Я посещаю траппистов из обители Маунт-Меллерей, провожу с ними ночь, слышу голос в ночи, рано поднимаюсь, обследую монастырь, наблюдаю за молчаливыми монахами в их служении и снова пускаюсь в дорогу, в Корк, где слышу Шендонские колокола и целую камень Бларни.
Дорога, что идет из Кэшела на юг, через Кэйр, Клогхен и горы в Лисмор, — одна из самых красивых, по которым я когда-либо путешествовал. Вокруг широкая, раскинувшаяся на мили долина Типперэри, впереди горы Нокмилдаун. Сразу же за Клогхеном дорога идет вверх, и вы быстро поднимаетесь в горы, потом выскакиваете на крутой поворот Чертов Локоть (другой «локоть» находится в Шотландии, на дороге от Блэргаури до Бреймара!), и когда почувствуете, что можете без риска остановиться, сделайте это и посмотрите назад.
Это один из грандиознейших видов на Британских островах. Внизу лежит долина Типперэри с перекрестьем маленьких белых дорог, проложенных по зеленым полям и более темной зелени лесов. К западу от Кэйра горы Галти, а на востоке — Сливнаман. В ясный день вы можете увидеть скалу Кэшел, поднимающуюся из зеленой долины в двадцати милях к северу.
Трудно оторваться от этой панорамы. Но дорога продолжается, поднимается в голые, коричневые горы. Потом она спускается, и вы видите очаровательную лесную долину. Рядом с вами до самого Лисмора весело журчит река.
Здесь, на берегах широкого медленного Блэкуотера — могучей форелевой реки — поднимается величественный замок Лисмор, принадлежащий герцогу Девонширскому; самый настоящий ирландский Уорик. Возможно, Лисмор не так красив, как Уорик, однако мысленно невольно их сравниваешь. Оба величавы, оба стоят на поросших лесом скалах, оба отражаются в воде.
Двор замка поражает красотой.
Из окон гостиной страшно смотреть вниз. Неудивительно, что робкий Яков II, проведший ночь в Лисморе во время бегства с поля битвы при Бойне, отпрянул в ужасе, выглянув в окно.
Лисмор восхитителен — чистый, сдержанный, достойный городок. Я обрадовался, увидев на улице двух волынщиков в тартанах расцветки шотландской «черной стражи». Когда я поприветствовал их как шотландцев, они ответили мне с акцентом жителей Корка.
— Мы все ирландцы, — сказали он. — Не желаете ли пожертвовать немного оркестру волынщиков из Корка?
Сто мужчин, поклявшихся молчать до самой смерти, живут высоко в горах в монастыре траппистов в Маунт-Меллерей. Это люди с разным жизненным опытом и разных национальностей. Если бы они могли говорить друг с другом, то, вероятно, обнаружили бы: единственное, что их объединяет, — усталость от мира. Среди них, одетых в грубые коричневые сутаны ордена и известных по имени, которое дают монахам по приходе в обитель, как мне говорили, есть некогда знаменитый лондонский букмекер.
Было уже поздно, когда я вскарабкался на крутую гору к обители. Монахи возвращались с плодородных фермерских земель. Я остановил одного и спросил дорогу к гостинице. Он приложил палец к губам и покачал головой. Ему не позволено говорить, но он показал рукой направление. Я повернул за угол и позвонил в колокольчик на двери гостиницы.
— Добрый вечер, — сказал послушник, мужчина среднего возраста. — Чем могу служить?
— Вам разрешено говорить?
— Меня освобождают от послушания, пока я принимаю гостей и, — добавил он через паузу, — пока заведую кладовой.
Он сказал, что уже поздно осматривать монастырь. Братья ложатся спать в 7.30, так как им нужно вставать к службе в 2 часа.
— Оставайтесь на ночь, а монастырь посмотрите утром. Оставайтесь на неделю! А если хотите, то и на месяц!
Он улыбнулся, словно время ничего не значило.
Трапписты из обители Маунт-Меллерей держат свой дом открытым для мира. Любой человек — любой веры — может оставаться здесь столько, сколько захочет. Плату с него не спрашивают, но приветствуют желание оставить что-либо в ящике для пожертвований. Если человек не может ничего дать, братья все равно его благословляют.
Типперэри — единственный монастырь в Ирландии, который дает приют женщинам. Если сюда приезжают муж и жена, мужчина спит в гостинице, а женщина — в коттедже рядом с монастырем, возле дороги. Приходской священник в Типперэри рассказал мне забавную историю о молодоженах, отказавшихся расстаться в монастыре. Но это — другая история.
— Я бы и рад остаться, но вечером я должен быть в Корке.
— Корк! — воскликнул послушник, словно я произнес «Сан-Франциско». — До него почти сорок миль! Как же вас всех мотает! Что за смысл?
— Я обещал пообедать там с одним человеком.
— Обещание — дело святое. Вы должны ехать. Если хотите посмотреть наш монастырь, я сам вам его покажу. Входите…
В уютной комнате, меблированной с большей роскошью, чем может позволить себе средняя гостиница в Ирландии, сидели несколько мужчин. Некоторые задержались в горах и нашли приют в монастыре, другие явились сюда из любопытства, ибо о гостеприимстве траппистов в Ирландии наслышаны; один был священником, находящимся «в отпуске»; от одного человека в красивой городской одежде пахло (боюсь, я не ошибся) виски!
Монахи обители, живущие на самой скудной диете и пьющие только воду, прославились умением излечивать пьянство. Многих молодых людей из Дублина, страдающих пагубным пристрастием, отправляют в Маунт-Меллерей на излечение.
— Вот здесь, — послушник показал мне большое здание, — наша кладовая. Мы даем еду и питье любому человеку, который попросит его накормить.
— А вас не обманывают?
Послушник обратил на меня бледно-голубые глаза. Взгляд был до удивления детским.
— Да, — ответил он, — случается. Мне положено отделять зерна от плевел, но — понимаете — когда я вижу их, то закрываю глаза и даю, что попросят.
Мы оказались в длинном каменном коридоре. Наверху начал звонить колокол. Послышалось шарканье ног. Из — за угла вышла навстречу нам процессия фигур в капюшонах. Они шли склонив голову, по два человека в ряду, сначала священники в грубых белых одеяниях, потом монахи в коричневых сутанах, подвязанных веревкой. Ни один не взглянул на нас. Они вошли в часовню для вечерней молитвы, и двери тихо затворились за ними.
Кем были эти люди в капюшонах, прежде чем удалились от мира? Что узнали о жизни? Никто не сможет ответить. Когда-то у них были имена, по которым мир знал их, теперь они брат Доминик, брат Пол или брат Алоиз. Они удалились от жизни, жизнь для них лишь преддверие смерти.
Тишина обители Маунт-Меллерей почти угрожающая. Фигуры в капюшонах проходят по темным коридорам молча, как привидения. То тут, то там ты ловишь взгляд человека, но он в страхе избегает тебя, опасаясь, что ты с ним заговоришь. Мимо друг друга они проходят так же быстро, опасливо.
— Неужели им не хочется заговорить? Неужели они не боятся, что так и умрут, не обменявшись ни единой мыслью с собратом?
— С какой стати? Они ведь дали обет молчания.
Послушник снова обратил на меня взор бледно-голубых глаз. Теперь они были, как лед.
В трапезной накрыли стол для легкого завтрака. В окна заглядывал серый утренний свет.
Помещение было холодным, голым, с кафедрой по центру. Длинные деревянные столы и скамьи. Против каждого места — по две жестяных кружки и тарелка. К каждой тарелке прислонена карточка с написанным на ней большими буквами именем монаха — брат Джон, брат Майкл, брат Габриэль, брат Пий.
Ни причин для споров, ни побуждения к разговорам. Все устроено так, чтобы молчаливые братья могли есть, опустив голову и не произнося ни слова.
Наверху, в библиотеке, послушник рассказал мне удивительную историю монастыря. В 1830 году группа траппистов, бежавших из Франции, явилась на голые склоны гор Нокмилдаун, имея на всех сумму в 1 шиллинг и 1 пенс! Они построили себе что-то вроде жилища и маленькую ораторию. Крестьяне из горных деревень приходили днем к ним работать. Монахи осваивали земли. Они зарекомендовали себя хорошими работниками. Богатые люди составляли на них завещания, и постепенно, в течение ста лет, нищее поселение превратилось в большую, процветающую общину. Монастырские угодья свидетельствуют об энергии и знаниях монахов. Некогда дикая земля дает богатый урожай зерновых, в садах зреют фрукты, на тучных пастбищах кормится скот. В Ирландии они сделали то, что их предшественники сделали в Англии на йоркширских болотах, в аббатствах Фонтен, Риво, Джерво и многих других диких областях.
Мы вышли из сада, и я увидел ряды открытых могил. Поначалу я не понял, зачем они здесь. Послушник объяснил, что долг трапписта — самому выкопать себе могилу…
— До свидания, — сказал послушник. — Помолитесь за меня сегодня, а я помолюсь за вас. Если бы все в мире так поступали, все могло бы быть по-другому…
Голубые глаза на худом морщинистом лице были глазами ребенка.
В сгущающихся сумерках я пошел вниз по холму. Слышался стук сандалий людей, добровольно обрекших себя на молчание.
В ту ночь я лежал без сна и думал о монахах из Маунт-Меллерей. Я пообещал себе, что вернусь и следующую ночь проведу у них как гость. Друг, с которым я обедал, рассказал мне бесчисленное количество историй об их добрых поступках. Он — то, что называется «плохой католик»: у него не нашлось добрых слов о священниках. «Дрозды» — так он их называл — держат страну в состоянии безграмотности и суеверия. А вот о траппистах из Маунт-Меллерей мой друг говорил исключительно в восторженных тонах. Он порылся в своей библиотеке и дал мне книгу об этом ордене.
Для большинства англичан траппист — человек, которого они представляют себе по роману Роберта Хитченса «Сад Аллаха». В этом романе описываются чувства трапписта, бежавшего из монастыря и столкнувшегося с проблемами жизни, которые он блестяще решает. Прошло много лет, с тех пор как я прочитал эту книгу, но до сих пор помню свое впечатление от того монастыря. В романе он не описан, но ощущается его гнетущая атмосфера: это молчаливые монахи и полное отрицание того, что мы, миряне, называем счастьем. Даже беглое знакомство с обителью Маунт-Меллерей сказало мне, что на ней лежит древний «мир церкви». Это — святилище. Оно сохранило все хорошее и искреннее, что было в средние века. Бескомпромиссная суровость монастыря немного меня напугала, но в то же время и привлекла. Мне хотелось вернуться и выяснить самому, что за жизнь идет за этими молчаливыми стенами.
Я открыл книгу и начал читать захватывающую историю траппистского ордена…
В 1140 году несколько монахов пришли в долину Ла Трапп в поисках настоящей пустыни, в которую они могли бы удалиться от мира. Эта долина, затерянная среди гор департамента Орм в Нормандии, известна как «ловушка» (trappe) из-за ее отдаленности и недоступности. Там и поселились монахи, постепенно обживая эти дикие места. Молва об их святости облетела все цистерцианские аббатства того времени. Затем накопилось богатство. Во время войны армия вошла в Ла Трапп, и монахам пришлось уйти. Они снова стали нищими и бездомными.
В начале шестнадцатого века монахи вернулись в свою долину, но это были уже другие люди. Большинство монашеских орденов лишилось прежнего аскетизма и святости. Одной из причин такого изменения послужило то, что, благодаря конкордату 1526 года, король получил право назначать аббатов в монастыри своего королевства. Нетрудно догадаться, что произошло. Королевские фавориты транжирили богатые доходы монастырей. Люди, назначавшиеся аббатами, являлись аббатами только на бумаге. Интересы их были чисто финансовыми. Для Ла Траппа, завоевавшего авторитет святостью и аскетизмом, настали трудные времена. Циничные светские люди тратили деньги, монашеству пришел конец, и только горстка так называемых монахов оставалась в аббатстве и вела беззаботную жизнь — охотилась, ловила рыбу.
Примерно в это время — в 1626 году — родился ребенок, которому дали звучное имя Арман-Жан Ле Бутилье де Рансе. Его отец был придворным. Крестным отцом мальчика стал кардинал Ришелье. Де Рансе был старшим сыном, и, стало быть, ему надлежало служить в армии. Но младший брат умер, и де Рансе в двенадцать лет принял духовный сан, получив вместе с ним три аббатства и несколько небольших монастырей, что дало ему 20 000 дохода ливров в год. Когда юноше исполнилось двадцать четыре года, умер отец и оставил ему имение, приносившее в год 30 000 ливров.
Богатый молодой священник пустился во все тяжкие. Он держал большой штат прислуги, закатывал банкеты и выезжал на охоту вместе с многочисленными друзьями и прихлебателями. Сохранилось интересное описание этого периода его жизни:
На нем было легкое платье из красивой ткани лилового цвета. По спине и плечам струились длинные локоны. Кружевной воротник украшали два изумруда, на пальце сверкал большой бриллиант. Во время охоты он отставлял в сторону все признаки своей профессии и носил меч и два пистолета. Шею обнимал вышитый золотом черный шейный платок. В более солидном обществе ему приходилось напускать на себя вид истинного клирика, и тогда он надевал костюм из черного бархата с золотыми пуговицами.
Вот таким был юный аристократ, которому судьба предначертала совершить отречение, не столь уж редкое в истории христианства, и отправиться в глушь в поисках Христа.
Десять лет удовольствий ему наскучили. Проснулась совесть, и молодой человек решил уехать в Париж, к монахам ораторианского монастыря. С этого момента он решительно переменился, забросил богатых дружков, продал имение и передал огромные средства на благотворительные нужды. Он отказался от своих аббатств и монастырей и сохранил самую бедную обитель — Ла Трапп. Заключительным актом самоотречения стало решение обрубить последние нити, что связывали его с миром, и поступить в Ла Трапп простым монахом.
Он нашел Ла Трапп в жалком состоянии. Там проживали семь мирян, которые встретили его с возмущением. Они отказались ему подчиняться, не захотели штопать свои сутаны, даже грозились убить его. Он решил обратиться к королю, и это их, по-видимому, напугало, потому что они уступили и позволили пустить в братство монахов «сурового обета».
В послушничество он вступил как обычный человек, но через некоторое время Патрик Планкетт, ссыльный епископ Ардага, назначил его аббатом обители Ла Трапп. С этого времена в истории монастыря начинается новая эра. Первым делом аббат реставрировал строгие правила святого Бенедикта: восстановил обет молчания, запретил употребление мяса, рыбы, яиц и вина, возродил обычай ручного труда. Его монахи спали на жестких соломенных тюфяках и вставали в два часа ночи для службы, длившейся до 3.30 утра. Затем наступало время личных молитв, за которыми в 5.30 утра следовала заутреня; в 7 часов начиналась серия обрядов — sext, terce и none. Все в монастыре направляло мысли монахов на непродолжительность земной жизни и радость жизни загробной.
Шли годы, и святость обители Ла Трапп стали сравнивать с обителями прежних веков — аббатствами Клерво и Сито. Строгость, чистота и бескомпромиссная суровость жизни этих молчаливых монахов сделала обитель Ла Трапп знаменитой на всю Францию. Люди со всех концов света шли туда, чтобы раскаяться и умереть очищенными от грехов. Именно туда и отправился молиться ссыльный Яков II Английский. Автор статьи в «Дублин ревью» трогательно описал этот визит:
Его любезно принял аббат, после чего они вместе выстояли вечернюю службу в часовне. На следующее утро, ознакомившись с аббатством, король посетил отшельника, жившего в горах, в некотором отдалении от обители. Одиночество подвижника лишь изредка нарушалось посещениями аббата. Большую часть времени отшельник проводил в молитвах. Яков немедленно узнал в этом человеке офицера, которого ранее отличал по службе. Он спросил, в котором часу утра тот посещает службу зимой в часовне, и отшельник ответил: «В половине третьего». «Да это невозможно, — прокомментировал лорд Дамбартон. — На дороге темно и чрезвычайно опасно». «Пустое! — сказал старый солдат. — Я много лет служил моему королю в мороз и снег, ночью и днем, и мне было бы стыдно, если бы я не сделал того же для Господина, призвавшего меня на службу, чью форму теперь я ношу». Несчастный монарх отвернулся. Свита заметила, что глаза короля налились слезами. На следующий день перед отъездом он встал на колени, принимая благословение аббата и, поднявшись, оперся на руку стоявшего рядом монаха. Желая поблагодарить его, король вдруг увидел, что это еще один из его сподвижников, достопочтенный Роберт Грэм. Он тоже служил офицером в королевской армии, причем потерял большое состояние. Его величество сказал Грэму несколько добрых слов. Даже монахи почувствовали остатки прежнего королевского величия.
Де Рансе умер в возрасте семидесяти четырех лет. Здоровье его было сильно подорвано, он страдал от ужасной физической боли, которую переносил без единого стона. Когда понял, что конец близок, лицо его просветлело, и он воскликнул: «О, вечность, какое счастье! Боже, я буду вечно с Тобой!»
Его реформы не погибли.
Почти через сто лет после его кончины разразилась французская революция. Траппистов выгнали из монастыря. Они бродили по Европе, селились то тут, то там, если позволяло правительство. Яркая звезда Наполеона поднялась и померкла, но траппистов все же не пускали домой. Однако после Ватерлоо им разрешили вернуться. Они выкупили развалины Ла Траппа за 3000 фунтов и с энергией, отличавшей их орден, перестроили и восстановили все так, что через двенадцать лет не менее десяти монастырей стали следовать их уставу.
Сегодня в мире около семидесяти траппистских монастырей. Вы обнаружите молчаливых монахов в Китае, Японии, Америке и Канаде. В Англии единственный такой монастырь — обитель Святого Бенедикта в Лестершире.
Рано вечером я позвонил в колокольчик Маунт-Меллерей. Тот же послушник подошел к двери. Он улыбнулся, узнав меня:
— Вы недолго отсутствовали, — сказал он. — Входите, брат.
Я сопротивлялся его попытке внести мой маленький чемодан, но он настоял.
— Это моя обязанность, — сказал он. — Позвольте мне ее исполнить.
Я очутился в пустом холле гостиницы. Здесь стоял особый церковный запах, он исходил от голых стен, старых ковров, протухшего ладана и средства для чистки мебели. Это не исключительно католический запах; я сталкивался с ним в протестантских ризницах. И снова он приветствует меня в этом монастыре.
— Будьте добры, — сказал послушник, — прочитайте перечень правил и оставьте свое имя в книге гостей.
Я быстро глянул на отпечатанный список правил, висевший в рамке на стене. Уделил им столько же внимания, сколько и человек в таможне, знающий, что не везет контрабанду. Поставил свое имя.
— Ну а теперь, — сказал послушник, — я отведу вас в вашу келью.
Мы поднялись по деревянным ступеням. На первом этаже он отворил дверь и внес в комнату мой чемодан.
Я удивился. Это была келья лишь на словах. Кровать оказалась гораздо удобнее, чем в отеле Лисмора. Гардероб, умывальник, стол… все создано трудом монахов. Стены голые, за исключением той, где висел большой крест, а под ним — аналой.
В молчании послушник помог мне распаковать мои вещи: бритву, мыло и, к моему смущению, потому как здесь она казалась неуместной, шелковую фиолетово-черную пижаму. Я купил ее несколько недель назад в Париже. Монах, не выказав ни малейшего удивления, положил ее на подушку, хотя она символизировали комфорт, который осуждает орден траппистов. Как же терпима католическая вера, подумал я. Шотландский пресвитерианский священник прочел бы мне целую лекцию об этой бесстыдной пижаме.
— А теперь, — сказал послушник, когда мы покончили с распаковкой, — оставлю вас на час с вашей совестью.
Он вышел, закрыв за собой дверь. Слышно было негромкое шарканье его сандалий, удаляющихся по коридору и вниз по лестнице.
Я обнаружил, что моя келья находится над крыльцом гостиницы. Я мог бы тростью дотронуться до головы человека, вставшего внизу. Окно было готического стиля, с маленькими рамами. Я уселся на узкий подоконник и посмотрел в сад, напомнивший мне об Италии. В окруженном каменными стенами саду росли высокие деревья. Там было несколько кипарисов, и на темном фоне их листвы ярко выделялась белая статуя Мадонны, сделанная в человеческий рост.
Стоял жаркий летний вечер. Заходящее солнце поливало деревья золотым дождем, пели птицы. Пчелы хлопотали в цветах. Мне захотелось выйти в сад. Я чувствовал беспокойство. Подумал, что в Лондоне в это время люди одеваются к обеду, в отелях собираются на вечеринки, официанты с поклоном вручают гостям винные карты в сафьяновых переплетах, женщины, чувствуя, что все на них смотрят, и довольные этим, величественно проплывают к позолоченным креслам, шурша вечерними платьями. Актрисы готовятся к представлению. Танец жизни затягивается до рассвета…
Я заметил в саду фигуру. Вокруг дома медленно ходил траппист в белой рясе и черном нарамнике. Руки он держал перед собой, спрятав их в длинные рукава. Голова его была опущена. Думаю, он не сознавал, что ходит по саду. Когда он подошел поближе, я увидел, что его губы шевелятся. Это был тощий анахорет. В его сосредоточенности было что-то ужасное. Интересно, кем он был, прежде чем поступил в эту духовную тюрьму? Есть ли где-нибудь женщина, бывшая ему женой? Он был мужчиной во цвете лет. Что бы сказала женщина, когда-то любившая его, если б увидела его сейчас, ждущего смерти, выпавшего из жизни? Как бы взглянула на него, бродящего по саду с потухшим взором, не обращающего внимания на красоту летнего вечера, сосредоточившего все мысли на холодном предбаннике будущего рая?
В сад вошел еще один человек. Это был пожилой монах. Он тоже шептал молитву. Монахи поравнялись и прошли мимо, даже не взглянув друг на друга. Я заметил едва заметное отстранение одного от другого. Я потрясенно смотрел на них. Молитвы перенесли их на другой уровень бытия.
История траппистского ордена изобилует рассказами о нечеловеческой изоляции, в которую погружает себя каждый монах. Я слышал о братьях, объединившихся у смертного одра человека, до своего последнего мгновения не знавшего, что все они долгие годы живут рядом, поскольку до сих пор все проходили мимо друг друга с опущенными глазами, как и те монахи, которых я видел сегодня в саду. Какими бы недостоверными ни казались эти истории в мире людей, в стенах траппистского монастыря они выглядят правдивыми. Этот орден хранит священный огонь — или, как скажут некоторые, фанатизм, — который прогнал ранних святых в фиванскую пустыню.
Я сидел у своего маленького окошка, размышляя о странном событии: стоило мне войти в ворота, и я оказался в Средних веках. Все мои католические пращуры зашевелились во мне, узнав священный мир церкви; все мои протестантские предки восстали и начали биться с католиками, а я сидел между ними, смотрел в окно и чувствовал в голове полную сумятицу. Знал лишь, что душа моя одобряет искренность этих людей и их веру в бессмертие.
Страшно хотелось курить. Меня раздражала многочасовая медитация. Как странно! Монахи проводили всю свою жизнь в безмолвных молитвах. Тишина этого места действовала мне на нервы. Казалось, сами камни пропитаны молчанием. Казалось, что и деревья имеют об этом представление. Молчание — предвестник смерти.
На столе лежала маленькая черная книжка, «Исповедь» святого Августина. Я перевернул листы и оказался в очаровательном апреле христианства. Но на страницах я увидел странные фразы, нацарапанные гостями, проживавшими до меня в этой келье. Предложения были написаны торопливым, почти пьяным почерком, съезжавшим с листа: «Святая Мария, помолись за меня!» Я прочитал эту фразу на одной, потом на другой странице. Они были написаны синими чернилами. Казалось, слезы автора выплеснулись на книжные листы: «Я жалкий грешник — помолись за меня!»
Я захлопнул книгу с неприятным чувством, словно приложил ухо к замочной скважине.
Все было тихо: на улице штиль, деревья не шевелились. Малиновка хрустальным голоском выводила элегию умирающему дню. Казалось, это журчит фонтан: каждая нота, высокая и округлая, взлетала и снова словно падала в воду. Солнце садилось, однако до наступления сумерек оставалось еще несколько часов. Я слышал мычание коров. Должно быть, монахи гнали домой стада с пастбища. Я высунулся из окна, надеясь увидеть их, но высокие деревья сада закрыли мне обзор.
Дверь отворилась. На пороге стоял послушник. Прошел час.
— Следуйте за мной, — сказал он.
Он повел меня вниз. Мы вышли из гостиницы и оказались в каменном коридоре. Я почувствовал запах ладана и понял, что мы идем в часовню на вечернее богослужение. Мы прижались к стене, пропуская братьев. Они шли по два человека в ряд, с опущенными головами. В первых рядах священники в белых сутанах и черных нарамниках; мужчины всех возрастов, всех типов; ученые и неграмотные; горожане и крестьяне; все с бородами, все с выражением святой отстраненности. Это напомнило мне фреску Беллини. За ними, тоже по двое, следовали монахи в грубых коричневых сутанах, подпоясанных веревкой.
Церковь была простой, с голыми стенами. Все монахи низко поклонились в сторону алтаря.
Я уселся на скамью, предназначенную для гостей. В этот вечер в Меллерей были шесть или семь посетителей, включая и молодого священника, двух юношей, путешествующих пешком, молодого англичанина, решившего «уединиться», и оборванного и несчастного на вид мужчины среднего возраста, с жидкими седеющими волосами.
По окончании службы монахи повернулись к алтарю спели «Salve Regina». Мне очень хотелось услышать этот гимн, особенно дорогой для траппистов.
Я был растроган: пение было исполнено любви, веры, жажды вечной жизни. Все это помогало перенести испытания, добровольно принятые на себя траппистами. Как только гимн закончился, колокол стал отбивать «Ангелус». Все монахи пали ниц. Братья произнесли несколько молитв — «Отче наш», «Радуйся, Мария», «Славься», после чего наступила пауза. Монахи поклонились алтарю и молча, со склоненными головами, вышли из церкви. Мы последовали за ними. У дверей часовни стоял аббат с кропилом, и он побрызгал каждого из нас святой водой. Монахи, словно серые призраки, исчезли в белом коридоре — разошлись по своим кельям. Мы в молчании прошли в гостиницу, где нам предложили готовиться к отдыху.
По солнцу было 8 часов вечера, ибо Меллерей не признает распоряжение о летнем времени. Во внешнем мире было 7 часов, а меня отправили в постель, как ребенка! Я уселся у окна и стал смотреть в сад. Несмотря на удобную кровать, я чувствовал, что мне предстоит бессонная ночь, так как атмосфера Меллерей интересовала и волновала меня. Молчаливая мрачная рутина отправления церковных обрядов, установленная несколько столетий назад святым Бенедиктом, исполнялась неукоснительно, и ночью я узнал об этом по шлепанью ног по каменным ступеням и по звону колокола. Страшно захотелось курить, но в правилах я прочитал: «Курить воспрещается», и потому положил сигареты и табак на дно своего чемодана и постарался забыть о них. В дверь постучали. Это был послушник.
— Не хотите попить? — спросил он. — Вода или молоко?
Я покачал головой и поблагодарил его, думая, что лучше бы выпил виски с содовой. Мне показалось, что он не хочет уходить, да и я с удовольствием поговорил бы с ним. Послушник закрыл дверь и посмотрел на меня с живым, детским интересом. Он смотрел прямо мне в глаза. Он выглядел замечательно: спокойные, святые глаза, гладкая кожа, борода, откинутый на плечи капюшон грубой коричневой сутаны. Должно быть, он был не слишком молод, но у него был любопытный взгляд, который я замечал на лицах многих траппистов — юношеское выражение, напомнившее мне о молодом актере в школьном драматическом кружке, загримированном под старика.
Я редко встречал человека, который возбуждал бы во мне большее любопытство. Глядя на него, я вдруг подумал, что гладкость кожи трапписта вызвана отсутствием зла и сильных эмоций, отпечатывающихся на лице человечества. Алчность, зависть, злоба, несдержанность, похоть — все то, что в большей или меньшей степени отражается на лице обычного человека, в облике этих монахов отсутствует. Это не то чтобы простые, сколько незамутненные лица. Они отражают души, отбросившие все чувства, кроме веры, надежды и милосердия. Возможно, поэтому они одновременно и бесчеловечны, холодны и отстранены, как лица на полиптихе Якобелло ди Бономо.
Когда послушник, до сих пор общавшийся со мной лишь краткими фразами, заговорил более свободно, я узнал, что он шотландец, вернее, ирландец из Глазго. Он рассказал, что родился в Партике, рядом с Глазго, и что в монастырь поступил двадцать три года назад. В своем привилегированном положении послушника при гостинице он, естественно, знал кое-что о событиях, происходящих в мире, но не слишком ими интересовался. Он поразил меня тем, что многие монахи в монастыре никогда не слышали о войне в Европе или о создании Ирландского Свободного государства.
Я задал ему несколько интимных вопросов о монашеской жизни: как часто монах нарушает правила? и так далее. Он сказал, что траппист — это заключительный акт в долгой серии духовных деяний, и человек, ставший монахом, остается им навсегда. Но я не мог понять, почему молодые парни — нескольким монахам было всего по двадцать лет — отреклись от мира, прежде чем испытали мирские соблазны. Я забыл его возражение. Помню только, что оно было убедительным.
Затем, разумеется, как настоящий католик, он сплел вокруг меня такие кружева, что я побоялся с ним спорить. Он сказал, глядя на меня чистыми глазами ребенка, что будет молиться за меня каждый день и попросил принять маленькое священное сердце, в котором был воск, благословленный папой.
Я рассказал ему, как, будучи в Риме несколько недель назад, видел папу, которого вносили в паланкине в собор Святого Петра под бой барабанов и пение труб. Никогда не думал, что так поражу кого-нибудь этой историей. Послушник задал мне бесчисленное количество вопросов, а затем спросил:
— А вам не захотелось упасть на колени?
— Нет, — сказал я. — Я стоял вместе со всеми на возвышении.
Он этого не смог понять, однако я почувствовал, что сделался для него кем-то особенным, потому что побывал в Риме и посетил мессу понтифика.
Пошел десятый час. Брат извинился передо мной за то, что задержал меня так долго! Прежде чем уйти, он сказал, что трапписты, лежащие сейчас на своих жестких постелях, поднимутся в 2 часа ночи на заутреню.
— Доброй ночи, да благословит вас Господь!
Он закрыл за собой дверь, и я услышал шорох удаляющихся сандалий.
Я сидел на подоконнике, не в силах настроиться на сон. Стемнело, невидимая луна изливала на сад серебряное сияние. Белые статуи на фоне кипарисов мерцали и казались живыми. Уснул я около полуночи.
Мой сон нарушил крик. Крик повторился. Я проснулся, уселся на кровати и прислушался. Стонал человек — то ли в соседней келье, то ли в той, что была наверху. Он говорил сам с собой, как лунатик. Я взглянул на часы: три часа ночи. Затем я услышал, как он громко кричит:
— О Мария, мать Божья, я хочу пить…
Он повторил это шесть или семь раз, обращаясь к разным святым ужасным голосом, который подсказал мне, что хочет он не молока и не воды. Я содрогнулся, слушая этот одинокий, страдающий голос в окружающей нас мертвой тишине. Казалось, что это отчаянный крик человека, похороненного заживо.
Я знал, конечно, что он, должно быть, из числа алкоголиков, явившихся в обитель для излечения от своего недуга. Отец Брендан, как мне говорили, — один из величайших в мире экспертов в области лечения алкоголизма. Когда алкоголик приходит в Меллерей, ему каждый день дают спиртное, к которому он привык, но в маленьких дозах. Под конец лечения он пьет воду. Главное, однако, моральное влияние монастыря.
Голос кричал около получаса, а потом послышался глупый смех.
В коридоре громко зазвенел колокольчик. Дверь отворилась. Брат Габриэль, улыбаясь, посмотрел на меня и пожелал доброго утра. В одной руке он держал кружку с водой для бритья, а в другой — колокольчик. Было шесть часов утра.
Он упрекнул меня за то, что я не выставил свои ботинки за дверь в коридор. Я ответил, что не позволил бы ему чистить мою обувь. Я прекрасно могу сам их почистить. Он покачал головой, и я понял, что сказал что-то не то. Долг траппистов — обслужить каждого посетителя, какой бы грязный нищий к ним ни явился, словно это сам Господь Бог. Я понял, что обидел скромного послушника, посчитав недостойной услугу, которая являлась для него священной привилегией.
Я встал, отдернул занавески, и солнце ворвалось в мою келью. Сад был прекрасен: на траве лежала роса, солнце разбрасывало повсюду кружевные тени. Вдруг передо мной предстало чудесное зрелище: по траве мчался заяц, оставляя на росе черную дорожку. Он уселся прямо под моим окном, поднялся на задние лапы и прислушался. Я подумал о святом Франциске. Интересно, не приручили ли монахи это робкое животное? Заяц опустился на четыре лапы и пропал из вида.
Пока я брился, почуял, почти с ужасом и возмущением, запах табака. Тонкие завитки сигаретного дыма вплыли в мою келью. Кто-то курил на крыльце под моим окном. Интересно, кто это нарушает правила? Я выглянул в окно и увидел спутанные седеющие волосы. Это была голова оборванного немолодого гостя. Я заметил еще кое-что: рука, держащая сигарету, дрожала, словно от лихорадки. Он едва мог донести сигарету до рта. Значит, сегодня ночью я слышал голос этого несчастного создания.
Пока он стоял там и крадучись курил, из огорода, находившегося позади монастырского сада, вышел монах. Это был отец Брендан, человек, излечивающий пьяниц. Курильщик увидел его, поспешно раздавил сигарету о стену и бросил окурок в куст. Глядя сверху, я мог сказать, что он напустил на лицо невинное выражение. У меня не было намерения подслушивать. Я остался стоять у окна: мне было интересно, почувствует ли монах табачный дым и упрекнет ли нарушителя. Монах, крупно шагая, приблизился к гостю. Носки его толстых башмаков покрылись росой.
— Доброе утро, — сказал он приветливо, — как вы сегодня себя чувствуете?
— Ох, отец, — ответил человек заискивающим голосом, — плохо, очень плохо… Ночью на меня набрасывались бесы.
— А почему вы меня не разбудили? — строго спросил монах. — Я бы пришел и успокоил вас.
— Я боялся разбудить вас, отец. Вы были так добры ко мне.
Алкоголик поднес к голове дрожащую руку. Монах дружелюбно взял его за плечо и голосом человека, пытающегося утешить ребенка, сказал:
— Не надо беспокоиться… Пойдем, я налью вам капельку, чтобы снять тоску с вашего сердца.
Они ушли вдвоем, и я услышал звук ключа, поворачивающегося в замке шкафчика.
Когда я оделся и вышел в сад, то увидел отлично обработанный огород. Там монахи выращивали все свои овощи. Тут я повстречал других гостей обители. Молчание сыновей святого Бернарда действовало на них столь же тяжело, как и на меня, поэтому мы быстро познакомились и пошли гулять, обмениваясь впечатлениями. Английский юноша и ирландский священник были единственными гостями, явившими сюда ради уединения; остальные, как и я, были путешественниками, просто гостями, приехавшими с ночевкой. Один из них рассказал мне, как трудно заплатить за постой гостеприимным братьям, если только собираешься остаться у них меньше чем на неделю. Хотя в холле и стоит ненавязчивый ящик для пожертвований, никого не просили туда что-либо положить. Если путешественник, остановившийся на ночь, пытался заплатить за гостеприимство, его сурово отчитывали.
— Был тут как-то один человек, — сказал гость, — который не верил, что путешественник может оставаться здесь бесплатно. Поэтому он заключил пари и остался на месяц. С него не попросили ни пенни, а когда в конце месяца он засобирался домой, то получил благословение аббата. Он выиграл пари и послал в монастырь чек на крупную сумму…
Мы услышали звон колокола, призывающий к мессе. Было почти семь часов утра. Все заняли места в часовне. Возле меня уселся человек со спутанными седыми волосами. Трясся он чуть поменьше: мудрый монах придал ему немного уверенности из бутылки.
Перед нашими глазами творился торжественный и прекрасный канон. Мои мысли унеслись на столетия назад, отыскивая параллели этой удивительной сцене: зажженные свечи, священник и помощники, безошибочно совершающие перед алтарем сложный ритуал.
За несколько минут до восьми нам устроили завтрак в гостинице. Мы сидели за длинным столом, и еду нам подавал мой милый друг-послушник. Во главе стола сидел священник, наливая чай из огромного чайника. На столе были яйца, хлеб, масло, только удивительно чудесный хлеб и превосходное масло! Все продукты местного приготовления. Мы ели молча. Аппетит у меня был волчий. Я вспомнил, что накануне пропустил ужин.
Я услышал голос и оглянулся. Молодой монах — его лицо было скрыто белым капюшоном — сидел в алькове возле двери и читал молитву «О подражании Христу». Голос был странный, притягивающий — холодный, бесстрастный. Казалось, он пришел к нам неохотно, из какого-то ледяного царства. Это был голос ученого и человека, предпочитающего молчание. Священник вопросительно оглядел стол. Все ли закончили еду? Он позвонил в колокольчик, и читающий молитву монах тут же остановился. Казалось, он едва закончил фразу, и, когда, помолившись, мы поднялись, он выскользнул из комнаты.
— Ну, чем бы вы хотели сейчас заняться? — спросил священник.
У двоих гостей, явившихся сюда в поисках одиночества, были дела. Другие захотели исповедаться; один или два попросили, чтобы им позволили сделать это в часовне, а я попросил священника показать мне монастырь.
Мы посетили пекарню, кладовую, столярные мастерские, свинарник. Как странно было видеть трапписта, работающего сноровисто, но при этом почти не глядящего на трудящегося рядом с ним человека. В свинарнике я увидел монаха, обслуживавшего визжащих розовых поросят. Что за картина для художника! Пока мы смотрели на него, подошел другой монах и сделал знак пальцами. Первый монах ответил кивком и покинул рабочее место.
Трапписты, пояснили мне, объясняются знаками, но не ради разговора, а только для исполнения приказов.
Пока мы беседовали возле пшеничного поля, мой маленький приятель, которого я заметил ранним утром, выскочил из колосьев, уселся на задние лапы и взглянул на нас. Я думал, что священник скажет о нем что-то в духе святого Франциска, но он прошептал:
— Посмотрите на этого бесенка, вон там, на поле!
Священник нагнулся, украдкой поднял камень и метко швырнул.
— Это тебе наука, демон, нечего топтать пшеницу!
Потом повернулся ко мне и улыбнулся, как мальчишка.
— Промазал, — грустно сказал он.
Мы пошли дальше, и траппист рассказал мне о распорядке монастырского дня. Монахи спят полностью одетыми, обувь, правда, снимают. Ложатся в восемь вечера, встают в два часа ночи, идут в церковь. Аббат читает «Аве Мария», за этим следует короткая служба Богоматери. В три часа начинается каноническая служба. Хвалебные гимны заканчиваются к четырем утра, за ними следуют мессы. Их проводят послушники. Затем все расходятся: священники покидают церковь после месс, послушники — примерно в половине шестого утра, так что большая часть ночи проходит в богослужении. В 7.15 монахи снова встречаются в трапезной и пьют утренний кофе с сухим хлебом, после начинается исполнение рутинных обязанностей в часовне и работа на ферме. И так день за днем, неделя за неделей и год за годом, до самой смерти.
Мы вошли в спальни. Каждый монах спит в маленькой келье, размером семь на четыре фута. Кровати грубые, деревянные, приподняты на два фута от пола, на каждой кровати соломенный матрац, одеяло и набитая соломой подушка. Комнатки голые, как тюремные камеры. Я выразил сочувствие трудной жизни трапписта, но священник повернул ко мне удивленное и негодующее лицо.
— Неужели вы думаете, — сказал он, — что удовольствия материального мира могут сравниться с радостью духовной жизни?
Я покинул монастырь до полудня с благословением доброго священника и мягкосердечного послушника. Они проводили меня до ворот и помахали вслед рукой. Мне жаль было оставлять их, но снова оказаться в миру было радостно. Хотелось бежать вприпрыжку.
Чуть дальше на дороге стоял местный «форд», который я нанял заранее.
— Добрый день, сэр. Как поладили с монахами? Я уж думал, вы там совсем останетесь.
По пути в Лисмор шофер рассказал мне о многих людях, которых он привозил в Меллерей.
— Среди них был один джентльмен, любитель выпить… ну, вы понимаете. У него уже и видения начались, а так он был хороший человек. Однажды его жена говорит священнику: «Отец, — говорит она, — если бы только я привезла его в Маунт-Меллерей, то, может, там бы его вылечили. Я бы все за это отдала». Священник пошел к аббату, и я привез его в монастырь. Он вошел туда тихий, как мышь, и монахи предложили ему стакан. Мы с его женой поехали назад, ненадолго задержались в Каппокуине, а, когда снова приехали в Лисмор, кого, думаете, мы увидели в баре отеля? Его самого! Стоит себе у прилавка и пьет из бутылки шампанское — празднует побег! Хотите верьте, хотите нет: он перелез через стену…
В маленьких деревнях юга непременно есть почтовое отделение, где вывешены плакаты с атлантическими лайнерами, весело прокладывающими себе путь к новому миру. Их можно считать символом трагедии Ирландии: о, эта необходимость отъезда людей с родины ради того, чтобы выжить. На плакатах все выглядит как приятное путешествие. Такое впечатление, что они советуют богатым людям совершить путешествие вокруг света и посмотреть на прославленные достопримечательности той или другой страны. Они обещают веселое времяпрепровождение, танцы, а католикам — богослужение во время путешествия. Все выглядит весьма привлекательно.
Над этими плакатами в пыльных витринах вы заметите отличительный товар всех маленьких ирландских магазинов — почтовые открытки.
Ирландские почтовые открытки бывают двух сортов — религиозные и светские. Есть такая открытка, которую турист покупает бог знает почему — наверное, желая убедить друзей, что он побывал в очень странной стране. На открытке яркими красками изображен стереотипный ирландец, ведущий себя так, как этого от него ожидают, и говорящий то, что ему надлежит (эти фразы заключены в маленькие кружки, исходящие изо рта ирландца, так обычно рисуют карикатуры).
Любимый персонаж — человек с лицом мопса, во фраке, поношенных чулках, бриджах до колен, смешной шляпе. Он курит короткую глиняную трубку, крутит трость и расточает комплименты девушке с шалью на голове. Либо тот же герой на безвкусной машине мчится по камням, а испуганные туристы шарахаются от него в канаву. Или он стоит, прислонившись к свинарнику, либо собирается вступить с кем-то в драку. Последняя картинка — единственная, в которой можно найти хотя бы крупицу правды.
Интересно, думаю я, верят ли англичане в эти картинки? (Впрочем, возможно их и изготавливают в Англии?!)
Как же отличаются от них настоящие ирландские открытки! Они в высшей степени трогательны. Вы видите их в витринах маленьких деревенских магазинов, торгующих всякой всячиной; они лежат среди кружев и чулок у торговца мануфактурой; они сложены в стопки на длинных полках деревенских почтовых отделений. Их цель — порадовать сердце эмигранта.
Наивная сентиментальность и патетическая искренность открыток трогают сердце. Они почти интимно заглядывают в домашнюю жизнь Ирландии.
Вот одна, изобильно украшенная веточками трилистника. На фоне красного заката, обрамленный кружком, стоит идиллический белый домик, а позади, среди полей, вздымается к небу круглая башня. Поля тоже идеализированы. Это не каменистая почва, прогнавшая эмигрантов в Нью-Йорк. Под открыткой подпись — «Милый дом». Открытка входит в серию под названием «Прекрасная родина». К открытке прикреплен маленький зеленый пакетик со словами: «Настоящие семена трилистника».
Полагаю, что тысячи таких открыток дарятся сыновьям и дочкам на день рождения, день святого Патрика, Рождество другие праздники. Возможно, что и в жилищах Нью-Йорка на подоконниках стоят горшки с посаженными в землю «настоящими семенами трилистника». Они прорастают, после чего их пересаживают в чужую землю, и взрослые растения символизируют родной дом.
Во всех этих открытках чувствуется страх, что эмигрант может позабыть Ирландию. Такое впечатление, что матери и отцы беспокоятся: а вдруг их Майк или Бриджит там, в Америке, утратит связь с домом.
«Не забывай место своего рождения» — строго предупреждает открытка, на которой изображен ирландский мостик в кружочке, много трилистника и, на наш взгляд, неправильно подвешенная лошадиная подкова. В Англии мы вешаем подковы концами вверх (чтобы не растерять удачу), но даже на стойлах ирландских конезаводов (а им-то уж точно требуется удача) подковы вешают концами вниз. К этой открытке также прикреплен пакетик с «настоящими семенами шемрока».
Трилистник в Америку посылают так часто, что время от времени во всех почтовых отделениях вывешивают предупреждения, что, если шемрок пускает корни или «способен к размножению», американская таможня выбросит его в порту.
Плакаты, зазывающие в Америку, кажутся, в зависимости от вашего настроения, мрачными или патетичными. Какими же странными должны они казаться на деревенской улице в Уилтшире или Сомерсете! В крошечных деревнях, не отмеченных на карте, эти яркие постеры висят на стене почты или мануфактурного магазина, и человек с недоумением смотрит на плывущий по морю огромный лайнер.
Нет людей, более страстно привязанных к земле, чем ирландцы. Наши люди готовы на убийство ради женщин, а ирландцы совершают убийство за картофельный участок.
С изумлением подмечаешь в этой стране почти сумасшедшую отвагу и усердие людей, живущих на жалкий доход от клочка земли, который английский фермер никогда не взялся бы обрабатывать. И все же земля, которую они так любят, слишком бедна, чтобы прокормить большое семейство. Собираясь вокруг очага, над которым висят черные кастрюли, люди задаются вопросом: кто поедет в Америку?
Затем эмигрант устремляется в Корк. Семья воет, корабль отчаливает, а мать или сестра идет в магазин и долго выбирает почтовую открытку:
«Не забудь землю, на которой родился… пакетик настоящих семян шемрока».
Нет, на мой взгляд, ничего более трогательного, чем открытки в ирландской деревне.
Стоял жаркий солнечный день. На главной улице Корка у тележки с запряженным в нее ослом на полном ходу отлетели колеса. Солнце щедро изливало лучи на смеющуюся оживленную толпу, так похожую на толпу в Севилье.
Не знаю другой страны, которая находила бы юмор там, где неживые предметы обнаруживают почти злобную неподатливость. В Англии авария на дороге — постыдное зрелище, дискредитирующее ее участников, а в Ирландии лишь смеются. В этом отражается разная жизненная философия. Возможно, только нации с глубоко духовным отношением к жизни могут смеяться над случайными неудачами в материальных делах. Или, возможно, человек здесь настраивается на поджидающую его неудачу, ибо в Ирландии, как и в Испании, никто и недели не проживет, не найдя религиозного объяснения любому досадному происшествию.
Старик, с которым произошла такая незадача на главной улице Корка, был, очевидно, популярным персонажем. Толпа его знала. По натуре он был актером, а потому, заметив, что происшествие вызвало всеобщий смех, не смог отказать себе в удовольствии сыграть перед столь большой аудиторией. По всей видимости, он решил извлечь из аварии все возможное. С идиотскими ужимками старик принялся бранить смирного осла, чувствуя, что такое проявление эмоций еще больше насмешит народ. Он разыграл представление, которое вкупе с глупым спокойствием животного, принесло бы ему тридцать фунтов, если бы он повторил его на сцене английского мюзик-холла.
Корк — самый иностранный город, который я видел в Ирландии. И дело тут не во внешнем облике, а в атмосфере. Я удивился, услышав, что люди здесь говорят на правильном английском языке. По моим ощущениям, Корк такой город, где в летний день раскрывают яркие полосатые зонты, чтобы приезжие попивали в тени гренадин.
В 1920 году в разгар «беспорядков» половину Корка сожгли дотла. Жаль, что Корк не перестроил улицы в соответствии с характером своих горожан.
Корк — столица Манстера, и, если что-либо случится с Дублином, именно он станет главным городом Свободного государства. Стоит он на острове посреди реки Ли. Знающий человек рассказал мне, откуда произошло название города. Дело, мол, в том, что он, словно пробка, плавает на воде. Тем не менее слово это ирландское и означает «болото».
В Ирландии думают, что житель Корка сделает состояние там, где любой другой человек обратится за сторонней помощью. Доказано: горожане Корка отличаются от людей, проживающих в других частях Ирландии. Они, как и дублинцы, придерживаются аристократических традиций. Это клановое общество. Браки столетиями заключали в родных стенах, поэтому в городе царит семейная атмосфера. Неудивительно, что, когда человек из Корка открывает бизнес, скажем, в Дублине, другие жители Корка, словно по волшебству, оказываются в его фирме.
Еще в восемнадцатом веке Корк обращал на себя внимание прекрасным языком его жителей, и эта речь сохранилась до наших времен. Говорят здесь быстро, с музыкальным валлийским акцентом. (Или, может, это у валлийцев акцент горожан Корка?)
В Корке допоздна сочиняют эпиграммы, видно, поэтому на следующее утро магазины открываются не раньше половины десятого.
По широким улицам и красивым набережным Корка толпы ходят чуточку быстрее, чем в других ирландских городах. Среди гуляк попадаются женщины, замотанные в черные шали. Это напомнило мне ланкаширских работниц. На них сразу обращаешь внимание, как и на женщин в парандже на улицах Каира.
Волосы некоторых женщин темны, как и их шали. Они чудесно бы выглядели в ярких мантильях и с высокими гребнями в прическах. Говорят, что на севере и юге Ирландии в жилах людей течет испанская кровь. Это отголосок тех времен, когда Корк на юге и Голуэй на западе являлись важными центрами, торгующими испанским вином.
Появлению в городе самой современной торговой улицы Ирландии Корк обязан трагедии «беспорядков». Сгоревшая в 1920 году улица Святого Патрика ныне восстановлена. Улица Графтон-стрит в Дублине — это Бонд-стрит Ирландии. Улица Святого Патрика в Корке — это Риджент-стрит.
Существуют определенные поступки, которые в исторических городах никто, кроме туристов, делать не станет. Местные жители смотрят на них в этом случае как на полоумных. В Корке вам надлежит поцеловать камень Бларни и послушать Шендонские колокола.
Когда я встал под красноватой колокольней Шендонской церкви, звонаря еще не было, и меня окружила возбужденная толпа, состоявшая из женщин в черных шалях и босоногих детей. Все они очень хотели, чтобы я немедленно послушал колокола. Самой услужливой среди них оказалась некая миссис Дрисколл, благодаря энергии которой я в конце концов обнаружил мистера Альберта Веллингтона Мередита, звонаря Шендона. «Единственный Мередит в Корке, сэр» — обладатель как исторического, так и политического имени.
Мы поднялись на звонницу, там свисали веревки восьми колоколов. Раскачивая тело вперед и назад, мистер Альберт Веллингтон Мередит вызвонил мелодию «Сына менестреля», как настоящий виртуоз.
Звон Шендонских колоколов, согласно знаменитым словам отца Праута, «плывет величественно… над полной речкой Ли»[11]. И Корк, должно быть, знает эти слова наизусть! Каждый раз, когда любопытный турист входит в помещение звонницы, мистер Альберт Веллингтон Мередит устраивает городу концерт. Он делает это двадцать девять лет. Мередит сказал, что летом, когда американцы мчатся через Корк по пути в Килларни, колокола Шендона звонят весь день.
Мы прослушали «День святого Патрика», «Арфа мощного Тары…», «Гарриоуэн» и свадебный перезвон.
Я посмотрел в окно и увидел внизу босоногих детей, изумленно обрадованных тому, что туристский сезон открылся так рано.
Мистер Альберт Веллингтон Мередит в силу привычки предложил сыграть для меня некоторые американские мелодии, но мне показалось, что Корк уже достаточно наслушался колокольного звона.
Мы поговорили о супруге правящей королевы, и о железном герцоге Веллингтоне, и о британском флоте, в котором в 1877 году служил мистер Мередит. Он рассказал, как поступил на судно «Ривендж» в Куинстауне, как объездил весь мир. В Китае их выбросило на мель, и его подобрали на «Корморант», который случайно проходило мимо…
Внизу шумела толпа детей. Ничего не оставалось, как выбросить горсть мелочи. Дети быстро подобрали монеты и разбежались.
Самое печальное место в Ирландии находится в нескольких милях от Корка. Это — порт Куинстаун, известный еще как Коб. Мне не довелось увидеть, как стоящий на глубине недалеко от берега атлантический лайнер дожидается посыльного судна с молодежью, покидающей родину. Тем не менее это характерная черта Куинстауна.
Это место слышало и будет долго слышать стон матерей, оплакивающих своих детей, словно покойников. Говорят, за последние двадцать пять лет около семисот пятидесяти тысяч молодых ирландцев покинули страну из этого порта. Куинстаун — незаживающая рана. Отсюда постоянно струится поток молодой ирландской крови.
Из того, что я слышал, отправление эмигрантского корабля из Куинстауна не сильно изменилось с тех пор, как об этом почти сто лет назад написали мистер и миссис Холл в увесистой книге «Ирландия»:
В июне мы стояли на набережной Корка и видели, как эмигранты садятся на пароход, отправляющийся в Фалмут, чтобы плыть в Австралию. Было их около двухсот человек, и огромная толпа собралась проститься с ними. Трогательная сцена. Трудно смотреть на это без сердечной боли и слез. Матери висели на шеях крепких сыновей; юные девушки прижимались к старшим сестрам; отцы, старые седовласые мужчины, падали на колени и простирали руки к небу, прося у Бога защиты для уезжающих детей: «Ох, — воскликнула одна пожилая женщина, — без тебя у меня ничего больше в жизни не останется! Ты все, что у меня было! Из семи сыновей оставался лишь ты! Ох, Деннис, Деннис, не забывай о своей матери, своей бедной, старой матери, Деннис!» И Деннис, молодой человек, хотя и с сединой в волосах, подхватил упавшую в обморок мать и посадил ее в тележку, привезшую к пристани его багаж. Затем поцеловал рыдающую молодую женщину, прислонившуюся к лошади, и сказал: «Ты, Пегги, с этого дня будешь ей дочерью, а я вызову вас к себе в следующем году, и мы будем вместе». Когда мы снова посмотрели в ту сторону, молодой человек уже ушел, а Пегги обняла старую женщину. Другая девушка подносила к ее губам щербатую чашку.
Среди гвалта и шума огромная масса людей, толкая друг друга, двигалась к месту отплытия. Казалось, перед нами плещется неспокойное море. Мы были свидетелями многих печальных эпизодов. Мужчины, среди них и старики, обнимали друг друга и плакали, как дети. Некоторые люди прижимали к груди маленькие реликвии родного дома — пучок таволги или ветку боярышника, нежные цветы которого и зеленая листва уже слегка завяли.
Невозможно описать последнее расставание. Стоны, молитвы, благословения и причитания соединились в один крик, исторгнутый из груди людей, собравшихся на набережной, и тех, что поднялись на борт корабля. Оркестр, стоящий на полубаке, грянул «День святого Патрика». «Выбей мозги из большого барабана, а то мы оглохнем от женских криков», — сказал барабанщику один из матросов…
Думаю, самое пронзительное описание отъезда молодого ирландца с сестрой в Америку передано в рассказе «Отъезд в ссылку» писателя Лиама О’Флаэрти. Рассказ включен в сборник «Весенний сев». В нем описывается вечеринка с танцами, а фоном служит грусть от грядущего расставания:
Отец вошел в комнату в своей лучшей одежде. На нем был новый шерстяной жилет — спереди черный с серым, сзади белый. В одной руке он держал мягкую фетровую шляпу, а в другой — бутылку со святой водой. Он кашлянул, тронул сына за плечо и сказал слабым, мягким голосом, какого раньше никто не слышал: «Что ж, пора».
Мэри и Майкл поднялись. Отец сбрызнул их святой водой, и они перекрестились. Затем, не глядя на мать, лежавшую в кресле со сцепленными на коленях руками и молча, без слез, уставившуюся в пол, все вышли из комнаты. Торопливо чмокнули маленького Томаса (он не должен был ехать в Килмуррадж) и, взявшись за руки, покинули дом. Выходя из дверей, Майкл отщипнул со стены кусочек штукатурки и положил ее в карман…
Когда я спросил в отеле drisheen, служащие подумали, что я хочу пошутить. Они отнеслись ко мне с той снобистской ухмылкой, с какой в «Ритце» отнеслись бы к человеку, спросившему черный пудинг или фунт требухи. Я, однако, настаивал, поэтому они пообещали послать человека, чтобы тот купил мне его на завтрак.
Этот drisheen, похожий на большую ядовитую змею, — уроженец Корка, хотя его и повторяют с некоторыми вариациями в других районах Ирландии. Коренные жители Корка, уезжая по делам, часто берут с собой ярд дришина, чтобы порадовать менее просвещенные города и заявить о приоритете Корка в приготовлении блюда, которым гордятся все ирландцы. Если увидите в Уотерфорде, Уэксфорде, Голуэе, Дублине или Лимерике человека, уплетающего то, что похоже на шоколадного питона, можете быть уверены: этот человек приехал из Корка.
Этот продукт — разновидность колбасы, приготовленной, как я понимаю, в основном из овечьей крови и молока. Это ирландский кузен пудинга Бери. Ревнивые дублинцы говорят, будто он жжет горло. Они морщатся, когда говорят об этой колбасе, так же, как люди, рассуждающие о сыре стилтон и хаггисе. Но дришин выше всех этих мелких нападок: его можно назвать икрой Корка.
«Двенадцать лет назад я женился на английской девушке. Теперь мы живем в Лондоне, — рассказывал мне урожденный житель Корка. — Когда я тяжело заболел инфлюэнцей, друзья прислали мне из Корка дришин. Это первое, что врачи Корка дают тяжело больному, потому что наша колбаса — самая питательная и хорошо усваиваемая еда. Жена никогда дришин не видела, и, когда открыла коробку, колбаса вдруг вытянулась в длину. Жена вскрикнула и выронила дришин: она подумала, что это змея…»
Мне принесли на тарелке вареную колбасу. В нарезанном виде она похожа на твердое шоколадное бланманже. В своем энтузиазме они переусердствовали и облили колбасу распущенным маслом, но я инстинктивно почувствовал, что настоящие любители дришина этого никогда не делают. Это особенное, тонкое блюдо, приятное, где-то даже женственное.
Я бы предпочел его в жареном виде.
Поцеловать камень Бларни — дело трудное и не особенно приятное. Непонятно, почему поколения путешественников делают это, и еще непонятнее, почему именно этот камень, возвышающийся над землей на 150 футов, обрел мировую славу.
Толковый словарь объясняет, что глагол «бларни» означает «подольщаться, ублажать красноречивыми словами, убаюкивать приятным разговором». Когда лифтер в отеле узнал, что я поцеловал камень Бларни, он с улыбкой сказал:
— О, сэр, теперь все молодые женщины будут ваши.
Согласно циничному местному поверью, камень Бларни дает человеку дар красноречия, перед которым не сможет устоять ни одна женщина. Я не могу в это поверить. В качестве смиренного исследователя человеческой натуры я заметил, что женщины наслаждаются лживыми уверениями и иногда даже требуют их, хотя прекрасно видят, что они, словно скалы в море, выпирают из речи мужчин. И все же влияние лести на отношения полов — плодотворный и неизученный предмет.
У меня на этот счет не сформировалось никакой теории.
Деревня Бларни находится в пяти милях к северо-западу от Корка.
Посреди красивого леса поднимаются руины замка Бларни, над ними орут грачи, камни обросли мхом, в темницах зеленая слизь. Бларни — третий замок, построенный на этом месте. Первым было деревянное строение, сооруженное в стародавние времена Дермотом Маккарти, королем Южного Мунстера. Второй замок возвели около 1200 года, а нынешний, существующий в виде развалин, построили в правление королевы Елизаветы. Он был самым крепким замком в этой части Ирландии. Жили в нем представители младшей ветви Маккарти — лорды Маскери, бароны Бларни и графы Кланкарти.
По слухам, слово «бларни» появилось в языке, когда Елизавета приказала Дермоту Маккарти в качестве доказательства преданности королеве сдать замок. Он сказал, что с радостью это сделает, но каждый раз в последний момент что-то происходило, и сдача откладывалась. Его извинения стали столь частыми и были такими витиеватыми, что лорд Джордж Кэрью, требовавший сдачи замка от имени королевы, сделался объектом шуток у придворных.
Королева Елизавета будто бы сказала, вновь выслушав извинения Маккарти: «Это все сплошное бларни! Он не сделает того, что обещает».
Было так или нет, но термин «бларни» вошел в английский язык и означает лживые льстивые речи.
Первый вопрос, который вы задаете, входя в замок: «Где камень Бларни?»
Смотритель указывает пальцем на главную башню, и вы видите с внешней стороны стены, на высоте 150 футов от земли, большой коричневый камень. Ваш энтузиазм начинает ослабевать! И все же вы поднимаетесь по винтовой лестнице.
В былые времена люди, целовавшие камень Бларни, подвешивались за пятки на краю парапета. Однажды пилигрим сорвался и упал вниз. С тех пор к камню подбираются другим способом.
Вы садитесь спиной к пропасти. Гид усаживается вам на ноги, держит вас за ступни, просит отклониться назад и взяться за железные поручни. После этого вы распластываетесь над пропастью, приготовившись к встрече с вечностью. Извиваясь, опускаетесь (при этом закрываете глаза, чтобы убрать из поля зрения отдаленный перевернутый пейзаж) и дотягиваетесь до основания камня. Сделав свое дело, приподнимаетесь над бездной и кричите: «Вы уверены, что удержите меня?» Наконец садитесь и говорите: «Все, я сделал это!»
Откуда взялся этот обычай?
Никто не знает. Ответ на этот вопрос в момент вдохновения может сочинить смотритель, обладающий знанием психологии. В восемнадцатом веке камень Бларни никто не целовал.
С тех пор, я думаю, здесь перебывало много камней Бларни. До сих пор спорят о том, где находился первоначальный камень. Некоторые утверждают, будто он стоял в двадцати футах от вершины башни, с южной стороны, и в камне была высечена надпись: «Cormac McCarthy fortis mi fieri fecit. A. D. 1446». Другие говорят, будто в настоящем камне есть трилистник, и о месте, где тот камень находится, известно немногим. Неприятно услышать все это после того, как вы совершили свой подвиг!
Спустившись по винтовой лестнице, вы спрашиваете гида: «А что сделает для меня камень Бларни?»
Со скучающим видом человека, уставшего отвечать на один и тот же вопрос, гид произносит слова отца Праута:
Там камень лежит;
Коль его поцелуешь —
Даром тебя ублажит:
Станешь речистым
Пуще Нечистого,
И знатная дама
Уже в предвкушеньи дрожит.
Вы задумчиво идете прочь, успокаивая себя мыслью, что все это — сплошное бларни!
Я поехал по западной дороге в Керри через Макрум. В Кенмэре на улицах встречалось множество черных коров. День обещал быть хорошим.
Кенмэр — типичный южноирландский городок. Это вы поймете, поездив день по здешним дорогам. Приятное место на берегу реки. Улицы длинные и широкие, магазины маленькие и скучные, однако хорошая погода вносит в них жизнь и краски.
Меня вдохновила атмосфера домашней суеты, и я решил купить отрез на редкость привлекательного твида, который изготавливают в здешних местах. Выбрал ткань цвета овсянки. Затем я сделал нечто более трудное: вошел в монастырь Бедной Клары, где мать-настоятельница любезно помогла мне выбрать изысканные кружева, плетению которых монахини обучают дочерей Керри.
Но Кенмэр прежде всего запомнится мне своими шляпами. Кто может забыть старые шляпы Ирландии?! Это неотъемлемая черта ландшафта. Если каждому сельскому жителю выдать новую шляпу, Ирландия почувствует себя неловко и утратит свою самобытность.
Я говорю о столетнем котелке, предмете античного величия, пережившем времена бури и натиска. За ним стоит большой опыт с утратой иллюзий и грузом прожитых лет, тем не менее он легок и воздушен, словно готовый рассыпаться гриб-дождевик.
Вот она, бесформенная масса из поношенного фетра с уплощенным краем и не знавшей ленты лысой тульей, залихватски заломленная над дерзкой физиономией. Лицо это красного цвета, с носом-картошкой, светлыми, внимательными глазами и забавным маленьким ртом. Казалось, человек прежде пробует слова на вкус, а уж потом выпускает их наружу.
Пожалуй, мне удалось увидеть самую старую ирландскую шляпу. Носил ее очень старый человек, однако древний котелок скинул ему годы и превратил едва ли не в мальчишку. Невозможно поверить, что этот головной убор когда-то был совсем новеньким и ожидал покупателя в витрине магазина. Первоначальный цвет шляпы был торжественно зеленым. Ныне, благодаря вмятинам и следам былых повреждений, шляпа полностью утратила форму котелка. Она была такой старой, что казалась новой и оригинальной. Я почувствовал, что все остальные котелки Ирландии должны почтительно склониться перед этим патриархом. Совершенно невероятно, чтобы где-нибудь в Ирландии нашелся претендент на столь фантастически древний трон.
Я с интересом и уважением смотрел на старого хулигана, на голове которого сидела эта шляпа. Казалось, он носит на себе всю историю Ирландии. Когда король принимает корону, появившуюся всего лишь во времена Реставрации, то, хотя она и украшена более старыми камнями, символом нации ее не назовешь. То ли дело котелок Кенмэра!
В Ирландии носят и мягкую шляпу. Она прожила так долго и ярко, что первоначальная форма затерялась в дымке времени. Ее можно надеть задом наперед, или набок — никто ничего не заметит, потому что, с какой стороны ни посмотри, она напоминает грязный фетровый пудинг, вылитый на голову владельца. Поношенный котелок говорит вам о человеке, имевшем профессию, но опустившемся по причине пьянства. («Вы не поверите, что он когда-то был великим врачом, правда?») А вот рваная фетровая шляпа — признак бездельника, о благополучной судьбе которого не идет и речи.
Обожаю старые шляпы. Мужчины всегда меня хвалили, а женщины упрекали за то, что я слишком долго ношу одну и ту же шляпу, но до ирландцев мне далеко. Я смотрю на них с восхищением и завистью. Знаю, что никогда у меня не будет такой же старой шляпы, даже если я очень постараюсь: стану выставлять ее на ночь на улицу, топтать ногами или сбрасывать с высокой лестницы. Моя шляпа будет выглядеть просто поношенной, быстро перейдет границу между удобной и той, которую невозможно носить. У нее никогда не будет достойного и индивидуального вида, какой я встречаю в Ирландии.
Старая шляпа — удивительная вещь. Она поразительным образом вбирает в себя характер и даже внешность ее обладателя. Вам стоит лишь взглянуть на висящую на крючке старую шляпу, чтобы понять, чья она. Часто думаю, что, если бы расположенная ко мне женщина попросила меня оставить ей что-то на память, чтобы во время моего отсутствия этот предмет живо напоминал бы ей обо мне, я дал бы ей самую старую свою шляпу.
Но в Ирландии старые шляпы обладают столь мощной индивидуальностью, что вдова, глядя на шляпу покойного мужа, не может поверить, что он оставил ее навсегда. Эти шляпы разве только говорить не умеют.
Итак, я с глубоким уважением снимаю шляпу перед могучим ветераном, отцом всех шляп, котелком Кенмэра.