— Я сама сочинила для мальчика историю.
— Правда?
— Да? Наплела столько лжи.
— Ну, все истории на свой лад — ложь.
— Но эта была хуже. Настоящая история, превращенная в ложь.
— Наверно, ты чувствовала, что для этого есть причины.
— Да, чувствовала.
— И почему ты так чувствовала?
— Потому что я хотела рассказать историю, но не могла рассказать ребенку то, что было на самом деле. Это единственная известная мне история, которая стоит того, чтобы ее рассказать, история, о которой я часто думаю, история, которую я снова и снова проживаю в своих снах, история, которая так и просится быть рассказанной, но ребенок не мог ее понять, а если бы мог, то рассказывать ее было бы бесчеловечно.
— Гм-м-м, что-то я не слышал от тебя такой истории.
— Рассказать?
— Похоже, тебе это больно.
— Да. Возможно, слушать ее тоже больно.
— Ты хочешь мне ее рассказать?
— Не знаю.
Протектор вернулся в свой дворец. Сын его все еще был жив, хотя ниточка, связывавшая его с жизнью, готова была вот-вот оборваться. Доктор БреДелл сменил доктора АеСимила, но и сам не мог понять, чем болен мальчик и как его лечить. Латтенс то терял сознание, то возвращался к жизни. Иногда он не узнавал ни отца, ни няньку, иногда садился в кровати и говорил, что чувствует себя гораздо лучше, что почти выздоровел. Однако эти периоды ясного сознания и мнимого выздоровления становились все реже и реже, и мальчик все больше и больше времени проводил, свернувшись клубком, — спал или, закрыв глаза, пребывал между сном и бодрствованием. Конечности у него в это время подрагивали, он что-то бормотал себе под нос, поворачивался, двигался, дергался, словно в припадке. Он почти ничего не ел, а пил только воду или разведенный фруктовый сок.
ДеВар по-прежнему думал, что кто-то пытается отравить мальчика редким ядом. По договоренности с протектором и надзирателем сиротского приюта во дворец были привезены близнецы для опробования еды, которую давали мальчику. Похожие как две капли воды, они были на год младше Латтенса. Худенькие, а из-за нищенского детства и хрупкого телосложения близнецы легко заболевали. И тем не менее, пока Латтенс слабел на глазах, они набирались сил, с удовольствием доедая то, что он едва попробовал, так что, судя по количеству съеденного, можно было подумать, что не они — пробователи еды для Латтенса, а наоборот.
Несколько дней спустя после спешного возвращения в Круф УрЛейн и его ближайшее окружение, опередив гонцов из Ладенсиона, не имели никаких сведений с театра военных действий, что стало поводом для беспокойства. УрЛейн как неприкаянный бродил по дворцу и даже в гареме не находил утешения. В особенности его раздражали молоденькие наложницы с их неумелыми попытками выразить ему сочувствие, а потому большую часть времени он проводил не с ними, а с Перрунд — сидел, разговаривал.
Устроили было охоту, но протектор отменил ее, опасаясь, что погоня может увести его слишком далеко от дворца и от ложа больного сына. Он пытался заниматься другими государственными делами, но стал слишком нетерпелив, чуть что взрывался, имея дело с придворными, представителями провинций или других стран. Он много времени проводил в дворцовой библиотеке, читая старые исторические фолианты и записки о жизни древних героев.
Наконец прибыли известия из Ладенсиона, но весьма неоднозначные. Был взят еще один город, но потеряно немало техники и солдат. Некоторые бароны давали знать, что готовы заключить перемирие на таких условиях: вновь стать лояльными и платить дань Тассасену, но при этом сохранить независимость, обретенную в результате мятежа. Насколько понимали генералы Ралбут и Сималг, протектора такое развитие событий не устраивало, а потому они просили о пополнениях. Однако имелась надежда, что просьба была излишней, поскольку посланец генералов по пути во дворец встретился со свежими войсками, направляющимися на театр военных действий. Эти сведения были доставлены зашифрованным письмом и, казалось, не требовали обсуждения, но УрЛейн тем не менее собрал весь военный кабинет в зале карты. Был приглашен и ДеВар, но ему приказали помалкивать.
— Я думаю, лучше всего тебе уехать, брат.
— Уехать? Как это? Отправиться в путешествие для поправления здоровья? Посетить старую тетушку в деревне? Что ты имеешь в виду под словом «уехать»?
— Я хочу сказать, что тебе лучше всего отдохнуть, побыть где-нибудь в другом месте, — сказал РуЛойн, нахмурившись.
— Лучше всего, если мой сын быстро и окончательно поправится, война в Ладенсионе немедленно завершится полной победой, а мои советники и члены семьи прекратят выступать с идиотскими предложениями.
ДеВар надеялся, что РуЛойн услышит раздражение в голосе брата и поймет намек, но тот продолжил:
— Ну что ж, тогда лучше — но не лучше всего — тебе было бы, наверно, отправиться в Ладенсион. Взять командование на себя. Тогда твоя голова будет занята, и тебе станет некогда беспокоиться о состоянии мальчика.
ДеВар, сидевший сразу же за УрЛейном во главе стола с картой, видел, что некоторые из присутствовавших неодобрительно и даже с презрением посмотрели на РуЛойна.
УрЛейн сердито покачал головой.
— Да поможет нам Провидение, брат! Что ты обо мне думаешь? Неужели нас с тобой воспитывали такими бесчувственными? Неужели ты можешь просто взять да выключить свои эмоции? Я не могу, и я отнесся бы с большим подозрением к любому, уверяющему, что может. Это не люди, это машины. Животные. Хотя Провидение позаботилось, чтобы и у животных были эмоции. — УрЛейн обвел взглядом сидящих за столом, словно побуждая их осудить такое бессердечие. — Я не могу оставить мальчика в таком состоянии. Я попытался, как вам, должно быть, известно, но меня срочно вызвали назад. Что же вы — хотите, чтобы я уехал и думал о нем дни и ночи напролет? Неужели мне лучше было бы отправиться в Ладенсион, оставив сердце здесь? Принять на себя командование, будучи не в силах целиком сосредоточиться на нем?
РуЛойн наконец-то понял, что самое умное для него сейчас — помолчать. Он сжал губы и уставился на поверхность стола перед собой.
— Мы собрались обсудить, что делать дальше с этой проклятой войной, — сказал УрЛейн, поведя рукой в сторону карты тассасенских границ, разложенной в центре огромного стола. — Здоровье моего сына заставляет меня оставаться здесь, в Круфе, но больше никак не влияет на наше совещание. Я буду вам благодарен, если мы больше не коснемся этой темы. — Он бросил взгляд на РуЛойна. — А теперь, есть ли у кого полезные соображения?
— Что мы можем предложить, государь? — сказал ЗеСпиоле. — Нам ничего не известно о последних событиях. Война продолжается. Бароны хотят удержать захваченное. Мы находимся слишком далеко и мало что можем сделать. Разве что согласиться с предложениями баронов.
— Совет немногим полезнее предыдущего, — нетерпеливо сказал УрЛейн начальнику стражи.
— Мы можем послать туда свежие войска, — сказал ЙетАмидус — Но я бы не советовал. У нас и без того осталось мало солдат для защиты столицы, да и другие провинции тоже оголены.
— Я согласен, государь, — сказал ВилТере, молодой военачальник из провинции, вызванный в столицу вместе с батареей легкой артиллерии. Отец ВилТере был старым боевым товарищем УрЛейна еще со времен войны за наследство, и протектор пригласил его на совещание. — Если мы отправим слишком много войск для наказания баронов, то побудим других брать с них пример, так как оставим провинции без сил поддержания порядка.
— Если мы накажем баронов достаточно сурово, то отобьем у этих «других» желание совершать подобные глупости.
— Вы правы, государь, — сказал ВилТере. — Но сначала мы должны их наказать, а потом известие об этом должно еще дойти до других.
— Дойдет, — мрачно сказал УрЛейн. — Эта война выводит меня из терпения. Я не приму ничего, кроме полной победы. Больше никаких переговоров. Я посылаю Сималгу и Ралбуту приказ предпринять все, что в их силах, для пленения баронов, а когда это будет сделано, доставить баронов сюда как простых воров, хотя и под тщательной охраной. Они будут наказаны самым жестоким образом.
БиЛет посмотрел на УрЛейна с несчастным видом. Протектор, заметив этот взгляд, бросил:
— В чем дело, БиЛет?
Министр иностранных дел смешался еще больше.
— Я… — начал он. — Я хотел…
— Да говорите же, — крикнул УрЛейн. Высокий министр подпрыгнул на своем месте, длинные седые волосы взметнулись вокруг его головы.
— Вы… протектор абсолютно… все дело в том, государь…
— Ради Провидения, БиЛет! — взревел УрЛейн. — Вы что, намерены не согласиться со мной? Наконец и у вас прорезались сомнения? Откуда они, гром и молния?!
БиЛет посерел лицом.
— Я прошу прощения протектора. Я просто умоляю его пересмотреть это решение и не обходиться с баронами таким образом, — сказал он, и на его узком лице появилось выражение мучительного отчаяния.
— А как еще я должен обходиться с этими сукиными детьми? — сказал УрЛейн тихо, но язвительно. — Они объявляют нам войну, выставляют нас на посмешище, плодят у нас вдов, — УрЛейн хлопнул кулаком по столу, и карта границ слегка колыхнулась от порыва воздуха. — Как, именем всех старых богов, должен я поступить с этими ублюдками?
Вид у БиЛета был такой, будто он вот-вот разрыдается. Даже ДеВар проникся к нему сочувствием.
— Но, государь, — сказал министр тихим голосом, — некоторые из этих баронов связаны кровными узами с гаспидианским королевским домом. Когда имеешь дело со знатью, нужно учитывать тонкости дипломатического этикета, даже если эта знать подняла мятеж. Если бы нам удалось подкупить кого-нибудь из них, отделить от других, провести с ним переговоры, тогда мы, возможно, смогли переманить его на нашу сторону. Насколько я понимаю…
— Похоже, вы понимаете очень мало, сударь, — сказал ему УрЛейн полным презрения голосом. БиЛет словно сжался на своем месте. — Хватит болтать об этикете. — Последнее слово плевком вылетело из его рта. — Нет никаких сомнений в том, что этот сброд испытывает наше терпение, — обратился УрЛейн к БиЛету и остальным. — Они изображают из себя соблазнительницу, эти гордые бароны. Они кокетничают. Они намекают, что могли бы уступить нам, если бы мы обошлись с ними чуть получше, что отдадутся нам, если мы польстим им немного, если только раскроем наши сердца и карманы, задобрим их подарками, окажем знаки внимания. И тогда они откроют ворота, выдадут нам своих наиболее упрямых друзей, и тогда выяснится, что все их сопротивление было так, показным. Невинный отпор, защита девичьей чести. — УрЛейн снова стукнул кулаком по столу. — Но я говорю: нет! Мы больше не позволим водить себя за нос. Теперь поведут их — на городскую площадь, в цепях, где палач сначала подвергнет их пытке как обычных убийц, а потом сожжет на костре. Посмотрим тогда, что скажут остальные.
ЙетАмидус хлопнул ладонью по столу и вскочил с места.
— Прекрасно сказано, государь. То, что надо!
ЗеСпиоле посмотрел на БиЛета, съежившегося на своем стуле, потом обменялся взглядами с РуЛойном — тот опустил глаза. ЗеСпиоле сложил губы трубочкой и уставился на карту. Остальные сгрудились вокруг стола — генералы помельче, советники, адъютанты — и принялись изображать умственную деятельность, чтобы только не смотреть в глаза протектору и не перечить ему. УрЛейн обвел их лица взглядом, в котором сквозило насмешливое презрение.
— Ну что, кто-нибудь еще хочет согласиться с моим министром иностранных дел? — сказал он, махнув рукой в сторону покорной расплывчатой массы, которую представлял собой БиЛет. — Неужели он останется один и никто его не поддержит?
Все молчали.
— ЗеСпиоле? — сказал УрЛейн. Начальник стражи поднял глаза.
— Государь?
— Я, по-вашему, прав? Стоит ли мне отказаться выслушивать авансы наших мятежных баронов?
ЗеСпиоле глубоко вздохнул:
— Я полагаю, полезнее грозить баронам так, как вы предлагали.
— А если мы захватим кого-нибудь из них, тогда воплотить угрозы в жизнь?
ЗеСпиоле несколько мгновений изучал огромное окно на противоположной стене: стекло и полудрагоценные камни переливались в солнечных лучах.
— Я думаю, если мы поступим так с одним из них, то лишь выиграем, государь. И, как вы справедливо заметили, в этом городе немало вдов, которые с удовольствием будут слушать его крики.
— И вы не видите в таких действиях никакой неуравновешенности? — рассудительно спросил УрЛейн. — Никакой опрометчивости, никакой жестокой поспешности, которая может отозваться нам неприятностями?
— Да, такая возможность не исключена, — неуверенно сказал ЗеСпиоле.
— «Возможность», «не исключена»? — издевательским тоном произнес УрЛейн. — Нам этого мало, начальник стражи. Вопрос слишком важен. Мы должны взвесить все самым тщательным образом. Мы не можем подходить к этому с легкостью, разве нет? Или можем? Или вы не согласны? Вы не согласны, начальник стражи?
— Я согласен, что мы должны тщательно все взвесить, прежде чем действовать, — сказал ЗеСпиоле. Его голос и поведение стали чрезвычайно серьезными.
— Хорошо, — сказал УрЛейн, и, похоже, на сей раз искренне. — Я рад, что нам удалось вытащить из вас что-то похожее на определенность. — Он оглядел остальных. — Кто-нибудь еще хочет высказать свое мнение? — Головы склонились над столом.
У ДеВара проснулась благодарность к протектору за то, что тот не повернулся и не поинтересовался его мнением. Правда, ДеВар еще не перестал опасаться этого. Он подозревал, что его мнение вовсе не порадует генерала.
— Позвольте, государь? — сказал ВилТере.
Все глаза повернулись к молодому военачальнику-провинциалу. ДеВар надеялся, что тот не сморозит какую-нибудь глупость.
УрЛейн сверкнул глазами.
— Что, сударь?
— Государь, я, к сожалению, был слишком юн, чтобы участвовать в войне за наследство, но от многих служивших под вашим началом командиров, чье мнение я уважаю, я слышал, что ваши суждения всегда оказывались справедливыми, а ваши решения — дальновидными. Мне говорили, что, даже если кто-то сомневался в ваших приказах, вам все равно доверяли, и доверие это оправдывалось. Если бы дела обстояли иначе, то они сегодня не были бы там, где есть, а мы, — тут молодой человек обвел взглядом присутствующих, — не сидели бы здесь.
Взгляды всех обратились к УрЛейну, чтобы не высказываться, прежде чем он не ответит ВилТере. УрЛейн медленно кивнул.
— Наверно, мне следовало бы намотать себе на ус, что лишь самый молодой из вас, совсем недавно прибывший сюда, высоко оценивает мои способности.
ДеВару показалось, что над столом пронесся вздох облегчения.
— Я уверен, что все присутствующие думают так, государь, — сказал ЗеСпиоле, снисходительно улыбаясь ВилТере и осторожно — УрЛейну.
— Прекрасно, — сказал УрЛейн. — Мы обсудим, какие свежие силы можно отправить в Ладенсион, и прикажем Ралбуту с Сималгом вести войну против баронов без всяких переговоров и без передышки. Господа, вы свободны. — УрЛейн небрежно кивнул, поднялся и пошел прочь. ДеВар последовал за ним.
— Тогда я тебе расскажу кое-что поближе к правде.
— Поближе, и только?
— Иногда полную правду бывает трудно вынести.
— Провидение не обидело меня силой.
— Да, но иногда это трудно вынести рассказчику, а не слушателю.
— Тогда рассказывай так, как можешь.
— Да вообще-то история не ахти какая, довольно обычная. Слишком уж обычная. Чем меньше я тебе расскажу, тем больше ты сможешь узнать от других — сотен, тысяч, десятков тысяч или больше.
— У меня такое предчувствие, что это не очень счастливая история.
— Вот уж точно. Все, что угодно, только не счастливая. Это история женщин, а особенно молодых женщин, застигнутых войной.
— Вот как.
— Значит, ты понимаешь? Такую историю можно и не рассказывать. Целое — это отдельные части и способ их соединения, не правда ли? На войне сражаются мужчины, а войны подразумевают занятие деревень и городов, где женщины поддерживают огонь в очагах, но когда солдаты берут города, где живут эти женщины, то берут и самих женщин. И вот женщины обесчещены, их тела осквернены. История обычная. А потому мой рассказ ничем не отличается от рассказов десятков тысяч других женщин, к каким бы народам и племенам они ни принадлежали. И все же для меня это целая жизнь. Для меня это самое главное, что случилось со мной. Для меня это конец моей жизни, а то, что ты видишь перед собой, похоже на призрак, привидение, бесплотную тень.
— Прошу тебя, Перрунд. — Он протянул к ней руку в жесте, не требовавшем ответа, не искавшем прикосновения. Это было просто выражение сочувствия, даже мольба. — Если тебе это доставляет такую боль, лучше не продолжать.
— А тебе это доставляет боль, ДеВар? — спросила она с горькими и обвинительными нотками в голосе. — Ты смущаешься? Я знаю, я тебе не безразлична, ДеВар. Мы друзья. — Эти два предложения были произнесены так быстро, что он не успел отреагировать. — Ты переживаешь из-за меня или из-за себя? Большинство мужчин предпочитают не знать, что сделали их сотоварищи, на что способны люди, очень похожие на них. Ты предпочитаешь не думать о таких вещах, ДеВар? Ты думаешь, что ты другой? Или тебя тоже втайне возбуждают такие вещи?
— Госпожа, эта тема не доставляет мне ни удовольствия, ни радости.
— Ты в этом уверен, ДеВар? А если уверен, то неужели и в самом деле думаешь, что говоришь от имени большинства представителей своего пола? Ведь разве от женщин не ждут сопротивления даже те, кому они отдались бы с радостью, и если женщина сопротивляется самому грубому насилию, то как мужчина может быть уверен, что любая борьба, любой протест с ее стороны — не показные?
— Мы не все одинаковы. И если про мужчин можно сказать, что все они испытывают… низменные позывы, то не все слушаются или почитают их, хотя бы втайне. Не могу передать, как я тебе сочувствую, слушая твою историю.
— Но ведь ты еще ничего не услышал, ДеВар. Ни одного словечка. Я намекаю на то, что меня изнасиловали. Это не убило меня. Хотя этого было достаточно, чтобы убить ту девочку, какой была я, чтобы вместо нее появилась ожесточенная, злая женщина, готовая убить себя или тех, кто покусился на нее, а то и просто сумасшедшая. Я думаю, что могла бы ожесточиться, стать злой и возненавидеть всех мужчин, но все равно выжила бы и, наверно, получила утешение от знакомых мне добрых людей из нашей семьи и из нашего городишка — и в особенности, возможно, от одного из них, который теперь уже навсегда останется в моих снах. Они убедили бы меня, что еще не все потеряно, а мир — не такое уж страшное место… Но я так до конца и не оправилась, ДеВар. Меня так далеко унесло отчаяние, что я не знала, как найти обратную дорогу. То, что случилось со мной, было еще цветочками. Я видела, как изрубили моего отца и моих братьев, но сначала их заставили смотреть, как трахают раз за разом мою мать и моих сестер — большая компания высокопоставленных лиц. Ах, ты опустил глаза! Мой язык огорчает тебя? Ты оскорблен? Мои резкие солдатские слова покоробили твой слух?
— Перрунд, прости меня за то, что случилось с тобой…
— Почему это ты должен просить у меня прощения? Ты ведь ни в чем не виноват. Тебя там не было. Ты убедил меня, что сочувствуешь мне, но с какой стати ты должен просить прощения?
— Я на твоем месте ожесточился бы.
— На моем месте? Как такое могло бы случиться, ДеВар? Ведь ты мужчина. Там ты, наверное, был бы не в числе насильников, а среди тех, кто отводил взгляд или потом увещевал товарищей.
— Если бы мне было столько, сколько тебе тогда, и я был бы красив, как…
— А, ты бы разделил со мной то, что случилось. Понимаю. Это хорошо. Ты меня утешил.
— Перрунд, можешь говорить мне все, что хочешь. Обвиняй меня, если тебе так легче, но, пожалуйста, поверь, что я…
— В чем я должна поверить тебе, ДеВар? Я верю, что ты сочувствуешь мне, но твое сочувствие жалит, как соленые слезы жалят рану, потому что, видишь ли, я гордый призрак. О да, гордый призрак. Я взбешенная тень и виноватая, поскольку мне пришлось себе признаться, что произошедшее с моей семьей вызывает у меня негодование, потому что приносит мне боль — ведь мне внушали, что все в семье делается для меня… Я по-своему любила родителей и сестер, но эта любовь не была самозабвенной. Я любила их потому, что они любили меня, и я от этого чувствовала себя особенной. Я была их ребенком, избранным и любимым. Но из-за их преданности и заботы я не научилась ничему из того, что обычно узнают дети, — я не знала, как на самом деле живет мир и как дети используются в нем до того самого дня, до того самого утра, когда все мои сладкие заблуждения рассеялись и мне навязали силой жестокую действительность… Я ждала от жизни только всего лучшего, я верила, что мир всегда будет относиться ко мне так, как относились ко мне в прошлом, что те, кого я люблю, будут любить меня в ответ. Моя ярость на собственную семью частично была вызвана этими ожиданиями, этим предвкушением счастья, которое в один миг было зачеркнуто и предано забвению. Вот в этом-то и состоит моя вина.
— Перрунд, ты должна понять: это не может быть виной. То, что ты чувствуешь, чувствовал бы любой воспитанный ребенок, повзрослев и осознав свой детский эгоизм. Эгоизм — он так свойствен детям, в особенности любимым детям. Приходит это осознание, остро переживается, а потом естественным образом отодвигается на задний план. Ты не смогла отодвинуть на задний план свое из-за того, что с тобой сделали эти люди, но…
— Подожди, подожди! Ты что же думаешь, я этого не знаю? Я это знаю, но я призрак, ДеВар! Я знаю, но не могу чувствовать, не могу научиться, не могу перемениться. Я навеки обречена оставаться в том дне, заново переживать то, что было. Я проклята.
— Перрунд, что бы я ни сказал, что бы я ни сделал, того, что случилось с тобой, уже не изменишь. Я могу только слушать и делать то, что ты позволишь мне делать.
— Я тебе досаждаю? Я делаю из тебя жертву? Скажи мне, ДеВар.
— Нет, Перрунд.
— Нет, Перрунд. Нет, Перрунд. Ах, ДеВар, какая это роскошь — быть способным сказать «нет».
Он присел рядом с ней, опершись на одно колено, совсем близко от нее, но не касаясь — одно его колено рядом с ее коленом, его плечо у ее бедра, руки легко могут дотянуться до ее рук. Он был так близко, что ощущал запах ее духов, так близко, что ощущал тепло ее тела, так близко, что ощущал горячее дыхание, вырывающееся из ее ноздрей и полуоткрытого рта, так близко, что одна горячая слеза упала на ее сжатый кулак и распалась на мелкие капельки, оросившие его щеку. Голова его была опущена, руки лежали на поднятом колене.
Телохранитель ДеВар и наложница дворца Перрунд находились в одном из потаенных мест дворца. То была старая секретная комнатка в одном из нижних этажей размером со стенной шкаф, примыкавшая к общим помещениям в изначальном доме, вокруг которого впоследствии и был построен дворец.
Сохраненные скорее по сентиментальным, чем по практическим соображениям первым монархом Тассасена и из безразличия — следующими правителями, комнаты, казавшиеся столь великолепными первому королю, для новых поколений стали слишком маленькими и тесными и сегодня использовались как кладовые.
Крохотная комнатка служила для того, чтобы тайно следить за людьми. Из нее подслушивали. Но в отличие от алькова, из которого ДеВар бросился на убийцу из морской компании, это помещение предназначалось для благородного наблюдателя, чтобы тот мог удобно сидеть, через маленькое отверстие в стене (закрытое снаружи гобеленом или картиной) слушая, что говорят о нем его гости.
Перрунд и ДеВар оказались здесь, после того как наложница попросила его показать ей помещения дворца, обнаруженные им в ходе изысканий, о которых ей было известно. Увидев эту крохотную комнатку, она вспомнила о секретном алькове в их доме, куда родители спрятали ее, когда город во время войны за наследство подвергся разграблению.
— Если б я знала, кто эти люди, стал бы ты моим заступником, ДеВар? Отомстил бы за мою честь? — спросила она его.
Он заглянул ей в глаза. В сумерках потайной комнаты они горели удивительно ярко.
— Да, — ответил он. — Если б я знал, кто они. Если б ты была уверена. А ты бы попросила меня об этом?
Она ожесточенно покачала головой и отерла рукой слезы.
— Нет. Те, кого я смогла опознать, все равно уже мертвы.
— И кто они были?
— Люди короля, — сказала Перрунд, не глядя в глаза ДеВару, словно сообщая это маленькому отверстию, сквозь которое древний аристократ подслушивал, что говорят о нем его гости. — Люди прежнего короля. Один из его военачальников-баронов и его друзья. Они руководили осадой и взятием города. Явно были в фаворе у короля. Не знаю уж, какой доносчик сообщил им, что в доме моего отца — самые красивые девушки в городе. В первую очередь они заявились к нам, и отец попытался откупиться от них деньгами. Им это страшно не понравилось — торговец предлагает деньги аристократам! — Перрунд опустила глаза на колени, где рядом со здоровой рукой, все еще влажной от слез, лежала усохшая, в повязке. — Со временем я узнала их имена. Все из самых благородных родов. Они погибли затем в боевых действиях. Я пыталась убедить себя, что мне доставили радость известия о первых смертях. Но это было не так. Я не могла радоваться. Я не чувствовала ничего. Тогда-то я и поняла, что мертва внутри. Они посеяли во мне смерть.
ДеВар после долгой паузы сказал:
— И тем не менее ты жива и спасла жизнь того, кто покончил с этой войной и ввел более справедливые законы. Больше никто не вправе…
— Ах, ДеВар, сильный всегда вправе покорить слабого, богатый — покорить бедного, а наделенный властью — того, у кого власти нет. Может быть, УрЛейн написал новые законы и частью переменил прежние, но законы, которые связывают нас с животным миром, еще глубоко сидят в наших душах. Мужчины борются за власть, устраивают смотры и парады, хотят поразить других своим богатством, овладевают женщинами, если только могут. Все без изменений. Они пользуются в качестве оружия не только своими руками и зубами, они пользуются другими людьми, выражают свое превосходство с помощью денег, а не других символов власти и величия, но…
— И тем не менее, — гнул свое ДеВар, — ты осталась жива. И есть люди, которые тебя уважают и ценят и считают, что их жизнь стала лучше благодаря знакомству с тобой. И разве не ты сама говорила, что нашла здесь, во дворце, мир и покой?
— В гареме вождя, — сказала она, и теперь в ее голосе звучало скорее сдержанное отвращение, чем ярость, как раньше. — В качестве калеки, которую держат из жалости вместе с другими особями для главного самца стаи.
— Прошу тебя… Мы, возможно, действуем как животные, в особенности мужчины. Но мы не животные. Будь мы животными, мы не испытывали бы стыда за свои поступки. Но мы совершаем не только постыдные поступки и задаем новые правила поведения. Где любовь в твоих словах, говорящих о сегодняшней жизни? Неужели ты не чувствуешь хоть капельку любви к себе самой, Перрунд?
Она быстро протянула руку и прикоснулась пальцами к его щеке — легко и естественно, словно они были братом и сестрой или мужем и женой, давно живущими вместе.
— Как ты говоришь, ДеВар, наш стыд происходит от сравнения. Мы знаем, что нам вовсе не чужды щедрость и сострадательность, что мы можем руководствоваться ими в своем поведении, но что-то в нашей природе заставляет нас действовать иначе. — Она улыбнулась едва заметной, безразличной улыбкой. — Да, я чувствую то, что можно назвать любовью. То, что помню из прошлого. То, о чем можно спорить, размышлять, теоретизировать. — Она покачала головой. — Но мне оно неизвестно. Я как слепая женщина, рассуждающая о том, как выглядит дерево или облако. Любовь — это то, о чем у меня остались смутные воспоминания: так ослепший в раннем детстве может вспоминать солнце или лицо матери. Я чувствую приязнь, которую испытывают ко мне мои товарки, такие же, как я, жены-поблядушки. И я чувствую расположение с твоей стороны и питаю что-то похожее в ответ. У меня долг по отношению к протектору, и точно так же он чувствует свой долг передо мной. Так что в этом смысле я удовлетворена. Но любовь? Любовь, она ведь для живых. А я мертва.
Она встала, прежде чем ДеВар успел ей что-либо ответить.
— А теперь, пожалуйста, отведи меня в гарем.