— Mesdemoiselles, rangez-vous. Rangez-vous, mesdemoiselles![58], — слышалось во втором классе, и девочки становились парами, чтобы идти в залу прощаться со старым инспектором и знакомиться с новым.
Второй класс строился угрюмо и неохотно, пары беспрестанно размыкались, и девочки снова собирались кучками. На общем собрании они решили «травить» нового инспектора при первом же случае.
— Петрова, наколи себе палец булавкой или порежь немножко — да скорее! — шептала маленькая Иванова.
— Зачем я стану свои пальцы резать, вот еще выдумала!
— Да ведь ты подруга Евграфовой, ну а я ее пара. Евграфову класс послал «выглядеть» нового инспектора, так ты понимаешь, что и мне надо «испариться»? Дай мне своей крови на носовой платок, я и убегу — скажу: кровь идет носом.
— А-а, для Евграфовой? Хорошо!
Не успела Петрова геройски ткнуть себя булавкой в палец и выдавить из него крупную каплю крови, как в класс влетела Евграфова.
— Приехал! Приехал! — шептала она взволнованно. — Maman с Луговым сейчас идут.
— Ну что, какой он?
— Ах, душки, это цирюльник!
— Какой цирюльник, почему цирюльник, откуда ты узнала, что он цирюльник?
— Ах, непременно цирюльник, рукава у него короткие, и держит он руки, точно несет таз с мыльной водой…
Как мелкие ручьи впадают в большое озеро, так пара за парой, класс за классом стекался весь институт и поглощался громадной рекреационной залой. Там девочки строились рядами, оставляя в середине пространство, ровное, длинное, как коридор.
В промежутках, отделявших класс от класса, стояли «синявки» и дежурные «мыши», то есть классные дамы, носившие всегда синие платья, и пепиньерки в форменных серых платьях. Сдержанный гул голосов наполнял высокую комнату.
— Т-с! Т-с! Т-с! — шипели синявки.
— Silence![59] — крикнула, появляясь в дверях, Корова, в синем шелковом платье и в «седле», то есть в парадной мантилье[60], придававшей ей сутулость.
Все смолкло, все глаза устремились к классной двери. Вошли Maman, Луговой и новый инспектор. Это был бледный человек, среднего роста, с большими светло-серыми глазами, осененными темными ресницами, с неправильным, но приятным и кротким лицом, русыми волнистыми волосами, без усов, в чиновничьих бакенбардах котлетами. Он производил впечатление весьма вежливого и старательного чиновника, но детский глаз сразу подметил несколько короткие рукава его вицмундира и округленные, неуверенные жесты его рук. Кличка «цирюльник» осталась за ним.
За торжественным трио вошел батюшка, отец Адриан, и несколько учителей, затем двери закрылись.
Maman прошла мимо рядов учениц, и каждый класс приседал перед нею с общим ровным жужжанием:
— Nous avons l'honneur de vous saluer, Maman[61].
Сказав несколько милостивых слов классным дамам, сделав кое-какие замечания, Maman остановилась посреди залы.
— Mesdemoiselles, наш многоуважаемый инспектор Владимир Николаевич Луговой покидает нас. Здоровье не позволяет ему более занимать эту должность. На его место поступает к нам новый инспектор — Виктор Матвеевич Минаев. Я надеюсь, что под руководством нового инспектора ваши занятия пойдут так же успешно, как и при прежнем, а ленивые должны избавиться от своей репутации и впредь получать лучшие баллы. С сегодняшнего дня все классные журналы будет просматривать Виктор Матвеевич Минаев.
Всю эту маленькую речь Maman проговорила по-французски и затем, утомленная, опустилась в кресло.
— Mesdemoiselles, remerciez[62] m-r Луговой, — зашептали синявки и мыши.
— Nous vous remercions, monsieur l'inspecteur[63], — глаза многих девочек были полны слез, и голоса их дрожали, произнося эту холодную, казенную фразу.
Луговой обратился к девочкам, речь его была проста и сердечна. Он сказал, что знает не только массу, составляющую институт, но в старших классах, выросших при нем, и каждую девочку отдельно. Он всегда был доволен общим уровнем прилежания девочек, но есть многие, которые могли сделать гораздо больше, чем сделали, вот к этим-то некоторым, называть которых он не хочет, он и обращается, чтобы они не обманули его надежд, что издали, до самого выпуска, он будет следить за успехами своих бывших воспитанниц.
После Лугового сказал свою речь Минаев. Он говорил, очевидно, приготовившись, цветисто и длинно, но речь его, как и вся фигура, оставили у всех впечатление чего-то расплывчатого, нерешительного. После Минаева, уже без всякого повода, начал речь и отец Адриан. Он говорил о вреде своеволия и о пользе послушания. Очевидно, со стороны старших девочек побаивались какой-нибудь демонстрации и заранее старались обуздать их.
За каждой речью девочки, как манекены, приседали, тоскливо ожидая, когда же конец.
Наконец Maman, под руку с Луговым, выплыла из залы. Минаев пошел со священником, учителя — за ними, и девочки, выстроившись парами, спустились боковой лестницей вниз и снова длинным ручьем перелились из залы в столовую.
— Опять пироги с картофелем? Вот гадость! Кто хочет со мной меняться за булку вечером? — спрашивала Вихорева, держа в руке тяжелый плотный пирог с начинкой из тертого картофеля с луком.
— Я хочу! — закричала Постникова, «обожавшая» всякие пироги. — Я его спрячу и буду есть вечером с чаем, а ты бери мою булку.
— Душки, сегодня у нас в дортуаре печка топилась, кто пойдет хлеб сушить?
— Я, я, я пойду! — отвечали голоса.
— Так положите и мой, и мой, и мой! — раздалось со всех концов большого обеденного стола.
— Хорошо, только пусть от стола каждая сама несет свой хлеб в кармане.
— Ну конечно!
— Иванова, смотри: я свой хлеб крупно посолю с обеих сторон.
— Хорошо.
— А я отрежу верхнюю корочку у всех моих кусков.
— А я нижнюю!
— А я уголки!
— Mesdames, уговор, чтобы у всех хлеб был отмечен, тогда не будет никогда споров при разборке сухарей…
И все пометили свои куски.
Хлеб, не заворачивая, клали прямо по карманам, с носовым платком, перочинным ножом и другим обиходом. Затем в дортуаре хлеб этот наваливался в отдушник, на вьюшки, прикрывавшие трубу, и к вечеру он обыкновенно высушивался в сухарь. Дети грызли его с вечерним чаем или даже просто с водою из-под крана.
Нельзя сказать, чтобы девочки голодали, кормили их достаточно, но грубо и крайне однообразно, вот почему они и прибегали к разным ухищрениям, чтобы только разнообразить пищу.
— Ну и речь сказал Минаев! Ты заметила, как он странно говорит? — спросила Евграфова свою подругу Петрову.
— Заметила, у него язык слишком большой: плохо вертится.
— Петрова, вы говорите глупости, — заметила ей Салопова. — Бог никогда не создает языка больше, чем может поместить во рту. Промысел Божий…
— Ну, поехала наша святоша… Довольно, Салопова, а то опять нагрешишь и станешь всю ночь отбивать поклоны… Он, душки, просто манерничает и потому мажет слова, — решила Чернушка.
— Ну, теперь синявка Иверсон все платье обошьет себе новыми бантиками, ведь она за всеми холостыми учителями ухаживает.
— А ты почем знаешь, что он холостой?
— А кольцо где?! Я глядела, кольца у него нет!
— Вот увидишь, еще на ком-нибудь из наших выпускных женится!
— Ну да, так за него и пойдут! Они все Лугового обожали, ни одна не захочет ему изменить.
Словом, когда после завтрака шли обратно в классы, на большую перемену, во всех парах только и было разговору, что о новом инспекторе.
Войдя в свой коридор, второй класс вдруг оживился и обрадовался: оказалось, что у них в классе, за легкой балюстрадой[64], отделявшей глубину комнаты, расхаживал учитель физики и естественной истории Степанов. Учитель этот тоже был общим любимцем: молодой человек, неимоверно худой и длинный, «из породы голенастых», как говорили девочки, огненно-рыжий, с громадным ртом, белыми крепкими зубами и веселыми глазами. Преподавал он отлично. Самые тупые понимали его, ленивые интересовались опытами, потому что он сам любил свой предмет, а главное, во время урока был всегда оживлен и, чуть заметит сонное или рассеянное личико, немедленно вызовет или хоть окликнет.
Пересыпая шутками и остротами объяснения, он все время поддерживал внимание девочек. Потом, с ним можно было улаживаться «на честь». Девочки иногда подкладывали ему в журнал бумажку, где под четкой надписью «Не вызывать» значились фамилии тех, которые не выучили урока, с пометкой: «обещаются знать к следующему разу», и он не вызывал их, но долгов не прощал. Память у него была хорошая. На следующий раз или через два-три урока он все-таки вызывал отказавшихся, спрашивал невыученный урок и без пощады влеплял не знавшей круглый нуль. Кроме того, он ставил еще баллы «на глаз», и опять-таки безошибочно. Какая-нибудь девочка, прозевавшая весь час или читавшая роман, держа незаметно книжку под пюпитром, вдруг узнавала, к своему ужасу, что Степанов поставил ей во всю клетку нуль.
— Павел Иванович! Павел Иванович! Вы нечаянно в мою клетку отметку поставили, ведь меня не вызывали. За что же?
— Как же я смел вас тревожить, ведь вы книжку читали, — отвечал он совершенно серьезно. — Нуль я поставил вам за невнимание, мы его переправим, как только вы снова станете присутствовать в классе и следить за уроками. — И переправлял, если того заслуживали.
Весною и ранней осенью он хоть один раз в неделю брал девочек в сад, чем тоже доставлял им громадное удовольствие. Дети в хорошую погоду встречали его криком:
— Сегодня по способу перипатетиков[65]?
И он веселым баском отвечал:
— Будем последователями школы перипатетиков!
Бывало и так, что он приносил в класс угощение, то есть сухого гороху, бобов, овса, разных хлебных зерен, все в отдельных фунтиках; передавал гостинцы девочкам, объявляя громко:
— Слушайте и кушайте, изучайте и вкушайте!
И девочки слушали, изучали и усердно жевали весь урок. Словом, это был баловник и забавник и в то же время образцовый учитель. Экзамены по его предметам проходили без обмана и без запинки.
Застав Степанова убирающим «физический кабинет», дети остановились у балюстрады.
— Павел Иванович, пустите меня помогать! Пустите меня! — просились многие.
— Вас? — обратился он к Пышке. — А кто у меня стащил ртуть в последний раз?
— Я? Никогда не брала!
— Не брали? Ну смотрите мне в глаза — не брали?
— Немножко… — тихонько отвечала девочка, краснея.
— Ну то-то, язык лжет, а глаза не умеют! И вас не возьму, — повернулся он к другой. — Да ведь вы наивная девица: колбы от реторты отличить не умеете, нет, вы сперва учитесь у меня хорошо, тогда и за загородку попадете. Вы, господин «Лыцарь», пожалуйте! — пригласил он Баярда. — Вы, Головешечка, ступайте, — позвал он Чернушку. — Вы, Шотландская королева, — обратился он к стройной, серьезной Шкот, — удостойте. А вы, Ангел Божий, отойдите с миром, а не то все крыльями перебьете, — отстранил он Салопову.
Девочки хохотали, им нравилось, что он знал все их прозвища.
— Почтенное стадо, где же твой синий пастух?
— У нас все еще чужеземка, она к себе «вознеслась»[66].
— Хорошо сделала; если б я тоже мог вознестись до какого-нибудь завтрака, то был бы очень доволен.
— Павел Иванович, хотите пирога? — предложила ему Постникова, жертвуя пирогом для любимого учителя.
— А с чем?
— С картофелем и луком, вкусно!
— Редкое кушанье, давайте!
Девочка вытащила из кармана свое угощение, Степанов взял и спокойно в три укуса справился с ним.
— Ну, барышни, теперь воды, — попросил он, — а то я чувствую, что «элемент» не проходит.
Девочки бросились в конец класса и чуть не передрались за удовольствие подать ему кружку воды.
— Минаев! Минаев! — закричали в коридоре. Девочки сразу смолкли, насупились и молча, недоброжелательно уставились на дверь.
Вошел Минаев, на лице его было искательное, ласковое выражение. Он был смущен, так как чувствовал глухую оппозицию и еще не понял, вероятно, как держать себя. Он поздоровался со Степановым, который сразу понял положение и пришел ему на помощь.
— Милости просим, пожалуйте в наш «физический кабинет», тесновато у нас, да и не богато, а посмотреть не мешает.
Минаев рад был выбраться за загородку из толпы девочек, разглядывавших его бесцеремонно и недружелюбно. Войдя туда, он, однако, обратился к классу.
— Как ваша фамилия? — спросил он Евграфову, стоявшую ближе всех.
— Иванова, — ответила она без запинки. Девочки переглянулись. Начиналась травля.
— Ваша фамилия? — спросил он Кутузову.
— Александрова.
Итак, у двадцати девочек подряд, дерзко столпившихся вокруг балюстрады, оказались именные фамилии, весь класс состоял из Ивановых, Николаевых и Александровых. Высокий лоб инспектора покрылся краской, он взглянул на учителя, тот щипал свою козлиную бородку и молча, серьезно глядел на девочек.
— Ваша фамилия? — спросил инспектор, глядя в упор на Баярда.
— Франк, — ответила девочка отчетливо и громко. Инспектор вздохнул с облегчением.
— Вы из Курляндии? Я там слыхал эту фамилию.
— Да, дед оттуда.
— А как ваше имя?
— Надя, — наивно отвечала девушка. Инспектор улыбнулся.
— А ваша фамилия? — обратился он к другой ученице.
— Шкот.
— Кто ваш отец?
— Отец мой умер давно. Меня воспитывает мой дед, адмирал Шкот.
Минаев повеселел. Эти простые, ясные ответы успокоили его, он почувствовал, что своим хладнокровием одержал победу над детской злобой. Поговорив еще с учителем, пообещав ему выписать новые аппараты, он просто и вежливо поклонился девочкам и ушел.
Франк была спокойна. Если бы она назвала свою фамилию после Шкот, то все назвали бы ее «подлой обезьяной», но вышло наоборот. Поведение Шкот, имевшей в классе авторитет, подчеркивало и уясняло всем справедливость ее поступка. После ухода инспектора многие пробовали обидеться, послышались насмешки, угрозы, но силы были неравные: победило меньшинство.
Степанов поглядел на всех и сказал только:
— Стыдно и неостроумно!
Шкот холодно и в упор бросила горячившейся Бульдожке: «Девчонка!!», а Франк, как всегда, вспылила и перехватила через край:
— И буду, и буду обожать Минаева! Да, вот так и знайте, с сегодняшнего дня я обожаю Минаева, отвечаю на его вопросы, держу для него мел в розовых юбках, бумагу с незабудкою и все, все как надо.
Степанов хохотал, глядя, как у рыженького Баярда от волнения прыгали за плечами косы. Его тоже, вероятно, обожал кто-нибудь, потому что и для него концы тонких мелков пышно обертывались розовым клякспапиром[67] и бумага для записей также появлялась всегда с незабудкой.
Класс все-таки перессорился, но поведение Минаева пристыдило многих. Он не побежал «с языком» к Maman, но, напротив, пришел еще раз во второй класс, сам взял с кафедры журнал и сделал перекличку. Каждую вызванную девочку он оглядел серьезным взглядом и запомнил почти всех.
Вечером у умывальника Шкот тихо сказала Наде Франк:
— Приходи сегодня ко мне на кровать…
Франк радостно кивнула головой. «Прийти на кровать» дозволялось только друзьям. Хозяйка лежала под одеялом, а гостья, одетая в кофту и юбочку, забиралась с ногами на кровать, и между ними велась откровенная беседа.
Франк хорошо рассказывала сказки, и потому к ней «на кровать» часто собирались гости, но Шкот вообще держалась особняком. Детство ее по каким-то семейным обстоятельствам прошло в Шотландии; поступив двенадцати лет в институт, она сразу заняла первое место как по наукам, так и по уважению среди товарок. Все одноклассницы говорили друг другу «ты», но редкая из них не сбивалась на «вы», говоря с нею. Богатая и гордая девушка никого в классе не удостаивала своей дружбой. Она ни от кого ничего не принимала и ни с кем не делилась гостинцами. То, что оставалось у нее, она отдавала горничной. Весь класс относился к ней с особенным почтением, больше всего из-за того, что «у нее были свои убеждения». Что, собственно, означала эта фраза — никто, конечно, не знал. Во время одной из институтских «историй» она сама сказала это, и весь класс проникся глубоким уважением и верой в то, что у Шкот «есть убеждения».
Классная дама ушла, перессорившимся девочкам ничего не оставалось, как спать, в дортуаре скоро настала полная тишина. Только Салопова била поклоны, стоя у кровати на голом полу босиком, в одной рубашке, да Евграфова с Петровой, соседки по кроватям, поставили между ними табурет, положили на него деревенский мешочек с сушеной малиной и жевали, лениво переговариваясь. Франк явилась в гости к Шкот и чинно уселась на одеяло.
— Ты отчего Минаеву сказала прямо свою фамилию? — спросила хозяйка гостью.
— Не знаю, стыдно стало, язык не повернулся.
— Так! А зачем ты себя назвала не Надеждой, а Надей?
— Да, вот это нехорошо, не подумала!
— Тебе пятнадцать лет, а ты не знаешь даже, что нельзя называть себя как ребенок: Надя.
— Ах, хорошо тебе говорить, ты всегда знаешь, как себя держать, потому что у тебя есть свои убеждения, а мне где их взять? — отвечала грустно Франк.
— Не говори пустяков, всякий должен знать, как себя вести. Расскажи мне лучше сказку, только волшебную, хорошую.
— Ах, хорошо, постойте, Шкот, я расскажу вам сказку, которую никогда никому не рассказывала… Далеко, на самом берегу синего моря, стояла высокая скала, а на ней, как орлиное гнездо, лепился большой волшебный замок. В этом замке жила молодая принцесса, окруженная многочисленными слугами, мамками, няньками. Ни отца, ни матери у нее не было. По годам ей давно наступила пора сделаться самостоятельною, а она все еще ходила на помочах. Причина этому была совсем особенная. Принцесса никогда не могла бы стать самостоятельною. У принцессы была голова золотая, сердце брильянтовое, руки мочальные, а ноги глиняные. Мысли ее были возвышенные, сердце влекло ее ко всему прекрасному; она была так отзывчива и чутка, что нередко понимала, о чем ветер шелестит в листве, о чем бабочки шепчутся с цветами, и в то же время была непрактична и поступала не так, как все. Она ничего не могла удержать, деньги так и сыпались у нее из мочальных рук, и это было так глупо, что даже те, кто подбирал их, смеялись над нею и называли глупою и хвастуньей. Люди, которые жили в деревне у подножия скалы, особенно едко и больно насмехались над ней. Видя ее золотую голову и брильянтовое сердце, они многого ожидали от принцессы, верили в ее силу и могущество и на этом строили планы собственного благополучия, но как только они убеждались, что она не может отколоть куска золота от своей головы или вынуть брильянт из своего сердца, они разочаровывались в ней, обвиняли во лжи, обмане, толковали в дурную сторону все ее поступки. И так как, действительно, она часто со своими мочальными руками и глиняными ногами бывала смешна и поступала не так, как все люди, то многие верили всему, что говорили о ней дурного. А принцесса плакала, грустила, простирала к небу свои бессильные руки и продолжала идти по жизни неверными, колеблющимися шагами.
Время от времени принцессе казалось, что и она может быть счастлива, но ее счастье было призрачно. Иногда у подошвы скал звучал рог, возвещавший приезд какого-нибудь соседнего рыцаря. Из замка через ров с грохотом опускался тяжелый подъемный мост. Пажи и слуги спешили навстречу гостю. Мамки, няньки бросались наряжать принцессу, нашептывая ей о женихе.
И всегда, всегда все подобные приезды кончались одинаково!
Рыцаря вводили в роскошную залу, где по стенам висели щиты и шлемы предков принцессы, а сама она сидела в золоченом кресле. Принцесса приветствовала рыцаря, и голос ее очаровывал, как звук арфы. Принцесса глядела, и глаза ее были тихи и ясны, как лесные фиалки. Принцесса смеялась, и смех ее был нежнее воркования горлицы.
Рыцарь забывал все слухи, ходившие о принцессе, он пел ей баллады, рассказывал о Крестовых походах и устраивал турниры под ее балконом.
Принцесса чувствовала себя счастливой и сильной и, уносясь в мечтах, обещала ему не только идти рядом по жизненному пути, но еще и поддерживать его в трудные минуты.
В замке готовились к свадьбе, и не было человека, от министра до последнего поваренка на кухне, который не ждал бы себе выгоды и пользы от этого брака. Все просили чего-нибудь, а принцесса обещала все — даже то, чего и не могла бы никогда исполнить.
Накануне свадьбы все приближенные собирались в замок, и каждый униженно, в льстивых выражениях просил обещанное. Принцесса раздавала деньги, раздавала подарки, места, назначения, ордена, и чем больше она давала, тем больше от нее требовали. Руки ее были до того слабы, что, когда она протягивала что-то одному, у нее выхватывал другой, тяжелые вещи падали из рук и разбивались, ноги спотыкались, а шаги были такие неверные, что, вместо того чтобы подойти к вельможам, она подходила к дворцовым сторожам, и снова все начинали смеяться и осуждать ее. Принцесса, видя себя непонятой, осмеянной и обиженной, горько плакала, жаловалась на судьбу и посылала за своим женихом.
Рыцарь входил, придворные расступались, принцесса бросалась к своему избраннику, но глиняные ноги ее подламывались и она чуть не падала. Первое движение рыцаря было подхватить принцессу на руки, прижать золотую головку к своему сердцу и успокоить ее, но маленький поваренок, протиснувшись вперед, визгливо кричал: «Эх ты, лыцарьша с глиняными ногами, обещала мне живую лошадь, а дала деревянную!» За поваренком и другие не скупились на обидные речи, и в общем шуме только и слышалось: «Хвастунья! Весь свет осчастливить хочет, а стакана воды в руках не донесет. Лгунья! Обещает весь свет обойти, чтобы каждому достать, что только он просит, а сама трех шагов не сделает, чтобы не споткнуться». Рыцарь слышал все эти речи и думал: «Голос народа — голос Божий. Может быть, и в самом деле эта золотая принцесса с фиалковыми глазами — про стая интриганка. Что мне с ее золотой головы, с ее брильянтового сердца, когда этого люди не замечают? Вот ее мочальные руки, ее глиняные ноги видят все, и все смеются».
Рыцарь начинал говорить с невестой холодно, рассудительно и умно советовал ей «переменить» или «исправить» ноги и руки. Бедная принцесса плакала, страдала, но переменить руки и ноги не могла, потому что родилась с ними.
Так было с первым женихом, так было со вторым, так случилось и с третьим. А третьего, чернокудрого, статного и, казалось, такого доброго рыцаря, принцесса полюбила, но и он тоже стал просить ее «исправиться», но не предлагал беречь, любить и понемногу лечить ее бедные руки и ноги. Этого никто не брал на себя!
«На что мне моя золотая голова, когда у меня нет здоровых ног, на которых я могла бы догнать уходящего чернокудрого рыцаря? На что мне мое брильянтовое сердце, когда нет у меня цепких рук, чтобы охватить шею любимого и удержать его? Зачем я вся — не такая, как все?» — так вскричала принцесса, побежала на самую верхнюю башню замка и оттуда, взглянув на дорогу, увидела в последний раз вороного коня и на нем чернокудрого рыцаря. «Прощай, рыцарь!» — крикнула она и бросилась с башни.
Разбилась в прах золотая голова, в алмазную пыль превратилось брильянтовое сердце; люди, жившие внизу, сбежались, чтобы воспользоваться хоть кусочком золота или осколком брильянта, и не нашли ничего. Не нашли ничего и снова начали бранить бедную погибшую принцессу: поделом ей; человек, который так не похож на всех других, не должен жить на свете!
— Странная сказка, — сказала Шкот, внимательно выслушав, — откуда ты ее выкопала?
— Это Андрюша, мой брат, сочинил ее и принес мне, а я выучила наизусть.