Прошел Великий пост с длинными службами и запахом постного масла, заполнившим все коридоры. Прошла веселая Пасха; кончились экзамены, с вечными мелкими подлогами, зубрежкой по ночам, сотенными поклонами на паперти перед церковными вратами; промелькнул волшебным сном публичный экзамен, надели выпускные свои воздушные белые платья, пропели последний благодарственный молебен[87] в институтской церкви и разлетелись по домам — на горе, на радость, на роскошь, на нужду — словом, ступили в действительную жизнь.
В опустевший первый класс перешел второй, а в седьмой, младший, набрались новые маленькие кофульки и ходили пока еще с красными носами и заплаканными лицами и каждый вечер просились домой.
М-lle Нот, еле живая, все по-прежнему завивала свои тридцать шесть волосков и прикрывала их фантастическим тюрбаном из кружев. Корова, Килька и Метла «оселись», оставили в покое старший класс.
Тут уже не годилась их система облав и постыдного наказания «на часы». Корова вообще с последней экскурсии и «помещичьего» бунта, как девочки окрестили эпизод с вареньем и ложкой, «обломала рога». Килька набиралась сил, чтобы через год начать «прессовать» кофулек, так как после «своего» выпуска получив награду, должна была принять самый младший класс. Минаев был все так же справедлив, вежлив, но не завоевал симпатий старшего класса.
Пришли, наконец, каникулы. Этот раз много говорили о том, что начнут распускать девочек на лето по домам, а не имеющих родных перевезут на казенную дачу, но ничего подобного на этот год не произошло. Из каждого класса, как и всегда, отпустили двух-трех «слабеньких»; среди них уехала и Чиркова, о ней пожалела только ее «кучка», теперь перегрызшаяся между собой и распавшаяся. В каникулы институт всегда переселялся по этажам, начиная с верхнего. В громадном институтском саду были две крытые галереи, во время каникул в них помещались классы, то есть туда переносили парты и ставили по классам. На второй этаж, где были классы, переносили тюфяки, и девочки спали на полу, кровати же в это время красили и чинили. Когда ремонт доходил до второго этажа, девочки переходили спать наверх. Когда парты снова устанавливали на своих местах классах, в галереях устраивалась столовая.
Эти перемены разнообразили институтскую жизнь и нарушали утомительное однообразие. Больше было открытых дверей, окон, больше предлогов бегать туда и сюда; «синявки» не торчали вечно за спиною, родных принимали в саду, и с ними можно было болтать свободнее. Да и сад, старый громадный сад, доставлял девочкам много радости. Передняя площадка, усыпанная светлым песком, была удобна для всяких игр. Справа и слева на ней стояли два высоких столба «гигантских шагов»[88], лежали колеблющиеся бревна, закрепленные одним верхним концом, и другие гимнастические игры. В центре сада была большая круглая беседка (на месте которой впоследствии вырыли пруд для купания), направо и налево шли куртины[89] немудреных цветов, затем аллеи, большие лужайки, окаймленные группами густых кустов, внутри которых можно было прятаться, играя в разбойники; задняя аллея, обсаженная старыми ивами, была всегда темна и прохладна.
Прелесть сада составляли еще птицы и кошки. Дети отыскивали птичьи гнезда и по секрету показывали друг другу. На пение какой-нибудь пташки девочки сбегались кучами и слушали ее с замиранием сердца. Природа, вечно влекущая к себе человека, очаровывала девочек и вознаграждала их летом за длинные, длинные месяцы, когда они не видели ничего, кроме классных стен, скамеек да ландкарт[90].
Этой весною в старшем классе произошло необыкновенное событие: маленькая Назарова вывела птенчика из голубиного яйца; весь класс приходил в восторг от этого чуда, и даже классные дамы ради каникульной свободы и слишком уж большой детской радости оставили в покое этот оригинальный эпизод. Дело в том, что Назаровой, Бог весть почему, пришла фантазия упросить истопника Ефрема принести ей с чердака несколько голубиных яиц. Ефрем, угрюмый бородатый солдат, соблазненный четвертаком[91] и ласковым голосом маленькой барышни, принес ей штук пять нежных голубоватых яичек.
— А вон энто, — указал он на одно с большим темным пятном на боку, — как есть живое, коли вы, барышня, его теперь в теплую паклю обернете да куда в теплое место положите, из него завтра к утречку, а может, еще и сегодня ночкой махонький голубеночек вылезет.
— Вылезет? — с восторгом спросила Назарова.
— Отчего же не вылезти, — философствовал Ефрем, — вылезет и подохнет.
— Подохнет? — девочка всплеснула руками.
— А как же не подохнуть! Вы, к примеру, не птица, а барышня, под крыло вы его не посадите и из клювика, так сказать, кормить не будете.
— Так зачем же вы, Ефрем, такое яйцо мне принесли?
— А мне что же, играться, что ли, с ними было? Цугнул голубей да и выгреб в шапку все, что там было… А за четвертак покорнейше благодарим. — И Ефрем, хладнокровно оставив сконфуженную, почти испуганную девочку, пошел вниз; а Назарова побрела из коридора в спальню, обдумывая рандеву[92] с Ефремом; по дороге она все время грела дыханием яйцо с черным пятном.
Придя в дортуар, она достала коробочку, положила в нее ваты, обернула ею яичко и снова стала дышать на него. Весь этот день и всю ночь до рассвета яичко в коробочке переходило из рук в руки, и все по очереди грели его и дышали, и каждая прикладывала ухо к нему и ясно слышала, как птенчик стучит клювом в тонкую скорлупу. Наутро, после чаю, никакая сила не могла бы разогнать девочек, собравшихся в саду на самом припеке вокруг Назаровой, затенявшей руками от яркого света свое драгоценное яйцо. С восторгом, доходившим почти до испуга, девочки присутствовали при величайшей тайне природы: голубенок проклевал скорлупу, и его большая голова, голая, покрытая сморщенной кожей, с закрытыми выпуклыми глазами, вылезла наружу.
— Какой душка! Какая гадость! — прошептали две девицы одновременно.
— Тс-с! Вы его испугаете! — прошептала Назарова.
— Я слышала, что мать помогает ему вылупиться из скорлупки, — и Иванова протянула руку к птенцу.
— Нет, нет! Ради Бога, не тронь! — Назарова схватила ее за рукав. — Я видела дома цыплят, они сами выходят из яйца, и этот, как только будет готов, выйдет.
Действительно, через несколько минут остаток скорлупы свалился с голубенка, и он лежал на вате голый, бессильный, похожий скорее на лягушку, чем на птенца.
— Павел Иваныч! — Степанов, возившийся в «химическом» шкафу первого класса, чуть не выронил из рук большую реторту.
— Вы чего это, господин рыцарь? Или за вами враги гонятся? — спросил он с улыбкой, узнав Франк, а главное, заметив ее дрожащий голос и взволнованное лицо.
— Павел Иваныч, мы только что высидели голубенка!
— Весьма почтенное занятие для девиц! Как это вам удалось?
— То есть высидела-то его птица, да только Ефрем нам принес его, еще в яйце, велел завернуть в вату и все греть. Вот мы все дули, грели…
— И выдули?
— Сам вылез. Мы даже вот пальчиком не тронули. А только что же дальше будет, Павел Иваныч? Кормить-то нам его как?
— Да уж не с ложечки, а уж высидели птенца, так должны и кормить. Да он у вас жив ли?
— Головой вертел, как я к вам побежала, и рот разевал. Ах, какая у него голова большая! Павел Иваныч, он совсем не похож на голубя. Я уж думаю, от голубей ли Ефрем принес нам яйцо?
— Успокойтесь, рыцарь, Ефрем не волшебник, и ему труднее достать какое-нибудь чудовище, чем простого голубя. Только возни вам много будет теперь с вашим питомцем. А коли не выкормите его, так я вас засмею. Голубиные мамаши! Ну, вот смотрите! — Степанов подошел к кафедре и вынул целый пучок гусиных перьев, обрезал с двух сторон, оставив одну пустую трубочку. — Теперь достаньте куриное яйцо, сваренное вкрутую, меленько-меленько нарубите его, положите немного в эту трубочку, затем, когда птенчик будет разевать рот, вставьте ему эту трубочку в клюв, а с другого конца тонкой палочкой выталкивайте ему пищу; и так кормите его по одному разу через каждые полчаса. Первые дни делайте только это, а потом я вас научу, как менять пищу.
Восхищенная Франк схватила перо и, блеснув на него благодарным взором, бросилась вон и уже только из коридора, почти сбегая на лестницу, крикнула ему:
— Ах, Павел Иваныч, какой вы умный!
А умный Павел Иваныч, принимавший всегда такое душевное участие во всех институтских событиях, спешил укладывать обратно в шкаф колбы и реторты, торопясь в сад, чтобы воочию увидеть новорожденного голубенка.
Голубенок оказался из очень крепких; несмотря на то что за ним ходило не семь, а четырнадцать нянек, он в свое время открыл глаза, все тело его покрылось голубоватым пушком, а сам он принял вид прелестного шелкового шарика; затем выпал пух и мало-помалу развернулось перо, и, наконец, пришло время, когда статный сизый голубок, отливавший зеленым и красным на шее, уже летал на свободе и беспрестанно возвращался к Назаровой на плечо, клевал из рук, гулял по столу в открытой летней столовой, ночевал на балках под галереей, в местечке, устроенном ему девочками, куда не могла забраться ни одна кошка. Как только девочек выпускали в сад и Назарова начинала кричать: «Гуля! Гуля!» — он слетал к ней на плечо и позволял себя ласкать, целовать и кормить.
Кошек в саду была масса; голодные, ободранные зимою, за лето они отъедались. Девочки разделяли их между собой, у каждой было по две-три хозяйки. Каждой кошке давалось имя. Пол животного определялся весьма оригинально.
— Душка, пусть у нас будет кот, мы назовем его Napoléon и наденем ему желтую ленту!
— Ну, хорошо, — кричала другая, — а у нас будет m-me Roland, ей надо розовую ленту.
— А моя, душки, будет молодая девушка, я назову ее m-lle Mars, была такая знаменитая артистка, я ей надену бледно-зеленую ленточку.
Хозяйки приносили своим кошкам от обеда говядину в кармане, покупали молоко и, налив его в большой лист лопуха, сзывали гостей. Кошки, подняв хвосты, бежали со всех концов сада, и девочки были в восторге.
— Душки, какой у Наполеона маленький ротик и язык совсем розовый, а носик, носик, ах, какая прелесть!
— Якимова, позволь поцеловать мне твою Леди?
— Ах, пожалуйста, не целуй, ведь я не трогаю твоего Людовика!
Летом «первые» (то есть ученицы первого класса) много читали, Франк выпрашивала у Минаева книги; рассевшись группами по ступенькам лестницы большой галереи, девочки читали громко по очереди «Семейную хронику» Аксакова, а также Диккенса, Теккерея, Писемского.
Лето было теплое, перепадали веселые обильные дожди. Одним из острых наслаждений было, сняв пелерину и рукавчики, промчаться под проливным дождем вдоль по задней аллее и назад. Ходили девочки и на богомолье, то есть, приняв круг сада за полверсты, они узнавали расстояние от Петербурга до какого-нибудь монастыря и, собрав желающих, отправлялись. Дорогой велись только благочестивые разговоры, привал можно было делать после пяти верст, а доходя до места, становились на колени и молились.
За это лето Франк получила от класса две медали «за спасение погибавших». Медали делала Женя Терентьева, замечательно талантливая в лепке и рисовании девочка.
Первою была спасена ворона. Кто ухитрился поймать ворону и учинить над нею суд и расправу — неизвестно, но только однажды все увидели, что по институтскому саду с отчаянным криком летает ворона, на вытянутой лапе которой привязана веревка с куском жести. Ворона спускалась все ниже и ниже, а над нею со страшным карканьем, как бы призывая небо в свидетели людской жестокости, вились стаей другие вороны. Несчастная птица опустилась на ветку дерева, веревка перепуталась с жестянкой, ворона, желая снова подняться, метнулась вправо, влево и вдруг, обессиленная, разинув рот, повисла вниз головой.
— Ворона, ворона повисла! Давайте ножницы! Несите стол под дерево, так не достать! Где Франк? Где Франк? Зовите ее, она ничего не боится!
— Здесь, я здесь! Что надо? Какая ворона? — и Франк отчаянным галопом понеслась на место происшествия.
— Стол, стол, скорей!
Из галереи две девочки, запыхавшись, тащили тяжелый садовый стол.
— Низко, тащите табурет!
На табурет, поставленный на стол, влезла Франк и поймала ворону, начавшую снова биться при приближении девочки; а стая ворон, теперь с угрожающим криком, носилась низко, над самой головой. Стоявшие внизу кричали и махали сорванными ветками, боясь, как бы вороны не бросились на Франк. Девочка, быстро подсунув острые ножницы под веревку, перерезала ее, и освобожденная ворона, взмахнув крыльями, слетела на лужайку. Немедленно, без всякого страха перед толпой сбежавшихся девочек, к больной вороне спустилось штук десять из стаи. Спасенная прыгала на одной ноге, волоча другую.
— Надо ее поймать и осмотреть ногу, — решила Франк. Но едва девочки двинулись на лужайку, вороны с особым гортанным криком сбились в кучу и поднялись, причем всем было ясно видно, как здоровые поддерживают под крылья больную. Как черная туча, поднялись они и, перелетев высокий забор, опустились на соседний большой огород, прилегавший к саду.
— Женя Терентьева! Класс поручает вам выбить медаль с изображением на одной стороне вороны, а на другой — надписи: «Храброму рыцарю Баярду за спасение погибавшей!»
Талантливая Женя Терентьева вылепила из красного воска медаль, украсила ее надписью и орнаментами, проделала в ней дырочку, и выбранная от класса Вихорева торжественно надела медаль на шею Франк.
Второй спасена была маленькая белая мохнатая собака.
Девочки читали. До обеда еще оставался час, хотя в противоположной галерее уже начинали накрывать столы и расставлять приборы. В задней аллее послышался протяжный жалобный вой.
— Медамочки, в саду воет собака! — вскричала Евграфова.
— Ври больше, — остановила ее Назарова, — это разве на огороде! Ты знаешь, у нас здесь нигде нет собак.
Жалобный вой повторился.
— Душки, вот, право, у нас воет, — закричал еще кто-то, и все, повскакав с мест, бросились по дорожке.
У забора в землю была вделана старая, заржавленная железная решетка, под ней, вероятно, находилась яма. Из-под этой-то решетки и шел вой. Девочки бросились на землю, нагнулись к решетке и там, в темной яме, рассмотрели что-то беловатое, барахтающееся и визжащее. Собака, брошенная Бог знает кем и какими-то неведомыми путями оказавшаяся замурованной в темницу, сразу почувствовала, что на помощь ей сбежались друзья, — отчаянный вой ее перешел в жалобный, тихий визг.
— Mesdames, у кого есть ножи, тащите скорей сюда!
Вмиг принесли несколько ножей и даже один столовый, схваченный прямо от прибора.
— Бульдожка, смотри, опять скажут — украла!
— Ах, брось, ведь нож-то не серебряный, да я и скрывать не стану, что взяла; только Франк, душка, работай скорей, спаси собачку!
— Копай землю здесь, Лисичка, с этой стороны, подкапывай решетку, а я тут буду подрывать.
Ржавую решетку подкопали снизу и подняли, Надя Франк без малейшего страха, без мысли, что собака может быть бешеной, больной, почти легла на край ямы и, протянув вниз обе руки, вытащила неимоверно грязную, дрожащую собачонку.
— Собачка, милая, кто тебя бросил туда? — твердила девочка со слезами, укутывая собаку передником и прижимая ее к груди, а животное судорожно лаяло и только старалось лизнуть руку или лицо наклонившихся к ней девочек.
— Господи, что мы с ней будем делать? — плакала Евграфова.
— Франк, Франк, что тебе будет, ведь у тебя передник, пелеринка, рукавчики, все в грязи! Вот подымется опять история!
— Mesdames! — воскликнула Франк. — Знаете, что я вам скажу? Снесем собачку прямо Maman и признаемся ей во всем, она простит, она любит собак, а?
— Снесем, снесем! — подхватили все, и по аллее послышался топот бегущих ног.
Мимо удивленных «синявок», сидевших на одной из скамеек площадки, девочки пробежали прямиком в подъезд и исчезли в нижнем коридоре слева, где начинались апартаменты Maman.
— Ну, m-lle Нот, спешите, — сказала старуха Волкова, дама третьего класса, — наши сорванцы опять что-то выдумали. Вы не заметили, Франк что-то несла на руках?
— M-lle Нот, Франк вынула из трубы большую крысу, — доложила какая-то девочка.
— Как крысу? Какую крысу? Вы меня с ума сведете! Кто видел крысу?
— Ах, m-lle, я не видела, мне так сказали, она понесла ее к Maman, с ней побежал чуть не весь класс.
— Крысу, к Maman? Да что же это такое!
С m-lle Нот на этот раз действительно сделалось дурно, но никто из девочек не побежал за водой.
— Барышни, барышни, что вам надо? — спрашивала горничная Maman Наташа, выйдя в коридор.
— Наташа, милая, хорошая, что Maman делает?
— Баронесса книжку читают, сидят у окна.
— А какой на ней чепчик? — спросила Евграфова.
— Барышни, не шумите. Господи, да что это вы держите, мамзель Франк?
— Наташа, душечка, доложите Maman, что первый класс пришел к ней, что мы спасли собаку и умоляем, просим Maman принять нас.
Наташа пошла докладывать.
— Назарова, ты будешь говорить по-французски?
— Пустяки, Франк, говори сама, у тебя и собачка на руках.
— А какая она хорошенькая, глазки черненькие, — и дети снова кинулись целовать бедную грязную собачонку.
— Maman идет, Maman!
Maman вышла в чепце с пунцовыми лентами и с ласковым лицом.
— Maman, Maman, — дети бросились целовать ее руки, — мы спасли собачку и принесли ее подарить вам.
Франк выступила вперед и, протягивая собачку, рассказала, как они спасли ее. Maman рассмеялась, поцеловала детей и дала слово оставить у себя собаку.
— Франк, пусти ее на пол.
Собачка на полу имела самый жалкий вид.
Маленькая, белая с желтыми пятнами, лохматенькая дворняжка дрожала и, поджав хвост, глядела умоляющими глазами на Франк, которую признавала своей спасительницей.
— Франк, снеси собачку Наташе, скажи, я велела ее накормить и закутать во что-нибудь, а вечером вымыть. Завтра я вам позволю прийти посмотреть ее, а теперь, Франк, иди в бельевую и скажи, я велела выдать тебе все чистое. Adieu, mes enfants, conduisez-vous bien — cette fois je ne vous gronde pas[93].
С неистовым восторгом дети влетели в бельевую и авторитетно, от имени Maman, потребовали для Франк всю чистую перемену.
Звонок к обеду давно уже собрал в столовую всех девочек. Перед прибором m-lle Нот стояли склянки с эфиром, валерианой и мятой, она нюхала их по очереди и мрачно глядела в сад. Наконец оттуда появилась веселая группа девочек. Надя Франк шла вся в чистом и выделялась белым пятном среди уже запылившихся девочек, носивших третий день свои передники.
— Mademoiselle Франк! — накинулась на нее Нот. — Вы опять бунтовать! Куда вы бегали? Какую крысу вытащили? Да говорите, ради Бога!
Девочки в десять голосов рассказали классной даме о своей находке и о доброте Maman. Затем, не слушая больше ее восклицаний и угроз, девочки набросились на свой остывший обед, а разговор вертелся вокруг того, как назвать собачку: Trouvé, Ami или Cadeau[94].
Maman сдержала свое слово; собака, вымытая и накормленная, оказалась ласковой и веселой. После выпуска первого класса она жила на попечении Наташи, а затем, когда Maman, баронесса Ф., оставила свою службу директрисы и уехала в имение к дочери, собачка, которую назвали Cadeau, уехала вместе с ней.
Женя Терентьева изготовила еще медаль с надписью «За спасение Cadeau».