КНИГА ШЕСТАЯ Содержащая описание второго периода правления Питера Твердоголового и в которой дан воинственный образ великою Питера. — А также о том, как генерал Вон-Поффенбург устроил грандиозную пирушку, которая принесла ему больше неприятностей, нежели удовольствия

ГЛАВА I

До сих пор, почтеннейший и любезнейший читатель, я описывал тебе правление храброго Стайвесанта, озаренное мягким лунным светом мирного времени или, вернее, в зловещем спокойствии грозных приготовлений. Но вот грохочет боевой барабан, гремят пронзительно медные трубы, и глухое бряцание смертоносного оружия предвещает грядущее страшное испытание. Доблестный воин пробуждается от безмятежного сна, от прекрасной мечты и сладострастной неги, в которых в нежное «хилое мирное время» он искал утех после всех трудов. Он не склоняется больше к коленям прелестной красавицы и не плетет венков, чтобы украшать ими чело возлюбленной; он не увивает больше цветами свой сверкающий меч и длинным, ленивым летним днем не изливает свою снедаемую любовью душу в нежных мадригалах. Призванный к деяниям мужества, он отталкивает нежноголосую флейту, сбрасывает с жирной спины мирную одежду и надевает на свое изнеженное тело стальные доспехи. На смуглый лоб, где недавно покачивался мирт, где пышные розы дышали расслабляющей страстью, он водружает блестящую каску с колышущимся пером; он хватает сверкающий щит и взмахивает увесистым копьем или с величавой гордостью садится на своего ретивого коня и весь пылает, предвкушая славные рыцарские подвиги!

Но, милый, добродетельный читатель! Я не хотел бы, чтобы ты подумал, будто в Новом Амстердаме существовали некие preux chevaliers,[390] закованные в уродливую сталь. Это всего лишь выспренняя и величавая манера, в которой мы, высокопарные писатели, всегда говорим о войне, чтобы этим придать ей благородный и внушительный вид; мы наделяем наших воинов щитами, шлемами, копьями и кучей других иноземных и устарелых доспехов (хотя, может статься, им никогда в жизни ничего подобного не доводилось видеть), как умелый ваятель облачает современного генерала или адмирала в одеяния Цезаря или Александра. Все эти ораторские украшения означают, стало быть, попросту следующее: доблестный Питер Стайвесант вдруг ни с того ни с сего счел необходимым проверить, не затупился ли его верный клинок, слишком долго ржавевший в ножнах, и приготовиться к тому, чтобы подвергнуть себя тем изнурительным тяготам войны, в которых его могучий дух находил столько наслаждения.

Кажется мне, я так и вижу его в своем воображении в этот момент, или, вернее, я смотрю на его прекрасный портрет, до сих пор висящий на стене в родовом поместье Стайвесантов. На этом портрете великий Питер предстает перед нами во всем грозном величии настоящего голландского генерала. Его парадный мундир цвета прусской синьки пышно украшен целой выставкой больших бронзовых пуговиц, шедших от талии до подбородка. Широченные полы мундира с загнутыми углами красиво расходились сзади, открывая взору зад роскошных коротких штанов зеленовато-желтого цвета — изящная мода, еще и в наши дни преобладающая среди военных и соответствующая обычаю древних героев, которые и не помышляли о том, чтобы защитить себя с тыла. Черные усы придавали лицу Питера весьма страшное, воинственное выражение; волосы его топорщились над ушами густо напомаженными буклями, а за спиной крысиным хвостом спускалась ниже пояса коса. Блестящий галстук из черной кожи подпирал его подбородок, а маленькая, но надменная треуголка с самым доблестным и задорным видом склонялась набекрень над его левым глазом. Такова была рыцарская внешность Питера Твердоголового. И когда он вдруг остановился, прочно утвердился на своей крепкой опоре, чуть выдвинув вперед инкрустированную серебром деревянную ногу, чтобы усилить свою позицию, правой рукой подбоченился, левую положил на бронзовый эфес сабли, голову вдохновенно склонил вправо, самым устрашающим образом нахмурив изборожденный морщинами лоб, — он бесспорно представлял собой одну из самых внушительных, суровых и воинственных фигур, когда-либо гордо взиравших на вас с холста. Но перейдем теперь к изложению причин всех этих военных приготовлений.

О захватнических наклонностях шведов, подвизавшихся на Саут-Ривер, или Делавэре, мы своевременно сообщали в нашей летописи правления Вильяма Упрямого. Эти набеги, по отношению к которым проявлялось то стоическое равнодушие, что является краеугольным камнем (а по мнению Аристотеля — сомнительным соседом) истинной отваги, повторялись и нагло усиливались.

Шведы, принадлежавшие к тому сорту лицемерных христиан, которые читали Библию шиворот-навыворот, всякий раз, как она сталкивалась с их интересами, извращали золотое правило, и если ближний позволял им ударить его по одной щеке, обычно били его и по другой, независимо от того, подставляли ее или нет. Их беспрестанные набеги были одной из многих причин, способствовавших тому, что Вильгельмус Кифт с его раздражительной чувствительностью все время пребывал в лихорадке; только злосчастная привычка вечно заниматься сотней дел сразу помешала ему отомстить обидчикам с той беспощадностью, какую они заслужили. Но теперь шведам пришлось иметь дело с вождем иного склада, и вскоре они стали повинны в предательстве, от которого его честная кровь закипела и чаша терпения переполнилась.

Ян Принтц, губернатор Новой Швеции, не то скончался, не то был отозван — в этом вопросе существует неясность; его сменил Ян Рисинг,[391] громадного роста швед, который, если бы не кривые колени и косолапость, мог бы послужить моделью для статуи Самсона или Геркулеса. Он был столь же жаден до добычи, сколь и силен, и вместе с тем так же коварен, как и жаден до добычи; можно поэтому не сомневаться, что живи он четырьмя-пятью веками раньше, из него вышел бы один из тех злых великанов, которым доставляло столь жестокое удовольствие, скитаясь по свету, тайно похищать страждущих девиц и запирать их в заколдованные замки, где не было ни туалетного столика, ни смены белья, ни других привычных удобств. За такое гнусное поведение великаны впали в большую немилость во всем христианском мире, и все истинные, верные и доблестные рыцари получили предписание нападать на всех злодеев свыше шести футов ростом, с какими им доведется встретиться, и немедленно убивать таких молодцов. Это послужило, несомненно, одной из причин того, что порода высоких людей у нас почти перевелась и более поздние поколения отличаются столь малым ростом.

Как только губернатор Рисинг занял свой пост, он немедленно бросил взгляд на Форт-Кашемир, ставший крупным военным постом, и принял вполне правильное решение захватить его. Оставалось только обдумать, каким способом лучше осуществить это намерение. Тут я должен отдать ему справедливость и признать, что он проявил человеколюбие, редко встречающееся среди политических руководителей и равного которому в наше время я ни разу не наблюдал, если не считать той человечности, какую проявили англичане во время славной битвы при Копенгагене.[392] Стремясь избежать кровопролития и бедствий открытой войны, он добродетельно решил не допускать ничего похожего на явные военные действия или регулярную осаду, а прибегнуть к менее славному, но более милосердному способу — вероломству.

Итак, под предлогом нанесения дружеского визита своему соседу генералу Вон-Поффенбургу в его новой резиденции, Форт-Кашемире, он сделал необходимые приготовления, с великой помпой поплыл вверх по Делавэру, тщательно соблюдая церемонии, показал свой флаг и, прежде чем бросить якорь, приветствовал крепость королевским салютом. Необычный грохот разбудил старого служаку, голландского часового, честно дремавшего на посту. Он добрые десять минут бил по кремню, тер его край углом рваной треуголки, но все было напрасно; наконец, разрядив свое кремневое ружье с помощью искры, позаимствованной из трубки одного из товарищей, он смог ответить на приветствие. Встречный салют следовало бы произвести из крепостных пушек, но они, к несчастью, не были в исправности, а на складе не хватало огнестрельных припасов; такие оплошности случались в фортах во все времена, а на этот раз они были тем более простительными, что Форт-Кашемир построили всего два года тому назад и генерал Вон-Поффенбург, его славный комендант, был полностью занят гораздо более важными для себя делами.

Рисинг, весьма довольный вежливым ответом на свой салют, просалютовал вторично, ибо хорошо знал, что эти маленькие церемонии доставляли огромное удовольствие могущественному и тщеславному начальнику форта, принимавшему их за дань, отдаваемую его величию. Затем Рисинг торжественно высадился на берег в сопровождении отряда из тридцати человек — чрезвычайно большой и пышной свиты для маленького губернатора маленького поселения в те дни первобытной простоты, — по величине не уступавшего армии, какая в наше время приумножает величие пограничных командиров, следуя за ними по пятам.

Такая большая свита могла бы в сущности возбудить подозрение, если б голова великого Вон-Поффенбурга не была настолько занята всепоглощающими мыслями о самом себе, что уже не в состоянии была вместить никаких других соображений. Он попросту счел, что обилие сопровождавших Рисинга лиц было знаком уважения к нему: так великие люди, становясь между собой и солнцем, склонны совершенно затемнять истину своей тенью.

Легко можно себе представить, как польщен был генерал Вон-Поффенбург посещением столь высокой особы; его заботило лишь одно: как принять гостя таким образом, чтобы выставить себя в самом выгодном свете и произвести самое выигрышное впечатление. Главному караулу приказали немедленно явиться, и между солдатами поровну распределили оружие и обмундирование (которого у гарнизона было целых полдюжины комплектов). Какой-то высокий, тощий парень щеголял в мундире, предназначенном для человека маленького роста; полы мундира доходили ему лишь чуть ниже талии, пуговицы приходились между плечами, а рукава кончались на полпути к запястьям, так что кисти рук были похожи на две громадные лопаты; и так как мундир был слишком узок и спереди не сходился, то он соединялся с помощью петель, сделанных из пары красных шерстяных подвязок. На другом солдате была старая треуголка, напяленная на затылок и украшенная пучком петушиных перьев; у третьего пара порыжевших башмаков чуть не падала с ног, между тем как четвертый, низенький коротконогий троянец, облачился в совершенно прохудившиеся, выброшенные за непригодностью генеральские штаны, которые он придерживал одной рукой, а в другой сжимал кремневое ружье. Остальные были обмундированы в таком же духе; исключение составляли три гнусных бездельника, у которых рубах вовсе не оказалось и было всего полторы пары штанов на всех, вследствие чего их отправили в карцер, чтобы они никому не попадались на глаза. Нет ничего, в чем столь полно проявлялись бы таланты благоразумного начальника, как в способности все устроить к наибольшей выгоде; именно по этой причине на наших теперешних пограничных постах (в частности, на Ниагаре) лучшее обмундирование получают те часовые, которые стоят на виду у путешественников.

Нарядив столь пышно своих солдат — те, кому не хватило ружей, взвалили на плечи лопаты и кирки, и всем было приказано заправить подолы рубах и подтянуть штаны, — генерал Вон-Поффенбург смог наконец хорошенько хлебнуть пенящегося эля, что он, подобно доблестному Мору из Mop-Холла,[393] неизменно делал во всех важных случаях; совершив это, он стал во главе отряда, велел настелить сосновые доски, служившие подъемным мостом, и выступил из замка, как могучий великан, только что подкрепившийся вином. Когда оба героя встретились, тут разыгралась такая сцена военного парада и рыцарских любезностей, которая не поддается никакому описанию. Рисинг, как я ранее упомянул, был проницательным, хитрым политиком и до срока поседел из-за своего коварства: он с первого взгляда распознал господствующую страсть великого Вон-Поффенбурга и стал потакать ему во всех геройских фантазиях.

Их отряды выстроились друг против друга; солдаты брали оружие на плечо и отдавали честь оружием, салютовали стоя и на ходу. Они били в барабаны, играли на трубах и развертывали знамена, держали равнение налево, держали равнение направо и поворачивали направо кругом. Они строились, перестраивались и выстраивались уступами. Они проделывали марши и контрмарши сводными отрядами, просто отрядами и более мелкими подразделениями — взводами, полувзводами и шеренгами. Шли быстрым шагом, медленным шагом и вовсе не держа шага; ибо после того, как обе великие армии проделали все эволюции, включая восемнадцать маневров Дандеса[394] (которые тогда еще не были изобретены, так что они могли их только предугадать с помощью откровения свыше), и исчерпали все, что удалось вспомнить или придумать из области военной тактики, включая различные странные и беспорядочные передвижения, подобных которым не видывали ни до, ни после этого, если не считать некоторых недавно нами изобретенных вылазок, — оба великих командира и их войска остановились как вкопанные, совершенно изнуренные ратными трудами. Никогда двум доблестным капитанам гражданской гвардии или двум театральным героям на котурнах, исполняющим прославленные трагедии о Писарро,[395] или о Мальчике-с-Пальчик,[396] или какую-нибудь другую героическую и воинственную трагедию, не удавалось с таким блеском и на восхищение самим себе построить в боевой порядок своих висельников, коротконогих, неповоротливых овцекрадов-мирмидонян.

Когда обмен военными любезностями был окончен, генерал Вон-Поффенбург с великими церемониями проследовал со своим славным гостем в форт, сопровождал его при обходе укреплений и показал ему горнверки, кронверки, равелины и разные другие застенные укрепления, вернее, те места, на которых их полагалось возвести и где их могли бы возвести, если бы он того пожелал. Таким образом он ясно дал понять, что перед Форт-Кашемиром открываются «большие возможности», и хотя в настоящее время это всего лишь маленький редут, он несомненно является грозной крепостью в зачаточном состоянии. Показав шведам форт, он выстроил затем весь гарнизон, устроил ему учение и парад, а под конец приказал выволочь из карцера трех арестантов, привести их к решетке, сооруженной из алебард, и хорошенько выпороть — ради удовольствия гостя и чтобы тот знал, какой он великий ревнитель дисциплины.

Для коменданта крепости нет ничего опаснее, чем дать врагу представление о силе — или, как в данном случае, о слабости своего гарнизона; эта истина подтвердится, прежде чем я дойду до конца моего теперешнего рассказа, который, следовательно, содержит нравоучение в самой своей середине, как жареный гусь — начиняющий его пуддинг. Коварный Рисинг, делая вид, что он совершенно онемел от удивления, пораженный могуществом великого Вон-Поффенбурга, отметил про себя плохое состояние гарнизона, о чем и намекнул своим верным спутникам, которые подмигнули друг другу и громко рассмеялись — в кулак.

Когда с осмотром, парадом и поркой было покончено, гости и хозяева уселись за стол. Наряду с другими отменными качествами, генерал отличался непомерной любовью к званым обедам, или, вернее, к пирушкам, и за однодневную кампанию мог уложить на поле сражения больше мертвых тел, чем за все время своей военной службы. Много бюллетеней об этих бескровных победах сохранилось до наших дней; вся провинция была однажды приведена в изумление сообщением об одной из его кампаний, во время которой, по утверждению современников, он, имея, как капитан Бобадиль,[397] под началом всего двадцать человек, умудрился за короткий срок в полгода победить и полностью уничтожить шестьдесят быков, девяносто свиней, сто баранов, десять тысяч кочанов капусты, тысячу бушелей картофеля, сто пятьдесят полубочонков легкого пива, две тысячи семьсот тридцать пять трубок табаку, семьдесят восемь фунтов миндаля в сахаре и сорок железных полос, не считая разной закуски, дичи, домашней птицы и овощей. Это был подвиг, ни с чем не сравнимый со времен Пантагрюэля[398] и его всепожирающей армии и доказывавший, что стоит пустить Вон-Поффенбурга с гарнизоном во вражескую страну, как через короткое время там наступит голод и все Жители умрут.

Итак, лишь только генерал получил первые известия о предстоящем посещении губернатора Рисинга, он распорядился приготовить грандиозный обед и втихомолку отправил отряд самых опытных солдат обшарить все курятники по соседству и наложить контрибуцию на свиные хлева; старые служаки были давно приучены к подобным делам и выполнили порученную им задачу с таким невероятным рвением и с такой быстротой, что столы в крепости ломились под тяжестью принесенной ими добычи.

От всей души хотел бы я, чтобы мои читатели могли видеть доблестного Вон-Поффенбурга, когда он председательствовал на праздничном пире; это было достойное внимания зрелище: там он сидел, осиянный величайшей славой, окруженный своими солдатами, как тот знаменитый пьяница Александр,[399] чьим талантом по части удовлетворения жажды он весьма искусно подражал; он рассказывал о своих приключениях, когда ему случалось бывать на волосок от гибели, и о героических подвигах. Все знали, что то было самое безудержное, чудовищное хвастовство, но тем не менее закатывали глаза от восхищения и время от времени издавали удивленные возгласы. Стоило генералу произнести что-либо, хотя бы отдаленно напоминавшее шутку, как дюжий Рисинг принимался стучать своим крепким кулаком по столу, отчего звенели все стаканы, откидывался в кресле, разражался оглушительными раскатами хохота и клялся, пересыпая свои слова ужаснейшей бранью, что никогда в жизни не доводилось ему слышать такой замечательной шутки. Итак, в Форт-Кашемире все предавались шумному веселью и буйной попойке, а великий Вон-Поффенбург столь старательно прикладывался к бутылке, что не прошло и четырех часов, как он сам и весь его гарнизон, который усердно подражал своему начальнику, мертвецки пьяные распевали песни, опорожняли полные до краев стаканы и провозглашали тосты в честь Четвертого июля, из которых каждый был не менее длинным, чем уэльская родословная или тяжба в суде лорда-канцлера.

Как только дело дошло до этого, коварный Рисинг и его шведы, предусмотрительно оставшиеся трезвыми, накинулись на своих хозяев, связали их по рукам и по ногам и от имени шведской королевы Христины формально вступили во владение фортом и всеми подчиненными ему поселениями; одновременно они заставили принести присягу на верность тех голландских солдат, которых удалось достаточно протрезвить для того, чтобы они могли ее принять. Затем Рисинг привел в порядок укрепления, назначил комендантом своего благоразумного и бдительного друга, Свена Скутца, высокого, иссушенного ветром, ничего, кроме воды, не пьющего шведа, и отбыл, захватив с собой воистину любезный гарнизон и его могущественного командира, которые, придя в себя после изрядной порции колотушек, имели немалое сходство с «тухлой рыбой» или с раздувшимся морским чудовищем, пойманным на суше.

Гарнизон был увезен для того, чтобы в Новом Амстердаме не узнали о случившемся, ибо Рисинг, хотя его военная хитрость увенчалась полным успехом, страшился мести решительного Питера Стайвесанта, чье имя наводило на соседей такой же ужас, как некогда имя непобедимого Скандербега[400] среди его гнусных врагов, турок.

ГЛАВА II

В которой показывается, как глубочайшие тайны неожиданно выплывают на свет божий; а также о том, что предпринял Питер Твердоголовый, узнав о злоключениях генерала Вон-Поффенбурга.


Тот, кто первый вздумал утверждать, будто слава — или молва — принадлежит к более мудрому полу, был настоящим олухом. На самом деле ей а поразительной степени свойственны определенные женские черты, в частности, то благожелательное стремление заниматься чужими делами, которое заставляет ее постоянно охотиться за тайнами, а затем шляться повсюду, разглашая их каждому встречному. На все, что делается открыто, на виду у всех, молва обращает лишь преходящее внимание; но если поступок совершен в закоулке и его стараются окутать тайной, тогда наша богиня из кожи вон лезет, чтобы выведать ее и с злобным, чисто дамским удовольствием рассказать о ней всему миру. Именно это подлинно женская склонность вечно побуждает ее пытаться проникнуть в приемные государей, заставляет подслушивать сквозь замочную скважину у дверей сенатских зал, подглядывать через щели и трещины, когда наш почтенный конгресс заседает при закрытых дверях, обсуждая вопрос о том, на каком из дюжины великолепных способов погубить народ ему следует остановить свой выбор. Именно это делает молву столь ненавистной для всех осмотрительных государственных деятелей и интриганов-военачальников, и таким камнем преткновения для частных сговоров и тайных экспедиций, нередко разоблачаемых ею способами и средствами, которые может изобрести только женский ум.

Так обстояло дело и в случае с Форт-Кашемиром. Конечно, коварный Рисинг воображал, будто, захватив гарнизон, он достигнет того, что сведения о судьбе Вон-Поффенбурга и его солдат не скоро дойдут до ушей доблестного Стайвесанта. Однако весть о его подвиге разнеслась по свету, когда он меньше всего этого ожидал; и виновником оказался человек, которого Рисинг никак бы не заподозрил в том, что он завербуется в глашатаи богини с разинутым ртом.

Этим человеком был некий Дирк Скуйлер (или Скалкер[401]) — частый гость форта, который всех сторонился и, казалось, сам себя поставил вне закона. Он принадлежал к числу тех бродяг без роду и племени, которые держатся особняком, словно им нет дела до других или они не имеют права жить вместе с другими, и представляют, подобно браконьерам и контрабандистам, подонки общества. В каждом гарнизоне и каждой пограничной деревне бывает по одному или по нескольку таких козлов отпущения, чья жизнь до известной степени загадка, чье существование ничем не оправдано; они пришли бог весть откуда, живут бог весть как и, видимо, посылаются на землю только для того, чтобы пополнять древний, славный орден лентяев. В жилах нашего бродячего философа была, как предполагали, примесь индейской крови; это отчасти проявлялось в чертах его лица, цвете кожи и, особенно, в склонностях и привычках. Обычно он носил полуиндейский костюм, с ремнем, крагами и мокассинами. Волосы свисали с его головы прямыми длинными прядями и придавали ему еще более плутоватый вид. В старину говорили, что человек с примесью индейской крови — наполовину цивилизованный, наполовину дикий и наполовину дьявол, причем третьей половиной он наделяется для своего собственного удобства. По тем же причинам и, вероятно, столь же справедливо, поселенцы с берегов Миссисипи называют жителей девственных лесов Кентукки полулюдьми, полулошадьми и полукрокодилами и соответственно относятся к ним с великим почтением и отвращением.

Приведенное выше описание солдаты Форт-Кашемира нашли бы вполне приложимым к Дирку Скуйлеру, которого они фамильярно называли Galgenbrock (то есть Висельник) Дирк. Несомненно одно: он, по-видимому, не считал себя ничьим подданным, был ярым противником работы, ни в коей мере не признавая ее достойной уважения, и слонялся по форту, питаясь тем, что пошлет ему случай, напиваясь допьяна, когда удавалось раздобыть спиртного, крадя все, что попадало под руку, Почти каждый день ему пересчитывали ребра за его проступки, но, так как кости оставались целы, он относился к этому очень легко и не колеблясь совершал новые проделки, как только ему опять представлялась возможность. Иногда, после того, как его ловили на месте преступления, ему приходилось исчезать из крепости и отсутствовать по месяцу подряд, прячась в лесах и болотах, с длинным охотничьим ружьем за спиной, поджидая в засаде дикого зверя, или усевшись на корточках на берегу озерка и часами ловя рыбу, сильно напоминая при этом всем известного журавля. Когда он решал, что его провинности забыты или прощены, он пробирался обратно в форт со связкой шкурок или нанизанными на бечевку курами, которых ему удалось уворовать, и обменивал их на водку; как следует пропитавшись спиртом, он ложился на солнышке и наслаждался роскошной праздностью по примеру бесстыдного философа Диогена.[402] Дирк наводил ужас на все фермы в округе, совершая на них страшные набеги; иногда с первыми лучами солнца он внезапно появлялся в крепости, преследуемый по пятам всеми соседними жителями, как подлая лисица-воровка, которую заметили, когда она подкрадывалась к добыче, и гнали до ее норы. Таков был Дирк Скуйлер; по полному безразличию, какое он проявлял к суетному свету и его заботам, по свойственной ему воистину индейской выдержке и молчаливости никому не пришло бы в голову, что он-то и разгласит предательство Рисинга.

Пока шла пирушка, оказавшаяся столь роковой для храброго Вон-Поффенбурга и его бдительного гарнизона, Дирк незаметно переходил из комнаты в комнату, словно пользующийся особыми правами бродяга или приблудная охотничья собака, на которую никто не обращает внимания. Но хотя был он на слова скуп, однако у него, как и у других молчаливых людей, глаза и уши были всегда открыты, так что, слоняясь по дому, он подслушал весь заговор шведов. Дирк сразу же про себя прикинул, как ему поступить, чтобы дело обернулось к его пользе. Он прекрасно разыграл роль всеобщего приятеля, иначе говоря, забрал все, до чего только мог дотянуться, обокрал и хозяев и гостей, нахлобучил себе на голову отделанную медью треуголку могущественного Вон-Поффенбурга, сунул под мышку пару огромных ботфортов Рисинга и улизнул подобру-поздорову до того, как события в крепости пришли к развязке и в ней началась сумятица.

Убедившись, что ему больше нет пристанища в этих краях, он направил свой путь на родину, в Новый Амстердам, откуда ему некогда пришлось поспешно скрыться из-за неудачи в делах, другими словами, из-за того, что его поймали на краже овец. Он много дней скитался в лесах, пробирался через болота, переходил вброд ручьи, переплывал реки и, преодолев тысячу трудностей, которые погубили бы всякого, кроме индейца, жителя девственных лесов и дьявола, прибыл, наконец, полумертвый от истощения и худой, как голодающая ласка, в Коммунипоу; там он украл челнок и, добравшись до противоположного берега, очутился в Новом Амстердаме. Сразу же после высадки он отправился к губернатору Стайвесанту и, потратив больше слов, чем было им произнесено за всю его жизнь, рассказал о случившейся беде. Услышав страшное известие, доблестный Питер вскочил с места, как сделал отважный король Артур, когда в «веселом Карлайле» до него дошла весть о недостойных злодеяниях «свирепого барона»; не вымолвив ни слова, он сломал трубку, которую до того курил, о заднюю стенку печи, заложил за левую щеку огромную жвачку темного крепкого табаку, подтянул свои широкие штаны и зашагал взад и вперед по комнате, ворча себе под нос, как он имел обыкновение делать в гневе, самые отвратительные северо-западные ругательства. Однако, как я уже раньше говорил, он был не такой человек, чтобы изливать свою злобу в пустой болтовне. После того, как приступ ярости прошел, он первым делом заковылял наверх, к огромному деревянному сундуку, который служил ему цейхгаузом, и вынул тот самый парадный мундир, что был описан в предыдущей главе.

В это грозное одеяние он облачился, как Ахиллес в доспехи, выкованные Вулканом, храня все время самое жуткое молчание, сдвинув брови и с трудом дыша сквозь стиснутые зубы. Поспешно одевшись, он с грохотом спустился в гостиную, как второй Магог, и сорвал свою верную саблю, висевшую по обыкновению над очагом; но прежде чем прицепить саблю к поясу, он извлек ее из ножен и, пока его взгляд скользил по заржавленному клинку, угрюмая улыбка заиграла на его суровом лице. Это была первая улыбка за долгие пять недель, но каждый, кто видел ее, пророчил, что скоро в провинции начнутся жаркие дела!

Итак, приведя себя в полную боевую готовность, с печатью ужасной ярости на всем — даже его треуголка приобрела необыкновенно вызывающий вид, — он уже был начеку и посылал Антони Ван-Корлеара туда и сюда, в ту сторону и в эту, по всем грязным улицам и кривым переулкам города, чтобы звуками трубы созвать своих верных товарищей на не терпящий отлагательства совет. Сделав это, он по обыкновению тех, кто спешит, продолжал все время суетиться, бросался в каждое кресло, высовывал голову из каждого окна и, стуча своей деревянной ногой, носился вверх и вниз по лестнице в таком быстром и непрестанном движении, что беспрерывный стук его шагов, как сообщил мне один заслуживающий доверия историк того времени, изрядно напоминал музыку бочара, набивающего обручи на кадушку для муки.

Столь настоятельным приглашением, исходившим к тому же от такого горячего человека, как губернатор, нельзя было пренебречь; поэтому новоамстердамские мудрецы сразу же направились в залу совета. Доблестный Стайвесант вошел в нее, блистая военной выправкой, и занял свое место, как второй Карл Великий среди своих паладинов. Советники сидели в полном молчании и, закурив длинные трубки, с невозмутимым спокойствием уставились на его превосходительство и его парадный мундир; как и всех советников, их нелегко было смутить или застать врасплох. Губернатор, не дав им времени оправиться от удивления, которого они не испытывали, обратился к ним с краткой, но проникновенной речью.

Мне очень жаль, что я не обладаю преимуществами Ливия, Фукидида. Плутарха и других моих предшественников, у которых, как мне говорили, были речи всех их великих императоров, генералов и ораторов, записанные лучшими стенографами того времени; ведь благодаря этому названные историки имели возможность великолепно разукрасить свои рассказы и доставить удовольствие читателям высочайшими образцами красноречия. Лишенный столь существенной помощи, я никак не могу передать содержание речи, произнесенной губернатором Стайвесантом. Быть может, он с девичьей застенчивостью намекнул слушателям, что «на горизонте появилось пятнышко войны», что придется, пожалуй, приступить к «невыгодному для обеих сторон соревнованию в том, кто кому причинит больше всего вреда», или же прибегнул к какому-нибудь другому деликатному обороту речи, посредством которого нынешние государственные деятели так чопорно и скромно касаются ненавистной темы войны — словно доброволец-джентльмен, надевающий перчатки, чтобы не запачкать свои изящные пальцы прикосновением к грязному, закопченному порохом оружию.

Зная, однако, характер Питера Стайвесанта, я осмелюсь утверждать, что он не стал укутывать грубую суть своих слов в шелка и горностаевый мех и в прочие порожденные изнеженностью наряды, но изъяснился так, как подобало человеку сильному и решительному, считавшему недостойным избегать в словах тех опасностей, с которыми он готов был встретиться на деле. Не подлежит сомнению одно: в заключение речи он объявил о своем намерении лично повести войска и изгнать этих торгашей-шведов из захваченного ими Форт-Кашемира. Те советники, что не спали, встретили это смелое решение обычными знаками одобрения, а остальные, мирно уснувшие в середине губернаторской речи (их «всегдашняя послеобеденная привычка»), не сделали никаких возражений.

Теперь в прекрасном городе Новом Амстердаме началась сильнейшая суматоха, шли приготовления к суровой войне. Отряды вербовщиков расхаживали повсюду, волоча длинные знамена по грязи, которой, как и в наши дни, были милосердно покрыты улицы — на благо несчастным людям, страдающим от мозолей. Бодро взывали они ко всем нищим, бродягам и оборванцам Манхатеза и соседних городов, желающим заработать по шести пенсов в день и вечную славу на придачу, и предлагали им записаться в рекруты ради защиты дела чести. Мне хотелось бы, чтобы вам было ясно, что воинственные герои, увязывающиеся за победителями, обычно принадлежат к тому сорту джентльменов, для которых одинаково открыт путь в армию и в исправительный дом, к решетке из алебард и к позорному столбу, которым госпожа Фортуна уготовила равные шансы умереть от меча и от веревки, и чья смерть во всех случаях будет возвышенным примером для соотечественников.

Однако, несмотря на все воинственные крики и приглашения, почетные ряды защитников отечества пополнялись скудно — столь велико было отвращение мирных граждан Нового Амстердама к вмешательству в чужие ссоры и к тому, чтобы покинуть свой дом, бывший для них средоточием всех земных помыслов. Увидя это, великий Питер, чье благородное сердце было объято воинственным пылом и жаждой сладкого мщения, решил не дожидаться больше запоздалой помощи разжиревших бюргеров, а самому устроить смотр своим молодцам с берегов Гудзона; ведь он вырос, как и наши кентуккские поселенцы, в глуши, среди лесов и диких зверей, и ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем отчаянные приключения и опасные путешествия по дикой стране. Приняв такое решение, он приказал своему верному оруженосцу, Антони Ван-Корлеару, чтобы правительственную галеру подготовили к плаванию и как следует снабдили съестными припасами. Когда все было в точности выполнено, Питер Стайвесант, как подобало настоящему и благочестивому губернатору, почтил своим присутствием богослужение в большой церкви Святого Николая, а затем, строжайше приказав своему совету собрать и снарядить все манхатезское рыцарство к своему возвращению, отправился в вербовочное плавание вверх по течению Гудзона.

ГЛАВА III

Содержащая описание путешествия Питера Стайвесанта вверх по Гудзону, а также чудесных услад этой прославленной реки.


Мягкий южный ветер ласково скользил по прелестному лику природы, смягчая удушливую летнюю жару и превращая ее в живительное и плодотворное тепло, когда чудо отваги и рыцарской добродетели, бесстрашный Питер Стайвесант, поставил паруса по ветру и отчалил от славного острова Манна-хаты. Галера, на которой он совершал плавание, была пышно расцвечена яркими вымпелами и флагами, весело развевавшимися на ветру или же опускавшими свои концы в речную пучину. Нос и корма величественного корабля в соответствии с прекраснейшим голландским обычаем были изящно украшены нагими фигурами маленьких пухлых амуров с париками на голове, державших в руках гирлянды цветов, подобных которым вы не найдете ни в одном ботаническом справочнике, ибо то были цветы несравненной красоты, росшие в золотом веке и ныне существующие только в воображении изобретательных резчиков по дереву и холстомарателей.

Великолепно украшенная, как подобало сану могущественного властителя Манхатеза, галера Питера Стайвесанта неслась по стрежню благородного Гудзона, который, катя свои широкие волны к океану, на мгновение, казалось, замедлял бег и вздувался от гордости, словно сознавая, какой славный груз вручен его попечению.

Но поверьте мне, джентльмены, картины, представшие взгляду экипажа галеры, были далеко не теми, какие можно увидеть в наше вырождающееся время. Полное безлюдье и дикое величие царили на берегах могучей реки; рука цивилизации еще не уничтожила темные леса и не смягчила характер ландшафта; торговые суда еще очень редко нарушали это глубокое и величественное уединение, длившееся столетиями. Тут и там можно было увидеть первобытный вигвам, прилепившийся к скале в горах, над которым в прозрачном воздухе поднимался клубящийся столб дыма; однако вигвам стоял так высоко, что крики индейской детворы, резвившейся на краю головокружительной пропасти, доносились столь же слабо, как песня жаворонка, затерянного в лазурном небосводе. Время от времени дикий олень появлялся на нависшей вершине скалистого обрыва, робко смотрел оттуда на великолепное зрелище, расстилавшееся внизу; затем, покачав в воздухе ветвистыми рогами, он прыжками мчался в лесную чащу.

Таковы были картины, мимо которых плыло гордое судно Питера Стайвесанта. Вот оно прошло вдоль подножия скалистых возвышенностей Джерси; они вздымаются как несокрушимая стена, поднимающаяся от поверхности реки к небесам, и, если верить преданию, их создал в давно прошедшие времена могущественный дух Маниту,[403] чтобы скрыть свое любимое жилище от святотатственных взглядов смертных. Вот оно весело промчалось по просторной глади залива Таппан, на широко раскинувшихся берегах которого взору открывается множество разнообразных и прелестных ландшафтов: тут мыс с крутыми берегами, увенчанными густолиственными деревьями, далеко выступает в залив; там длинный лесистый склон, радуя глаз своей буйной роскошью, поднимается от берега и заканчивается высоко вверху мрачным обрывом, а вдали длинные извилистые цепи скалистых гор отбрасывают на воду гигантские тени. На смену этим грандиозным картинам ненадолго появляется скромный пейзаж, который как бы отступает под защиту опоясывающих его гор и кажется настоящим сельским раем, полным мирных, пастушеских красот: здесь и лужайка с бархатистой травой, и заросли кустарника, и журчащий ручеек, украдкой вьющийся среди свежей и яркой зелени, на берегу которого стоит индейская деревушка или наспех сколоченная хижина одинокого охотника.

Различные периоды быстротекущего дня с присущим каждому из них коварным волшебством придают окрестным местам различное очарование. Вот ликующее солнце во всем своем великолепии появилось на востоке, ярко сияя с вершины восточных холмов и рассыпая по земле тысячи бриллиантов росы, между тем как вдоль берегов реки все еще висит тяжелая завеса тумана, который, как ночной разбойник, потревоженный первыми проблесками зари, с угрюмой неохотой поднимается по склонам гор. В это время все было ярким, живым и радостным; воздух казался неописуемо чистым и прозрачным, птицы заливались шаловливыми мадригалами и свежий ветерок весело нес корабль вперед. Но когда солнце среди великолепного полыхания заката скрывалось на западе, озаряя небо и землю тысячью пышных красок, тогда повсюду воцарялись покой и торжественная тишина. Парус, прежде наполненный ветром, теперь безжизненно висел, прижимаясь к мачте; простой матрос, скрестив на груди руки, прислонился к вантам, впав в ту невольную задумчивость, которую спокойное величие природы нагоняет даже на самых грубых ее детей. Широкая гладь Гудзона была похожа на безмятежное зеркало, в котором отражалось золотое великолепие неба. Лишь изредка по реке скользил челнок из древесной коры, и яркие перья раскрашенных дикарей внезапно сверкали, когда случайно замешкавшийся луч заходящего солнца падал на них с западных гор.

Но когда волшебные сумерки окутывали все вокруг своей таинственной мглой, тогда лик природы приобретал тысячу неуловимых чар, неизъяснимо захватывающих те достойные сердца, которые ищут услады в величественных творениях создателя. Мягкого, колеблющегося света, господствующего в это время, достаточно для того, чтобы окрасить смягчившиеся черты ландшафта в призрачные тона. Обманутый, но восхищенный взгляд тщетно пытается разглядеть среди широко раскинувшейся завесы тени границу между сушей и водой или различить меркнущие предметы, как бы погруженные в хаос. Недремлющее воображение приходит на помощь слабому зрению и с непревзойденным мастерством создает собственные сказочные призраки. От прикосновения его волшебной палочки голые скалы, нависшие над водяной пучиной, превращаются в подобие величественных башен и высоких, украшенных зубцами замков; деревья приобретают страшные очертания могучих великанов, а недоступные вершины гор кажутся населенными тысячами призрачных существ.

Вот с берегов донеслось жужжание бесчисленных насекомых, наполнявших воздух странной, но довольно гармоничной музыкой, посреди которой то и дело слышалась печальная жалоба козодоя: взгромоздившись на одинокое дерево, он оглашал ночь своими надоедливыми беспрестанными стонами. Душа, проникнутая умиротворением и благоговейной грустью при виде этого величаво-таинственного зрелища, прислушивалась к задумчивой тишине, стараясь уловить и различить каждый звук, смутно доносившийся с берега; время от времени она содрогалась от крика какого-нибудь блуждающего в темноте дикаря или от заунывного воя трусливого волка, крадущегося в ночи за добычей.

Так Питер Стайвесант и его спутники благополучно следовали по своему пути, пока не очутились в тех страшных ущельях, именуемых Хайлендс,[404] где в голову невольно приходит мысль, будто именно здесь исполинские Титаны впервые начали нечестивую войну с небесами, нагромождая одну скалу на другую и расшвыривая в диком беспорядке огромные камни. Однако на самом деле история этих гор, касающихся облаков, совершенно иная. В давно прошедшие дни, до того, как Гудзон проложил путь своим водам из озер, они были обширной темницей, в скалистые недра которой всемогущий Маниту заключил мятежных духов, недовольных его властью. Там, закованные в несокрушимые цепи, зажатые в расщепленные молнией сосны или придавленные тяжелыми каменными глыбами, стонали они многие века. Наконец, гордый Гудзон в своем неудержимом беге к океану взломал их тюрьму и торжествующе покатил свои волны среди ее грандиозных развалин.

Но многие из мятежных духов все еще таятся в своих прежних убежищах; они-то, как утверждают древние легенды, и порождают эхо, которое оглашает эту жуткую пустыню; это не что иное, как яростные крики, испускаемые ими, лишь только какой-нибудь шум нарушит их глубокий покой. Но когда буря приводит в движение стихии, когда поднимается ветер и гремят громовые раскаты, тогда ужасны становятся завыванье и крики потревоженных духов, и горы вторят их зловещим стонам; говорят, в такую пору духи думают, что великий Маниту вернулся на землю, чтобы еще раз ввергнуть их в мрачные пещеры, где они снова окажутся в мучительном плену.

Впрочем, доблестному Стайвесанту было не до всех этих чудесных, великолепных картин; ничто не занимало его деятельный ум, кроме мыслей о беспощадной войне и гордого предвкушения отважных воинских подвигов. Да и верные члены его экипажа не тревожили свои праздные умы такого рода романтическими размышлениями. Кормчий, сидя за рулем, спокойно курил трубку, не думая ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем; те из его товарищей, что не храпели во все носовые завертки, забравшись в трюмы, слушали с разинутыми ртами Антони Ван-Корлеара, который, сидя на брашпиле, рассказывал удивительные истории о мириадах светлячков, сверкающих, как драгоценные камни, и усеивающих блестками темное одеяние ночи. Предание гласит, что светлячки первоначально были злыми ведьмами, существовавшими испокон веков и жившими в этих местах с незапамятных времен; они принадлежали к той гнусной породе, которую выразительно называют фуриями. За бесчисленные грехи, совершенные ими против человеческого рода, и для того, чтобы послужить грозным предупреждением для прекрасного пола, они были обречены тучами прозябать на земле в виде наводящих страх жучков, претерпевающих муки от того огня, который они прежде хранили в сердце и изливали в своих словах, а ныне осуждены вечно носить у себя в хвосте!

Перехожу теперь к рассказу об одном событии, в истинности которого мои читатели, пожалуй, усомнятся; но если так, тогда, милости просим, пусть они не верят ни одному слову из всего моего повествования, ибо в нем нет ничего более правдивого. Надо сказать, что нос у трубача Антони был весьма основательных размеров и гордо красовался на его лице, как гора Голконда,[405] пышно сверкая рубинами и другими самоцветами — подлинными регалиями короля выпивох, которыми веселый Бахус награждает всех, кто усердно прикладывается к бутылке. И вот случилось так, что однажды рано утром наш добрый Антони, умыв свою толстую физиономию, нагнулся над поручнями галеры и стал созерцать себя в прозрачной воде за бортом. Как раз в это мгновение ослепительное солнце, взойдя во всем своем великолепии и брызнув светом из-за высокого утеса Хайлендса, метнуло один из самых ярких своих лучей прямехонько в сияющий музыкантский нос, отражение которого тотчас же устремилось вниз и, зашипев при соприкосновении с водой, поразило насмерть большого осетра, резвившегося около судна! Из этой чудовищной рыбины, с огромным трудом вытащенной на палубу, получился роскошный обед для всего экипажа; все признали, что она отменного вкуса, кроме частей вокруг раны, слегка отдававших серой. Это был, насколько мне известно, первый случай, когда христиане в здешних краях ели осетра, Domine[406] Ганс Мегаполенсис[407] рассказывая об окрестностях Олбани в письме, написанном через некоторое время после основания там поселения, говорит: «В этой реке водится очень много осетров, которых мы, христиане, в пищу не употребляем, а индейцы едят с жадностью».

Питер Стайвесант, узнав о столь изумительном чуде и отведав незнакомой рыбы, как легко можно предположить, очень удивился; в ознаменование этого события он дал большому мысу по соседству название Нос Антони,[408] сохранившееся до наших дней.

Но погодите. Куда я забрел? Честное слово, если я собираюсь сопровождать славного Питера Стайвесанта в его путешествии, то никогда не кончу, ибо не было еще путешествия, столь полного чудесными событиями, и не было реки, столь изобиловавшей беспримерными красотами, достойными особого упоминания. Даже сейчас с кончика моего пера так и рвется рассказ о том, как команда Питера, высадившись на берег за Хайлендсом, была страшно напугана толпой веселых, крикливых чертей, которые скакали и резвились на громадной плоской скале, нависшей над рекой и поныне называющейся Duyvel's Dans-Kamer.[409] Но нет, Дидрих Никербокер, не пристало тебе бездельничать во время твоего исторического путешествия.

Помни, что, останавливаясь со свойственной твоему возрасту безрассудной болтливостью на этих чудесных картинах, дорогих твоему сердцу благодаря воспоминаниям юности и очарованию тысяч легенд, услаждавших слух простодушного ребенка, помни, что ты тратишь по пустякам те быстро текущие мгновения, которые следовало бы посвятить более возвышенным предметам. Разве время — безжалостное время! — немеющей рукою уже не встряхивает перед тобой почти пустые песочные часы? Спеши же продолжить свой утомительный труд, чтобы последние песчинки не исчезли до того, как ты закончишь свою прославленную историю Манхатеза.

Итак, препоручим неустрашимого Питера, его доблестную галеру и верную команду покровительству блаженного святого Николая, который, без сомнения, посодействует успеху его плавания, пока мы будем ждать возвращения наших путешественников в великом городе Новом Амстердаме.

ГЛАВА IV

В которой описывается могучая армия, собравшаяся в Новом Амстердаме, а также встреча Питера Твердоголового с генералом Вон-Поффенбургом и чувства Питера в отношении несчастных великих людей.


В то время как отважный Питер на всех парусах плыл вверх по течению гордого Гудзона и поднимал на борьбу все маленькие сонные голландские поселения, расположенные на его берегах, в город Новый Амстердам стекались толпы могучих воинов. Об этом сборище стайвесантская рукопись, бесценный осколок древности, дает самые подробные сведения, с помощью которых я имею возможность описать славное войско, расположившееся лагерем на площади против форта, которая в настоящее время называется Боулинг-Грин.[410]

Итак, в центре стояла палатка ратных людей с Манхатеза, которые, будучи жителями столицы, составляли лейбгвардию губернатора. Ими командовал доблестный Стоффель Бринкерхоф, некогда стяжавший бессмертную славу в битве при Устричной бухте. Знаменем им служило изображение стоящего на задних лапах могучего бобра на аранжевом поле — герб провинции, указывавший на упорное трудолюбие и земноводное происхождение доблестных нидерландцев.[411]

По правую руку от них можно было увидеть вассалов прославленного мингера Майкла Поу,[412] который господствовал над прекрасными землями древней Павонии и областями к югу от нее вплоть до Навесинкских гор,[413] и был, кроме того, владетельным господином острова Виселицы. На его знамени, которое нес верный оруженосец Корнелиус Ван-Ворст, была изображена огромная лежащая устрица на поле цвета морской воды, являвшаяся геральдической эмблемой его любимой столицы, Коммунипоу. Майкл Поу привел в лагерь отряд храбрых воинов в тяжелых доспехах; на каждом было по десяти пар штанов грубой шерсти и по касторовой шляпе с широкими полями, за лентой шляпы торчала короткая трубка. То были люди, которые выросли на илистых берегах Павонии, принадлежали к числу настоящих медноголовых и вели свое происхождение, если верить легендам, от устриц.

В некотором отдалении расположилась лагерем компания воинов, пришедших из окрестностей Хелл-Гейта. Ими командовали Сои-Дамы и Ван-Дамы, самые невоздержанные на язык и закоренелые богохульники, что подтверждает их фамилия.[414] Это были страшные на вид молодчики, одетые в широкие долгополые плащи из грубого сукна того странного темно-серого цвета, который называют «гром и молния»: на знамени у них были три стрекозы, летящие по огненно-красному нолю.

Рядом стояла палатка ратных людей с болотистых берегов Вал-Богтиха[415] и из близлежащих мест. Эти воины отличались угрюмым видом по той причине, что питались крабами, в изобилии водившимися в тех краях. Они были первооснователями почтенного рыцарского ордена, называемого флаймаркетскими жуликами, и, если предание говорит правду, изобрели также широкоизвестное танцевальное па, называемое «двойной притоп». Ими командовал бесстрашный Якобус Варравангер; у них был также веселый оркестр из бруклинских паромщиков, которые давали прекрасные концерты, дуя в раковины.

Я не стану, однако, дальше следовать за мелочным описанием, в котором рассказывается затем о воинах из Блумен-Дала, Уихоука и Хобокена и разных других мест (хорошо известных по истории и поэзии), так как военная музыка, звучавшая в отдалении, за пределами городских стен, уже встревожила жителей Нового Амстердама. Впрочем, тревога ново — амстердамцев вскоре улеглась, ибо — смотрите, смотрите! — среди огромного облака пыли они узрели зеленовато-желтые штаны и великолепную серебряную ногу Питера Стайвесанта, сверкавшую в солнечных лучах, и увидели, как он приближается во главе громадной армии, собранной им на берегах Гудзона. Тут превосходный, но анонимный автор стайвесантской рукописи разражается замечательным описанием отрядов, проходивших через главные ворота города, которые стояли в верхней части Уоллстрита. Первыми шли Ван-Бюммели, жившие на прелестных берегах Бронкса. То были толстяки небольшого роста, носившие короткие штаны чрезмерной ширины и прославившиеся кулинарными подвигами: они первые изобрели маисовую кашу на молоке. Следом за ними шагали Ван-Влотены из Катскилла, ужаснейшие питухи, любители молодого сидра и отъявленные хвастуны во хмелю. За ними двигались знаменитые Ван-Пуши из Эзопуса, ловкие наездники, скакавшие на великолепных длиннохвостых конях эзопусской породы; Ван-Пуши были превосходными охотниками на выдр и выхухолей, от чего и произошло слово «пушнина». Далее следовали Ван-Несты из Киндерхука, доблестные грабители птичьих гнезд, как указывает их фамилия;[416] им, если верить автору рукописи, мы обязаны изобретением оладий или лепешек из гречневой муки. Затем Ван-Гролы с Носа Антони, которые наливали спиртное в удобные круглые фляжки, потому что, обладая наредкость длинными носами, не могли пить из манерок. Затем Гарденьеры из города Гудзона и его окрестностей, известные многочисленными триумфальными подвигами; например, кражами дынь на баштанах, выкуриванием из нор кроликов и другими в том же роде. Они были также большими любителями жареных свиных хвостов. Прославленные члены конгресса с этой фамилией — их потомки. Затем Ван-Хусены из Синг-Синга, любители хорового пения и игры на губной гармонике; они шли по двое в ряд и пели большой псалом в честь святого Николая. Затем Коунховены из Слипи-Холлоу,[417] от которых ведут свое происхождение веселые трактирщики и которые первые овладели магическим искусством загонять кварту вина в пинтовую бутылку. Затем Ван-Кортландты, которые жили на диких берегах Кротона и были заядлыми охотниками на диких уток; они слыли искусными стрелками из большого лука. Затем Бенсхотены из Наиака и Кейкьята, первыми научившиеся бить левой ногой; они были храбрыми жителями лесной глуши и охотились на енотов при лунном свете. Затем Ван-Винкли[418] из Харлема, поглощавшие яйца в несметном количестве и известные умением брать призы на скачках и не платить долгов в трактирах; они первые стали подмигивать[419] двумя глазами сразу. Наконец появились Никербокеры из большого города Скагтикока, где жители в ветреную погоду кладут камни на крышу дома, чтобы ее не унесло. По мнению некоторых, их фамилия произошла от «никер» — качаться, и «бекер» — стакан, что указывает, будто некогда они были завзятыми пьяницами. Но на самом деле она произошла от «никер» — кивать и «букен» — книги; это явно означает, что они кивали носом или дремали над книгами. Их потомком и был автор этой истории.

Такова была армия смелых жителей лесов, проходившая через главные ворота Нового Амстердама. В стайвесантской рукописи говорится еще о многих, чьи имена я не упоминаю, так как мне надо спешить к более важным предметам. Ни с чем не сравнимая радость и воинская гордость охватили неустрашимого Питера, когда он производил смотр этой могучей рати, и он решил больше не откладывать столь желанной мести подлым шведам, засевшим в Форт-Кашемире.

Но прежде чем я перейду к описанию необычайных событий, которое читатель найдет в последующих главах этого прославленного исторического труда, разрешите мне остановиться на судьбе Якобуса Вон-Поффенбурга, главнокомандующего разбитых армий Новых Нидерландов. Только врожденной недоброжелательностью человеческой природы можно объяснить то обстоятельство, что как только распространились вести о его прискорбном поражении в Форт-Кашемире, сразу же тысячи гнусных слухов поползли по Новому Амстердаму; в них утверждалось, будто в действительности он вступил в предательский сговор со шведским командиром, что он уже давно вел тайные сношения со шведами, и намекалось на какие-то «секретные фонды». Всем этим ужасным обвинениям я не придаю ни на йоту больше веры, чем пни, на мой взгляд, заслуживают.

Достоверно одно: генерал защищал свою репутацию самыми пылкими клятвами и торжественными заверениями и объявлял бесчестным каждого, кто осмеливался сомневаться в его неподкупности. Больше того, вернувшись в Новый Амстердам, он прогуливался взад и вперед по улицам, сопровождаемый по пятам компанией ярых богохульников — бравых собутыльников, которых он поил и кормил до отвала и которые были готовы поддержать его в любом суде. Герои того же закала, что и он, со свирепо закрученными усами, широкоплечие, богатырского вида фанфароны, все они имели такой вид, словно могли съесть быка и ковырять в зубах его рогами. Эти телохранители ссорились с теми, с кем он ссорился, готовы были лезть за него в драку и грозно смотрели на каждого, кто задирал нос перед генералом, будто собирались проглотить его живьем. Свой разговор они пересыпали руганью, словно ежеминутными пушечными залпами, и каждую напыщенную хвастливую фразу заканчивали громовым проклятием, как сопровождают артиллерийским салютом патриотическую здравицу.

Все это доблестное бахвальство производило сильное впечатление, убеждая некоторых глубокомысленных мудрецов; многие из них начали считать генерала героем с преисполненной невыразимого величия душой, в особенности потому, что он все время клялся честью солдата — что звучало весьма гордо. Больше того, один из членов совета зашел так далеко, что предложил увековечить его нетленным памятником из гипса!

Но бдительного Питера Твердоголового не так-то просто было обмануть. Пригласив к себе для конфиденциальной беседы главнокомандующего всеми армиями и выслушав до конца его рассказ, украшенный обычными благочестивыми клятвами, заверениями и восклицаниями «Послушай-ка, metgelsel,[420] — вскричал он, — хотя по твоим словам ты самый храбрый, честный и достойный человек во всей провинции, все же ты, на свое несчастье, стал жертвой ужаснейшей клеветы и тебя безмерно презирают. Конечно, наказывать человека за то, что его постигло несчастье, было бы жестоко; но хотя вполне возможно, что ты совершенно не виноват в тех преступлениях, в которых тебя обвиняют, тем не менее небо, разумеется в каких-то мудрых целях, пока что отказывается представить нам доказательства твоей невиновности, а я отнюдь не склонен противодействовать его верховной воле. Кроме того, я не могу пойти на то, чтобы рисковать своими войсками, поставив во главе их начальника, которого они презирают, и доверить благополучие моего народа защитнику, которому он не верит. А потому, друг мой, откажись от утомительных трудов и забот общественной жизни и утешься следующей мыслью: если ты виновен, то вкушаешь лишь то, что заслужил; — а если ты не виновен, то ты не первый великий и праведный человек, которого столь несправедливо оклеветали и с которым так плохо обошлись в этом грешном мире — несомненно для того, чтобы вознаградить в лучшем мире, где не будет ни ошибок, ни клеветы, ни гонений. А теперь не попадайся больше мне на глаза, ибо я ужасно не люблю смотреть на физиономии таких несчастных великих людей, как ты».

ГЛАВА V

В которой автор очень искренне говорит о самом себе. — После чего последует весьма интересный рассказ о Питере Твердоголовом и его сподвижниках.


Так как моих читателей и меня ожидает сейчас не меньше опасностей и затруднений, чем выпадало когда-либо на долю компании странствующих рыцарей, упорно совавших повсюду свой нос, то нам подобает, по примеру этих отважных искателей приключений, взяться за руки, предать забвению все наши несогласия и поклясться стоять друг за друга в радости и в горе, пока не будет выполнена наша задача. Мои читатели должны были, несомненно, заметить, что я полностью изменил свой тон и поведение с тех пор, как мы впервые пустились в путь. Ручаюсь, что тогда они считали меня сварливым, желчным, сумасбродным голландским старикашкой, так как я ни разу не обращался к ним с вежливым словом и даже не дотрагивался до шляпы, когда мне случалось заговаривать с ними. Но пока мы вместе шли по большой дороге моей истории, я постепенно смягчался, становился учтивее, начал время от времени вступать в дружеские беседы и наконец проникся к ним дружеским расположением. Таково мое обыкновение: я всегда несколько холоден и сдержан вначале, в особенности с людьми, которых я не знаю и которые в моих глазах представляют такую же ценность, как медный грош или вермонтский банковый билет,[421] и полностью завоевать мое доверие можно только после длительного тесного общения.

Да и почему я должен быть любезен с кучей шапочных знакомых, которые столпились вокруг меня, когда я впервые появился? Их просто привлекало новое лицо; многие из них с интересом посмотрели лишь на мой титульный лист, а затем отошли, не сказав ни слова, между тем как другие, зевая, лениво проглядели предисловие и, удовлетворив свое быстропреходящее любопытство, вскоре один за другим разбрелись. Впрочем, специально для того, чтобы испытать их мужество, мне пришлось прибегнуть к способу, сходному с тем, какой, по рассказам, применял несравненный образец рыцарства король Артур; прежде чем приблизить к себе какого-нибудь рыцаря, он требовал, чтобы тот доказал свою способность побороть опасности и трудности, преодолев неслыханные злоключения, убив с дюжину великанов, победив злых волшебников, не говоря уже о карликах, гиппогрифах и огнедышащих драконах. Следуя тому же правилу, я для начала хитроумно провел моих читателей через несколько запутанных глав, где толпа языческих философов и писателей самым немилосердным образом надавала им тумаков и пощечин. Это было полезно для моей грудобрюшной преграды благодаря тому неудержимому смеху, которым я заливался при виде крайнего смущения и испуга моих доблестных рыцарей: одни тут же на месте свалились замертво (уснув), другие отшвырнули мою книгу, дочитав до середины первой главы, пустились наутек и бежали до тех пор, пока окончательно не скрылись из виду; только тогда они остановились, чтобы перевести дух, рассказать своим друзьям, какие неприятности они претерпели, и предупредить всех, чтобы никто не отваживался на такое неблагодарное путешествие. С каждой страницей ряды моих читателей все редели, и из громадной толпы, вначале пустившейся в путь, лишь очень немногие, одолев пять вступительных глав, кое-как выжили, хотя и были доведены до чрезвычайно жалкого состояния. И что же! Вы бы хотели, чтобы я при первом же знакомстве прижал к груди этих изнеженных презренных трусов? Нет, нет. Я приберегал свою дружбу для тех, кто ее заслужил, для тех, кто мужественно сопровождал меня, несмотря на все препятствия, опасности и трудности. И вот тем, кто остался поныне верен мне, я с нежностью подаю руку. Достойные и бесконечно возлюбленные читатели! Храбрые и испытанные товарищи, преданно следовавшие за мной во всех моих странствиях! Я приветствую вас от всего сердца. Клянусь, что я буду с вами до конца и торжественно доведу вас (да помогут небеса верному орудию, которое я держу в это мгновение между пальцев) до завершения нашего великого дела.

Но погодите! Мы тут с вами болтаем, а тем временем в Новом Амстердаме идет непрерывная суматоха. Толпы доблестных воинов, расположившихся лагерем на лужайке для игры в шары, разбивают палатки; медная труба Антони Ван-Корлеара оглашает небо мощными звуками, бьют барабаны, знамена Манхатеза, Хелл-Гейта и Майкла Поу гордо развеваются в воздухе. А теперь взгляните туда, где моряки, ставя паруса, усердно готовят в путь вон ту шхуну и те два неуклюжие олбанские шлюпа, которые должны понести по волнам войско нидерландцев, чтобы оно стяжало бессмертную славу на Делавэре!

Все жители города, мужчины, женщины и дети, высыпали из домов, чтобы посмотреть на новоамстердамское рыцарство, торжественно маршировавшее по улицам, направляясь для погрузки на суда. Как много грязных носовых платков мелькало в окнах, как много хорошеньких носиков сморкалось в мелодичной скорби по столь печальному поводу. Горе прелестных дам и красивых девушек Гранады, оплакивавших изгнание доблестного рода Абенсеррагов,[422] не могло быть сильнее, чем горе добросердечных женщин Нового Амстердама по случаю отъезда их бесстрашных воинов. Каждая томящаяся любовью девушка с нежным чувством набивала карманы своего героя пряниками и пирожками; много было обменов медными колечками, много погнутых шестипенсовиков было сломано надвое в знак вечной верности, и даже до наших дней сохранились написанные на это событие любовные стихи, весьма негладкие и настолько невнятные, что все на свете становятся перед ними в тупик.

Трогательное зрелище представляли пригожие девушки, теснившиеся вокруг знаменитого Антони Ван-Корлеара, ибо он был веселый, розовощекий молодцеватый холостяк, к тому же большой хвастун, наслаждавшийся своими собственными шутками, и отчаянный проказник, когда дело касалось женщин. Им очень хотелось бы, чтобы Антони остался утешать их, когда все войско уйдет. Ибо к уже сказанному о нем, простая справедливость требует добавить, что он был человеком добросердечным, известным своим сердобольным вниманием к безутешным женам в отсутствие их мужей, вследствие чего пользовался большим уважением честных бюргеров всего города. Но ничего не могло помешать доблестному Антони последовать за старым губернатором, которого он любил, как свою собственную душу. Итак, обняв всех молодых женщин и влепив каждой из них, у кого были красивые зубы и свежий рот, дюжину смачных поцелуев, он отправился в путь, провожаемый бесчисленными добрыми пожеланиями.

Отъезд доблестного Питера был также немаловажной причиной всеобщей печали. Хотя старый губернатор ни в коей мере не потакал блажи и капризам своих подданных и начал совершенно «новую страницу» по сравнению с тем, что творилось во времена Вильяма Упрямого, тем не менее он почему-то стал необыкновенно любим народом. Есть что-то пленительное в личной храбрости, которая в глазах рядовых людей стоит выше большинства других достоинств. Простой народ Нового Амстердама видел в Питере Стайвесанте чудо доблести. На его деревянную ногу, память о военных схватках, смотрели с почтением и восторгом. О подвигах Твердоголового Пита у каждого старого бюргера был целый запас удивительных историй; длинными зимними вечерами он угощал ими своих детей и распространялся о них с таким же удовольствием и с такими же преувеличениями, с какими честные деревенские поселяне рассказывают об отважных приключениях старого генерала Патнема[423] (или, как его обычно называли, старого Пата) во время нашей славной революции. Все действительно верили, что старый губернатор был достойным противником самого Вельзевула; рассказывали даже с большой таинственностью и под секретом о том, что однажды темной ненастной ночью, плывя в челноке через пролив Хелл-Гейт, он застрелил дьявола серебряной пулей. Впрочем, я не выдаю это за бесспорную истину. Погибель на голову того человека, кто уронит каплю, которая загрязнит чистый поток истории!

Как бы там ни было, все старухи в Новом Амстердаме считали, что на Питера Стайвесанта можно положиться, как на каменную стену, и пребывали в полной уверенности, что, пока он в городе, ничто не угрожает благополучию провинции. Неудивительно поэтому, что к его отъезду они отнеслись как к большому несчастью. С тяжелым сердцем плелись они вслед за его войском, когда оно спускалось к реке, чтобы погрузиться на суда. Стоя на носу своей шхуны, губернатор обратился к горожанам с кратким, но поистине отеческим наставлением, в котором советовал им вести себя, как подобает честным и мирным гражданам, по воскресеньям исправно ходить в церковь, а всю остальную неделю заниматься своими делами. Чтобы женщины слушались и любили своих мужей, не вмешивались в то, что их не касается, избегали всякой болтовни и утреннего праздношатания, чтобы языки у них были покороче, а юбки подлиннее, чтобы мужчины воздерживались от посещения собраний и трактиров, доверив заботы управления назначенным на то чиновникам, и сидели дома, как добрые граждане, зарабатывая деньги для себя и рожая детей для блага отечества. Чтобы бургомистры хорошенько заботились об интересах всего общества — не притесняли бедных, не потакали богатым, не утруждали свои умственные способности придумыванием новых законов, а добросовестно заставляли повиноваться тем законам, что уже существуют, обращая внимание больше на то, чтобы предупреждать зло, нежели его наказывать, постоянно помня, что городские власти должны скорей считать себя охранителями общественной нравственности, чем ищейками, нанятыми для поимки преступников. Наконец Питер Стайвесант принялся увещевать их, всех и каждого, знатного и простолюдина, богатого и бедного, вести себя так хорошо, как только они могут, заверив их, что в том случае, если они честно и добросовестно будут соблюдать это золотое правило, можно без опасений надеяться на хорошее поведение их всех. Покончив с этим, он отечески благословил их; храбрый Антони протрубил самую нежную прощальную мелодию, веселая толпа издала громкий ликующий клич, и победоносная армада гордо двинулась к выходу из бухты.

Славные граждане Нового Амстердама толпились на Батарее — этом благословенном приюте, откуда было вознесено столько горячих молитв, махало столько прелестных ручек и откуда влюбленные девушки бросали столько затуманенных слезами взглядов вслед все уменьшавшемуся барку, который уносил в далекие страны их отважных суженых! Отсюда жители города пристально следили за доблестной эскадрой, когда она медленно шла к выходу из бухты; а когда, вступив в пролив Нарроус, она скрылась из виду за полосой земли, толпа постепенно разошлась, храня молчание и потупя взор.

Угрюмая печаль окутала недавно бурливший город. Честные бюргеры в глубоком раздумье курили свои трубки, то и дело бросая внимательный взгляд на флюгер над церковью святого Николая, а все старухи, которые в отсутствие Твердоголового Пита не ощущали уже прежней уверенности, каждый вечер с заходом солнца созывали детей домой и крепко запирали двери и окна.

Тем временем армада храброго Питера успешно продолжала свое плавание; повстречав на пути примерно столько же бурь, водяных смерчей, китов и прочих ужасных и неужасных явлений природы, сколько обычно выпадает на долю отважных жителей суши во время опасных путешествий подобного рода, основательно очистив свой организм в результате неприятной и неумолимой болезни, называемой морской, немного пострадав запором или расстройством желудка, излеченными коробочкой андерсоновских пилюль, доблестный губернатор и его спутники благополучно достигли устья Делавэра.

Даже не бросив якоря и не дав усталой эскадре отдохнуть после столь долгих скитаний по океану, бесстрашный Питер поднялся вверх по течению Делавэра и внезапно появился перед Форт-Кашемиром. Призвав изумленный гарнизон чудовищными звуками трубы широкогрудого Ван-Корлеара, он громовым голосом потребовал немедленной сдачи крепости. На это требование Свен Скутц, иссушенный ветром комендант, резким прерывистым голосом, по причине его крайней слабости прозвучавшим так, словно ветер просвистел сквозь сломанные органные мехи, ответил, что «он не имеет достаточно основательных причин для отказа, если не считать того, что такое требование весьма неприятно, поскольку ему было приказано удерживать свою позицию до последней крайности». Поэтому он попросил некоторое время подождать, чтобы дать ему возможность посоветоваться с губернатором Рисингом и с этой целью предложил перемирие.

Вспыльчивый Питер, кипевший от негодования из-за того, что принадлежавший ему по праву форт был так предательски отнят у него, а теперь столь упорно удерживается, отказался от предложенного перемирия и поклялся трубкой святого Николая, которая, как священный огонь, никогда не угасала, что, если форт через десять минут не сдастся, он тотчас же начнет штурм укреплений, прогонит весь гарнизон сквозь строй и разделается с негодяем комендантом, как с маринованной селедкой. Чтобы придать угрозе больше веса, он обнажил свою верную шпагу и потряс ею столь свирепо и мощно, что, не будь она такой ржавой, сверкание клинка несомненно ослепило бы врагов и вселило бы ужас в их сердца. Затем он приказал своим людям навести на крепость всю артиллерию, состоявшую из двух фальконетов, трех мушкетов, длинного охотничьего ружья и двух пар седельных пистолетов.

Тем временем храбрый Ван-Корлеар привел в боевую готовность все свои силы и приступил к военным действиям. Надув щеки, как сам Борей, он беспрерывно извлекал из своей трубы ужаснейшие пронзительные звуки, дюжие хористы из Синг-Синга разразились чудовищной боевой песней, воины из Бруклина и с берегов Вал-Богтиха оглушительно трубили в свои раковины; вместе они устроили такой гнусный концерт, как будто пять тысяч французских оркестров показывали свое искусство, исполняя современную увертюру. Ручаюсь, что, услышав ее, все шведы в крепости почувствовали, как они буквально погибают от страха и плохой музыки.

То ли столь неожиданно надвинувшиеся ужасы войны повергли гарнизон в сильное смятение, или же заключительные слова требования о капитуляции, в которых говорилось, что крепость должна сдаться на волю победителя, Свен Скутц — хотя и швед, но благоразумный и покладистый человек — ошибочно принял за комплимент его твердой воле, — судить не берусь; как бы там ни было, он счел для себя невозможным отказаться от выполнения столь вежливой просьбы. Поэтому в самый последний момент, когда юнгу уже послали за раскаленным угольком, чтобы выстрелить из фальконетов, единственный барабан осажденного гарнизона пробил на валу сдачу — к немалому удовольствию обеих сторон. Несмотря на большую любовь к драке, спокойно съесть обед им было не менее приятно, чем подставить друг другу фонари или раскровянить нос.

Итак, эта неприступная крепость снова вернулась под власть Высокомощных Господ;[424] Скутцу и его гарнизону из двадцати человек позволили покинуть Форт-Кашемир с военными почестями, и победоносный Питер, который был столь же великодушен, сколь и храбр, разрешил им сохранить при себе все оружие и военные припасы — все равно при осмотре обнаружили, что они совершенно негодны к употреблению, так как давно покрылись ржавчиной на складе крепости, — еще даже до того, как она была отнята шведами у великого, но легкомысленного Вон-Поффенбурга. Не забыть мне, однако, упомянуть о том, что губернатор был так доволен услугами своего верного оруженосца Ван-Корлеара при взятии этой сильной крепости, что тут же пожаловал ему прекрасное поместье вблизи от Нового Амстердама, которое по сей день известно под названием Корлеарс-Хук.[425]

Беспримерное великодушие, проявленное доблестным Стайвесантом по отношению к шведам, которые, разумеется, очень подло обошлись с его провинцией, вызвало сильное удивление в Новом Амстердаме. Больше того, кое-кто из мятежно настроенных лиц, которые набрались ума-разума на политических собраниях, бывших в моде во времена Вильяма Упрямого, но не решались следовать своей привычке вмешиваться в чужие дела на глазах их нынешнего правителя, осмелев по случаю его отсутствия, решался даже публично высказывать свое порицание. Ропот, столь же громкий, как тот, что поднимали исконные ворчуны — британцы[426] по поводу договора с Португалией, слышался даже в зале, где заседал новоамстердамский магистрат. Быть может, этот ропот вылился бы в откровенно поносительные речи, если бы храбрый Питер втихомолку не послал на родину свою трость с наказом положить ее, как булаву, на стол в зале заседания, чтобы ее могли видеть все городские советники, которые, будучи людьми учеными, поняли намек и стали держать язык за зубами.

ГЛАВА VI

В которой показано, какое огромное преимущество имеет автор перед своим читателем во время сражения. — А также о различных зловещих приготовлениях, говорящих о том, что должно произойти нечто ужасное.


«Куй железо, пока горячо» — было любимой поговоркой Петра Великого, когда он работал в Амстердаме учеником в кузнице. Это одна из тех общеупотребительных поговорок, которые в коротких словах говорят нашему сознанию об очень многом и содержат массу мудрости, выраженной в очень сжатой форме. Так каждое ремесло и профессия внесли свою каплю меда во всенародный улей, обогатив общество каким-нибудь мудрым изречением или выразительной апофегмой, извлеченными из собственного опыта; в них изложены не только секреты отдельного ремесла или профессии, но и важные тайны благополучной и счастливой жизни. «По одежке протягивай ножки», — говорит портной. «Два сапога пара», — восклицает сапожник. «Коси коса, пока роса», — говорит фермер. «Предупреждение — лучшее лечение», — внушает врач. Конечно, стоит человеку постранствовать по свету, ко всему прислушиваясь, и к тому времени, как он поседеет, он приобретет мудрость царя Соломона, и тогда ему останется только снова стать молодым и возможно лучше ее использовать.

«Куй железо, пока горячо», — так любил говорить Петр Великий и так любил поступать Питер Твердоголовый. Подобно тому, как могучий олдермен на муниципальном обеде, едва первая ложка черепахового супа нежно коснется его неба, чувствует, что его раздразненный аппетит вдесятеро увеличился, и с удвоенной силой набрасывается на тарелку с супом, между тем как его жадные глаза, вылезая из орбит, обшаривают стол, пожирая все, что на нем стоит, — так пылкий Питер Стайвесант ощущал невыносимую жажду воинской славы, которая бушевала в его сердце, распаленном взятием Форт-Кашемира, и которую ничто уже не могло утолить, кроме завоевания всей Новой Швеции. Поэтому едва обеспечив безопасность завоеванной крепости, он, гордый своим успехом, решительно двинулся дальше, чтобы стяжать свежие лавры у Форт-Кристин.[427]

Это был большой шведский военный пост, основанный на речке того же названия, впадающей в Делавэр; там коварный губернатор Ян Рисинг, как второй Карл XII, самолично управлял своими подданными.

И вот два самых могучих вождя, каких когда-либо видела наша страна, встретились лицом к лицу, и мне не меньше, чем моим читателям, хочется поскорее узнать, чем же кончится их столкновение. Это несомненно покажется парадоксом тем из них, которые не знают, каким образом я пишу этот труд. Дело в том, что я не занимаюсь вымыслом, а лишу достоверную и правдивую историю, а потому мне нет необходимости утруждать свою голову предвидением событий и катастроф. Напротив, я обычно ставлю себе правилом при изучении летописей той эпохи, о которой я говорю, не забегать больше, чем на одну страницу, вперед по сравнению с моей собственной работой; в результате дальнейшие события моей истории интересуют меня так же, как и тех, кто ее читает, и я так же, как и они, не ведаю, что случится в ближайшем будущем. Мрак и сомнения окутывают каждую последующую главу: перо мое дрожит и ум охвачен смятением, когда я веду свой любимый родной город сквозь опасности и препятствия, постоянно возникающие на его пути, а говоря о моем излюбленном герое, доблестном Питере Стайвесанте, я часто содрогаюсь от ужаса, когда переворачиваю страницу, боясь узнать, что присущий ему неустрашимый дух вовлек его в какую-нибудь беду.

Таково мое положение и сейчас. Вот я привел его на край гибели и не больше, чем мои читатели, знаю о том, чем кончится этот грохот оружия, оглушающий и мой, и их слух. Правда, у меня есть одно преимущество перед читателями, которое способно чудодейственно успокоить мои опасения, а именно: хотя я не могу спасти жизнь любимому герою и не могу полностью изменить ход битвы (такие искажения действительности, во многих случаях допускаемые французскими авторами при нынешнем режиме, я считаю совершенно недостойными добросовестного историка), все же иногда мне удается сделать так, чтобы он нанес врагу жестокий ответный удар, от которого свалился бы и великан, хотя бы даже, говоря по чистой правде, ничего подобного никогда не происходило; или я могу заставить соперника много раз обежать поле битвы, как весьма неправильно поступил господин Гомер, принудив славного парня Гектора, как какого-то труса, носиться вокруг стен Трои, за что, по моему скромному мнению, царю поэтов следовало бы проломить голову, как наверняка и случилось бы, если бы в те дни существовали эти ужасные молодчики — эдинбургские критики;[428] или же, если бы противник слишком крепко насел на моего героя, я могу вовремя вмешаться и нанести ему такой удар по башке, от которого треснул бы череп самого Геркулеса, — как поступает верный секундант боксера, когда, видя своего подопечного поверженным наземь и находящимся на грани поражения, он исподтишка бьет его противника, вышибая из него дух и тем изменяя весь ход схватки.

Без сомнения, многие совестливые читатели будут готовы крикнуть «Неправильно!», как только я окажу такую помощь, но я настаиваю, что это одна из тех маленьких привилегий, которую усердно защищают и> применяют историографы всех времен и против которой никто никогда не возражал. И действительно, для историка в известной мере является делом чести вступаться за своего героя, чья слава находится в его руках, а потому он должен сделать все возможное, чтобы ее упрочить. Не было на свете ни одного генерала, адмирала или какого-нибудь другого военачальника, который в донесении о данном им сражении не нанес бы врагу тяжкого урона; и я уверен, что мои герои, если бы они сами писали историю своих подвигов, наносили бы гораздо более сильные удары, чем те, о каких расскажу я. Следовательно, поскольку я выступаю в роли хранителя их славы, мне надлежит воздать им по заслугам, как воздали бы они себе сами. И если мне случается несколько жестоко обходиться со шведами, я разрешаю любому из их потомков, вздумавшему написать историю провинции Делавэр, хорошенько отомстить мне и отколотить Питера Стайвесанта так крепко, как им захочется.

Итак, готовьтесь, сейчас вы увидите разбитые головы и окровавленные носы! Мое перо давно жаждет битвы. Я провел одну осаду за другой без всяких тумаков и кровопролития, но теперь мне наконец представился случай, и я клянусь небом и святым Николаем: что бы ни говорили летописи того времени, ни Саллюстий, ни Ливии, ни Тацит, ни Полибий и ни один другой битвоописатель не рассказывали о более жестоком сражении, чем то, в которое собираются сейчас вступить мои доблестные вожди.

А ты, любезнейший читатель, терпеливо следующий за мною по пятам, кому я отвел в моем сердце самый лучший уголок, не тревожься и доверь мне судьбу нашего любимого Стайвесанта, ибо, клянусь распятием, что бы ни случилось, я до конца буду стоять за Твердоголового Пита. Я сделаю так, что он расправится с этими гнусными лентяями, как расправился прославленный Ланселот Озерный[429] с толпой трусливых корнуэльских рыцарей; а если он потерпит неудачу, тогда пусть никогда больше мое перо не ринется в другую битву для защиты храбреца, если я не заставлю неповоротливых шведов дорого заплатить за это!

Как только Питер Стайвесант прибыл к Форт-Кристина, он без промедления принялся рыть окопы и сразу же, едва проведя первую параллель, отправил Антони Ван-Корлеара, своего несравненного трубача, потребовать сдачи крепости. Ван-Корлеара приняли со всеми подобающими церемониями; у главных ворот ему завязали глаза и среди омерзительной вони соленой рыбы и лука провели в цитадель — прочное строение из сосновых бревен. Там ему развязали глаза, и он увидел, что находится в августейшем присутствии губернатора Рисинга, в котором иной раз находили сходство с Карлом XII. Понятливый читатель мгновенно сообразит, что это был высокий, крепко скроенный, сильный, ничем не примечательный человек, одетый в синий кафтан грубого сукна с медными пуговицами, в рубаху, уже неделю тщетно жаждавшую стирки, обутый в порыжелые ботфорты; стоя перед осколком зеркала, он дрянной патентованной бирмингемской бритвой брил свою почти седую бороду. Антони Ван-Корлеар, изъяснявшийся со стенографической краткостью, в немногих словах изложил длинное послание его превосходительства, в котором рассказывалась вся история провинции с перечнем обид и претензий и т. д. и т. д. и которое заканчивалось решительным требованием немедленной сдачи крепости. Затем Антони отвернулся, зажал нос между большим и указательным пальцем и издал оглушительный звук, несколько похожий на фиоритуры трубы, играющей вызов на поединок, чему его нос несомненно научился благодаря длительному и близкому соседству с этим мелодичным инструментом.

Губернатор Рисинг выслушал все, включая трубные звуки, с бесконечным терпением, то опираясь по своему обыкновению на эфес сабли, то крутя толстую стальную цепочку от часов или щелкая пальцами. Когда Ван-Корлеар кончил, Рисинг напрямик ответил, что Питер Стайвесант и его требование о сдаче могут убираться к черту, куда он и надеется отправить его вместе со всей шайкой бездельников еще до ужина. Затем, обнажив саблю с бронзовой рукояткой и отбросив в сторону ножны, — «Клянусь богом, — сказал он, — что я не вложу ее в ножны, до тех пор, пока не сделаю себе новых из копченой шкуры этого негодного голландца». После этого, бросив в лицо своему врагу через его уполномоченного свирепый вызов на поединок, он приказал отвести последнего обратно к главным воротам со всеми почестями, положенными для трубача, оруженосца и посла столь великого военачальника; там Антони снова развязали глаза и вежливо отпустили, ущипнув на прощанье за нос, чтобы он не забыл данного ему поручения.

Как только доблестный Питер получил этот наглый ответ, он тотчас же разразился градом раскаленных докрасна сорокачетырехфунтовых проклятий, которые непременно разрушили бы укрепления и взорвали пороховые склады под носом у пылкого шведа, если бы крепостные валы не были на редкость прочными, а склады неуязвимыми для бомб. Увидев, что укрепления выдержали ужасный залп и что вести войну посредством слов совершенно невозможно (как это было на самом деле в те нефилософические времена), он приказал всем своим молодцам[430] приготовиться к немедленному штурму. Но тут какой-то неясный шопот пронесся по рядам его войск; он начался с рода Ван-Бюммелей, этих доблестных обжор с Бронкса, и распространялся от человека к человеку, сопровождаемый мятежными взглядами и недовольным ворчанием. Первый раз в своей жизни, и притом один единственный раз, великий Питер побледнел, ибо действительно подумал, что его воины готовы дрогнуть в этот час ужасного испытания и навсегда запятнать славу провинции Новые Нидерланды.

Но вскоре он с великой радостью обнаружил, что таким подозрением тяжко оскорбил свое неустрашимое войско, так как причиной волнения и замешательства было попросту то, что приближался час обеда и нарушение раз навсегда заведенного порядка могло бы сильно огорчить привыкших к размеренной жизни голландских воинов. К тому же у наших доблестных предков существовало твердое правило сражаться только на полный желудок, чему и следует без сомнения приписать то обстоятельство, что они так прославились на полях сражений.

И вот, славные ребята с Манхатеза и их не менее славные товарищи, расположившись под деревьями, с жаром принялись за дело и бодро вступили в единоборство с содержимым своих котомок; они так нежно обнимались с манерками и кружками, словно в самом деле думали, что расстаются с ними навеки. И так как я предвижу жаркие события через страницу-другую, то советую моим читателям заняться тем же самым, для чего и заканчиваю эту главу, обещаясь честным словом, что перемирие не будет использовано для того, чтобы напасть врасплох на честных нидерландцев, пока они уписывают за обе щеки свой обед, или чтобы каким-нибудь другим способом досадить им.

Однако, прежде чем мы расстанемся, я хочу попросить читателей о небольшом одолжении, а именно: когда я в следующей главе столкну обе армии лицом к лицу и буду чертовски занят, очутившись между ними, пусть читатели стоят в сторонке, подальше от греха и ни в коем случае не прерывают меня своими вопросами или замечаниями. Так как весь пыл, все волнения и величие битвы будут зависеть от моих стараний, то в ту секунду, когда я умолкну, все дело остановится, а потому на протяжении всей ближайшей главы я не смогу сказать моим читателям ни слова. Обещаю зато, что в следующей за ней главе я выслушаю все, что они пожелают сказать, и отвечу на все вопросы, которые они зададут.

ГЛАВА VII

В которой содержится описание ужаснейшей битвы, о какой когда-либо повествовали и стихах или прозе, а также рассказ о великолепных подвигах Питера Твердоголового.


«И вот голландец съел обед обильный» и, почувствовав изумительный прилив сил, стал готовиться к сражению. Как говорит прямодушный, трезво смотрящий на жизнь голландский поэт, чьи произведения, к несчастью, погибли при пожаре Александрийской библиотеки,[431] теперь все замерло в ожидании. Земной шар забыл, что ему надо вертеться, и остановился посмотреть на схватку, как жирный, толстопузый олдермен, наблюдающий за битвой двух воинственных мух на его куртке. Глаза всего человечества, как всегда в таких случаях, были обращены на Форт-Кристина. Солнце, подобно низенькому человеку в толпе, смотрящей кукольное представление, неслось по небу, высовывая голову то тут, те там и стараясь заглянуть в просветы между неблаговоспитанными тучами, которые заслоняли от него зрелище. Историки спешили наполнить чернильницы, поэты сидели без обеда, то ли ради экономии, чтобы иметь возможность купить бумагу и гусиные перья, то ли потому, что не могли раздобыть никакой еды; древность, мрачно хмуря брови, выглядывала из своей могилы, чтобы увидеть, как ее заткнут за пояс, и даже потомство застыло в онемении, восхищенно оглядываясь с разинутым ртом на поле битвы, где происходило столько событий!

Бессмертные боги, которые когда-то понюхали пороха в «деле» под Троей, теперь, сидя на мягких, как перина, облаках, парили над равниной или же в переодетом виде присоединялись к сражающимся, стремясь принять участие в событиях. Юпитер послал свои громовые стрелы знаменитому меднику, чтобы тот подновил их для столь важного случая. Венера поклялась своей невинностью, что будет покровительствовать шведам, и, приняв вид непотребной девицы с гноящимися глазами, обходила крепостные стены Форт-Кристина, сопровождаемая Дианой в образе сержантской вдовы сомнительной репутации. Известный забияка Марс засунул за пояс два седельных пистолета, вскинул на плечо заржавленное кремневое ружье и галантно вышагивал рядом с ними, как пьяный капрал, между тем как Аполлон тащился позади под видом кривоногого флейтиста, который фальшивил самым отвратительным образом.

На другой стороне волоокая Юнона, которой накануне во время супружеской выволочки старый Юпитер подбил оба глаза, выставляла напоказ свою величественную красоту, стоя на обозной повозке. Минерва, изображая дюжую маркитантку, торгующую водкой, подоткнула юбки и, размахивая кулаками, артистически ругалась на очень плохом голландском языке (которому она лишь недавно научилась), чтобы поднять дух солдат, а Вулкан хромал, как кривоногий кузнец, недавно произведенный в капитаны гражданской гвардии. Все застыли в немом ужасе или суетливо готовились; война поднимала свое страшное лицо, громко скрежетала железными клыками и трясла зловещей гривой из колючих штыков.

Наконец могучие вожди выстроили свои войска. Там стоял отважный Рисинг, твердый, как тысяча скал, укрывшийся за частоколом, окопавшийся до подбородка за земляными батареями. Его два фальконета и каронада были уже с зарядами в жерлах; запалы были готовы к выстрелу; у каждого орудия стоял усатый бомбардир, державший в руке зажженный фитиль и ждавший только команды. Его доблестные пехотинцы, которые никогда не показывали врагам спину (потому что никогда с ними не встречались), грозными рядами выстроились вдоль бруствера; у всех усы были густо смазаны жиром, напомаженные волосы были зачесаны назад, косы заплетены так туго, что их лица скалились над крепостным валом, как мертвые головы — устрашающие эмблемы смерти.

Но вот вышел бесстрашный Твердоголовый Пит, второй Баярд;[432] его брови нахмурены, зубы стиснуты, затрудненное дыхание вырывается с шумом, подобным реву десяти тысяч васанских быков. Верный оруженосец, Ван-Корлеар, храбро шагал вслед с трубой в руках, пышно украшенной красными и желтыми лентами — знаками памяти о его прекрасных любовницах, оставшихся на Манхатезе. Затем шли, переваливаясь, его отважные товарищи; как мирмидонянам Ахиллеса, имя им легион. Там были Ван-Вейки и Ван-Дейки и Тен-Эйки, Ван-Нессы, Ван-Тассели, Ван-Гролы, Ван-Хусены, Ван-Гисены и Ван-Бларкомы, Ван-Варты, Ван-Винкли, Ван-Дамы, Ван-Пуши, Ван-Рипперы и Ван-Бренты. Там были Ван-Хорны, Ван-Борсумы, Ван-Бенсхотены, Ван-Гелдеры, Ван-Арсдалы и Ван-Бюммели, Вандербелты, Вандерхофы, Вандерворты, Вандерлейны, Вандерполы и Вандерспигели. Там были Хоффманы, Хогланды, Хопперы, Клопперы, Отхоуты, Квакенбоссы, Рурбаки, Гарребрантсы, Ондердонки, Варравангеры, Схермерхорны, Бринкерхофы, Бонтекоу. Никербокеры, Хокстрассеры, Десятиштанные и Крепкоштанники и еще куча доблестных богатырей, чьи имена слишком заковыристы, чтобы их можно было написать, а если бы их и написали, никто не мог бы выговорить. Все шли, подкрепившись солидным обедом и, пользуясь словами великого голландского поэта,

Полные гнева и капусты!

Могучий Питер на мгновение остановился и, взобравшись на гнилой пень, обратился к своим войскам на цветистом нижнеголландском наречии. Он призывал их сражаться, как duyvels,[433] и заверил, что в случае победы им достанется большая добыча; если же им предстоит пасть, то, умирая, они испытают ни с чем не сравнимое удовлетворение от сознания, что погибли за отчизну, а после смерти — при виде того, что их имена начертаны в храме славы и дойдут — вместе с именами других великих людей своего времени — до восхищенного потомства. Под конец он поклялся словом губернатора (а солдаты слишком хорошо знали его, чтобы хоть на секунду усомниться), что всякий, кто побледнеет или начнет праздновать труса, получит трепку, от которой вылезет из своей кожи, как змея весною. Затем, вытащив из ножен свой страшный кинжал, он трижды взмахнул им над головой, приказал Ван-Корлеару протрубить яростную атаку и с кличем «святой Николай и Манхатез» храбро ринулся вперед. Его отважные сподвижники, воспользовавшиеся передышкой для того, чтобы закурить трубки, сунули их теперь в рот, выпустили чудовищные клубы дыма и под их прикрытием смело двинулись на штурм.

Шведские солдаты, которым хитрый Рисинг приказал не стрелять до тех пор, пока они не начнут различать белки глаз нападающих,[434] стояли в прикрытом пути, храня зловещее молчание, пока пылкие голландцы не поднялись до половины гласиса.[435] Тогда они дали по ним такой оглушительный залп, что даже окрестные холмы задрожали и со страху стали проявлять признаки недержания воды, так что из их склонов брызнули ручьи, продолжающие течь до сегодняшнего дня. Под столь ужасным огнем все голландцы полегли бы на поле брани, если бы хранительница Минерва милостиво не позаботилась о том, чтобы шведы все как один держались своей всегдашней привычки в момент выстрела закрывать глаза и отворачиваться.

Но мушкеты были наведены не напрасно, ибо пули, летя на крыльях неминуемой судьбы, угодили прямо в стаю диких гусей, которые, будучи гусями, как раз в это мгновение случайно пролетали мимо; семьдесят дюжин гусей свалились убитые и, хорошо приготовленные и начиненные луком, послужили для победителей роскошным ужином.

Не был залп бесполезным и для мушкетеров, так как встречный ветер, поднявшийся по велению неумолимой Юноны, отнес дым и пыль прямо в лицо голландцам и неизбежно ослепил бы их, если бы они держали глаза открытыми. Вслед за залпом шведы вскочили на контрэскарп[436] и с дикими криками, не щадя живота, набросились на неприятеля. Теперь можно было видеть такие чудеса доблести, равных которым не упоминалось ни в истории, ни в поэзии. Тут храбрый Стоффель Бринкерхоф размахивал своей толстой дубиной, как страшный великан Бландерон дубом (так как он презирал всякое другое оружие), и отбивал ужасающую дробь на головах целого отряда шведов. Там могучие Ван-Кортландты, стоя в отдалении, изо всех сил натягивали, как низкорослые локрийские лучники 6 былых времен, большие луки, которыми они столь справедливо славились. В другом месте на вершине невысокого холма собрались храбрецы из Синг-Синга; их участие в сражении выражалось в том, что они геройски пели большой псалом в честь святого Николая. В противоположном конце поля битвы можно было видеть Ван-Гролов с Носа Антони, но из-за своих длинных носов они попали в крайне затруднительное положение, очутившись в узком ущелье между двумя холмиками. Были там Ван-Бенсхотены из Найака и Кейкьята, столь знаменитые умением бить левой ногой, но сейчас их искусство приносило им мало пользы, так как они с трудом дышали после основательного обеда; они непоправимо опозорили бы себя, обратившись в бегство, если бы не получили подкрепления в виде отряда отважных voltigeurs,[437] состоявшего из Хопперов, которые быстро двигались им на помощь на одной ноге. В другом конце поля можно было увидеть Ван-Арсдалов и Ван-Бюммелей, которые всегда держались вместе и теперь храбро рвались вперед, чтобы бомбардировать крепость: но что касается Гарденьеров из Гудзона, то их на поле битвы не было, так как их послали на фуражировку опустошать соседние арбузные баштаны. Следует упомянуть и о беспримерном подвиге Антони Ван-Корлеара: он добрую четверть часа вел страшный бой с низеньким, толстеньким шведом-барабанщиком, чью шкуру великолепнейшим образом отбарабанил; конечно, в конце концов он уложил бы врага на месте, будь у него при себе какое-либо другое оружие, кроме трубы.

Бой становился все жарче. Появились воины из Вал-Богтиха и могучий Якобус Варравангер; за ними с грохотом шли Ван-Пуши из Эзопуса, вместе с Ван-Рипперами и Ван-Брентами, сметая все на своем пути; затем Сои-Дамы и Ван-Дамы, которые, оглашая воздух неистовой руганью, двигались во главе воинов с берегов Хелл-Гейта, одетых в свои плащи из грубого сукна цвета грома и молнии. Последними шли знаменосцы и телохранители Питера Стайвесанта, носившие большие касторовые шляпы, по обычаю манхатезцев.

Теперь поднялся страшный шум; началась отчаянная схватка, сопровождавшаяся дикой жестокостью, бешеным остервенением, смятением и самозабвением войны. Голландцы и шведы смешались друг с другом, сцепившись врукопашную, пыхтя, задыхаясь. Небо потемнело от тучи метательных снарядов. Каркасы, зажигательные ядра, дымовые бомбы, вонючие бомбы и ручные гранаты сталкивались между собой в воздухе. Бум! гремели пушки; дзинь! звенели палаши; глухо стучали дубинки, с треском ломались мушкетные ложа. Удары, пинки, тумаки, царапины, фонари под глазами, разбитые в кровь носы усиливали ужас представшей взорам картины! Трах-тарарах! Коли, руби, как ни попало, куда придется! Повсюду сумятица, все летит вверх тормашками, стук-бряк, удар за удар, полная неразбериха! — «Гром и молния!» — кричали голландцы; — «Проклятие!» — вопили шведы. — «На приступ!» — орал Твердоголовый Пит; — «Взорвать мину!» — громовым голосом командовал Рисинг. — Тан-тара-ра-ра! — гнусила труба Антони Ван-Корлеара. Все голоса и звуки стали невнятными, визги боли, вопли ярости и крики торжества слились в один чудовищный шум. Земля задрожала, словно пораженная параличом; при виде столь жуткой картины деревья зашатались от ужаса и увяли; камни зарылись в землю, как кролики, и даже речка Кристина изменила направление и в смертельном испуге потекла вверх по горе!

Только потому, что оружие у всех было тупое, порох подмочен и что по странному совпадению все наносили удары плашмя, а не острием своих сабель, дело обошлось без страшнейшей резни. Обильно стекавший пот бежал реками по полю сражения; к счастью, никто не утонул, так как воины, все до одного, были опытными пловцами и имели на такой случай пробковые куртки; но много отважных голов оказалось разбито, много крепких ребер сломано, и многие страдавшие одышкой герои едва переводили дух в этот день!

Исход сражения долго оставался неясен; хотя сильный ливень, посланный «Юпитером-тучегонителем», несколько охладил пыл бойцов, как охлаждает пыл дерущихся мастифов[438] вылитое на них ведро воды, тем не менее битва затихла только на несколько мгновений, а затем возобновилась, и воины с удесятеренной яростью продолжали награждать друг друга синяками и кровоподтеками. Вдруг все увидели огромный столб густого дыма, медленно надвигавшийся на поле битвы; на некоторое время даже вошедшие в раж бойцы замерли в немом изумлении. Но когда ветер на секунду рассеял темное облако, из его середины показалось развевающееся знамя бессмертного Майкла Поу. Благородный вождь бесстрашно шел вперед, ведя за собой плотно сомкнутые ряды питавшихся устрицами павонцев, которые остались позади отчасти как corps de reserve,[439] а отчасти для того, чтобы переварить съеденный ими чудовищный обед. Эти отважные воины, не зная боязни, мужественно шагали, затягиваясь изо всей силы своими трубками, от которых и поднималось упомянутое выше зловещее облако, но шли они очень медленно, так как ноги у них были короткие, а талия чрезвычайно округлая.

Но в это самое время боги, покровительствовавшие войскам Нового Амстердама, необдуманно покинули поле сражения и зашли в соседнюю таверну, чтобы освежиться кружкой пива, и нидерландцев чуть было не постигло страшное бедствие. Едва мирмидоняне могучего Поу достигли передовой линии, как шведы по распоряжению коварного Рисинга встретили их градом ударов, направленных прямо в их трубки. Изумленные таким неожиданным нападением и совершенно растерявшись при виде того, что их трубки были сломаны из-за этой «проклятой чепухи», отважные голландцы пришли в полное смятение и даже обратились в бегство; как испуганное стадо неповоротливых слонов, они привели в замешательство свою собственную армию, опрокинув целый отряд низкорослых Хопперов; священное знамя, украшенное гигантской устрицей, эмблемой Коммунипоу, было втоптано в грязь. Шведы воспрянули духом и, преследуя павонцев по пятам, с такой силой поддавали им ногами a parte poste,[440] что основательно ускоряли их движение; даже сам знаменитый Поу не избег грубых и невыносимо оскорбительных прикосновений чужих башмаков!

Но каков, о муза! был гнев доблестного Питера, когда он издалека увидел, что его армия дрогнула! Громовым голосом он закричал вслед своим малодушным воинам, испустив такой военный клич, какой издал суровый Ахиллес, когда троянские войска уже готовились сжечь все его канонерки. Страшный крик долгим эхом разнесся по лесам, и деревья повалились от шума; медведи, волки и пантеры с перепуга выскочили из своей кожи; несколько ошалевших холмов перепрыгнули через Делавэр и все легкое пиво в Форт-Кристина скисло от этого звука!

Услышав голос своего предводителя, манхатезские воины вновь обрели мужество, а может быть, они испугались его яростного гнева, которого страшились больше, чем всех шведов на свете. Но дерзновенный Питер, не ожидая их помощи, врезался с саблей в руках в самую гущу врагов. Тут он совершил такие невероятные подвиги, о которых не слыхивали с легендарных времен великанов. Куда он ни направлялся, враг перед ним шарахался; с буйной стремительностью он наступал, загоняя шведов, как собак, в их же собственный ров. Но пока он бесстрашно шел вперед, враги, подобно набегающим волнам, которые обрушиваются на несущуюся по ветру лодку, смыкали свои ряды позади и грозили напасть с флангов, создавая для него смертельную опасность. Один отчаянный швед, чье могучее сердце было чуть поменьше перечного зернышка, направил свою подлую шпагу прямо в сердце героя. Но хранительная сила, пекущаяся о безопасности всех великих и благородных людей, отвела вражеский клинок и направила его к вместительному боковому карману, где лежала громадная Железная Табакерка, обладавшая, как щит Ахиллеса, сверхъестественными свойствами — несомненно из-за того, что была благочестиво украшена изображением блаженного святого Николая. Так смертельный удар не достиг цели, хотя и заставил великого Питера почувствовать, что у него сильнейшим образом перехватило дух.

Как разъяренный медведь, на которого нападают надоедливые дворняжки, яростно кружится, скалит свои страшные зубы и бросается на врага, так кинулся наш герой на вероломного шведа. Злосчастный негодяй пытался найти спасение в бегстве, но проворный Питер схватил его за непомерно длинную косу, болтавшуюся за спиной.

— А, подлый червь! — прорычал он, — на съеденье червям я тебя и отправлю!

Сказав так, он взмахнул своей верной саблей и нанес удар, который обезглавил бы шведа, будь у того, как у Бриарея,[441] даже полсотни голов, но жалостливая сталь не достигла шеи и только навсегда отделила косу от макушки. В эту самую секунду коварный аркебузир, взобравшийся на вершину соседней насыпи, прицелился из своего смертоносного оружия и отправил бы доблестного Стайвесанта скитаться печальной тенью по берегу Стикса, если бы бдительная Минерва, только что остановившаяся, чтобы завязать свои подвязки, не увидела, какой великой опасности подвергается ее любимый вождь и не послала старого Борея с раздувальными мехами, который в самый последний момент, когда ужасный фитиль уже был поднесен к полке ружья, дунул столь удачно, что сдул весь порох с запала! Так шла эта грандиозная битва не на живот, а на смерть. Но вот отважный Рисинг, наблюдавший за сражением с вершины невысокого равелина, увидел, что непобедимый Питер бьет и лупит чем попало его верных воинов. Словами нельзя описать гнев, который охватил его при этом зрелище; он лишь на мгновение задержался, чтобы изрыгнуть пять тысяч проклятий, а затем, обнажив свой громадный палаш, переваливаясь с ноги на ногу, спустился на поле битвы; он шагал так оглушительно, как, по словам старого Гесиода, ступал Юпитер, когда сходил с небес, чтобы запустить в титанов своими шутихами.

Едва наши герои-соперники встретились лицом к лицу, как каждый из них сделал огромный прыжок в пятьдесят футов (фламандских), какие делают самые искусные акробаты. Затем они мгновение злобно смотрели друг на друга, как два разъяренных кота, которые вот-вот подерутся. Затем они приняли одну позу, затем другую, ударив саблей по земле сначала справа, потом слева, и наконец набросились друг на друга с яростью пожара, охватившего сразу пятьсот домов! Словами не передать чудес силы и храбрости, проявленных во время этого ужасного поединка, по сравнению с которым прославленные битвы Аякса с Гектором,[442] Энея с Турном,[443] Роланда с Родомоном,[444] Гая из Варвика с Колбрандом Датчанином[445] или знаменитого уэльского рыцаря с гор сэра Оуэна с великаном Гуилоном были всего лишь милыми забавами и праздничными развлечениями. В конце концов доблестный Питер, улучив удобный момент, нанес ужасный удар, намереваясь рассечь противника до самого подбородка; однако Рисинг, быстро подняв саблю, сумел в последнее мгновение отвести удар, который скользнул по его боку и отсек полную крепчайшей водки манерку, всегда висевшую у него на боку; сабля Питера, продолжая свой путь, отрезала глубокий карман мундира, набитый хлебом и сыром. Из-за этих лакомств, свалившихся на землю посреди поля сражения, между шведами и голландцами началась невероятная свалка, и всеобщая потасовка стала в десять раз яростней, чем прежде.

Храбрый Рисинг, рассвирепев при виде столь печальной гибели своих военных запасов, собрал все силы и нанес мощный удар прямо по макушке героя. Тщетно стала на его дороге маленькая свирепо надвинутая набекрень треуголка; разящая сталь рассекла прочный кастор, и доблестное темя наверняка треснуло бы, если бы череп не оказался такой адамантовой твердости, что хрупкое оружие разлетелось на двадцать пять кусков, рассыпав тысячу искр, словно сияние славы, вокруг седой головы Питера Стайвесанта.

Оглушенный ударом, храбрый Питер пошатнулся, возвел глаза к небу и увидел пятьдесят тысяч солнц, не считая лун и звезд, которые плясали шотландский рил[446] на небосводе. Наконец, потеряв из-за деревянной ноги равновесие, он шлепнулся задом с таким грохотом, что затряслись соседние холмы, и непременно повредил бы свою анатомическую систему, если бы под ним не оказалась подушка мягче бархата, которую провидение, или Минерва, или святой Николай, или какая-нибудь добрая корова милостиво приготовили для него.

Разъяренный Рисинг, вопреки благородному правилу, соблюдаемому всеми подлинными рыцарями, которое гласило, что «честность — это лучшее сокровище», поспешил воспользоваться падением нашего героя: однако, едва он нагнулся, чтобы нанести роковой удар, всегда бывший начеку Питер треснул его своей деревянной ногой по башке так, что у того в мозжечке несколько дюжин звонниц зазвонили во все колокола. Ошеломленный швед зашатался от удара, а тем временем Питер, осмотревшись по сторонам, заметил карманный пистолет, лежавший поблизости (выпавший из сумки его верного оруженосца и трубача, Ван-Корлеара во время его яростной схватки с барабанщиком), и выстрелил прямо в голову наклонившегося Рисинга. Пусть мой читатель не заблуждается: то было не смертоносное оружие, заряженное пулей и порохом, а крепкая каменная фляжка, наполненная до краев шестидесятиградусной истинно голландской храбростью, которую Ван-Корлеар, понимавший толк в таких вещах, всегда носил при себе для поддержания отваги. Чудовищный метательный снаряд просвистел в воздухе и не отклоняясь от своего пути, как не отклонилась громадная каменная глыба, запущенная в Гектора забиякой Аяксом, с неслыханной силой ударил в огромную голову великана шведа.

Этот направленный небом удар решил исход полной треволнений битвы. Тяжелая голова генерала Яна Рисинга поникла, колени под ним подогнулись; подобное смерти оцепенение охватило все его гигантское тело, и он рухнул на землю с такой страшной силой, что старый Плутон вздрогнул, испугавшись, как бы поверженный швед не проломил крыши его адского дворца.

Падение Рисинга, как падение Голиафа, послужило сигналом поражения и победы. Шведы отступили, голландцы двинулись вперед; первые пустились наутек, последние рьяно преследовали. Смешавшись с беглецами, некоторые преследователи ворвались через потерну в крепость, другие штурмовали бастион, третьи карабкались на куртину. Так в скором времени неприступная крепость Форт-Кристина, которая, как вторая Троя, выдерживала осаду целых десять часов, была в конце концов взята приступом, причем с обеих сторон не погиб ни один человек. Победа в образе гигантского слепня примостилась на маленькой треуголке доблестного Стайвесанта, и писатели, которых он нанял для того, чтобы они написали историю его похода, объявили всему свету, что завоеванной им в этот памятный день славы хватило бы на увековечение дюжины величайших героев христианского мира.

ГЛАВА VIII

В которой автор и читатель, отдыхая после битвы, вступают в очень серьезную и поучительную беседу; после чего рассказывается о поведении Питера Стайвесанта в связи с его победой.


Хвала святому Николаю! Я прекрасно расправился с этой ужасной битвой. Присядем теперь, мой почтенный читатель, и остынем, ибо я действительно сильно вспотел и возбужден. Ей богу, давать сражения нелегкая работа! И если бы наши великие военачальники знали, как много затруднений они создают своим историкам, у них не хватило бы совести одерживать столько блестящих побед. Я уже слышу, как читатель жалуется, что на протяжении всей этой превозносимой до небес битвы не было ни одного смертоубийства, ни одного человека не изувечили (если не считать злосчастного шведа, у которого острый клинок Питера Стайвесанта отрезал косу) — к явному нарушению правдоподобия и к большому ущербу для занимательности нашего повествования.

На этот раз я чистосердечно признаюсь, что мой придирчивый читатель имеет некоторые основания поворчать. Я мог бы привести множество серьезных причин, почему я не залил кровью всю страницу и не заполнил заключительную часть каждой фразы стонами умирающих, но удовольствуюсь лишь упоминанием об одной из них; если все разумные люди на земле не признают ее достаточной, тогда я соглашусь, чтобы мою книгу бросили в огонь. Итак, простая истина состоит в том, что, изучив все исторические труды, рукописи и предания, относящиеся к этой достопамятной, но давно забытой битве, я не смог обнаружить, чтобы за все время сражения кто-нибудь был убит или хотя бы ранен!

Мои читатели, если в них есть капля сострадания, должны легко понять, в каком печальном положении я оказался. Я ведь обещал дать им описание ужасной, беспримерной битвы и проделал с этой целью невероятно трудную подготовительную работу. Больше того, я довел себя до самого воинственного и кровожадного настроения; моя честь историка и мои чувства мужественного человека были слишком глубоко задеты этим сражением, чтобы я мог отступить. К тому же я с огромным трудом и огромными затратами привез из Нидерландов большой отряд могучих воинов, и моя совесть и то уважение, которое я питаю к ним и к их знаменитым потомкам, не позволяют мне примириться с тем, чтобы они возвратились домой, как участники прославленного британского похода, получив от ворот поворот.

Выпутаться из этого затруднительного положения было поистине тяжело. Если бы только неумолимая судьба предоставила мне полдюжины мертвецов, я удовлетворился бы ими, ибо сделал бы из них таких героев, каких было немало в старые времена, но какие теперь, к сожалению, перевелись. Людей, которые, если можно верить поэтам, этим правдивым авторам, способны были гнать перед собой, как овец, огромные армии и собственноручно, без чьей-либо помощи, завоевывать и опустошать целые города. Каждому из них я дал бы столько же жизней, сколько бывает у кошки, и умирали бы они у меня, ручаюсь вам, нелегко. Но так как в моем распоряжении не было ни одного трупа, мне только и оставалось как можно лучше использовать мою битву, прибегнув к пинкам, тумакам и синякам, фонарям под глазами, окровавленным носам и тому подобным неблагородным ранам. Однако наибольшее затруднение для меня состояло в том, чтобы, приведя моих воинов в ярость и дав им проникнуть в гущу врагов, помешать им совершить непоправимое зло, Много раз пришлось мне удерживать храброго Питера, чтобы он не разрубил великана шведа до самого пояса и не насадил с полдюжины низкорослых противников на свою шпагу, как воробьев. А когда я запустил в воздух несколько сот метательных снарядов, то не мог допустить, чтобы хоть один из них достиг земли, ибо он прикончил бы какого-нибудь несчастного голландца.

Читатель не в состоянии представить себе, как я страдал от того, что руки у меня были связаны, и сколько соблазнительных возможностей мне пришлось упустить, хотя я мог нанести прекрасный смертельный удар, не уступающий тем, о каких когда-либо сообщали нам история или поэзия.

Основываясь на собственном опыте, я начал очень сильно сомневаться в достоверности многих рассказов господина Гомера. Я, право, думаю, что ему случалось, пустив одного из своих молодцов в толпу врагов, уложить много честных ребят, не имея никакого основания делать это за исключением того, что они представляли хорошую цель; нередко несчастного парня отправляли во владения угрюмого Плутона только потому, что его имя придавало звучность какому-нибудь стиху. Но я отвергаю все эти безнравственные вольности; пусть только на моей стороне будут истина и закон, и ни один человек не станет сражаться более рьяно, чем я; однако я слишком совестлив, чтобы убить хоть одного солдата, коль скоро различные источники, к которым я обращался, не давали мне на это права. Клянусь святым Николаем, хорошенькое было бы дельце! Мои враги критики, всегда готовые, как я предвижу, приписать мне любое преступление, какое им удастся обнаружить, сразу же обвинили бы меня в убийстве, и я должен был бы счесть себя счастливым, если бы меня осудили всего лишь за непредумышленное убийство!

А теперь, милый читатель, когда мы спокойно здесь посиживаем и курим трубки, позволь мне предаться печальным размышлениям, пришедшим мне сейчас на ум. Как бесполезны, скоропреходяши и ненадежны все те блестящие побрякушки, ради которых мы, выбиваясь из сил, трудимся в этом мире прекрасных обманов. Большое состояние, накопленное седовласым скупцом за множество утомительных дней, за множество бессонных ночей, расточительный наследник легкомысленно растратит в безрадостном мотовстве. Благороднейшие памятники, когда-либо воздвигнутые гордыней для увековечения чьего-либо имени, безжалостная рука времени вскоре неизбежно превратит в груду развалин, и даже самые пышные лавры, завоеванные отважнейшими воинскими подвигами, могут увянуть и поникнуть из-за холодного пренебрежения человечества. «Сколь многих знаменитых героев, — говорит добрый Боэций, — бывших когда-то гордостью и славой своей эпохи, молчание историков обрекло на вечное забвение!» Именно поэтому спартанцы, идя на бой, торжественно приносили жертву музам, умоляя, чтобы их подвиги были достойным образом сохранены для потомства. Если бы Гомер не настроил свою возвышенную лиру, утверждает красноречивый Цицерон, храбрость Ахиллеса осталась бы невоспетой. Почти такой же была бы судьба и рыцарственного Питера Стайвесанта, несмотря на все тяготы и опасности, которые он презрел, несмотря на все доблестные подвиги, которые он совершил, если бы, к счастью, не вмешался я и не начертал его имя на неизгладимых скрижалях истории как раз в то мгновение, когда подлое Время уже молча вычеркивало его навсегда из памяти людей.

Чем больше я думаю, тем больше удивляюсь при мысли о том, какие важные люди мы, историки! Мы верховные цензоры, выносящие решение о славе или бесчестии наших ближних. Мы всенародные раздаватели славы, жалующей своей милостью в соответствии с нашим мнением или капризом, мы благодетели королей, мы хранители истины, мы каратели преступления, мы наставники человечества, мы… одним словом, кем только мы не являемся! А между тем как часто гордый патриций или спесивый бургомистр чванятся перед маленьким, трудолюбивым, запыленным историком, вроде меня, не думая, что этот скромный человек — судья его славы, от которого зависит, будет ли он жить в грядущих веках или канет в забвение, как канули до него его предки. «Не оскорбляй дервиша, — сказал один мудрый калиф сыну, — чтобы не прогневить своего историка». И многие могущественные люди древности, если бы они соблюдали столь очевидное правило, избегли бы не одного жестокого укола пером, нанесенного их репутации.

Но пусть читатель не думает, что я предаюсь суетному хвастовству, порожденному сознанием собственной власти и значения. Напротив, я с содроганием вспоминаю о том, какое ужасное смятение, какие раздирающие сердце бедствия мы, историки, приносим в мир. Клянусь честью, мой почтенный читатель, я плачу при одной мысли об этом!

Почему, позволь тебя спросить, почему каждый день столько знаменитых людей вырываются из объятий своих опечаленных семей, пренебрегают улыбками красавиц, отвергают обольщения судьбы и подвергают себя всем невзгодам войны? Почему прославленные полководцы убивают тысячи людей, никогда в жизни не причинивших им вреда? Почему короли опустошают государства и уничтожают население целых стран? Короче говоря, что побуждает всех великих людей всех времен и народов совершать столько ужасающих побед и преступлений и навлекать столько несчастий на человечество и на самих себя, если не простая надежда, что мы, историки, обратим на них свое любезное внимание и уделим местечко в наших книгах. Стало быть, великая цель всех их трудов, тягот и лишений — это не что иное, как вечная слава. А что такое вечная слава? — всего лишь полстраницы грязной бумаги! Увы! Увы! Как унизительно сознание, что слава столь знаменитого человека, как Питер Стайвесант, зависит от пера столь ничтожного человека, как Дидрих Никербокер!

А теперь, отдохнув от ратных трудов и опасностей, мы должны еще раз вернуться к месту сражения и установить, каковы же были результаты этой знаменитой схватки. Так как крепость Кристина была прекрасной столицей Новой Швеции и в некотором роде ключом к ней, то за ее взятием быстро последовало покорение всей провинции. Достижению этого в немалой степени способствовало благородное и любезное поведение рыцарственного Питера. Хотя в бою он был страшен, в час победы его осенял дух великодушия, милосердия и человеколюбия. Он не похвалялся перед врагами, не усугублял горечь поражения недостойными обидами, ибо, подобно прославленному паладину Роланду, этому образцу рыцарских добродетелей, предпочитал совершать великие деяния, а не разговаривать о них после того, как они были совершены. Он никого не приговорил к смерти, не сжег ни одного дома, не разрешил грабить имущество побежденных и даже крепко отдубасил одного из храбрейших офицеров своего штаба, пойманного на месте преступления, когда тот разорял куриное гнездо.

Кроме того, Питер Стайвесант выпустил обращение, в котором призывал жителей подчиниться власти Высокомощных Господ; в нем, однако, он с беспримерной снисходительностью объявил также, что всякий, кто откажется, будет помещен на казенный счет в специально приспособленный для этой цели замок, где за ним будет в придачу ухаживать вооруженная свита. В результате столь благодетельных постановлений три десятка шведов отважно выступили вперед и принесли присягу на верность, за что им милостиво разрешили остаться на берегах Делавэра, где их потомки живут и по сей день. От многих наблюдательных путешественников я, впрочем, слышал, что они так никогда и не смогли отделаться от унылого вида своих предков и все еще каким-то необъяснимым образом передают от отца к сыну явные следы жестоких побоев, нанесенных им храбрыми амстердамцами.

Вся провинция Новая Швеция, покоренная победоносным Питером Стайвесантом, была низведена до положения колонии, названной Саут-Ривер, и отдана под начало помощника губернатора, подчиненного верховному правительству, которое находилось в Новом Амстердаме. Этого важного сановника звали мингер Вильям Беекман или, вернее, Бекман; он получил свое прозвище, как некогда Овидий Назон, из-за щедрых размеров носа, выступавшего посередине его лица наподобие клюва попугая.[447] В различных старинных источниках можно найти указания на то, что этим обстоятельством объясняется не только его фамилия, но и начало его карьеры, ибо вследствие отсутствия в Кристине городских часов ее население пользовалось физиономией мингера Бекмана, как солнечными часами. Эта романтическая и поистине живописная часть лица первая бросалась в глаза народу и потащила за собой ее владельца, который в свою очередь потащил за собой всю семью Бекманов. Последняя, добавляет история, долгое время считалась одной из самых древних и благородных в провинции, и ее представители с признательностью увековечили первопричину своего величия не тем, что поместили на щите своего герба сверкающий нос, как это сделали бы аристократические семейства в Англии, а тем, что у них у всех до одного был здоровенный нос, торчавший как раз посреди лица.

Итак, этот опасный поход был со славой закончен, причем голландцы потеряли всего двух человек: Волферта Ван-Хорна, высокого худощавого парня, сбитого с ног утлегарем[448] шлюпа и упавшего за борт при сильном порыве ветра, и толстого Брома Ван-Бюммеля, скоропостижно скончавшегося из-за злокачественного несварения желудка; оба они, впрочем, были объявлены достойными вечной славы, как павшие за родину смертью храбрых. Правда, одна из конечностей Питера Стайвесанта сильно пострадала, сломавшись на мелкие части при штурме крепости; но так как, к счастью, это была его деревянная нога, то рану быстро и полностью залечили.

Теперь в этом разделе моей истории мне остается упомянуть только о том, что наш безупречный герой и его победоносная армия радостно вернулись на Манхатез, шагая, осененные лаврами, как шли сторонники юного Малколма под защитой движущегося Дунсинанского леса.[449] Так они, ликуя, торжественно вступили в Новый Амстердам, приведя с собой, побежденного Рисинга и остатки его разбитого войска, не согласившихся принять нидерландское подданство. Оказалось, что громадный швед в, конце сражения лишь упал в обморок, от которого быстро очнулся, когда его хорошенько ущипнули за нос.

Пленных героев поместили, как обещал губернатор, на казенный счет в красивом и просторном замке, то есть в тюрьме для государственных преступников, вице-королем которой назначили Стоффеля Бринкерхофа, бессмертного завоевателя Устричной бухты и которая с тех пор навсегда осталась во владении его потомков.[450]

Весело и приятно было смотреть на радость жителей Нового Амстердама, когда они вновь увидели своих воинов, вернувшихся из похода в дикую страну. Старухи теснились вокруг Антони Ван-Корлеара, который рассказал всю историю кампании с отменной точностью, если не считать его уверений, будто он вел всю битву один и, в частности, победил могучего Рисинга, на что он считал себя вполне вправе претендовать, так как победа была одержана с помощью его каменной фляги. Во всем городе учителя отпустили на этот день маленьких школьников, и те толпами ходили за барабанами, надев на голову бумажную треуголку и прицепив палочку к штанам, беря таким образом первый урок праздношатания. Что касается грубой черни, то она скопом валила вслед за Питером Стайвесантом, куда бы тот ни направлялся, и кричала: «Да здравствует Твердоголовый Пит!».

Это был поистине день шумной суматохи и веселья. В честь победителей в ратуше был приготовлен обильный обед, на котором в одном блестящем созвездии собрались все великие и малые светила Нового Амстердама. Там были величественный схаут[451] и его угодливый помощник, бургомистры рядом с их услужливыми схепенами,[452] более мелкие чиновники рядом со схепенами и так далее вплоть до знаменитых полицейских пройдох самых низких степеней; у каждого чинуши был свой прихвостень, который докуривал его трубку, допивал его опивки, смеялся над его незабываемыми по глупости выходками, короче говоря, — ведь муниципальный банкет остается повсюду муниципальным банкетом и был муниципальным банкетом со времен сотворения мира — обед протекал в точности так, как проходят все наши грандиозные общественные пиршества и званые обеды в честь Четвертого июля. Съели уйму рыбы, мяса и домашней птицы, выпили океаны спиртных напитков, выкурили тысячи трубок и множество скучных шуток вознаградили чрезвычайно громким жирным смехом.

Следует упомянуть также, что этой широко известной победе Питер Стайвесант обязан еще одним из своих многочисленных прозваний, ибо честные бюргеры были так безмерно восхищены его подвигами, что единодушно почтили его именем Pieter de Groodt, то есть Питер Великий, или, как перевели на свое наречие жители Нового Амстердама, Piet de Pig[453] — и это прозвище он сохранил до самой своей смерти.

КОНЕЦ КНИГИ ШЕСТОЙ
Загрузка...