Сталь и кисть

В эти летние дни Алексей Григорьевич Трифонов заново узнавал улицы родного Магнитогорска: Пионерская, Фрунзе, Планерная, проспект Маяковского… Он привык к ним, исхлестанным горячим степным ветром. Привык ощущать под ногами твердую гальку на пыльных дорогах, а над головой — горячее солнце. Когда-то Трифонова здесь всюду настигал заводской гудок. Несколько лет назад, когда началась борьба с шумом, гудок перестал звучать. Но Трифонов этого как-то не замечал до сегодняшнего дня. Сейчас ему непривычной была тишина улиц. Он шел медленно мимо высоких домов, упрятанных в зелень деревьев. Над головой тихо шелестели листья тополей и клена. Омытые ночью теплым дождем деревья, качаясь, стряхивали с листьев влагу.

Трифонов вышел на Театральную площадь и поднялся на высокое крыльцо Дворца металлургов. Знакомая женщина-библиотекарь встретила его радушно и стала жаловаться, что теперь сюда редко заглядывают старые друзья книги.

— Я буду ходить к вам часто, — сказал Трифонов. — Времени у меня — хоть отбавляй.

Болезнь скрутила его раньше, чем он мог ожидать. Но он поправился. Вот только правая рука висит, как высохшая ветвь старого дерева.

Трифонов попросил в библиотеке повесть Дурылина о художнике Нестерове. Зажав книгу левой рукой, Алексей Григорьевич пообещал ее скоро вернуть.

На улице он увидел тянувшуюся по горизонту темно-желтую полосу: обогатительная фабрика посылала на крыши свои отбросы, смешанные с сернистым запахом обожженной руды. Трифонов подумал, что многие знакомые металлурги теперь живут на Правом берегу, на улицах с иными названиями: проспект Металлургов, улица имени космонавта Гагарина, сталевара Алексея Грязнова. Левобережный Магнитогорск, когда-то принявший на себя яростные ветры и стужу тридцатых годов, стал тих и малолюден. Но Трифонов не изменил ветерану-городу. Ведь он и сам был теперь ветераном.

Тридцать пять лет минуло с той поры, когда он раздвинул полог брезентовой палатки на строительной площадке Магнитостроя. По ночам снежная метель срывала брезент и оставляла в баке с водой белую корку льда. Днем метель не утихала, и сквозь снежное кружение едва маячили строительные леса. Каждый день кто-то не выдерживал и покидал стройку. Одна минута колебания могла бы изменить жизнь Алексея Трифонова. Совсем недалеко, здесь же на Урале, в Кыштыме, жили его родители и в каждом письме звали домой. А он упрямо отвечал: «Не поеду».

Его отец, плавильщик медеплавильного завода, решая, как ему казалось, судьбу сына, когда-то сказал: «Я, Лешка, все обдумал. Иди в ФЗУ, а практику пройдешь у меня». Нелегкая это была практика. Завод гудел день и ночь. Но слух старшего плавильщика Григория Трифонова всегда различал голос своей пятидесятитонной печи. Старенькая, она часто простуженно чихала. Ее узкие насадки засорялись, и отец кричал: «Лешка, лезь чистить насадки!» И Лешка лез в еще неостывшую печь, чистил, шуровал.

Вечерами он отводил душу в заводском клубе. Рисовал афиши, плакаты, лозунги. И сам удивлялся, когда его огрубевшие руки выводили на бумаге тонкие выразительные линии. За окном виднелись в дымке тумана горы, и он не замечал, как они перемещались на белый лист.

А утром опять чихала печь, и отец строго говорил: «Лешка, не ищи легкого хлеба. Лезь в печь». Но однажды сын твердо сказал отцу: «Хватит. Пойду учиться в техникум». После техникума собрался на Магнитку. Отец сердито отговаривал: «Зачем отрываешься от дома? У нас же свой тут завод». Но в Магнитке готовили к пуску новый мартен, и Лешка понимал, что там не будут чихать насадки. Молодого Трифонова определили чертежником. Казалось, теперь он должен быть доволен. Ему не придется пачкать руки в мазуте, в саже. А он обивал пороги отдела кадров, просился туда, где возводили печь. И нипочем ему сажа — только бы дорваться до этой настоящей плавильной печи.

Через год добился своего, и с тех пор уже никогда не расставался ни с этой первой мартеновской печью, ни с теми, что появились позже.

— Переломный толчок возраста, — сказал ему недавно врач.

Не случайно он взял в библиотеке книгу о Михаиле Васильевиче Нестерове. Большой художник знал Урал, называл его своей «суровой прекрасной родиной». В картине «Три старца» Нестеров увековечил уральское озеро Тургояк, где юный Трифонов не раз встречал с ружьем утреннюю зорьку.

Художник в семьдесят с лишним лет создал прекрасные портреты академика Павлова и скульптора В. И. Мухиной. А Мухина в шестьдесят лет создала многометровую скульптуру «Металлург». Скульптура экспонировалась на выставке в Брюсселе, а оттуда привезена на вечную прописку в Магнитогорск.

Он, Алексей Трифонов, не художник и не скульптор. Он самоучка в искусстве. Но у него есть сейчас время и силы заняться тем, что влекло с детства и жило в нем. Раз не может работать теперь у печей, будет рисовать тех, кто тридцать лет жил одной с ним жизнью, кто радовался и огорчался вместе с ним. Рисовать, как умеет.

Старому другу он писал письмо. Буквы склонялись влево, писать было непривычно, но продолжал: «Меня парализовало основательно. Правую сторону. Хожу с палочкой, только на прогулку. А вот с рукой хуже. Пока висит, мало движений. Ну, ничего, я решил писать и рисовать левой. Я уже не пионер, а трудовой пенсионер». Но все, что оставалось в нем здорового, деятельного, его разум и дух противились этому сознанию. И к вырвавшейся горькой строчке он приписал: «Это вовсе не беда, если множатся года… Вот пока еще пишу коряво — учусь. Так что наберись терпения для чтения…»

Правая рука его совсем не слушалась. Он стал тренировать левую, заставляя ее держать кисть и карандаш. А перед глазами возникали своя собственная жизнь, образы сталеваров, мастеров, судьба которых тесно переплелась с его судьбой. Они притягивали его, как мощный магнит. Лица их оживали в блеске кипящего металла.

Трифонов видел себя на шихтовом дворе. Обдирая руки об острые края старого железа, разделывал лом. А вот он выдалбливает спекшиеся пласты неостывшего шлака. Дымятся рукавицы, прожигают ладони, И откуда-то глухо доносится голос отца: «Лешка, не ищи дарового хлеба». Он не искал его. Он искал дорогу к мартену. Она была нелегкой, и все-таки увела его от чертежной доски сюда, в цех.

Скульптура В. Мухиной «Металлург».


В сорок первом году Трифонов был уже заместителем начальника первого мартеновского цеха. Печи шли трудно, работы было много, и он года три не отдыхал. Только изредка выезжал на рыбалку. В канун июня начальник цеха Павел Иванович Новолоцкий сказал: «Хватит. Поезжай на озеро, лови рыбу. Ты же заядлый рыбак». И тут же написал приказ: «Считать моего заместителя А. Г. Трифонова в отпуске с 23 июня». В понедельник — в отпуск, а в воскресенье, он, как всегда, пришел в цех. Когда диспетчер позвал его к телефону, он подумал, что это, наверно, жена предупредить хочет, что взяла билеты в кино. А она — растерянным голосом: «Ты слышал, война началась!»

Война отодвинула его отпуск на пять лет и вместила в эти пять лет целую жизнь. Вместо беззаботной рыбалки на озере была срочная тревожная командировка в Надеждинск. На станциях поезд долго стоял. Под крик и плач женщин отправляли солдат на фронт. Проехали родной Трифонову город Кыштым. И там он увидел в окне заплаканные, растерянно-хмурые лица. Город показался притихшим, незнакомым.

Вместе со старым мастером Михаилом Тимофеевичем Кащеевым Трифонов ехал изучать опыт надеждинских металлургов по наварке подин высокой стойкости, способных выстоять и тысячеградусную температуру, и особый химический состав броневой стали. Еще до командировки магнитогорцы сами приноровились на двух большегрузных печах варить броневой металл. В одной варили «полупродукт», в другой доводили его до кондиции. В день давали три-четыре плавки. Опыт надеждинцев помог освоить выплавку брони на всех печах за один цикл. За освоение броневой стали Трифонов был удостоен ордена Ленина.

…Теперь все воспоминания уводили его в цех. В желтом отблеске света он видел красивое гордое лицо сталевара Михаила Артамонова. Миша только что выдал первую броневую плавку. Она кипела, плавилась за один цикл по методу надеждинцев. Подина держала температуру броневой стали. Высокий, неуклюжий Кащеев схватил Артамонова за плечи и крепко потряс:

— Миша! Теперь и мы с тобой в атаке!

Карандаш, зажатый в левой руке Трифонова, неуверенно заскользил по бумаге. Утром жена Лидия Федоровна долго с недоверчивым удивлением рассматривала его наброски и бережно положила твердые, как картон, листы в папку.

С тех пор невидимая камера раскручивала перед Трифоновым кадры его жизни и жизни цеха.

Левая рука становилась все более послушной, а память все ярче высекала живые лица и теплые, трепещущие в отсветах плавок, краски. Ему хотелось, чтобы на его картинах был ощутим горячий воздух, потные, энергичные лица сталеваров.

Он любил солнечный свет мартеновских печей и злился, когда этого не замечали другие. Однажды в его цехе был такой случай. Задумали три сталевара — Мухамед Зинуров, Иван Семенов и Владимир Захаров — за счет хозяйской экономии материалов, качества стали, скоростных плавок дать за год миллион рублей экономии. А вслед за ними и другие потянулись. Зачастили в цех столичные корреспонденты. Приехали операторы кинохроники для съемок и потребовали раскрыть крышу.

— Им света мало! — горячился Трифонов. — Да у нас в каждой печи солнце сидит.

По его команде сталевары на всех печах подняли заслонки, как будто их выбило солнечным ударом. В печах солнце палило и плавило. Операторы ахнули и закрутили ручками.

Больше двадцати лет был Алексей Григорьевич начальником мартеновского цеха. Не только тонны стали, а человеческие судьбы переплавлялись на его глазах. Сталевар Михаил Артамонов стал после войны мастером, Героем Социалистического Труда. Мухамед Зинуров, Иван Семенов и Владимир Захаров — лауреатами Государственной премии. Старейшему машинисту завалочной машины Леониду Максимовичу Старусеву присвоили звание Почетного металлурга.

Когда Старусева провожали на отдых, Трифонов преподнес ему альбом собственных рисунков: картины из жизни цеха. И коротенькая к альбому надпись: «Тебе, друг дорогой, приношу в дар цех родной…» Теперь он спешил изобразить Старусева в рисунке.

Он рисовал сталеваров и в каждом стремился запечатлеть характерный жест руки, темные очки на козырьке кепки, усталые улыбки. Восстанавливая в памяти пережитое, Алексей Григорьевич мысленно со многими вел длительный задушевный разговор. Он любил этих людей, трудолюбов, хотя в горячую минуту им нередко доставалось от него. Кое-кого резко отчитывал, но приказов писать не любил. Часто действовал способом необычном в среде руководителей.

Как-то пожаловались ему на мастера водопроводных работ Андрея Ивановича — не меняет сгоревшую крышку на печи. «Вы, мол, сожгли, вы и меняйте». Трифонов зашел в будку к мастеру, не застал его и оставил на столе записку:

Тут хоть смейся, хоть кричи:

Сгорела крышка на печи.

Печь без крышки третий день,

Заменить кому-то лень…

Сил своих не пожалей,

Ты, Иванович Андрей,

Никого ты не вини,

Возьми и крышку замени.

Через полтора часа зазвенел в кабинете звонок. Мастер докладывал — крышку заменил. А то дали как-то Трифонову на рецензию рукопись одного ученого. Автор утверждал, что «изобрел» лопасти для вентиляции цеха. Прочитал доводы ученого, прикинул так и этак и видит, что толку от этого изобретения не будет. И написал: «Боюсь, что эти лопасти доведут цех до пропасти. Трифонов». Его рифмованные резолюции действовали лучше приказов. После войны Трифонов, как главный сталеплавильщик завода, участвовал в создании 900-тонных мартеновских гигантов. Разработал новый способ наварки подин. Когда впервые готовили к пуску многотонную печь, он пошел на смелый эксперимент: применил для наварки вместо крупного мелкозернистый магнезитовый порошок. До этого набивали только подину, а тут и стенки. Опыт удался. За это новшество Трифонову присвоили звание лауреата Государственной премии. При прежней технологии подина выдерживала только двадцать-тридцать плавок, потом остановка на полсуток, а то и больше. Мастера по наварке подин кудесниками считались. Теперь это доступно стало каждому сталевару.

Многообразие цеховой жизни оставалось перед Трифоновым и теперь. Он мог, не торопясь, во всем разобраться и выразить это в красках. Работа продвигалась медленно, трудно. Но он продолжал ее с душевным напряжением, проявляя большое терпение и волю.

Иногда приходил сын Борис. Он работал начальником смены в новом мартеновском цехе. Алексей Григорьевич стряхивал краску с кисточки, отодвигал все от себя и дотошно расспрашивал сына, как идет работа. Иногда прерывал его:

— Ах, не так, не ладно делаете.

Шел к телефону, звонил молодому руководителю цеха, давал советы. Он и сейчас считал себя в ответе за мартены, не по чину, а по совести старшего, многоопытного.

Его приходили навещать из цеха. Сначала он, заслышав в прихожей голоса, убирал все со стола: бумагу, краски. А потом осмелел и уже не испытывал неловкости, когда его заставали с кистью в руке. У него накопилось более семидесяти рисунков, этюдов.

Однажды к нему пришла делегация из цеха с просьбой представить все это на выставку.

— На какую выставку? — удивился Алексей Григорьевич.

— На нашу, цеховую, — ответили ему.

Он был удивлен, растроган и растерян. Не покажется ли его занятие чудачеством? Конечно, все знали, что он и раньше ходил в цехе с красками в кармане. Но выставка? Цеховые товарищи забрали его альбом, картины и унесли с собой. А через несколько дней в красном уголке мартеновского цеха состоялось торжественное открытие выставки работ бывшего шлаковщика Алексея Григорьевича Трифонова.

В нескольких метрах от цехового красного уголка гудели мартеновские печи, вздрагивали завалочные машины, поднимая тяжелые мульды с шихтой. Яркое солнце плавок освещало лица сталеваров и подручных. А те, кто только сдал смену, медленно проходили мимо развешанных картин. Они узнавали себя, своих товарищей, свой цех. Все было похоже и не похоже на трифоновских рисунках. Световая дымка кипящего металла придавала тяжелым предметам невесомость. Люди в бликах огня становились праздничнее, сказочнее. И у многих в душе появлялось светлое горделивое чувство от сознания своей нелегкой профессии, которая была причастна к искусству. Кто-то подошел к Алексею Григорьевичу и робко попросил взять с собой одну картину.

— Да берите, берите, — взволнованно проговорил Трифонов и принялся щедро одаривать всех.

Он видел, как темные огрубелые руки бережно брали его рисунки, завертывали в газету, боясь оставить на них пятна от мазута и масла. Это было самой высокой оценкой его беспокойных дней, проведенных в непривычном одиночестве.

Алексей Григорьевич опять был с людьми, со своим старым цехом, и это вызывало в нем подъем энергии.

Загрузка...