КНИГА ПЯТАЯ Содержащая описание первого периода правления Питера Стайвесанта и неприятностей, которые доставлял ему совет Амфиктионии

ГЛАВА I

В которой показано, что смерть великого человека не вызывает столь уж неутешного горя. А также о том, как Питер Стайвесант прославился благодаря необычайной крепости своей головы.


Для такого глубокомысленного философа, как я, способного ясно видеть насквозь там, где взор обыкновенных смертных проникает едва до полпути, нет более простой и очевидной истины, нежели та, что смерть великого человека — событие весьма маловажное. Сколько бы мы ни мнили о себе, какие бы суетные рукоплескания миллионов мы ни вызывали, даже самые великие среди нас занимают, несомненно, лишь крайне ничтожное место в этом мире; и столь же несомненно, что даже это маленькое место быстро замещается, как только мы оставляем его вакантным. «Какое значение имеет, — говорит изысканный Плиний, — появление человека или его уход? Мир — это театр, в котором декорации и актеры постоянно меняются». Ни один философ не высказывал более правильной мысли, и я только удивляюсь тому, что столь разумное замечание могло просуществовать так много веков, недостаточно оцененное человечеством. Мудрец шествует вслед за мудрецом; герой, едва сойдя с триумфальной колесницы, уже уступает место другому герою, появившемуся после него; и о самом надменном государе говорится лишь, что «он почил с праотцами, и вместо него воцарился его преемник».

Говоря по секрету, мир не слишком скорбит о своей утрате; если его предоставить самому себе, он скоро перестанет печалиться, и, хотя народ, выражаясь фигурально, часто тонул в слезах по случаю смерти великого героя, почти наверняка можно сказать, что никто не прольет слезы по столь грустному поводу, разве только какой-нибудь голодный писака уронит ее со своего заржавелого пера. Всю тяжесть скорби приводится выдерживать на себе историкам, биографам и поэтам, которые — злосчастные мошенники! — как «мортусы»[306] в Англии, выступают в роли главных плакальщиков; в их писаниях народ испускает тяжелые вздохи и утопает в слезах, хотя он вовсе и не думал этого делать. В то время как патриотический писатель рыдает и воет в прозе, в белых стихах и в рифмованных поэмах и собирает капли общественной скорби в свой толстый том, как в слезницу, его сограждане — в этом можно почти не сомневаться — едят и пьют, пиликают на скрипке и танцуют, ничего не ведая о горьких стенаниях, издаваемых от их имени, как не ведают наши мнимые персонажи, Джон До и Ричард Ро,[307] о тяжущихся, за которых они великодушно выступают на суде в тех или иных случаях.

Самый славный и достохвальный герой, когда-либо разорявший целые государства, может быть предан забвению среди обломков воздвигнутого ему памятника, если какой-нибудь добросердечный историк не смилостивится над ним и благосклонно не сохранит его имя для потомства. Сколько бы доблестный Вильям Кифт ни тревожился, ни суетился и ни терзался, когда в его руках были судьбы всей колонии, я вполне серьезно допускаю возможность того, что лишь этой достоверной истории будет он обязан своей известностью в грядущих веках.

Его кончина не вызвала никаких потрясений в Новом Амстердаме и его окрестностях; земля не задрожала, и ни одна звезда не упала, сорвавшись со своей орбиты. Небеса не оделись в траур — в чем охотно попытались бы убедить нас поэты — по случаю злосчастной смерти героя, скалы (жестокосердные бродяги) не изошли слезами и деревья не склонили свои вершины в молчаливой скорби. А что касается солнца, то оно проспало в последующую ночь так же долго, и проснувшись, явило взорам такое же веселое лицо, как и всегда в этот день того же месяца любого года и до этого события, и после него. Добрые жители Нового Амстердама все как один сказали, что губернатор был очень хлопотливым, расторопным, суетливым человечком, что он был «отцом отечества»,[308] «благороднейшим созданием божиим»,[309] «он человек был в полном смысле слова, уж мне такого больше не видать»,[310] и еще множество других вежливых и доброжелательных фраз, какие всегда произносятся по случаю смерти любого великого человека; после чего они закурили трубки и больше о покойнике не вспоминали, а Питер Стайвесант стал его преемником.

Питер Стайвесант был последним и, наравне с прославленным Воутером Ван-Твиллером, самым лучшим из наших старинных голландских губернаторов. Воутер превосходил всех, кто ему предшествовал, а с Питом, как по-приятельски называли Питера старые голландские бюргеры, всегда обнаруживавшие склонность к фамильярному обращению с именами, не мог сравниться ни один из тех, кто за ним последовал. Он действительно был самой природой предопределен к тому, чтобы вывести из отчаянного положения ее любимую провинцию, но богини судьбы, или Парки — Клото, Лахесис и Атропос,[311] эти самые могущественные и неумолимые из всех древних и бессмертных старых дев, предназначили этой провинции постоянно пребывать в состоянии неизменного смятения.

Сказать просто, что он был герой, значило бы совершить по отношению к нему беспримерную несправедливость; он был поистине сочетанием героев, ибо обладал крепким, сухощавым телосложением, как Аякс Теламон,[312] столь прославившийся своей доблестью, когда он дубасил маленьких троянцев, и сутулыми плечами, за которые Геркулес отдал бы свою шкуру[313] (я имею в виду львиную шкуру), когда вздумал освободить старого Атласа от его груза. Больше того, он был, как пишет Плутарх про Кориолана,[314] страшен не только силой своего оружия, но также и голосом, звучавшим так, будто исходил из бочки; и подобно этому же воину, он питал величайшее презрение к державному народу, а одного его сурового вида было достаточно, чтобы сердца врагов трепетали от ужаса и смятения. Вся эта великолепная воинственная внешность несказанно выигрывала от случайного преимущества, которым, к моему удивлению, ни Гомер, ни Вергилий не наделили ни одного из своих героев, хотя оно стоит всех жалких царапин и ран, упоминаемых в «Илиаде» и «Энеиде», и в «Фарсалиях» Лукана[315] на придачу. Это было не что иное, как страшная деревянная нога — единственная награда, заслуженная им в битвах, в которых он храбро сражался за родину; однако он очень гордился своей деревянной ногой и не раз говорил, что ценит ее больше, чем все остальные конечности вместе взятые. И в самом деле, он так высоко почитал ее, что велел изящно инкрустировать и украсить серебряными барельефами, из-за чего в некоторых исторических произведениях и легендах рассказывается, будто у него была серебряная нога.[316]

Подобно вспыльчивому воину Ахиллесу, Питер Стайвесант был подвержен внезапным вспышкам гнева, часто оказывавшимся весьма неприятными для его любимцев и оруженосцев, чью сообразительность он имел обыкновение подстегивать — на манер своего знаменитого подражателя Петра Великого, — крестя их плечи дубинкой.

Однако больше всего я ценю его за то, что во многих отношениях он был похож на прославленного Карла Великого. Я нигде не мог обнаружить сведений о том, что он читал Платона, или Аристотеля, или Гоббса,[317] или Бэкона, или Олджернона Сидни, или Тома Пейна, и все же в своих действиях он проявлял иногда проницательность и мудрость, которых трудно было бы ожидать от человека, не знакомого с греческим языком и никогда не изучавшего древних авторов. Правда, я должен в этом с грустью признаться, он питал необъяснимое отвращение к экспериментам и любил править своей провинцией наипростейшим способом, но зато ему удавалось поддерживать в ней больше порядка, нежели было при ученом Кифте, хотя тому помогали и затуманивали голову все древние и современные философы. Я должен также признаться, что Питер Стайвесант издал очень мало законов, но опять же он позаботился о том, чтобы эти немногочисленные законы всеми неуклонно выполнялись; не знаю, право, мог бы кто-нибудь так хорошо отправлять правосудие, если бы ежегодно издавали тома мудрых указов и постановлений, но каждодневно пренебрегали ими и забывали о них.

Питер Стайвесант представлял полную противоположность своим предшественникам, ибо был не флегматическим и косным, как Вальтер Сомневающийся, и не беспокойным и суетливым, как Вильям Упрямый, а человеком, вернее губернатором, столь необычайно деятельным и столь твердым в своих убеждениях, что никогда не искал и не принимал чужих советов; преодолевая все затруднения и опасности, он смело полагался единственно на свою голову, как во время оно герои полагались только на свои руки. Говоря по совести, для того, чтобы стать превосходным государственным мужем, ему не хватало лишь одной способности — думать всегда правильно, ибо ни один человек не решился бы отрицать, что он всегда поступал так, как думал, и если ему недоставало строгости мышления, он возмещал это настойчивостью. Прекрасное качество! Ведь правителю несомненно более пристало быть настойчивым и последовательным, в заблуждениях, чем колеблющимся и противоречивым в старании поступать правильно. Это во всяком случае бесспорно, и я великодушно делаю эту истину достоянием гласности на благо всем законодателям, великим и малым, которые стоят, дрожа на ветру, и не знают, куда направить свой путь. Правитель, действующий в соответствии со своей собственной волей, будет, конечно, доволен собой, между тем как тот, кто стремится сообразовывать свое поведение с желаниями и прихотями других, подвергается большой опасности вызвать всеобщее недовольство. Часы, стрелки которых стоят на месте и неизменно направлены в одну сторону, дважды в сутки будут, разумеется, показывать правильное время, а другие часы могут постоянно идти, но постоянно неверно.

Эта великая добродетель не осталась незамеченной славными жителями Новых Нидерландов; напротив, они были весьма высокого мнения о независимом характере и могучем уме своего нового губернатора и повсеместно называли его Hard-koppig Piet, то есть Твердоголовым Питом, — что было большим комплиментом его мыслительным способностям.

Если из всего сказанного мною ты, мой уважаемый читатель, не догадался, что Питер Стайвесант был непреклонным, решительным, отважным, видавшим виды, ретивым, упрямым, толстокожим, неустрашимым, великодушным, старым губернатором «образца семьдесят шестого года»,[318] тогда ты очень туп и не умеешь делать выводы.

Этот превосходнейший губернатор, чей характер я попытался выше обрисовать, начал свое правление 29 мая 1647 года[319] — в удивительно непогожий день, отмеченный во всех дошедших до нас календарях под названием «ветреная пятница». Так как он чрезвычайно ревниво относился ко всему, что касалось его личного и служебного достоинства, его вступление в должность сопровождалось большими церемониями; чудесное дубовое кресло прославленного Воутера Ван-Твиллера тщательно сохранялось для таких случаев, подобно тому, как в Сконе,[320] в Шотландии, благоговейно сохранялись кресло и валун для коронации шотландских королей.

Должен упомянуть, что бурное состояние стихий, вместе с тем обстоятельством, что то был несчастливый день недели, называемый «днем висельников», не замедлил вызвать множество серьезных раздумий и различных, вполне оправданных опасений среди пожилых и просвещенных жителей провинции; некоторые представители мудрого пола, известные немалыми познаниями в тайнах астрологии и гадания, тотчас же заявили, что это страшные предзнаменования бедственного правления, И приметы оправдались самым прискорбным образом, что несомненно говорит о мудрости тех, кто прислушивается к сверхъестественным указаниям, позаимствованным из снов и видений, полета птиц, падения камешков и гоготания гусей, на которые древние мудрецы и правители столь справедливо полагались, или же почерпнутым из падения звезд, лунных затмений, пламени свечей и воя собак, тщательно отмечаемых и толкуемых нынешними старыми сивиллами-прорицательницами, которые, по моему скромному мнению, являются законными представительницами и хранительницами древней науки ворожбы. Во всяком случае бесспорно, что губернатор Стайвесант вступил в должность в беспокойное время, когда извне толпой подступали и угрожали враги, когда внутри страны неудержимо росла анархия и усиливалось упорное сопротивление всем начинаниям правительства, когда власть Высокомощных Господ Генеральных Штатов — хотя она и зиждилась на широкой голландской основе безобидной глупости, хотя она поддерживалась экономическими соображениями и для ее защиты прибегали к речам, протестам, посланиям, флагштокам, трубачам и ветряным мельницам — колебалась, качалась, шаталась, спотыкалась и в конце концов свалилась в грязь под ударами английских захватчиков, как рухнут раньше или позже наши величественные и огромные, но ветхие деревянные колокольни под напором резвого северо-западного ветра.

ГЛАВА II

В которой рассказывается о том, как Питер Твердоголовый, вступив в должность, занялся генеральной уборкой. — И об опасном промахе, допущенном им в отношении Амфиктионов.


Уже самые первые шаги, предпринятые великим Питером после того, как он взял в свои руки бразды правления, показали величие его ума, хотя и вызвали немалое удивление и растерянность среди жителей Ман-хатеза. Увидев, что ему постоянно возражают, и наскучив мудрыми наставлениями своего тайного совета, члены которого за время правления его предшественника приобрели безрассудную привычку думать самостоятельно и говорить, что им захочется, он решил немедленно положить конец столь ужасной мерзости. Поэтому, едва придя к власти, он тотчас же прогнал со службы всех назойливых умников, которые составляли мятежный кабинет Вильяма Упрямого, и заменил их советниками, которых он сам выбрал себе среди представителей тучных, сонливых почтенных семейств, процветавших и дремавших во время спокойного правления Вальтера Сомневающегося. Всех их он велел в изобилии снабдить превосходными длинными трубками и почаще кормить общественными обедами, предоставив им курить, есть и спать на благо народа и взвалив все бремя правления на собственные плечи — с каковым распределением обязанностей они все выразили свое согласие громким хрюканьем.

Но Питер Твердоголовый не остановился на этом и учинил страшный разгром остроумных изобретений и приспособлений своего ученого предшественника, сломав флагштоки и ветряные мельницы, которые, как могучие великаны, охраняли окружавшие Новый Амстердам валы, отправив к черту батареи деревянных пушек, разрушив придуманную самим Кифтом виселицу, на которой подлых бродяг подвешивали за штаны, одним словом, перевернув вверх дном всю философскую, экономическую и ветряно-мельничную систему бессмертного мудреца из Саардама.

Теперь честные граждане Нового Амстердама дрожали за судьбу их несравненного героя трубача Антони, который своими усами и трубой снискал большую благосклонность у женщин. Питер Твердоголовый распорядился привести Антони к себе и несколько мгновений рассматривал его с ног до головы, храня такой вид, который устрашил бы кого угодно, кроме того, кто трубит в медный инструмент.

— Скажи, пожалуйста, кто ты и что ты? — спросил губернатор.

— Государь, — ответил, нимало не смутившись, трубач, — что до моего имени, то меня зовут Антони Ван-Корлеар, что до моего происхождения, то я сын моей матери, что касается моего занятия, то я защитник и гарнизон здешнего великого города Нового Амстердама.

— Я сильно подозреваю, что ты жалкий плут, — сказал Питер Стайвесант. — Как ты добился такой высокой чести и такого звания?

— Клянусь, государь, что, как многие великие люди до меня, просто тем, что трубил в свою собственную трубу.

— Ах, вот оно что? — сказал губернатор. — Ну, ладно, тогда насладимся твоим искусством.

Тут Антони приставил к губам свой инструмент и протрубил атаку с таким грозным вступлением, такими приятными трелями и такой ликующей каденцией, что этого было достаточно, чтобы на целую милю в окружности сердце у всякого выпрыгнуло из груди. Как боевой конь, пасущийся на мирных равнинах и случайно услышавший звуки военной музыки, навостряет уши, храпит, горячится и бьет копытами землю, так и героическая душа могучего Питера возликовала, услышав пение трубы; ибо о нем справедливо можно было сказать то, что говорили о прославленном святом Георгии, покровителе Англии: «В целом мире не было ничего, что больше радовало бы его сердце, нежели приятные звуки войны и вид воинов, размахивающих стальными мечами». Обратив теперь более благосклонный взгляд на отважного Ван-Корлеара и приметив, что то был веселый, толстый человечек, острый на язык, но притом весьма благоразумный и обладавший здоровенными легкими, Питер Твердоголовый сразу проникся к нему изумительной благосклонностью; освободив его от хлопотливой обязанности служить для города гарнизоном, защищая и тревожа жителей, он оставил его навсегда при своей особе в роли главного фаворита, тайного посланца и верного оруженосца. Антони было приказано больше не беспокоить город зловещими звуками, а играть лишь то, что могло доставить удовольствие губернатору во время пиршества, как делали некогда менестрели в дни славного рыцарства, и во время общественных празднеств услаждать слух народа военными мелодиями, поддерживая этим благородный воинский дух.

Много других преобразований и перемен, как к лучшему, так и к худшему, осуществил губернатор, но недостаток времени не позволяет мне подробно описать их; достаточно сказать, что он вскоре дал всей провинции понять, кто в ней хозяин, и управлял державным народом с тиранической строгостью, так что обывателям пришлось попридержать языки, сидеть дома и заниматься своими делами; эти привычки так укоренились, что вражда и рознь между партиями были почти забыты, и многие преуспевавшие прежде владельцы таверн и кабаков совершенно разорились из-за недостатка посетителей.

В самом деле, затруднительное положение, в котором находились тогда государственные дела, требовало величайшей бдительности и быстроты решений. Страшный совет Амфиктионов, причинивший столько бед несчастному Кифту, продолжал усиливаться и грозил объединить в своей конфедерации все могущественные восточные державы. На следующий же год после прихода к власти губернатора Стайвесанта из города Провиденс (знаменитого своими пыльными улицами и красивыми женщинами) отправились полномочные делегаты от могущественной колонии Род-Айленд и попросили, чтобы ее приняли в союз.

Об этом ходатайстве мы находим такое упоминание в дошедшем до нас отчете о встрече почтенной делегации.[321]

«Мистер Билл Коттингтон и капитан Партрид из Род-Айленда представляют уполномоченным нижеследующее письменное ходатайство:

„Мы ходатайствуем и предлагаем от имени Род-Айленда, чтобы мы, жители Род-Айленда, могли вступить со всеми соединенными колониями Новой Англии в прочный и вечный союз дружбы и согласия для нападения и защиты, взаимного совета и помощи во всех надлежащих случаях ради нашей общей безопасности и благополучия, и т. д.

Билл Коттингтон, Альександр Партрид“».

Признаюсь, от одного взгляда на этот страшный документ я стал дрожать за безопасность моей любимой провинции. Имя Александр, пусть даже в неправильном написании, во все времена звучало воинственно, и хотя его свирепость до некоторой степени смягчалась от сочетания с благородной фамилией Партридж, все же, как и алый цвет, оно имеет огромное сходство со звуком трубы. Больше того, по стилю письма и по солдатскому неведению орфографии, обнаруженному доблестным капитаном Альександром Партридом в написании своего собственного имени, мы можем представить себе этого могучего родосца[322] кем-то вроде второго Аякса, сильного физически, великого на поле битвы, но в прочих отношениях (я не имею в виду ничего позорного) такого же великого dom cop,[323] как если бы он воспитывался среди ученых мужей Фракии, которые, как весьма неуважительно уверяет нас Аристотель, умели считать только до четырех.

Но сколь бы грозной ни казалась эта знаменитая конфедерация, Питер Стайвесант был не из тех, кого можно держать в состоянии неизвестности и смутных опасений; он всегда любил встречать опасность лицом к лицу и брать быка за рога. Решив поэтому положить конец всяким мелким грабежам на границах, он направил несколько решительных посланий великому совету, которые, хотя и не были написаны на плохой латыни и не были разукрашены риторическими тропами о волках и ягнятах и о комнатных мухах, оказали все же больше действия, чем все вместе взятые изысканные письма, протесты и послания его ученого предшественника. По его настоятельному предложению мудрый совет Амфиктионов согласился приступить к тщательной проверке жалоб и к установлению границ, чтобы между обоими государствами мог воцариться вечный и счастливый мир. С этой целью губернатор Стайвесант направил двух послов для переговоров с уполномоченными великого союзного совета, и в Хартфорде был торжественно подписан договор. Получив это известие, вся община предалась бурному ликованию. По случаю столь утешительного оборота государственных дел труба отважного Ван-Корлеара весь день оглашала воздух радостными звуками с валов форта Амстердам, а вечером город был великолепно иллюминован двумястами пятьюдесятью сальными свечами, не считая бочки смолы, зажженной перед губернаторским домом. Теперь мой любезный, но простодушный читатель, подобно великому и доблестному Питеру, наверное, льстит себя надеждою, что его чувства не будут больше оскорблять прискорбные донесения об украденных лошадях, разбитых головах, угнанных свиньях и обо всех прочих душераздирающих жестокостях, которые позорили эти пограничные войны. Но если мой читатель предастся подобным упованиям, то это послужит лишь еще одним доказательством — наряду со многими другими, уже данными им ранее, — его крайнего невежества в государственных вопросах; столь плачевное его невежество обязывает меня обратиться к нему с весьма глубокомысленными рассуждениями, и я призываю его внимание к следующей главе, в которой покажу, что Питер Стайвесант с первых же шагов совершил большую политическую ошибку и, добившись мира, подверг существенной опасности спокойствие своей провинции.

ГЛАВА III

В которой содержатся различные философские рассуждения о войне и переговорах и доказывается, что мирный договор представляет великое народное бедствие.


Поэт-философ Лукреций[324] придерживался мнения, что война — это первобытное состояние человека, про которого он говорит, будто тот первоначально был хищным диким зверем, вечно враждовавшим с другими особями своего вида, и только в обществе приручился и смягчил свой свирепый нрав. Такой же взгляд высказывал ученый Гоббс; не было недостатка и в других мудрых философах, которые признавали и защищали ту же мысль.

Что касается меня, то я чрезвычайно люблю такие ценные рассуждения, столь лестные для человеческой природы и столь остроумно рассчитанные на то, чтобы превратить в скотов и автора, и читателя. Впрочем, в данном случае я готов признать справедливость этого положения только наполовину и вместе со стариком Горацием[325] думаю, что даже в том случае, если первоначально война была любимым развлечением и усердным занятием наших предков, все же, подобно многим другим превосходным привычкам, она, отнюдь не изменившись к лучшему, становилась более изощренной и узаконенной с развитием утонченности и цивилизованности и приобретает все более широкий размах по мере приближения к тому состоянию совершенства, которое является nec plus ultra[326] современной философии.

Первая стычка человека с человеком была просто применением физической силы, без помощи вспомогательных средств: рука служила щитом, кулак — палицей, а разбитая голова была печальным исходом сражения. За битвой, в которой участвовала лишь голая сила, последовала более жестокая, с помощью камней и дубинок, и война приобрела кровавый характер. По мере роста утонченности человека, развития его способностей и приобретения им большей изысканности в чувствованиях, он быстро становился более изобретательным и опытным в искусстве убивать своих ближних. Он придумал тысячу способов защиты и нападения; шлем, латы и щит, меч, копье и дротик давали ему возможность как избежать ран, так и наносить удар издали. Настойчиво продолжая свою блистательную филантропическую деятельность, он расширяет и совершенствует средства защиты и нанесения удара. Таран, скорпион, баллиста и катапульта придали войне ужас и величие и умножили ее славу, усилив причиняемые ею опустошения. Но человечество все еще не насытилось; вооруженное машинами, достигшими, казалось, предела разрушительной выдумки и наносившими удар такой мощи, которая была соизмерима с пробужденной им жаждой мщения, — оно считало необходимым вести дальнейшие изыскания по части дьявольских тайн. С неистовым рвением оно проникает в недра земли; оно трудится среди ядовитых минералов и смертоносных солей — величественное открытие пороха озаряет мир — и, наконец, грозное искусство сражаться с помощью посланий как бы наделяет демона войны вездесущностью и всемогуществом!

Клянусь всем святым, это великолепно! Это действительно доказывает могущество разума и говорит о божественности дара мышления, отличающего нас от наших младших братьев — животных. Непросвещенные звери довольствуются природной силой, которой их наделило провидение. Разъяренный бык пускает в ход рога, как делали некогда его предки; лев, леопард и тигр только когтями и клыками пытаются удовлетворить свою кровожадную ярость; и даже коварная змея выпускает тот же яд и пользуется теми же уловками, что и ее праматерь, жившая до потопа. Только человек, одаренный изобретательным умом, делает одно открытие за другим, расширяет и приумножает средства разрушения, присваивает себе страшное оружие самого божества и привлекает себе на помощь все мироздание, чтобы убивать своего более слабого ближнего!

По мере усовершенствования искусства войны соответственно совершенствовалось и искусство сохранения мира. Но так как я без особой пользы для дела был слишком многоречив в первой части этой поистине философической главы, то не стану утомлять моего терпеливого, но не искушенного в науке читателя изложением всей истории искусства заключать мир. Достаточно будет сказать следующее: как нами было обнаружено в нынешнем веке чудес и изобретений, что послание является самым грозным оружием войны, так выяснилось и то, что не менее остроумным способом сохранения мира могут быть бесконечные переговоры.

Поэтому по мнению наших опытных государственных мужей, сведущих в подобных вопросах, договоры — или, правильней говоря, переговоры — ныне означают не попытку примирить расхождения, обеспечить законные права и установить бескорыстный обмен добрыми услугами, а соревнование в ловкости между двумя правительствами, из которых каждое старается перехитрить и обмануть другое. Это — коварное стремление мирными маневрами и тайными интригами добиться тех преимуществ, которые иначе государство вырвало бы силой оружия. Так совестливый разбойник с большой дороги, исправившись и превратившись в примерного, почтеннейшего гражданина, довольствуется тем, что обманом завладевает собственностью соседей, которую прежде отбирал бы силой.

Действительно, о двух государствах можно утверждать, что они находятся в состоянии полного единодушия лишь в тот момент, когда между ними начаты переговоры и обсуждается мирный договор. В это время соглашения еще не достигнуты, желания еще не обуздываются никакими обязательствами и не возникает поводов для той ревностной, но себялюбивой заботы о собственных правах, что заложена в нашей природе, и так как обе стороны надеются на какие-то выгоды, то в эту пору оба государства относятся друг к другу столь же благосклонно и дружелюбно, как два мошенника, заключающие между собой сделку. Послы взаимно высказывают высочайшее уважение, обмениваются любезными письмами, произносят красивые слова и предаются тем дипломатическим заигрываниям, ухаживаниям и ласкательствам, которые столь приятно щекочут самолюбие участвующих в этой игре государств. Итак, можно сказать, хотя это и покажется парадоксом, что между двумя странами никогда не бывает столь прекрасного взаимопонимания, как во время небольших недоразумений, и что они находятся в наилучших отношениях, пока между ними нет никаких отношений!

Так как из всех людей на свете, в особенности историков, я самый откровенный и непритязательный, то мне ни на мгновение не приходит в голову мысль претендовать на то, что именно я сделал упомянутое вышеполитическое открытие. В сущности оно уже давно тайно применялось некоторыми просвещенными правителями и, вместе с разными другими замечательными теориями, было втихомолку позаимствовано из записной книжки одного знаменитого джентльмена, бывшего членом конгресса и пользовавшегося неограниченным доверием министров. Этому же правилу можно приписать изумительную изобретательность, которая проявлялась в последнее время по части затягивания и прерывания переговоров. Отсюда же хитроумный способ назначения послом или какого-нибудь политического крючкотвора, мастера передержек, искусного в проволочках, софизмах и лжетолкованиях, или тупоумного государственного деятеля, чьи глупейшие ошибки и промахи могут послужить предлогом для отказа утвердить принятые им обязательства. Отсюда и столь охотно применяемый нашим правительством замечательнейший способ назначать сразу двух, послов. Так как каждый из них сообразуется только с собственным желанием, стремится поднять собственный престиж и соблюдает собственные интересы, то между ними бывает столько же единодушия и согласия, сколько вы можете обнаружить у двух любовников одной и той же женщины, двух собак, грызущихся за одну кость, двух голых мошенников, претендующих на одну пару штанов. Итак, разномыслие между послами постоянно порождает отсрочки и помехи, вследствие чего переговоры идут как по маслу, поскольку нет никаких надежд довести их когда-либо до конца. Из-за всех этих отсрочек и препон теряется только время, а при переговорах, согласно изложенной мною теории, все потерянное время возмещается выигранным временем — и такими восхитительными парадоксами изобилуют современные тайны политики!

Все, изложенное мною выше, общеизвестно, и я чувствую, что краснею, отнимая время у моих читателей рассказами о том, что должно было много раз бросаться им самим в глаза. Однако вывод, на который я хотел бы обратить их самое серьезное внимание, таков: переговоры представляют наиболее умиротворяющий из всех государственных актов, но мирный договор — это большое политическое зло и один из самых распространенных источников войны.

В мое время мне редко случалось видеть, чтобы соглашения между частными лицами не приводили к зависти, ссоре, а нередко и к полному разрыву между ними; я не знаю также ни одного случая, когда договор между двумя государствами не заставил бы их постоянно чувствовать себя, как на иголках. Сколько знавал я деревенских соседей, которые годами жили в мире и добром согласии, пока какое-нибудь злосчастное соглашение насчет заборов, колодцев или заблудившейся скотины не пробуждало в них дух недоверия, сутяжничества и вражды. А сколько миролюбивых народов оставалось бы в самых дружественных отношениях, если бы не повздорили из-за нарушения или неправильного толкования договора, который они в недобрый час заключили, чтобы упрочить свою дружбу.

С договорами в лучшем случае считаются до тех пор, пока чей-нибудь интерес требует их соблюдения; следовательно, они связывают, разумеется, только более слабую сторону или, другими словами, в сущности никого не связывают. Ни один народ не начнет ни с того ни с сего воевать с другим, если не рассчитывает чего-либо этим достигнуть, а поэтому не нужно никакого договора, чтобы удержать его от применения силы; но если он хочет чего-нибудь добиться, то, судя по моим наблюдениям над политикой государств, я сильно сомневаюсь, чтобы нашелся договор, столь прочный, какого не перерубил бы меч; больше того, я почти уверен, что сам договор окажется тем источником, к которому прибегнут, когда захотят найти предлог для войны.

Итак, я прихожу к следующему мудрому выводу: хотя наилучшая для страны политика состоит в том, чтобы постоянно вести переговоры со своими соседями, было бы верхом глупости даться в обман и заключить договор, ибо тут-то и начнутся нарушения и невыполнения, затем дипломатические представления, затем пререкания, затем карательные меры, затем контрмеры и, наконец, открытая война. Короче говоря, переговоры, подобно ухаживанию, бывают периодом ласковых слов, любезных речей, умильных взглядов и нежных ласк, но брачный обряд служит сигналом к враждебным действиям. Вот и конец этой весьма непонятной, хотя и весьма поучительной главы.[327]

ГЛАВА IV

О том, как Питер Стайвесант был ужасно оклеветан своими врагами, грабителями-янки, и о его дальнейшем поведении.


Если добросовестный читатель, весьма вероятно разбирающийся во всех этих вопросах, как свинья в апельсинах, не пришел в некоторое замешательство от рассуждений, содержащихся в предыдущей главе, тогда он несомненно сразу же поймет, что великий Питер, заключив договор с восточными соседями, совершил крупнейшую ошибку и отступил от общепринятых политических канонов. Этому злосчастному соглашению можно с полным основанием приписать множество мелких посягательств, пререканий, переговоров и ссор, впоследствии омрачивших отношения между безупречным Стайвесантом и злонамеренным советом Амфиктионов, причем последний — утверждаю это с беспристрастием историка — неизменно бывал неправ. Все эти передряги изрядно нарушили природное спокойствие солидных и почтенных граждан острова Манна-хаты, иначе именовавшегося Манхатез, но в просторечии более известного под названием Манхаттан. В сущности, однако, они по своей природе и результатам были столь никчемны и жалки, что серьезный историк, вроде меня, считающий всякое время потерянным, если оно не посвящено описанию мировых переворотов и падения империй, счел бы их недостойными быть отмеченными на священных страницах его труда.

Итак, для читателя должно быть само собой разумеющимся — хотя я и не склонен тратить на подробности то время, которое, как напоминают мне мой изборожденный морщинами лоб и дрожащая рука, для меня слишком ценно, — что пока великий Питер был занят теми страшными, кровавыми распрями, о которых я вскоре поведаю, на восточных рубежах шли постоянные мелкие, грязные, лицемерные, кляузные споры, ссоры, набеги и грабежи коннектикутских разбойников. Но как мудрый и доблестный Дон Кихот,[328] образец рыцарства, я предоставляю эти мелочные дрязги какому-нибудь будущему Санчо Пансе, преданному оруженосцу историка, а сам приберегу свою доблесть и умение владеть пером для более возвышенных подвигов.

Теперь великий Питер решил, что невзгодам на востоке пришел конец, и ему остается заботиться только о благополучном ходе внутренних дел на его любимом Манхатезе. Хотя он был очень скромным человеком, все же он не смог удержаться, чтобы не похвалиться тем, что ему удалось наконец закрыть храм Януса[329] и что, будь все правители подобны некоему человеку, чьего имени он не назовет, храм никогда вновь открыт не будет. Однако торжество достойного губернатора быстро кончилось, ибо едва мирный договор был заключен и чернила на этом документе успели просохнуть, как коварный и неучтивый совет конфедерации отыскал новый предлог к тому, чтобы опять разжечь пламя раздора. Рассказывают, что в 1651 году янки с гнусной наглостью, от которой меня охватывает возмущение, когда я об этом пишу, обвинили чистого, как агнец, Питера — обладавшего благороднейшей душой и стальным сердцем — в том, что он с помощью всяких подарков и посулов тайно пытался подбить индейцев наррохигансетов (или наррагансетов), мохоков и пекуотов неожиданно напасть на английских колонистов и всех их уничтожить. Ибо, как злобно утверждал совет, «индейцы на несколько сот миль в околодке, видимо, упились отравой из чаши, поднесенной им на Манхатезе или присланной оттуда, чтобы возбудить их против англичан, которые желали им только добра, как в телесном, так и в духовном смысле». Чтобы подкрепить свое неправедное обвинение, янки допросили нескольких индейцев, и те клятвенно подтвердили его столь решительно, словно сами были христианскими грабителями. Для вящей уверенности в том, что они скажут правду, многоопытный совет предварительно хорошенько напоил всех, памятуя старинную пословицу in vino veritas.[330]

Я происхожу из семьи, в свое время претерпевшей много обид от этих злодеев янки; у моего прадедушки они украли упряжку быков и лучшего иноходца, не преминув также наставить ему фонарей под глазами и расквасить нос во время одной из пограничных стычек; мой дедушка, когда он мальчиком пас свиней, был похищен и жестоко высечен долговязым коннектикутским учителем. И все же я простил бы и предал бы забвению все эти оскорбления, стерпел бы даже то, что они разбили голову Эверту Докингу, выгнали из форта Гуд-Хоп храброго Якобуса Ван-Кюрлета и его отряд оборванцев, с полной безнаказанностью повсюду захватывали в плен всех свиней и опустошали все куриные насесты. Но эти бесстыдные, злобные, беспримерные нападки на одного из самых доблестных и безупречных героев нашего времени даже я не в силах снести; они одним ударом вывели из терпения историка и не оставили следа от моей голландской кротости.

О, читатель, обвинение было ложное! Клянусь тебе, оно было ложное! Если ты хоть сколько-нибудь уважаешь мои слова, если неукоснительное стремление к правде, неизменно проявляемое мною на страницах настоящего труда, произвело на тебя должное впечатление, тогда ты не придашь веры этим клеветническим россказням, ибо я ручаюсь моей честью и моей бессмертной славой, что доблестный Питер Стайвесант не только не был повинен в этом гнусном заговоре, но скорей готов был бы предать медленному и вечному огню свою правую руку или даже деревянную ногу, чем попытаться уничтожить врагов каким-нибудь другим способом, кроме открытой благородной войны. Да будут прокляты эти подлецы, вздумавшие замарать его честное имя подобным обвинением!

У Питера Стайвесанта, хотя он, возможно, никогда не слышал о странствующих рыцарях, было поистине столь же благородное сердце, как у тех, кто собирался за круглым столом короля Артура.[331] В нем жил дух врожденной отваги, сквозь грубые манеры просвечивала благородная доблесть, и все это вместе взятое служило бесспорным признаком героического характера. Он был подлинно героем рыцарских времен, высеченным рукой природы из цельного куска, и хотя та не приложила никаких стараний к тому, чтобы отшлифовать и усовершенствовать свое изделие, все же он представлял собой вершину ее искусства.

Чтобы меня не обвинили в том, что я изъясняюсь слишком фигурально (этого недостатка исторических сочинений я пуще всего стараюсь избежать), скажу, что великий Питер в полной мере обладал семью знаменитыми и благородными рыцарскими добродетелями,[332] которые — поскольку для воспитания и совершенствования своего характера он никогда не обращался за советом к писателям — несомненно должны были быть заложены самой госпожой природой в тайники его сердца, где они и цвели в окружении суровых доблестей, подобно тому, как среди твердокаменных скал пускает ростки и буйно разрастается множество душистых цветов. Таков был нрав Питера Твердоголового; и если мое восхищение перед ним побудило меня на этот раз отступить от серьезного, степенного слога, подобающего трудолюбивому летописцу, то в извинение я могу сослаться на то, что, будучи скромным старичком-голландцем, стоящим уже почти на краю могилы, я все еще сохраняю некоторую долю небесного огня, который сверкает в глазах юношей, когда они созерцают добродетели и подвиги древних героев. Да будет благословен, трижды, три раза трижды благословен добрый святой Николай за то, что я избег влияния холодного равнодушия, которое в наш век слишком часто замораживает сострадание и, как угрюмый призрак, сидит у врат нашего сердца, отталкивая всякое живое чувство и гася самопроизвольный жар восторга.

Итак, едва это подлое посягательство на его доброе имя достигло слуха Питера Стайвесанта, он принял решение, которое сделало бы ему честь даже в том случае, если бы он годами изучал библиотеку самого Дон Кихота.[333] Он немедленно отправил своего доблестного трубача и оруженосца, Антони Ван-Корлеара, повелев ему скакать день и ночь, в качестве гонца к совету Амфиктионии, чтобы в выражениях благородного негодования упрекнуть последний за то, что он поверил наветам нечестивых язычников, посягнувших на репутацию христианина, джентльмена и солдата, и заявить совету, что всякий, кто утверждает, будто предательский кровавый заговор против него действительно существовал, нагло лжет, в доказательство чего он, Питер Стайвесант, предлагает председателю совета и всем его сотоварищам, или — если им угодно — их силачу-родосцу, могучему богатырю, капитану Альександру Партриду, встретиться с ним на поединке, в котором он искусством в обращении с оружием подтвердит свою невиновность.

После того, как это предложение было с должными церемониями сделано, Антони Ван-Корлеар протрубил перед всем советом вызов на единоборство, закончив таким ужасным, гнусавым звуком, брошенным прямо в лицо капитану Партриду, что тот подскочил от крайнего изумления. Затем Антони влез на высокую фламандскую кобылу, на которой всегда ездил, и весело пустился рысью к Манхатезу, посетив по дороге Хартфорд, Пайкуэг и Миддлтаун и все другие пограничные города, повсюду извлекая из своей трубы дьявольски гнусавые звуки, так что тихие долины и берега Коннектикута оглашались воинственными мелодиями; время от времени он останавливался, чтобы поесть пирога с тыквой, потанцевать на сельских праздниках и поспать, не раздеваясь, в одной постели с местными молодыми красотками, которым он доставлял огромное удовольствие душераздирающими звуками своего инструмента.

Однако великий совет состоял из рассудительных людей, не имевших никакого желания померяться силами с таким пылким героем, как отважный Питер; напротив, они послали ему ответ, составленный в самых мягких, спокойных и оскорбительных выражениях, в котором уверяли, что его вина к полному их удовлетворению доказана свидетельством многих разумных и почтенных индейцев; заканчивали они следующими, поистине любезными строками: «Ибо ваше самонадеянное отрицание приписываемого вам варварского заговора в наших глазах ничего не стоит по сравнению со столь убедительными доказательствами, так что мы вынуждены по-прежнему требовать и домогаться должного удовлетворения и обеспеченна нашей безопасности; засим остаемся, Сэр, вашими покорными слугами на стезе справедливости и т. д.».

Я не сомневаюсь, что изложенные выше события были по-иному описаны некоторыми историками на востоке и в других местах, по-видимому, унаследовавшими злобную ненависть своих предков к храброму Питеру — пусть им не поздоровится от такого наследства. Эти разбойники от литературы, к которым я отношусь с величайшим презрением, как к простым пересказчикам грубых сплетен и баснословных преданий, заявляют, будто Питер Стайвесант потребовал, чтобы выставленные против него обвинения были проверены специально назначенными для этой цели представителями, а когда таких представителей назначили, отказался подчиниться их решению. Отчасти это верно: убедившись, что на его вызов никто не обращает внимания, он на самом деле благородно предложил, чтобы суд чести подверг его поведение самому тщательному разбирательству. Он, однако, рассчитывал, что это будет священный трибунал, состоящий из учтивых джентльменов, правителей и знати, представляющих объединенные колонии и провинцию Новые Нидерланды, трибунал, в котором его судили бы равные, судили так, как пристало его званию и положению; в действительности же, умереть мне на этом месте, если они не прислали на Манхатез двух тощих, голодных кляузников, приехавших верхом на наррагансетских иноходцах, сидя на седельных мешках и держа, под мышкой зеленые сумки, словно они рыщут по судам в поисках тяжебных дел.

Рыцарственный Питер, как и надо было ожидать, не стал обращать внимания на этих коварных плутов, которые со свойственным их профессии усердием принялись рыться и допытываться, ища свидетельств еж parte;[334] своими перекрестными допросами они так запутывали и смущали простых индейцев и старух, что те начинали ужаснейшим образом противоречить сами себе и завираться — как это каждый день происходит в наших судах. Покончив таким способом с возложенным на них поручением ж полному своему удовольствию, они возвратились к великому совету с сумками и седельными мешками, битком набитыми самыми подлыми слухами, недостоверными россказнями и гнусной чепухой, какие когда-либо доводилось слышать; великого Питера все их ухищрения интересовали не больше, чем прошлогодний снег, но я готов поручиться, что попытайся они сыграть такую шутку с Вильямом Упрямым, тот отправил бы их покувыркаться на изобретенной им виселице.

По возвращении посланцев великий совет собрался на ежегодное заседание; он долго обсуждал создавшееся положение и готов был уже прекратить свои занятия, ни до чего не договорившись. В это решающее мгновение выступил один из тех мелких, пронырливых, неутомимых людишек, которые стремятся создать себе репутацию патриотов, раздувая партийные меха до тех пор, пока весь политический горн не раскалится докрасна от искр и шлака; они достаточно хитры и понимают, что самое благоприятное время для того, чтобы усесться на спину народа, наступает тогда, когда он в тревоге и занят делами всех, кого угодно, но только не собственными. Этот честолюбивый интриган считался великим политиком, потому что он обеспечил себе место в совете, оклеветав всех своих противников. Итак, этот человек решил, что наступил подходящий момент для нанесения удара, способного обеспечить ему популярность среди избирателей, которые жили на границе Новых Нидерландов и были самыми злосчастными браконьерами на свете, если не считать дворян-помещиков на шотландской границе. Как второй Петр Пустынник,[335] он взял слово и стал проповедовать крестовый поход против Питера Стайвесанта и его обреченного города.

Он произнес речь, по тамошнему старинному обычаю длившуюся три дня; он изобразил в ней голландцев как народ нечестивых еретиков, не верящих ни в колдовство, ни в сверхъестественную силу лошадиной подковы; покинувших свою родину в погоне за наживой, а не, подобно им, ради того, чтобы пользоваться свободой совести, бывших, короче говоря, просто каннибалами и людоедами, поскольку они никогда не ели по субботам трески, жрали свинину без сладкой подливы и относились с крайним презрением к тыкве.

Речь произвела желаемое действие, ибо члены совета, разбуженные приставом, протерли глаза и заявили, что соображения справедливости и политики требуют немедленного объявления войны этим безбожникам-антитыквистам. Необходимо было, однако, сначала подготовить весь народ; с этой целью несколько воскресений подряд с церковных кафедр настойчиво повторяли доводы маленького оратора и настойчиво обращали на них внимание всех добрых христиан, исповедующих — и претворяющих в жизнь — заветы кротости, милосердия и прощения обид. Это первый известный нам случай «церковного барабанного боя»,[336] поднятого у нас в стране для политического рекрутского набора; и он подействовал так замечательно, что с тех пор к нему не раз прибегали на протяжении всего существования нашего союза. Коварный политикан часто скрывается под одеждой священнослужителя, в которой снаружи — чистейшая религия, а изнутри — чистейшая политическая ненависть. Духовное и светское беспорядочно перемешиваются, как яды и противоядия на полках аптекаря, и простым прихожанам вместо священной проповеди запихивают в глотку политический памфлет с приклеенным к нему в виде ярлыка благочестивым текстом из евангелия.

ГЛАВА V

О том, как новоамстердамцы стали завзятыми вояками, и об ужасной гибели могущественной армии; а также о мерах, принятых Питером Стайвесантом для укрепления города, и о том, что он был первоначальным создателем Батареи.


Несмотря на то, что великий совет, как я уже говорил, соблюдал необыкновенную осмотрительность в своих действиях по отношению к Новым Нидерландам и держал их почти в таком же секрете, в каком мудрое английское правительство держит свои злополучные тайные экспедиции, — все же Питер, никогда не терявший бдительности, получал не менее полные и точные сведения о каждом шаге совета, нежели те, какими располагает французский двор обо всех более или менее значительных начинаниях, о которых я только что упомянул. Соответственно он принялся за дело, чтобы разрушить козни своего злейшего врага, Я знаю, что многие осудят доблестного старого губернатора за ту поспешность, какую он проявил, решившись на расходы по возведению укреплений, прежде чем убедился в их необходимости, благоразумно выждав, пока враг появится у ворот города. Они должны, однако, помнить, что Питер Стайвесант не был посвящен в тайны современной политики в слепо придерживался некоторых устарелых правил, выработанных прежней школой; между прочим, он твердо верил, что для того, чтобы заставить уважать свое государство по ту сторону границ, надо сделать его сильным внутри и что народ может рассчитывать на мир и безопасность, уповая скорее на собственную мощь, чем на справедливость и добрую волю своих соседей. Поэтому он со всем усердием приступил к укреплению обороны провинции и ее столицы.

Среди сохранившихся со времен Вильяма Упрямого немногочисленных остатков хитроумных изобретений были неприступные бастионы государственной безопасности — законы о народном ополчении, по которым жители, вооруженные как бог на душу положит, были обязаны два раза в год являться на сбор, где их отдавали под начало храбрых портных и торговцев модными товарами. В обычной жизни эти командиры были самыми смирными и безобидными людьми, но на парадах и на заседаниях военного суда, когда на голове у них красовалась треуголка, а сбоку висела сабля, становились сущими дьяволами. Под руководством этих временных воителей доблестная гражданская гвардия проявила блестящие успехи т ознакомлении с тайнами огнестрельного оружия. Ополченцев учили делать направо кругом, поворачиваться налево, щелкать, не мигая, курком незаряженного ружья, огибать угол без особой суматохи и, не расстраивая рядов, беспрекословно маршировать в любую погоду с одного конца города до другого, пока они не расхрабрились настолько, что стреляли холостыми патронами, не отворачивая головы, могли услышать выстрел полевого орудия самого крупного калибра, не затыкая ушей и не впадая в панику, и даже были способны выдержать все тяготы и опасности парада я жаркий летний день, не понеся слишком больших потерь из-за дезертирства!

Правда, эти подлинно миролюбивые люди обладали столь мало воинственным духом, что в промежутках между военными упражнениями Обычно умудрялись позабыть всю преподанную им солдатскую науку, и когда снова являлись на парад, то едва могли отличить приклад ружья от дула и неизменно путали правое плечо с левым — каковой ошибки они, впрочем, вскоре научились избегать, предусмотрительно натирая мелом левый рукав. Но несмотря на всю их непонятливость и неуклюжесть, проницательный Кифт заявлял, что все это не имеет значения, поскольку, как он справедливо говорил, одна кампания научит их лучше, чем сотня парадов; ибо даже в том случае, если двум третям ополченцев будет уготована роль пушечного мяса, те из оставшейся в живых трети, кто не убежит, станут опытнейшими ветеранами.

Великий Стайвесант не испытывал особого почтения к хитроумным опытам и новшествам своего изобретательного предшественника; как и ко многому другому, он и к гражданской гвардии относился с величайшим презрением, и от него часто слышали, как он в шутку — иногда он любил пошутить — называл ее сломанной тростинкой губернатора Кифта. Но теперь безвыходное положение требовало спешных мер, и ему пришлось довольствоваться теми средствами защиты, какие были под рукой; поэтому он назначил генеральный смотр и парад гражданской гвардии. Увы и ах! Марс и Беллона[337] и все прочие силы войны, великие и малые, какое зрелище предстало вашему взору! Тут шли солдаты без офицеров, там офицеры без солдат; длинные охотничьи ружья и короткие мушкетоны, мушкеты всех видов и размеров, одни без штыков, другие без замков или без стволов, а многие и без замка, и без ствола. Повсюду сумки для зарядов, лядунки, пороховницы, сабли, секиры, кинжалы, ломы и метловища, перемешанные как попало, — словно в одной из наших континентальных армий перед началом революции.

Отважный Питер смотрел на этих захудалых вояк с таким же горестным видом, с каким человек смотрел бы на дьявола; но будучи умным человеком и зная, что ему ничего не остается, как примириться с существующим положением, он решил приучить своих героев к военным тяготам. Поэтому, заставив их много раз проделать ружейные приемы, он приказал дудкам заиграть быстрый марш и зашагал в своих грубых башмаках взад и вперед по улицам Нового Амстердама и соседним полям, пока у гвардейцев — я за это ручаюсь — не заболели их короткие ноги и снова не вспотели жирные бока. Но это было еще не все; воинственный дух старого губернатора взыграл от бодрой музыки дудок, и он решил испытать стойкость своей армии и дать ей почувствовать суровые лишения войны. Для этого с наступлением сумерек он расположил ополченцев лагерем на холме, прежде носившем название Бэнкерс-Хилл[338] и находившемся на некотором расстоянии от города; там он намеревался ознакомить их с лагерной дисциплиной, а на следующий день возобновить утомительные и опасные полевые учения. Но случилось так, что в ту ночь пошел проливной дождь, потоки которого залили лагерь, и могучая армия странным образом растаяла. И когда златокудрый Феб явился и осветил утренними лучами холм, на нем, кроме Питера Стайвесанта и его трубача Ван-Корлеара, не оказалось ни одного человека из всего многочисленного войска, нашедшего себе там приют накануне вечером.

Ужасное исчезновение армии смутило бы военачальника менее стойкого духом, чем Питер Стайвесант; тот, однако, счел это событие маловажным, хотя с тех пор стал относиться к гражданской гвардии с бесконечно большим презрением, чем прежде, и обзавелся надежным гарнизоном из отборных солдат, которых держал на жалованье и в отношении которых хвалился, что они, по крайней мере, обладают свойством непромокаемости, совершенно необходимым для воинов.

Следующей заботой бдительного Стайвесанта было усиление новоамстердамских укреплений. С этой целью он воздвиг прочный защитный вал от одной реки до другой на протяжении целой полумили! — изумительнейшее сооружение, с которым, по мнению старожилов, едва ли могли сравниться Великая китайская стена или римская стена,[339] возведенная в Великобритании для защиты от вторжений шотландцев, или же та медная стена, что доктор Фауст задумал построить с помощью сатаны вокруг Германии.

О материалах, из которых была сложена стена в Новом Амстердаме, сведения расходятся, но на основании большинства свидетельств я склонен думать, что она представляла собой частокол из особо крепких сосновых кольев, предназначенный для защиты города не только от внезапных нашествий внешних врагов, но также и от набегов окрестных индейцев.

Некоторые предания, правда, относят постройку стены к более позднему времени, но они очень далеки от истины, так как запись в стайвесантской рукописи, сделанная примерно в середине правления Питера Твердоголового, особо упоминает об этой стене, как о весьма прочном и забавном сооружении, вызывавшем восхищение всех живших по соседству дикарей. В записи говорится также о тревожном событии, происшедшем одной темной ночью: заблудившееся стадо коров прорвалось сквозь высокую стену, из-за чего все население Нового Амстердама пришло в такой панический ужас, в какой впали жители Рима, узнав о неожиданном вторжении галлов,[340] или доблестные граждане Филадельфии во времена нашей революции, когда флотилия пустых бочек[341] появилась на Делавэре и поплыла вниз по течению.[342]

Но с особой силой бдительность губернатора проявилась в постройке дополнительного внешнего укрепления перед фортом Амстердам для защиты морского берега. После утомительных тщательных изысканий я убедился, что береговая полоса была укреплена не по способу Эврара де Бар-ле-Дюка,[343] первого изобретателя законченной системы, не по голландской системе Мароллуа,[344] не по французскому способу, изобретенному Антуаном Девилем,[345] не по фламандскому Стевина из Брюгге,[346] не по польскому Адама из Трейтаха и не по итальянскому способу Сарди.[347]

Питер Стайвесант не следовал ни трем способам Пагана,[348] ни трем Вобана,[349] ни трем Шейтера,[350] ни трем Кохорна,[351] знаменитого голландца, который все свои проекты приспосабливал к защите низкой, болотистой местности, ни ста шестидесяти способам, изложенным Франческо Марки из Болоньи.[352]

Укрепление состояло не из многоугольника, вписанного в окружность, как советует Ален Манессон Малле,[353] не из четырех длинных батарей, согласно дорогостоящей системе Блонделя,[354] не из fortification a rebour[355] Дона Росетти, не из caponiere couverte[356] изобретательного Сен-Жюлъена,[357] не из углообразных полигонов и многочисленных казематов, которые советует Антуан д'Эрбер,[358] служивший под началом герцога Вюртембергского, дедушки второй жены (и первой королевы) Жерома Бонапарта,[359] иначе называвшегося Жери-подлец.

Оно не имело бастионов, построенных по образцу, впервые придуманному чехом Жижкой,[360] ни тех, какие применил Ахмет-паша[361] при Отранто в 1480 году, ни тех, что советует Сан-Микели[362] из Вероны, ни бастионов треугольной формы, о которых говорит Спекле,[363] германский инженер из Страсбурга, ни знаменитых деревянных бастионов, впоследствии воздвигнутых в нашем прославленном городе, и о разрушении которых сообщалось в предыдущей главе. В сущности, губернатор Стайвесант, как славный Монталамбер,[364] относился к бастионам с полным презрением; не любил он, однако, и заменяющую их tenaille angulaire des poligons a ailerons.[365]

Питер Стайвесант не пользовался башнями Миртеллы, какие возводят теперь в Квебеке; не сооружал он также флагштоков и ветряных мельниц, как делал его знаменитый предшественник из Саардама; не применял он и круглых зубчатых башен, равно как и батарей с двумя ярусами тяжелых пушек и третьим ярусом колумбиад[366] наверху, какие строятся ныне для защиты нашего беззащитного города.

Мои читатели, возможно, будут удивлены тем, что из такого множества систем губернатор Стайвесант не нашел ни одной, которого удовлетворила бы; это можно легко объяснить следующим простым обстоятельством: многие из них были, к сожалению, изобретены значительно позже, а что касается остальных, то он знал о них не больше, чем дитя, которое еще не родилось и никогда не родится. По правде сказать, вполне вероятно, что если бы даже чертежи всех перечисленных сооружений — и множества других в придачу — были разложены перед ним, все равно то самое свойство его ума, из-за которого он получил прозвище Твердоголовый Пит, побудило бы его предпочесть всем им свои собственные измышления. Одним словом, он не пожелал следовать ни одной системе — прежней, нынешней или будущей; равным образом он считал ниже своего достоинства подражать предшественникам, о которых никогда не слышал, современникам, которых не знал, и еще не родившимся преемникам, о которых, по правде говоря, никогда в жизни и не помышлял. Обладая обширным умом, он был убежден, что простейший способ часто бывает самым действенным и, конечно, легче всего осуществимым, а потому укрепил прибрежную полосу грозным земляным бруствером, прочно облицованным ракушками наподобие распространенных в те дни голландских печей.

С течением времени эти мрачные бастионы покрылись приятным зеленым ковром из травы и клевера, а их высокие насыпи оказались под сенью широко раскинувшихся платанов, в листве которых резвились пташки, оглашавшие воздух веселым щебетанием. Старые бюргеры отправлялись туда под вечер, чтобы выкурить трубку в тени деревьев и созерцать, как золотистый диск солнца постепенно опускается на западе, служа эмблемой того спокойного конца, к какому они все спешат; а городские парни и девушки прогуливались при луне в этом любимом уголке, наблюдая, как серебристые лучи целомудренной Артемиды трепещут на спокойной глади бухты или освещают белый парус тихо скользящей по воде лодки, и обмениваясь искренними обетами вечной любви. Таково происхождение знаменитого места прогулок — Батареи, явно предназначенной для военных целей, но на самом деле всегда служившей сладким мирным утехам: любимой прогулкой для пожилых людей, здоровым пристанищем для слабого инвалида, воскресным отдыхом для пропылившихся ремесленников, местом многих мальчишеских шалостей и нежных свиданий влюбленных, усладой всех жителей, украшением Нью-Йорка и гордостью восхитительного острова Манна-хата.

ГЛАВА VI

О том, как жители восточной страны внезапно подверглись дьявольским козням, и о тех здравых мерах, которые они приняли для их искоренения.


Обеспечив таким образом временную безопасность Нового Амстердама и предохранив его от всякой неожиданности, отважный Питер заложил в нос добрую щепотку нюхательного табаку и, щелкнув пальцами, послал вызов великому совету Амфиктионов и их могучему богатырю, удалому Альександру Партриду. Трудно сказать, однако, чем кончилось бы дело, если бы великий совет сразу же не пришел в большое замешательство и между его членами не возникли столь же ужасные раздоры, как во время оно в лагере бранчливых греческих воинов.

Всесильный совет конфедерации, как я рассказывал в предыдущей главе, уже объявил о своих враждебных намерениях, и могучая колония Нью-Хейвен, мощный город Пайкуэг (иначе называемый Уэтерсфилд), знаменитый своим луком и ведьмами, большой торговый дом Хартфорд и все остальные грозные пограничные городки уже пришли в чрезвычайное волнение, принялись чистить свои ржавые охотничьи ружья и орать во все горло о войне, от которой они ждали легких побед и великолепной добычи, награбленной в сытых голландских деревушках. Но этот веселый шум вскоре утих из-за поведения колонии Массачусетс. Пораженные доблестным духом храброго старого Питера и убежденные рыцарской прямотой и героическим пылом его доводов, они отказались поверить его виновности в бесчестном заговоре, в котором его облыжно обвинили. С благородством, коим они, по моему мнению, заслужили бессмертную славу, они заявили, что ни одно решение великого совета конфедерации не может обязать правительство Массачусетса принять участие в наступательной войне, если это правительство сочтет таковую несправедливой.[367]

Этот отказ немедленно вовлек колонию Массачусетс и другие объединенные колонии в очень серьезные трудности и споры и, несомненно, вызвал бы распад конфедерации, если бы великий совет Амфиктионов, решив, что ему не устоять без такого влиятельного члена, как Массачусетс, не увидел себя вынужденным пока что оставить мысль о военных действиях против Манхатеза. Такова изумительная стойкость и могущество пресловутых конфедераций, состоящих из множества упрямых, своевольных, склонных к разладу участников, лишь непрочно объединенных слабым общим руководством. По сути дела, впрочем, столь охочие до войны коннектикутские города не имеют оснований жалеть о том, что их воинственный пыл оказался тщетным, ибо, клянусь честью, если бы даже противостоять объединенной мощи конфедерации дюжим манхатезским солдатам оказалось в конце концов не под силу, все же неустрашимый Питер и его мирмидоняне,[368] пока суть да дело, удушили бы спесивых пайкуэгцев их собственным луком и задали бы другим пограничным городкам такую трепку, что на сотню лет отбили бы у янки охоту селиться на чужой земле или опустошать курятники новонидерландцев.

Была и еще одна причина к тому, чтобы отвлечь внимание славных жителей восточных колоний от их враждебных намерений; как раз в это время их страшно удручали и терзали нашествия князя тьмы, вассальных, подданных которого, прятавшихся в их стране, они то и дело ловили и тотчас же всех без исключения поджаривали, как соглядатаев и опасных врагов. Говоря без иносказаний, мы имеем сведения, что несчастная «восточная провинция» испытывала в это тяжелое время крайнее беспокойство и замешательство из-за множества беспутных ведьм, применявших самые странные способы, чтобы обманывать и мучить людей. Несмотря на многочисленные справедливые и жестокие законы, изданные против «злокозненных сношений или связей с дьяволом при помощи волшебства или чего-либо подобного»,[369] все же темные колдовские злодейства продолжали учащаться и получили такое пугающее распространение, которому трудно было бы поверить, не будь все эти случаи настолько достоверными, что в них не приходилось ни на минуту сомневаться.

Особенно поразительно то обстоятельство, что это страшное искусство, которым тщетно пытались овладеть в своих утомительных исследованиях и невразумительных изысканиях философы, астрологи, алхимики, теурги и другие мудрецы, оказалось достоянием преимущественно самых невежественных, дряхлых, уродливых и гнусных старух в округе, у кого ума было не больше, чем у помела, на котором они ездили верхом. Откуда они впервые приобрели свои адские познания — из трудов древних теургов, демонологии египтян, гаданий по полету стрел, или беломантии скифов, духовидения германцев, магии персов, волшебства лапландцев или же их архивов темных и таинственных пещер господина Даниеля, — этот вопрос дает пищу для массы ученых и остроумных догадок, в особенности потому, что большинство из упомянутых старух были совершенно несведущи в сокровенных тайнах азбуки.

Когда звучит сигнал тревоги, народ, любящий впадать в панику, тут же находит достаточно доказательств в ее оправдание; стоит поднять крик о желтой лихорадке, как немедленно всякая головная боль, несварение желудка и разлитие желчи объявляются этой страшной эпидемической болезнью. Точно так же каждый, кто страдал коликами или прострелом, был, разумеется, околдован, и горе любой несчастной старухе, жившей по соседству! Нельзя терпеть, чтобы столь вопиющая гнусность долго оставалась незамеченной, и, конечно, она вскоре навлекла на себя страшное негодованье трезвой и здравомыслящей части общества, в особенности тех, кто некогда проявлял такую пылкую благожелательность при обращении квакеров и анабаптистов. Великий совет Амфиктионов всенародно выступил с решительным осуждением такого опасного смертного греха, и начались жестокие преследования гнусных ведьм, которых легко было обнаружить по следам щипков дьявола, по черной кошке, помелу и по тому признаку, что только они были способны пролить, плача, три слезы, притом из левого глаза.

Трудно представить себе, сколько преступлений было обнаружено; «против каждой ведьмы, — говорит глубокомысленный и почтенный Коттон Матер[370] в своем превосходном труде «История Новой Англии», — у нас были столь веские доказательства, что ни один здравомыслящий человек во всей нашей стране никогда в них не сомневался и было бы неразумно, если бы в других странах кто-нибудь попытался усомниться».[371]

В самом деле, всегда достоверный и справедливый историк Джон Джосселин,[372] джентльмен, приводит по этому поводу неоспоримые свидетельства. «В нашей стране нет никого, — говорит он, — кто бы не был уверен, что ведьм очень много — пузатых ведьм и других, появляющихся при самых странных обстоятельствах, если верить рассказам о шлюпах в море, с командой из женщин, о корабле с большой красной лошадью, стоящей у грот-мачты, о том, как корабль, находившийся в маленькой бухточке к востоку, вдруг исчез», и т. д.

Впрочем, вызывает удивление не только число преступниц и их колдовских затей, но и дьявольское их упрямство. Побуждаемые самым торжественным, убедительным и доброжелательным образом признать свою вину и подвергнуться сожжению на благо религии и для развлечения народа, они все же упорно настаивали на своей невиновности. Такое неслыханное упрямство само по себе заслуживало немедленного возмездия и являлось достаточным доказательством — если еще нужны были доказательства — того, что они находились в союзе с дьяволом, этим олицетворением злобы. Но судьи были справедливы и милостивы и твердо держались правила наказывать лишь тех, кого удавалось наилучшим образом изобличить. Сами они не нуждались в доказательствах, чтобы составить себе собственное мнение, ибо, будучи настоящими, опытными судьями, они имели твердое мнение и были полностью убеждены в виновности обвиняемых, прежде чем приступали к суду над ними; однако что-то было необходимо, чтобы убедить все общество в целом и успокоить тех дотошных сплетников, которые появятся впоследствии, короче говоря, чтобы свет был удовлетворен. О, свет, свет! Весь свет знает, сколько неприятностей вечно причиняет этот самый свет! Поэтому почтенные судьи (как и я в моем самом достоверном, самом подробном и наилучшем из всех исторических сочинений) были вынуждены изучить, обнаруживать и делать ясными, как день, те обстоятельства, которые с самого начала были им совершенно понятны и о которых в их голове уже давно составилось твердое суждение; поистине можно сказать, что ведьм сжигали, чтобы потешить тогдашнюю чернь, но судили их так, чтобы были удовлетворены все, кто будет жить в грядущие времена!

Итак, обнаружив, что ни увещевания, ни здравые доводы, ни дружеские просьбы не оказывали действия на этих закоренелых преступниц, стали прибегать к более сильному средству — пытке; вырвав таким способом признание из их упрямых уст, их присуждали затем к поджариванию, заслуженному ими за гнусные преступления, в которых они сознались. Некоторые в своей извращенности доходили до того, что испускали дух под пыткой, до конца настаивая на своей невиновности, но их считали полностью одержимыми дьяволом, и благочестивые зрители жалели только о том, что преступницы не прожили немного дольше и не погибли на костре.

Рассказывают, будто в городе Эфесе удалось прекратить чуму, забросав камнями и умертвив старого оборванного нищего, на которого Аполлон указал, как на злого духа, виновника болезни, и который на самом деле был дьяволом, ибо обернулся пуделем.[373] Сходным и столь же прозорливым способом удалось, к счастью, прекратить вышеописанное зло. Все ведьмы были сожжены,[374] изгнаны или напуганы до смерти, и спустя немного времени во всей Новой Англии не осталось уродливых старух что, несомненно, следует считать одной из причин, почему все молодые женщины там столь красивы. Честные люди, испытавшие на себе действие колдовства, постепенно поправились, кроме тех, кто страдал корчами и немощами, принявшими, однако, менее опасные формы ревматизма, седалищной ломоты и прострела, и славные жители Новой Англии, бросив изучать тайные науки, перенесли свое внимание на более выгодные торговые плутни и вскоре стали проявлять большую сноровку в зашибании денег. Впрочем, следы старой закваски сохранились в их характере даже в наши дни; среди них появляются иногда ведьмы, замаскированные под врачей, законоведов и священнослужителей. Весь тамошний народ отличается хитрецой, смекалкой и глубокомыслием, от которых сильно разит колдовством; к тому же было отмечено, что всякий раз, как с луны валятся камни, большая часть их неизменно попадает в Новую Англию!

ГЛАВА VII

В которой повествуется о возвышении и славе доблестною военачальника, причем показывается, что человек может раздуться до величия и важности просто от чванства как пузырь раздувается от воздуха.


Говоря об этом бурном времени, неизвестный автор стайвесантской рукописи разражается пылким панегириком в честь святого Николая, чьей заботе он всецело приписывает неожиданные раздоры, вспыхнувшие среди совета Амфиктионов, и многочисленные случаи ужасного колдовства, имевшие место в восточной провинции, вследствие чего враждебные замыслы в отношении нидерландцев были на время оставлены, и его любимый город, Новый Амстердам, избавился от неминуемой опасности и смертоносной войны. Беспроглядная тьма и мрачное суеверие нависли над прелестными восточными долинами; приветливые берега Коннектикута не оглашались больше звуками сельского веселья, в воздухе мелькали зловещие тени и чудовищные видения, скользящие призраки являлись у каждого лесного ручейка и в угрюмых распадках, странные голоса невидимых существ слышались в безлюдных пустынях, а пограничные города были так заняты ловлей и наказанием коварных старух, наславших все эти ужасы, что на некоторое время о провинции Новые Нидерланды и о ее жителях совершенно забыли.

Ввиду этого великий Питер, убедившись, что никакой непосредственной угрозы со стороны восточных соседей нет, с похвальной неусыпностью, всегда его отличавшей, приступил к тому, чтобы положить конец нападениям шведов. Внимательный читатель, наверно, помнит, что к концу правления Вильяма Упрямого эти гнусные мародеры стали очень докучливыми; на послания храброго маленького губернатора они не обращали никакого внимания и поставили в тупик бесстрашного Яна Янсена Алпендама!

Питер Стайвесант, как мы уже говорили, был, однако, губернатором иного нрава и иного склада ума; без лишних проволочек он тотчас же издал приказ собрать отряд войск под командой бригадного генерала Якобуса Вон-Поффенбурга[375] и сосредоточить его на южной границе. Этот знаменитый воин достиг высоких чинов во время правления Вильгельмуса Кифта и, если историки правы, был помощником доблестного Ван-Кюрлета, когда тот со своим отрядом оборванцев бежал из форта Гуд-Хоп, бесчеловечно вышвырнутый оттуда янки. Ввиду того, что Вон-Поффенбург побывал в столь «памятном деле» и получил больше ран в одну благородную часть тела, которую мы называть не станем, нежели любой из его товарищей, впоследствии к нему все относились как к герою, «старому рубаке». Во всяком случае он снискал неограниченное доверие и дружбу Вильяма Упрямого, и тот готов был сидеть часами и с восхищением слушать его зажигательные рассказы об изумительных победах — которых он никогда не одерживал — и ужасных сражениях — с поля которых он бежал. Говорят, будто губернатор как-то заявил, что живи Вон-Поффенбург в древние времена, он, бесспорно, мог бы претендовать на доспехи Ахиллеса,[376] ибо был не только, как Аякс, могучим и стремительным воином, но и вторым Улиссом в совете, то есть отличным многоречивым оратором. Против всех этих суждений никто не возражал, так как жители Нового Амстердама об упомянутых древних героях ничего не знали.

Доброму старому Сократу, блаженной памяти мужу, находившемуся под башмаком жены, принадлежит образное изречение, гласящее, что в некоторых людей небеса при рождении вложили частицу умственного золота, в других — умственного серебра, а остальных щедро снабдили бронзой и железом. К последнему разряду, без сомнения, относился наш знаменитый генерал Вон-Поффенбург; и, судя по его постоянному самодовольству, я склонен думать, что госпожа природа, иногда бывающая пристрастной, наделила его столь ценными металлами в таком количестве, какого хватило бы дюжине средних медницких мастерских. Наибольшее восхищение вызывает другое: всю свою бронзу и медь ему удалось выдать Вильгельмусу Кифту, не слишком хорошо разбиравшемуся в неполноценных монетах, за чистое самородное золото. В результате, когда Якобус Ван-Кюрлет после потери форта Гуд-Хоп вышел в отставку, чтобы почить на лаврах, как состарившийся на службе генерал, могучий «медный капитан» был назначен на его место. Он исполнял свою новую должность с превеликой важностью, всегда именуя себя «главнокомандующим армиями Новых Нидерландов», хотя, по правде говоря, его армии, вернее, армия, состояла из горсточки кое-как обмундированных бездельников, воровавших кур и любивших раздавить бутылочку.

Таков был нрав воина, которого Питер Стайвесант назначил защищать свою южную границу. Читателю должно быть небезынтересно познакомиться и с его внешностью. Это был не очень высокий, но тем не менее крупный, дородный человек, чья толщина объяснялась обильем не столько жира, сколько чванства, ибо он так преисполнился сознания собственной значительности, что стал похож на один из тех мешков с ветрами, которые старый Эол в неожиданном порыве великодушия дал бродяге-воину Улиссу.[377]

Одежда Якобуса Вон-Поффенбурга соответствовала его характеру, так как на нем сверху было почти столько же бронзы и меди, сколько природа упрятала ему внутрь. Мундир его был вдоль и поперек расшит медными галунами, а туловище охватывал малиновый шарф, шириной и материалом похожий на рыболовную сеть и предназначенный несомненно для того, чтобы храброе сердце героя не проскочило между ребрами. Волосы у него на голове и бакенбарды были густо напудрены; среди этого обрамления его налитое кровью лицо блестело, как раскаленная печь, а доблестная душа, казалось, собиралась вот-вот выпрыгнуть из тусклых мигающих глаз, выпученных, как у рака.

Клянусь тебе, любезный читатель, если верить молве, ходившей об этом великом генерале, то я готов отдать половину моего состояния (которого в данную минуту недостаточно, чтобы расплатиться с хозяином гостиницы), лишь бы мне довелось взглянуть на него, вырядившегося с головы до ног, в военном облачении, в сапогах до пояса, обмотанного шарфом до подбородка, с воротником до ушей, с бакенбардами, в которых терялись рот и нос, в затенявшей лицо огромной треуголке, опоясанного кожаным ремнем шириной в десять дюймов, с которого свисал палаш такой длины, что я не решаюсь о ней упомянуть.

Экипированный вышеописанным образом, он гордо расхаживал со столь же грозным, воинственным видом, какой был у прославленного Мора из Mop-Холла,[378] когда тот, вооруженный до зубов, выступил в поход, чтобы убить Уонтлейского дракона.

Так страшен был он в этот час,

Так грозен, дик и рьян,

Что вы решили бы как раз:

Наверно, это дикобраз из африканских стран.

Он насмерть всех перепугал: коров и лошадей,

И кошек и дворовых псов, баранов и свиней.

Всяк улепетывал, дрожа, поджавши хвост, бежал

И думал, будто повстречал заморского ежа.[379]

Несмотря на большие природные дарования и превосходные качества этого прославленного генерала, должен сознаться, что он не был все же в точности таким человеком, какого доблестный Питер Твердоголовый выбрал бы начальником над своими войсками. Но, по правде говоря, в те дни провинция Новые Нидерланды не изобиловала, как ныне, крупными военными талантами, которые — подобно Цинциннату[380] — живут в каждой деревушке, выстраивают в ряды капусту вместо солдат, и отличаются на маисовом поле вместо поля битвы; отказываясь от бранных трудов ради более полезной, но бесславной мирной деятельности, они так часто меняют лавры на оливы, что хозяином вашей гостиницы может оказаться генерал, кучером дилижанса — полковник, а кузнецом, подковывающим вашу лошадь, — доблестный «капитан волонтеров». К тому же, великий Стайвесант, в отличие от современных правителей, не имел возможности выбирать военачальников из шайки преданных ему редакторов газет, ибо в летописях того времени нигде не упоминается о подобном разряде наемников, которым государство платило бы деньги, как трубачам, защитникам отечества или телохранителям. Итак, грозный генерал Вон-Поффенбург был назначен командовать вновь набранными войсками главным образом потому, что никто больше не претендовал на этот пост, а отчасти и потому, что было бы нарушением воинского этикета, если бы в обход ему во главе армии поставили младшего чином офицера, — такой несправедливости великий Питер не совершил бы даже под страхом смерти.

Как только доблестнейший медный капитан получил приказ выступить в поход, он бесстрашно повел свою армию к южной границе по невозделанным степям и диким пустыням, через неприступные горы и реки без переправ, сквозь непроходимые леса, преодолевая обширное пространство ненаселенной страны, опрокидывая на своем пути, разбивая и уничтожая во множестве враждебные полчища лягушек и муравьев, собравшихся для того, чтобы воспрепятствовать его продвижению. Одним словом, он совершил подвиг, равного которому не сохранилось в анналах истории, если не считать знаменитого отступления старика Ксенофонта[381] с десятью тысячами греков. Совершив все это, Якобус Вон-Поффенбург построил на Саут-Ривер (или Делавэре) грозное укрепление, названное Форт-Кашемир в честь коротких штанов зеленовато-желтого цвета, особо любимых губернатором. Так как с упомянутым фортом, о чем мы узнаем в дальнейшем, связаны очень важные и интересные события, то, пожалуй, стоит отметить, что впоследствии он назывался Новый Амстель и был первоначальным зародышем теперешнего процветающего города Ньюкасл, ошибочно названного так вместо Нокасл,[382] ибо здесь нет и никогда не было замка или чего-нибудь подобного.

Шведы и не думали покорно терпеть угрожающее поведение новонидерландцев; напротив, Ян Принтц,[383] тогдашний губернатор Новой Швеции, обнародовал решительный протест против того, что он назвал посягательством на его права. Но доблестный Вон-Поффенбург за время своей службы при Вильяме Упрямом слишком хорошо усвоил природу посланий и протестов, чтобы хоть сколько-нибудь испугаться этой бумажной войны. Его крепость была закончена, и теперь любо-дорого было видеть, какую важность он сразу же на себя напустил. Он по десять раз на день выходил из нее и входил, осматривал спереди и сзади, с одного бока и с другого. Затем он облачался в полную парадную форму и целыми часами гордо шагал взад и вперед по своему невысокому валу, как тщеславный голубь-самец, хвастливо разгуливающий по крыше голубятни. Одним словом, если моим читателям не доводилось с любопытством наблюдать, как захудалый начальник маленького никудышного военного поста раздувается от тщеславия в новехоньком мундире и упоен сознанием, что ему подчинена горсточка голодранцев, тогда я не надеюсь, что мне удастся дать им надлежащее представление об изумительном величии генерала Вон-Поффенбурга.

В прелестном романе «Пирс Форест»[384] рассказывается, как некий юноша, посвященный королем Александром в рыцари, сразу же поскакал в соседний лес и принялся с такой силой лупить деревья, что убедил всех придворных, будто в целом мире нет более могучего и храброго джентльмена. Тем же способом великий Вон-Поффенбург давал выход геройской злости, которая, подобно ветрам в животе, так часто бурно развивается у новобранцев, побуждая их к мелким ссорам и кровопролитным дракам. Стоило ему почувствовать, что в нем разгорается воинственный дух, он сразу же предусмотрительно совершал вылазку в поля и, вынув из ножен: свою верную саблю длиною в два полных фламандских локтя,[385] принимался изо всей мочи биться, отрубая головы взводам капустных кочанов, кося целые фаланги подсолнечников, которые он именовал громадными-шведами; если же ему доводилось ненароком высмотреть колонию честных толстопузых тыкв, спокойно гревшихся на солнышке: «А, подлые янки, — ревел он во все горло, — наконец-то вы мне попались!» и с этими словами одним взмахом сабли рассекал несчастные плоды сверху донизу. Излив в известной мере свой гнев, он возвращался к гарнизону в полном убеждении, что был подлинным чудом воинской доблести.

Другое честолюбивое желание генерала Вон-Поффенбурга состоял в том, чтобы слыть строгим ревнителем дисциплины. Прекрасно зная, что дисциплина — существенное условие всякого военного начинания, он внедрял ее со строжайшей аккуратностью, заставляя каждого солдата выворачивать на параде ноги носками наружу и вскидывать голову и предписывая ширину плоеных складок на рубахе всем, у кого таковые были.

Однажды, набожно изучая Библию (ибо сам благочестивый Эней[386] не мог бы превзойти его в показной религиозности), генерал наткнулся на рассказ об Авессаломе[387] и его печальном конце и в недобрый час издал приказ обрезать волосы всем офицерам и нижним чинам гарнизона. Случилось так, что в числе офицеров был некий Килдерместер, храбрый старый служака, всю свою долгую жизнь лелеявший копну жестких волос, изрядно похожую на густую шерсть ньюфаундлендской собаки и кончавшуюся огромной косой, которая напоминала ручку сковороды и была заплетена так туго, что глаза и рот у него были обычно прикрыты, а брови подняты к верхней части лба. Легко себе представить, что обладатель такого чудесного украшения с отвращением воспротивился приказу, приговорившему его волосы к стрижке. Сам Самсон не мог бы столь ревностно почитать свою шевелюру.[388] Итак, услышав о приказе генерала, наш герой разразился отборной солдатской руганью и градом проклятий и поклялся, что проломит башку всякому, кто попытается прикоснуться к его косе; затем он заплел ее еще туже, чем всегда, и стал разгуливать по форту, размахивая ею так свирепо, словно это был крокодилий хвост.

Коса старого Килдерместера, упрятанная в футляр из кожи угря, немедленно стала событием чрезвычайной важности. Главнокомандующий был достаточно образованным офицером и не мог не понимать, что дисциплина гарнизона, субординация и порядок в армиях Новых Нидерландов, а, следовательно, безопасность всей провинции и, наконец, достоинство и благоденствие Высокомощных Господ Генеральных Штатов и, превыше всего, достоинство генерала Вон-Поффенбурга, — все настоятельно требовало, чтобы эта упрямая коса была обрезана. Движимый патриотизмом, Он решил, что старого Килдерместера необходимо публично, в присутствии всего гарнизона, лишить его великолепного украшения. Старый воин со всей твердостью воспротивился, вследствие чего генерал, как подобает великому человеку, пришел в сильное негодование; преступник был арестован и предан военному суду. Ему предъявили обвинение в мятеже, дезертирстве и прочем вздоре, перечисляемом в военных уставах, кончавшееся словами: «То есть, в том, что он вопреки приказу носил косу[389] длиной в три фута, упрятанную в футляр из кожи угря». Тут начались приказ об отдаче под суд и допросы, и судебные прения, и приговор, и вся округа пришла в брожение из-за злосчастной косы. Так как хорошо известно, что командир отдаленного пограничного поста обладает властью поступать почти всегда по своему усмотрению, то не приходится сомневаться» что старый служака был бы повешен или, по меньшей мере, расстрелян, если бы он, на свое счастье, не заболел лихорадкой просто из-за досады и унижения и не сбежал самым непристойным образом от всего земного начальства, сохранив свои любимые волосы неприкосновенными. Его упрямство ничто не могло поколебать до самого последнего мгновения; умирая, он распорядился, чтобы его коса в футляре из угревой кожи торчала из дыры от выпавшего сучка, оказавшейся в одной из досок его гроба.

Этот величественный поступок сильно способствовал тому, что за генералом установилась репутация прекрасного блюстителя дисциплины, но поговаривают, будто в дальнейшем ему часто снились дурные сны и по ночам его посещали страшные видения: серый призрак старого Килдерместера стоял на часах у его постели, прямой как насос, с огромной косой, торчащей наподобие ручки.

КОНЕЦ КНИГИ ПЯТОЙ
Загрузка...