В ту ночь в дортуаре не спал никто. Девочки группами и попарно сидели на своих кроватях. Они открыли окна. Май смотрел на них из старого сада и дышал весенним теплом. Над городом стояла первая белая ночь. Старый сад покрылся нежной листвой. Редкая ажурная тень кустов и деревьев трепетала, как живая, на желтых дорожках. Франк и Люда сидели на окне и говорили об Андрюше.
— Прощай, Люда, ты не будешь скучать обо мне? — спрашивала Надя.
— Нет, я буду ждать тебя, ведь ты будешь приезжать ко мне часто-часто, да?
— Конечно, Люда, каждую неделю, каждое воскресенье, непременно! Я и Андрюша будем приходить к тебе. Люда, Люда, смотри, это Eugenie! — Надя показала на белую кошку, вышедшую из кустов и кравшуюся по дорожке. Надя вдруг обняла Люду за шею и заплакала: — Люда, Люда, знаешь, мне стало жалко нашего старого и милого сада, жалко этот дортуар, классы, тебя, Eugenie, всех, всех жалко. Что там дальше будет, какая жизнь? Кто ее знает!
— Я выйду замуж этой зимою, — громко ораторствовала Бульдожка в своем кружке.
— Разве у тебя есть жених? — спрашивала ее Евграфова.
— Нет, но это все равно, у папы много чиновников, есть даже столоначальник неженатый! Папа сказал, что не отдаст меня за какую-нибудь дрянь, потому что у меня хорошее приданое.
— А если тебе не понравится жених?
— Как не понравится? Ведь папа плохого не выберет! Да и мама наведет справку, она уже говорила со мной об этом. У меня будет красная бархатная зала и голубой шелковый будуар. Каждый день в четыре часа я буду гулять по Невскому и по Морской под руку с мужем. Детей у нас будет двое: мальчик и девочка. Мама говорит, больше не надо. Потом у меня будет большой хороший мопс, лакей его будет водить за мною в красной бархатной попонке…
— Смотри, как бы он не ошибся, Бульдожка, и не надел попонку на тебя!
Кругом раздался хохот.
— Это очень глупо, Евграфова, лакеи никогда не бывают такие дерзкие!
— Салопова, ты куда?
— Я? — Салопова встала и подошла к той группе, откуда был задан вопрос.
Ее сутуловатая спина и длинное, вытянутое лицо со светлыми подслеповатыми глазами, желтые зубы — все преобразилось этой необыкновенной ночью. Точно свет какой разлился по чертам ее некрасивого лица, что-то мягкое и женственное появилось во всей ее фигуре.
— Я в Новгородскую губернию, там у меня тетя, настоятельница в одном монастыре, она за мной и приедет. Ах, медамочки! Я как подумаю, что там звонит церковный колокол! Рано, в четыре часа, уже звонит к заутрене. Как только глаза откроешь, уже кругом все крестятся, молитву творят. А службы долгие, поют там хорошо. Я ведь убогонькая: ни шить, ни работать не могу, вот я и буду целый день молиться.
— Шемякина, ты куда идешь, на место?
— Ой, душка, далеко, куда-то в N-скую губернию.
— Да неужели ты одна поедешь?
— Что ты, страсть какая, ведь это, говорят, по железной дороге, разве я сяду одна, я даже не могу себе представить, как это по ней ездят. Нет, за мною помещица какую-то ключницу прислала.
— А ты, Синицына?
— А я, шерочка[151], здесь где-то, у какой-то генеральши на Большой Конюшенной буду жить, меня к ней Нот отвезет завтра.
— Тебе не страшно?
— Чего?
— Да как же ты там учить будешь?
— А очень просто: мне Минаев программу дал и все книги выписал. Я так по книгам и начну. Как у нас, распишу по часам уроки, буду задавать, а они пусть учат.
— Тс-с! Тс-с! Молчите! — разнеслось по дортуару. Русалочка влезла на табурет, а с него на ночной шкапик. Подняв голову вверх, опустив руки, вся беленькая, тоненькая, она стояла и пела:
Хотя я судьбой на заре моих дней,
О, южные горы, отторгнут от вас,
Чтоб вечно их помнить, там надо быть раз.
Как сладкую песню, люблю я Кавказ!
Она замолкла, всплеснула руками и только тихо повторяла: «Кавказ, Кавказ!»
Мало-помалу утомление взяло свое — все прилегли по кроватям, дортуар погрузился в полную тишину. Окно давно было закрыто, но белая ночь глядела сквозь стекла и мягким светом ложилась на белокурые и темные головки, ласкала своим бледным лучом и, казалось, шептала им: «Спите, дети, спите, бедные дети, своим последним беззаботным сном!»
На другое утро с девяти часов дортуар наполнился маменьками, родственницами, портнихами, горничными. Все суетились и толкались. Девочки преобразились: в высоких прическах, в белых пышных платьях с голубыми поясами они казались выше, стройнее.
В десять часов началась обедня, выпускные стояли впереди всех, а за ними родные и родственники, приехавшие за девочками. После молебна отец Адриан вышел из алтаря, стал перед аналоем[152] и обратился к девочкам.
— Белый цвет, — начал он, — есть символ невинности. Институт выпускает вас из стен своих невинными душою и телом. Да почиет на вас благословение Божие, и да не сотрет с вас жизнь невинности, наложенной на вас институтом…
Девочки плакали… Речь кончилась, стали выходить из церкви. Когда Надя Франк проходила уже церковные двери и здоровалась с Андрюшей, то услышала сзади себя:
— А вы-таки плакали?
Она радостно обернулась: рядом с ней стоял Евгений Михайлович, сдержавший свое слово и приехавший к ее выпуску.
— А цветы засушили? — весело спросила она его. Вместо ответа молодой человек просунул пальцы за борт сюртука и между двумя пуговицами осторожно потянул синюю ленточку.
— Цветы здесь, — сказал он.
Надя покраснела, засмеялась и пошла вслед за подругами.
Снова весь институт собрался в актовой зале. Maman сказала небольшую речь, ту же, которую говорила каждый год. Затем все девочки по очереди подходили благодарить ее и целовали руку. Потом сказал свою речь Минаев, затем все классы, кроме второго (ныне первого), ушли, и девочки снова разбились группами. Теперь шло сердечное прощание с классными дамами, с любимыми учителями, просьбы о фотографических карточках. Прощаясь с остающимися подругами, записывали адреса. Давали клятвы писать, не забывать.
Наконец шляпы надеты. Последние объятия и поцелуи кончены. Девочки двинулись в сопровождении родственников в швейцарскую; надеты пальто, накидки. Карета за каретой подъезжает к крыльцу, и девочки разъезжаются по домам.
— Прощайте, Шкот, прощайте, моя королева, — шепчет Франк своей подруге, и девочки в первый раз обнимаются и горячо целуют друг друга.
— Прощай, Люда, не плачь, не плачь! — обращается Надя к пепиньерке.
— Не плачьте, Люда, — слышит девушка с другой стороны, и слезы ее высыхают, глаза сияют, и она весело говорит:
— Я и не плачу, m-r André!
— Прощайте, Надежда Александровна, желаю вам счастья, — говорит Евгений Михайлович, подсаживая в карету Надю Франк.
— Счастливо оставаться! — говорит Яков, захлопывая дверцы последней кареты и кладя в карман последнюю полученную трехрублевку.
Двери швейцарской захлопываются, и тридцать благовоспитанных девиц навсегда покидают свой родной институт.