В газовой будке доменной печи на стене монотонно жужжат приборы. У окна на тумбочке стоят два больших эмалированных чайника и граненые стаканы. В ночную смену доменщикам удается выкроить время, чтоб взбодрить себя стаканом крепкой заварки. Над столом склонился мастер бригады Юрий Петрович Неведров. На листе бумаги он аккуратно выводит: «Продолжается ли сегодня революция? Твое место в ней?»
С улицы в открытую форточку доносится протяжный гудок паровоза. Юрий Петрович поднимает голову, прислушивается. Он распахивает куртку и снова склоняется над листком.
«Есть ли в тебе настоящая смелость, революционная решимость, какие были у наших отцов?» Неведров откладывает перо. В памяти он старается во всей полноте представить своего крестного отца старого доменщика Ивана Егоровича Цирульникова таким, каким запомнил его, может быть, в самый крутой поворот своей жизни.
Тогда Неведров был студентом последнего курса института и в бригаде Цирульникова проходил преддипломную практику. Работа у горна тяжелая. Разделывали летку вручную, железной пикой. Мокрые рубахи горновых прилипали к телу. Но молодой практикант не спешил подставить свое плечо горновым. Он считал, что ему это ни к чему, что для него важно лишь усвоить процесс горновых работ.
Прошла неделя его практики и началась вторая. Выпускали чугун. Все шло так, как всегда. Вдоль канавы лежал заготовленный песок, и все ждали, когда закончится сход чугуна. Потом горновые закрыли летку и стали отдирать со дна канавы затвердевшие пласты едва остывшего металла. Тяжелые твердые корки с трудом удерживались на дрожащих лопатах. Цирульников работал вместе со всеми, тяжело взмахивая ломом.
Неведров искал лопату. Он искал долго, а когда нашел за будкой у стены, канава уже была расчищена, и ее засыпали песком. Неведров встал с края и нехотя стал сбрасывать остатки песка в канаву. Иван Егорович вытер лицо и, спрятав в карман почерневший платок, отозвал практиканта в сторону. Неведрова поразила спокойная сила в его голосе:
— Слушай, — сказал Цирульников. — У нас тут все общее: и тонны, и капли пота. Но твоей железной капли здесь нет…
Иван Егорович мог бы выругать его самыми последними словами мог бы доложить критически начальству, а он только и сказал эти слова о железной капле. Но они не забывались и по сей день. Юрий Петрович, думая о своей бригаде, где почти все молодые — газовщики, горновые, машинисты вагоновесов — спрашивал себя: был ли он для них тем, кем был для него Цирульников? Он знал, что значение человека определяется тем, как он действует, что испытывает при этом и как побуждает действовать других. Ему повезло: он встретил на своем пути старого горнового, который помог ему осознать и испытать чудесный сплав рабочего братства.
Глядя на горновых, иногда аккуратных, иногда легковесных в работе, Юрий Петрович, мастер и партгрупорг бригады, хотел так же, как Иван Егорович Цирульников, пробуждать в этих молодых парнях стремление отдавать общему делу свою железную каплю.
В чем-то он старался быть похожим на своего учителя, в чем-то действовал по-своему. Как-то ему попался в руки журнал «Юность» с повестью Титова «Всем смертям назло». Владислав Титов, спасая людей и шахту, повис на оголенных проводах. Он остался без рук, но и тогда не сломался, не утратил душевных сил и энергии.
Ю. П. Неведров.
Неведров принес журнал в цех и раскрытым оставил его на столе в газовой будке. Журнал исчез. А на другой день, придя на смену, Неведров увидел в комнате для рапортов горновых и услышал негромкий голос газовщика Альберта Чаплаусского. Он читал повесть вслух:
«…Вагонетка сошла с рельсов, упала набок и краем кузова расплющила подвешенный к металлической стойке бронированный кабель. Автоматическая защита не сработала. Белым факелом вспыхнула дуга короткого замыкания. Голубая змейка огня, треща, ползла по кабелю к трансформатору. Через несколько минут она доберется до камеры…»
У края стола, подперев рукой бритую щеку, сидел старший горновой Иван Лапко. Высокий, широкоплечий, он не сводил с Чаплаусского глаз. Второй горновой, Сергей Денисов, человек уже не молодой и обычно молчаливый, спокойный, сидел очень прямо и взволнованно смотрел перед собой. Лица горновых говорили немыми словами. Чужая беда и чужое мужество объединяло людей. Может быть, они молча спрашивали себя, как бы поступил каждый из них, если б такое, о чем рассказывал Титов, случилось с ним?
…На столе зазвонил телефон. Юрий Петрович снимает трубку и слышит голос цехового диспетчера:
— Петрович, плохо получается. У вас скоро выпуск, а на загрузку подавать нечего. Руда сарбайская смерзлась в вагонах. Кайлить надо. Не подбросишь ребят?
Неведров морщит лоб. Который раз в эту зиму подводили сарбайские окатыши. Горняки еще не научились их толком спекать. При первом же окислении в печи они рассыпаются в пыль. Попробуй, подбери к ним режим. А в вагонах смерзаются. Приходится от жаркого огня людей посылать на мороз. Так всю бригаду на бюллетень отправишь. Но выхода нет, и он коротко говорит:
— Ладно, пошлю.
Спрятав листок с вопросами во внутренний карман, он встает и направляется к двери. На площадке горновые готовятся к выпуску чугуна. Молодой парнишка, новичок, высунувшись из окна кислородной будки, смотрит на старшего Ивана Лапко, ждет команду, чтобы включить рубильник. Иван, не утративший стройности и в грубой рабочей одежде, наблюдает, как Денисов, накинув на самые брови войлочную шляпу, длинной пикой слегка ударяет в ровную твердую поверхность замурованной летки. Под ударами пики осыпается глина, и выдалбливается небольшая лунка. Лапко, не оборачиваясь, медленно поднимает руку с зажатой в пальцах сигаретой.
Парень в будке нажимает на рычаг и автоматически направляет сверло бурмашины в центр летки. Сверло неслышно касается твердой корки и прожигает ее. Из печи вырывается пламя и темное облако пыли. Живая лента горячего металла протянулась по желобу. Она продольно блеснула между узкими берегами, как река под лунным блеском, и водопадно устремилась в ковш. Иван Лапко отходит от горна и, вспомнив о сигарете, глубоко затягивается.
Неведров возвращается в газовую будку. Он подходит к аппаратам. За стеклом сочатся синими чернилами острия металлических стрелок, рисующих ломаные линии. Юрий Петрович с тревогой смотрит на резкое падение давления газа. Пустота верха печи не создает сопротивления газам. Он стучит по стеклу ногтем. Стрелка упрямо падает вниз.
«Люди, наверно, заупрямятся, — думает Неведров, — но надо разгружать вагоны». Сутулясь больше обычного, он идет на площадку.
Гул огненного водопада стихал. Горячий воздух, как пар, клубился над канавами. Подождав, когда закроют летку, мастер зовет от горна Ивана Лапко.
— Двух человек оставить здесь, остальным на разгрузку вагонов. Печь нечем загружать.
Иван поднял руку в брезентовой рукавице и скороговоркой сказал: «Чтоб стать мужчиной, мало им родиться. Чтоб стать железом, надо быть рудой».
От мальчишеской выходки горнового морщины на лбу Неведрова разгладились.
На эстакаде у длинного железнодорожного состава собирались люди с других печей, зябко ежась на холодном ветру. В морозной ночи ярко горели звезды, как подвешенные фонари. Люди, хрипло дыша, разбивали кайлами смерзшиеся глыбы и с ожесточением отбрасывали отколотые куски.
Вот уже один вагон опорожнили в бункер, принялись за второй. Иван Лапко прикинул: еще полчаса — и шихта заполнит печь. Но дальше он уже не замечал времени и не считал опорожненных вагонов. Он махал и махал кувалдой, которая часто падала рядом с кувалдой Денисова. С молчаливой яростью Иван делал широкие замахи и бил померзлой руде со всего плеча.
А через час они спустились с эстакады. Надо было готовиться к новому выпуску чугуна.
Неведров подумал, что уставшим горновым сейчас придется нелегко.
Иван Лапко забежал в будку. Узнав у газовщика Бориса Кобылкова, что загрузка прошла нормально и печь идет ровно, он попросил:
— Сходи, Боря, за кипятком. До выпуска еще успеем чайку попить.
Горновые, скинув с себя тяжелые робы, входили в комнату в тренировочных майках, в штапельных рубашках. А Юрий Петрович задумчиво смотрел на горновых.
Окруженные душистым паром, они пили чай из граненых стаканов вприкуску с розовыми карамельками. Казалось, печь, желоба, лопаты — все отступило. Иван Лапко, еще возбужденный от недавней работы, достал измятую пачку сигарет и положил ее на стол.
— Закуривай, ребята.
Никто не жаловался на усталость и не говорил, что разгрузка — это не их дело, что они не грузчики. Иван Лапко дружески хлопнул по плечу Денисова:
— Гвардия умирает, но не сдается. — И скороговоркой проговорил:
В цехе становится каждый подвижней,
У домны становится каждый умней.
Неведров усмехнулся про себя: опять поэзия. На этот раз Иван для разрядки от усталости сыпал строки из книжки своего брата — электрика Володи. Книжка называется «Шаги». Шаги времени, шаги жизни. В ней много поэтических воспоминаний о детстве братьев Лапко, оставшихся в войну сиротами. Их воспитали детский дом, ремесленное училище, завод.
…Я знаю сызмальства усталость.
Война металлом грохотала,
Нас, беспризорных, столько стало —
Порой нам каши не хватало,
Нам не хватало отчих глаз.
Иван не ведал, хороши или слабы были стихи, для него важно было то, что сочинил их родной брат и слушали его свои парни, своя бригада, которые, конечно, все поймут. Качнув рукой, он закончил:
…И остается в наших буднях
Желанным счастьем соль труда.
Неведров нащупал в кармане листок с вопросами. Ему захотелось прочитать вслух то, что он написал. Но, взглянув на часы, он подумал, что времени на это уже не осталось. Надо идти снова всем на площадку. Денисов убирал со стола чайники, а Борис сметал осыпавшийся с конфет сахар. Лапко поспешно скрылся за дверью.
«Ничего. Они мне сегодня и так на многое ответили», — сказал себе Юрий Петрович.
За окном диспетчерской стыла зимняя ночь. Вдали матово мерцали, словно скованные морозом, немигающие звезды электрических лампочек. Иногда на стекла аппаратов ложилась световая дымка: внизу проходил состав с горячим чугуном. Диспетчер Юрий Савенков бросил на рычаг телефонную трубку. Казалось, он сквозь стену видел, как вокруг десятой доменной печи шагает в тревоге мастер Ткаченко. Только три часа назад Ткаченко принял смену, а сделал уже две перешихтовки. И все оттого, что диспетчер не может дать на печь столько руды, сколько требует прожорливая домна. Запоздавший состав с окатышами начали разгружать несколько минут назад. Савенков снова набирает номер:
— Десятая! Чуточку продержитесь. Скоро получите окатыши.
В ответ он слышит сердитое бурчание мастера. Махнув рукой на телефон, мастер идет на площадку. Он уже не молод, грузен, сутул, хотя и старается держаться прямо. Его направили на эту десятую, самую большую, самую трудную, надеясь на его опыт. Но что его опыт, если не хватает руды. Печь задули двенадцатого июля шестьдесят шестого. Сегодня двенадцатое января шестьдесят седьмого. Ровно полгода минуло. Можно сказать, юбилейная ночь. За это время печь успела загореть и закоптиться в жарких схватках за чугун, но она еще ни разу не добрала до своей проектной отметки.
Федор Федотович Ткаченко подходит к фурме, достает из бокового кармана синее стекло и направляет его в маленький глазок. Потом подходит ко второй фурме и снова возвращается к первой. Его зоркий глаз улавливает изменения в оттенках света за фурменным глазком. Ткаченко снимает кепку и большим клетчатым платком вытирает круглую голову. Она стала совсем, как арбуз, гладкая. Восемь часов в сутки ее жарит огонь. Неделю днем, неделю ночью. Так тридцать лет. С пуска самой первой домны. А эта, десятая, не такая, как прежние. Она с двумя летками.
Чтобы рассказать о живой доменной печи, доменщики знают два слова: «Смотри и слушай». Смотри в фурменные глазки величиной с медный пятак и замечай, равномерно ли опускается кокс, не потускнел ли белый цвет пламени. Если уловил шумок на фурмах, значит понизился нагрев. Принимай меры, чтобы печь не захолодала. За долгие годы Ткаченко научился смотреть и слушать. Теперь вся аппаратная будка увешена приборами, автоматами, но глаза и уши мастера первыми улавливают малейшие отклонения от нормы.
Горновой Николай Лазарев, отбросив со лба густой чуб, готовил желоб. Завидев мастера, Лазарев сверкнул белыми зубами, поднял большой палец. Мастер кивнул, поняв его жест. Федор Федотович, не останавливаясь, проходит на пульт управления. Еще с порога он слышит, как газовщик Владимир Насонов хрипло кричит по телефону диспетчеру:
— Ты доведешь нас до беды!
При виде Ткаченко газовщик бросает трубку и поворачивается к мастеру:
— Вагоны только разгружать начали.
Ткаченко молча берет со стола очки и идет к щиту с аппаратами. Он по привычке прикладывает к глазам очки, не надевая их, и смотрит на рельеф давления газа:
— Газ плохо идет, — замечает Ткаченко, чуть повернув загорелое лицо к Насонову.
Газ — главный работник домны. Если не принять срочных мер, он собьется с ритма, как сходит с беговой дорожки спортсмен, потерявший дыхание. Кто-то открыл дверь, Ткаченко вздрогнул и прислушался. Он хотел определить на слух, как гудит печь. Но дверь закрыли, и в комнате наступила тишина.
Ткаченко нахмурился, под смуглой кожей заходили желваки. Насонов стоял рядом и смотрел на него выжидательно.
— Может, придется понизить дутье, — тихо говорит Ткаченко, не отрывая глаз от прибора.
Е. Д. Борзенков.
На пульт заходит старший горновой Евгений Борзенков. Грубая шерстяная куртка с широкими рукавами не упрощает его гордой осанки, а широкие поля войлочной шляпы подчеркивают прямые строгие черты лица.
Он улавливает напряжение и, чуть помедлив, обращается к Насонову:
— Что предсказывают насчет ковшей?
Насонов досадливо машет рукой. Ткаченко достает из кармана часы и говорит Борзенкову:
— До выпуска сорок минут. Ковши будут. Не волнуйся.
В дверях Борзенков сталкивается с Николаем Лазаревым. Тот вырывает из блокнота листок и отдает его Насонову. Насонов, подняв на лоб очки, читает: «Володя! Жду сына! Оставляю номер телефона больницы. Звони, узнавай о состоянии Лазаревой Татьяны». В это время Насонов слышит у щита судорожный кашель Ткаченко. Он рывком поднимается со стула:
— Пошел газ?
Ткаченко повернулся к нему, и по его заблестевшим глазам Насонов понял, что опасность миновала, газ пошел. Ткаченко вышел на площадку и прислушался. Печь гудела с прежним постоянством. Иван Удотов обходил канаву и подправлял неровные края. Лазарев бросил в угол лопату и снова побежал к Насонову:
— Ну, как? Звонил? — спросил он газовщика.
— Звонил, Коля, звонил. Твой сын еще в пути.
Лазарев опустил широкие плечи и медленно пошел к двери.
Горновые во главе с Борзенковым, низко надвинув на лоб войлочные шляпы, буравили двухметровую глиняную толщу и через длинные трубки вдували в печь кислород.
В такую минуту предостерегающее слово «Смотри!» приобретает особую значимость. Вглядись в летку — не слишком ли широки контуры отверстия, не захлестнет ли площадку золотая лавина. Оглядись еще раз кругом — все ли ты предусмотрел к выпуску, не сдвинул ли нечаянно желоб в сторону. А теперь собери волю, энергию, успей отпрянуть от горна, когда из летки вырвется озаряющий все вокруг блеск и над твоей головой поднимется огненный столб.
Горновые делали свое привычное каждодневное дело спокойно и уверенно. Едва они распрямили спины, как в желоб сорвалась лавина горячего металла, сотрясая грохотом площадку. Горячий металл, протачивая желоба, хлынул в ковши. Люди отходили, завороженно смотрели на тяжелые всплески желтой реки, на золотой пчелиный рой искр.
Ткаченко тоже смотрел на крутящиеся искры и думал, что им следовало бы взлетать выше, тогда жидкий чугун будет меньше заволакиваться мутным налетом серы. Раньше, когда работали на своей магнитогорской руде, богатой железом, доменщики, глядя на метельную пляску искр, говорили: «Полтора метра высоты — полтора процента премии». Сейчас при сарбайских окатышах труднее вести тепловой режим, труднее бороться с примесями серы. И все-таки бригада не сдается.
Ткаченко вспомнил, как обсуждали недавно на профгруппе обязательство — достичь в этом году проектной мощности десятой и выдать сверх того, что заложено в проект, пятнадцать тысяч тонн чугуна. Кто-то усомнился: сможем ли при этих-то окатышах? И тогда профорг Николай Лазарев сказал: «Что же, на трудности будем равняться? Давайте брать равнение на свою ответственность». И никакого шума не было. Все проголосовали.
Ткаченко достает часы: еще тридцать минут будет идти чугун. Площадку бороздили вспыхивающие и гаснущие полосы белого пламени. Слепящий свет бил далеко в темноту. Евгений Борзенков с Иваном Удотовым стояли на переходном мостике, положив на железные перила руки. Ткаченко подошел к ним и услышал, как Удотов спрашивал Борзенкова: чем он порадовал жену к Новому году.
— Туфли купил. Белые. На высоком каблуке.
— Туфли? Тебе повезло.
— У меня еще две дочери-близнецы, десятый класс заканчивают. Им часы купил, — говорит довольный Борзенков.
Голос у него твердый, волевой. Склад губ энергичный. Его рот не часто раскрывается для речей. Даже в тот день, когда ему присвоили звание Героя Социалистического Труда, он сказал только два слова: «Спасибо. Оправдаю». Старший горновой восьмой печи Иван Лапко написал тогда стихотворное приветствие:
Героя так вот не дадут.
На это есть причина:
Ты у горна прославил труд,
Ты просто, Женя, молодчина.
Ты водишь горновых в атаку,
Идешь всегда ты впереди.
За тяжкий труд и за отвагу
Сияет орден на груди.
— А я все не нарадуюсь на новую квартиру, — слышит мастер голос Удотова. — Окна на лесопарк. Воздух. Природа.
Ткаченко не вмешивается в их разговор и не обрывает. Разве упрекнешь людей за то, что в эту короткую минуту отдыха вспомнили о семье? Глаз-то они не спускают с желоба. Николай Лазарев и Петр Маркодеев стоят по другую сторону канавы, наполовину скрытые темным облаком пара. Может, и они сейчас вспоминают такое, что не имеет прямого отношения к делу. И то, как сказать. Эти чаще всего говорят об учебе. Петр учится на подготовительных курсах в институт, Николай Лазарев только что закончил курсы мастеров. Но сегодня этот веселый с темным лицом и темными волосами силач, наверняка, думает о сыне. От горна отойти нельзя, а ему не терпится позвонить в больницу.
Борзенков выпрямляется и подает знак рукой — приготовиться к закрытию летки. Он идет к электромашине, заводит ее и медленно направляется к горну. Сейчас машина наглухо закупорит глиной отверстие в печи, и горновые ринутся на горячую канаву расчищать, заделывать, готовить ее к новому выпуску.
Мастер доверял им. Он не стал ждать, когда они закроют летку, и пошел на пульт управления. Теперь уже, наверно, сообщили из лаборатории сведения о качестве чугуна. Владимир Насонов, только что принявший сведения по телефону, пододвинул ему журнал.
— Ну как? — Ткаченко приложил очки к глазам. — Ковшей налили достаточно, а от серы не избавились.
В комнате комариным писком жужжали аппараты. Ткаченко подошел к измерителю загрузки шихты. Уровень загрузки повысился. Значит, там, на разгрузке, ребята поработали хорошо. Мысли мастера прерывает младший газовщик Анатолий Верховцев, только что проверивший работу кауперов.
— Федор Федотович, мысль есть, — говорит он с ходу, едва переступив порог. — Что, если воздух к горелкам подавать централизованно?
Он сдвинул шапку на затылок и ждет, что скажет ему мастер. Ткаченко смотрит на него улыбаясь. Громко смеется Насонов:
— Ты, Толя, ответственно думаешь. Не даром на второй курс института перешел.
— Давай обсудим, — ласково глядя на Анатолия, предлагает мастер.
Верховцев с юношеской живостью берет лист бумаги. Ткаченко смотрит, как рука Верховцева выводит четкие линии, и незаметно вздыхает. Когда-то и он был таким молодым хлопцем. Приехал в тридцать первом году с Украины строить домну. Белая расшитая рубашка была единственная в его деревянном сундучке, но она скоро почернела и пропахла потом. Работал канавщиком, потом горновым. Однажды засмотрелся на огонь, горячий металл, почудилось ему, что стоит у желтой полосы спелой пшеницы, и не заметил, как задымились на ногах чуни. Так начинался в нем доменщик. Работа днем, работа ночью, а учиться не довелось. Но сейчас, вслушиваясь в спорящие голоса Верховцева и Насонова, он вникал в существо и знал, что его опыт поможет найти им правильный ответ. Он пододвинулся к ним ближе.
На столе пронзительно задребезжал телефон. Насонов взял трубку.
— Что?
Он минуту молчал и вдруг сорвался со стула, закричал:
— Товарищи! У Лазарева сын родился!
Вместе с Верховцовым они распахивают настежь двери и бегут на площадку. Ткаченко смотрит на часы — без пяти шесть. Скоро рассвет. «Сколько событий за одну ночь», — думает он. В его мыслях сливаются воедино и тревоги, и радости, печь и люди, — все, что наполняло эту юбилейную ночь, прожитую, как день.