ИНКВИЗИЦИЯ И ПОЭЗИЯ

I

Нередко понятие инквизиции[1] ошибочно связывается с понятием средневековья. Между тем, зародившись в средние века (на юге Франции), инквизиция охватила всю эпоху Возрождения, прошла через век просвещения и удержалась (в Испании) вплоть до середины XIX века. На юге Франции в XII веке она боролась с «ересью» альбигойцев, но довольно скоро была упразднена. Ее установлению и успеху в Испании в XV веке способствовали многолетние войны между испанцами и маврами, еще занимавшими часть нынешней Андалузии. Стремясь уничтожить иудейство и мусульманство, в своем дальнейшем развитии она препятствовала также проникновению с Севера идей протестантства и Реформации.

Итак, официальной целью испанской инквизиции являлось повсеместное установление единой «святой» католической веры, подавление каких бы то ни было попыток нарушить это единство, объединение католических королевств и живших в них крещеных «инородцев» в одну «единую и неделимую» Испанию. Вот почему апологеты инквизиции считают, что она сыграла выдающуюся роль в деле создания испанской государственности.

Когда после многих кровопролитий иудеи и мусульмане были изгнаны за пределы их родины, из владений их католических величеств, это не значило, что в Испании не осталось ни следа евреев и мавров. Нет, задолго до установления инквизиции было уже немало этих крещеных «инородцев», занимавших высокое положение в христианском феодальном обществе. А после изгнания «нехристей» из Испании, а потом из Португалии, в этих странах остались евреи и мавры, давшие себя окрестить. первые под именем марранов[2], вторые под именем морисков[3] прошли через века испанской и португальской истории. В то время как мусульмане бежали в Марокко, а иудеи — в то же Марокко, в Италию, в турецкие владения и в другие страны, — марраны и мориски, по большей части представители культурной буржуазии, зажили двойственной жизнью: под вечным надзором инквизиции, они тайно соблюдали свои обряды и обычаи; надев маску католического благочестия, исправно ходили в католические церкви, выставляли в окнах окорока (чтобы показать, что едят свинину) и старались вести себя, как подобало добрым католикам. И все же инквизиция не доверяла им, и в XVI—XVII веках живым мясом для костров священного трибунала служили именно марраны.


II

Экономическая сущность инквизиции обнаруживается в некоторых переведенных мною протоколах процессов.

В деле Педро де Эспиноса, маррана, осужденного мексиканской инквизицией за иудейство, указывается, что «в разговорах с евреями он язвительно называл священный трибунал жадным, утверждая, что инквизиция не любит бедных евреев, а любит богатых, и что все евреи, заточенные и наказуемые инквизицией, — люди крайне бедные и жалкие».

Пострадали от инквизиции главным образом неимущие «еретики»; большинство изгнанных из Испании и Португалии евреев и мавров принадлежало к небогатому классу. Но, «любя» богатых «еретиков», инквизиция стремилась выжать из них побольше денег. Поэтому и состоятельные «еретики» в немалом количестве подверглись преследованиям инквизиции, спешившей конфисковать их имущество и объявить неправоспособными их родных и потомков.

Инквизиция оказывалась сильнее даже пап и королей. Тем более беззащитны были простые смертные, неимущие католики, не говоря уже об «еретиках».

Экономические условия рабочих в испанских колониях эпохи Возрождения сказываются в переведенном мною изложении деда мулата Франсиско Родригеса, который, «чтобы избавиться от нестерпимых работ и страданий, претерпеваемых им на фабрике от одного метиса, надсмотрщика его», донес сам на себя через двух приходских священников, возведя на себя поклеп: он намеренно обвинил себя в сношениях с «диаволом». Этот рабочий надеялся облегчить свою участь. «Что угодно, — думал он, — но только не рабство на мексиканской фабрике!» Однако он попал из огня в полымя: «за ложное показание против самого себя» инквизиция приговорила его к настоящей каторге.


III

В хитросплетениях противоречий испанский империализм делал свое дело, извлекая выгоды из чужих выгод. Правда, передовая знать, в союзе с высокопоставленными марранами пробовала восставать против инквизиции. В XV веке был убит инквизитор Педро де Арбуэс[4]. В XVI и XVII веках произошли восстания морисков[5]. Но священный трибунал и армия подавляли попытки освобождения. Под знаком инквизиции Испания достигла расцвета и упадка.

За несколько веков процветания Испании и Португалии испанские и португальские евреи, марраны, отчасти и мориски стали испанцами и португальцами по языку.[6] Потомки некоторых марранов живут на Пиренейском полуострове[7] и в наше время.

Жившие в Испании до установления инквизиции мастера древнееврейского языка Ибн-Габироль[8], Ибн-Эзра, Иегуда Галеви известны, по крайней мере, по имени. Но даже читатели, знакомые с их произведениями, не знают, что до и после установления инквизиции существовали поэты еврейского происхождения, писавшие по-испански и по-португальски.

Облекая свою мысль в эти мощные языки, они пользовались их прекрасным строением и звучанием.

Судьба поэтов, которые по языку были испанцами и португальцами, а по событиям жизни — евреями, большей частью жившими в эпоху инквизиции, конечно, сложнее судьбы их собратьев, писавших по-древнееврейски и огражденных этим языком от христиан.

Поэзия этих «еретиков» была бы слишком узкой, если бы ограничивалась темами религиозной борьбы и тюрьмы. К счастью, она выходит за эти пределы.


IV

Древняя тема жизни и смерти — жизни, пребывающей в смерти, и смерти, живущей в жизни, — упорно проходит чрез все века испанской и португальской литературы. Эта жизнь и эта смерть соединяются, разумеется, в любви, во славу которой испанские и португальские поэты вырабатывают изощренную диалектику и лирическую казуистику.

Не останавливаясь на «Нравоучительных изречениях» (Proverbios morales) или «Советах (Consejos) королю Педро I»[9] раввина Сантоба де Карриона[10], представляющих в XIV веке только слабый образец философической поэзии, мы вступаем в мир, где жизнь, смерть и любовь выражены в самой их сущности.

В одном из своих любовных сонетов маркиз де Сантийяна[11], знакомый с произведениями Сантоба, уже горько жалуется как человек, затерянный между жизнью и смертью:

Жизнь от меня бежит неудержимо.

Смерть гонится за мною неустанно.[12]

Эти испанские стихи приближаются к древнееврейским стихам Габироля:

Мир улыбается мне, но я горестно плачу.

Оттого, что вся жизнь неумолимо бежит от меня.

В другом стихотворении тот же Габироль говорит:

Ячеловек, чье сердце боится хозяина

И чьей душе ненавистно пребывать в этом теле.

Потом, в немногих словах, он берет на себя ответственность за все жестокое на этой земле:

Земля была доброй, но увы! пришел я.

Что касается св. Тересы[13], она оставила знаменитый припев:

Умираю, оттого что не умираю[14],

послуживший в наше время заглавием для книги «Mourir de ne pas mourir» («Умирать от неумирания») Поля Элюара, французского поэта-сюрреалиста.

Но лучшие образцы этого рода дал Педро де Картахэна[15].

Одно его стихотворение мы можем озаглавить: «Ни жизнь, ни смерть». Другое посвящено выбору между забвением и воспоминанием.

Тот же Картахэна исследует вопросы раздвоения личности, воплощенной в образе двух соперников, соединенных в одной любви и в одной муке:

Яэто вы, выэто я.

Еще непосредственней тема раздвоения личности, соответствующая двойственному положению марранов, разработана в XVI веке в стихотворении М. Оливы, которое я нашел в рукописи в Кабинете манускриптов при Парижской национальной библиотеке. Оно озаглавлено «Coplas» (Стансы); я назвал бы его: «Против самого себя»:

Я самвраг себе, я сам

Мщу себе словом и делом:

Не делаю, что сказал.

Не скажу о том, что сделал.

Самим собою томим.

Плачу один над уделом

Не делать, что говорил,

И не говорить, что делал[16].

Но эти горячие и строгие слова, признания в любви, возгласы личного отчаяния прерываются более грубыми и сильными стонами: они вызваны общественными бедствиями.

С конца XIV века в Испании разражаются еврейские погромы.[17] В конце XV века они возобновляются. Когда поэт Антон де Монторо[18], крещеный еврей, известный под именем «портного из Кордовы», обращается к «сеньору королю» с большой поэмой, посвященной погрому в Кармоне. «Позор, сеньор, позор!» — восклицает он. Этот собрат Ганса Закса, немецкого поэта-сапожника XVI века, ведет себя благородней, чем другие испанские поэты, крещеные евреи, которые во время этих печальных событий нападали в стихах на своих соплеменников и вели себя, как враги. Автор многочисленных эпиграмм (burlas), Антон де Монторо полемизирует с Хуаном де Вальядолидом и с Родриго де Кота[19], крещеными евреями, испанскими поэтами, из которых второму принадлежит знаменитый «Диалог между Любовью и Старым Рыцарем», обширная поэма, не лишенная достоинств.

Во вступлении к этому философическому прошению в стихах Антон де Монторо как бы изображает себя человеком, не раз уже умиравшим, но еще продолжающим жить. Этот живой мертвец восклицает:

Но если вы меня приговорите.

Какую смерть еще вы мне дадите,

Которой я еще не претерпел?

V

До и после резни, до и после установления инквизиции в Испании иудеи и крещеные евреи играют значительную роль в общественной, экономической и культурной жизни. В средние века они уже участвуют в управлении государством и даже в организации католической церкви: среди крупнейших прелатов мы находим крещеных евреев. Есть графы, маркизы, министры, епископы и архиепископы еврейского происхождения.

Борясь между собою, иудейство и католичество в то же время оказывают некоторое влияние друг на друга. Известны публичные споры между раввинами и священниками. В одном из своих стихотворений Гейне высмеивает раввина и францисканца, которые в присутствии короля Педро Жестокого, в Толедо, спорят и выхваливают каждый свою религию, пока королева Бланка наконец не восклицает:

Кто там прав, уж я не знаю,

Но в чем я не сомневаюсь,

Этото, что оба старца,

К сожалению, воняют.

VI

Трагишутовская традиция особенно дорога евреям. «Селестина, или трагикомедия Калиста и Мелибеи» приписывается бакалавру Фернанду де Рохасу, как предполагают, еврею из Монтальбана, писателю и юристу, тесть которого Альваро де Монтальбан был обвинен инквизицией в иудействе.

Законченная к концу XV века, написанная архаическим сильным языком, богатая непристойностями, ругательствами и едкими диалогами, эта сатира на любовь и нравы считается одним современным французским испанистом наиболее значительным из всех произведений, которые евреи создали со времен «Песни песней».

В «Селестине» находят традиции Аристофана, Теренция и Плавта, открывают элементы из «Облаков», «Лягушек», «Всадников» Аристофана и в особенности из пьес «Наказывающий сам себя» («Heautonlimoroumenos») Теренция и «Пленники» Плавта.

С «Селестиной» сопоставляют и одну латинскую комедию Памфилия Маврилиано, священника XII века.

Но, по-видимому, испанские поэты Хуан Руис[20], известный под именем протопресвитера итского, и Альфонсо Мартинес[21], протопресвитер талаверский (автор «Бича, или Порицания светской любви»), ближе следовали традиции древних. Прототип Селестины, хитрой сводницы, уже появляется в их сатирах.

«Селестина» приписывалась и поэту Хуану де Мэна[22]. Что касается самого Фернанда де Рохаса, то он приписывает первый акт Хуану де Мэна или Родриго де Кота, как и он, поэтам еврейского происхождения. По его словам, он только закончил это произведение. Но принимая во внимание полное единство этого романа-комедии, исследователи считают, что «Селестина» написана одним автором.

Как бы то ни было, эта книга появилась без имени автора. Предполагают, что воинствующее духовенство того времени и цензура инквизиции принудили автора выступить анонимно: в «Селестине» высмеивались и священники.

Через два с половиной века в Португалии другой еврей — Антонио Жозэ да Сильва[23] — получил возможность издать свои комедии не иначе, как скрыв свое имя, расшифровываемое в акростихе, посвященном читателю.

В течение веков цензура инквизиции накладывала запрет на множество произведений. Целые томы содержат списки книг, запрещенных инквизицией, которая как будто боялась даже следов, оставленных эллинской религией в латинских странах.

В Италии в эпоху Возрождения, в XVI веке, пьесы с мифологическим сюжетом печатались не иначе как в сопровождении заметки, являвшейся громоотводом в отношении цензуры инквизиции:

«Сим предупреждается, что слова: бог любви, богиня любви, божество, рай, поклоняться, блаженный и другие — должны пониматься согласно поэтическому словоупотреблению, а не в каком-нибудь смысле, который мог бы в чем бы то ни было оскорбить чистейшее учение католической религии».

В Португалии в XVIII веке такой же заметкой снабжена комедия «неизвестного автора», т. е. Антонио Жозэ да Сильва, во втором томе «Португальского комического театра»:

«Слова: боги, божество, рок, божественное, всемогущество и мудрость — должны пониматься только в поэтическом смысле. В этих произведениях ими пользуются, только поскольку они необходимы как украшение драматического построения и комических эпизодов, а отнюдь не с намерением хоть как-нибудь оскорбить учение пресвятой матери церкви, которой я, как покорный сын, повинуюсь во всем, что она предписывает».


VII

Было б море —- из чернил,

Было б небо — из бумаги, —

Все равно не записать

Всю ту ложь, чье имя — люди.

Испанская народная песня[24]

В течение веков инквизицией тщательно вырабатывался целый кодекс судопроизводства. Для непосвященных приходится расшифровывать терминологию инквизиторов и открывать подлинный смысл некоторых лицемерных формул.

Обвиняемого «увещевали», прежде чем заставить его дать следующую расписку: не вина господ инквизиторов, если под пытками он будет ранен, искалечен или убит, напротив, раз он не хочет сказать правду и сознаться в преступлении, он заслуживает наказания — виноват он сам и только он.

Таким образом, не он, а инквизиторы были достойны сожаления: обвиняемый вынуждал их «работать», пытая его.

Дыба, гаррота, колесо, пытка водой — вот каковы были банальные приемы допроса.

Множество обвиняемых «допускалось к примирению с церковью». Но эта формула отнюдь не значит, что пресвятая мать прощала их и возвращала им свободу. «Примиренных» постигало какое-либо наказание: изгнание, ссылка, плети, тюремное заключение на срок и бессрочное, галеры или каторжные работы.

В зависимости от характера преступлений обвиняемые приговаривались к одному из трех родов отречения:

Легкое отречение, abjuratio de levi, произносилось лицами, легко затронутыми грехом, теми, против которых у инквизиции были только легкие подозрения.

В этих случаях приговоренные отрекались не всенародно, а перед епископом или инквизитором.

Сильное отречение, abjuratio de vehementi, произносилось лицами, над которыми тяготело сильное подозрение, лицами, совершившими важное преступление. Они отрекались всенародно.

Формальное отречение, abjuratio de formali, произносилось лицами уличенными, еретическое преступление которых уже было доказано. Впадая опять в ересь, они рисковали подвергнуться наказанию как отпавшие. Формальное отречение произносилось всенародно.

Кроме того, еретики приговаривались к ношению особой «покаянной одежды» (habito) в течение многих лет, если не до самой смерти, и к выполнению разных обрядов покаяния. Само собой разумеется, они находились под надзором инквизиции.

Священный трибунал «отпускал» тысячи обвиняемых, но это не значит, что он выпускал их на свободу. Напротив, тем самым он отдавал их в руки светского правосудия. Церковному правосудию претила кровь. Согласно 31-й статье инквизиционного судопроизводства, священный трибунал автоматически постановлял:

«Мы должны отпустить и отпускаем такого-то и отдаем его в руки светского правосудия, такому-то, коррехидору[25] сего города, или тому, кто исполняет его обязанности при названном трибунале, коих мы сердечно просим и молим милосердно обращаться с обвиняемым».

Эта формула определенно означала: смерть. Отпущенные таким образом приговаривались к сожжению.

Смерть всегда страшна. По мне,

Лучше, если боль мгновенна.

Но из казней несравненна

Смерть на медленном огне:

Злейший путь в своей длине,

Всех путей однообразней,

С позднею развязкой казней,

Смерть во множестве скорбей,

Чем замедленней, тем злей,

Чем длинней, тем безобразней!

восклицает действующее лицо одной португальской комедии[26].

Но были и другие виды смерти. Кроме костра, существовала и гаррота[27]: прикрепленный к столбу железный ошейник с винтом, служившим для сжимания. Труп удушенного бросали в огонь, сжигался уже не живой, а мертвец. По сравнению с казнью через сожжение, эта казнь была своего рода милостью, которую оказывали раскаявшимся, вернувшимся, принятым опять в лоно «пресвятой матери церкви».

Если обвиняемый бежал и если этот беглый преступник был заочно осужден, он появлялся в аутодафе в изображении (en effigie). Эти изображения объявлялись примиренными или отпущенными. В этом последнем случае их бросали в огонь.

Инквизиция искала виновных даже среди мертвых. Если после смерти кто-нибудь подозревался в том, что умер не так, как подобает доброму католику, что живет в загробной жизни, как еретик, его труп или скелет выкапывался из могилы. Мертвец появлялся в аутодафе в изображении.[28] В гробу, ларце или ящике это изображение несло кости мертвеца. В толпе приговоренных шли присутствующие беглецы и живые мертвецы. Это двигались изображения: чучела, куклы, манекены, статуи. Кости и статуи швырялись в огонь и превращались в пепел.


VIII

Как известно, приговоренные представали в аутодафе[29], одетые в санбенито[30] (желтые казакины), с коросами (колпаками) на голове. В зависимости от преступлений и приговоров, санбенито отличались разными изображениями и знаками, андреевскими и полуандреевскими крестами, чертями и бесами, драконами и огненными языками. Коросы (corozas), пирамидальные шапки из белой и цветной бумаги, также были украшены разными изображениями.

Некоторые приговоренные шли на казнь с веревкой на шее, другие — с кляпом во рту[31]. Глашатай возвещал народу их приближение.

В своих «Трагических поэмах» французский поэт-гугенот[32] Агриппа д’Обинье[33] дает точное описание аутодафе:

Великолепные предстали эшафоты.

Готовили трофей в убранстве позолоты.

В порядке выступал шеренгою тройной

Под санбенитами приговоренных строй.

. . . . . . . . . . . . . . .

В порядке медленном почетных караулов

Вояки ехали, сверкая сбруей мулов,

Солдат старейший нес за взводом трубачей

Изображения на стяге палачей:

Лик Изабеллы[34], лик владыки Фердинанда

И Сикста[35]славила палаческая банда.

Пред сей хоругвию с богатством позолот

Колени преклонял трепещущий народ.

Инквизиция хотела сделать приговоренного посмешищем толпы и пугалом для верующих. Однако среди «еретиков» находились люди, которые не только не считали эту трагишутовскую одежду оскорблением, но еще имели силу смеяться над ней и носить ее как лестный знак отличия.


IX

В числе терминов инквизиционной юрисдикции десятки относятся к еретикам. По разным степеням, еретики объявлялись: затронутыми, отрицающими, отступившими, упорствующими, уличенными, нераскаявшимися и отпавшими. Родственники осужденных объявлялись несостоятельными и неправоспособными.

Священный трибунал заставлял детей выдавать родителей. К тому же в редких случаях ребенок не следовал за родителями в тюрьму. Целые семьи появлялись в аутодафе.

Нередко в протоколах процесса мы находим имя родственника приговоренных. Он упоминается как заключенный. Но вот в другом томе архивов он в свою очередь появляется уже как приговоренный к смерти, потом — как сожженный на костре.

Пронумерованные листки протоколов составляют серии, серии — связки, связки — каталоги, каталоги — тома. Разделенные на рубрики и колонны, страницы звучат именами и датами. Преступления, пытки, приговоры, казни следуют в торжественном однообразии. Колонны размножаются. Мы проникаем в лабиринт, где медленно раскручивается нить, мы запутываемся в клубке наказаний и мучений. Приговоренные мертвецы обращаются в статуи. Этот мир каменеет. В этом лабиринте припоминаешь стихи из «Критского лабиринта» Антонио Жозэ да Сильва:

Строенье сей мыслительной машины

Украсили злой параллелью тени.

Глубины сна и ужаса вершины.


X

Инквизиция! То, что теперь кажется нам оперным парадом, еще два века тому назад было подлинной действительностью, повседневной жизнью.

Аутодафе являлись столь обычным празднеством и зрелищем, что в конце концов надоедали знатокам, казались слишком однообразными. Ауис де Гонгора[36], поэт и священник, посвятил аутодафе, отпразднованному 4 июля 1632 г. в Гренаде, сонет, в котором сказывается ирония и в отношении бюрократов инквизиции, и в отношении их жертв. Он перечисляет обвиняемых и дела: «Пятьдесят бабенок из племени, которое нашло сухое местечко в море, два болвана, шесть богохульников, плохо выбритая тонзура монаха».

Что касается казненных, «пятеро в изображении, только один во плоти были справедливо преданы огню», не без разочарования замечает он.

Кстати, в этом сонете поэт не забыл воспользоваться своим излюбленным приемом, заменяя понятия сложными образами: вместо того чтобы назвать евреев, он намекает на их переход через Красное море.


XI

Все больше мы проникаем во мрак инквизиции, которая, изгнав из Испании и Португалии евреев и мавров, преследует марранов и морисков, вынужденных перейти из иудейства и мусульманства в католичество, чтобы иметь право остаться в этих странах и не быть уничтоженными. Впоследствии она будет преследовать их детей, внуков, правнуков и поздних потомков, родившихся уже католиками.

Но только невежды могли бы подумать, что страны, где застенки, дыбы, гарроты и костры являлись принадлежностью быта, что эти страны были только логовищами варварства.

Нет, для испанской и португальской литературы эта эпоха является временем небывалого расцвета. XVI и XVII века прозваны «золотым веком» Испании. В те времена Испания была могущественной страной с многочисленными колониями, она являлась столпом католического империализма. Испанское и португальское Возрождение создало первоклассные произведения в области поэзии, прозы, драматургии, живописи, скульптуры и архитектуры. Именно этой эпохе принадлежат Сервантес[37], Кальдерон де ла Барка[38], Лопе де Вега[39], Гарсиласо де ла Вега[40], Кеведо[41] — в Испании, Камоэнс[42] — в Португалии.

Не говоря уже о всем известных поэтах и прозаиках, эпоха Возрождения породила в Испании Луиса де Гонгора, этого испанского Маллармэ[43], слишком ученого и темного для своих современников, учителя испанских и южно-американских поэтов нашего времени, излюбленного поэта Пикассо[44].

В эту эпоху Возрождения Камоэнс, испробовавший все виды поэзии, открывший в «Луизиадах» целую панораму португальской истории и португальского империализма, в своих сонетах и лирических строфах предвосхитил нежность и меланхолию Верлена[45]. Так, с верленовским «Сплином», заканчивающимся стоном влюбленного, уставшего

От всего,увы!кроме вас![46]

прямо связана горестная идиллия Камоэнса:

Излюбленного вечера прохлада.

Зеленые тенистые каштаны.

Рек продвижение через поляны.

Где размышлений никаких не надо,

Далеких волн прибой, чужие страны,

В закатном воздухе холмов ограда.

Последний топот согнанного стада.

Птиц в нежной битве радостные станы,

Все, наконец, чем это мирозданье

В разнообразии нас одарило,

Когда тебя не вижу, всенапрасно.

Все без тебядокучно и постыло,

Я без тебя встречаю ежечасно,

В великой радостиодно страданье.

Небезынтересно отметить, что камоэнсовские «Луизиады» — около 9000 стихов — вышли из печати в 1572 году, именно в тот год, когда во Франции, в Варфоломеевскую ночь[47], католики резали, топили и жгли протестантов-гугенотов[48]. Название этой ночи стало нарицательным на многих языках, а изображение ее сохранилось в первоклассных « Трагических поэмах» французского поэта-гугенота Агриппы д’Обинье, современника этих событий. Девять тысяч александрийских стихов д’Обинье являются своего рода хроникой религиозных войн во Франции и образцом противоинквизиционной поэзии для всех стран. Как известно, во Франции инквизиция официально не существовала в эту эпоху Возрождения, как ни стремились установить ее крайние элементы, объединившись в Лигу с кардиналом де Гизом во главе.[49] Однако еретиков, — не марранов и морисков, как в Испании, а гугенотов, — истребляли во Франции, в Англии и в других странах. В эту эпоху любовной лирике — мадригалу, элегии, идиллии — сладкозвучного Ронсара[50] и других представителей знаменитой «Плеяды» противопоставляется жестокий эпос Агриппы д’Обинье. Темы упоения жизнью неустанно борются в поэзии с темами насильственной смерти, от которой погибают не только отдельные личности, но и целые толпы людей, объединенных принадлежностью к одной религии или к одному племени.

В пятой книге своих «Трагических поэм», озаглавленной «Цепи», Агриппа д’Обинье открывает целую панораму событий, связанных с Варфоломеевской ночью.

Охотник, птицелов, рыбак манил обманом[51]

Зовущей самкою, удилищем, капканом

В траву, силок и сеть, на острие и клей

Доверчивую дичь и рыбу и зверей.

И вот приходит день, день мрачный наступает,

И судьбы на него, нахмуря бровь, взирают.

Отмечен трауром, безумия предел.

Который в ночь войти, вернуться вспять хотел,

День среди наших дней, с печатью приговора,

Отмечен красным он, краснеет от позора.

Заря хотела б встать, заря, чей смуглый цвет

Когда-то открывал блаженный райский свет;

Когда сквозь золото малиновые розы

Вдруг вспыхнут, знали мы: вот ветер или грозы,

Заря, которой смерть дает мощь и убор:

Жаровни адовы и пышущий костер.

Принцессы прочь спешат от ложа, из алькова.

Им страшно, но не жаль виденья гробового:

Зарубленных людей, которых день в крови

Послал за жизнию в гнездо сей лжелюбви,

Твой, Либитина[52], цвет, это твои владенья.

Зубцы капканов ржой разъела кровь оленья

То ложезападня, не ложегроб и кровь,

Так Смерти факел свой передает Любовь.

. . . . . . . . . . . . . . .

А Сена[53] гнусная бьет, бьет в свои ограды

И века нашего несет глухие яды.

В ней не вода, а кровь, свернулась в ней волна

И под ударами лежит обагрена

Телами; первые топить здесь начинают.

Но их самих туда ж последними швыряют.

Свидетели убийств, гранит и волн раскат

Обсудят меж собой, кто прав, кто виноват.

Мост, что когда-то был торговых дел оплотом.

Теперь гражданских бурь стал скорбным эшафотом.

Четыре палача! их лицасрамота,

На них часть мерзости и ужаса мостá.

Твоя добыча, мост[54], четыре сотни трупов.

Лувр![55] Сена хочет срыть гранит твоих уступов.

А роковая ночь взалкала восемьсот,

В толпу преступников невинного ведет.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Пока по городу шла мерзкая работа,

Лувр загремел, предстал котлом переворота.

Теперь он эшафот. С карнизов и террас.

Из окон на воду глядели в этот час.

Но разве здесь вода? И дамы, встав с постели,

Чтоб щеголей пленять, в волненьи сладком сели.

Глядят на раненых, на красоту и грязь,

Над этой мукою бессовестно глумясь.

Дымится небосвод и кровью, и сердцами,

Но лишь прически жертвжаль зрительнице-даме...

Нерон[56], забавами увеселяя Рим[57],

Театров и арен мельканием пустым.

Игрою в Бар-ле-Дюк[58]и цирком за Байонной,

Блуа и Тюильри[59], балетом, скачкой конной

И каруселями, зверинцами, борьбой,

Потехой воинской, барьерами, пальбой,

Нерон велел свой Рим пожаром в пепл развеять;

Был хищному восторг заслышать и затеять

Толп обезумевших многоголосый вой,

Глумиться над людьми и мукой роковой.

. . . . . . . . . . . . . . . .

Карл[60]в ужас приводил своим пылавшим взором

Двух принцев-пленников[61], подавленных позором;

Надежды их лишал, и был им ясен рок:

Лоб угрожающийраскаянья далек.

Но, гордый, побледнел и на глазах у пленных

Забыл презрение своих гримас надменных,

Когда дней через семь вскочил в полночный час,

Домашних разбудив: сквозь сон его потряс

Мрак, воем голося, таким стенящим лаем.

Что государь решил: срок бойни нескончаем,

И после всей резни, законных трех ночей.

Бунт подняли теперь те банды сволочей!

Повсюду разослал он тщетные охраны,

Но отклик шлют ему на окрик лишь туманы.

Ночей двенадцать он дрожит, и дрожь берет

Сердца свидетелей, приспешников, и вот

День безрассудному предстал, внезапно страшен:

Чернеют вороньем вершины луврских башен.

Екатеринесмех: притворщица черства[62];

Елизаветескорбь[63]: лежит полумертва.

И совесть подлая владыку до кончины[64]

Грызет по вечерам, в ночь ропщет, и змеиный

Днем раздается свист, душа ему вредит.

Себе самой страшна, себя самой бежит.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Следит внимательный угрюмый соглядатай

За теми, в чьих глазах нет ярости заклятой.

Везде мушиный слух незримо стережет,

Не выдаст ли души неосторожный рот.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

И сотни городов с их лицемерным ликом

Распалены резней, в неистовстве великом.

Ночь та же потрясла и тем же город Мо[65].

Еще развлекся он, и вот его клеймо:

Шестьсот утопленных, и с ними в общей груде

Жен обесчещенных тела вздымают груди.

Необычайная, Луара тяжко бьет

В подножье города: он тысячу шестьсот

Кинжалом заколол и пачками связал их,

И в Орлеане[66] все лежат в дворцовых залах.

Мой утомленный дух приговоренных ряд

Увидел: донага раздетые стоят.

Так ждут они два дня, чтоб вражеская сила

Их от голодных мук, убив, освободила.

И вот на помощь им приходят мясники,

С локтями голыми, убийства знатоки,

Вооруженные ножами для скотины.

И жертв четыреста легло, как труп единый.


XII

Между тем католичество пыталось проникнуть во все поры молодого тела Испании и Португалии.[67] Сколько аутос сакраменталес[68] (autos sacramentales) сочинено было поэтами по заказу церкви!

Конечно, многие испанские писатели сами являлись пламенными католиками, мистиками, прелатами, но в некоторых любовь к эллинской древности боролась с верой в казенную церковь.

Являлся ли этот гуманизм тоже своего рода мистикой, или же его можно рассматривать как возмущение против полицейской религии? Как бы то ни было, он следовал латинской традиции, по которой Аполлон сопоставляется с Христом, а Венера — с девой Марией.

Само собой разумеется, испанские и португальские интеллигенты еврейского происхождения, так называемые «новые христиане», входили в число культурных людей того времени, подвергшихся этим влияниям. Но если их христианские собратья, «старые», «настоящие» христиане находились во власти этой двойной любви, колебались между «святой» католической верой и греческой мифологией, то некоторых евреев раздирала тройная любовь — к Испании, их мачехе, к Греции и к Библии.


XIII

Испанцы и португальцы по языку, марраны играли видную роль в политической и культурной жизни. Среди них немало было врачей, писателей, ученых. Многим из них удалось бежать от инквизиции. Они спасались в протестантскую Голландию, Францию, Италию, Швецию и другие страны. В то время борьба за колониальные богатства уже потрясала Европу. Колониальная политика и морская торговля имели огромное значение для «их католических величеств». Вот почему, предоставляя инквизиторам преследовать иудействующих в Испании, в Португалии и в колониях, правительства этих стран терпели своих марранов где-нибудь в Голландии или во Франции. Они пользовались ими в своих империалистических целях. Они охотно эксплуатировали энергию и дарования своих «еретиков». Некоторые марраны исполняли должность консулов, агентов, даже посланников различных стран, в Голландии, где процветала знаменитая Ост-Индская и Вест-Индская компания. Марраны представляли Марокко, Данию, Венецию и Швецию. Среди марранов, кроме врачей, ученых и офицеров, мы находим различных чиновников, тщательно перечисленных Даниэлем Леви де Баррьосом.

Голландия исключительно гостеприимно принимала беглецов, открыто отрекавшихся от католичества и принимавших иудейство: они способствовали ее экономическому процветанию.

Среди дипломатов-марранов следует упомянуть Мануэля Фернандеса де Вилла-Реаль[69], капитана и генерального консула Португалии в Париже, где он перешел в иудейство. В течение ряда лет он представлял свою страну во Франции. Но по его возвращении в Лиссабон его арестовала инквизиция по обвинению в иудействе. После двухлетнего тюремного заключения, в 1652 году он был удушен гарротой.


XIV

В застенках инквизиции и в убежищах марранов всегда жила «еретическая» поэзия, ненавистная, как черная магия, бюрократам священного трибунала.

Книги «еретиков» печатались далеко от Испании и Португалии: «Утешение в треволнениях Израиля» Самуэля Ускэ вышло на португальском языке в Ферраре, испанские «Псалмы» Давида Абенатара Мэло — во Франкфурте, испанские стихи и хроники Даниэля Леви де Баррьоса — в Брюсселе и Амстердаме, испанские стихи и проза Антонио Энрикеса Гомеса — в Парижс и Руане, различные произведения на испанском, португальском, латинском и древнееврейском языках — в Голландии, Турции, Италии.

Некоторые писатели-марраны отдавали свою жизнь одновременно делу еврейства и делу испанской литературы.

Они следовали традициям испанской поэзии и пользовались противопоставлениями, гиперболами, метафорами в испанском вкусе. Некоторые их стихи искусственны, другие свидетельствуют о подлинной изобретательности авторов. Но есть и стихи, лишенные каких бы то ни было украшений, голые как тюремная стена. В них есть сила. Наибольшее количество книг принадлежит Даниэлю Леви де Баррьосу, неутомимому деятелю, испробовавшему различные жанры поэзии и прозы. К ним относятся: мифологические стихи, аллегорические драмы, комедии, мадригалы, оды, сонеты, октавы, десятистишия, акростихи, панегирики, сообщения, очерки, хроники, этюды и заметки.

«Odi et amo! »[70] Ненавижу и люблю! В изгнании некоторые еврейско-испанские и еврейско-португальские интеллигенты не отрывали взоров от Испании и Португалии. В меланхолии дождей, в северной мрази с тоской и гневом они вспоминали свою сияющую страну. Баррьос, вероятно, часто видел во сне свою Монтилью, андалузский городок, который он когда-то называл своей «зеленой звездой» (verde estrella).

Если св. Хуан де ла Крус[71]и святая Тереса, ультрамистические католические поэты, имели дело с инквизицией, чего же могли ждать поэты еврейского происхождения?

Каждый новый беглец из Испании и Португалии привозил в Голландию весть о новых арестах и новых аутодафе. Такой-то осужден! Такой-то удушен гарротой! Такой-то сожжен «в изображении»! Такой — заживо сожжен!

Но беглецы преодолевали свое смятение. Они организовывались, основывали еврейско-испанские академии, куда входили ученые и поэты. В своем «Сообщении об испанских писателях и поэтах еврейского племени» Баррьос перечисляет, в прозе и стихах, десятки своих собратьев. Среди других мы находим имя Хакоба Бельмонте, автора истории Иова, переделанной в комедию, и стихов против инквизиции, произведений, не дошедших до нас. В Амстердаме поэты-марраны сочиняли на испанском, португальском и латинском языках элегии, оды и панегирики во славу тех, кто погиб в аутодафе где-нибудь в Вальядолиде, в Кордове, в Компостелле, в Лиссабоне.

Большинство иудеев и папистов были равно шовинистически настроены. Тем не менее встречались талантливые евреи, способные возвыситься и над синагогой и над церковью. В эту эпоху Спиноза[72] создавал свои геометрические построения, интересующие и наших современников.


XV

В 1655 году в Амстердаме вышла книга, теперь ставшая чрезвычайной редкостью. По моей просьбе библиотека Амстердамского университета переслала ее на время Парижской национальной библиотеке, где я и получил возможность с ней ознакомиться.

Озаглавленный «Славословия, ревнителями посвященные блаженной памяти Авраама Нуньеса Берналя, заживо сожженного в Кордове 3-го мая 5415 (1655) года», этот сборник открывается фронтисписом со следующей латинской надписью:

Pro mentis carcer,

Pro laude vincula dantur.

Virtus crimen habet,

Gloria supplicium.[73]

В этом сборнике в 172 страницы приняли участие двадцать четыре автора[74].

Фронтиспис антологии двадцати четырех поэтов, изданной к Амстердаме в 1655 году. Славословия, ревнителями посвященные блаженной памяти Авраама Нуньеса Берналя, который был заживо сожжен, прославляя имя создателя своего, в Кордове, 3 мая 5415 года.

Вопреки заглавию, этот том не целиком посвящен Нуньесу Берналю. Пятьдесят последних страниц «Славословий» относятся к его племяннику Исхаку де Алмейда Берналю, заживо сожженному в Компостелле Галисийском, в том же 1655 году.

Сообщение о его казни начинается следующими словами:

«Еще не просохли чернила (чтобы не сказать: слезы) доблестной истории блаженного Авраама Нуньеса Берналя (да будет благословенна его память!), когда достойные доверия свидетели-очевидцы уже сообщают нам о великой верности, о предельном рвении сожженного серафима, доблестного юноши Исхака де Альмейда Берналя».

Сожженные инквизицией за то, что они открыто отреклись от католичества, эти марраны сравниваются авторами «Славословий» с Фениксом[75], Саламандрой[76], Атласом[77], пророком Илией, Самсоном и другими образами греческой и еврейской древности. Библейские элементы сочетаются с мифологическими и испанскими. Феникс, воскресающий из пепла, — излюбленный символ испанских и португальских поэтов, — появится снова и снова, олицетворяя человека, умирающего и возрождающегося в любви.

В сонете Антонио Жозэ да Сильва, португальского маррана, удушенного и сожженного инквизицией в Лиссабоне в 1739 году, этот феникс выступает опять:

Итак, я мертв и жив, живой мертвец.

Из пепла Фениксом встаю живой.

Сгораю мотыльком в огне, мертвец.

Сведующие в греческой мифологии, библии и каббале, авторы «Славословий» раньше всего преданно следуют традициям испанской поэзии. Они противопоставляют жизнь, пребывающую в смерти, — смерти, живущей в жизни.

Единение жизни и смерти обнаруживается и в стихах Самуэля де Красто, посвященных памяти Альмейда Берналя.

Одно из его четверостиший служит вступлением к длинному стихотворению Ионы Абарбанеля[78], в котором каждое десятистишие заканчивается одной из четырех строк Красто. Абарбанель начинает следующими стихами:

Простертый в черной темнице,

В этом аду для живых.

Поэты-марраны выработали особую метафорическую и мелодраматическую терминологию для всех элементов этой трагедии. Инквизитор упоминается под именем Плутонова служителя, католики прозваны идолопоклонниками, испанцы — идумеями, испанский фанатизм — идумейским бредом и жестокой гордыней Немврода. Как известно, протестанты называли Рим Вавилоном и давали католикам названия в том же роде.

Хотя Баррьос не принимал участия в сборнике этих «Славословий», он сочинил множество других панегириков. Один сонет он посвятил «Доблестной твердости Томаса Требиньо де Собремонте[79](alias Исхака Израэля), родом из Руисеко, после четырнадцатилетнего тюремного заключения претерпевшего огненную смерть в городе Мексико», другой сонет — казни Диэго де Асенсьон[80], заживо сожженного в Лиссабоне. Кроме того, Баррьос сложил панегирики в честь Авраама Атиаса, Иакова Родригеса Касареса и Ракэли Нуньес Фернандес, заживо сожженных в Кордове в 1655 г. (Ракэли он посвятил два длинных стихотворения). В своих стихах он упоминает в числе казненных еще Тамару Баррокас, заживо сожженную в Лиссабоне, Исхака де Кастро Тартаса, заживо сожженного в Лиссабоне в 1647 г., двух Берналей и других.

Этому потоку религиозных стихотворений мы противопоставляем прекрасный стих Альфреда де Виньи[81]:

Вздыхать, стонать, молить

равно есть малодушье![82]

Приходится пожалеть, что в эпоху религиозных войн, когда под пытками погибали гугеноты и мориски, — авторы «Славословий», культурные и одаренные люди вынуждены были противопоставить фанатизму инквизиторов другой фанатизм, чуждый нашему времени.

Но остается фактом: в своем сопротивлении полицейской церкви некоторые марраны имели силу отказаться от жизни.


XVI

Конечно, надо «свернуть шею красноречию»[83] этих писателей. К счастью, в некоторых стихах есть и нечто другое: это подлинная тюрьма. Порожденные инквизицией, некоторые образцы этой поэзии звучат сильно (замки и засовы лязгают в октавах Авраама Кастаньо и И. Аба[84]).

За несколько десятков лет до появления «Славословий» другой враг инквизиции произнес огненные слова. Гугенот Агриппа д’Обинье сложил свои «Трагические поэмы». Казни протестантов во Франции и в Англии, в подробностях описанные Агриппой, не отличаются от казней марранов.

Наказания и муки ада, которыми поэт грозит инквизиторам, задуманы в дантовском вкусе.

Ты, Белломонт, воздвиг свой ад, жаровни жег.

Твоя играпроцесс, и твой дворецострог.

Застеноккабинет, веселиягеенны.

Во мраке погребов, где извивался пленный,

Любуясь пыткой, ты пред жертвой ел и пил.

Из этой камеры ты шагу не ступил.

День поздно рассветал, ночь рано приходила,

Казалось палачу. Кончина утолила

Его желание медлительно пытать.

Суровая, она является как тать.

И огнь к его ступне подходит в наказанье.

Бесчувственный к слезам, сам чувствует страданье.

Он молит об одном: чтоб огнь, жестокий змей.

От ног до сердца путь закончил поскорей.

Сей путь медлительней работы трибунала.

И огненная смерть все члены покарала.

Убийств желавший, сам неспешно умерщвлен,

Сожжений жаждавший, сам медленно сожжен.

За тот же грех пришел такой же час расплаты.

Огнем пылал Поншэр, вождь Огненной палаты[85].

Отмщение дымит горящей головней.

Изобретательно, меж сердцем и ступней,

Смерть строит семь жилищ, ведет свою осаду.

Окопы роет в нем, и вот предстали взгляду

Куски и части ног, семь диких крепостей.

Мучитель претерпел семь огненных смертей.

Епископ Шателэн, под холодом почтенным

Скрывал дух бешеный, в пыланьи неизменном.

Без гнева он пытал огнем, зубцами пил.

Он десять тысяч жертв бесстрастно умертвил.

Смиренный на словах, гордец с лицом тихони

Судил перед костром, жрец хладных беззаконий.

Полтела у него обледенело льдом.

Полтела у него обуглено костром.

Суда и мщения суровые скрижали,

Погрязшим в мерзости вы, наконец, предстали.

Кресценций Кардинал![86]чернее всех угроз,

Казалось, за тобой шел погребальный пес.

Его прогнать нельзя. Его узнал ты скоро.

В твоей душе, во дни Тридентского Собора[87],

Он лаял бешено. Пес, черный демон твой.

Тебе неведомый, с лукавою душой,

Пес возвестил тебе час казни неизбежной.

И вот недуг в тебе открылся безнадежный.

С тех пор не покидал тебя тот пес лихой.

Недуг стал смертью, смертьотчаянной тоской.

Отзвуки Ювенала[88], Данта и библейских пророков раздаются в «Трагических поэмах» Агриппы. Они повторяются в испанских «Славословиях».

Не без однообразия, некоторые стихи звенят, как цепи. Тюрьмы, темницы, застенки, подземелья, трибуналы, пытки и казни составляют длинную вереницу мучений в дантовской панораме, которую открывает нам Агриппа. Тюрьмы, дыбы, костры появляются в испанских, португальских и латинских стихах марранов.

Так, задушенные и заживо сожженные, друзья и родственники воспеваются в славословиях, одах, панегириках и элегиях оставшимися в живых.

Заключенные в тюрьму, подвергнутые пыткам, вынужденные бежать, некоторые поэты едва не погибли сами. Новые Лазари, они выходят из гроба и возвращаются к жизни. Но в каком виде!

Не узнаю себя сам.

Глядясь в мои отраженья,

говорит Давид Абенатар Мэло, чудом выйдя из подземелий инквизиции.

В этом веке в Испании, как припев, раздается четверостишие из знаменитой кальдероновской драмы «Жизнь есть сон»:

Эта глушь, где всем конец,[89]

Где в печали гробовой

Я живу, скелет живой,

Я дышу, живой мертвец,[91]

Душевное напряжение этого времени слишком велико, чтобы не разрядиться крупным событием. В этот век, когда люди всех исповеданий так легко верят в своих богов и умирают за них, некий восторженный юноша, Саббатай Цеви, объявляет себя «Мессией». Этот смирниот, обладавший, по словам историков, необыкновенным очарованием и слагавший еврейско-испанские песнопения, выпускает манифест, в котором обещает всем евреям освобождение от страданий. Он уничтожает посты. «Возрадуйтесь!» — приказывает он. И вот общие пляски, празднества, пиры, оргии охватывают Голландию, Турцию, Египет, Италию, Германию, Марокко. Наступает апокалиптический год: христиане тоже начинают верить в близость невероятных событий и в приход сверхчеловеческого существа. Сам Спиноза интересуется саббатеянством.

Новый «мессия» хочет свергнуть турецкого султана с престола. Но султан не так глуп. Остерегаясь выставить Саббатая мучеником, он объявляет, что готов уступить ему трон, если претендент действительно окажется сверхчеловеческим существом, нечувствительным к стрелам и пулям. В противном случае Саббатай должен отречься от своей веры и перейти в Ислам. Тогда он получит хороший пост турецкого чиновника. Поиграв немного в Христа, лже-Мессия принимает мусульманство. Его пламенные последователи говорят, что турком стала только его тень, а сам он невидимкой спасся, другие заявляют, что он изменил только для того, чтобы пасть возможно ниже и затем встать с торжеством победителя. Но их Мессия не побеждает. Поклонники Саббатая брошены на произвол судьбы. Некоторые из них следуют примеру своего главы и переходят в ислам. Потомки этих неомусульман, известные под именем саббатеянцев или денмэ, в наше время еще живут в Салониках, Смирне[92] и Константинополе. Они сохранили свои обряды и песни.


XVII

Между тем в Португалии машина инквизиции пожирала тела, захваченные ее зубцами.

И здесь, хоть и меньше, чем в Испании, мы находим писателей среди жертв инквизиции.

Родом из Лиссабона, Иегуда Абарбанель, по прозвищу Леон-Еврей или Леон-Врач, представляет тип еврейского ученого времен Возрождения. Врач, философ, советник королей, сочинивший по-итальянски свои знаменитые «Диалоги о любви»[93], а по-древнееврейски — стихи, этот двуязыкий писатель интересует нас скорее как человек, брошенный в ужасы инквизиции, которая наносила сильнейшие удары евреям именно в эту эпоху. Изгнание иудеев из Испании и Португалии, насильственное крещение «еретических» детей непосредственно затронули этого эрудита, который в другое время спокойно занимался бы неоплатоновской философией.

Сын Исаака Абарбанеля, знаменитого еврейского ученого и министра, возведенного в княжеское достоинство при португальском короле Альфонсе V, Иегуда родился между 1460 и 1465 годами, незадолго до установления инквизиции. Как и отец, он получил превосходное для того времени образование и стал знатоком в области греческой и арабской философии, схоластики и медицины.

Среди заговоров и переворотов при королевских дворах, Абарбанели жили между славой и гибелью. После смерти Альфонса V, покровительствовавшего Исааку, новый король Жоан II стал их преследовать. Подозреваемый в участии в заговоре грандов против короля, Исаак вынужден был бежать из Лиссабона в Севилью, куда вскоре приехали к нему три его сына: Иегуда, Иосиф и Самуэль. Абарбанели поступили на службу к испанскому королю. В царствование Фердинанда Католического Исаак состоял советником, а Иегуда — врачом при короле и королеве. В эти годы Иегуду уже звали Леон: это имя было не так ненавистно благочестивым католикам, как Иуда. К тому же в библии символом колена Иудина являлся Лев, по-латыни Лео (Leo), пo-испански Леон (Leon).

За год до изгнания иудеев из Испании у Иегуды родился сын. В роковой 1492 год, «когда сыны рассеяния изгонялись из Сефарада[94]», Фердинанд старался удержать при себе своего врача-еврея, знаниями которого он дорожил. Он готов был сделать для Иегуды исключение, даровать ему жизнь, оставить его в Испании, сохранить за ним высокий пост, но при одном условии: ребенок Иегуды должен быть окрещен.

Абарбанель решительно отверг это предложение. Между тем, чтобы Иегуда не бежал, король решил похитить его сына. Иегуда узнал об этом. Глухой ночью он отослал ребенка с няней в Португалию, как будто его сын —«украденная им вещь». Сам же, спасаясь от погони, прорвавшись сквозь заставы, он бежал в Неаполь, где уже находились его отец и братья. В королевстве Неаполитанском его отец получил звание советника при короле Фердинанде II, а сам он сделался придворным врачом. Наперекор всем преследованиям и бедствиям, слава Абарбанелей еще не закатилась. Иегуда посещал итальянские академии, участвовал в диспутах и, по его словам, торжествовал над всеми христианскими учеными.

Но жестокая печаль терзала сердце великого Иегуды: чтобы спасти ребенка от кастильского короля, он отправил его в Португалию; и вот португальский король, узнав о бегстве Иегуды, задержал ребенка, обрекая отца на разлуку с сыном. После смерти этого португальского фанатика его наследник, по примеру своего испанского собрата, издав декрет об изгнании евреев из Португалии, приказал насильственно крестить евреев и их детей. Маленький Абарбанель не избег общей участи: его окрестили (а крещение часто было равносильно вечной разлуке между некрещеными родителями и крещеными детьми). Он остался в плену у португальцев.

Разлученный с сыном, мудрец Леон-Врач, князь Иегуда, в своей «Элегии о Времени» испускает стоны и вопли, как животное, лишенное своего детеныша. «В смятении моем, дал я ему попасть в сети, из огня бросил я его в пламя костра!» — отчаянно восклицает он. Время обратило его в наемника и кочевника, «заставило его бродить на краю земли». Двадцать лет уже не отдыхают его «кони и колесницы». Время рассеяло дорогих ему людей «по Северу, Востоку и Западу». Его сыну уже двенадцать лет, и до сих пор он не свиделся с ним. Он мечтает не только увидеть его, но и передать ему в наследство свои знания и мудрость предков,

Как влюбленный Соломон тоскует по Суламифи, Иегуда изнывает по своем сыне. Как евреи в вавилонском плену, он отказывается в своей скорби от пения и хочет повесить свою арфу на ивы. Как «Ночь» Микельанджело[95], он спит, и сон ему сладок: во сне он видит своего ребенка. Мы не знаем, удалось ли ему увидеться с ним наяву.

«Я хотел бы жить в пустыне!» — восклицает он, изнеможенный своей блистательной жизнью.

Между тем в Неаполе Абарбанели тоже не обрели покоя. После падения арагонской династии они опять вынуждены были бежать, но Иегуда все же возвратился в этот город.

Старый Исаак поселился в Венеции, где продолжал работать над своими сочинениями. Его книги на древнееврейском языке печатались в Константинополе. Иегуда помогал ему, истолковывая его тексты: он писал по-древнееврейски к ним предисловия в стихах.

Его «Элегия о Времени» построена на своеобразном сложном ритме с несколькими цезурами в каждой строке, характерном не для библейского, а для средневекового периода еврейской поэзии. В ней несколько сот строк, и все они связаны сквозной мужской рифмой на би. Эта «Элегия» напоминает нам « Tristia» Овидия, который в изгнании тосковал по Риму, как Абарбанель — по сыну. В ней вызваны образы библейских пророков и слышатся отголоски псалмов, книги Иова и «Песни песней». В ней много длин-нот, но много и подлинной поэзии.

Эта автобиография в стихах является своего рода историей «треволнений Израиля».

В ту же эпоху Самуэль Ускэ подвел итоги этих «треволнений» за много веков и посвятил ряд страниц событиям в Испании и Португалии. Эти трагедии, естественно, привели к «утешению», которое и послужило заглавием этого труда.

В XVII веке марран Антонио Серран де Красто писал сатирические и вольнодумные стихи. Как свободный мыслитель, он осмелился даже высмеять некоторых святых. К нашему удивлению, до шестидесяти лет он жил благополучно: инквизиция почему-то его не беспокоила.

Но вот он брошен в тюрьму. Чтобы забыть свои страдания в застенке, он развлекается игрою слов: сочиняя длинную поэму «Крысы инквизиции», он жонглирует в десятистишиях этими «крысами», которые, по-видимому, беспокоят его в тюрьме.

После десятилетнего тюремного заключения Серран выходит на свободу, что не часто случается с узниками инквизиции. Его имущество конфисковано. Он нищий. Ему приходится жить подаянием от своих друзей.

Но что это в сравнении с другими его бедами? Он почти ослеп. А до того, как он потерял зрение, священный трибунал заставил его присутствовать при казни сына, удушенного и сожженного в аутодафе. Когда-то весельчак и насмешник, Серран кончил свою жизнь в печали Иова.

Его стихи в письме к одному другу сообщают нам об этом существовании:

Для веселья был я мертв,

Живдля одного страданья.

Старая тема — жизнь в смерти, смерть в жизни, ни жизнь, ни смерть — появляется в послании этого живого трупа.

В аутодафе, в котором погиб сын Серрана, в числе четырех «отпущенных» значился юрист и ученый богослов Мигэль Энрикес да Фонсэка. Обвиненный в иудействе, он сначала был подвергнут пыткам. Едва его вывихнутые кости были вправлены, как он отрекся от всего, в чем «сознался». Он письменно изложил основы своего «еретического» мировоззрения и даже вступил в спор на богословские темы с ошеломленными инквизиторами. Опять его подвергли пыткам, опять муки вынудили его «сознаться». Показания и опровержения, стоны и доводы против инквизиции чередовались в этом процессе. Обвиняемый отказался от защитников. Он хотел бороться с инквизиторами, убедить и обратить их. Это был опасный спорщик. Наконец, чиновники подвесили его на дыбу и бросили с высоты, чтобы переломать ему кости. Перенесенный из застенка обратно в тюремную камеру, обвиняемый опять опроверг свои показания и заявил, что, если инквизиторы хотят сделать из него христианина, они должны представить ему более убедительные и веские доводы. Когда ему дали подписать бумагу с печатями «Святейшей инквизиции», он отказался подписываться, пока слово «Святейшая» не будет вычеркнуто. Мигэля Энрикеса сожгли заживо[96].

Еще значительней судьба Антонио Жозэ да Сильва. Автор комедий-оперетт, этот потомок марранов невольно стал героем трагедии собственной слишком короткой жизни. За пятьдесят лет до Великой французской революции, тридцати четырех лет от роду, он погиб в аутодафе.

Пытка колесованием

Серран и Сильва — оба любили смешное. Сильва следовал традициям Плавта, Мольера, Жиля Висенте[97]и отличался вкусом к музыкальному зрелищу, в котором речитатив сменяется пением, жест — танцем.

Возможно, что в своих комедиях Антонио Жозэ да Сильва хотел, между прочим, высмеять изощренных и манерных поэтов. Не с этой ли целью он сложил сонет, названный в нашем переводе «Живой мертвец», — объяснение в любви, начинающееся словами:

О Тарамелла, я живой мертвец,

Ради тебя, я мертвый и живой,

Но не подумай, что живу, живой,

Нет, хоть я жив, но я живой мертвец.

Ироническая или нет, построенная от начала до конца на чередовании слов «живой» и «мертвец», эта серенада восходит к испанским и португальским первоисточникам.


XVIII

В XVIII веке, когда Антонио Жозэ да Сильва забавлял своих современников, инквизиция все еще действовала.

В договорах между Англией и Испанией имелся особый пункт, по которому британские подданные не католического вероисповедания не должны подвергаться преследованиям со стороны инквизиции. Тем не менее инквизиция совершала вооруженные нападения на иностранные корабли, захватывала грузы, арестовывала, заключала в тюрьму и приговаривала к различным наказаниям — «неверных». Чтобы захватить ценный груз, священному трибуналу достаточно было обвинить какого-нибудь иностранного моряка в том, что он «иудействовал». Происходил общественный скандал, по терминологии инквизиции. Сколько бы иностранные правительства и посольства ни требовали освобождения подданных своей страны, арестованные погибали в тюрьмах.

Таким образом, в стремлении наложить лапу на иностранные товары, инквизиция вела себя по-пиратски. Обвиняя кого-нибудь в ереси, она не теряла случая обогатиться за его счет.

В этот же век в Испании некий француз по имени Фогаз однажды в разговоре упомянул: «Мы достаточно проходим сквозь чистилище в этом мире. Мы не должны страдать еще в другом».

Это слова Лукреция[98]:

Надо из наших сердец изгнать боязнь Ахеронта!

За подобные «еретические» слова Фогаза заключили в тюрьму Мадридской инквизиции.

Есть место для вас

В этих смутных звучаньях,

Замкнувших в одно

И жизнь и смерть.

Жюль Сюпервьель[99]

Мало-помалу костры исчезали, но в так называемое новое время инквизиция все еще пользовалась пытками при допросах обвиняемых.

Официально и окончательно инквизиция была отменена в Испании только около 1834 года. Но папской властью формально она не отменена и посейчас.

В наши дни, после падения Испанской монархии, архивы монастырей смогли бы открыть хранимые в течение веков тайны. Следовало бы ознакомиться с документами, часть которых, может быть, относится к «еретическим» писателям.

Кроме Луиса де Леона, эти поэты неизвестны даже у себя на родине.

При жизни некоторых из них вздергивали и подвешивали на дыбу. После смерти их стихи все еще висят в пустоте.

Вот уж поистине «проклятые поэты»![100]

Инквизиция хотела принудить их молчать. Но сквозь стены тюрем, из глуши изгнаний, из гробов — их голос доходит до нашего века. Их стихи вырваны из забвения. Новые Лазари, эти люди вызваны к жизни.

Валентин Парнах


Загрузка...