рассеивающая двадцатилетний туман архилживых умалчиваний и раскрывающая тайну гибели «Титаника»
— Нет! Нет! Хэйга ждет верная смерть! — закричал Август.
— Abyssus abyssum attrahet, — заключил печальный Антей Глас.
Тут Хыльга, не сдержав чувств, разрыдалась, Артур Бэллывью Верси-Ярн прервал нить, сплетающую длинный рассказ Сиу.
— Забвение не залечит наших страданий. Двадцать лет назад умер Дуглас Хэйг, месяц назад исчез Антей Глас, сейчас умер Август; всех унесла некая тайная напасть. Эта вынюхивающая и рыщущая нечисть забрала их, а также наверняка — даже если верных улик нет — Хассана Ибн Аббу, Мутуса Липпманна и мать, давшую жизнь Хэйгу…
— А также всех наших детей, исключая Януса, — насупился Эймери Шум.
— И все же, — размышлял вслух Артур Б. Верси-Ярн, — не приближаемся ли мы к цели наших разысканий? Не намечаются ли на сем пути главные вехи? Не имеются ли в саге — чьи перипетии Сиу рассказала в мельчайших деталях — ясные факты, дающие нам шанс углубиться в решение мучающей нас задачи?
— Ведь Хэйг не знал, чем чревата наша связь! — вдруг закричала Хыльга.
— Да. Хэйг не знал; не знала и ты, — вернулась к рассказу Сиу. — Знал Август. И сразу же все уразумел.
Клан, будучи чуть ли не древнейшим в Стамбуле, издавна жил в замке, с чьих террас виднелись и Танатаграммис в Black Sea, и Нулиппея в Marmara Sea. Термин «маврахардатис», встречающийся, как рассказывают, в двух-трех практически неизвестных, чуть ли не энигматических балканских диалектах, имеет разные написания (Маурахардата или Мавракардати) и значит: «имеющий черную грудь» или «заключающий темную силу». Семья Маврахардатис дала султанату целую плеяду служителей, называемых ичегланами: Станислас брил Сулеймана, Кастантинис прислуживал Ибрагиму, Никлас имел чин тарджумана (в наше время сказали бы: референт-транслейтер) и прибрал для владыки Абдул-Азиза десятки тысяч книг (значительная часть — древние манускрипты в четверть листа), все — славящие ислам. Сын Никласа, Никлас младший, стал даже правителем Баната; как рассказывали, Абдул-Хамид верил ему как себе, так как хитрец имел в высшей степени искусный дар затемнять смысл, превращая самую незначительную реплику в неразрешимую загадку, даже если каждую секунду указывал на примитивный шифр и элементарные правила интерпретации.
Будучи любимцем султана, Никлас рассчитывал стать визирем или мамамушем и уже выбрал для себя приличествующий чину герб: Сфинкс в языках пламени. Махмуд Третий, завидуя усиливающейся власти Никласа и пугаясь ее влияния в Стамбуле, удушил претендента, а затем пересажал на шампуры значительную часть клана.
Семья Маврахардатис не без труда избежала казни. Августин, дед Хыльги, страшась дивана, выехал из империи и прижился в Дурресе, где сделал удачную карьеру юриста. Спустя время учредил газету, критикующую власть султана и даже ратующую за ее свержение. «Сыны Албании, вперед! — взывал трибун. — Пришел день славы! Тиранить нас идет нещадный враг! Пусть смелым реет стяг, стяг алый! За ружья, граждане! Вперед! Ряды, смыкаясь, наступают! Пусть струи брызнут нечестивые из вен и нашу землю вражьей жижей напитают!»
В Дурресе началась ажитация. В массах кипел смущенный разум. Начали нападать на усташей: девятерых забили насмерть. Везде кричали «Смерть туркам!» и «Исламу — нет!» Придумали знамя — белый стяг из тюля; в верхнем углу прилепили герб Никласа: Сфинкс в языках пламени. Крупнейшая партия (имея устремления либеральные, а дух — анархистский) завладела умами. Некий тип, Артур Гарден Пим (как рассказывали, внучатый деверь известнейшему пииту Англии и славнейшему инсургенту Греции, сравнимый с ним и в смысле увечья, и в смысле гражданства) разжег диссидентский дух и даже придумал Гимн, чей припев сразу же начали напевать и насвистывать на улицах, невзирая на турецких янычар, бряцающих ятаганами.
Спустя тридцать шесть месяцев турки были вынуждены уйти из страны. В Керкире был заключен мир: суверенитет Албании был признан. Англия, не желая уступать управление едва учредившейся нацией, тут же назначила чрезвычайным представителем в Тиране сэра Вэйниша; кандидатуру капитана из Кембриджа представил в Buckingham Palace и утвердил сам Ричард Вассал-Фикс, third Pair Flaming. Августин Маврахардатис был искренне влюблен в Британию, а хитрый Вэйниш сумел сыграть на чувствах юриста, расписывая ему будущее Албании. Сюзеренный, так сказать, слегка зависимый статус — убеждал Августина эмиссар — придется весьма кстати албанцам, веками угнетаемым турецкими захватчиками и еще не научившимся править, а значит, следует призвать дружелюбных англичан, дабы сначала услужить фракциям, напуганным реставрацией диктата, а затем, путем деликатных манипуляций, превратить неразвитую страну в развитую вассальную латифундию. Причем нельзя терять ни минуты, иначе какие-нибудь абиссинцы, австрияки-венгры или ушлые итальянцы наверняка не упустят такую авантажную ситуацию для интервенции. И убежденный Августин, питая самые лучшие намерения, принялся плести весьма хитрую интригу. Английские деньги текли ручьем. Устраивались ячейки. Пристраивались агенты. На нужных местах ставились нужные люди. Был придуман мудреный план захвата власти. За три дня перед putsch (здесь мы даем английский термин) — а англиканские десантники в Бриндизи уже извелись, выжидая сигнал к выступлению тапи militari и высадке на албанский берег — план был раскрыт. Ляпсус растяпы? Упущение балбеса? Идейный акт ренегата или алчная измена предателя? Как знать? Началась шумная кампания с арестами и чистками. Все знают: самые нетерпимые chauvinistes (здесь мы даем французский термин) — албанцы. Шестнадцати эдилам (из них как минимум треть были невинны) вменили в вину участие в мятеже и присудили смертную казнь.
Самая страшная кара выпала Августину. Сначала стегали кнутами, затем привязали к свае, а рассвирепевшие жители хулили, плевали и забрасывали мученика гнилыми фруктами. Затем шею зажали в кандалы; перебили пальцы, кисти, ступни, ребра; заткнули уста паклей, вылили сверху ушат бензина и зажгли.
Недюжинные физические и душевные силы удерживали жизнь в теле целый месяц. Через месяц смердящий труп швырнули шавкам; те даже не стали к нему принюхиваться.
Тридцати трем членам семьи Маврахардатис из Дурреса также выпала трагическая участь. Албанцы выслеживали и вырезали несчастных везде и всюду, грабили и разрушали их жилища, насилуя женщин, не щадя ни старух, ни грудных детей.
Спустя двенадцать месяцев выжил лишь единственный член семьи; избежавший расправы был нужен албанцам пуще других; беглеца не переставали разыскивать и за выдачу живым или мертвым даже сулили награду в десятки тысяч динариев. Власти искали сына и наследника Августина.
Итак, сбежавший Альбин (сие имя папа дал младенцу, веря в лучшее будущее державы!) укрылся в густых дебрях, где в течение шести лет киснул, накапливая ненависть к албанцам, сгубившим всю семью, а также, причем в значительнейшей степени, к англичанам, виня их, и не без причины, в гибели папы.
Раз, в хиреющей хибаре, где уже не жили ни крестьяне, ни трапперы, и куда лишь изредка забредал случайный пастух с баранами, Альбин нашел гигантский клад: дукаты, украшения, слитки.
Взяв за пример Железную Маску, Альбин решил пустить весь капитал на свершение мести. Мститель привлек к себе шайку убийц; платил не скупясь, предлагая всем fifty-fifty и требуя за эту щедрую плату нести преданную службу.
Главным укрытием была выбрана разрушенная цитадель, называемая «Гибель на Лине», так как в давние времена там скрывался знаменитый бандит Фра Дьявели, бывший францисканец, нападавший на дилижансы и кареты и вешавший жертв на ветвях деревьев.
Принимая члена в шайку, Альбин сначала вызывал кандидата в цитадель. Все пили, чередуясь и не закусывая, девять чаш сливянки. Затем вступающий в шайку клялся на кресте служить не на жизнь, а на смерть. Затем Альбин, применяя сусальный скальпель, вырезал ему на предплечье четкий знак: эпидерма хранила белый след, пусть узкий и все же вечный, так как шрам не стирался никакими абразивными средствами. Раз некий албанский шпик увидел и даже перечертил эту метку для начальства, правда, чертеж клейма был неубедительным: эллипс, перечеркнутый двумя пересекающимися в центре линиями, или, если вдуматься, знак, запрещающий движение.
Временами жандармы задерживали людей Альбина. Невзирая на нечеткий чертеж шпика, примету на предплечье узнавали и сразу же расценивали как главную улику: белый знак, нанесенный в «Гибели на Лине», указывал на преступную связь.
За девять лет сумели задержать лишь трех связных, а ведь банда Альбина насчитывала не менее двадцати трех.
Банда чаще нападала на англичан. Резиденция атташе Британии в Тиране взрывалась трижды. Любая взвивающая британский флаг яхта, заплывая в гавань Дурреса, имела верный шанс сгинуть там навеки.
Причину же бедствия «Титаника» — врезался ли сам или был сбит с курса — следует усматривать не в случайных айсбергах, а в преднамеренных действиях диверсанта; ведь на судне плыли влиятельные английские банкиры и сталелитейные магнаты, дебатирующие идею вклада значительных средств (в т. ч. капитала Barclay's) в закладку блюминга в Албании.
Трагедия в Куинтиншилле, в графстве Кембридж, случившаяся через шесть лет (9 августа электричка врезалась в машину на середине ж / д пути между станциями Уайтхейвен и Блэкберн), явила струхнувшим жандармам из Скаутланд-Ярда серьезные амбиции Альбина и умение при случае настичь врага даже на земле врага. Затем стали известны детали: теракт был задуман лишь ради забавы или, как любил шутить сам Альбин, «during his vacances», так как, невзирая на жесткий график герильи, бандит все же ездил раз в двенадцать месяцев, недели на три-четыре, в ненавистную Англию, чей влажный климат был ему приятен.
Партизанские действия заставили англичан уйти из Албании, и Альбин переключился на местных жителей. Предпринял девять-десять «инспекций»; увы, в стране, где индустриализация еще даже не началась, налетчикам светили лишь худющие бараны да деревенщина без всяких надежд на выкуп.
А тем временем куш уменьшался, и Альбин был вынужден искать иные средства.
Близ «Гибели на Лине» имелась равнина, где цвел белый мак. Увидев в этих диких плантациях перспективу величайшей наживы, Альбин выпытал у аптекарей рецепт лауданума, а затем, в результате сушки и фумигации, вывел весьма приличный терьяк, а на следующей стадии извлек и саму квинтэссенцию.
Тем не менее (как знают даже малые дети) все усилия тщетны и за квинтэссенцию не выручишь и гривны, если нет механизма для ее дистрибуции. А существующий канал сбыта — связывающий Анкару с Балканами, далее, через пункты Бар, Сплит и Пула, переправляющий груз в Римини, а там, уже мелкими партиями, в Милан, всемирный центр бизнеса — принадлежал мульти- или даже мега-«синдикату» (двум десяткам крупнейших картелей Мафии, представленных такими заправилами, как «Маленький Цезарь» или сара di tutti capi, Лаки Лючани, Джек-Танцующий мальчишка, Мейер-Лански, Чарли Счастливчик, Банни Пулеметчик и девять-десять мандатариев из других менее влиятельных структур).
Расчетливый Альбин сразу же себе представил, чем рискует, задумывая внедриться в сей тесный круг. Действуя хитрее и вместе с тем смелее, решился на демпинг: связался в Милане с уличными дилерами, имевшими связь с картелем, и уступил им партию за весьма заниженную цену.
С развитием бизнеса преуспевающий Альбин начал присматривать себе ассистента для учета трафика, так как квинтэссенция ехала из «Гибели на Лине» на машинах, прибывала в устье Бренты на баркасах, а в Милан сплавлялась на шаландах.
Наведя справки, Альбин вышел на типа из Тираны; как ему сказали, жулик был ушлым и вместе с тем казался надежным, щепетильным, внимательным; схватывал все с трети намека, имел интуицию и фантазию. Жулика звали — читатель уже наверняка угадал, а если нет, значит, читал без внимания, — разумеется, жулика звали Мутус Липпманн!
Итак, папа Хыльги (вызвавшей безумную страсть Дугласа Хэйга) был близким приятелем злейшему неприятелю Августа и всеми фибрами души ненавидел англичан!
— Кстати, — перебил разъяснения Августа Антей Глас, — а кем была мать Хыльги?
дающая выверенный курс бакса ($) и передающая суждение Владимира Ильича, касающееся американских к/картин
Фатальная встреча случилась через двенадцать месяцев, — рассказывал далее Август. Мак и бизнес расцветали; Альбин купался в грудах злата и как паша кутил в цитадели. А невдалеке снимался фильм, и в нем снималась американская звезда Анастасия. Альбин, пусть и прекратив антибританские набеги за неимением британцев, не забывал ненавидеть всех wasp (англы, саксы, юты, фризы), включая американцев. Разведав, где разместилась снимающая фильм группа, нетерпеливый Альбин тут же учредил карательный рейд.
Альбин приказал девяти надежным бандитам взять ружья, базуки, динамит, гремучую ртуть и напалм и, пустив вперед мастифа (зверь так и рвался с цепи), ринулся карать.
Банда прибыла к месту расправы в сумерки. Июньский закат еще пылал. За день земля накалилась, с наступлением тени спала жара, спустился мрак, гарантируя низкие температуры.
Прибывшие каратели увидели на спуске к реке три ангара (для съемки в искусственных интерьерах) и разбитый на берегу лагерь. Актеры размещались в девяти вместительных караванах, девятый был заказан для Анастасии. Застав съемки в разгаре (как раз снимался заумный кадр, изнуривший и режиссера, и ассистента, и ассистентку режиссера, так как, невзирая на все усилия и бесчисленные дубли, из кадра все время выпадали как минимум два статиста из пяти). Альбин двинул силы вперед, требуя жечь все, убивать всех, крушить всласть, а сам приблизился к прицепу, где дремала звезда.
Бандит зашел в узкий будуар, где все предметы навевали чувственную негу, где все вещи взывали к усладам любви: мягкие диваны, тяжелые шпалеры, зеркала, затемненные ради причуды, а не из ханжества. Эфир был насыщен сексапильными духами. Абажур рассеивал мягкий свет.
Альбин пересек амурный будуар; затем, раздвинув тяжелые, украшенные сусальными кистями и шнурами гардины балдахина, спрятался за складку занавеси. Альбин ждал, считая минуты, и дурел, вдыхая пряный душистый запах.
Затем явилась Анастасия. Актриса сняла белый в черную крапинку халат из шелка, стянула чулки, сжимающие бедра, и, — храня на шее нить жемчуга, удерживающую крупный адамант, — вытянулась на диване, с придыханием мурлыкая.
При виде дивы, являющей сие пленяющее зрелище, Альбин замер.
Мерным дыханием вздымалась упругая грудь, ей в такт изгибались линии тела.
В смущающем сумраке, затеняющем лазурью лепную белизну, Анастасия предлагала себя: нагая, мягкая и млеющая.
В нежнейшем эпителии зиял карминный разрез прекрасных губ, гладких, влажных, блестящих.
— Ах, Анастасия, — шепнул истерзанный желанием Альбини засверкал глазами, как Великий Пан, — мне сердце разят все стрелы Амура!
И тут же, на месте, в пылу экзальтации, дабы выразить хвалу прекраснейшей Анастасии, Альбин придумал лэ в духе «Песни Песней»:
Стать ее, галера, данная мне для плаваний дальних, как бригантина, как каравелла, чьи паруса я истреплю ветрами;
Кудри ее, шелк и сатин, как быстрых ланей и серн стада;
Лик ее, снежная белизна; виски ее — между тернами лилия, а ланиты ее, душистый румяный цветник, выделяющий мирру текучую и фимиам, как айсберг, тающий в жарких ветрилах страсти, меня изнурившей;
Уши ее — ракушки витые для устриц и мидий, лесные вьюнки, чьи изгибы изведаю я, кружа и вращаясь;
Ресницы ее, вибрация века, мигание мига, а над ними — две триумфальные арки, две дуги как изящные крылья у радуги;
Глаза ее — кладезь хрусталика и зиянье зрачка в блеске иссиня-черных маслин;
Губы ее — алая лента, и любезны уста ее, как граната разрез, веселы, как брызги вина для услажденья уст иссушенных, и сладки, как мед, истекающий на язык;
Зубы ее — лен, лунь и лед, как шерсть у грудных ягнят, вылезающих из купальни;
Язык ее — пурпур, краплак и рубин, кармина лагуны, и лабиальный лепет, куда я кидаюсь, как в жидкую бездну;
Шея ее — башня из лилий, тальк, нить жемчуга с брильянтами, как узда, мне сдавившая шею;
Руки ее — флаги на мачтах, вехи любви, разящая медь, канаты и реи, чей скрученный жгут мне пыл усмирит;
Кисти ее — пятипалые звери, как шебек или бутр, как сампан иль фелука, снесенные бурей, капризным теченьем наших измаянных тел;
Спина ее — берег, намыв, мель песка, гладкий шельф, равнина, чью гладь разрывают укусы желанья;
Груди ее, ах, груди, как серны-близняшки, пасущиеся между лилиями, как эпидерма кита, чья гибель печальная — белый фатум — мне гибель несет, эпителий, чью белизну я, пусть при смерти, ее именем испишу;
Стан ее, как в плесканьях речных трепетанье цепи, пристанище, где пришвартуюсь, главная гавань, дабы мне жжение смягчить;
Пуп ее — взрыв навсегда, расщепленная глина, мне навеки раскрытая чаша для излиянья;
Предместье ее — геральдический клин, герб неизвестный с тремя углами, вырез тенистый, смутная впадина, темная яма, чью тайну я на свету распахну;
Зад ее — на ветке сладкий инжир, пышный фрукт, распирающий шкурку, персик налитый в пуху, чей нектар я выжму, дабы испить;
Ради Руна ее, я, как сын Алкимеды, двадцать лет с ураганами мерялся силами, чудная шерсть, дивная пряжа, сплетенье любви в стебельках, черенках и травах, куда прут дичка будет влагаться, как саженец в райский сад;
Складка ее, складка-кувшинка, складка-забвение, где все исчезнет, где все упразднится, складка-нирвана, канавка, где навсегда захлебнется время, куда припаду между жизнью и смертью, в спазмах сверхлюдских наслаждений;
Пульпа ее, где все умрет, — мягкие лепестки, как финальный предел, куда я низвергнусь, где изведусь, себя распуская, где сгину, себя упраздняя ради свершенья все время грядущей любви, в рывке вне границ, где жизнь в некий день, в некий час нас найдет неразлучными, в страсти, в забвении, в сумраке, где все исчезнет, в безвременьи мига, где слиться сумеют наши тела!
Так пел Альбин. Затем, сняв с себя снаряжение, скинув платье, жадным, не евшим зверем кинулся на звезду.
— Как!? — смутился Антей Глас. — Насилие? (Двадцатилетний парень был стыдлив, а в детстве жил среди пуритан, причащался, и даже чуть не ушел в капуцины).
— Нет, — улыбнулся Август. — Не насилие, так как звезда, раскрыв глаза, тут же в бандита влюбилась и, шепча, ему, двигающемуся ad limina sacra, призналась:
— Я всегда мечтала втюриться в авантюриста, бандита, преступника! Тебя все еще ищут жандармы?
— Наверняка, — заверил ее Альбин.
— А за выдачу назначили премию?
— Еще какую! — заверил еще раз Альбин.
— What's the price? — встрепенулась актриса.
или сюрприз для любителей фаршируемых рыб
— Великий Маниту! — закричала, не сдержавшись, Сиу. — И где ты услышала такую клевету? Разумеется, Хэйг запнулся сам! Не будем забывать, из чьей ты семьи! Ты — дщерь Маврахардатис! Чей папаша нас всех заклял? Мы все — в страшных узах ваших заклятий!
— Заткнись, Сиу! — сказала Хыльга. — Беда затмила тебе разум.
А Сиу все не унималась:
— И зачем Август вздумал бы кричать? Как знать, не ты ли сама издала крик, сгубивший Хэйга? Ты ведь играла в спектакле и была на сцене?
— В рассуждениях Сиу есть здравый смысл, — признал Артур Бэллывью Верси-Ярн. — Каждый зритель, присутствующий в зале, — как Хыльга, так и Август, как Антей Глас, так и первый встречный, — был в силах резкими криками, напугать Хэйга и тем самым сбить статую на фатальный шаг. Хыльга, а ты сама слышала крик Августа?
— Нет. Всё видел и слышал Антей Глас. Антей интуицией учуял, как Август рванется, увидев сына в панцире, и закричит, как умирающий лев или буревестник, схваченный веселыми рыбаками. И был прав. Едва Хэйг вышел на сцену, Антей взглянул на Августа и заметил, как англичанин изменился в лице, стал бледнеть и даже белеть; Антей чуть ли не услышал, как крик набирал в груди силу. Антей думал приблизиться к Августу и уже двинулся к нему; в эту минуту Август издал дикий крик, крик Зверя из Тартара, крик Сфинкса при падении с утеса. В сей же миг реплика «сhе grida infernali» вырвалась из легких певца, как если бы их раздирали на куски хищные птицы. Статуя зашаталась и рухнула, как если бы в Хэйга ударил электрический разряд. Крик Августа, затерянный в криках зрителей — публика учинила адский шум, гам, гвалт, — был забыт.
— В результате, — рассказывала далее Хыльга, — я сама чуть не умерла. Я была там и все видела. Едва Хэйг упал и весь панцирь зигзагами пересекли трещины, я упала без чувств и забылась в дремучем сне. Меня перенесли на банкетку. Я лежала, не реагируя на внешние раздражители, десять дней. Затем врач заставил меня дышать субстанцией, пахнущей нашатырем. Я раскрыла глаза. Близ меня сидел Антей Глас и гладил мне руку. Затем начал рассказывать, и рассказал все. А еще рассказал, как Август выкрал сына из лазарета. Я сразу же решила ехать в Азинкур.
— Нет, — сказал мне Антей. — Ты бессильна. Август убьет тебя как бешеную гиену, так как ты — Маврахардатис, и, как ему кажется, ты сгубила ему сына!
Антей раскрыл мне семейную тайну и Заклятие, присущее нашему имени. А я не верила и кричала:
— Август сам, издав ужасный крик, сгубил сына! И я свершу Заклятие, действующее внутри меня, невзирая на меня, так как Август сгубил мне мужа!
В течение десяти лет Антей Глас был близ меня везде и всегда, упреждая любые перемещения. Временами я желала вырваться их этих аффективных уз, приехать в Азинкур и убить Августа. И все же меняла решение, испытывая чарующую власть Антея. Временами я думала расстаться с ним и с беспрестанными знаками внимания: и все же не решалась лишиться друга. И я вверилась утешителю. Антей меня развлекал. Я начинала забывать смерть Дугласа Хэйга. Если на меня нападала хандра, Антей всегда умел утешить меня нежными речами. Если я хмурилась, если я испытывала жгучее желание умертвить Августа, Антей умел сразу же меня усмирить.
Я предала забвению призвание и карьеру, я прекратила петь. Крупная сумма, завещанная мне Анастасией, за двадцать пять лет дала значительные дивиденды; набрался весьма внушительный капитал, разрешающий мне жить, не стесняя себя высчитыванием жалких гривен. А Антей, как некий Дан Як или Барнабут, владел чуть ли не фантастическими средствами, выкачиваемыми из неких залежей; рудник, чьи ресурсы представлялись неиссякаемыми, давал цинк, радий, свинец и смальтин.
Мы уезжали в путешествия. Мы изведали грусть яхты и лайнера, утреннюю стужу в палатке; мы забывались, глядя на пейзажи и руины; мы узнавали терпкий вкус случайных приятельских связей.
Затем, на балу, где я пленялась чарующими звуками мазурки, Антей признался мне в любви. Наши чувства были взаимны, Антей мне нравился, и я перестала себя сдерживать. Ранее у меня были тривиальные ухажеры, Антей был несравним: куртуазный, любезный, услужливый. Милый рыцарь ухаживал не без шарма, дарил бриллианты и сапфиры, привечал изысками. Заказывал для меня перепелиц с фаршем и иранскую икру…
— Черную или серую? — встрял гурман Эймери.
— Заткнись ты! Ненасытный бурдюк! — рассердился Артур Бэллывью Верси-Ярн.
— А еще, — всхлипнула Хыльга, теребя салфетку и чуть ли не плача, — Антей присылал мне грума. На заре весь будуар был засыпан ирисами и арумами; цветы выращивались зимними месяцами в парниках, а с марта — на плантациях и прибывали специальными рейсами.
И все же, чем крепче была наша связь — в ней я забывала пережитую трагедию, вытесняя из памяти и Хэйга, и театральные кулисы, и Азинкур, где жил Август; в ней я наслаждалась жизнью в счастье и блаженстве, ставя крест на таких тяжких испытаниях; в ней я нашла мир, — итак, чем крепче была наша связь, тем чаще Антей мрачнел. Не знаю, чем был вызван сей душевный сумрак, пугавший меня с каждым днем все сильнее и сильнее. Как если бы Антея все время угнетала некая сердечная тяжесть, терзал тайный недуг. Антей измучился. Все время теребил талисман, привязанный к икре нитью. Эту вещицу я даже сумела разглядеть: неказистая, несуразная бляшка, кажется, из свинца, не иначе как печатка. Я решила узнать у Антея, зачем для амулета была выбрана такая гадкая штука. Антей вдруг вспыхнул, разгневался, впал в дикий, ничем не извиняемый раж, накинулся на меня с руганью. Я даже думала: ударит. Я убежала.
Три дня мы не виделись. Затем Антей пришел. Улыбнулся и сказал весьма странную вещь:
— Уже девять лет, как мы вместе ездим в путешествия, видим страны и ландшафты, рассматриваем замки и цитадели, умиляемся величественным пейзажам и английским садам. Снедавшая тебя грусть исчезла. Ты уже не стремишься мстить. Теперь тебе следует ехать в Азинкур и утешить Августа: если у старика нет сына, так пусть будет невестка!
Я едва сдержала слезы:
— Мне наплевать на Августа, я люблю тебя. Ты спас меня, и расстаться теперь значит разбить мне сердце!
— Нет, — сказал Антей, невзирая на увещевания. — В Азинкуре ты найдешь мир. А мне следует уехать, и чем быстрее и дальше, тем лучше. Так как Заклятие, сразившее Хэйга, падет и на меня!
— Не вижу связи.
— Сейчас разъясню. Истинный папа Дугласа Хэйга — не Август. Август признал приемыша за сына, следуя увещеваниям скитальца Трифедруса. Август так и не узнал, кем был истинный папа Дугласа Хэйга. Не ведал тайну и сам Дуглас Хэйг. Я же месяца три назад невзначай наткнулся на разгадку: им был Трифедрус.
— А при чем здесь ты? — удивилась я.
— Спустя три дня, у дверей «Клуба д'Альби», где я слушал Лили Ван Парабум, бывшую звезду из «Крэйзи Салун», некий тип сунул мне в карман пиджака записку. Записка рассказывала, как я явился на свет и какая запутанная ситуация была с этим связана. Я всегда думал: у меня папа — ирландский магнат, умерший в результате инфаркта и вверивший меня (ребенка пяти лет) вернейшему приятелю, а приятель, будучи верующим и выбирая для меня гувернера-учителя, нашел священника-францисканца. Вся эта легенда была выдумана! Как я выяснил, жизнь мне дал Трифедрус!
— Как?!
— Да!!!
— Так значит..?!
— Да. Я — брат Хэйга.
— Как? — чуть не удавился Эймери Шум. — Антей — брат Хэйга?! Да неужели вы..?! Какая чушь!!!
— Пути Маниту непредсказуемы… — заметила Сиу.
Ничуть не удивившийся Артур Бэллывью Верси-Ярн зашикал на присутствующих:
— Тсс! Дайте Хыльге завершить рассказ. И берегите силы: за вечер мы узнаем еще и не такие безумные факты, не менее изумительные казусы, не менее фантастические расклады судьбы.
Предвидя дальнейшее, Артур Бэллывью Верси-Ярн наверняка знал, куда намекал. Не будем все же забегать вперед…
Итак, Хыльга взялась за прерванный рассказ. Раскинувшись на диване и в креслах, усталые слушатели временами на миг «выключались» и вздремывали, так как дискуссия, начатая с утра, растянулась на целый день. Присутствующие вряд ли знали, к чему все приведет, пусть и представляли наверняка, как в любую секунду все вдруг переменится — действие закрутится, завертится, забурлит — в духе классических традиций литературы.
— Итак, — изрекла Хыльга, — сам факт братских уз между мертвым мужем и живым — скажем — приятелем, разумеется, смущал и все же не предписывал Антею бежать. Я решила узнать причину бегства.
— Страх перед Заклятием, сразившим брата, — сказал Антей. — Разве я — не следующий кандидат? Ведь Хэйг уже сгинул. Если Вердикт Немезиды, выступивший белыми знаками на чернеющей кайме бильярда Августа в Азинкуре, гласит правду, если энергичный и нещадный папаша Альбин и вправду нас всех ненавидит, значит, других решений у меня нет и не будет: усмирить страсть, вырваться из связавшей нас чарующей власти и бежать, бежать все дальше и дальше, пусть даже на край света.
— Я не желала ему смерти! Хэйг умер, услышав крик Августа, а не из-за меня!
— Нет, — сказал Антей. — Кара Заклятия свершилась, едва Хэйга засунули в панцирь. Ни ты, ни я, ни все мы вместе не желали ему смерти. Хэйг — жертва вердикта, чьи стрелы метят в нас всех. Расстанемся: так нам будет легче спастись. Август сумеет тебя защитить. Я же, заключая в себе скрытые силы, буду сражаться даже в предсмертные минуты, стараясь раскрыть темную причину злейшей напасти, клеймящей наши имена!
Антей замер, целуя мне руку. Затем встрепенулся, как бы стараясь заглушить тяжелые рыдания, раздирающие мне грудь. Приказал мне ехать в Азинкур. И, не издав ни звука, ушел.
Сначала Антей заделался секретарем суда в Абвиле: дела не шли. Спустя три месяца стал заниматься юридическими справками в Ере. Затем переехал в Иённу; невзначай я выведала, как ему там живется. Катался на «харлее» и везде встречал влюбленных девиц. Всегда хранил при себе в рюкзаке пухлый манускрипт: серьезный, как рассказывали, трактат на стадии завершения, исследующий некие грамматические функции. Имел славную репутацию, считался любезным и приятным. Раз, уже в Иссудуне, блеснул на чтениях в честь грамматика Шарпантье, где выступил с увлекательным резюме на тему «Вкупе слагательные виды сказуемых». Завел себе милашку из магазина замшевых изделий. Затем за невнимание и нерадение в судебных делах был выгнан из суда. Так Антей уехал Иссудуна.
Затем прислал нам записку. Рассказывал, как трудится в Урсене и живет в приятнейшем местечке Вывулип. Я начала искать эти места на карте: южнее Вывулипа — селение Эз, а если спуститься еще ниже — деревушка Ютц. А еще я узнала следующее: Антей заехал еще дальше, за Ютц, в Ярем-д'Атверс, дикую глушь, забытую всеми дыру. И уже двадцать лет, как я не знаю, где Антей, жив ли, мертв…
— Все, — заключила Хыльга. — А я, следуя наказу Антея, приехала в Азинкур. Сначала Август не желал меня принимать. Затем смягчился и раскрыл двери. А далее… Вы и сами все знаете…
— Мрак надвигается, — заметила усталая Сиу. — Наши желудки требуют еды и питья. И мы забыли выдать пайку Бен-Амафиину. Уже три дня, как рыба не ела. Следует дать ей питание, иначе умрет.
— Мудрая мысль, — сказали все, — давайте насытим Бен-Амафиина.
Все вышли в темный парк. Сгущающийся мрак был теплым. Южный ветер фён теребил листву акаций. Все приблизились к бассейну. Начали насвистывать сигнал. Затем призывать: «Бен-Амафиин! Бен-Амафиин!»
Рыба не приплывала.
— Странная вещь, — сказала Сиу. — Мне такие сюрпризы не нравятся. Уже двадцать лет, как Бен-Амафиин, смирившись с утерей Дугласа Хэйга, приплывал на все наши сигналы.
Принесли лампу и начали всматриваться в глубину бассейна. Затем выверять жердью все участки дна. В результате решили тралить бассейн сетью. Выудили штук десять саламандр, язя, леща, сазана и как минимум тридцать два карася.
На дне сети лежал мертвый Бен-Амафиин. Маленькая, при Хэйге, рыбешка раздалась в грузную рыбину, в ярд — если не в два аршина длины. Белые плавники пугающе сверкали при свете лампы.
Трагический миг! Траурная минута! Интуитивный страх перед непримиримым заклятием! И черная бездна впереди! Фатальный знак! Скверный признак!
Все едва сдерживали слезы: все так любили Бен-Амафиина, милую рыбу, приплывающую на первый клич, на первый свист! Все загрустили. Смерть Бен-Амафиина казалась страшным знамением: если умерла рыба-талисман, семейная легенда, значит, и вилла Августа будет стерта с лица земли.
Артур Бэллывью Верси-Ярн нарушил тишину, предлагая карпа съесть, дабы — следуя традиции африканцев, чтящих все сущее, — всеми любимая тварь, всеми хвалимая рыба, всеми ласкаемый карп, всеми фетишизируемый Бен-Амафиин принял вкушаемую честь и пресуществился.
Идея была встречена не без энтузиазма.
— Давайте ее нафаршируем, — тут же придумала Сиу. — В давние времена, в Салинасе, у нас был друг, Абрам Барух — сей иудей выдержал весь ритуал Бар-Митцвах и все же не урезался; захаживать в храм ленился, правда, ездил к раввину на все праздники: Шавуа, Пурим, Ханука, пятилетие, Рашха-Шана, День Искупления Киппур, Пейсах, Ту Би Шват, Шмин Азерет — итак, сей еврей научил меня искусству делать «гефилт-фиш».
Бен-Амафиина сунули купаться в тазике, дабы устранить ужасный илистый привкус, присущий аквариумным карпам, а Сиу взялась за гарнир: нарезала в чан лук, черемшу, тимьян, паприку, тмин, шафран; сыпанула перца и чуть-чуть аниса; затем прибавила капусту, люпин, брюкву, земляную грушу. Трижды тушила, бланшируя в растительных маслах и слегка маринуя, не забывая сливать фритюр и, как делают китайцы, выкладывать на сите и на пару.
Хыльга вытащила Бен-Амафиина из тазика, плюхнула на разделывательную деревяшку, взяла тесак и резким движением разрезала брюшину рыбы.
И тут все услышали дикий крик.
Все сбежались на кухню. Вне себя, чуть ли не в безумии, бывшая певица указывала пальцем на край деревяшки: там сверкал, выкатившийся из желудка рыбы, чистый и чарующий Захир!
Так значит, двадцать с лишним лет назад, Хэйг, уезжая из Азинкура, вверил другу-карпу Захир, украденный с пальца Августа!
Хыльга закрыла лик руками, запачканными рыбьей желчью, залепетала, затряслась, забилась в истерике, а затем упала навзничь и расшибла себе темя!
Недвижимую женщину перенесли на низкую кушетку. Стали названивать, ища врача, фельдшера или, в крайнем случае, скаута, имевших навык спасать людей при травмах, дабы сделать пункцию или стяжку, переливание или сшивание, какую-нибудь ампутацию с аддукцией. Все усилия были тщетны.
Хыльга бредила. Затем пульс замедлился и уже не нащупывался. Зрачки замутнели. Из легких вырывались хрип и свист. В предсмертных спазмах бывшая певица сделала усилие, дабы высказаться. Раздался странный звук, тут же превратившийся в булькающую кашу.
— Как ты сказала? — приник к ней Эймери.
Сиу легла близ Хыльги и приникла к ее устам, как апачи или делавары, прикладывающие уши к рельсам, дабы узнать, приближаются ли к ним на машине из железа белые скальпы неприятелей.
Хыльга издавала невразумительный лепет. Затем ее напряженные мышцы вдруг размякли.
Где-нибудь там, наверху, в небесах Парка перерезала нить. Хыльга направилась в рай, где ее уже ждали Дуглас Хэйг, Август и Бен-Амафиин.
— Из лепета Хыльги в предсмертный миг ты сумела выделить какие-нибудь части речи? — справился у Сиу Артур Бэллывью Верси-Ярн.
— Если мне не изменил слух, я услышала четкий и все же неизвестный мне термин: «Скверналалия!» Хыльга изрекла термин трижды, затем утратила силы, а далее я уже не слышала.
впутывающая двух приятелей, невзирая на их энтузиазм, в крайне неприятную ситуацию
— Скверналалия? — удивился Эймери.
— Значение термина мы сумеем выяснить без труда, — заявил Артур Бэллывью Верси-Ярн.
— Ты так считаешь? — задумался Эймери.
— Ну да! Думаю, так называется некий травматизм, какая-нибудь алалия или афазия: негативная реакция, затрагивающая связки, вызывающая их инфильтрат, ущемление или разбухание и тем самым затрудняющая и искажающая речь.
— Ах так? — еще раз удивился Эймери, не сразу вникнувший в лексические дебри. — А зачем же в такую серьезную минуту Хыльга нам выдала эдакий мудреный термин?
— Зачем? Дабы мы знали, как Хыльге мешает удушающий ее кляп, как ее терзает желание высказать не высказываемую суть, изнуряет стремление все время твердить (ничуть не насыщая желание и завидуя чистейшему знанию там, вдали, за мутными пределами заказанных перспектив): существует Скверна, терзающая нас всех, Скверна, чье давлеющее бремя мы влачим все, Скверна — причина гибели сначала Дугласа Хэйга, Антея Гласа, Хассана Ибн Аббу, Августа и теперь Хыльги, Скверна, мучающая нас всех, а нам не удается дать ей Имя, так как мы блуждаем вкруг нее, наделяем ее юрисдикцией, расширяем ее права и ведения, каждую секунду наталкиваемся на ее беспредельную власть и за гранью утвержденных ею табу не усматриваем в термине, в имени или в звуке предупреждение «здесь тебя ждет Смерть, сюда ведет Заклятие» и едва ли не утверждение: «есть предел, а значит, есть и Избавление».
Нет! Лукавый круг, замыкающий указанный выше знак, не даст избавления. Мы думали, Антей и Август приняли смерть, так и не сумев признаться в наличии изнуряющей их напасти. Нет! Наши друзья приняли смерть, так как не сумели, не успели или не решились изречь пустейшее имя, жалкий звук, сразу же и навеки упраздняющий Сагу, где мы стенаем. Так как мы сами, замалчивая, взрастили Месть, чьи стрелы не перестают нас разить и сейчас; мы сами, не ведая, скрыли скверну; мы не нарекли ее, и теперь нас карает Заклятие. Нам встречалась и еще встретится Смерть, а мы так и не научимся ее избегать, так и не узнаем, за какие грехи ее принимаем, так как будучи детьми земли Табу, мы пытаемся найти ее границы, не смея ни к ним приблизиться, ни их пересечь (тщетна даже сама интенция, ведь акт ее изречения, а значит, и записывания тут же упразднит двусмысленную власть речи, где мы едва выживаем!). Мы всегда будем замалчивать Запрет, управляющий нами, заставляющий нас гнить и умирать в Утаивании, а ведь утаивая, мы сей Запрет лишь усугубляем…
— Сия речь, — сказал Эймери, — куда значимее, чем кажется на первый взгляд. Не зря мы выдержали значительную часть пути! Вначале мы даже и не представляли, какие трудные испытания нам придется пережить в результате исчезания элемента или индивидуума: ну, например, Антей Глас умер, лишил себя жизни или уехал. И пусть в наших действиях и речах есть лишь принуждение и нет никаких случайных лексем, так как все усилия целенаправленны, а значит, значимы, нам все же случается представить себя как бы в рассказе с «выдвигающимися ящиками» типа «Манускрипт, найденный в Сиракузах», в мрачных приключениях в духе Чарльза Мэтьюрина и Анны Радклиф или даже в ранних вещах Бальзака (несравнимых с Глаесами, Беттами, Гранде и Растиньяками), где легкая и несдерживаемая фантазия писателя — несчастный, стремясь сдать спешный заказ и выбить из издателя лишний тугрик, день за днем выжимает из себя массу бессвязных каракулей, дабы набрать требуемые десятки дутых страниц, — штампует сюжеты, чей нарративный беспредел сравним с экстравагантными выдумками и увлечениями чуть ли не клинических сумасшедших; ведь каждую страницу, каждый абзац им диктует каприз, а их селекция — такая же прерывистая, как и несущественная, такая же неадекватная, как и инстинктивная, — имеет случайный характер!
— Да, — признал Артур Бэллывью Верси-Ярн, — педанты наверняка скажут: «Эти вещи не стыкуются вместе!» Мне же сие слияние кажется правильным и даже неминуемым для нынешней литературы; дабы развить безграничную, беспредельную фантазию, дать ей разыграться в непривычных для самих писателей масштабах и выразиться в генерирующем себя письме, нельзя даже самый малейший термин брать наугад, вытягивать из наития, из наивных бредней, так сказать, в неведении. Требуется вид письма, где каждая лексема выдается лишь с санкции дискриминирующей силы, лишь при тщательнейшей фильтрации и в жестких рамках непререкаемых правил!
— И лишь так, — ударился в лирику Эймери Шум, — лишь так средь бессвязных плесканий, изнуряющих нашу речь, Фантазии буйные струи забьют, чья сила растет в беспредельных узах; лишь так Наитие спустится к нам и перстами лазурными высветит путь извилистый, неминуемый, дабы замарать мы сумели — единственным из наречий всех сущих — пречистую белизну Манускрипта!
— Эй! — прервала реплику Сиу, удивленная тем, куда скатывается дискуссия. — Не забывайся, Эймери! Час назад, как умерла Хыльга, а ты уже литературствуешь!
— Извини, Сиу, извини, — зарделся смущенный Эймери.
— Давайте уедем, не медля; здесь пахнет гнилью, — вдруг выпалил Артур Бэллывью Верси-Ярн.
— Нет, — сказала Сиу. — Не забывайте, сюда едет Алаизиус Сайн. Шпик наверняка сумеет наставить нас на путь истинный. Если едет на машине, значит будет здесь на закате. Давайте ужинать, так как за весь день мы не нашли времени для еды; затем, в преддверии приезда Алаизиуса, каждый займется личными делами.
Сели ужинать. Ужин был сдержанный, так как, невзирая на пустые желудки, все печалились и не имели желания с весельем предаваться пиршеству. Итак, на еду не набрасывались, жевали без аппетита.
— Невзирая на смерть Хыльги, — нарушила тишину Сиу, — давайте вкусим ни с чем не сравнимый пармезан. Август любил сыры, и, дабы всегда иметь значительный запас, я не раз была вынуждена бежать, на луну глядя, к ближайшему бакалейщику…
И все же к пармезану даже не прикасались, как не прикасались ни к ягнятине, ни к ватрушкам с фруктами и взбитыми сливками.
У Артура Бэллывью Верси-Ярна началась страшная мигрень. Ему заварили лечебную траву, затем дали таблетку салгидала (анальгин не нашли). Страждущий ушел в спальню прилечь и часик вздремнуть.
Эймери Шум решил взглянуть, нет ли на вилле каких-нибудь других свидетельств, раскрывающих или — как танка на шкатулке — намекающих на разгадку тайны. Изыскивая манускрипты, дубликаты, записи, Эймери изучил бумаги в секретерах, перебрал книжный шкаф, где Август хранил беллетристику, публицистику и научные трактаты.
Все разыскания были тщетны. Эймери вышел в парк. На небе уже сверкали звезды. Температура была средняя — не замерзнешь и не перегреешься. Эймери закурил вкусную сигару, взятую в ящике из кабинета Августа, и зашагал, вдыхая чистый вечерний эфир, придающий табаку легчайший запах лаванды.
«Даже не верится, — думал Эймери, — как в таких дивных местах, где все взывает к миру и счастью, свершилась целая серия убийств? Неужели сюда, в эти райские кущи, где все кажется таким нежным и трепетным, являлась Смерть?»
Вдали заухал филин. И тут Эймери выудил из памяти — сам не зная, зачем психический механизм связывает священную птицу Афины Паллады с этими расплывчатыми реминисценциями, — как лет десять или двадцать назад читал рассказ, где некий пьяница нашел смерть в саду. Любил ли пьяница сад? Если да, так значит ухаживал за ним? Где же Эймери читал эту притчу?
В финале книги пьяницу выгнали — ведь никакая славная самаритянка не пришла и не спасла, — а затем застрелили. Труп кинули в глубину ущелья.
Эймери уселся на мшистую скамейку у акации, чья пышная листва трепетала и без перерыва шелестела, нежнейше вздыхая, тишайше пришептывая, как куманская сивилла или эпирский жрец.
Эймери сидел и пытался ухватить запутанную нить, приведшую к притче. Эймери терял нить и злился. Рассказ? Ведь была же в записках Антея Гласа аллюзия на рассказ, дающий ссылки на решение задачи? И тут Эймери захлестнул целый вихрь из мельтешащих реминисценций: «Белый кит»? «Путешествие к вулкану»? «Мир Нуль-А»? Увиденные в зеркале три шестерки — эмблема издательства Кристиана Бургуа? Страшный знак Инклюзии — прямая линия, разрезающая на равные части рваный эллипс, — выбранный для названия книги Рубауда в издательстве «Галлимар»? «Бланш, или Забвение» Элюара? «Тщетный крик»? «Исчезание»?
Вдруг Эймери встрепенулся. Заежился. Теплынь уже спала, и Эймери слегка замерз.
Сделал финальную затяжку и швырнул скуренный фильтр вдаль — маленькая искра, едва высветившая на краткий миг черные владения Никты. Эймери встал. И задумался: куда же идти? Кажется, сбился с пути. Сейчас туфли уминали траву лужайки, а ведь ранее вышаркивали гравий аллеи. Эймери стал чиркать кремнем зажигалки, а та не зажглась: выпал кремень или нет бензина? Взглянул на часы: без двадцати двенадцать. Приставил их к уху и не услышал тиканья. Выругался. Испугался. Занервничал.
Устремился, не разбирая куда. Сначала врезался в стену. Затем упал в яму, где — не сразу уразумел — скапливалась влага для былых мистических купаний Августа. Затем забрел в густые тернистые кустарники, где смешивались резкие запахи малины и туи; сумел выбраться, весь истыканный шипами, в царапинах и ссадинах.
Заблудившийся Эймери уже начал представлять себе, как сгниет в этих растительных дебрях, и вдруг вышел к вилле. Правда, фасад здания казался ему нежилым. Темень скрывала здание, свет был везде выключен.
— Наверняка, — решил Эймери, — где-нибудь замыкание.
Зашел внутрь, свернул в кулуар. Щупая стены, нашел дверь в living, уткнулся в диван, плюхнулся и замер.
Царила страшная тишина.
— Где же Верси-Ярн и Сиу? — разнервничался Эймери. — Куда делся Алаизиус Сайн?
Эймери впал в панику. И вдруг в желудке начались жуткие рези. Тут же вернулась и мигрень.
— Наверняка траванулся чем-нибудь несвежим! — заскулил Эймери. — Съел какую-нибудь гниль на ужин!
Бедняга вздумал искать лекарства и не сумел встать: члены не слушались, пальцы немели. Тут ему пришла жуткая мысль: а вдруг ему в фужер влили яд?
— Значит, теперь — я?! Теперь взялись за меня! Все! Эти твари пришли за мн…, за мн…! — замычал Эймери, завывая и не зная даже, каких тварей следует винить.
Мысли сбились и уплыли в странную дрему: глаза слипались, чувства притуплялись. И все же, предприняв немыслимые усилия, Эймери слез с дивана, встал и двинулся к двери.
— Каким же наивным я был! — плакал Эймери в душе. — Мне же раз двадцать предлагали сделать прививку!
— Неужели наступил фатальный миг? Нет! — чертыхнулся Эймери. — Я найду какие-нибудь лекарства.
И тут в памяти выплыла четкая картинка: на этажерке шкафа в чулане мансарды, где спал Артур Верси-Ярн, Эймери видел склянку с Activi spasmicum
Препарат вмиг устранил бы все страдания.
Вытянув вперед руки, щупая предметы, утирая с лица экссудат, Эймери пересек кулуар, нашел узкую витую лестницу и, цепляясь за перила, начал карабкаться на третий этаж…