День пятый 15 СЕНТЯБРЯ 1683 ГОДА

Когда я наконец добрался до своей комнаты, не знаю, откуда у меня взялись силы засесть за дневник, и все же я перечел написанное ранее, подводя итог своим скромным усилиям разузнать что-либо от постояльцев. Итак: что мне стало известно? Ровным счетом ничего. Каждый раз дело заканчивалось ничем. Все, что происходило, не имело никакого отношения к печальному концу г-на де Муре и вносило все больший беспорядок в мои собственные мысли.

«Что известно мне о Муре?» – медленно клонясь головой к столу, задумался я. В голове уже все перепуталось, но я еще сопротивлялся сну.

Муре был французом, пожилым, хворым, почти слепым. Ему было между шестьюдесятью и семьюдесятью. Сопровождали его молодой французский музыкант Девизе и пожилой господин Помпео Дульчибени. Он производил впечатление человека состоятельного и занимающего высокое общественное положение, что не вязалось с его скверным состоянием здоровья. Сдавалось мне, на его долю выпало немало испытаний и страданий.

И потом: в силу каких обстоятельств человек его положения оказался в «Оруженосце»?

Пеллегрино как-то вскользь упомянул при мне, что в нашем околотке когда-то находились дорогие гостиные дворы, но это было давно, теперь же они все располагались вокруг площади Испании. Те, кто останавливался на постой в «Оруженосце», были людьми небогатыми либо намеренно избегали встреч с высокопоставленными и родовитыми особами. Но отчего?

А вот еще: Муре покидал постоялый двор лишь под покровом темноты, и только для небольших прогулок, не дальше площади Навона и площади Фьяметта…

Навона, Фьяметта… Когда я мысленно произносил эти названия, у меня вдруг резко заломило виски. Огромным усилием воли переместился я со стула на постель и рухнул на нее как подкошенный.

Очнулся я уже днем, причем лежа в том же положении, в каком меня сразил Морфей. В дверь постучали: недовольным голосом Кристофано упрекал меня за небрежение своими обязанностями.

Несколько часов сна освежили меня. Сунув руку в штаны, я обнаружил там книжонку с гороскопами, отобранную у Стилоне Приазо нашими новыми знакомцами. Я был все еще под впечатлением от из ряда вон выходящих событий, случившихся прошлой ночью: полный неожиданностей путь по подземным галереям, преследование Стилоне и, наконец, страшные истории о Моранди и Кампанелле, рассказанные мне неаполитанцем при первых проблесках зари. Эта щедрая жатва впечатлений как для ума, так и для сердца все еще заставляла меня испытывать волнение, невзирая на усталость. Из-за головной боли я не устоял перед желанием снова прилечь, хотя ненадолго, и принялся перелистывать книжицу.

Вначале шло длинное и ученое посвящение некоему посланнику Буонвизи, затем предуведомление читателю. За ним следовала таблица «Астрологический календарь», на которой я не стал задерживаться. И наконец, «Общий прогноз на 1683 год»:

Согласно принятому Римской Католической Церковью обычаю, год начнется в пятницу, первого января, по старому астрономическому стилю, когда Солнце, завершив прохождение по двенадцати знакам Зодиака, вернется к началу знака Овна, ибо Fundamentum principale in revolutionibus annorum mundi et introitus

Solis in primum punctum Arietis. С помощью тиконовской [123] системы…

Тут терпение мое лопнуло, слишком уж мудрено было изложено. Из дальнейшего я узнал, что в течение этого года намечается четыре затмения (но ни одного нельзя будет наблюдать с территории Италии), рассмотрел полную таинственных цифр таблицу «Прямое восхождение небесного лика Зимы».

И впал в отчаяние. Все это показалось мне такой галиматьей! Мне ведь только и нужно было предсказание на текущий момент, а времени было в обрез. Наконец мелькнуло нечто более удобоваримое: «Лунные месяцы, сочетания и прочие аспекты планет на весь 1683 год». Это были развернутые предсказания, поделенные по временам года и месяцам на весь год. Я стал листать дальше, пока не дошел до сентября.

Восьмой дом управляется Сатурном, угрожающим старикам смертельным исходом.

Я был в смятении. Это предсказание относилось к первой неделе месяца, а Муре умер чуть позже, 11 сентября. Я стал читать дальше:

Что касается болезней, шестой дом управляется Юпитером, который принесет улучшение здоровья многим больным; однако Марс, в знаке Огня противостоящий Луне, словно бы желает подвергнуть определенное количество людей горячкам и ядоносным болезням, ибо на этой позиции написано Lunam opposite Martis morbos venenatos inducit, sicut in signis igneis, terminaturque cito, eraro ad vitam. Восьмой дом управляется Сатурном, угрожающим в большой степени пожилому возрасту.

Автор данного прогноза не только указал, что Сатурн вновь угрожает пожилым людям – это подтвердилось примером г-на де Муре, – но и предвидел болезни, которые одолели моего хозяина и Бедфорда. Кроме того, предсказание содержало прямой намек на отравление.

Я вернулся к первой неделе сентября и твердо решил дочитать до конца, как бы ни звал меня Кристофано.

Неожиданные опасности проистекают в эту неделю от Юпитера, являющегося хозяином королевского дома, находящегося в четвертом доме с Солнцем и Меркурием и пытающегося отыскать спрятанное сокровище, призвав на помощь свое хитроумие; этот же самый Меркурий не без подспорья Юпитера в знаке Земли означает взрыв подземных огней, страшные сотрясения земли, напасти рода человеческого; вот почему было написано: Ео item in terrae cardine, e in signo tetreo fortunatis ab eodem cadentibus dum Mercurius investigat eumdem, terraemotus nunciat, ignes de terra producit, terrores, e turbationes exauget, minerias e terrae sulphura corrumpit. Сатурн в третьем доме, хозяин седьмого, обещает большую жатву на поле брани и осаду Городов; подпираемый сбоку Марсом, он обещает сдачу крупного укрепленного места, как считают астрологи Али и Леопольд Австрийский.

Несмотря на некоторые трудности (в частности, высоконаучные термины), мне все же удалось разобраться что к чему. И я снова ужаснулся. Да и как было не ужаснуться тому, что и впрямь имело место: «спрятанное сокровище, взрыв подземных огней, страшные сотрясения земли, напасти рода человеческого».

Что могло крыться за «спрятанным сокровищем», которое должно было отыскаться в начале месяца, если не загадочные письма, обнаруженные Атто в кабинете Кольбера до того, как тот скончался 6 сентября? Куда уж яснее – и страшнее в своей неизбежности. Особенно пугала дата кончины Кольбера, так точно предсказанная в прогнозе.

«Сотрясения земли и подземные огни» также о многом говорили мне. В начале месяца со стороны подвала донесся грохот, заслыша который, мы все испугались землетрясения, но все, слава Богу, ограничилось лишь трещиной на лестничной клеткой на уровне второго этажа. Правда, Пеллегрино при этом чуть было с горя не повесился.

Что же и говорить о «большой жатве на поле брани и осаде Городов», об «Али и Леопольде Австрийском»? Можно ли было не задуматься о пугающем совпадении этих имен с именами императора Леопольда[124] и последователя пророка Магомета. Меня вдруг охватил страх читать дальше, я и давай перелистывать предыдущие страницы. Внимание мое привлек июль, где, как я и ожидал, предвиделось продвижение османских войск в глубь Европы и начало осады:

Солнце в десятом доме означает… согласно Али, народы, республики, отдельные люди подчинятся воле превосходящего их по силам соседа.

Тут в мою дверь забарабанил Кристофано.

Я сунул книжицу под тюфяк и кинулся на его зов, который в эту минуту оказался для меня спасительным: очень уж глубоко взволновала меня точность предсказаний (в особенности печальных событий).

Кубарем скатившись по лестнице, я с удовольствием предался хлопотам, потихоньку осмысливая все, что мне пришлось узнать за последнее время. Не терпелось понять, неужто мы все являемся заложниками планет и все, что с нами происходит, как на нашем постоялом дворе, так и в Вене, не более чем бессмысленное трепыхание в неком глухом тупике или фатальной воронке, невидимой для глаз, и что хотим мы того или нет, все равно окажемся там, где предначертано, и ни к чему все наши доверчивые молитвы, обращенные к пустому черному небу.

– У тебя сегодня такие глаза, мой мальчик… Хорошо ли ты спишь? – забеспокоился Кристофано. – Опасно совсем не спать: если уму и сердцу не дать отдыха, поры не откроются и испорченные усилиями дня испарения не смогут выйти из тела.

Я не стал отрицать того, что сплю недостаточно. Кристофано пожурил меня и сказал, что ему не обойтись без моих услуг, ведь благодаря нашим сложенным вместе силам постояльцы худо-бедно живы и все весьма похвально отзываются обо мне.

Судя по всему, он не знал, что я до сих пор не предложил предписанных им процедур ни Помпео Дульчибени, ни Девизе, ни Стилоне Приазо, даром что с последним мы не расставались, можно сказать, всю ночь. Отсюда следовало, что своим отменным здоровьем по крайней мере эти трое были обязаны матушке-Природе, а не его методам лечения.

Теперь у него появился повод заняться и моим здоровьем, которое могло пострадать в результате бессонницы.

– Это снадобье бесчисленное число раз было опробовано в Европе. Оно лечит не только от бессонницы, но и от многих других хворей, а также заживляет раны. Если я пущусь перечислять тебе все чудеса, которых добился благодаря ему, ты мне не поверишь. Называется оно большой ликер, его производят в Венеции, в Медвежьей бакалейной лавке, что на площади Сан-та-Мария-Формоза. Изготовление требует немалого времени и должно быть закончено не позднее сентября. – Он с нежной улыбкой на устах вытащил из своих бесчисленных котомок, чье содержимое и без того уже превратило кухню в лавку фармацевта, глиняный сосуд необычной формы. – Начинают его готовить весной, с кипячения двадцати фунтов обычного растительного масла с двумя фунтами белого выдержанного вина…

Пока Кристофано с присущим ему тщанием перечислял ингредиенты своего зелья, не забывая распространиться о чудодейственных качествах каждого из них, мой мозг продолжал лихорадочно работать. Периодически до меня продолжали долетать отдельные фразы нашего беззаветного эскулапа.

– …и вот теперь, когда наступил сентябрь, мы добавили в него бальзамину, а также побольше изысканной виноградной водки из камор мэтра Пеллегрино…

Новость о том, что Кристофано вновь попользовался закромами моего хозяина в лечебных целях, пробилась-таки к моему сознанию и прервала поток дум, одолевавших меня с утра. Моя рассеянность бросилась Кристофано в глаза:

– Что занимает твой ум и сердце?

Я поведал ему, в каких невеселых мыслях проснулся сегодня: если, как утверждают астрологи, наше существование управляется планетами и звездами, значит, все бессмысленно, в том числе и чудодейственные микстуры, припарки и мази вместе взятые, над которыми он столько корпит. Подметив его озадаченный взгляд, я поспешил извиниться, сославшись на переутомление.

– То-то я смотрю, ты какой-то не такой. И откуда только у тебя эдакие мысли? Надо признать, ты недалек от истины. Сам я придаю астрологии немалое значение. Многие мои коллеги посмеиваются над этой наукой, я же отвечаю им словами Галена: Astrologiam ignorantes sunt peiores spiculatoribus et homicidis. Что означает: врачи, игнорирующие астрологию, хуже мошенников и убийц. Можно вспомнить, что говорили и писали по этому поводу Гиппократ, Скот[125] и другие опытные эскулапы, к которым я присоединяюсь, чтобы, в свою очередь, посмеяться над скептиками из числа собратьев.

Завершая приготовление большого ликера, Кристофано довел до моего сведения, что, согласно мнению иных, чума – результат совместного воздействия на Землю Сатурна, Юпитера и Марса, сошедшихся вместе 24 марта 1345 года. Точно так же первая вспышка французской болезни была вызвана взаимодействием Марса и Сатурна.

Membrum ferro ne percutito, cum Luna signum tenuerit, quod membro illi dominatur, – продекламировал он. – Да воздержится хирург отсечь член, соответствующий знаку Зодиака, в котором пребывает в этот день Луна, особенно если ей угрожает Сатурн или Марс, чье воздействие на человеческое здоровье чревато последствиями. Так, если гороскоп больного указывает на негативный результат для той или иной болезни, врачу пристало попытаться спасти его, применяя лечение в те дни, которые указаны как наиболее благоприятные.

– Выходит, каждому созвездию соответствует определенная часть тела?

– Именно так. Когда Луна в Овне, а Марс с Сатурном ей противостоят, следует избегать оперативного вмешательства на черепе, лице и глазах; когда Луна в Тельце – операций на шее, затылке и горле; Луна в Близнецах – операций на плечах, руках и кистях; Луна в Раке – на груди, легких и желудке; Луна во Льве – на сердце, спине, печени; в Деве – на животе; в Весах – на берцовых костях, почках, пупке и кишках; в Скорпионе – на мочевом пузыре, лобке, хребте, гениталиях и в заду; в Стрельце – на бедрах; в Козероге – на коленях; в Водолее – на ногах; в Рыбах – на ступнях и пятках. Уф!

И добавлю, что нет более подходящего момента для очищения организма, как тот, когда Луна находится в Скорпионе или Рыбах. Зато когда Луна в знаках жвачных животных вкупе с возвратными планетами, следует воздержаться от применения какого-либо медикаментозного лечения, ибо пациент подвержен риску отдать его обратно, попросту говоря, блевануть, и все пойдет насмарку. «Луна в жвачных – жди ухудшений у больных», – так учил несравненный Гермес[126]. А в этом году так и было: весной и зимой четыре возвратные планеты, три из которых – в жвачных знаках.

– Что ж это получается, наши жизни – это бесконечные сражения планет?

– Вовсе нет. Это лишь доказывает, что с помощью светил, как и с помощью всего остального, созданного Творцом, человек может выстроить свое счастье или несчастье. Ему предстоит хорошенько распорядиться интуицией, умом и мудростью, которыми наградил его Господь. Что же касается влияния планет на состояние больного, то к этому нужно скорее относиться как к подсказке, а не указанию к действию.

Кристофано не отрицал влияния звезд на человеческую судьбу, но отдавал первенство способности человека использовать свой разум, а также божественной воле. Я почувствовал облегчение.

С кухонными хлопотами было покончено. На завтрак я приготовил хлебную похлебку с рисовой мукой, кусочки копченого осетра, отжал сок из лимона и сдобрил все щепотью корицы. Кристофано освободил меня, снабдив бутылкой большого ликера от бессонницы: принимать по капле внутрь и растирать грудь перед сном.

– Помни, это снадобье применяется также для залечивания ран и против боли. За исключением язв, появляющихся при французской болезни.

Поднимаясь к себе, я услышал звуки гитары: Девизе вновь исполнял полонившее меня рондо, производящее и на остальных постояльцев успокаивающее действие.

Поравнявшись с третьим этажом, я услышал свое имя, произнесенное шепотом. Перегнувшись через перила и заглянув в коридор, я увидел красные чулки аббата Мелани.

– Твой сироп принес мне большое облегчение. Не принесешь ли ты мне еще? – громко проговорил он, опасаясь присутствия поблизости Кристофано, а сам принялся неистово махать руками, зазывая к себе, где меня, видимо, ожидали какие-то важные новости.

Прежде чем закрыть за мной дверь, он еще раз зачарованно прислушался к звукам рондо.

– О целительная сила музыки! – вздохнул он и решительно двинулся к столу. – Итак, приступим к нашим делам, мой милый. Видишь эти бумаги? В них столько труда, что ты и вообразить не можешь.

Связка испещренных мелким убористым почерком листков, прежде при моем появлении закрываемая аббатом рукой, теперь лежала передо мной на самом виду.

Он рассказал, что уже давно занят составлением путеводителя по Риму для французских путешественников, поскольку, на его взгляд, существующие труды подобного рода не отвечают запросам чужестранцев и не отдают должного античным памятникам и произведениям искусства, которыми изобилует этот город. Он показал мне последнюю главу, написанную им в Париже и посвященную церкви Сант-Атаназио-деи-Гречи.

– И что же? – присаживаясь, спросил я.

– А вот что. Я надеялся на досуге завершить сей труд и только собрался утром засесть за него, как меня осенило.

Четырьмя годами ранее, в 1679 году, с Атто Мелани приключилась одна странная и неожиданная история… И именно в церкви Сант-Атаназио. Отдав должное благородному фасаду творения Мартино Лонги, он вошел внутрь. Любуясь полотном Трабальдези в боковом приделе, он вдруг невольно отшатнулся, не сразу заметив, что не один.

В полумраке храма он различил пожилого священника, судя по шапочке, принадлежавшего к ордену иезуитов. Сгорбленный, с трясущимися руками и верхней половиной туловища, он опирался на палочку, мало этого – передвигаться ему помогали две молодые девушки. Его седая борода отличалась необыкновенной ухоженностью, довольно благообразное лицо напоминало сморщенное яблоко, однако два голубых, похожих на буравчики глаза жили своей жизнью и наводили на мысль о том, что в прошлом он не был лишен ни красноречия, ни ума.

Заглянув этими своими пронзительными глазами в самую душу Атто, старец вдруг заявил:

– Ваши глаза… не лишены магнетизма.

Слегка забеспокоившись, Мелани вопросительно уставился на сопровождавших прелата девиц, по-видимому, служанок. Но те хранили молчание, словно без позволения не осмеливались заговорить.

– Искусство магнетизма – весьма важно для этого мира, сын мой, и ежели ты превзойдешь Катоптрическую Гномонику[127] или Новую Горологиографию, ты без труда опередишь всех коптских предшественников.

Служанки словно в рот воды набрали, видно, подобное не раз уже случалось в их присутствии.

– Если ты уже следуешь по Небесному Восхитительному Пути, – заговорил вновь старец надтреснутым голосом, – тебе ни к чему мальтийские астрономические обсерватории, физические и медицинские споры, ибо великое искусство света и тени, переплавленное в диатрибу Дивных Крестов и Новой Полиграфии, даст тебе всю Арифмологию, Музургию и Фонургию, которые станут необходимы тебе.

Аббат Мелани лишился дара речи и прирос к месту.

– Однако вопрос в том, можно ли изучать Искусство магнетизма, являющееся неотъемлемой частью человека? – добавил старый прелат. – Магнит обладает магнетизмом, о да! Но Vis Magnetica[128]исходит и от человека, и от музыки. Это тебе известно.

– Вы меня знаете? – справившись с оторопью, спросил Мелани, которому пришло в голову, что старик мог знать его как певца.

– Магнетическая Сила музыки воздействует, к примеру, на тарантулов, – продолжал тот между тем, словно Атто ни о чем его не спрашивал. – Ею можно лечить от ужаления тарантула и много чего еще. Понятна ли моя мысль?

Не успел Атто ответить, как старик зашелся в клокочущем глухом смехе, казалось, бившем его изнутри. По его членам распространилась сильнейшая дрожь, и спутницам пришлось удерживать его с двух сторон, предупреждая от падения. Приступ веселости был сродни мучительной судороге, чудовищно исказившей черты его благообразного лица; на глазах выступили слезы.

– Но чу! – задыхаясь, продолжал он. – Магнит имеет свойство затаиваться в Эросе, и отсюда может проистекать грех. У тебя магнетический взгляд, но Господь отвергает грех. Господь не приемлет греха! – Тут он поднял палку и замахнулся на аббата.

Однако служанки остановили его, и одна из них повела его к выходу. Кое-кто из прихожан удивленно наблюдал за происходящим. Мелани спросил у второй девушки: «Почему он ко мне подошел?»

Одолев робость, она пояснила, что старик часто пристает к незнакомцам, обрушивая на них поток ученых слов.

– Он из Германии, автор многих трудов. Но ныне, когда разум оставил его, то и дело повторяет названия своих сочинений. Монахи обители стыдятся его и редко дозволяют выходить в город, он часто путает живых и мертвых. Однако он не всегда в таком состоянии. Мы с сестрой сопровождаем его на прогулках и порой становимся свидетельницами того, как к нему возвращается разум. Он даже пишет письма и поручает нам отправлять их.

Когда аббат выслушал эту трогательную историю, раздражение его как рукой сняло.

– Как звать его?

– Он человек известный. Отец Атаназиус Кирхер[129].

Удивлению моему не было предела.

– Как? Кирхер? Тот самый, который раскрыл тайну чумы?! – воскликнул я, вспомнив, как оживленно обсуждали постояльцы эту тему в самом начале карантина.

– Он самый, – подтвердил Атто. – Видно, пора тебе узнать, кто такой на самом деле Кирхер. Без этого многого не понять.

Звезда Кирхера с его беспредельной ученостью взошла некогда на научном небосклоне, и долгие годы к каждому его слову относились как к откровению.

Отец Атаназиус обосновался в Риме по приглашению папы Урбана VIII Барберини, наслышанного о его выдающейся эрудиции от тех, кто посещал университеты Вюрцбурга, Вены и Авиньона. Он говорил на двадцати четырех языках, изученных им за время продолжительных путешествий по Востоку. Он явился в Рим с многочисленными арабскими и халдейскими рукописями, а также огромным собранием иероглифических надписей. Преуспел во многих науках: теологии, метафизике, физике, логике, медицине, математике, этике, юриспруденции, политике, толковании Писания, науке ведения полемики, нравственной теологии, риторике и в искусстве логики. «Нет ничего прекраснее, чем знать Все», – говаривал он, и смиренно ad majorem Dei gloriam [130] познал тайны гномоники, полиграфии, магнетизма, арифмологии, музургии и фонургии, благодаря применению понятий символа и аналогии пролил свет на загадки каббалы и герметизма, сведя их до уровня пранаук.

Он ставил поразительные опыты с помощью механизмов собственного изобретения. В основанном им при Римском колледже музее собрал: часы, приводимые в действие корневищем растения, следующего за солнцем, механизм, преобразующий свет свечи в человеческие фигуры и фигурки животных, а также невероятное множество катоптрических инструментов, спагирических печей, механических органов и солнечных часов.

Ученейший иезуит прославился также изобретением универсального языка, с помощью которого можно было бы общаться людям всего мира, притом столь прозрачного и совершенного, что епископ Виджевано послал ему восторженное письмо, в котором извещал, что выучился этому языку менее чем за час.

Почтенный профессор Римского коллежа разгадал также, какова в действительности была форма Ноева Ковчега, что за животные на него попали и в каком количестве, как были расположены клетки, насесты, кормушки, корыта, точное расположение дверей и окон. Также он geomelrice et mathematici [131] доказал, что если бы Вавилонская башня была возведена, тяжесть ее была бы такова, что сместилась бы земная ось.

Но более всего Кирхер преуспел в изучении древних и забытых языков, которым посвятил ряд трудов, разрешивших вековечные тайны, и в числе прочих – корни верований древних народов. Он первым сделал понятными европейцам китайский, японский, коптский и египетский. Именно он расшифровал иероглифы на обелиске Александра, установленном кавалером Бернини на площади Навона. История обелиска, отреставрированного тем же Бернини по указаниям Кирхера, была из числа необыкновенных легенд, ходивших по поводу иезуита. Когда каменная глыба была найдена среди развалин Колизея, Кирхера тут же призвали. Несмотря на то что лишь три из четырех граней обелиска предстали взору исследователя, он описал и те символы, что были начертаны на еще покоящейся в земле грани. И оказался прав вплоть до мелочей.

– Когда вы с ним встретились, он был… как бы это сказать… – замялся я.

– Так и скажи: стариком. Великий гений к концу своего жизненного пути лишился разума, а вскоре и бренной оболочки: он умер год спустя. Для безумия нет различия между королем и простолюдином, – заявил Мелани. – В последующие дни мне подтвердили, что состояние отца Кирхера, несмотря на усилия иезуитов скрыть это, стало достоянием гласности. А теперь о главном. Если память тебя не подводит, ты должен помнить мой рассказ о письмах из кабинета Кольбера, присланных из Рима на имя Фуке и написанных явно священнослужителем. Речь в них шла о какой-то тайне, но о какой именно – не говорилось.

– Да, я помню.

– Так вот, это были письма Кирхера.

– Откуда у вас такая уверенность?

– Ты прав, подвергая сомнению любые утверждения, ведь я еще не рассказал тебе о своем сегодняшнем озарении. Я до сих пор испытываю волнение. А волнение – дитя хаоса, нам же нужны лишь упорядоченные факты. Как ты, конечно, помнишь, изучая послания, я обратил внимание на то, что одно из них начиналось необычным выражением mumiarum domine, которого я сразу не понял.

– Да-да.

– Так вот, mumiarum domine означает «хозяину мумий» и, безусловно, относится к Фуке.

– А что это за мумии?

– Это останки древних египтян, лежащие в саркофагах и предохраняемые от тлена с помощью древних способов бальзамирования.

– Я что-то никак не возьму в толк. Почему Фуке «хозяин мумий»?

Аббат взял в руки какую-то книгу и протянул ее мне. Это был сборник стихов г-на де Лафонтена, того самого, что восхищался в стихах гением Атто Мелани. Он раскрыл страницу, заложенную закладкой, с подчеркнутыми строками:

Загляну к вам на часок. Коль увижу, что другой завернул на огонек, обожду в сенях роскошных, где гробы да саркофаги, что с заморских берегов к вам (не без больших трудов) доставляют. Бедолаги – доставляют. Бедолаги – фараоны да цари – прахом возлежат в тенетах, хоть смотри, хоть не смотри.

Покидая ваш чертог я, прождавши сколько мог, зело счастлив, ей-же-ей, подивившись на царей, и скорблю, как о родных, о Сефриме, о Кьяпесе, об Орусе и других.

– Это стихотворение, посвященное Фуке. Ну теперь ты понял?

– Да не то чтобы уж очень, – протянул я с досадой от того, что поэма показалась мне такой непонятной.

– Да ведь это просто. Сефрим и Кьяпес – две египетские мумии, приобретенные Фуке. Лафонтен, один из его почитателей, говорит о них в этом небольшом остроумном стихотворении. А теперь ответь мне: кто в Риме интересовался Древним Египтом?

– Вестимо кто: Кирхер.

– То-то же. Кирхер лично изучил мумии Фуке, наведавшись в Марсель, куда их доставили по морю. А результаты изучения изложил в трактате «OEdipus AEgiptiacus» [132].

– Так, значит, Фуке и Кирхер были знакомы?

– Разумеется. Помню, я держал трактат в руках и любовался прекрасным изображением двух саркофагов, которое Кирхер затребовал у одного из собратьев-иезуитов. Автор писем и Кирхер – одно лицо. Но только сегодня я наконец это осознал.

– Я вроде тоже. В одном из писем Фуке назван dominus mumiarum, то есть «хозяин мумий», поскольку он приобрел два саркофага, о которых писал Кирхер.

– Вот мы и подошли к главному.

На самом деле все было запутано. Аббат Мелани удостоверился, что Кирхера с Фуке связывал интерес к мумиям, которые им были приобретены в Марселе и доставлены в Париж. Встретившись с ним лично, а возможно, и через кого-то, Кирхер доверил Фуке тайну. Но переписка их, похищенная Мелани у Кольбера, лишь содержала тайну, не называя ее.

– Так вы, значит, прибыли в Рим не только для того, чтобы разузнать что-то о Фуке, но и для того, чтобы отгадать, о какой тайне идет речь в переписке?

Аббат напустил на себя задумчивый вид, словно некая докучная мысль пронзила его.

– Не все сразу, мой друг. Однако теперь нет смысла отрицать, что дело принимает необычный оборот.

– Вы ведь не случайно остановились в «Оруженосце»?

– Браво. Как ты догадался?

– Просто пораскинул мозгами. Да и вспомнилось, что в письмах, найденных вами, речь о том, что шпионы Кольбера выследили суперинтенданта на площади Фьяметта, неподалеку от церкви Сант-Аполлинаре, что на площади Навона, в двух шагах отсюда.

– Еще раз браво. Я тотчас распознал в тебе задатки умника. Тут-то, ободренный им, я и рискнул:

– Господин де Муре был не кем иным, как Фуке, верно? – Голос мой дрогнул.

Атто воздержался от ответа, да он был и лишним, все было написано на его лице. А вслед за этим стал выяснять: как я догадался? Я и сам не знал. Стечение обстоятельств, казавшихся незначительными, постепенно навело меня на эту мысль. Фуке был французом – Муре тоже. Муре был старым и больным, почти слепым. После двух десятков лет, проведенных в темнице, здоровье узника не могло не пошатнуться. Оба были в возрасте: лет за шестьдесят, под семьдесят. Муре прибыл в сопро – вождении Девизе, не знавшего Италии, как и своей родины, и не вооруженного ничем, кроме музыкальных инструментов. Беглец нуждался в более опытном сопровождающем лице, каким, возможно, и был Помпео Дульчибени. Замечания пожилого г-на (о цене на ткани в Риме, на помол, о доставке продуктов питания из окрестностей Рима) выдавали в нем человека, неплохо осведомленного в торговых сделках.

И это еще не все. Если бы Фуке прятали или он был проездом в Риме, он вряд ли стал бы удаляться от места проживания. Куда бы он в качестве нашего постояльца отправлялся на прогулку под покровом ночи? На площадь Навона либо площадь Фьяметта с собором Сант-Аполлинаре. Помимо всего прочего, как я о том догадался сегодня утром, хотя еще не вполне ясно отдавая себе в том отчет, «Оруженосец» выбирали те, кто не располагал крупными средствами, наш околоток, прежде славившийся лучшими постоялыми и гостиными дворами, теперь безвозвратно пришел в упадок. Однако Муре отнюдь не был стеснен в деньгах, даже напротив. Следовательно, он не желал встреч с людьми своего круга и земляками, несмотря на истекшие годы способными узнать знаменитого в свое время государственного деятеля.

– Отчего вы скрыли от меня правду? – не своим голосом поинтересовался я, пытаясь справиться с обуревавшими меня чувствами.

– Еще не пришло время открыть тебе всего. Если я стану рассказывать все, что знаю, пожалуй, голове твоей несдобровать, – заметил он мне в ответ.

Вскоре, однако, настроение его переменилось, он снова весь зажегся.

– Мне еще столькому нужно научить тебя, помимо искусства строить логические умозаключения.

Впервые я был уверен в его искренности, ведь он признался мне в том горе, которое испытывает, потеряв своего друга. Едва сдерживая слезы, рассказал, что явился в Рим не только ради проверки слухов относительно присутствия Фуке в городе и установления, не ложные ли они и не распространяются ли с целью досадить королю-Солнцу и всей Франции. На самом деле из его рассказа следовало, что он предпринял это долгое путешествие с тем, чтобы свидеться со старым другом, с которым были связаны давние и горькие воспоминания. Находиться в Риме для Фуке было, безусловно, небезопасно: доноситель, известивший о том, где он, Кольбера, рано или поздно мог получить из Парижа определенные указания: задержать Фуке либо в случае неуспеха – убить.

Вот отчего аббат Мелани, как он сам объяснил, явился в Рим во власти перечащих друг другу чувств: надежды свидеться с другом, которого он считал давно умершим, желания сослужить королю верную службу и боязни быть замешанным в какую-либо историю.

– Что вы хотите этим сказать?

– Всем известно, что король никогда ни к кому не питал такой ненависти, как к Фуке. Стоило ему узнать, что Фуке не умер в Пинероло, а жив и на свободе, гнев его непременно вспыхнул бы с новой силой.

Атто поведал мне, как один преданный человек помог ему незаметно покинуть Париж.

– Это копиист, обладающий редким даром подделывать почерк. Добрый малый по фамилии Бюва. Всякий раз, как мне нужно тайно выехать из Парижа, он берет на себя мою переписку. Придворные со всей Европы сообщаются со мной, чтобы получить последние известия, а государи – так тем вынь да положь немедленный ответ, – хвастливо проговорил он.

– А как ваш Бюва узнает, что надо писать?

– Перед отъездом я оставляю ему четкие указания, ведь в политике все предсказуемо. Что до мелочей, связанных с придворной жизнью, – он добывает их сам, оплачивая штат из нескольких осведомителей, и это лучшая система сбора сведений во всей Франции.

Любопытно было узнать, как Атто удается скрывать свой отъезд еще и от короля, но не хотелось его прерывать. Он как раз повествовал о том, что, оказавшись в Риме, напал на след Фуке, но в то самое утро, как переступил порог «Оруженосца», человек, которого мы называли г-ном де Муре, скончался при трагических обстоятельствах. Аббату только и довелось, что присутствовать при последнем вздохе своего благодетеля.

– Узнал ли он вас?

– Увы, нет. Когда я вошел к нему, он уже с трудом дышал, бормоча что-то бессвязное. Я пытался помочь, схватил его за плечи, стал трясти, взывать к нему, но было слишком поздно. На твоем гостином дворе обрел последнее пристанище великий человек. – Мелани отвернулся, будто желая скрыть навернувшуюся слезу.

И вдруг завел дрожащим голосом трогательный романс:

Ах, горе непомерно,

Любимой больше нет…

При виде забившегося в уголок Атто у меня сжалось сердце. Я попытался оживить в памяти, как выглядел, говорил и двигался старый француз, которому я прислуживал, и связать это воспоминание с образом того величайшего несчастливца, который сложился у меня под влиянием рассказов аббата: пораженные глаукомой глаза, немощное тело, потрескавшиеся губы, бледность, прерывистое дыхание. Решительно ничего, что напоминало бы живость Белки. Хотя… Муре вдруг воскрес в моей памяти в несколько ином обличье: изящное телосложение, все еще полные жизни щеки, тонкие нервные руки, некая особенная завершенность и отточенность согбенной фигуры. Да-да, г-н де Муре походил именно на… старую белку, отныне навсегда смирившуюся с вечным покоем: ни жеста, ни слова, ни огня в очах… В последнем усилии вскарабкался он на древо свободы. «В конечном счете, разве важно, как он умер, главное, он умер свободным», – подумал я, обливаясь слезами.

Мелани обернулся ко мне с глубоко искаженными страданием чертами.

– Отныне мой друг восседает по правую руку от Всевышнего, среди мучеников и праведников! – воскликнул он. – Знай же еще одно: мать Фуке неодобрительно относилась к восхождению сына по служебной лестнице, наделявшей его все большей властью, но убивавшей душу. Она ежедневно молила Господа об изменении его судьбы и об обращении на путь искупления и святости. Когда его преданный слуга Ла Форе принес ей весть о задержании сына, она встала на колени и возблагодарила Господа такими словами: «Наконец-то он станет святым». —

У Атто перехватило дыхание, он едва справился с душившим его волнением. – Предсказание доброй женщины сбылось. По свидетельству одного из его духовников, Никола очистил свою душу от скверны и даже как будто бы оставил духовные размышления. В письмах жене не раз повторял он, как признателен своей матушке и как счастлив тем, что ее молитвы были услышаны. О Никола! – Аббат разрыдался. – Небо назначило тебе высочайшую цену, но даровало тебе еще одну милость, избавив от жалкой земной славы, неизменно ведущей к кенотафу.

Обождав несколько минут, чтобы не нарушить ненароком высокого душевного настроя, объявшего нас обоих, я перевел разговор на другую тему:

– Возможно, вы со мной не согласитесь, но по мне, так самое время порасспросить Помпео Дульчибени или Девизе.

– О нет, нет, – неожиданно живо отозвался он, словно и не горевал вовсе за минуту до этого. Если им есть что скрывать, любой пустяковый вопрос их насторожит.

Он встал, вытер глаза, после чего, порывшись на столе, протянул мне лист бумаги.

– Нам есть чем заняться: необходимо свести воедино все то, что уже известно. Когда мы вошли в подпольную печатню Комарека, пол, как ты помнишь, был сплошь усеян листами бумаги. Я поднял два из них. Взгляни, не напоминает ли это тебе чего-нибудь.

Шрифт Текст Парагон Курсив

КНИГА ИИСУСА НАВИНА

Глава первая

По смерти Моисея, раба Господня, Господь сказалъ Иисусу, сыну На-вину, служителю Моисееву: Моисей, рабъ Мой, умеръ; итакъ встань, перейди черезъ 1орданъ сей, ты и весь народъ сей, въ землю, которую Я даю имъ, сынамъ Израилевымъ. Всякое место, на которое ступятъ стопы ногъ вашихъ, Я даю вамъ, как Я сказалъ Моисею: Отъ пустыни и Ливана сего до реки великой, реки Евфрата, всю землю Хеттеевъ; и до великого моря къ западу солнца будутъ пределы ваши. Никто неустоитъ предъ тобою во ecе дни жизни твоей; и какъ Я былъ съ Моисеемъ, так буду и съ тобою; не отступлю отъ тебя и не оставлю тебя. Будь твердъ и мужественъ; ибо ты народу сему передашь во владение землю.

– Вроде бы начало еще одного библейского текста.

– А что еще скажешь?

Я повертел листок в руках.

– Этот тоже запечатан только с одной стороны!

– Верно. Следующий вопрос: что это, новая римская мода – печатать Библию только на лицевой стороне страниц? Вряд ли, ведь тогда потребовалось бы вдвое больше бумаги, книги стали бы вдвое тяжелее и вдвое дороже.

– Что же тогда?

– А то, что это вовсе не страница будущей книги.

– Как так?

– Это пробный оттиск.

– Вы хотите сказать: правочный лист?

– Не только. Это пример того, что печатник может предложить заказчику. Ну-ка вспомни, что рассказал Стилоне Приазо нашим опустошителям гробниц. Комарек нуждается в деньгах. У него кот наплакал работы в типографии Конгрегации распространения вероучения и он выполняет кое-какие заказы тайно. Оттого вынужден заниматься поиском, так сказать, постоянных заказчиков. Возможно, он даже обзавелся собственным делом и приготовил пробный оттиск, чтобы было что показывать будущим заказчикам, ну на что способен. А для этого достаточно печати с лицевой стороны.

– Думаю, вы правы.

– Я тоже так думаю. И вот тебе доказательство: что стоит в заголовке? «Шрифт Текст Парагон Курсив». Я в этом не большой знаток, но думаю, что Парагон – название типографского шрифта, использованного для напечатания этого отрывка. На той странице, помнишь, было нда? Возможно, речь также идет о выбранном шрифте и нда – это конец слова, к примеру, ротонда.

– Означает ли все это, что мы вновь должны сосредоточить свое внимание на Столоне Приазо? – горя нетерпением, спросил я.

– Может, да, а может, нет. Но одно неоспоримо: чтобы отыскать похитителя, следует искать заказчика Комарека. А Стилоне Приазо – один из них. Кроме того, похититель твоих жемчужин – человек не богатый, как и наш газетчик, который к тому же уроженец Неаполя, города, из которого в Рим явился Фуке. Странно все это, не правда ли? Но…

– Что «но»?

– Да то, что все это слишком уж очевидно, а тот, кто отравил моего бедного друга, хитер и ловок и уж как пить дать сумел поставить себя вне всяких подозрений и не привлекать к себе внимание. Можно ли представить в этой роли столь неуравновешенную личность, как Стилоне Приазо? Как думаешь, будь он убийцей, стал бы он прогуливаться с астрологической книжонкой под мышкой? Объявить себя астрологом не слишком удачное прикрытие для убийцы. Кража твоих margaritae – вообще достойна лишь какого-нибудь жалкого воришки.

Было похоже на то. Стилоне, верно, и впрямь был всего лишь астрологом. Я рассказал Атто, с какой болью и участием поведал он мне об аббате Моранди.

Не хотелось покидать аббата, не задав ему вопроса, давно беспокоившего меня:

– Господин Атто, как вы думаете, есть ли связь между таинственным похитителем и смертью суперинтенданта Фуке?

– Не знаю.

Я как-то сразу понял, что Мелани солгал. Разнеся по комнатам ужин, я прилег, пытаясь внутренне собраться. Холодная и тяжелая завеса стала опускаться между мною и аббатом. Он явно умолчал по крайней мере еще об одной тайне, как до того скрыл от меня, что Муре – это Фуке, а еще раньше – содержание писем, обнаруженных им в кабинете Кольбера. И ведь с какой беззастенчивостью поведал он мне историю Фуке! Послушать его, так он много лет не виделся с другом до того, как поспел аккурат к его смерти (я мысленно взвешивал это роковое стечение обстоятельств). Он имел наглость вменить Дульчибени и Девизе в вину то, что они что-то скрывали о Муре, alias[133]Фуке. И это говорил он! Он, лжепастырь, виртуозный притворщик! Я проклинал себя за легкомыслие, с каким воспринял услышанное на его счет из уст Кристофано, Девизе и Стилоне Приазо. А также за тщеславную гордость, переполнявшую меня всякий раз, как он хвалил меня за проницательность.

Крайнее раздражение охватило меня, а еще больше – желание померяться с аббатом силами, чтобы испытать собственную способность предвидеть его поступки, разоблачать его намерения, разгадывать его тайные помышления и разогнать туман его многословия.

Преисполненный завистливой злости к Мелани, я тихо погружался в сон, измотанный постоянным недосыпанием. Перед глазами возникла сребролюбивая Клоридия – пришлось прогнать непрошеное видение.

Второй раз за этот день будил меня Кристофано. Я проспал четыре часа кряду и чувствовал себя бодро, хотя, возможно, это было связано с действием целительного ликера, которым я не забыл окропить грудь перед тем, как уснуть. Убедившись, что я окончательно пришел в себя, Кристофано преспокойно удалился. Тут только я спохватился, что не все наши постояльцы получили предписанные процедуры. Одевшись и подхватив котомку с микстурами, травами и мазями, я мысленно прикинул, что предстояло сделать: перво-наперво навестить Бреноцци и дать ему укрепляющего желудок терияка и взвара дубровки трилистной, затем к Девизе и Дульчибени. Оставалось только спуститься в кухню и подогреть немного воды.

Я постарался не задерживаться у венецианца – невмоготу было выносить ту настойчивость, с какой он расспрашивал меня и при этом сам же и отвечал на свои вопросы, не давая мне открыть рта. К тому же приходилось постоянно отворачиваться, чтобы не видеть его игры на своих причиндалах, расположенных как раз на уровне моих глаз, – неровный контрапункт этой игры напоминал мне те вопросительные самопощипывания, коим предаются молодые люди, только-только утерявшие невинность и еще не поднаторевшие в искусстве получения удовольствия. Я заметил, что он не притронулся к пище, но поостерегся расспрашивать о чем-либо, боясь его невоздержанности на язык.

И вот я уже стучался к неаполитанцу. Войдя к нему, я принялся раскладывать все необходимое для окуривания его в целях борьбы с болезненными миазмами, как вдруг заметил, что и он не притронулся к еде. Поинтересовался его самочувствием, но он оставил мой вопрос без ответа и, в свою очередь, спросил, знаю ли я, откуда он родом.

– Да, сударь, – в замешательстве ответил я. – Из Неаполитанского королевства.

– А бывал ли ты там?

– Увы, нет. Я отродясь нигде не бывал.

– Так знай же, никогда и никого Небо не одаривало так щедро в любое время года, как этот благословенный край, – начал он приподнятым тоном. – А вместе с ним и дюжину провинций королевства. Любезная сердцу столица с видом на величавое море, в окружении пологих холмов и бархатных долов, основанная сиреной по имени Парфенона[134], пользуется в несметных количествах дарами Поджо Реале: чистейшими источниками, фруктами, травами, достигающими в этих краях невиданной высоты. Чего стоит один знаменитый укроп! На морском берегу Киайа, на холмах Позиллипо собирают урожай цветной капусты, зеленого горошка, испанских артишоков, редиса, салата и сладчайшие в мире плоды. Не думаю, что где-либо еще в мире существуют столь плодородные и милые глазу места, обладающие таким очарованием, как высокие берега Мерджеллины, чей покой нарушается лишь легким и приятным ветерком, по праву заслуживающие того, чтобы именно здесь упокоились бессмертные останки великого Марона[135] и несравненного Саннадзаро[136].

«Вовсе не столь уж опрометчиво заявил Стилоне о себе как о поэте», – невольно подумалось мне. Его вдохновенный голос продолжал доноситься и из-под простыни, которую я накинул ему на голову:

– А дальше раскинулся древний Поцуоли, прямо-таки ломяшийся от спаржи, артишоков, гороха и тыквы, причем, заметь, не только в теплое время года. Лишь минул февраль, глядь, а уже в марте, на удивление людей, новый сок из недозрелого винограда. А там и фрукты Прочиды, и белые и красные розы, и прекрасное вино и фазаны Искии, и чудесные телочки и нежнейшие перепела Капри, и свинина Сорренто, и дичь Вико, и сладкий лук-порей Кастелламаре, и кефаль Торре дель Греко, и краснобородка Гранатьелло, и виноградники лакримы[137] на Монте ди Сомма, прежде носившего имя Везувий, и дыни и паштеты Орты, и вино Вернотико в Ноле, и мягчайшая нуга Аверсы, и дыни Кардито, и ягнята Арьенцо, и свежекопченый сыр Асерры, и артишоки Джулиано, и морские миноги Капуи, и оливки Гаэты, и бобы Венафро, и форель, вино, растительное масло и дичь Соры…

И тут до меня дошло.

– Сударь, не желаете ли вы сказать, что ваш желудок не принимает моей стряпни?

Он встал и в замешательстве взглянул на меня.

– Э-э-э, что и говорить, здесь одни супы да похлебки. Но не в этом дело. – Он с трудом подыскивал слова. – Словом, у тебя просто мания какая-то посыпать свою бурду корицей. В конце концов, она доконает нас скорее, чем чума. – И тут на него ни с того ни с сего напал смех.

Я расстроился, почувствовал себя униженным и попросил его выражать свои чувства не так громко, чтобы другие постояльцы не услышали. Но было уже поздно. Бреноцци за стеной успел уловить суть протеста Стилоне и вскоре раздался его исступленный хохот, который перекинулся на отца Робледу, шедшего по коридору. Стилоне Приазо, в свою очередь, также выглянул в коридор, желая принять участие во всеобщем веселье. Напрасно уговаривал я его не делать этого. На меня со всех сторон обрушился град издевок и насмешек над якобы отвратительным вкусом моих блюд, которые, видите ли, были бы вообще несъедобны без музыкального сопровождения Девизе. Отец Робледа – и тот с большим с трудом подавил свой смех.

Как следовало из слов неаполитанца, они потому только умалчивали до сих пор правду, что Кристофано известил их о том, что Пеллегрино очухался, и они надеялись, что вскоре он вернется к своим обязанностям, а кроме того, у них были дела и поважнее. Однако недавнее увеличение доз корицы сделало положение невыносимым. Увидя мое оскорбленное и униженное лицо, Приазо замолчал. Другие ретировались в свои комнаты. Неаполитанец положил мне руку на плечо:

– Ну-ну, мой мальчик, не принимай так близко к сердцу, карантин не придает манерам изысканности.

Я попросил у него прощения за то, что измучил его корицей, подхватил котомку и был таков. Я был поистине несчастен, но положил себе не показывать этого.

Дальше мой путь лежал к Девизе, но дойдя до его двери, я заколебался.

Из-за двери доносились нестройные звуки гитары: он настраивал инструмент. После чего приступил к плясовой, похожей на вилланель, а затем и к тому, что сегодня, не боясь ошибиться, я бы назвал гавотом.

Я постоял-постоял, да и постучался к Помпео Дульчибени: если он не против, чтобы его растерли и умастили, можно будет еще какое-то время наслаждаться игрой Девизе.

Дульчибени согласился впустить меня. Как всегда, когда он со мной разговаривал, выражение его лица было суровым и утомленным, голос тихим, но твердым, а взгляд проникающим в самое нутро.

– Сделай одолжение, любезный. Клади сюда свою ношу.

Он всегда обращался со мной так, как обыкновенно обращаются с теми, кто прислуживает. Ни один другой постоялец не вгонял меня в такую робость, как он. Тон, взятый им с теми, кто стоит ниже по своему положению, спокойный и начисто лишенный теплоты, был как бы на грани терпения и всякую минуту грозил сорваться на презрение, чего, однако, не происходило. Это вынуждало вести себя с ним чрезвычайно сдержанно и по большей части помалкивать. Он также никогда не заговаривал со мной за едой. Оттого-то ему наверняка более, чем кому-либо из нас, было одиноко. Хотя внешне это никак не проявлялось, даже напротив. И все же я подмечал то на его узком лбу, то на его щеках в сеточке красных прожилок глубокую горькую складку, придававшую лицу выражение душевного угнетения, характерное для тех, кто вынужден нести груз одиночества. Единственным, что его радовало, были кушанья, приготовленные моим хозяином, только это одно и могло вызвать у него редкую, но искреннюю улыбку и шутливое замечание.

Меня вдруг стукнуло: а не было ли и для него камнем преткновения мое пристрастие к сдабриванию пищи корицей, но я тут же прогнал эту мысль.

Впервые предстояло мне провести с ним час, а может, и более, и я чувствовал себя не совсем в своей тарелке.

Открыв котомку, я достал все необходимое. Дульчибени поинтересовался содержимым пузырьков, способом их применения и любезно выслушал мои объяснения. Я попросил его обнажить спину и сесть верхом на низенький стул.

Пока он расстегивал свой черный камзол и снимал свои странные брыжи, я успел заметить длинный шрам, что шел у него поперек шеи: вот, оказывается, почему он никогда не появлялся на людях без вышедшего из моды пышного кружевного воротника. Он сел так, как я просил его, и я принялся втирать ему в спину масляный бальзам, предписанный Кристофано. Первое время мы перекидывались ничего не значащими фразами и наслаждались игрой Девизе: сначала звучал аллеманд, затем джига, чакона и менуэт en rondeau [138]. Мне пришли на память слова Робледы по поводу янсенистского учения, к последователям которого он относил Дульчибени.

Все шло хорошо, как вдруг Дульчибени забеспокоился, побледнел и пожелал встать.

– Вам дурно? Запах мази доставляет вам беспокойство?

– Нет-нет, милейший. Я только хочу взять щепоть табаку. Он повернул ключ в скважине комода и вынул оттуда три книги небольшого формата в красивом алом переплете с золотыми арабесками, причем все три совершенно одинаковые, и отложил их, затем достал табакерку из вишневого дерева с инкрустацией, открыл ее, взял щепоть порошка и угостил им ноздри, сделав три затяжки. Замер, глубоко задышал и уж тогда только взглянул на меня поприветливее. Он как будто успокоился и стал участливо расспрашивать о других постояльцах. Далее беседа не пошла. Время от времени он вздыхал, закрывал глаза и проводил рукой по своим седым, прежде, видимо, светлым волосам.

Наблюдая за ним, я все думал, что ему известно о подлинной истории его соседа по комнате, недавно убравшегося на тот свет. Мои мысли сосредоточились на сведениях, полученных от Атто насчет Муре – Фуке, и я ничего не мог с этим поделать. Так и подмывало задать ему вопрос-другой по поводу старика-француза, которого он (возможно, даже не подозревая, кто это) сопровождал из Неаполя. Как знать, может, они неплохо знали друг друга, даром что в присутствии врача и представителей магистратуры он заявил об обратном. Раз так, значит, вытащить из него признание – задача не из легких, оставалось одно: разговорить его на любую тему, глядишь, что-нибудь да узнается. Так я поступал с другими, добиваясь, правда, весьма скромных результатов.

Мне пришло в голову испросить мнения Дульчибени в отношении того или иного важного события, как и приличествует в разговоре со старшими, внушающими вам робость. Я спросил, что он думает по поводу осады Вены, где на карту поставлена судьба всего христианского мира, и верит ли он, что император побьет турок.

– Император Леопольд Австрийский не может никого побить, поскольку задал стрекача, – сухо ответил он и замолчал, давая понять, что беседа окончена.

Я не терял надежды услышать его доводы, отчаянно подыскивая хоть какие-то слова, могущие продлить разговор, но так ничего и не нашел. В комнате вновь повисла тяжелая тишина.

Делать было нечего, я поскорее покончил с заданием Кристофано и попрощался. Дульчибени молчал. Я уже был на пороге, когда один вопрос все же пришел мне на ум: я не мог удержаться от искушения узнать, оценивает ли и он мои поварские способности опрокинутым вниз большим пальцем.

– Нет, милейший, вовсе нет. – В голосе его вновь промелькнула усталость. – Я бы даже сказал, что ты небезнадежен на избранном поприще.

Я поблагодарил его. На сердце у меня отлегло. Но пока я закрывал дверь, он успел прибавить еще кое-что, произнося слова каким-то странным, утробным голосом и, видимо, думая, что я уже вышел.

– Кабы ты не готовил помоев с плавающими в них кусками дерьма и не налегал так на эту чертову корицу. Pomilione несчастный!

С меня было довольно. Никогда еще я не испытывал такого унижения. То, что он говорил, было правдой. Но что же делать? Биться в истерике не поспособствует тому, чтобы восстановить свое достоинство во мнении окружающих, в том числе Клоридии. Меня охватила ярость, во мне взыграла гордыня. Мог ли я лелеять такие большие надежды (стать однажды газетчиком!), не будучи способным взять столь малую планку – выучиться на повара.

Буря поднялась в моей душе. Из комнаты Дульчибени тем временем донеслось бормотание. Я приник ухом к двери: каково же было мое удивление, когда я понял, что он с кем-то разговаривает!

– Вам дурно? Запах мази доставляет вам беспокойство?

Меня взяла оторопь: разве не я задал ему этот вопрос некоторое время назад? Кто мог прятаться в его комнате и подслушивать нас? И почему этот кто-то повторял мои слова? Но самым поразительным было то, что это был женский голос. И отнюдь не Клоридии.

Какое-то время в комнате Дульчибени царила тишина.

– Император Леопольд Австрийский не может никого побить, поскольку задал стрекача! – воскликнул вдруг Дульчибени.

Но ведь я уже слышал от него эту фразу, и произносил он ее, обращаясь ко мне! Я продолжал прислушиваться, разрываясь между крайним изумлением и страхом быть застигнутым врасплох.

– Вы несправедливы, вам не следовало бы… – робко возражал женский голосок, отличавшийся чуть хрипловатым тембром.

– Молчи! – повелел Дульчибени. – Если Европа затрещит по швам, мы будем этому только рады.

– Надеюсь, вы шутите.

– Так выслушай же меня, – более миролюбиво заговорил Дульчибени. – Наши земли ныне составляют один большой дом. Дом, в котором проживает одна большая семья. Но что произойдет, если братьев станет слишком много? Если их жены будут состоять в родстве между собой, а их сыновья – приходиться друг другу двоюродными братьями? Спорам и ненависти не будет конца. Порой они будут образовывать недолговечные союзы. Их дети станут предаваться непристойному соитию и порождать слабых и порочных безумцев. На что надеяться такому несчастливому семейству?

– Не знаю, может быть… это принесет мир, а их дети не станут совокупляться? – неуверенно предположил женский голос.

– Так вот, если турки овладеют Веной, – зло смеясь, отвечал Дульчибени, – в жилы европейских монархов вольется хоть капля свежей крови. Разумеется, этому будет предшествовать пролитие старой.

– Простите, я ничего в этом не смыслю, – вставила гостья.

– Это проще простого. Все христианские короли связаны между собой кровными узами.

– Как так? – удивилась собеседница.

– Тебе нужны примеры? Пожалуй. Людовик XIV, Наихристианнейший из королей, – дважды кузен по отношению к своей супруге Марии-Терезии, инфанте Испанской. Их родители были братьями и сестрами. Мать короля-Солнца Анна Австрийская – сестра отца Марии-Терезии, Филиппа IV, короля Испании. Отец короля-Солнца Людовик XIII – брат матери Марии-Терезии, Елизаветы Французской, первой жены Филиппа IV. – Дульчибени, по-видимому, взял табакерку, поскольку до меня донеслись звуки тщательного перемешивания ее содержимого, и продолжил: – Следовательно, родственники со стороны жены и родственники со стороны мужа короля и королевы Франции – в то же время их дяди и тети. Вот я и спрашиваю: каково это быть племянником или племянницей родственников своей жены или своего мужа? Или, ежели предпочитаешь, зятем и невесткой своих родных дяди и тети?

Больше пребывать к неведении я не мог, это было сильнее меня: как, черт побери, в «Оруженосец» в разгар карантина пробралась женщина? И почему Дульчибени весь кипел, разговаривая с ней?

Я попытался приоткрыть дверь, не слишком плотно прилегавшую к косякам. Мне это удалось, образовалась щель, к которой я приник, затаив дыхание. Дульчибени стоял, облокотившись о комод, и вертел в руках свою табакерку. Взгляд его был устремлен к стене справа от него, там, видимо, и находилась таинственная незнакомка. Увы, эта часть комнаты никак не попадала в поле моего зрения. Разве что открыть дверь пошире? Но тогда он увидит меня.

С силой втянув в себя порошок, Дульчибени принялся раскачиваться и набирать в легкие воздух, будто готовясь задержать на некоторое время дыхание.

– Возьмем английского короля Карла II из династии Стюартов, – продолжал он, вновь задышав. – Его отец женился на Генриетте Французской, сестре отца Людовика XIV. Выходит, король Англии – дважды кузен: короля Франции и его супруги – испанки. Которые, как тебе известно, дважды кузены друг по отношению к другу. А что уж говорить о Голландии! Генриетта Французская, мать короля Карла II, была не только теткой по отцовской линии короля-Солнца, но и бабкой по материнской линии юного голландского принца Вильгельма Оранского. Суди сама. Сестра короля Карла и герцога Якова, Мария, стала женой Вильгельма Оранского, от их брака родился Вильгельм III, который, ко всеобщему удивлению, шесть лет назад женился на старшей дочери Якова, своей двоюродной сестре. Четыре монарха восемь раз перемешали свою кровь.

Вновь запустив пальцы в табакерку, он стал любовно переминать ее содержимое, после чего, достав понюшку, поднес ее к ноздрям и втянул в себя с таким исступлением, словно долгое время был лишен этой возможности. Страшно побледнев, он продолжал осипшим вдруг голосом:

– Другая сестра Карла II вышла за одного из его кузенов, брата Людовика XIV. Еще одно кровосмешение.

Приступ кашля мешал ему продолжать. Он поднес ко рту платок, словно его тошнило, и оперся о комод.

– Однако же обратимся к Вене, – задыхаясь, вновь заговорил он. – Французские Бурбоны и Испанские Габсбурги – кузены Австрийских Габсбургов, первые четырежды, вторые – шесть раз. Мать императора Леопольда I Австрийского – сестра Людовика XIV. Но она также и сестра короля Филиппа IV Испанского, отца Марии-Терезии, то есть тестя короля-Солнца. Кроме того, она дочь сестры скончавшегося императора Фердинанда III, отца своего супруга. Сестра Леопольда I вышла за своего дядю по материнской линии, все того же Филиппа IV Испанского. А Леопольд I женился на своей племяннице Маргарите-Терезии, дочери все того же Филиппа IV и сестре жены Людовика XIV. Таким образом, король Испании – дядя, шурин и тесть императора Леопольда. Пересчитай-ка, какое бесчисленное количество раз три семейства перемешали свою кровь!

Голос Дульчибени зазвучал более резко, а взгляд остекленел. И вдруг он перешел на крик:

– Ну что? Хотелось бы тебе быть тетей и свояченицей своего зятя?

В приступе гнева он смел с комода попавшиеся ему под руку предметы (книгу, свечу), и те полетели в стену, а потом упали на пол. В комнате установилась тишина.

– Но всегда ли так было? – едва слышно вымолвил женский голосок.

Дульчибени вновь напустил на себя неприступный вид, характерный для него, и скроил гримасу горечи.

– Нет, дорогуша, – наставительно начал он. – В давние времена пеклись о своем потомстве, стремясь породниться с лучшими представителями феодальной знати. Каждый новый король был сосудом с самой чистой и благородной кровью, какая только имелась в его землях: во Франции государь был большим французом, чем его подданные, в Англии – большим англичанином, чем все остальные жители страны.

Не в силах более сдерживать любопытство, я сунул голову в щель и, не удержавшись, толкнул дверь. Одно лишь чудо позволило мне удержаться от падения и не влететь головой вперед в комнату Дульчибени. Я вовремя вцепился руками в косяк. Щель хоть и увеличилась, но не намного. Покрывшись холодным потом и задрожав от страха, я взглянул вправо от него, где должна была находиться его собеседница.

Потребовалось несколько минут, прежде чем я пришел в себя от оторопи: там никого не было, но висело зеркало. Дульчибени разговаривал сам с собой.

В следующие секунды мне далось еще большим трудом осознать суть того неподдельного душевного излияния, которому он предался, перебрав родственные связи правящих династий. Помутился ли его рассудок? С кем, по его представлению, он беседовал?

Был ли он одержим воспоминанием о дорогом существе (сестре, жене), которого уже не было на свете, воспоминанием настолько душераздирающим и сильным, что ему приходилось устраивать подобный спектакль, чтобы хоть как-то совладать со своей тоской? Я испытал стеснение и умиление при виде глубоко личного переживания, невзначай и ненадолго приоткрывшегося мне, словно заглянул в замочную скважину. Когда я пытался завести с ним разговор на эту тему, он уклонился, судя по всему, предпочтя мое общество обществу кого-то несуществующего.

– И что же? – вновь невинным и смущенным девичьим голоском заговорил уроженец Марша.

– И что же, и что же? – передразнил сам себя Дульчибени. – А то, что все они поддались одолевавшей их жажде власти, потому и вступали в близкие родственные связи. Возьми, к примеру, австрийский правящий дом. Ныне его смердящая кровь оскверняет могилы храбрых предков: Альбрехта Мудрого, Рудольфа Великодушного, Леопольда Храброго и его сына Эрнста I Неумолимого, вплоть до Альбрехта Терпеливого и Альбрехта Прославленного. Кровь эта начала гнить три столетия назад, когда появился на свет несчастный Фридрих Пустые Карманы, Фридрих с Висячей Губой, а затем его сын Максимиллиан I, почивший в бозе, объевшись дыней, от этих двоих и пошло нездоровое желание объединить все владения Габсбургов, когда-то мудро разделенные Леопольдом Храбрым с братом. Эти владения могли существовать вместе лишь как некое тулово, которому спятивший хирург пришил бы вдруг три головы, четыре ноги и восемь рук. Дабы утолить свою жажду, Максимиллиан I трижды женился, и жены принесли ему в качестве приданого Нидерланды и Франш-Конте, а также выступающий и загнутый кверху подбородок, напоминающий калошу, обезобразивший лица его потомков. За свою короткую жизнь (двадцать восемь лет) его сын Филипп Красивый успел занести длань над Испанией, женившись на Иоанне Безумной, дочери и наследнице Фердинанда Арагонского и Изабеллы Кастильской, матери Карла V и Фердинанда I. Карл V и увенчал и похоронил мечту своего деда Максимиллиана I: отрекшись от престола, он поделил королевство, над которым никогда не заходило солнце, между своим сыном Филиппом II и братом Фердинандом I. Он поделил земли, но не свою кровь. Безумие неумолимо овладело его потомками: брат вожделеет к сестре, и оба – к своим собственным детям. Сын Фердинанда I, Максимиллиан II, император Австрийский, женится на сестре своего отца – от этого брака с теткой у него рождается дочь, Анна-Мария Австрийская, ставшая женой Филиппа II, короля Испании, своего дяди и кузена (он был сыном Карла V). От этого гибельного для рода брака родился Филипп III, король Испании, который женился на Маргарите Австрийской, дочери брата своего деда Максимиллиана II, – от этого брака на свет появились король Филипп IV и Мария-Анна Испанская, которая вышла за Фердинанда III, императора Австрийского, своего двоюродного брата, поскольку он приходился брату ее матери сыном, – от этого брака родились нынешний император Леопольд I Австрийский и его сестра Мария-Анна…

Меня вдруг взяла гадливость. Эта оргия инцестов между дядьями, племянниками, свояками, шуринами и кузенами была настолько отвратительна, что у меня просто закружилась голова. Осознав, что Дульчибени разговаривает с зеркалом, я стал слушать вполуха, его мрачный перечень был мне не только в тягость, но и в новинку.

Лицо Дульчибени из мертвенного стало багровым, взгляд потерянно всматривался в пустоту, голос не слушался: вот до чего довел его избыток гнева.

– Не забудь и того, – выдавил он наконец из себя каким-то жалким дискантом, – что Франция, Испания, Австрия, Англия и Голландия, земли, веками вызывавшие зависть членов противоположных родовых кланов, ныне управляются одним родом, лишенным чувства родства и клятвы. Эта кровь именуется autadelphos – кровь дважды брата самого себя, каковой была кровь детей Эдипа и Иокасты[139]. Она чужая истории каждого из этих народов, но от нее зависит история их всех. Эта кровь лишена чувства родины и клятвы в верности подданных, это предательская кровь.

Помои с кусками дерьма… Так были оценены мои усилия заменить хозяина, и это при том, что я допустил страшный перерасход драгоценной корицы.

Оправившись от чувства отвращения, вызванного во мне пространными рассуждениями Дульчибени с самим собой, я вновь мысленно вернулся к тому неприятию, которое помимо моего желания вызвала моя стряпня у постояльцев, и вознамерился поправить дело.

С этой целью я перво-наперво спустился в закомары постоялого двора, в самую нижнюю их часть, оборудованную глубоко под землей, где было так свежо и промозгло, что я чуть не превратился в сосульку, исследуя их содержимое, за тот час с небольшим, который ушел у меня на это. Я заглянул в самые потаенные уголки этого помещения с низким потолком, пробрался туда, куда ранее не ступала моя нога, дотянулся до самых высоких полок, до донышка прощупал все лари и кадушки, наполненные прессованным снегом. За несметным количеством различного вида бочек с вином и кувшинов с растительным маслом, горшков с зерном, сушеными овощами, вареньями, соленьями, за мешками с макаронными изделиями, лазаньями и всякой диковинной непортящейся снедью было устроено широкое углубление, в котором я обнаружил немалое разнообразие мяса – присоленного, подкопченного, подсушенного, потушенного. Оно хранилось в снегу – либо просто под мешковиной, либо в жбанах. Подобно ревнивому любовнику мой хозяин скрывал здесь от посторонних глаз языки в желе, молочных поросят, куски сладкого мяса оленины и козлятины, требуху, ножки, почки и мозг дикобраза, вымя коровье и козье, языки бараньи и кабаньи, окорочка лани и серны, медвежьи печень, лапы, лопатки и пасть, а также хребтовую и филейную часть косули.

Там были также и тушки кроликов, горных петухов, индийских пулярок, каплунов, голубей, как диких, так и домашних, бекасов, куликов, павлинов, гоголей, дроф, уток, водяных кур, гусят, гусей, цесарок, кроншнепов, гаршнепов, перепелов, горлиц, дроздов-ореховиков, кавказских рябчиков, ортоланов, ласточек, иволг, воробьев, древесных щевриц из Кипра и Кандии.

Сердце у меня забилось и сжалось при мысли о том, что бы сотворил из всего этого мой бедный хозяин, как бы он отварил, потушил, запек, подкоптил, приготовил в виде паштета, котлет, филе, рагу, фрикасе, мусса, рулончиков, обжарил «с кровинкой», в пергаменте, на решетке, на вертеле, в тесте, на противне, на рашпере, обернув тушку тонкими ломтиками шпика, припустив, протерев через сито, нафаршировав, вымочив, отбив, выдержав в маринаде, приправив пряностями, перевязав бечевой, нашинковав, нашпиговав, обмазав яичным желтком и подав, к примеру, с зеленью петрушки, растолченной вместе с чесноком и луком-шалот, либо с инжиром.

От сильного запаха копченой дичи и даров моря у меня потекли слюнки; как я и думал, вскоре под слоем снега и мешковины отыскалось великое множество представителей подводного царства: иглицы, гребешки, черенки, мулы, окуни, улитки вырезубы, креветки, устрицы, крабы, железницы, морские миноги, плоскуши, мурены, сиги-песочницы, гольцы, мелюзга, камбала, щуки, мерланы, умбрии, морские блюдца, меченосы и султанки в виде филе, палтусы, скорпены, сардины, макрель, осетры, черепахи, раковины песчанки и лини, не считая всякой мелочи.

До этой поры я преимущественно имел дело со свежими продуктами. Я сам открывал поставщикам служебный вход. Запасы же если и приходилось видеть, то лишь мельком, когда хозяин поручал мне принести что-нибудь из погреба (что, увы, случалось редко) или когда я сопровождал Кристофано, черпавшего там материал для снадобий и зельев.

Раздумье напало тут на меня: когда и кому собирался скормить все эти припасы Пеллегрино? Может, он лелеял надежду принять у себя одну из тех роскошных делегаций армянских патриархов, которыми гордился «Оруженосец» времен г-жи Луиджии, о чем до сих пор еще в округе ходила молва. Сам не знаю отчего мне пришло в голову, что Пеллегрино, вылетев со своего места стольника, резавшего мясо, в доме кардинала, позаимствовал там всю эту уйму невиданных богатств.

Выбор мой пал на коровье вымя. Вернувшись в кухню, я обмыл его, очистил от соли, обвалял в муке и слегка припустил. Одну его часть нарезал тонкими ломтиками, посыпал мукой, обжарил до золотистой корочки и приготовил в виде фрикасе под соусом. Другая часть пошла на рагу с подливой из пряных трав, жирного бульона и яичных желтков. Третью часть я проварил в печи с белым вином, виноградными косточками, лимонным соком, фруктами, изюмом, ядрами сосновых шишек и столбиками ветчины. Четвертая часть пошла на начинку для пирожков из теста, состряпанного мною из хлебного мякиша, муки, пряной смеси, бульона и сахара. Оставшееся нашпиговал ветчиной и гвоздикой, обернул сеточкой и надел на вертел.

После чего силы изменили мне, и я опустился на пол возле камина. Там меня в поту, в полуобморочном состоянии и нашел Кристофано. Он проинспектировал выставленные в ряд блюда и бросил на меня по-отечески нежный взгляд.

– Пойди отдохни, мой мальчик. Я сам займусь разноской.

Поскольку во время готовки я много раз пробовал, что у меня получается, и в какой оно стадии готовности, я был, можно сказать сыт по горло и потому побрел к лестнице, не прикоснувшись ни к одному из приготовленных мною кушаний. Но сразу к себе я не пошел. Пристроившись на ступенях так, что меня никто не мог видеть, я позволил себе насладиться триумфом: добрые полчаса слушал, как весь «Оруженосец» довольно уплетал за обе щеки, чавкал, прищелкивал языком и постанывал от удовольствия. Когда же наконец хор вырвавшихся из желудков постояльцев звуков – веселых, ворчливых, трубных – возвестил о том, что пора собирать посуду, у меня на глазах выступили слезы.

Не желая отказать себе в удовольствии самолично собрать букет комплиментов в свой адрес, я уже вознамерился обойти комнаты, как вдруг замер у дверей аббата, заслыша его пение, исполненное неизбывной тоски:

Ах, так это правда, Правда, правда…

Он повторял на разные лады одну и ту же строфу.

Сами слова привлекли мое внимание, возникло ощущение, что я уже где-то когда-то слышал их. И тут меня осенило: да ведь Пеллегрино рассказал мне, что старик Муре, он же Фуке, в предсмертном усилии выговорил по-итальянски те самые слова, которые теперь, то и дело видоизменяя мелодию и темп, выводил Атто: «Ах, так это правда».

Но отчего последние слова были произнесены Фуке по-итальянски? Разговаривали-то они по-французски. Я сам слышал, застав Атто склонившимся над умирающим.

Ах, так это правда,

Душа моя,

Стала думать ты иначе,

Предмет любви тая?

Атто задохнулся от рыданий. Движимый состраданием, но сдерживаемый стеснительностью, я не смел ничего предпринять. Глубокое сочувствие к этому давно уже перешагнувшему возраст молодости и зрелости евнуху захлестнуло меня: чудовищный акт, произведенный скорее всего отцом над бедным детским телом, стал залогом его будущей славы, но навсегда обрек на постыдное одиночество. Может статься, не было никакой связи между тем, как Атто изливал свое горе в песне, и последней фразой Фуке, выражавшей лишь удивление перед переходом в мир иной, что было не редкостью среди умирающих, как мне довелось слышать.

Закончив этот романс, аббат завел еще более мрачный:

Позволь мне, надежда,

Излить свое горе,

Позволь мне вступить в спор с собой.

Взывать ли к пощаде?

Не стою пощады, не стою пощады, Бог мой.

Он все повторял и повторял последнюю фразу. «Что его мучит?» – задумался я, пока он предавался неизбывной тоске и посредством нежного пения заявлял о нежелании пощады? Тут за моей спиной вырос Кристофано. Обходя всех постояльцев и справляясь об их здоровье, он не мог миновать Атто.

– Бедняга. Видать, ему нелегко, как, впрочем, и всем нам в этом гнусном заточении, – прошептал он.

– Да, – отвечал я, вспомнив о монологе Дульчибени.

– Не будем ему мешать. Позднее наведаюсь к нему и пропишу успокоительное.

Мы двинулись прочь.

Позволь мне, надежда…

– продолжало звучать за нашей спиной.

Загрузка...