или феерическая каденция певца-дебютанта
Три дня спустя Эймери Шум решил навестить Хыльгу на ее вилле в Азинкуре-ды-Рьян-сюр-лё-Фэ близ Арраса, куда та укатила лечить внезапный и резкий приступ радикулита, усугубленный вирусным кашлем. Вместе с Эймери туда был приглашен и симпатичный мужчина, встреченный на неудавшейся кремации Хассана Ибн Аббу.
Недавние приятели сели в экспресс.
— В былые времена, — с грустью изрек симпатичный мужчина, — средства передвижения не выбирались: желающие съездить в Динар, Ле Круазик, Аррас или Камбре с утра садились в дилижанс, эдакий трясучий тарантас, и ехали три, если не пять дней кряду. В пути краем уха слушали сентенции кучера, пили вина, читали газеты, вели беседы на разные актуальные темы, сплетничали, пересказывали какую-нибудь книгу с истуар д'амур. Выясняли детали в недавнем нашумевшем деле: защитник, весьма известный казуист, невзирая на следственные заключения, любыми правдами и неправдами прикрывал преступника и сваливал всю вину на аптекаршу, передавшую убийце яд; не все присяжные заседатели имели безупречную репутацию; да и судья был, скажем, нечист на руку. Затем ругали власть; сравнивая взятки, клеймили аферы между правительственными чинушами и бизнесменами: звучали имена Дю Пати-Дюклама, Кассаньяка, Карреля, Жюля де Геда. Затем распевали «Турлуру» Бака или Фернанделя, принесшие славу таким увеселительным заведениям как «Ша Нуар» или «Амбигю»; расхваливали де Бержерака или Сару Бернар, блиставшую в «Ястребе»; затем как бы невзначай затрагивали гривуазные сюжеты, хихикали, смеялись, а рысаки все катили и катили дилижанс через вечерний сумрак. На закате устраивали привал, ужинали в уютных трактирах и харчевнях. За каких-нибудь четыре франка упивались славным анжуйским и бургундским, заедая их стерлядью или лангустами; уедались бараньим рагу или запеченными индейками, запивая их выдержанными латур-марсийяками, музини и жевре-шамбертенами. Услаждались, уплетали, уписывали за две щеки, уминали за четверых, в неге кряхтели и урчали чревами. Затем шли растрясти жир: гуляли в парках с грустными лужайками и сумрачными аллеями, чахлыми кустами, хилыми акациями, жидкими тисами, скрюченными пиниями; наугад забредали в таверны и пили ликеры, наливки или глинтвейны; перекидывались в вист или баккару; в бильярдных катали шары, играючи переигрывая местных умельцев. Затем, фланируя, заглядывали в заведение, усаживались на минутку, заказывали трюфеля и арманьяки, и, выбрав приглянувшуюся милашку, припускали за ней в нумер. Затем, спустя часик, с легкими душами шли спать.
— Да-а, — скептически выдал Эймери, — теперь вперед нас мчат экспрессы, а ни радушия, ни шарма…
Симпатичный мужчина кивнул. Затем вынул из сумки квадратный футляр с длинными сигарами.
— Сигару?
— Нет, я не любитель сигар, — признался Эймери. — Кстати, как вас прикажете величать?
— Артур Бэллывью Верси-Ярн, — представился мужчина.
— А я — Эймери Шум.
— Эймери Шум?! У вас еще был сын…
— Десять. Все мальчики, — прервал Эймери. — Выжил лишь младший.
— Янус?
— Да. А вы знаете Януса?
— Вас ждут еще и не такие сюрпризы, — улыбнулся Артур Бэллывью Верси-Ярн. — С Антеем мы дружили. Я — англичанин, живу в Бери-Сент-Эдмендсе, близ Кембриджа. Антей навещал меня изредка и, тем не менее, держал в курсе всех дел и раз даже намекал на некий недуг. Как и всем вам, Антей написал мне, сетуя на приближающуюся и неминуемую гибель. Ни Хыльга, ни Хассан, ни вы, ни я — мы не верили. Неделю назад Хассан мне звякнул. Мы решили встретиться и все выяснить. Приехав в Париж, я узнал печальную весть…
— А вы угадали смысл приписки?
— Нет, и, думаю, вряд ли следует искать в ней буквальный смысл. «Шибкий юрист, пыхающий в зверинце»: имелся ли в виду Хассан Ибн Аббу? Нет. И сему есть, как минимум, три причины: Глас не знал, чем занимался Хассан; эпитет «шибкий» никак не применим к Хассану; Хассан не курил.
— Правда, — сказал Эймери. — Тем паче, Хассан любил букху и ненавидел эль.
— Да. А еще Хассан не был завсегдатаем зверинца и, как мне кажется, не питал к ежам никаких исключительных чувств, даже если и любил Ежёвый Парк.
— Так зачем же эта приписка?
— Сначала я думал: фальшивка. К а к мне кажется теперь, ситуация Антея была безнадежна; ему был нужен финальный штрих. Был ли Антей в силах написать связный текст? Думаю, в ту секунду Антей не успел найти нужный термин, не сумел выразиться яснее…
— Чем яснее лакуна, тем мрачнее тьма, — шепнул Эймери.
— Как вы сказали? — дернулся Артур Бэллывью Верси-Ярн.
— Я вычитал эту фразу, или, правильнее будет сказать, я вывел эту мысль из дневника Антея. Антей ее все время вынашивал, правда, не всегда высказывая. Ведь ради лакуны, — прибавил, выдержав паузу, Эймери, — мы и едем к Хыльге в Азинкур-ды-Рьян-сюр-лё-Фэ, не так ли?
Всю дальнейшую часть пути приятели ехали в тишине. Верси-Ярн курил сигару. Эймери читал пухлый детектив (жуткий крах, закрытие, ликвидация сети крупных фирм М.Я.С.), не усматривая здесь, в черных буквах на белых страницах, решения изнуряющей, мучительнейшей задачи…
Экспресс несся вперед, в качающемся тамбуре на металлических шарнирах гуляла дверь. За стеклами мелькали сельские виды. Деревни сменялись лугами, крестьяне испытывали земледельческую технику. Затем экспресс замедлил движение, приближаясь к станции назначения. Из пейзажа начали выплывать сирые предместья с серыми гаражами и ангарами, за ними — кварталы с улицами и трамваями.
В Аррасе приятели пересели на местную электричку, идущую в Эзден, — ржавая махина тащилась еле-еле: миль двадцать в час — и через час вышли в Азинкуре (прежнее название местечка — Ажинкур; там в 1415 г. английская армия разбила французскую в пух и прах).
В мягких, бархатных складках ландшафта — влажные переливы света и резкие, чуть дурманящие предзимние запахи: прелые листья, смятые травы, гниющий гумус, грибная труха — пряталась красивая вилла, задуманная для Франсуа Дану в начале Империи. Если скудные на фантазию ваятели все еще трудились в стиле Ардуэна-Мансара и Габриеля, имитируя версальские замки, переставшие уже в те времена быть идеальными примерами урбанизма, Суффлё представил на суд Дану смелый, дерзкий — чуть ли не авангардистский — план, давший импульс всему дальнейшему развитию эклектизма. Итак, Суффлё выбрал следующее решение: к зданию времен регентства — асимметричный центральный выступ с аркбутанами, верхняя фасадная часть в духе Елизаветы I, тимпаны с масками — прижат — в чем и заключался архитектурный авантюризм — пылающий Средними веками флигель с папертью и стрельчатыми аркадами, галереями машикули, резными пилястрами и капителями.
— Чудеса, — выдал Дану, в течение трех дней изучавший представленный ему чертеж. — Экую ты мне зафуфурил… балясину!
А затем взашей (и пинками в зад) выгнал авангардиста, да еще и припугнул телесными наказаниями в ближайшем будущем. Суффлё, маскируясь в белую блузу кухаря, сбежал на юг.
Дану стал зазывать других известных ваятелей: Шальгрена, Виньёна, Путена, Хиттёрфа… Все увиливали. В финале выплыл некий фламандец, Франсуа Тильман Суйс, не развращенный ни публичным признанием, ни архитектурными знаниями; Дану дал ему карт-бланш на интерпретацию и выделил значительные средства. Все знают: ушлее фламандца жулика не найти. Едва Франсуа Тильман Суйс завершил шедевр — эдакую бюргерскую резиденцию на африканских плантациях, с заваливающейся на углах крышей и кривым шпилем, чей вид украшали в лучшем случае заурядные, а чаще нелепые итальянские картуши и завитушки, — растратившийся Дану уже пересчитывал медяки. Спустя три месяца незадачливый владелец предлагал владение первым встречным и за любые деньги. Перекупщик из Паде-Кале купил здание задарма; сначала разместил в нем жеребячью ферму, затем — в духе времени — игральный клуб, куда наезжали играть в баккару и вист маршалы и генералы: граф де Тарант, Су, граф де Фриуль, граф де Беллюн, граф де Висенс, Савари, граф д'Абрантес, граф де Реджи. Как рассказывают, предприниматель сделал на клубе фантастический барыш. Следующий владелец, имперский шпик времен Луи-Филиппа, принимал там стукачей; самый пьющий из них как раз и зарезал начальника в результате пирушки, где все мертвецки надрались. Наследники не нашлись; вилла была запущена. Виллу разграбили, интерьеры загадили; туда стекались нищие, мытари, там встречались жулики и карманники.
В апреле 1917 г. английский капитан Август Б. Вилхард, ведя вверенные ему силы к месту битвы, сделал в Азинкуре привал и разместил там штаб. Вилла ему приглянулась. Спустя девять лет, став представителем Канады в Берлине, Вилхард зачастил в Азинкур и превратил виллу в фамильную усадьбу. Тщание и изысканный вкус предрешили успешную реставрацию здания: архитектурные нелепицы убрали, крышу переделали, все вычистили, для растапливания печи и камина перешли с угля на исландский мазут. Разбили парк.
У Августа Б. Вилхарда был сын Дуглас Хэйг, названный в честь фельдмаршала Френча, чье бесстрашие в битве при Вердене и сейчас являет пример немеркнущей славы.
Прелестный мальчуган Дуглас Хэйг жил в Азинкуре. Вся усадьба слушала веселые крики и заливистый смех при игре в жмурки и лазании на деревья, взирала, как мальчик вскармливал не без труда прирученную златую рыбку, кидая ей хлебный мякиш, червей, слепней, шмелей или зернышки шафрана; рыбка приплывала, едва Хэйг (так сына называл папа) приближался к пруду и шептал ее имя: Бен-Амафиин.
У Хэйга была уйма друзей. Ребята резвились на лужайках парка, бегали, прыгали, играли в теннис и регби, устраивали увлекательные турниры, меряясь силами в стрельбе из лука. Снаряжали экспедиции на весь день. На закате няня заваривала уставшим краеведам душистым чаи, привечала ватрушками и запеканками. Дети млели и засыпали над тарелками. Вилла Августа купалась в счастье. Там развлекались и забавлялись, там нежили и лелеяли. Чем не рай?
В семнадцать лет Хэйг сдал экзамен на аттестат бакалавра. Затем вверился давнему призванию — пению. Петь Хэйг не умел, а любил без меры, да и талантами был наделен. Упрямец растягивал связки ежедневными этюдами и упражнениями; записался в Studia Carminae, где, развивая естественные данные, начал изучать технику пения. Затем Фриксей раскрыл ему тайны литургических стихир, Клемперер — принципы секвенции, Караян — приемы тутти, Крипc — специфику ансамбля. Через шестнадцать месяцев Хэйг уже пел на экзамене в Турине, где председателем жюри был сэр Адриан Булт. Сначала Хэйг спел «The Virgin delivered us a Child», затем мадригал Ринуччинни, а в финале — три арии из «Аиды». Великий Адриан Булт расхвалил Хэйга; эта лестная аттестация стала для дирижера Карла Бёма решающей при слушании кандидатур на мизансцену «Sciupa femine aut furberia punita» в рамках урбинских празднеств «Музыкальный май». Карл Бём пригласил Хэйга на репетицию, нашел начинающий бас весьма убедительным, невзирая на не всегда стабильный верхний регистр; австрийский дирижер рискнул дать Хэйгу партию папы Дуэньи Анны и намекнул на вакансии в ближайшем будущем.
У Бёма Хэйг набирался мастерства. «Здесь акцент мне кажется чуть вялым», или «При реплике „Altra brama quaggiu mi guida“ будь сдержанней: не кричи, не мычи, не рычи. Звучи! Нам нужен звук сильный и гладкий, а не рыхлый и ухабистый», — временами замечал взыскательный и вместе с тем участливый мэтр. А в принципе, юный бас Бёму нравился.
Раз, в кулуарах замка Дюкале — куда известные певцы, как ранее великий Ланца, дважды в неделю являлись услаждать слух изысканных ценителей — Хэйг встретил Хыльгу Маврахардатис, певшую партию Дуэньи Анны. Хэйг сразу же без ума влюбился в диву; а та сразу же разделила эту внезапную страсть: через три дня в близлежащем княжестве Сан-Марини, без труда заручившись разрешением, Хэйг и Хыльга вступили в брак. Зевая, так как был уже вечер, муниципальный клерк выжал из себя сухую и пресную эпиталаму. Правда, затем — как бы в утешение — в синем мраке на плитах piazza centrale лучшие римские cantanti и musici часа четыре играли и распевали перед юными супругами арии и кантаты, баллады и серенады, мадригалы и эпиталамы, кантилены и сирвенты, каватины и вирелэ.
Ах, чудный миг! Ах, незабываемые секунды! При свете звезд и луны пела скрипка, затем вступали альт и флейта: чистые звуки струились нежными птичьими трелями! Хэйг держал в руке руку Хыльги.
Да, уважаемый читатель, как и мы, ты также желал бы найти здесь счастливый финал, так сказать, happy end. Например, Дуглас Хэйг Вилхард и Хыльга Маврахардатис влюбились; женились; зажили в мире и счастье; дали жизнь тридцати трем детям (все мальчики), причем все выжили…
Увы! Нет! Судьбу не переиграешь. И здесь нас будет ждать неизбежный фатум. И здесь не смилуется Всевидец. Заклятие — чей мрачный знак преследует жертву всегда и везде и чью суть я всю жизнь пытаюсь раскрыть — свершится и тут. Смерть, явившаяся спустя три дня на урбинскую сцену, через двадцать лет заявится к Антею Гласу и Хассану Ибн Аббу…
Желая представить публике папу Дуэньи Анны в виде статуи — Каменный Пришелец является на сцену в финале dramma per chiama scherzare— Карл Бём решил закрасить или, правильнее сказать, зашпаклевать Хэйга. Застывшая смесь (гипс, асбест, клей) превратилась в белый, блестящий, твердый панцирь, разумеется, стесняющий все движения и все же не мешающий передвигаться. В сем футляре была сделана дыра, не заглушавшая текст певца, а лишь изменявшая тембр и усилившая глухие и низкие звуки, так нравившиеся Бёму. «Кажется, — шутя заметил венский дирижер, — так и слышишь, как из склепа нас заклинает хрип мертвеца». Бём был прав. Даже чересчур прав, еще не ведая, в чем. В силу неизвестных причин, заштукатурив, закрасив белилами и замазав глазурью Хэйга, ему забыли вырезать щели для глаз и ушей. Все засуетились, а время упустили: уже шла сцена, где Жуан, насмехаясь, приглашает Статую разделить с ним трапезу. Итак, Хэйга принялись устанавливать на пьедестал. Изначальный план ничем не нарушался, и если бы не случайная нелепица…
Все мы знаем эту заключительную сцену:
— Che grida infernali! — кричит севильский сердцеед.
Перепуганный слуга лепечет:
— Ah, alteza, per carita! Rimanete qui andate via diqua! II fantasma di neve. Ah, alteza! Che brividi mi sembra di zvenire… Та! Та! Та!
Вслед за этими перепевами и была намечена кульминация: едва затихнут скрипки, Хэйг двинется из-за кулис, выйдет на сцену, скажет знаменитую реплику: «…Sua Alteza m'invitasti е qui mi vedi!», а затем приблизится к рампе, дабы публика ужаснулась устрашающим размерам Истукана.
Хэйг не услышал сигнала и вышел раньше. Каменный Пришелец уже уткнулся в Жуана, а слуга еще не успел спеть: «Ah alteza… Siam tutti trapassati…». Хэйг занервничал; на глазах у удивленных зрителей Истукан стал вести себя, как безумный манекен или разлаженный механизм: заметался, задергался, брел наугад… И вдруг душераздирающе закричал. Затем крик прервался, как бы заткнулся. Зачехленный Хэйг с размаху врезался в дверь и упал навзничь. Рухнул, как спиленный дуб или запаленная крыша. Звук был глухим и тяжелым. Сия падучая сцена сравнима лишь с самыми знаменитыми (вы)падениями, ставшими уже классическими; например, Шалтай-Бултыхай шлепается с плетня. В партере перепуганные зрители закричали, на галерке началась паника. В результате падения панцирь Статуи смялся и дал трещину. Глубинный зигзаг, с затылка к пятке, рассек скрывавший певца футляр на две части; мелкие трещинки испещрили белую гладь. Трещина раздалась вширь, ее изрезанные края стали темнеть. И тут брызнула пурпурная струя.
Едва, не без сумбурных усилий зубила, киянки и резца, Хэйг был извлечен наружу — мертвая начинка, вываливающаяся из яйца всмятку, — все увидели гигантский зияющий шрам, рассекший, с затылка к пятке, эпидерму. Как если бы в жертву ударил электрический разряд — сверкающий гнев Юпитера… На следующий день труп вскрыли: причину смерти так и не нашли…
На урбинский фестиваль «Музыкальный май» Август Б. Вилхард приехал, скрываясь — причину мы узнаем далее — за вымышленным именем. В трагический вечер Август забрался в лазарет, куда увезли Хэйга. Закутал труп сына в белую скатерть, вынес, сунул в багажник «ягуара» и умчался. Гнал машину, вцепившись в руль как безумный, и на следующий день приехал в Азинкур. Там — как рассказывали — Вилхард свершил кремацию сына. Существует и другая версия: Вилхард предал сына земле в углу парка, где — как рассказывали — сразу же начала расти жесткая белая трава, причем расти участками, вычерчивая некую фигуру с размытыми границами: круглый капкан или мишень, или круглая печать, закрепившая связь Фауста с Лукавым…
Жители Азинкура считали Вилхарда свихнувшимся. Несчастный старик уединился в имении и перестал принимать, гнал всех приближающихся к вилле, закидывая их камнями: гуляющих детей; незваных пришельцев, стучавших в дверь; нищих, испрашивающих еды и пристанища. Заградил парк рвами и стенами. Как рассказывали, каждый вечер запирал все двери, завешивал фрамуги; устраивал перед ними чуть ли не баррикады. Перестал бывать в Азинкуре; теперь всеми делами ведала, невзирая на весьма скверный французский язык, старая няня. Все называли ее Сиу, так как у нее были индейские предки. «Ну как, Сиу, — спрашивали ее, — старикан все еще „куку“?»
— Заткнись, мудачьё, fucking bullshit, — выдавала Сиу, не упускавшая случай заткнуть местных забулдыг каким-нибудь метким выражением.
Развивать далее эту тему шутники не решались, так как Сиу владела всеми приемами искусства каратэ. Изредка Сиу улыбалась и прибавляла:
— Если все еще дает еду Бен-Амафиину, значит не «ку-ку».
Август и вправду принял эстафету Хэйга. Каждый день, midday sharp, старик шел к пруду и шептал «Бен-Амафиин, Бен-Амафиин!». Рыбка уже успела превратиться в крупную рыбину, и все же, как и раньше, являлась на призыв. Август кидал ей хлеб; принимая дары старика, рыба выказывала ему явную симпатию.
Лишь через десять лет Хыльга разыскала Августа. В ее первый приезд в Азинкур Август, видевший невестку единственный раз в жизни, даже не выразил желания с ней встретиться. Затем все же смягчился и решил принять приму, вызвавшую у Хэйга такую страсть. Затем старик стал ценить ее приезды; милая и славная женщина ему нравилась: Хыльга раскрыла перед ним страстные чувства, испытанные к жениху, и страдания, вызванные ужаснейшей гибелью мужа. Август рассказывал ей, как сын кидал хлеб Бен-Амафиину, как лазал на деревья, как играл в жмурки.
Хыльга привыкла приезжать в Азинкур; парижская жизнь ее изматывала, изнуряла, а здесь певицу всегда ждала благая тишь. Хыльга приезжала к Августу раза три в месяц на пять-шесть дней: друзья гуляли в парке, пили аперитив, причем не в living, а в salle d'apparat, чьи двери раскрывались лишь в эти дни, дабы выказать честь приезжей. Ужинали при свечах. Затем Хыльга забиралась на кушетку из акажу, лет двадцать назад купленную у антиквара за безумную цену (легенда связывала предмет с чувствами, питаемыми к балерине Карле Гризи неким русским князем) и вышивала мельчайшими стежками белую льняную скатерть. Сидя за белым вёрджинелем с инкрустациями перламутра Август наигрывал Гайдна, Альбениса или Сати. Временами, Хыльга пела Шумана. В вечерней тишине звучали чарующие звуки.
имеющая шанс увлечь страстных ценителей Пиндара
Эймери дернул за шнур, висящий у двери; внутри залаял пес. Дверь распахнула няня.
— Здравствуй, Сиу, — сказал Эймери, любивший называть няню этим смешным именем.
— Hi, Sir Amary, — улыбнулась Сиу, — Hi, Sir Versy-Yarn. It's a big pleasure! My eyes are happy!
Эймери кинул удивленный взгляд на Верси-Ярна.
— Так ты уже здесь бывал?
— Да. А ты не знал? — Нет, — признался Эймери.
— Я же тебе намекал в экспрессе перед прибытием в Аррас: тебя ждут сюрпризы. Я имел в виду перекрещение наших судеб: случай связал нас еще раньше, связывает сейчас и будет, связывать всю жизнь. У нас те же самые друзья и приятели, те же самые мысли и те же идеи, нами движет та же самая сила, заставляющая искать разгадку везде и всюду…
— Res similiae rebus similiis curantur, — шутя заключил Эймери.
— Res aduersariae rebus adversariis curantur, — также шутя перезаключил Верси-Ярн.
— Lady Hylga is waiting, — сказала Сиу, приглашая их зайти внутрь.
Приглашенные зашли. Няня ввела их в living, выдержанный в стиле high-tech, — сиреневые синтетические шпалеры, мягкие кресла-шары, диваны с квадратными надувными пуфами, — чей дизайн затмевал знаменитые интерьеры Сусуму Икэгами. Стену украшал витраж, сделанный с эскиза гения графики Еаитнс.
Хыльга дремала в гамаке. Шаги разбудили ее.
Сначала Эймери, а затем Верси-Ярн приникли губами к ее руке.
— Cari amici, — сказала Хыльга. — Мы признательны вам за визит. Август желал вас видеть. Дайте ему знать.
Эймери трижды ударил круглым иридиевым стержнем в круглую алюминиевую пластину, висящую на шнуре: в тишине раздались мягкие глухие звуки.
Через минуту к ним вышел Август Б. Вилхард. Дряхлый старик с седыми прядями, чьи слух и зрение уже начали сдавать, приблизился к Верси-Ярну и прижал англичанина к груди.
— Arthur, ту dear friend! What pleasure!
— Thanks. I am very happy! — сказал Верси-Ярн.
— The trip was quiet?
— Yes, quite.
— Даже весьма приятным, — прибавил Эймери, не зря владевший английским.
Все сели. Хыльга принесла вазы с фруктами: свежими, сушеными, засахаренными. Присутствующие вкушали фрукты и вслушивались в тишину. Эймери кашлянул. Верси-Ярн шевельнулся: скрипнула паркетина.
— Мы встретились здесь, — приступила Хыльга, — дабы вместе разгадать странную загадку, интригующую нас всех. За эти месяцы случились трагические, и я бы сказала, мистические вещи; как если бы фатум, направляя удары, выбирал себе жертвы среди наших друзей. Исключая незначительные факты, у нас нет никаких сведений, касающихся причин исчезания Антея и гибели Хассана. Тем не менее мы знаем или, как нам кажется, знаем следующее: за всем этим существует некий замысел, чью суть мы желали бы раскрыть. Нам следует держаться вместе; сведем же наши усилия, скрепим наши действия!
— Прекрасная мысль! — изрек Август.
— Да, — кивнул Артур Бэллывью Верси-Ярн, — каждый из нас наверняка знает факты, известные лишь ему. Сличение наших сведений, сверка наших впечатлений направит интуицию и укажет путь к разгадке!
— Чудная идея! — крикнул Эймери.
— Уау! — выдала индейский клич Сиу, вкатывая тележку с бутылками, фужерами и рюмками.
Все выпили.
Эймери вызвался вещать первым, так как считал имевшийся материал весьма важным. Присутствующие в удивлении переглянулись и решили ему не перечить.
— Итак, — начал Эймери Шум, — я перечитал чуть ли не весь дневник Антея Гласа. В девяти-десяти местах я нашел намеки на текст, призванный — как уверяет Антей — дать разгадку. Мне кажется, масса существующих в дневнике указаний делается с целью выявить не весь смысл, а лишь часть; ссылки как бы разрешают к нему лишь приблизиться.
— Да, — сказал Верси-Ярн, — Антей высказывал, замалчивая; раскрывал, маскируя.
— Larvati ibant abscuri astra sub tencbns, — вставила Хыльга, чьи знания латыни были весьма приблизительными.
— Местами, — вернулся к литературным реминисценциям Эймери, — текст напичкан ссылками на Германа Мелвила, на «Избранника» Т. Манна, на книгу Исидры Имитади, изданную десять лет назад в Аргентине. А еще Антей цитирует Кафку, передергивает Артюра Рембауда и касается «Хищения в серале». Или вдруг выявляется некий Белый Царь. Все эти фрагменты связывает единая и неизменная тема: явление или утрата Белизны.
— Белизны?! — взревел Август Б.Вилхард, расплескав минералку на белую скатерть.
— Белизны?! — вскричала Хыльга, перевернув вазу с фруктами.
— Белизны?! — захрипел Артур Бэллывью Верси-Ярн, закашлявшись в табачных миазмах.
— Белизны?! — взвизгнула Сиу; в зале треснули сразу три зеркала.
— Белизны, — сказал еще раз Эймери. — Да. Белизны. Все указания упираются в Белизну. Какие же смыслы вкладывал Антей в сей термин?
Август Б. Вилхард раскрыл секретер, выдвинул ящик и вынул тетрадь в переплете из сафьяна.
— Эту тетрадь, — сказал старик, — Антей прислал нам месяц назад, день в день.
— Значит, за три дня перед тем, как исчезнуть, — вычислил Эймери.
— Да. Тетрадь чиста: ни фразы, ни буквы; лишь реклама — как мы считаем, — вырезанная из газеты и вклеенная Антеем.
Эймери принялся листать тетрадь; все замерли, всматриваясь в нее. Все тридцать три страницы были чистые, за исключением страницы шестнадцать: на нее был наклеен рекламный текст без иллюстраций.
Эймери принялся читать вслух:
ВСЁ будет белее, светлее, чище, так как «Бела» чистит, светлит и выбеливает
ВСЁ: ваши трусы, чулки, купальники, рубашки, брюки, платья, юбки, пиджаки, жакеты.
ВСЁ будет белым:
ваше белье, ваши медицинские халаты и ваши кулинарные береты,
ваши белки, ваши бельма, ваши зубы, при стуже и в гневе губы,
ваши вина, ваш хлеб, ваши грибы, ваши цветы, ваши скульптуры,
ваш гагачий пух, ваши березы, ваши зимние заячьи шкуры,
ваша сантехника, ваши скатерти, ваши салфетки,
ваши бинты, ваша вата и пена,
ваша бумага, ваша карта, ваш флаг как измена.
ваши фигуры: пешки, ферзи, ладьи, ваши призраки-селениты,
ваша лейкемия с фатами, вуалями, лентами, чьи кружева нитками шиты,
ваши делириум тременс, ваши каления,
ваши стихи, ваши пятна и выделения,
ваш лен, ваш лед, ваш лунь, ваша луна, ваш мел.
ваша марля, ваша шпаклеванная стена,
ваш снег (на купюре), ваши снежинки, ваш парус в тумане, ваша сперма, ваш кефир, ваши сливки в вашей сметане,
ваш Млечный путь, ваш бледный след, вашей пустыни звезда, среди дня, ваш немилый свет,
всё будет стирать, смывать, вымывать, чистить и вычищать, выбеливать без предела, «Бела», «Бела», «Бела»!
ДА СГИНЕТ ТЬМА
— Да, задачка для лингвиста, — в замешательстве шепнул Эймери.
— Теперь — я, — сказал Верси-Ярн, желая внести личный вклад в дискуссию. — Мне также месяц назад был прислан пакет. Без указания адресанта: ни имени, ни фамилии, ни адреса. Я сразу же решил: Антей; правда, не знаю, зачем наш друг решил скрьггь имя…
— А в пакете…? — прервал англичанина нетерпеливый Эймери.
— Сейчас узнаешь.
Верси-Ярн раскрыл сумку и вытащил из нее черную глиняную шкатулку с белыми письменами на крышке. Некий умелый мастер не выписал, а вырезал их мастихинами, заимствуя у Жержека прием, мультиплицирующий фигурки «Жилей» («Жиль» — грустный Белый Шут с картины мастера «галантных сцен»). В результате на выцарапанных местах верхний страт (черная индийская тушь) был удален, а нижний (белая глиняная глазурь) выявился, причем филигранью, в мельчайших чертах, имитируя надписи, встречающиеся в нижней части нихандзийских акварелей.
— Письмена самурайские? — прищурилась Хыльга.
— Да. Типичная катакана. Я тут же кинулся к нашему шефу, Гэдсби В. Райту; шеф свез меня в Кембридж, где Парсифаль Ричарде дал нам латинскую транскрипцию надписи. Сейчас я вам ее зачту:
Kuraki kara
Kuraki michi ni sa
Usuzumi ni
Kaku tamazusa ya
Kari miyura kana
— Звучит! — высказался Август.
— Перед нами, — сказал Верси-Ярн, — классическая вака, или танка, правда, написанная не великим Нарихира, а Идзуми Сикибу или менее известным Фудзивара Садаиэ (Тэйка), чей стих был включен в книгу «Хякунин Иссю», изданную к юбилею сёгуна. Эту танку Парсифаль Ричарде перевел на французский термин в термин и удивил нас изысканным стилем; ведь если верить студенту из Нагасаки и приятелю Антея Гласа из Public Library, каждая танка имеет не менее трех, а случается, не менее пяти, шести и даже девяти значений. Всякие нюансы и семантические переклички, дающие жизненную силу искусству танки, кажутся французу или англичанину безвкусными; значения темные, несуразные, приблизительные, нечеткие будут для западных читателей всегда бессмысленны. Нам требуются танки ясные, краткие, резкие, прямые, сжатые, как черта, даже если их переведут или перескажут с изрядными упущениями. Итак, среди девяти-десяти сделанных им версий, Ричарде выбрал следующую:
Из сумрака путь
Нас ведет через сумрак
Штрих нежный пера
Выявляет знак белый:
Так в небе летит буревестник
— Какая прелесть, — заметил Эймери. — Если бы сюда еще и капельку смысла…
— Думаю, сей вклад будет незначительным, — изрекла Хыльга, прервав длинную тяжелую паузу, нависшую над присутствующими и придавшую сцене напряженный характер. — Все ваши материалы — газеты, рекламы, танки — упираются в ту же самую тему: все нити ведут к Белизне, у меня же все кажется перевернутым. И еще: если ваши тексты темны, сумбурны и чреваты намеками, трудными для читателя, вверенный мне манускрипт представляется ясным, утвердительным и четким…
— И значит, — ввернул Эймери, — дает разгадку…
— Да нет же, — вывернула Хыльга, — выслушай меня и вдумайся. В присланных мне материалах нет ни намека, ни ссылки. Сей манускрипт — не личный труд, а дайджест из девяти-десяти вещей, написанных другими и лишь переписанных Антеем. Штуки три-четыре даже весьма известны, и все же не представляют для нас интереса…
— Нам будет легче, если ты все же начнешь с начала, — заметил Август.
— Слушайте, — сказала Хыльга. — За неделю перед тем как написать странную депешу и не менее странную приписку с намеками на приближающуюся гибель Антей Глас прислал мне пакет. Я сразу же распечатала и нашла в нем следующие тексты:
а) книгу аббата Луи де Кура (пиита и академика) «Искусная смесь, или Избранные примеры серьезных и забавных вещиц» (1725), где представлены главные вехи развития игры в шахматы, а также пересказывается случай, касающийся Тацита и вычитанный у античных писателей (кстати, если и шагреневый переплет, и тиснение, и заставки ласкали взгляд, сам же текст был весьма слабенький);
б) десять кантилен (первые девять — русские, десятая — французская), переписанные Антеем, как мне кажется, буква в букву, без маргиналий и мет:
«Дар напрасный, дар случайный…» и «Предсказатель» Александра Пушкина;
«Тучи» и «Есть время — леденеет быстрый ум…» Михаила Юрьева;
«Нам не суметь предугадать…» и «Тени сизые смесились…» Федра Тютчева;
«Немь лукает лучьем немным…» Велимира;
«Звуки на а бескрайни в лесах» Давида Бурлюка;
«Мужчина вышел из избы» Даниила Хармса;
«Гласные» Артюра Римбауда.
Эти тексты так или иначе — тут ямб, там дактиль — затрагивают излюбленные темы Антея: тьма, незапятнанная белизна, исчезание, заклятье. Правда, данный параллелизм — случаен…
— А других у нас нет, — заметил Эймери. — Если Антей считал нужным переписать эти тексты, не следует ли в переписывании усматривать некий план и искать некую зацепку?
— Давайте искать, — призвал Артур Бэллывью Верси-Ярн. — Сами стихи — небезынтересны. А еще, как знать, вдруг мы увидим там знак, не замеченный нашей певицей?
Итак, стали читать:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем — вердикт чтя тайный
К казни ты присуждена?
Кем я призван был, чьей властью
Быт никчемный упразднил.
Душу передернул страстью,
Ум неверием смутил?..
Цели нет, стезя прямая:
В сердце пустынь, празден ум,
И гнетет грусть, принимая
Заурядный жизни шум.
Исканьем духа теребим,
В пустыне мрака я влачился,
И шестикрылый серафим
На перепутье мне явился;
Перстями легкими как пух
Зениц касаться начал дух:
Разверзлись вещие зеницы.
Как у рванувшей в страхе птицы.
Ушей едва касался дух:
А шум звенящий лился в слух:
И внял я неба трепетанье,
И вышний ангельский призыв,
И гад речных глубинный всплыв.
И ветви сникшей замерзанье.
И дух к устам грешным приник,
И вырвал лживый мне язык,
Лукавый, праздный и напрасный,
И жальце змея-мудреца
В уста замершие лица
Дух вставил, длань запачкав красным.
Затем рассек мне саблей грудь,
Трепещущее сердце вынул,
И угль, чье пламя не задуть,
В разверзшуюся грудь задвинул.
Как труп в пустыне я лежал.
Всевидца глас меня призвал:
«Встань, предсказатель, виждь, и внемли.
Завет всевышний сам радей,
И, надзирая сверху земли.
Речами жги сердца людей».
Тучки небесные, вечные странники!
Степь ли лазурная, цепь ли жемчужная,
Мчитесь, как я, и все мы — изгнанники.
Мачеха примет ли чуждая, южная?
Тнев вас несет ли? Судьбы ли решение?
Зависть ли тайная? Месть ли раскрытая?
Или на вас висит груз преступления?
Дружеский яд? Клевета неприкрытая?
Нет, вам наскучили нивы бездельные…
Чужды вам страсти и чужды страдания;
Всюду замерзшие, всюду бесцельные
Нет у вас матери, нет вам изгнания.
Есть время — леденеет быстрый ум;
Есть сумерки души, причем предмет
Желаний мрачен; усыпленье дум;
Меж счастьем и страданьем тусклый свет;
Душа сама себя теснит, пышна;
Жизнь ненавистна, как и смерть страшна —
причины мук в тебе, ты ищешь нить;
И небеса нельзя ни в чем винить.
Нам не суметь предугадать.
Как буква наша изречется, —
И нам участие дается.
Как нам дается блага гладь…
Тени сизые смесились.
Цвет затерся, звук уснул —
Жизнь, движенье разрешились
В сумрак зыбкий, в дальний гул..
И сверчка прилет незримый
Слышен на закате дня…
Грусти час невыразимый!..
Я везде и всё в меня!..
Сумрак тихий, сумрак дремный
Лейся в глубь глубин души,
Тихий, пахнущий и темный.
Все залей и утиши.
Чувства тьмы в себе забвенья.
Перелей же через край!..
Дай вкусить уничиженья,
В мире дремлющем смешай!
Немь Аукает лучьем немным
В эакричалии зари.
Мрак кидает душам темным
Кличи старые: жари!
Закричалия заржала,
В щит безречие взяла.
Тыщелика, тыщежала,
В темень ратную ушла.
Лук упал из рук упавнем.
Предрекает тишина,
И в смятении державнем
Улетая ввысь, видна.
звуки на а бескрайни в лесах
звуки на и быстры в небесах
звуки на у врут впустую трубя
звуки на ю в лютню льются любя
звуки на ё как счет слез без нуля
звуки на э как без эха земля
звуки на е елейны в шелках
звуки на ы настырны в рывках
звуки на я как я в яме сидел
и гласных семейку смеясь разглядел
Мужнина вышел из избы,
Взяв палку и рюкзак,
И в дальний путь,
И в дальний путь
Пустился, меря шаг.
Шел, не свернув, шагал вперед
И все вперед глядел.
Ни спал, ни пил.
Ни пил, ни спал.
Ни спал, ни пил, ни ел.
И раз в час ранний, на заре
Вступил в дремучий лес
И в сей же миг,
И в сей же миг,
И в сей же миг исчез.
И если сей мужчина вдруг
Тут встретится иль там,
Уж вы быстрей.
Уж вы быстрей,
Быстрей скажите нам.
«А» черный, синий «Е», «И» красный, «У» зеленый.
Как — с белым — мне изречь цветенье в чреве гласных?
«А» — черный пух на брюшине у мух ужасных,
Чьи тучи льнут на запах трупный, исступленный;
«Е» — трубы в небесах, лазурье глаз прекрасных.
Клич ангела, в мирах и сферах затаенный;
«И» — пурпур вен, слюна плевка, смех губ червленый,
В любви хмелеющих и пьяных, в гневе страстных;
«У» — трепет глади, гул прилива, зыбь теченья.
Мир складки, испещряя лбы для изученья
Алхимии, мир весей, где бредут стада;
Там, тут — звук, смятый в снежных далях, как в тумане,
Пар, белый царь, ледник, цвет лилии в дурмане.
Предел всему и буква — крайняя — звезда!
завершающаяся на рецепте ублажения Маниту
Завершив чтение, Хыльга взглянула на растерянных друзей и развела руками. Все вдумались, пытаясь ухватить смысл, а смысл не ухватывался. Каждый искал и всё без результата.
— Час назад я сказал: нам нужен лингвист. Теперь, думаю, заурядный лингвист здесь бы не справился, — заявил Август. — Нужен лингвист экстракласса, Чёмский, к примеру.
— Или какие-нибудь структуралисты, скажем, Леви-Страус с приятелем. Приятель сразу бы нам все разъяснил; ведь футуристические тексты разбирались им еще в лингвистических кружках, сначала русских, а затем чешских.
— Или Бурбаки?
— Или улиписты?
— Ну и запутанная же эта кантилена… — причитал в углу Эймери.
— Какая из них? — съязвил Артур Бэллывью Верси-Ярн.
— С гласными. «Черные»… «белые» — ужасная мешанина!
— Ну не скажи! Все эти буквы неслучайны и в ряд ли взяты наугад. Как стрелы; правда, метят в Рембауда, а не в Антея Гласа!
«Как знать?» — задумался каждый.
Мысль Августа Б. Вилхарда блуждала. Фразы изрекались тихие, нечеткие. Все вслушивались в рассуждения, пусть даже не всегда связные и как бы навеянные свыше:
— «А» черный… с белым… Свет и тень: эквивалент «антитезиса»… Если значащее — с целью выжить в знаке — выдается (в смысле выделяется) среди других близких значащих (ведь дабы ухватить незапятнанную белизну — упраздняя аспект насущный и актуальный, заглядывая в мир виртуальный, — следует укрепить ее «генетические» границы, замкнуть ее характерную «личную черту», и тем самым углубить различие между нею и другими цветами, устранить чуждые ей чернь, пурпур, зелень и лазурь), вдруг и сия «Белизна» раскрывает нам буква в букву анти-белизну, белый знак не-белизны, книгу, чьи чистые страницы бегущий карандаш испещряет смертеутверждающими надписями. Ах, тщетный папирус, уничижаемый в Белизне лакуны, речь вне-реченья, речь заклятья, указующая пальцем на забвение, затаившееся в глубинах Мысли; расщепление и распад ядра, гниение сердцевины, выдавливание, аннигиляция; действия, здесь выказывающие власть, там скрывающие силу… Расщелина Whitetale, ущелье, где не звучали ничьи шаги, не черпались ничьи знания, мертвая резервация, где перед каждым изрекающим тут же разверзалась ужасная бездна, куда западала речь; испепеляющее пламя, чьи языки сулили всем приближающимся неминуемую гибель; иссякнувший кладезь; запретный пустырь, где зияет лексема нагая и не засчитанная, лексема всегда удаляющаяся, всегда выскальзывающая, неизрекаемая для уст лепечущих и заикающихся, тем самым изувечивающая, калечащая речь, превращая ее в бездельную и бесцельную пустельгу; лексема напрасная, как скандальный атрибут сверхсигнификации, чья триумфальная щель накапливает скепсис, фрустрации, иллюзии; канва лакуны, канава лакана, закланный канал, забытый вакуум, где мы барахтаемся, безвылазные, жаждущие высказать невысказываемый термин, искушаемые тщетными криками, чья суть будет нас терзать всегда, шрам, рассекающий дискурс, чья функция — нас всячески запутывать, перевирать, сдерживая и задавливая наши инстинкты, наши влечения, наши пристрастия, предавая нас на суд забвению, лже-представлению, рассудку, бездушным дескрипциям, ухищрениям, а вместе с тем — безумная власть, стремление к универсуму, высказывающее вмиг и страсть, и тягу к насыщению, и желание любви; элемент, выявляющий истинные знания и не всегда напрасные намерения; глас, делающий наше «я» глубже, наше зрение четче, а нашу жизнь — живее. Да. На дне Разума существует некий заветный ареал, табуируемая резервация, не указанная никакими знаками, к чьей границе нельзя даже приблизиться: Дыра, Вырез, изъян знака, день за днем запрещающий любую речь, декларирующий термины тщетными, мешающий извлечению звука, извращающий сам глас в шепелявый булькающий дефект. Белизна, замыкающая наши уста, как Сфинкс, Белизна, навязанная нам, как Белый Кит, за чьей тенью месяцами гнался Ахав, Белизна, где все мы сгинем…
Изнуренный Август Б. Вилхард сел. Все задумались. Пауза затянулась.
— Да, сгинул Антей Глас, — завел Эймери.
— И Хассан Ибн Аббу, — прибавил Верси-Ярн.
— А двадцать лет назад сгинул рассеченный на части Дуглас Хэйг Вилхард, — шепнул Август.
— Хэйг пел партию Статуи в «Жуане», — сказала Хыльга и заплакала. — И зачем была нужна эта дурацкая штукатурка?
— Ну же, не будем раскисать! — призвал Верси-Ярн. — «Невзирая на все испытания, будем вместе, друзья», пел Франсуа-Андре Даникан. Забудем на секунду наших исчезнувших друзей и давайте разберемся в ситуации: как выяснить суть, как разрешить загадку, дабы устранить нависшее над нами заклятие и уберечь наше будущее.
— И куда эти выяснения нас заведут?! — вскричала Хыльга. — Чем дальше мы будем углубляться, тем страшнее будет сгущаться тьма, тем быстрее мы приблизим финальную развязку и все умрем! Ну зачем напрашиваться на гибель? Зачем искушать судьбу, уже сыгравшую с нашими друзьями такую злую шутку?
Все начали стыдить Хыльгу за эти упаднические речи; дискуссия завязла в сумбурных увещеваниях и заверениях.
— Друзья, друзья, — призвал Август, вставая и усмиряя присутствующих.
Вид у старика был серьезный и даже нахмуренный.
— Перестаньте. Давайте забудем нашу печаль, нашу грусть, наши страхи и наши слезы. Мы принимаем идею Артура Бэллывью Верси-Ярна; ведь, как писал Лаури, «мы сумеем спасти лишь упрямцев, не сдающихся и всегда устремленных вперед»…
Взглянув на часы, Август прервал цитату:
— Уже первый час. Мы все устали. Давайте перекусим. Я приглашаю вас на дружеский ужин, сделанный на быструю руку и все же — надеюсь — учитывающий ваш изысканный вкус.
— М-мм, — замычал гурман Верси-Ярн.
— Где там наш пир на быструю руку? — прибавил шутя Эймери.
Тут раскрылись двери, Сиу зашла в living (бесшумная индианка вышла, едва завязалась дискуссия, а присутствующие сей маневр даже не заметили) и заявила: «Ужин ждет в salle d'apparat».
Тирада была встречена бурными ручеплесканиями.
— Сначала я бы сменила на ряд… — не без манерничанья заметила Хыльга.
Все разбрелись в указанные им кельи и через четверть часа вернулись в вечерних нарядах.
Хыльга, желая быть «in», выбрала экстравагантный стиль: переливающуюся вечернюю пижаму а 1а Cucu-Chanel из сатина в складках, штрипках и вставках из сетки и марлевки, украшенную милыми безделицами: лентами, шнурами, кистями и рюшами. На ее запястье сверкал массивный арабский браслет в виде свернувшейся спиралью змеи.
Франт Эймери надел изысканный фрак.
Верси-Ярн, как истинный стиляга, вырядился в серый мышиный сюртук, канареечную манишку, желтый замшевый «кис-кис». Эймери, чуть ревнуя, присвистнул.
— My dress designer is rich, — как бы извиняясь, сказал Верси-Ярн.
Август Б. Вилхард, прививший себе безупречный вкус на dip- и vip-payrax, надел классическую пару: брюки и пиджак. В ней старец выглядел английским переселенцем, рассказывающим матери-императрице детали миссии в Хайдарабаде, усмирившей мятежника Типпу Сахиба.
Ведя светские беседы, все перешли в salle d'apparat, где — стараниями внимательнейшей Сиу — их уже ждал ужин. Эймери дал руку Хыльге; затем шел Август, за ним — Верси-Ярн. Приглашенные не преминули высказать интерес к мебели Луи X, секретеру Хьюга Самбена, канапе в цветистых меандрах Рюльманна и, разумеется, дивану при балдахине, чья атрибуция резцу Гринлинга Гиббенса лет двадцать назад взбесила массу ценителей, невзирая на присутствие клейма.
— Ты знаешь, — сказал Август Вереи-Ярну, — Эрнст Гёмбрих напечатал в «Варбурге» весьма серьезную статью, критикующую Эрвина Панёфски?
— Да ну?! — вскричал в изумлении Верси-Ярн.
— Правда! Еще бы чуть-чуть и разразился бы скандал. Как признал сам Гёмбрих, — правда, не сразу, — девять-десять интересных идей из критики «Идеи» были развиты им в начальных вариантах «Искусства и Иллюзии».
— Уж Гёмбрих наверняка сумел бы выдать вашу «балдахинину» за шедевр, даже если ее вырезал не Гринлинг!
Все сели.
Друзей ждал не быстрый «перекус», как выразился Август, а целый пир Валтасара. Встречала их бутыль «магнум» Сент-Жюльен Бранэр-Дюкрю 1895. На закуску были внесены заливные рябчики а la Cheremetieff. За ними явились гигантские раки в тмине. Их сменила нежнейшая ягнятина в луке и травах, выдающая легчайший привкус аниса. Вилхард и на сей раз не нарушил традицию, приправив ягнятину изысканными специями кари. Затем пришел черед салата в паприке, где белую чечевицу и черный редис примиряли такие душистые травы, как киндза, кервель, шафран, чабер, сельдерей, мята перечная и мята кудрявая. Дабы смягчить пищеварение и предварить десерт, всем налили граппы. Ужин венчал черничный бланманже, запиваемый белым Рьёссек 1945, имевшим все шансы сразить «принца кулинарии» Сайяна.
Август Б. Вилхард сказал краткую здравицу в честь всех присутствующих, надеясь на успех разысканий и разрешение изнуряющей задачи, занимающей их умы и держащей их в напряжении уже целый месяц.
Звенели фужеры. Сменялись здравицы. В результате все всерьез набрались.
Землю скрывала тьма. Сердечная нега увлекала Хыльгу и Эймери: вкрадчивый кавалер, целуя даме руку, нашептывал нежную чушь. Минуты бежали, часы шли; четырем друзьям принесли хрустальные кубки для арманьяка. Янтарный нектар пили уже залпами и без здравиц.
Занялась заря. Вдали трижды кукарекнул петух. И тут внесли иранскую икру.
Привалившись к Эймери, Хыльга дремала. Август плакался Вереи-Ярну на нелегкую судьбу фаната гребли: старик всеми силами развивал сей непрактикуемый в Азинкуре вид физкультуры; пытался учредить клуб и даже намеревался выписать тренера, купить скиф, а трем азинкурским парнишкам заказать синие майки с эмблемами, как у клуба в Кембридже, чью честь Август защищал еще в незапамятные времена.
В кельи разбрелись уже с наступлением утра.
Часы выбили двенадцать раз. Издали раздался призывный гул набата. Август Б. Вилхард с усилием раздвинул веки: бедняга извелся без сна и заснул лишь в предрассветный час. Еще с вечера на языке не переставали вертеться дурацкие звуки, Август искал и не улавливал выпавшие термины, — «сглаз ян», «глазь ясна», «я на глас», «галс на я» или «слагая N.»? — чьи вариации смешивались, сбивались в кучу: существительные, прилагательные, наречия, частицы, выражения, изречения. Август все надеялся выбраться из сей сумятицы речи, из путаницы языка, где мысль все время терялась в чехарде бессвязных лексем, утрачивающих и артикуляцию, и транскрипцию, и сигнификацию, в скручивании рвущихся и связывающихся нитей; временами эта рвань сплеталась в зримую извилистую стежку, а изредка даже вытягивалась в четкую, прямую стезю: за узлами и сплетениями вдруг — наитием или интуицией — усматривалась ясная цель, укреплялись вехи знания; в мельтешащем сумбуре вдруг мигал ясный сигнал, правда, высвечивался лишь на миг, дабы затем, через миг, угаснуть.
— What was it? — шептал Август (думал старик всегда in english). — It was. Was it? It was.
На какую-нибудь секунду мелькал вариант угадывания (а вместе с ним, как знать, — перспектива искупления и даже избавления); и все же ни буква, ни термин не вели к разгадке, к высшему решению.
Затем мысль вдруг перепрыгнула к глупейшему упущению: Август забыл в нужный час дать Бен-Амафиину причитающийся ему паек. Сам не зная, как сей незначительный факт был связан с предыдущими мыслями, старик все же начал переживать; лакуна, пусть даже пустячная, угнетала. Не переставая бубнить, Август встал и накинул халат.
Все еще спали. Август приблизился к буфету, взял зерна шафрана, любимую еду карпа, и уже намеревался выйти в парк, как вдруг внимание старика привлекла накануне забытая в углу, на клавесине, черная керамическая шкатулка и белые письмена на ее крышке — (как считал Верси-Ярн) самурайская танка, заказанная Антеем и вырезанная искусным умельцем. Август приблизился. Взял в руки шкатулку. Начал гладить пальцем рубленные штрихи самурайских идеяграмм.
Вдруг испустил дикий, чуть ли не звериный крик:
— А-а-а! Захир! А-а-а! Захир!
Рука вздернулась вверх. Сраженный насмерть Август упал.
Крик разбудил и перепугал всю виллу: заспанные гуляки зашевелились, затряслись, забегали, запрыгали, засуетились, заметались. Эймери прибежал первым, за ним — Хыльга, Верси-Ярн, Сиу.
Август лежал на паласе с вьггканными китайскими рисунками. Ужасная гримаса исказила лик старика. При падении зажатая в руке шкатулка стукнулась и разбилась на две части. Везде были рассыпаны зерна.
— Зерна? — удивился Эймери.
— Эти зерна предназначались для рыбы, для Бен-Амафиина, — сразу же нашлась Хыльга.
— Да, — заверила Сиу. — Август не давал еды Бен-Амафиину уже три дня. May be, эта мысль пришла ему на ум лишь сейчас.
— Август брал зерна для карпа, — рассуждала Хыльга, — и в эту минут был сражен… Чем? Переживание, нервный срыв, травма, инфаркт?
— Если в руке зажата крышка шкатулки, — задумался вслух Верси-Ярн, — не был ли сей удар связан с надписью?
— А крик? — вмешался Эймери. — Я не расслышал, как следует… А вы?
— Я услышала «Sag hier!» или «Sah hier!» — сказала Хыльга.
— А я услышал «They are here! They are here!» — сказал Верси-Ярн.
— Нет, — сказала Сиу. — Август кричал: «Захир! Захир!»
— Захир?! — вскричали все. — What is it?
— It is a terrible tale, — трагически изрекла Сиу.
— Расскажи ее нам.
— Расскажу, — изрекла Сиу. — Все же сначала дадим весть Алаизиусу Сайну или Аттави Аттавиани, так как три дня назад Сайн прислал Августу следующую телеграмму: «Мы держим руку на пульсе. Ситуация — хуже некуда. Не исключается самый худший вариант. Все следы ведут к Азинкуру. Будьте бдительны. Держите нас в курсе ваших разысканий. Не медлите с результатами. Чем быстрее вы нас известите, тем быстрее мы сумеем вмешаться». Алаизиус Сайн знает Вилхарда уже лет десять. Шпик знает, как действует Захир; шпик преследует Захир не первый месяц, и наверняка имеет на сей счет ценные сведения.
Эймери начал названивать шпику. Алаизиуса Сайна на месте не нашли и передали трубку Аттавиани.
— Алле! Алле! — крикнул в трубку Аттавиани. — Аттави Аттавиани слушает.
— Алле! Алле! — крикнул Эймери Шум. — На связи Эймери Шум.
— Привет, Эймери! Ну, как вы?
— У нас беда!
— Десять минут назад умер Август Б. Вилхард!
— Saffran and Plum-Pudding! — закричал шпик. — Август умер?!
— Да, умер.
— Убит?
— Нет. Мы думаем, инфаркт.
— Ч. П.! — выругался Аттави. — Мы выезжаем.
Шпик кинул трубку. Кинул трубку и Эймери.
— Аттави едет сюда, — сказал Эймери Хыльге, не принимавшей участия в беседе.
Августа Б. Вилхарда перенесли в смежную залу, на низкий диван и накрыли скатертью.
Сиу пригласила всех сесть на пятки вкруг паласа с вытканными индейскими эмблемами, затем вытащила связку с медными и деревянными амулетами.
— Сиу, — шепнула Хыльга, — начнет вещать не раньше, чем свирепые духи будут ублажены. Причем даже Великий Маниту не услышит призыв, не признает заклинание, если будет нарушен ритуал, чьи жесткие правила Великий Сачму впервые утвердил двадцать раз двадцать лет назад при учреждении Клана; традиция передавать устный завет сынам и внукам не прекратилась и в наши дни.
В не всегда внятных выражениях Сиу изрекала устный завет Сачму; перечисляла все пункты инструкции и, чередуя каждый раз указания и действия, свершала ритуал с редким вниманием и тщанием.
— У, Великий Сачму, двадцать раз двадцать лет назад ты научил нас высшему искусству ублажать страшный гнев Величия Маниту. В эту минуту я призываю тебя в мудрые наставники; я буду равняться на тебя, след в след. Итак, сначала ты вступал в темный вигвам. Ты клал на землю сумку, ты ее раскрывал, ты вынимал из нее черный мачете. Ты выкладывал на круглый палас три пакетика с заветными травами знания, десять белых стеблей альфы, раскрашенных тушью, три кисета с плитками табака, трут, длинную трубку. Ты вынимал из чехла зазубренные стрелы, затачивал их как иглы и раскладывал на вытканные лучи, испускаемые из звезды в середине паласа. Ты надевал замшевые штаны и рубаху, затем свершал три намаза. Трижды увлажнив лик и найдя мир внутри себя, ты садился на пятки близ паласа и слагал Величию Маниту ублажающую речь: «У, Великий Маниту, не видящий и все же всеведущий, мы знаем присущую тебе власть, в чьих сетях пребывают все твари: пекари и рысь, нанду и скунс, медведь-барибал и тапир, лань и урубу, капибара и филин, йети и харза, тяжелая на лету, игуана и цапля, чьи яйца не имеют вкуса. В эту минуту мы выступаем в путь, также как перед нами тысячи и тысячи уже выступали, стремясь к знанию, исчезнувшему в забвении, выжимая из наших легких изначальный крик, зачинающий наши будущие племена. Великий Маниту, древний Мастер, будь с нами, храни нас в эту минуту и навеки!»
рассказывающая, как пирсинг на пупке превратил бастарда в гражданина Англии
Сиу, сжав кулаки, пала ниц, затем встала и трижды развернулась на 360°.
— Всё, — сказала Хыльга, — Сиу завершила заклинание. Великий Маниту улыбнулся ей. Теперь мы узнаем значение Захира.
В Гуджарате именем «Захир» звали тигра; на Яве — факира без пигментации из мечети в Суракарте (местные верующие ему выбили камнями глаз); в Персии — секстант, закинутый в речную стремнину, дабы, как изрек Надир-шах, «не смущать людей и не мешать им жить в мире»; в тюрьмах Махди им был маленький секстант, закутанный в складки тюрбана, к чьим стрелкам прикасался Рульф Карл ван Слатин; в Гранаде, если верить Зутенбергу, именем «Захир» называлась нервюра на капители из яшмы в мечети Аламбра Абду Абдалла с тысячью пилястрами; в Касбе Хаммам-Лиф (еврейских кварталах Тетуана) — мрак на дне кладезя. В Бахия Бьянке им стал аверс медяка, сгубивший Бурхеса.
Дабы узнать суть «Захира», следует изучить внушительный труд Юлиуса Барлаха, напечатанный в Бреслау на закате Kulturkampf Бисмарка («Urkunden zur Geschichte der Zahirsage», Breslau, 1899): ученый задался целью свести в единую книгу все материалы, касающиеся суеверий, связанных с явлением «Захира», включая четыре свидетельства из архива Хабихта и аутентичный манускрипт Артура Филиппа Тейлера. Вера в магическую силу «Захира» идет из ислама и датируется перемирием между будущей Австрией и будущей Турцией (XVIII век). Арабский диалектный термин «Захир» значит «заметный», «видимый»; в сем значении «Захир» является именем, выбранным из тридцати трех имен, славящих Аллаха.
Несведущим «Захир» представляется в виде самых привычных, банальных явлений: так, на первый взгляд, дразнят никчемных людей или называют самые заурядные предметы: камень, деньгу, дырку, кегельную шпацию. Тем не менее в мусульманских землях «Захир» принадлежит к числу «существ или вещей, наделенных ужасными качествами не забываться, навязываться, путать людей и лишать их ума».
Первым эту тему затрагивает перс Лутф Али Азуру; сей дервиш и факир из Исфахана рассказывает, как в медресе Шираза всех пугал медный секстант, «чей вид сразу же пленял несчастных, а суть захватывала все их мысли». Тейлер, служивший в Хайдарабаде, слышал в предместьях Бхуджа курьезнейшее выражение «увидеть тигра», значившее «стать безумным или блаженным». Как ему разъяснили, имеется в виду магический тигр, нападающий всю жизнь и каждую минуту, тигр, чей вид даже издали гарантирует гибель, так как впредь все мысли и думы увидевших зверя связываются лишь с ним.
А еще ему сказали: «Захир есть всегда, и в древние времена Невежества им был истукан, нареченный именем Иаук, а затем — предсказатель из Иррауадди, скрывавший лик за сусальными масками и накидками, расшитыми камнями». И еще ему сказали: «Смертные не в силах изведать Аллаха».
В Азинкуре Захир принял вид украшения из аметиста: круглый, граненый, чуть ли не бесцветный минерал не крупнее яйца с тремя четкими клеймами: вверху — патафизическая спираль; в середине — перекрученная петля, как знак безграничия; внизу — перечеркнутый накрест круг.
Явление Захира предварял странный инцидент. На закате 16 апреля в дверь забарабанили. Я распахнула дверь. На крыльце переминался некий субъект. Низенький, крепенький, губастый, с виду мазурик. Субъект кутался в грязный белый плащ — эдакую хламиду на все случаи жизни.
— Я иду издалека, — начал тип. — У вас не найдется для меня куска хлеба и миски супа?
— Иди, куда шел, жалкий щелезуб.
Тип уставился на меня, не мигая, и замер на месте.
Я уже взялась за палку, как тип вдруг сказал:
— Не спеши. У меня к Вилхарду есть дельце.
— В чем суть дельца?
— Нет, — заупрямился субъект. — Тебе я не скажу. Извести Вилхарда.
— Жди здесь.
Я зашла в living, где Август, заканчивая ужин, ел на десерт фрукты.
— К вам пришел нищий.
— Имя назвал?
— Нет. Сказал, есть к вам дельце.
— Жулик?
— Кажется, нет. Скиталец.
— Как меня назвал?
— Вилхард.
— Впусти. И введи сюда.
Тип зашел. Начал рассматривать Августа с чуть дерзким удивлением.
— Август Б. Вилхард?
— Да. С кем имею честь?
— Ни имени, ни фамилии у меня нет. Меня даже не крестили. Есть нелепая и вместе с тем забавная кличка: Трифедрус. Вам нравится?
— Пускай будет Трифедрус, — кивнул удивленный Август.
— Итак, — приступил Трифедрус, — три дня назад, в Аррасе, меня вызвал местный кардинал и приказал: «Езжай в Азинкур и скажи так: в лазарете муниципалитета явился на свет сын Вилхарда».
— Сын?! — вскричал Август, как если бы ему на темя (череп, крышу, башню, будку, кабину, башку, балду, тыкву, репу) рухнул целый интернат. — Так вашу мать! Кстати, а мать у ребенка есть?
— Увы, — сделал печальную мину Трифедрус, — мать умерла при явлении младенца на свет. Ни имя,
ни фамилию так и не выяснили. А в ее сумке нашли юридически заверенный сертификат с печатью шерифа, устанавливающий семейную филиацию: сын Августа Б. Вилхарда зачат в результате внебрачных уз, девять месяцев назад имевших быть в Сент-Ажиле между мамашей и вышеназванным А.Б.В.
— Как?! — чуть не удавился Август. — Какая лживая чушь!
— Ну уж не скажите! — вдруг насупился Трифедрус. — Взгляните на эту бумагу: решение суда, предписывающее вам взять на себя бремя и растить дитя.
— Бастард! — рявкнул Август.
— И, тем не менее, английский гражданин, — прибавил Трифедрус.
Сначала Август думал связаться с юристами. В результате увещеваний шельмеца Трифедруса не убежденный на 100 % и все же смирившийся Август через два часа выехал в Аррас и на заре приехал в муниципальный лазарет. Там ему вручили кулек: младенца в белых льняных пеленках. Август — еще не предвидя, как через двадцать лет ему придется везти сына, правда, уже не младенца в белых пеленках, а мертвеца в белеющей плащанице, — сунул кулек в «ягуар» и уже к вечеру вернулся в Азинкур.
Август забарабанил в дверь. Я прибежала на стук и впустила. Август влетел с дитем в руке и заметался в бешенстве. Злая гримаса искажала ему лик. Нервный тик дергал левую щеку.
— I will kill him, I will kill him! — кричал Август.
Я испугалась. Страх сжал мне сердце и заледенил жилы.
— Stay right behind me! — крикнул мне Август.
Август вбежал в living, где имелся длинный бильярд; швырнул ребенка на зелень сукна, сдернул пеленки, схватил массивный тесак и занес над кричащим дитем. Я закрыла глаза, дабы не видеть. Август уже намеревался свершить преступление, как вдруг в изумлении замер.
— Ах!
Я приблизилась и увидела. В пупке ребенка сверкал кристалл; круглый камень с тремя клеймами был заплетен узлами в перерезанную плацентарную кишку.
Невзирая на рыдания ребенка, Август вырвал украшение и принялся рассматривать. Затем страшный хрип, чуть ли не глубинный всхлип вырвался из груди.
— Yes, — изрек в результате Август. — Если судьба шлет мне сие испытание, пускай так и будет. Let it be. Я замараю честь семьи. Я признаю сына-бастарда. Я дам ему имя Дуглас Хэйг, чтя память фельдмаршала, чей пример давал мне силы сражаться при Вердене. Я буду за ним ухаживать. Мы будем хранить в секрете младенческие перипетии бастарда, найденыша и приемыша. Я буду любить Дугласа, как сына.
Так — на теле сына — Вилхард нашел Захир. Август был для мальчика влиятельным, деликатным, внимательным и предупредительным папашей. Не был забыт и Захир: Август вставил камень в перстень и не расставался с ним ни на минуту.
Дуглас Хэйг мужал. В усадьбе царил мир. В течение десяти лет семья знала лишь дружеские услады и утехи.
Майская зелень и сентябрьский пурпур, чередуясь, красили густую листву парка; за ее теплыми радужными переливами, в резких налетах ветра, трепетала далекая и чистая лазурь неба.
устанавливающая влияние фрески «Влтава» Бедржиха Сметаны на бильярдную игру
Дабы представить себе, как зачиналась страшнейшая напасть, сразившая нас всех, здесь следует вставить flash-back и вернуться назад.
В девятнадцать лет у Августа случился нервный срыв, чьи причины с тщанием скрывались; испуганный кузен-адмирал направил юнца нести в течение двенадцати месяцев тяжелую службу юнги на судне «Летучий Нидерландец».
Завершив плавание — не излечившее недуг, а лишь снявшее явные следствия — вчерашний юнга ударился в мистику: Августу встретился Мутус Липпманн. Шарлатан выдавал себя за «ёга» и, как рассказывали свидетели, был наделен магическими силами, чем вызывал у свидетелей неудержимый фанатизм.
Убедив Августа в наличии неких сил и знаний, ведущих к Нирване, к величайшей белизне забытья, ушлый Липпманн, не тратя времени зря, стал давить на хрупкую и впечатлительную психику юнги. Сначала принудил адепта выйти из христианства, а затем заставил принять на веру им же самим выдуманную религию — ересь, сакрализующую всех сразу: Вишну, Брахму, Будду, Яхве. Инициация предписывала вступающему в секту перечитать все десять скрижалей «учителя»: мешанину, белиберду, напичканную выдержками из «Мечты Васавадатты», «Мантик аттайр», «Кальпасутры», «Гита-Гавенды», Чжуан-Цзы, Раби бен Шимёна Ёхая и цитатами, кстати, а чаще некстати, выдернутыми из писаний св. Марка, св. Юстина, Тертулиана, Ария, Гуттшалька, Пьера Вальдеса, Вильяма Бутса, Дарби, Гулама Ахмада, из двадцати трех песен гения Ли-Бай, а также из «Хаггады», «Шулхана Азуха», «Сунны», «Шрути-Шастры», пяти «Упанишад», трех «Пуран», «И-Цзин», и «Шатапатхабрахманы».
Культ теурга Липпманна включал и так называемый Декрет Змея, предписывающий верующим целый ритуал эпиклектических призываний, заклинаний и мантр, а также растираний различными магическими маслами.
Предписывались также три купания в день (с первыми петухами, в середине дня, с первыми звездами). Утренний намыв устраивался следуя специальным ритуальным правилам. Для умывания применялась влага, к утру выступающая каплями на листьях растений: ее сливали в тридцать две чаши, размещенные в парке; специальный аппарат направлял живительные струи в трубы, а затем в ванну — массивную купель antica bianca,вырезанную из глыбы кварца, причем вырезанную с фантастическими усилиями, так как цельный и твердый кристалл не уступал никаким инструментам и разрезался лишь негранеными алмазами.
Дабы Август не страдал из-за переизбытка влаги с вытекающим нарушением естественных характеристик гидратации, закачиванием массы управлял целый кибер-аппарат, регламентирующий втекание и влияющий на мерный залив действием т. н. талей и смежных камер, чьи перемещения — через канал плунжера с бегунами, цепляющимися шарнирами к узлу на винтах, управляющему индукцией клапана «вкл. / выкл.» на трансрезистерах, — вызывали сжатие всей системы.
Так в ванне Августа всегда имелась не уменьшающаяся и не увеличивающаяся масса aqua lustra.
Дабы свершить умывание, Август, следуя специальным ритуальным правилам, примешивал в ванну три вещества, закупаемые у «учителя» Липпманна за немыслимые деньги:
1) белый крахмал, так как чересчур кислая среда вызывала налет и забивание решетки люка и нуждалась в смягчающих ингредиентах;
2) десять зерен т. н. сапфира, излучающих радиацию, чей вычищающий эффект Мутус, не стыдясь, преувеличивал (за звучным названием скрывался шампунь в гранулах: сей препарат для лечения педикулеза был выведен неким зубным технарем из Лилля и даже навязан пациентам местных лечебниц, правда, затем запрещен из-за наличия в нем сильнейшей эссенции белены; в результате тайных махинаций Мутус скупил всю партию неликвида; афера вызвала скандал и навредила репутации администрации департамента; судимый и разыскиваемый властями Липпманн был вынужден бежать в Тирану, где связался с преступными элементами и наладил разветвленную сеть для реализации терьяка;
3) а еще Август клал в ванну тридцать два (в нечетные дни) или тридцать три (в четные) карата субстанции, чьи ингредиенты мы так и не сумели узнать; думается, эта субстанция как раз и придавала всему купанию главный смысл, так сказать эссенциальный терапевтический эффект. Был ли препарат седативным? Транквилизирующим? Вызывал ли галлюцинации? Аптекарский секрет субстанции, вызывающей у Августа наивысшую степень блаженства, ввергающей чуть ли не в экстаз, так и не был раскрыт. Едва ингредиенты смешивались, как купальщик скидывал халат, залезал в ванну и начинал утреннее купание. В первые минуты Август нервничал: ежился, вздрагивал и даже привязывал к шее специальную уздечку, дабы не залить дыхательные пути, не захлебнуться и не сгинуть на дне ванны. А уже через миг расслаблялся, разнеживался и размякал в дреме.
Затем Август вылезал из ванны, намекая на свершившиеся с ним изменения: на Сиу так и сыпались специальные термины: нирвана, аватара, кайф, видение Гуру, явление Всевидца, встреча с Истинным Знанием, единение с Великим Всем, причастие к Универсуму, катарсис. Август вылезал из ванны размякший, распухший и разваренный и все же, если ему верить, сумевший разлиться в Забытьи, растечься в Безмерии, размыться в Безграничии.
Перед прибытием Хэйга, а вместе с ним и Захира Август каждый день принимал утренние ритуальные ванны и испытывал в связи с этим высшее наслаждение.
Надев Захир на палец — желая иметь камень всегда на виду и трижды умереть, нежели с ним на секунду расстаться, — Август сразу же заметил, как в ванне Захир вызывал сильнейшее раздражение, дикий зуд, жгучую резь, резкий жар, нестерпимые и не снимаемые никакими средствами адские муки; Август страдал, забывая переживать евхаристии, катарсисы и нирваны, являвшие как-никак главную цель, чуть ли не жизненный смысл купания.
Для устранения недуга Август придумал аппарат — взяв за пример уздечку для удерживания лица над краем ванны, — придерживающий палец с камнем на весу и без лишних страданий. Ему смастерили целый фуникулер: лебедку на цилиндрических муфтах, снабженную шестернями и зубчатыми валиками, удерживающую муштабель на плаву.
В течение десяти лет сей механизм не вызывал никаких нареканий. Август следил за всеми предписаниями и не прекращал ритуальных купаний, испытывая в связи с этим самые приятные чувства.
Раз, вылезая из ванны, разнеженный, размякший, вялый, все еще пребывающий в утренней нирване Август вдруг встрепенулся: Захир с пальца исчез.
Август издал звериный крик. На суставе, в сердцевине белеющей стигмы, хранящей яйцевидный след Захира, густел сангвинический струп.
Три дня Август метался как безумный, не зная себе места. Несчастный бегал, выдвигал ящики, распахивал дверцы, шарил в углах и щелях, залезал даже на чердак и крышу; пядь за пядью перерыл всю усадьбу, а также смежные здания: флигели, сараи, гараж; граблями вычесал гравий на аллеях и траву в парке.
А спустя три дня у нас случился трагический инцидент: в Азинкур вдруг заявился незваный Мутус Липпманн. «Гуру» был замученным, запрелым; пиджак и брюки превратились в затрепанную рвань. Вчерашний «Учитель» налетел на Августа и принялся награждать «ученика» ругательствами, унижать неприличными выражениями, применяя самые гадкие и мерзкие эпитеты.
— Балбес! Разиня! Дубина! Тупица! Кретин! Засранец! Мудак! Распиндяй! Угребище! — выкрикнул Липпманн в истерике и кинулся на Августа с кулаками.
И влепил ему увесистую затрещину.
Не на шутку задетый или правильнее сказать, заведенный агрессивным наступлением Липпманна, Август — невзирая на примерную английскую выдержку — все же не сдержался и выдал эффектный свинг справа: Липпманн рухнул навзничь.
Десятилетний Дуглас Хэйг, присутствующий при битве и представивший себя в амплуа рефери, засчитал вслух десять секунд и присудил папе пальму первенства.
А Мутус Липпманн не двигался. Мы перепугались.
— Как же так? Как же так? — шептал удрученный Август.
Тем временем Дуглас Хэйг, не чувствуя, как накалились страсти, прыгал у тела Липпманна и дурачился; Август, разъяренный неуместным весельем, вдруг вспыхнул и в сердцах рявкнул на сына.
— Get away!
Хэйг, ни разу не видевший Августа в гневе, зардел, затрясся, зашептал извинения, а затем, разрыдавшись и уписавшись в штаны, выбежал из залы. В качестве утешения мальчик ушел насыщать рыбку…
— Кстати, насчет насыщения рыбки, — прервала рассказ Хыльга, — мы чуть не забыли. Ведь Бен-Амафиин с утра так и не ел…
— Тсс! — зашипели все. — Пусть Сиу завершит сей фантастический, душераздирающий рассказ!
— Thanks, — сказала Сиу.
Итак, как я сказала, мальчик в качестве утешения ушел насыщать рыбку, а мы перенесли Мутуса Лип-пманна в смежную залу и взвалили на диван. Я принесла эликсир. Мы расстегнули ему пиджак и рубашку. И тут увидели — ах, Ужас, как сейчас вижу мерзейшее зрелище, сразившее нас, сжавшее нам сердце, вздыбившие нам шевелюры и наславшее нам мурашки на эпидерму — растерзанную пурпурную грудь Липпманна. Как если бы гигантский стервятник целый день прыгал на груди, мял грудную клетку, ребра, вырывал куски мяса, клевал сердце и печень. Нам виделись гнусные твари — слепни, мухи, пауки, тарантулы, жуки, тараканы, гусеницы, черви, вши, гниды, — извивающиеся в дымящейся и смердящей магме!
— Фи! — фикнула Хыльга.
— Да, — сказала Сиу. — Мутус Липпманн держался еще целую неделю, пребывая без чувств и не реагируя на внешний мир, и лишь в редкие минуты выплывал из забытья, дабы нас бранить, винить в убийстве и заклинать навеки. Мы ухаживали за ним как за малым дитем. И все же вряд ли сумели унять муки и смягчить предсмертные часы страдальца. Липпманн умирал, выкрикивая ужасные ругательства, а за секунду перед тем, как уйти к предкам, издал дикий звериный крик, скрутивший нам кишки.
Август изрек траурную речь.
— Мутус Липпманн, бывший Гуру, ступай в рай, где тебя уже ждет гурия, даренная тебе услаждающей десницей Аллаха. Я внимал вере, чьи врата ты мне распахнул. В сей миг я закрываю эти врата и навеки зарекаюсь. Ты умер, и эта вера упразднена. Я выпускаю из сумы Мрак и высекаю трут.
Эта таинственная фраза завершила траурный спич; ее смысл стал мне ясен лишь к вечеру: Август, действуя в рамках ритуала Мутуса Липпманна, завалил труп десятью вязанками ветвей и запалил. Свистящий ветер заметал белые языки пламени в черную бездну неба; трупный факел угас лишь на заре…
Даже не знаю, как выразить все выпавшие нам беды и страдания, врученный, угрюмый, угнетенный и истерзанный случившейся трагедией Август взвалил на себя бремя судьбы, замкнулся в себе и впал в тяжелую депрессию.
Несчастный представлял щемящее зрелище: целыми днями маялся как тень и вздыхал. Ранее редкий гурман и великий набиватель чрева, ныне Август утратил аппетит. А ведь я делала ему самые любимые кушанья: телячий филей в маринаде из лука, вареную в специях камбалу, тушеную телячью вырезку, требуху в хрене, рагу из мяса с грибами. Август не ел, а лишь притрагивался: там клюнет маслинку, тут — катышек сыра, здесь — сливку или мандаринку, выпьет рюмку вина. Август худел. Мы переживали.
Временами Вилхард уединялся, запирался в кабинете на девять-десять дней, издавая резкие крики, затем спускался к нам печальный, сникший, бессильный. За истекшие двенадцать месяцев пышная рыжая грива превратилась в седые патлы, да и сам их владелец выглядел как дряхлый старик.
В сем угнетающем климате Дуглас Хэйг — мальчик впечатлительный, неуверенный, пугливый — не имел шанса закалиться для будущей жизни, все чаще превращающейся в наши дни в битву за выживание. Увидев эту перспективу, Август задумался: сначала принялся винить себя в нерадении, в наплевательстве и даже в предательстве; затем решил сделать все, дабы сын не знал страданий вследствие не свершенных преступлений и не нес бремя незаслуженных Заклятий. Раз Вилхард мне признался:
— Я все упустил, все утратил, все утерял… Я все замарал, заплевал, замял, зарубил, завалил, запустил, загадил, запаскудил, загубил… Пусть я сгину, сгнию в сей дыре, кляня загубленную, неудавшуюся жизнь, и все же пусть наследник, сын, даренный мне перипетиями судьбы и рассчитывающий на защиту и ласку — ведь я дал клятву любить и беречь, — сумеет выбиться в люди. Теперь я буду направлять и учить. А еще, — прибавил Август, — здесь я вижу минимальный и все же реальный шанс найти спасение для себя.
Итак, Август сделал ревизию знаниям сына; знаниям, скажем не лукавя, весьма фрагментарным и слабым. Август сразу же был вынужден признать занятия в местных учебных заведениях безрезультатными. Хэйг писал хуже некуда: в диктантах упускал или искажал каждый третий термин; фантазией не блистал; в арифметике умел лишь вычитать и делить. Хэйг даже не представлял себе, как высчитывались интегралы Абеля или, правильнее сказать, путал их с универсалиями Абеляра, никак с ними не связанными. Хэйг слышал, как Луи X называли Упрямым, и не знал, за какие заслуги. А уж в латыни — невзирая на увесистый тезаурус Гейнихена — знания не шли дальше «Animula vagula blandula», «Elephantum ex musca facis», «Sic transit claritas mundi» и «Naturam expellas furca, tamen usque recurret».
Август предпринял значительные усилия, дабы дать Хэйгу серьезные знания. Август решил учить сам и приступил к занятиям с искренним усердием; правда, смешивая в себе функции учителя и надзирателя, папа заваливал сына-невежду чересчур насыщенными и туманными разъяснениями, где и так неясный смысл растекался еще жиже и никак не улавливался. Уступчивый мальчик, улыбаясь, всему внимал и искренне старался преуспеть в ученье, и тем не менее уже через месяц Август был вынужден признать семейный ликбез неудачным: заучивая наизусть, сын не уяснял двух третей заучиваемых сведений. Хэйг выказал себя безнадежным в таких предметах, как математика, эпистемика, латынь и сдался перед английским на первых десяти темах. Французский язык дался ему куда легче: ученик даже уяснил такую нелепицу, как синтаксические связи и грамматические связки, а также, скажем, в пяти случаях из десяти, видел разницу между звуками фрикативными и лабиальными, между субстантивами и субститутами имени, между дативами и аккузативами, между турнюрами активными, пассивными и страдательными, между индикативами и желативами, между временами едва свершившимися и вряд ли будущими, между прилагательными предикативами и непрямыми партитивами, между аргументами этическими и аффективными, между инверсией и дегрессией.
Итак, все старания были тщетны, а сама идея вырастить вундеркинда — наивна и нереальна; Август, признав заблуждение, разгневался, так как был бессилен влиять на судьбу мальчика. Затем стал присматриваться и не без удивления, даже не скрывая энтузиазма, заметил, как Хэйг тянется к музыке. Раз мальчика застали за курьезным занятием: дул в трубу и выдувал из нее связную тему. Хэйг любил насвистывать и выстукивать ритм, а еще питал пристрастие к пению. Любую тему, спетую или сыгранную перед ним три раза, мальчик схватывал на лету и без труда выпевал в разных регистрах.
Август, игравший в детстве перед самим Итурби, зажегся идеей, тут же привез инструмент («Граф» с чистыми, пусть и приглушенными звуками, был сделан на заказ для Брамса, и на нем Брамс впервые сыграл — как уверяли, без «листа» и без предварительных репетиций — знаменитую прелюдию № 27) и закатил в living, где царил бильярд (на чьем сукне, как мы уже знаем, Август чуть не зарубил младенца, в будущем Хэйга).
Там, день за днем (ре-ми-фа-си) и целыми днями (си-фа-ми-ре) Август, играя, направляя и увлекая, раскрывал сыну мельчайшие нюансы искусства пения. Запустив и латынь и английский, Дуглас Хэйг всем сердцем предался сей страсти, переживая музыку Баха, Пуччини, Франка или Шумана как величайшую усладу. Если же не лукавить, Хэйг был ближе к Марсию, нежели к Мусагету: чересчур манерничал, тихие места выкрикивал, а кульминации тушевал, не в такт заступал, не в меру фальшивил; пел парень так себе, и все же питал к музам приязнь, усиливающуюся с каждым днем.
Мы уже знаем, как в семнадцать лет Дуглас Хэйг не без труда сдал экзамены на степень бакалавра и избрал себе стезю. Раз сын пришел к Августу делиться принятым решением:
— Я буду петь в «Ла Скала»! Я чувствую в себе призвание певца-баса!
— Из Арраса в Милан путь не близкий, — улыбнулся Август.
— Studium etpatientia cuncta impedimenta vincunt, — изрек Хэйг.
— Faciliter dicere, difficulter facere, — усмехнулся Август.
— Папа! — вспыхнул Хэйг, приняв усмешку за насмешку.
— Ну же, не кипятись, — умерил пыл сына Август. — Сие рвение я приветствую. И все-таки знай: тебе придется трудиться с усердием, не щадя себя, причем не пять или шесть, а целых девять, если не десять лет биться за первые места на певческих турнирах. К чему мы пришли бы, если всех желающих сразу бы приглашали в «Ла Скала»?
— Я буду двигаться step by step, — заверил Хэйг.
— Тебя ждет длительный и изнурительный путь, — предупредил Август.
Итак, Хэйг занялся репетициями: вытягивал звуки, высчитывал такты, пел каждый день, начиная на заре и заканчивая на закате.
Раз, к вечеру, в начале мая, Хэйг, усталый, измученный, изнуренный арией из кантаты Гайдна, чуть ли не в беспамятстве притулился к краю бильярда (махину передвинули к углу living'а, так как в бильярд уже не играли).
Август, в перерыве, развлекал себя вариациями на тему «Влтавы» Бедржиха Сметаны.
Вдруг Хэйг заметил странную вещь: зеленая ткань на четверть была как бы уедена плесенью; вся кайма была как бы забрызгана удивительными белыми капельками, испещрена маленькими крапинками, усыпана мелкими прыщиками. Хэйг пригляделся: эти странные льдинки или причудливые снежинки, в среднем круглые, а изредка даже резные и ажурные, складывались в фигуры и имели ясный, целенаправленный характер, как бы выражая некую интенцию, умысел: значки были не случайными пятнышками, а — учитывая все значения термина — знаками значащими; пусть не такими значащими, как буквы в манускриптах, и все же значащими, как нитки в кипу (письме узелками в традиции индейцев инка).
А далее — еще причудливее. Август играл на инструменте, а тем временем запись на бильярде писалась далее, прибавляясь, правда, на какие-нибудь миллиметры или даже на ангстремы. Хэйг пересчитал и насчитал тридцать два белых значка. Август играл весь вечер, Хэйг ни на секунду не прекращал наблюдать, всматриваясь в видение на краю сукна. При заключительных звуках — тут Август сбился и сфальшивил в трезвучии — Хэйг насчитал уже тридцать три знака: замыкая серию, свежий, едва вылепившийся или вылупившийся тридцать третий элемент явил наблюдателю сначала ауру, затем едва различимый венчик и в финале белеющие и разрастающиеся на глазах крупинки.
— Папа! — закричал Хэйг.
— Взгляни! Сюда! На бильярд! Белизна на сгибе линии!
— Черт! И в аду мрак карм удавит речь! — выругался Август. — Как ты сказал: «Белый знак — нам гибельный иней»?
— Да нет же! Белизна на сгибе линии! Здесь, на бильярде!
Август приблизился к бильярду, переменился в лице и трижды шепнул:
— Again! Again! Again!
— What exactly? — удивился Хэйг, заметив в глазах Августа панический страх.
— Уйдем не медля из залы! Сын! Бежим!
рассказывающая, как рыба гнушается есть вкуснейшую халву
Август вызвал к себе сына. Я стала свидетельницей дискуссии.
— Я всегда хранил в тайне запутанные перипетии, связанные с явлением сына в нашу жизнь. Если бы я был вправе, я бы раскрыл тебе давящее на нас Заклятие; данный мне Наказ запрещает разглашение и карает нарушителей. Даже в экстренных случаях смертный не укажет на разгадку, не рискнет намекнуть на высшее табу, затемняющее все наши речи, заклинающее все наши желания, затрудняющие все наши начинания ab nihil usque ad mala. Всякий знает: невзирая на нас нами управляет ужасная безымянная напасть. Всякий знает: пред нами высится неприступная стена, преграждая нам все пути, заключая нас навсегда, навязывая нам перифразы и пересказы, путаные речи, упущения, ляпсусы, нестерпимую фальшь неверных знаний — куда, заглушаясь и затихая, низвергаются наши крики, призывы и рыдания вкупе с несбывшимися надеждами и мечтами. Чем ретивее мы будем выслеживать выпавший термин, чем крепче мы будем цепляться за незапятнанную белизну, тем тяжелее падет на нас треклятая рука судьбы. Хэйг, сын, тебе следует знать: ныне, — и не в первый раз, — здесь снует и рыщет смерть.
— Я надеялся, — вещал далее Август, — думал: тебе не придется переживать нестерпимый ужас, выпавший мне. Сейчас у меня уже нет иллюзий: мы бессильны. Ты будешь не прав (а винить себя буду я), если решишь играть ва-банк и рискнешь скрываться здесь. Ты лишь накликаешь беду. Тебе следует уехать из усадьбы немедля!
Реакция не заставила себя ждать: вспыхнувший Хэйг тут же свел всю речь Августа к небылицам, высмеял надуманные причины и пришел к неутешительным заключениям: дескать, папа желал изгнать сына!
— Как же так?! — кричал Хэйг, размахивая руками. — Как же так?! И ты, папа?! Теперь я уразумел: ты пугаешь меня смертью! А я, наивный, так тебе верил, так тебя любил! А ты выдумываешь черт знает какие напасти! Ведь все эти ужасы шиты белыми нитками! Будь честнее! Если ты забавы ради решил меня выгнать, так выставь за дверь и не прикрывайся всякими дурацкими алиби!
Сраженный унизительными репликами Август крикнул: «Сын!» и захлебнулся: начатую тираду прервали глухие рыдания.
Спустя месяц Август признался мне, как в ту минуту думал раскрыть все, как рвался ввести Хэйга в курс перипетий бастарда, как чуть не рассказал ему все насчет Захира, Мутуса Липпманна, скитальца с курьезным именем Трифедрус, купания и т. д. и т. п. Август не решился.
Пауза затянулась. Дуглас Хэйг взирал в тишине на Августа. Затем вдруг развернулся и убежал к себе в мансарду.
Август замер.
Я ждала указаний, следует ли мне бежать вслед, удержать, вернуть…
— Нет, — сказал Август. — Пускай. Если сумеет, пусть уезжает. Так будет лучше. Вдруг ему удастся спастись. Иначе умрет вместе с нами.
Не смыкая глаз, мы сидели и слушали, как Хэйг меряет шагами мансарду. Затем, уже на заре, мы увидели, как Хэйг спускается. На нем был теплый свитер и куртка. В руке — сумка.
Хэйг вышел в парк и приблизился к пруду. Присел и трижды, меняя тембр, высвистел тему
как бы давая тем самым сигнал, и Бен-Амафиин, заслышав свист, сразу же приплыл. Хэйг завел с ним длительную беседу, не забывая скармливать ему шарики из пудинга, скатанные как пшеничные зернышки для кускуса.
Затем, не глядя ни на меня, ни на Августа, ни на усадьбу — хранительницу детства, Хэйг пнул ненавистную калитку, распахнув ее настежь, и ушел…
Мы не знали, куда Хэйг уехал. Неутешный Август мучился. При нашем приближении к пруду, невзирая на все призывы, Бен-Амафиин не приплывал. Вся жизнь шла вкривь и насмарку.
Спустя шесть месяцев мы услышали стук в дверь. Нам принесли пакет, высланный неизвестным. Август распечатал сургуч письма, перечел трижды, затем привлек к делу меня.
— Не знаешь ли ты случаем Антея Гласа?
— Нет.
— И я не знаю. А нас сей Глас, кажется, знает лучше нас самих. Читай.
Dear Sir,
В апреле я не раз имел честь встречать Дугласа Хэйга Вилхарда. Будучи а курсе бегства Дугласа Хэйга из Азинкура и представляя себе, как Вы, не имея никаких вестей, переживаете эту тяжелую разлуку, я считаю нужным дать Вам имеющиеся у меня сведения, надеясь тем самым смягчить Ваши страдания.
В начале, прибыв в Париж, Дуглас Хэйг вел жизнь, скажем так, небезупречную. Заделался завсегдатаем злачных мест; связался с тремя типами ужаснейшей репутации: безнравственными аферистами, наглыми жуликами, снискавшими себе славу самыми гнусными преступлениями. Испытывая на себе их губительнейшее влияние, Дуглас Хэйг принял участие в девяти-десяти шумных сделках, принесших трем преступникам изрядный куш. Финал едва не стал плачевным для Хэйга — главарь банды был задержан, так сказать, взят «с наличным»: мерзавца судили и выслали на рудники в Гвиану.
Если не трусливый, так наверняка пугливый Хэйг тут же представил себя гниющим где-нибудь в исправительных лагерях Бириби. Такая перспектива не прельщала. Расставшись с аферистами и жуликами, Хэйг снял в центре, на бульваре Сен-Мишель маленькую уютную квартирку. Я не знаю, где Хэйг брал средства на разгульную жизнь; думаю, средства эти были значительны. Юный парижанин не имел машины, тратил крупные суммы в магазинах, любил красивые наряды — владельца свитера с вышитым Джугашвили узнавали, зазывали и привечали в различных питейных заведениях: франта ждали в кабачке на бульваре Сен-Жермен и «Бальзаре», в пивнушке у Бастилии и в баре на улице Сен-Жак. А еще Хэйг увлекся свежими идеями: слушал Лакана и Балибара, Мак-Люэна Маршалла и Васадули Вагаруди, Тутти и Кванти; читал «Связи», «Архипелаг», «Силикат», «Три материка»; бегал в синема «Рефле Медиси», славил Жан-Люка Гадара, хвалил Мишеля Курнё.
Приятная жизнь длились целый месяц. Растратив все сбережения, Хэйг задумался. Ситуация намечалась скверная: развлечения, кутежи и кидание денег на ветер лишь расслабляли и развращали.
И Хэйг нашел блестящее решение; придумал себе активный и энергичный вид занятия, чьей целью были улучшение ситуации в стране, упразднение Капитала, устранение Наживы. Хэйг вступил в Радикальную Албанскую Партию: зачитываясь вместе с другими членами ячейки выступлением Энвера Хаджи в селе Шкадере (бывшем Скутари), датируемым как минимум тридцатью шестью месяцами ранее, наш ультралевый активист увлекся идеями генсека и ринулся в идейную атаку как на мямлей из К.П.Ф., так и на т. н. «китайцев» а la Цзэдун. Радикальная Албанская Партия была распущена уже через неделю.
Дуглас Хэйг заскучал. И тут в памяти высветилась папина — Ваша — фраза: «При смерти кузена Густава единственным нашим утешением была сарабанда Альбениса»; Хэйг вдруг задумался: к чему метаться, выискивая смысл в эфемерных утехах, зачем бегать за развлечениями и услаждениями, если существует истинная цель, если есть призвание: пение!
Хэйг начал трудиться. Спустя месяц записался в «Studia Carminae». Сделал блестящую карьеру.
Сейчас Хэйг снимает жалкую лачугу на улице Капитана Нема, 9.
Так, едва не свернув с праведных путей, Дуглас Хэйг все же внял рассудку и вверился призванию.
Надеюсь, сие будет Вам немалым утешением в страданиях, вызванных расставанием и все эти месяцы терзавших Вашу душу.
Искренне Ваш,
Антей Глас.
Август тут же выслал Хэйгу чек на значительную сумму, а к нему накатал целую сагу, рассказывающую все детали теа culpa. Пакет вернулся нераспечатанный. Август навел справки: как ему сказали, указанный адрес (улица Капитана Нема, 9) существует, а адресат Хэйг Вилхард там не значится. Разнервничавшийся Август связался с секретарем «Studia Carminae», дабы узнать был ли Дуглас Хэйг Вилхард зачислен в студенты заведения. Здесь удача ему улыбнулась: да, вышеназванный Вилхард сдал вступительные экзамены, записался в класс пения, выказал блестящие результаты и, набрав высший балл, был направлен на учебу в университет сценических искусств «Джулиард Скул» в Манхеггене.
К Августу вернулась надежда. В течение двенадцати месяцев мы жили в тиши и мире. Раз мы вычитали в газете, как Хэйг Вилхард вызвал бешеный энтузиазм у публики в Турине. Ланшан пел дифирамбы «басу, имеющему все шансы на ведущие партии», Гавати — «будущему Джузеппе де Лукка», Рестан — «Джили с данными Ванни-Марку, страстью Чезаре Сьепи и чувствами Сузе».
Раз, сделав все нужные закупки на рынке Азинкура и наняв за двадцать су мальчишку в качестве кули, я тащилась в усадьбу с тремя тяжелыми сумками. Приближаясь к усадьбе, я увидела, как близ пруда гуляет некий тип, чей вид сначала меня изумил: на миг мне привиделся Дуглас Хэйг. Так мы встретились с Антеем.
На вид я не дала бы ему и двадцати лет. Вытянутый как прут, худющий как жердь, приезжий был в плаще-реглане, в шляпе, а в руке держал стек. На первый взгляд, визитер казался милым, и все же неясными, смутными флюидами вызывал у меня неприятие: цвет лица — мертвецки бледный, все жесты и движения — вялые, неуверенные, взгляд — бегающий, а синева глаз — чересчур светлая, чуть ли не выцветшая, едва ли не бесцветная. Сей растерянный и угнетающий трепет меня пугал: как если бы несчастный нес на себе, сам не ведая, куда и зачем, ужаснейшее бремя.
Я приблизилась и, следуя нашим племенным традициям, изрекла приветствие.
— Приветствую тебя, Бледный Лик! Да пребудет в наших вигвамах тишина, и пусть спят наши зарытые в землю мачете. Выкурим вместе трубку мира!
— Айю-ехи-ёй-яхы! — изрек визитер, касаясь указательным пальцем лба и кланяясь мне, как истинный сиу, выказывая тем самым удивительнейшее знание наших правил. — Пусть каждый день в ваших вигвамах жарится целый карибу!
Я пригласила парня зайти внутрь, усадила, ударила в медную тарелку. Вышел Август.
— Я слушаю Вас.
— Антей Глас, — представился парень. — Двенадцать месяцев назад я…
— Да, знаю, — прервал Август. — Двенадцать месяцев назад вы в письме рассказали мне жизнь Дугласа Хэйга в Париже. Вы в красках расписали приключения сына и начатую им карьеру. Сейчас, мне кажется, жизнь Хэйга наладилась; например, три дня назад спетая им партия пленила весь Турин. Я вам весьма признателен за участие; если бы я знал, где вы живете, я бы вам сразу написал. На вашем письме я не нашел адреса.
— Увы, — сказал Антей, — я забыл указать адрес. А сейчас случайные дела занесли меня в ваши пенаты, близ Азинкура, и я решил к вам наведаться. Извините, если я некстати… не к месту…
— Прекрасная идея, разрази вас Юпитер! — закричал Август. — Давай избегать наречий — так будет легче! И перейдем на «ты»! Так будет естественней.
— Ты прав, — признал Антей.
— Ты разделишь с нами ужин? — пригласил Август.
— Приглашение принимаю, — принял приглашение Антей.
Парень снял шляпу и плащ.
— Зайдем в курительную, — пригласил Август. Мужчины вышли из living'a, свернули в длинный кулуар, заканчивавшийся тремя ступеньками вверх, и зашли в курительную. Август усадил Антея в черную замшу кресла с блестящими лапами из акажу и раскрыл футляр с кубинскими сигарами, authentic habanas.
Глас, смакуя, затянулся.
— Джин? Виски? Абсент… — начал перечислять Август, как заправский бармен, прельщающий изысканными напитками.
— Ну, даже не знаю… — растерялся Антей. — …или смешать мартини, кампари? Если желаешь, я сделаю тебе «Типунш» или «Маргариту»…
— A «blanc-cassis» сделаешь?
— «Kir»? За неимением «Cassis» я капну в рислинг вишневки. Идет?
Выпили. Затем Глас начал рассказывать:
Прежде, ты наверняка желаешь знать, как я встретил Хэйга. Итак, слушай. Раз приезжаю я в Ежёвый парк, иду к зданию с аквариумами и вижу следующую картину: кутаясь в платье из черных тканей идентичный мне внешне, как брат, как близнец, грустный, печальный в тенетах страданий сидел без движения некий юнец — у пруда с карпами. Вытаскивал из рюкзака мягкую субстанцию, халву или рахат-лукум, скатывал из нее шарики, а затем кидал их рыбам, невзирая на предупреждения и ругань служителя; служитель уже трижды прибегал и тыкал желтым из-за курения пальцем в табличку с надписью, запрещавшей давать карпам любую еду.
Кажется, юнец так и ждал, как какая-нибудь рыба выплывет из пруда, выпрыгнет и, как прирученный дельфин, на лету схватит шарик. Увы, никакая рыба не выплывала: юнец расстраивался и даже мрачнел.
Я приблизился к нему с двумя-тремя участливыми репликами; неизвестный, заметил я, питает к карпам искреннюю и все же неразделенную симпатию. Парень вдруг начал делиться личными переживаниями: дескать, ранее среди уймы приятелей ему так и не встретился истинный друг, если не считать рыбку Бен-Амафиина. Карп всегда приплывал, заслышав специальный сигнал, насвистываемую тему. И мальчуган каждый день прибегал насыщать карпа. В минуты печали и грусти раскрывал ему душу, а карп, как бы взбадривая, всякий раз дарил ему дружескую улыбку.
А теперь, будучи без друзей, без денег, не имея ни куска хлеба, ни крыши над теменем, снедаемый печалью и грустью, наивный парень пришел сюда, в Ежёвый парк, надеясь — как знать? — на дружелюбие местных рыб. Растратил все имеющиеся медяки (других денег уже не имея) на 1 кг халвы; ведь раньше верный друг Бен-Амафиин так любил эту пищу, тем паче ее заказывали иранским кулинарам или, в крайнем случае, закупали в лучших парижских магазинах.
Рассказ вызвал у меня умиление; я пригласил парня выпить рюмку-другую, а затем разделить вечернюю трапезу. Кажется, сытым Хэйг бывал в те времена не всегда. Растягивал ужин, жевал не спеша и смакуя, как мусульманин, завершивший длительный рамадан.
Перейдя к десерту, Хэйг начал изливать мне душу; расписал детские увлечения, занятия пением, призвание, парижскую жизнь, вас, — извини, — тебя, Сиу…
— Сказал ли тебе Хэйг..? — прервал Август, задыхаясь. — Знал ли Хэйг, как мы встретились впервые?
— Да. Раз, на заре, десятилетний Хэйг застал тебя в ванне, где ты свершал ритуальный намыв. Ты уже успел уплыть в великую Нирвану и шептал, сам не ведая, невнятные речи, привлекшие Хэйга; парень приник к фиксирующей узде, чей шнур усиливал звук…
— Ah! I see! — ахнул бледнеющий Август.
— Да, Август. Видишь, как ты, сам не желая, все ему выдал. Ты раскрыл ему тайну Захира, и явление сына, и презрение к бастарду, и сверкание кристалла в пупке. И тут разъяренный Хэйг в гневе и бешенстве, увеличивающем силы в десятки раз, снял у тебя с пальца принадлежавший ему Захир!
— …вызвав тем самым терзающее нас заклятие, — вскричал Август.
— Да, — вещал далее Антей Глас. — Десятилетний мальчуган все уразумел и заимел на тебя зуб. В душе тебя ненавидел и жаждал мести; втайне веселился, если ты сбивался, если ты страдал, и злился, даже бесился, если выпадающие тебе страдания смягчались. Сын ненавидел тебя каждую минуту, каждую секунду!
— Ah, Jesus Christ! — разрыдался Август, сминая в руке белую салфетку.
— Сглаз сына — бастарда в младенчестве и англичанина уже в детстве — был на тебе все время. Все, включая призвание, является частью плана, чья цель — тебя уничижить и извести!
— И даже призвание? — удивился Август, и услышал леденящую душу реплику: — Сейчас ты узнаешь, зачем я приехал.
Глас расстегнул черную шагреневую сумку и вынул из нее весьма искусный карандашный эскиз сцены наказания Жуана: сердцеед был наказан и за убиение, и за насмешку над убитым, так как пригласил жертву к себе на ужин. Каменный Пришелец, затянутый в гигантский панцирь из гипса, выглядел эдаким несуразным Шалтаем-Бултыхаем.
На реверсе рисунка Хэйг написал удивительнейшее предсказание: «При виде меня в сем наряде ему не избегнуть страданий, так как живица, мне вены питая, фамильную честь замарала навеки!»
— Сей эскиз, — сказал Антей Глас, — Хэйг передал мне три дня назад. К рисунку прилагалась записка, где Хэйг писал следующее: живет в урбинских апартаментах, распевает партию Статуи и женится на Хыльге Маврахардатис…
Тут Август дернулся как ужаленный и закричал:
— Нет! Нет! Хэйг а ждет верная смерть!