Салопова захворала. Болезненная, слабая девочка, она почти никогда не ложилась в лазарет; частые флюсы, лихорадку и мигрень переносила терпеливо и на всякий вопрос отвечала только: «Господь сколько терпел, а мы ничего снести не хотим, сейчас ропщем». Но на этот раз лихорадка истощила ее силы.
Салопова осунулась, пожелтела еще больше и ходила совсем молчаливая, и только когда между девочками возникала ссора или несправедливость, Салопова подходила к ним и молча становилась возле; слушая упреки, бранные слова, она строго, пристально глядела то на ту, то на другую. Девочки краснели и начинали кричать: «Да убирайся ты вон, Салопова!», иногда даже одна говорила другой: «Пойдемте, медамочка, браниться в коридор, там никто не помешает!» Но Салопова, как тень, пробиралась за ними всюду, и девочки смущались, а затем замолкали или обращались к ней на суд.
— Да ты разбери сама, Салопова, ведь она… — Салопова выслушивала обеих и говорила всегда: «Господь всех прощал и нам завещал не ссориться!» И большей частью ссора кончалась, девочки, ворча: «Ханжа эта Салопова», расходились, а потом и забывали о распрях.
Едва ли хоть одна из класса любила Салопову, с ней никто не ходил обнявшись, никто не болтал по ночам на кровати, но, когда девочка раз упала на молитве и ее, бледную, с закрытыми глазами, унесли в лазарет, в классе вдруг образовалась пустота, а вечером, когда все легли в постели, тем, кто спал около нее, стало жутко, до того привыкли они видеть ее на коленях перед образом и, засыпая, слышать, как она благоговейно, с чувством шепчет молитвы.
Через два дня после того, как Салопову взяли в лазарет, целая группа девочек пришла ее проведать, вскоре это приняло характер паломничества, приходилось даже чередоваться, каждую побывавшую у нее класс осыпал вопросами:
— Ну, что Салопиха? Что говорила?
— Да ничего не говорила, ведь у нее одна просьба: придешь — читай ей Евангелие, а уходишь — просит не ссориться, да ведь как просит-то, чуть не со слезами!
— Ну и что же, ты обещала?
— Да ты бы видела, какими глазами она смотрит, когда говорит, тут все что хочешь обещаешь!
У девочек появились в карманах маленькие Евангелия, которые, по их просьбе, купил отец Адриан, ссоры стали гораздо реже. Не успеют двое войти в азарт, раскричаться, как третья скажет:
— Ах, Господи, а я сегодня к Салопихе, ну что я ей скажу, как спросит?
И ссора затихала сама собой.
Пробовали девочки носить ей гостинцы, но Салопова тут же при них раздавала все другим.
— На что мне лишнее, не надо, и так дают больше, чем съешь, — говорила она, — ты вот лучше потешь меня, посиди подольше да почитай!
И девочки не только охотно сидели, читали, но даже вынимали за ее здравие просвирки[137] и ставили свечи.
— Франк, Франк, ступай-ка сюда! — кричала Чернушка, вернувшись после завтрака в класс.
— В чем дело? Чего тебе?
— Ты знаешь, нас больше не хотят пускать в лазарет к Салоповой.
— Ну-у? — Франк присела на парту возле потеснившихся Евграфовой и Ивановой. — Отчего так?
— Да вот спроси, — Чернушка указала на Иванову.
— Это все каракатица Миндер нажаловалась, говорит, с утра до вечера шмыгают по коридору, мешают ей давать уроки музыки, ведь она с кофульками занимается, ну, говорит, они «рассеиваются».
— Да с чего это она, ведь никто из нас в музыкальную не заходит. Надо поговорить с Марьей Ивановной.
— Страсть у этой Франк звать их всех по имени и отчеству. По-нашему — Каракатица, а по ней — Марья Ивановна.
— Да ведь пора же нам, медамочки, бросить эти прозвания, ведь мы выпускные.
Евграфова затянула песню, которой многие дразнили Франк:
Поехал Баярд на высоком коне
В золотом зипуне.
Конь, что ни шаг, оступается,
А наш рыцарь в пыли все валяется!
Франк вскочила:
— И буду, и буду всех звать по имени и отчеству, зато и сама буду Надеждой Александровной Франк, а вы из института выйдете и все останетесь «бульдожками», «чернушками», «свинюшками», «зверюшками».
— А ты — выскочка, в «передовишки» лезешь, — выпалила Чернушка, только недавно усвоившая слово «передовая». Сидевшие девочки расхохотались, повторяя: «передовишка».
— А ты, а вы… — Франк не находила слов и только, блестя глазами, трясла своей рыжей головой.
— А к Салоповой так и не пойдем, — закричала Иванова, заглушая спор.
Начавшаяся было ссора сразу заглохла.
— Нет, пойдем, — упрямо заявила Франк, — по крайней мере, я иду.
— Да ведь не пустят.
— И не пустят, да я пойду. Ведь опасно только по парадной пробежать да нижним коридором, а уж влетим в лазарет — Вердер не выгонит. Кто со мной?
— Конечно, я! — Чернушка, веселая, ласковая, схватила за руку Франк. — Вместе, да?
И девочки, забыв ссору, уже целовались и строили план операции.
Вечером, в семь часов, когда Билле углубилась на кафедре в какой-то немецкий роман, Чернушка и Франк незаметно шмыгнули из класса, слетели по лестнице, проскользнули мимо швейцарской, пока Яков отсутствовал, так как при случае он мог и наябедничать. Тихонько, едва касаясь пола, промчались по нижнему коридору, где налево шли музыкальные классы, а направо были комнаты Maman, и благополучно появились в лазарете перед очами добродушной толстой Вердер — лазаретной дамы.
Обе девочки, едва сдерживая дыхание, присели и объявили, что присланы из класса узнать о здоровье Салоповой. Вердер похвалила девочек за внимание, но объявила им, что больной хуже и доктор не велел никого пускать к ней.
Опечаленные Франк и Чернушка возвращались назад, волоча ноги и уже не заботясь о том, что могли быть пойманы.
Из крайней комнаты раздавались по-детски неуверенные гаммы и крики Миндер, бранившей какую-то кофульку.
— Вот злющая! — проговорила Чернушка, прикладывая ухо к двери. — Так и шипит, — и вдруг, приложив губы к замочной скважине, Чернушка сама зашипела, как подошедший самовар.
Франк, зная, что Миндер до смерти боится кошек, громко мяукнула, и обе девочки, охваченные непреодолимой жаждой озорства, накинув передники на голову, пролетели мимо швейцарской, из-за стеклянной двери которой теперь глядел на них во все глаза Яков. Мимо бельевой, столовой не переводя духа взвились по второй лестнице в третий этаж и, вбежав в свой дортуар, бросились, едва дыша, на кровати.
— Ой, не могу, ой, не могу! — кричала Франк. — Миндер, верно, умерла со страху.
— А ведь Яков-то нас видел; я, знаешь, посмотрела, из-под передника, а он так и вытянул шею за нами.
— Ну да где ему узнать. Мы летели-то как вихрь.
Девочки отдышались. Франк достала из своего ночного шкапика пеклеванник и красную глиняную кружку, наполовину наполненную патокой.
— Когда ты купила? — и Чернушка облизнулась.
— Утром посылала истопника, он сам мне и в шкап поставил.
Девочки разделили пеклеванник, вынув мякиш, налили в образовавшееся углубление патоку, снова закрыли его мякишем и затем с наслаждением принялись уписывать необыкновенное блюдо. Пеклеванник с патокой, молодая репка, свежие огурцы считались первым лакомством.
Покончив с трапезой, вымыв руки в умывальной, подруги оправили свои волосы, пелеринки и уже чинно, благовоспитанно спустились в класс. В коридоре было шумно, посередине стояли две «чужие» классные дамы, возле них Миндер, взволнованная, вся в пятнах, что-то быстро рассказывала, поводя короткими ручками. Группы воспитанниц двух старших классов окружили их. Когда Франк и Чернушка показались в конце коридора, Миндер заметила их и что-то быстро проговорила. Все головы обернулись к ним, и, когда девочки, уже встревоженные, подошли ближе, десятки пар любопытных, веселых, злых и подозрительных глаз уставились на них.
— Я сейчас всех выведу на чистую воду! — шепнула Миндер и раздвинула кружок любопытных.
— М-lle Франк, где вы сейчас были?
— Я? — Франк оглянулась на Чернушку. — Мы?
— Нигде, — выпалила Чернушка, — мы здесь.
Девочки, окружавшие их, расхохотались.
— Il n'у a rien de drôle dans tout ceci[138], — строго объяснила Черкасова, красивая, несколько сутулая классная дама шестого класса. — Дело в том, — продолжала она, подходя к Чернушке и Франк и глядя на них большими, выпуклыми, всегда насмешливыми глазами, — что m-lle Миндер оскорблена и этого так не оставит, потому что оскорбили ее взрослые девушки, грубо и сознательно.
Чернушка и Франк, встревоженные, подавленные холодным и презрительным тоном Черкасовой, побледнели, поглядели друг на друга и опустили голову.
— А вы, кажется, уже понимаете, в чем дело? — еще язвительнее продолжала Черкасова. — М-lle Миндер, виновные найдены, мне кажется, они даже и не думают отпираться. Méchantes et mauvaises petites sottes![139] — проворчала она уже про себя.
Франк и Чернушка вспыхнули, но раньше, чем они решились ответить, Миндер налетела на них.
— Я этого так не оставлю! Я никогда не прощу такого оскорбления. Я сейчас иду к Maman. Вам обеим не дадут ни аттестата, ни диплома. Или я подам в отставку, или вас выгонят из института! — Миндер вся тряслась и едва выговаривала слова от злости. — Где карандаш, где карандаш, которым вы писали?
Франк и Чернушка переглянулись, и обе выговорили вдруг, как бы спрашивая одна другую:
— Какой карандаш?
— Синий, синий, тот самый, которым вы это написали.
— Да никакого у нас нет синего карандаша, ничего мы не писали.
— Как не писали, да как вы смеете отпираться после того, как сами сознались?
— Да в чем мы сознались? — закричала Франк.
— Вы к Салоповой бегали? — начала до сих пор молчавшая классная дама Иверсен.
— Ну, бегали, — в голос отвечали обе пойманные.
— А кто вас пустил?
— Никто! — отвечала уже дерзко Франк.
— А теперь вы откуда? — вставила Черкасова.
— Мы?
— Да что вы, как сороки, обе в один голос отвечаете? Франк, ступайте сюда и отвечайте только на вопросы, а вы, Вихорева, молчите. Где вы сейчас были? Ну, Франк, без лжи.
— Я никогда не лгу. Были в дортуаре.
— Что вы там делали?
— Ели пеклеванник с патокой.
— Как? Еще новая гадость! Ну, это мы разберем после. Что вы делали, когда пробегали внизу мимо музыкальной комнаты?
— Постойте, постойте! — Миндер схватила Черкасову за руку. — Я хочу только спросить, знали ли вы, Франк и Вихорева, что именно я давала урок?
— Конечно, знали.
— Почему же это «конечно»? — снова язвительно подхватила Черкасова.
— А потому, что Fräulein Миндер всегда за уроком музыки так бранится, что слышно на весь коридор.
— Gott, wie frech![140] — Миндер всплеснула короткими руками.
— Хорошо. Так вы, Вихорева, что же сделали?
— Я? Да ничего, я только приложила губы к замочной скважине и зашипела.
— Как зашипела? Не сметь смеяться!
Фыркнувшие слушательницы струсили.
— Как же вы зашипели, Вихорева? Покажите ваше искусство.
— Так: «Ш-ш-ш», как кошки шипят.
Окружающие снова фыркнули.
— А вы, Франк, что сделали?
— Я громко мяукнула.
— Зачем?
— Fräulein Миндер очень боится кошек.
— А дальше, дальше что вы сделали?
— Дальше ничего, мы накинули передники на головы и убежали.
— Неправда! Неправда! Вы оскорбили меня и письменно еще. Вы написали на дверях синим карандашом: «Машка дура».
— Так почем же вы знаете, что это было написано именно о вас?
— Ага, Франк, вы не отрицаете, вы только хотите теперь обернуть это в другую сторону. Я Мария Ивановна, вы это хорошо знаете, значит, надпись касалась меня.
— Ах, оставьте вы меня в покое! — вдруг с нервными слезами закричала Франк. — Ничего я не писала, и синего карандаша у меня нет. Я уверена, что эта надпись вас и не касается, мало ли у нас Маш!
И Франк, круто повернувшись, ушла в свой класс, за ней побежала Вихорева; любопытные, выслушав историю, помчались рассказывать ее в свои классы, дамы разошлись, убежденные, что виновная найдена, и Миндер покатилась снова в нижний этаж, на этот раз жаловаться Maman. В пересказе Миндер у Maman сложилось впечатление, что Франк сделала дерзость намеренно, с необыкновенной грубостью. Виновность Вихоревой как-то вдруг отпала, и всем стало очевидно, что виновата одна Франк.
Влетев в класс, возбужденные и рассерженные девочки, не обращая внимания на m-lle Билле, старавшуюся призвать их к порядку, немедленно собрались в кружок и стали обсуждать происшествие.
Франк, размахивая руками, горячо защищалась и обвиняла; пеклеванник… кошка… патока… Миндер — все смешалось. Она опомнилась только тогда, когда маленькая Иванова, не понявшая ни слова из ее рассказа, спросила:
— Почему же ты не созналась, что написала?
Этот же вопрос Франк прочла и в глазах остальных. Очевидно, девочки были уверены, что писала именно она, никто не понимал только, зачем всегда откровенная и смелая девочка теперь упорно отпиралась.
— Ну не все ли тебе равно, — убеждала ее Екимова, — ведь все равно тебе не пройдет даром. Солдата за патокой посылала, к Салоповой бегала, Миндер, Черкасовой, Иверсен нагрубила, созналась бы — и дело с концом.
— Да ведь я же этого не писала! — кричала Франк, вся красная. — Что вы ко мне все пристали? У меня и карандаша нет, спросите Вихореву!
— Вихорева, у Франк есть синий карандаш? — закричала с дальней парты Чиркова.
— Я почем знаю ее карандаши! — огрызнулась Вихорева.
— Конечно, есть! — закричала Евграфова. — Помнишь, Франк, ты мне раз им воду растушевывала.
— Так ведь этот карандаш, — Франк бросилась к своей парте, открыла ее, порылась и достала кусочек толстого синего карандаша, — вот он, в парте!
— Да ты, может, сейчас его туда и положила, — захохотала Чиркова.
— Я? Подбросила? — голос Франк упал.
Все случившееся начало принимать в ее глазах очертания какого-то кошмара.
— Да ведь я была с Вихоревой, спросите ее.
— Вихорева, что ты делала у дверей?
— Я? Подглядывала в скважину, а потом шипела.
— Ну, скажи, если бы Франк хотела, успела бы она написать на дверях два слова: «Машка дура»? Конечно, успела бы!
— Да что вы, Чиркова, допрашиваете, вам говорят, что она не писала.
— А я думаю, что это она писала! — захохотала Чиркова, обрадованная, что представляется случай отплатить Франк за ее независимый нрав.
— Maman, Maman идет! — крикнул кто-то, стоявший у окна. — С Миндер!
Девочки притихли и побледнели. Появление Maman в классе вечером было случаем неординарным. Взволнованная Билле вскочила с кафедры и толклась около дверей.
Maman вошла и сразу опустилась на подставленное ей венское кресло. Миндер встала возле нее, глаза у нее были заплаканные. Чья-то глупая детская выходка принимала вид настоящей институтской драмы.
Отдышавшись, распустив желтые ленты чепчика, Maman начала, глядя на Франк:
— Между вами есть одна девочка, к прискорбию, отличающаяся слишком резким и независимым характером. Все хорошо в известной мере, вы не дети. Теперь выходки этой девочки, вернее сказать, уже девицы на выпуске, перешли все границы. Сегодня она оскорбила достойную m-lle Миндер, — Maman говорила по-французски, — я еще раз согласна признать всю эту печальную историю за необдуманную детскую выходку, если провинившаяся сознается и перед всем классом попросит прощения у m-lle Миндер.
Все взоры обратились на Франк. У девочки в лице не было ни кровинки. Она глядела вниз, рыжие пряди свесились на лоб, брови сдвинулись, и вся фигура была полна такого упрямства, которое нападало на нее в самые злые минуты. В голове у нее вертелась одна мысль: «Ведь я не виновата, не виновата, не виновата!»
— М-lle Франк! — услышала она голос Maman. Франк стояла не двигаясь, даже губы ее побелели.
— Взгляните на это лицо, — Maman указала пальцем на Франк, — и вы ясно прочтете на нем сознание вины и злое упрямство.
Наступила минута тяжелого молчания.
— Франк, подойдите сюда! — начала Maman более мягким голосом, — я вижу, что вам очень стыдно, попросите у m-lle Миндер прощения, и все будет забыто.
Бледное лицо Франк поднялось, глаза, усталые, полные выражения недетской обиды, смотрели на Maman. Девушка сделала шаг вперед, остановилась и, видя перед собой только строгое, холодное лицо, ждавшее признания, тряхнула головой, отбрасывая непокорные волосы.
— Я не ви-но-ва-та! — громко, отчетливо проговорила она и вернулась на свое место.
Maman встала. Миндер, Билле и весь класс со страхом глядели на Франк. Maman, казалось, приискивала и не находила достаточно строгой кары.
— Fräulein Билле, у вас есть завтра урок Закона Божия?
— Завтра? — Билле бросилась к недельному расписанию. — Завтра второй урок батюшки.
— Вы передадите m-lle Нот, так как завтра ее дежурство, чтобы отец Адриан после урока зашел ко мне и… в то же время пришлете ко мне Франк.
Maman, сопутствуемая Миндер, вышла из класса, не обратив внимания на приседавших девочек.
Пять-шесть человек из самых робких девочек бросились к Франк.
— Да сознайся ты, ради Бога, ведь тебя Maman простит! Ну что тебе стоит?
— Ах, оставьте, оставьте меня! — устало твердила Франк; она отвернулась и отыскала глазами Шкот. Та пристально и серьезно глядела на нее, глаза их встретились, но Франк была еще слишком подавлена всем обрушившимся на нее, у нее не хватило силы ни на протест, ни на ласку.
Звонок к ужину положил конец всем разговорам.
Франк проснулась. Дортуар был погружен почти в полный мрак, ночная лампа тускло мерцала в одном углу. Тела девочек, спавших под светлыми одеялами через три-четыре кровати, теряли свои очертания и сливались в одну белесоватую массу. Из окон с поднятыми шторами глядела уже чуть-чуть редевшая мгла. Франк села на кровати, весь протекший день воскрес в ее памяти. Ужин, за которым она не дотронулась ни до чего, недружелюбное молчание класса, глупые ответы сбившейся с толку Чернушки и затем слова Шкот. Когда Франк, моясь на ночь, увидела Шкот рядом с собою, они молча посмотрели друг на друга. Шкот, не говоря ни слова, продолжала мыться, затем, вытирая лицо, проговорила так тихо, что ее могла слышать только одна Франк:
— Ты мне скажи так, чтоб я могла убедиться, что ты говоришь правду, и я тебе поверю.
Франк повернулась к ней спиной и ушла спать, тогда она ничего не могла сказать, но теперь ее сердце горело, на ум приходили слова правды, негодования, которые должны были всех убедить.
Как она, чувствовавшая себя всегда такой сильной, верившая, что правда горами двигает, поддалась, отупела! Ее обвинили, все глядели на нее с презрением, завтра отец Адриан поведет ее вниз к Maman и там станет усовещевать, склонять к сознанию, Франк бросилась в подушку и зарыдала; худенькие плечи ее тряслись, руки с отчаянием сжимали голову… и вдруг девочкой овладела решимость. Вскочив с кровати, босиком она бросилась на колени перед маленьким серебряным складнем, подаренным ей старухою няней перед отъездом в институт; в бесслезной горячей молитве она стала передавать Господу свое горе, свою обиду. Из окон скользнул луч месяца и осветил фигуру девушки в грубой ночной кофточке, завязанной тесемками у горла, в ночном чепце уродливой формы, из-под которого на лоб и щеки лезли волнистые рыжие пряди; побелевшие губы ее шептали молитвы, глаза с бесконечной мольбой впились в маленький образок. Положив десять поклонов, девочка встала, нашла свои кожаные башмаки, надела их и отправилась к кровати Шкот.
— Шкот! А Шкот! Вы спите?
Шкот проснулась и села.
— Франк, это вы? Вы что, больны?
— Шкот, душка, поглядите на меня. Только вы проснитесь раньше, пожалуйста, дуся, проснитесь совсем-совсем, — Надя трясла ее за руку. — Проснулись? Я не виновата, слышите… Я ведь не могу другими, сильными словами это сказать — не умею, но вы посмотрите мне в глаза, послушайте мой голос, вот руки мои, чувствуете? Да? Ну так поверьте, Шкот, ах, поверьте мне — я не виновата! Верите?
Шкот окончательно проснулась и пристально глядела на девочку.
— Верю!
— Верите? Ах, Шкот, ах, дуся милая, как это хорошо!
И снова слезы — крупные, как горошины, — бежали и бежали по ее лицу.
— Франк, зачем же вы…
— Не спрашивайте, Шкот, сама не знаю, точно кто горло сжал, не могу говорить, да и только… Ведь нехорошо это, Шкот, надо же верить… Я говорю: нет, не виновата, — не верят! Ну вот мне и стало так скучно-скучно, и точно я вся деревянная. Они не верят, а у меня сила ушла — не могу убедить… Вы понимаете, Шкот?
— Понимаю… Ну, а теперь?…
— Теперь вот тихо, ночь; луна, образок у меня… нянино благословение… Вот я проснулась, и в душе все по-другому… И больно, и сказать хочется вам, вот я и пришла.
— Вы спать не даете! Нашли время болтать, — заворчала проснувшаяся Шемякина, — чего вы, Франк, не спите?
— Шемякина, душечка, разбудите Бульдожку, дерните ее за одеяло.
— Шемякина, дрянь, чего вы с меня одеяло сдернули? — Бульдожка выхватила свое одеяло, свернулась под ним калачиком и собиралась спать дальше.
— Бульдожка, милая, послушай меня! — Франк присела к ней на кровать. — Бульдожка, проснись!
— Нет, нет, нет… Спать хочу, это свинство — не давать спать!.. Я ничего не хочу знать, — и Бульдожка завернулась одеялом с головой…
Франк вздохнула и отошла к своей кровати. Крик Бульдожки разбудил Иванову, Евграфову, Рябову…
— Да в чем дело, кто тут кричит? — голоса стали раздаваться со всех концов — сон отлетел, некоторые девочки начали приподниматься и с любопытством оглядываться.
Франк вскочила и вышла на середину дортуара.
— Медамочки, послушайте меня. Прошу вас, всех, всех, кто не спит. — Я не виновата, слышите? — она скрестила руки на груди. — Я не делала этого, не писала. Вы знаете, я ведь не лгунья, я сказала все… я бегала к Салоповой, я посылала солдата за патокой и пеклеванным, я мяукала, чтобы испугать Миндер, но я не писала «Машка дура» и карандаша у меня с собой не было. Слово даю вам, мое самое хорошее слово, вот правда, правда — я не писала!
Надя стояла и открыто смотрела в глаза подруг. Небо яснело, на смену месяцу, скрывшемуся в облаках, показались первые бледные тени утра; проснувшиеся девочки, кто на кровати, кто сидя на своем шкапике, кто стоя босиком в проходе, — все смотрели на Франк.
— Франк не лжет, — раздался твердый голос Шкот.
— Не лжет! Не лжет! Верим! Верим! — послышались со всех сторон голоса.
— Франк, ты милая, — вдруг вставила Бульдожка, высунувшись из-под одеяла, — и я верю, только иди спать!
— Иду, иду, — закивала Франк и в первый раз со времени «истории» вздохнула широко всею грудью. — Спасибо, спасибо вам, теперь я пойду спать, — и девочка с тихим смехом бросилась на кровать.
Снова весь дортуар погрузился в тихий безмятежный детский сон.
На другой день, когда в класс вошел отец Адриан, Нот подошла к нему, рассказала всю «ужасную историю», закончив ее просьбой отправиться к Maman вместе с преступницей.
— Так как же это, Франк? Оно, того, будто и не подобает, ожесточенность и неискренность…
И батюшка, по привычке потирая свои красивые тонкие руки, добродушно уставился на виновную. Франк встала со скамейки и ясно, спокойно, глядя в самые глаза священника, проговорила:
— Батюшка, я вам не лгу, я не виновата!
И за нею весь класс громко, как один человек, повторил:
— Франк не виновата!
Несмотря на протест Нот, на ее уверения, что так приказала Maman, отец Адриан, когда шум несколько утих, сошел с кафедры, положил руку на голову Франк, приподнял к себе ее личико и прямо, глядя в глаза, еще раз спросил:
— Так не виновата?
— Не виновата, батюшка! — и девушка без малейшего смущения глядела ему в лицо.
— Ну, значит, уж я, того, отправлюсь один.
Что говорил отец Адриан, осталось для всех тайной, но происшествие кануло в вечность, Maman стала снова приветлива, Миндер молчала, а класс более чем когда-либо верил в честь своего Баярда.
Через неделю Салопова выздоровела и снова в глазах девочек потеряла всякий интерес.