И как в те далекие годы, я стояла у окна. Неужели мне суждено провести всю свою жизнь в этой вот позе, неужели навсегда я отрезана от своих грез невидимой и холодной на ощупь преградой?
Лихорадка моя, по-видимому, немного улеглась. Теперь мне уже не казалось, что все раскалено, как несколько минут назад. Пульс стал ровнее. Я перешла из одного состояния и другое. Когда мы с Норманом спускались на машине с наших гор в пустыню Викторвиль или проделывала тот же путь в обратном направлении, мы оба физически и одинаково резко ощущали смену давления в ушах, в груди, под ложечкой. Если мы не очень спешили, мы нарочно останавливались раза два-три, чтобы подготовиться к спуску или подъему. А возможно, чтобы насладиться минутой. На обратном пути мы оборачивались к Люцерновой долине, где заходящее солнце яростно смешивало гамму цветов. И мы мечтали о нашем бунгало, которое ждало нас совсем рядом и совсем в ином мире, погрузившись в снега, словно придавив их своим весом, словно растопив их своим теплом.
Проехав всего двенадцать миль, мы подымались на высоту двух тысяч метров. Мы наспех укрывались пледами, надевали пальто. Через четверть часа наши глаза, воспаленные от рыжей пыли прерий, освежал холодный ветер высот, и мы щурились от неподвижной белизны. И хотя в пустыне и в снегах царит одинаковая тишина, нам казалось, что и она становится иной, сменяет тональность.
Увы, оставленные мною небеса, воспоминания об этих днях и юноше, созданном по их подобию, вновь властно завладели моей мыслью, отвлекали ее от меня. Что значу я сама меж этих недавних воспоминаний и воспоминаний детства? И те и другие тянут меня в разные стороны, стараются отвоевать место в моем мозгу. Они избрали его в качестве арены своих нескончаемых споров; и я чувствую, знаю - никогда не наступит успокоение, никогда не опустится занавес, пока персонажи не произнесут от начала до конца все свои тирады.
Норман не доиграл своей роли. Так выслушаем же его.
Архитектор, с которым Норман подписал контракт, предоставил в его распоряжение форд. Впрочем, это был всего-навсего маленький грузовичок, переделанный под легковую машину. Он служил Норману для разъездов, а также для перевозки чертежей и материалов, необходимых для работ. А мы первым делом воспользовались фордом, чтобы добраться по шоссе до Сан-Бернардинских гор. Не знаю, как говорил обо мне Норман со своим патроном, но только тот, человек, на мой взгляд, совершенно неспособный к иронии, стал называть меня с первого же дня миссис Келлог и относился ко мне так же по-приятельски, как и к моему спутнику. Он не потребовал от нас свидетельства о браке, точно так же как его от нас нигде не требовали, даже в отелях, где мы останавливались на ночь. Еще одно опровержение европейской версии американских нравов.
Более четырехсот пятидесяти миль отделяло город Сан-Бернардино - место нашей первой стоянки - от Сан-Франциско. Хотя форд был обкатан, Норман еще не привык к нему и поэтому счел благоразумным не делать за один раз семьсот с небольшим километров. Чтобы не ехать по дороге на Фресно, я сослалась на то, что она слишком однообразна и что для первого дня нашей великой авантюры не очень-то соблазнительно любоваться непогрешимо ровными линиями. На самом деле другой маршрут был мне дорог тем, что мы полгода назад ехали этим путем в Монтерей. В этом направлении мы и тронулись, но к полудню я заметила, что Норман свернул влево.
- Почему бы нам не проехать через Монтерей? - сказала я.- Мне так хотелось бы посмотреть эти места днем.
Норман не улыбнулся и если замедлил ход, то лишь из вежливости, и ответил, что дорога по берегу моря значительно хуже. Я не посмела настаивать. Я уже достаточно изучила Нормана и знала, что сентиментальность в любых ее проявлениях неизменно его удивляет. А главное - я тогда еще не знала пределов своей власти над ним. Счастье было для меня столь неизведанной почвой, что я чувствовала себя не совсем уверенно, я лишь робко пыталась делать первые шаги. Машина шла вперед. Я старалась утешить себя - пусть я разочарована, но зато сумела избежать неловкости. Этой тактике, которая мне представлялась венцом любовной дипломатии, вот этой-то тактике мне и предстояло обучиться.
Я следила за нашим путешествием по карте. Объявляла вслух названия городов, через которые мы проезжали. Испанские названия мало-помалу вытеснили английские. Да и сам пейзаж тоже напомнил мне, что мы катим по земле, которая еще век назад принадлежала Мексике. Для первой ночевки мы выбрали город, который звался Сан-Луис Обиспо.
- Два номера, - сказал Норман.
Нам дали две смежные комнаты. Норман предложил мне выбрать, но номера так походили друг на друга, что, если бы в одном дверь, соединяющая оба помещения, не находилась слева, а в другом справа, их можно было бы спутать, даже не заметив.
Норман спросил, не нужно ли мне чего, сообщил, в котором часу мы будем на следующий день завтракать, пожелал мне покойной ночи и прошел прямо к себе. Я не слышала, повернул ли он в замке ключ или нет, я неподвижно стояла перед соединявшей обе комнаты дверью, не смея притронуться к ключу. Мною владели самые противоречивые чувства.
Я ограничилась тем, что закрыла ванную комнату на то время, пока мылась на ночь. Когда я вошла обратно в свой номер, Нормана там не было. Я, трепеща, скользнула под одеяло. Потушила электричество.
Меня разбудил свет, а быть может, и незнакомая комната, было семь часов. Я мирно проспала всю ночь до утра... Я села в постели. Я была все той же Агнессой, что и накануне. Мой взгляд все время обращался к общей двери, которая так и не открылась, которая могла бы бесшумно распахнуться в темноте, пропустив юношу в пижаме.
И все-таки это он меня разбудил. Прощаясь со мной на ночь, Норман сказал: "Позавтракаем в половине восьмого, хорошо? Значит, нужно встать не позже семи". Я и заснула, удержав в памяти эту цифру. И когда к концу ночи стрелка моих часиков, которые я положила у изголовья постели, дошла до этой цифры, я покорно открыла глаза.
С Норманом я увиделась только внизу, в холле. В его присутствии я почувствовала вдруг такое смущение, что сама удивилась. Под его взглядом я покраснела до ушей. Отчего, в сущности? Оттого, что впервые проспала, отделенная от этого юноши расстоянием всего в несколько метров? Или оттого, что он отнесся ко мне слишком уважительно?
Снова потянулась дорога, форд снова катил вперед сквозь утро. Мы не разговаривали. Или, вернее, и я и он - мы оба вели молчаливый разговор сами с собой. И вдруг спокойным тоном, словно продолжая начатую беседу, Норман прервал свои неслышные мне мысли и произнес:
- Понимаете ли, вы слишком отличны от всех прочих. Вы, Эгнис, вы she-girl и даже больше. Я особенно ценю в вас не то, что вы прибыли к нам из старой Европы, а то, что ваш ум устроен иначе, чем у девушек из университета Беркли. А их-то я достаточно хорошо знаю. Понятно, я сам пользовался их податливостью. Впрочем, не так-то уж часто. Не так уж это меня интересует. Возможно, я, тоже принадлежу к иной породе, чем мои товарищи. Я не способен уважать в них девиц, которые отдаются молодым людям, лишь бы их партнер им нравился, и воображают, что благодаря этой маленькой оговорке они отличаются от проституток. А по-моему, они как раз проститутки и есть. Должно быть, это во мне говорит кровь моей бабки, моей расы. Я рассуждаю не по-современному, и многие меня высмеивают. Но я уверен, что вы поймете, почему я все это вам говорю.
Я ничего не ответила. Я была взволнована до такой степени, что потеряла дар речи, потеряла даже способность молчать. И заставила себя взглянуть на Нормана. Он не ответил мне взглядом, не обернулся ко мне, дорога требовала всего его внимания. Он вел машину, и над рулем четко вырисовывался его звериный, его нежный профиль.
Помню, что именно в эту самую минуту я подумала: "С моей стороны будет безумием принадлежать ему, но если я не буду ему принадлежать, я себе этого никогда не прощу".
Наша жизнь в горах наладилась не сразу. Прежде чем приступить к работам на берегу озера, надо было договориться с местными предпринимателями. Пребывание в Сан-Бернардино, расположенном в долине, облегчало эти предварительные переговоры, а прекрасная погода позволяла легко преодолевать расстояние между городом и будущим поселком. Их разделяла крутая дорога протяжением в сорок миль.
Патрон Нормана должен был приехать из Сан-Франциско только через месяц; он отдал нам на время дом, который снял в Хайлэнде, на окраине города. Дом был очень миленький, немножко старомодный, зато в хорошем колониальном стиле. Уступая тому, что Норман именовал моей "французской манией", я назвала этот домик "Фронтоном", потому что на главном фасаде имелся каменный треугольник, который поддерживали четыре гладкие деревянные колонны. Архитектор с женой и детьми намеревался провести здесь конец лета и осень, а нам предстояло переехать на Биг Бэр и жить на стройке.
Аристократию этой долины составляли владельцы плантаций. Местное общество сложилось лишь в период спада золотой лихорадки и было гораздо приветливее и гостеприимнее, чем в других штатах. Патрон Нормана объявил о нашем приезде двум-трем тамошним семьям, с которыми его самого познакомили заочно. В день нашего приезда нам уже позвонили по телефону; и семейство Джереми Фарриша без дальних слов пригласило нас к себе на уик-энд. Каждую субботу они отправлялись на свою виллу в Лагуна Бич на берегу Тихого океана. Я опять-таки не могла не восхититься приветливостью американцев и их готовностью помочь другому.
Мы с Норманом приехали в Сан-Бернардино в пятницу; таким образом, нам предстояло провести во "Фронтоне" только одну ночь. Ночевка в Сан-Луис Обиспо просветила меня насчет той тактики, какой решил держаться в отношении меня мой boy-friend. Кроме того, путешествие, первые хозяйственные хлопоты нас утомили. Я ничуть не удивилась, когда к концу нашего первого дня тот, за которым я последовала в такую даль, распрощался со мной на пороге своей комнаты.
Но что произойдет завтра? Мы должны были провести у Джереми Фарриша две ночи - с субботы на воскресенье и с воскресенья на понедельник, - а хозяева, без всякого сомнения, считают нас мужем и женой.
Все решилось в Лагуна Бич. Нас поместили в комнате для гостей; в ней стояли рядом две одинаковые кровати.
- Надеюсь, комната вам понравится, - сказала мне миссис Фарриш.
Я поспешила ее уверить, что нам тут будет хорошо. Но взглядом я успела измерить узкий промежуток между двумя кроватями; заглянула также в ванную комнату, такую узкую, что в ней все равно не поместился бы матрас; и я поняла, что я уже перестала быть юной девицей. Образ Нормана, мысль о нем вдруг сразу претерпели изменения. Совсем иными глазами я стала глядеть на того, кто долгое время был мне только милым товарищем.
Я испытывала, усваивала поочередно, одно за другим, все чувства, которые овладевают девушкой при приближении того, кому она будет принадлежать. Затрудняюсь сказать, стали ли они более приемлемыми для меня из-за этой постепенности или же, напротив, благодаря ей предстоящее испытание приобретало излишнюю утонченность.
Вскоре мы осмотрели всю виллу. Сад выходил непосредственно на отгороженный пляж, к которому спускались по особой лестнице.
Было только одиннадцать часов утра. Решили идти купаться, но я не сообразила захватить с собою купальный костюм. Старшая дочь Фарришей, довольно крупная девушка, одолжила мне свой. Поэтому я смогла переодеться в ее комнате.
Но, когда мы с ней вместе сошли на песчаный пляж, я, заметив Нормана, не могла отвести от него глаз. Он уже вошел в море, вода доходила ему до лодыжек. На нем были лишь узенькие желтые плавки, в которых я уже видела его, когда он приходил в наш бассейн в Беркли. И тело его я тоже уже знала: совсем такое же, как у большинства молодых американцев, которые почти все сложены прекрасно, но как бы следуя определенному стандарту, и у всех них мальчишеское начало преобладает над мужественностью; все они полностью лишены "сексапильности" и куда менее плотски, чем наши не особенно складные французские юноши.
И тем не менее, заметив Нормана, я затрепетала. Я радовалась, что он стоит ко мне спиной и не может видеть моего смятения. Ведь нас разделяла довольно узкая песчаная коса, метров десять шириной, не больше. Сердце мое замерло, и мне никак не удавалось отдышаться. Боясь подойти ближе, я сделала вид, будто в мою резиновую тапочку попала ракушка. Оттянув край тапочки, я засунула туда палец, подняла ногу и согнула ступню; и застыла на одной ноге в глупейшей позе, совсем как цапля. Я не могла оторвать глаз от этого обнаженного юноши, от его плеч, от его мускулов, словно вылепленных самим солнцем; после того, как я увидела в комнате две наши кровати, стоявшие рядом, этот силуэт приобрел в моих глазах какую-то новую выразительность.
Только тогда я поняла: целуясь с Норманом, я оставалась целомудренной, но утратила чистоту в Сан-Луис Обиспо и особенно здесь, в Лагуна Бич. Я бы очень удивилась, если бы меня сейчас стали убеждать, что я еще юная, неопытная девушка. Более того, я считала, что могла, не совершая подлога, подписываться: миссис Келлог.
Весь этот день прошел, словно сон, в оцепенении жары, ослепленный солнцем, оглушенный могучим ревом волн. Берег круто уходил в море, и купальщики сразу же оказывались на значительной глубине, их захлестывало, как в открытом море. Неумелые пловцы, как, например, миссис Фарриш, уходили подальше, метров на сто от нас, где остатки эстакады образовывали песчаную заводь, купаться там было вполне безопасно, а я за прошлое лето уже успела привыкнуть к суровому нраву Тихого океана.
Часов в пять начался прибой, и мужчины решили воспользоваться этим обстоятельством и затеяли спортивную игру, в которой я побоялась принять участие. Эта свирепая игра называлась surfboard[19], думаю, ее изобрели в Гонолулу; обычно женщины воздерживаются от этой опасной забавы.
Я тихонько сидела на песке вместе со своими новыми приятельницами и смотрела, как Норман, Чарли Фарриш и один его товарищ, которого он привел с собой купаться, толкали, каждый перед собой, толстую доску. Когда они вышли из залива, то легли на доски животом и, работая руками, выплыли на импровизированных плотах в открытое море. Там они караулили - иной раз довольно долго, - когда подойдет попутная волна. Наконец, когда волна приближалась, они следили за ней, ждали, готовясь к состязанию; вот уже она совсем рядом, вот уже под ними. Тут юноши сразу выходили из состояния пассивного ожидания, улавливали ритм волны и неслись вслед за ней, как бежит вольтижер рядом с конем, прежде чем прыгнуть ему на спину. Потом, попав в такт движению, дав себя подбросить стремнине, они вскакивали обеими ногами на доску и, размахивая руками, как эквилибристы на проволоке, каким-то чудом скользили к берегу, стоя на волнах, одетые ветром, обутые водяными бурунчиками, похожие на неведомых богов морской стихии.
Я снова вошла в воду, чтобы приблизиться к Норману. Я мечтала быть с ним хотя бы в ту минуту, когда, попав в прибрежную зыбь, он бросит доску, чтобы немного отдышаться. Думаю, что в моей памяти надолго останется Норман на этом тихоокеанском берегу, в тот самый момент, когда, выпрямив торс, весь в струйках и в солнечных бликах, он откинул резким движением назад мокрые волосы, разбрызгивая вокруг пену, солнце и счастье.
- Чудесный спорт! - крикнул он.
Ярко блеснули его зубы, ровный ряд зубов с маленькой ложбинкой, разделявшей два передних резца.
Я понимала, что в эти минуты он бесконечно далек мыслью и от нашего совместного приключения, и от того неверного будущего, что мы сами себе уготовили. Я уже успела заметить у Нормана эту чисто американскую способность мыслить лишь настоящей минутой, не чувствуя за собой глубины задних планов. И напротив, для меня истинную цену часам и минутам здесь, как и везде, придавали самые разнообразные воспоминания, ассоциации и тревоги.
Когда Норман вновь выплыл в открытое море, я поплыла рядом с ним. Я тешила себя мыслью, что если меня накроет волной, мой спутник подхватит меня Свободной рукой и вытащит на поверхность. Я медлила среди волн, стараясь удержаться на месте, чтобы меня не прибило течением к берегу. И вдруг я услышала предостерегающий возглас Нормана. Его несло прямо на меня на гребне разбушевавшейся, подгоняемой океаном волны. И он был бессилен изменить ход своей доски.
- Ныряйте! - крикнул он.
Доска была от меня в двух метрах. Обезумев от страха, я повиновалась. Масса воды, разрезанная плотом, прошла надо мной, как смерч, с силой ударив меня по спине. Я была в полном смятении. Расслабив мышцы, я нырнула еще глубже. Как молния, мелькнула мысль: не задела ли меня доска, не раскроила ли мне черепа, не погибну ли я сейчас? Только инстинкт удерживал меня в воде. Нормана должно быть, отнесло уже далеко, а я все еще плыла под водой. И лишь потому вынырнула, что испугалась, не встревожило ли Нормана мое долгое отсутствие. Я всплыла. Поискала глазами Нормана. Он был метрах в двадцати позади меня, состязание окончилось, он обеими руками взялся за доску и поднял ее вверх. Заметив меня, он расхохотался и крикнул, стараясь перекричать грохот волн:
- Вам здорово повезло!
И, не прерывая своей забавы, от души наслаждаясь ею, он снова направил доску в открытое море.
Я доплыла до берега. Когда я вышла на пляж, колени мои дрожали. Всем своим существом я ощущала эту лавину воды, обрушенную на меня Норманом, смявшую меня, как ничтожную водоросль, и едва не лишившую жизни.
Я рухнула на песок рядом с сестрами Фарриш; они ничего не заметили. Я сняла резиновую шапочку, но все равно почти ничего не слышала, так как в уши набралась вода. Надеясь отдышаться, я легла на спину. Больше в море я не пошла.
В эту ночь я стала женщиной. Я была счастлива. Все распуталось. Все разрешилось в этом мирном американском жилище, под шум океана, в упоительном сознании, что никто не беспокоится обо мне, странно и даже разочаровывающе просто. Предвкушаемый мною душевный смерч не наступил, и мысли мои были ясны и несложны. Натянув одеяло до подбородка - мы оставили на ночь открытое окно, - я удивлялась тому, что на смену жаркому дню пришла такая свежая ночь, и старалась объяснить себе это явление: под какой мы находимся широтой? Особенно долго думала я почему-то над этим вопросом.
Признаюсь, думала я также и о моей матери. Если бы я вышла замуж в Париже, как того с таким нетерпением ждала мама в предшествующие годы, каких бы только она не разыгрывала сейчас сцен, причем самых многозначительных! Сколько бы выказала волнения! Сколько бы заставила меня выслушать речей, повинуясь традиции и лицемерию. Лежа в постели, я невольно улыбнулась при мысли, что прекрасно обошлась без ее забот.
Я была счастлива. И этого юноши, который лежал так близко от меня, что наши тела соприкасались, и этого юноши не знала моя семья. И я была уверена, что он тоже счастлив.
Мне не спалось. Я с удовольствием отдавалась на волю этих довольно обычных мыслей. С удовольствием ощущала в ушах биение крови. Ее шум сливался с грохотом океана, где снова и снова сворачивались в трубку волны и с размаху били о берег у подножия виллы.
Временами я забывалась, но настоящий сон все не приходил. В голове теснились образы и мысли: отлакированное солнцем тело среди вспененных гребней волн, наши ни о чем не догадывавшиеся хозяева, а в перспективе недели и месяцы жизни без помех... и мне чудилось теперь, что мое счастье направляет некто или нечто, некая всепримиряющая сила, кто-то живой; этот некто просто слово, но не поддающееся определению... быть может, всего-навсего слово "тихий".
Однако наша совместная жизнь приобрела свою подлинную окраску только тогда, когда горы, где нам предстояло жить, приобрели свою: в декабре в Биг Бэр выпал снег и все стало белым.
Несколько рядов стандартных бунгало, выстроенных на берегу озера и уже оборудованных, ждали любителей зимнего спорта. Теперь в обязанности Нормана входило в соответствии с сезоном обеспечивать сдачу внаем этих домиков и поддерживать порядок в лагере, воздвигнутом его собственными руками. По распоряжению своего патрона он выстроил для себя на краю дороги очаровательный домик, выделявшийся среди всех прочих. Это, в сущности, административное помещение служило одновременно рекламой лагеря, равно как и удобным жильем для зимовщика. А также для его молодой жены.
Наш низкий, одноэтажный домик, стоявший между огромных секвой, был сложен из горизонтально лежащих бревен. Единственной каменной деталью была труба из крупных кирпичей, шедшая по старинной моде по фасаду дома и подымавшаяся над крышей в виде квадратной башенки. В центре дома мы устроили living-room[20], куда приходилось спускаться на две ступеньки. Справа - единственная спальня и ванная, а слева - кабинет и кухня. Пол был деревянный, некрашеный.
Мне захотелось обставить большую комнату по-своему. И я даже возымела смелость нарисовать эскизы. Норман стал внимательно их разглядывать.
- Очень мило,- заявил он.- У вас есть вкус.
Я была уже так захвачена своим чувством, что этот комплимент преисполнил меня гордостью. Я знала, что Норман, как и всё ему подобные, меблируя или украшая жилище, способен погрешить против вкуса, но не это было важно.
Впрочем, возвращая мне мои наброски, он добавил:
- Все это не совсем в стиле горного лагеря. И уж совсем не в стиле американском. Это может сбить людей с толку. Убранство нашего бунгало создаст у нанимателей ложные представления о сдаваемых помещениях.
Я не могла не признать разумность этого довода, предоставила действовать Норману и, таким образом, приобщилась к трапперскому стилю. Бревенчатые стены были украшены медвежьими головами, доставленными одним натуралистом из Невады, рядом висели перекрещенные лыжи и индейские шерстяные ковры, и хотя они были достаточно грубой подделкой, потомок чероки даже бровью не повел. Несколько университетских вымпелов, спортивные трофеи свидетельствовали о наклонностях и вкусах хозяина. Очаг, как и стоявшая напротив классическая кушетка, был таких солидных размеров, что шестеро человек, усевшись рядом, могли греться одновременно. Этот уголок занимал половину комнаты. Удивленная подобной диспропорцией, я указала на это Норману.
- Так и должно быть, - ответил он.
Мало-помалу я привыкла к этой обстановке. Впрочем, она не была мне совсем незнакомой. Она напоминала неоднократно виденные декорации американских фильмов и мюзиклов, и я постепенно свыклась с мыслью, что сама похожа на одну из их героинь.
Норман с огромным рвением приступил к новым своим обязанностям; подобно большинству американцев, которых мне доводилось наблюдать, он вообще относился к своей работе, к своему job, не без благоговения. А когда начинал действовать, то распространял это чувство на себя самого.
С точно такой же серьезностью, с какой он на моих глазах относился к университетским занятиям, затем к своим архитектурным проектам, он с головой ушел теперь в будничные дела и тщательно вел бухгалтерские книги. Он пропадал целыми утрами. Когда завтрак начинал подгорать, я бегом неслась в лагерь на берег озера и обнаруживала Нормана, деловито хлопотавшего над какой-нибудь мелочью. Юный чародей не щадил ни глаз, ни, рук, занимаясь всякими пустяками. Вся ловкость и смекалка моего Быстроногого Оленя, моего "последнего из могикан" уходила на ничтожные поделки.
Утром он подымался беспощадно рано, с наступлением зимы вставал в темноте. Я пеняла ему на это, даже хныкала. Он неизменно отвечал:
- У меня много дел. А по утрам работа особенно спорится.
Я с сожалением покидала теплую постель, однако чувствовала себя счастливой, хлопоча в нашей кухоньке, пока Норман приводил себя в порядок в довольно примитивной ванной комнате. Как-то я сделала ему сюрприз, сварив крепкий кофе.
- О, зачем? - сказал он, увидев на кухонном столе чашку дымящегося кофе. - Я сам могу себя обслужить.
- Верно, Норман. Но вам ни за что не сварить такого кофе. А я в этих делах специалистка.
- Вот как? Какой-нибудь фокус? А я просто разогреваю вчерашний кофе. Вот мой фокус.
- Даже не говорите таких вещей, Норман! - вознегодовала я. Разогревать кофе? Но ведь его пить нельзя!
- Какие вы все европейцы странные, - заметил Норман.
И, отхлебывая горячий кофе небольшими глотками, он поднял глаза от чашки и посмотрел на меня. Я стояла возле полки под лампочкой, свисавшей с балки. Для него я, в пеньюаре, озябшая и еще сонная, представляла собой классический тип европейской женщины, причем безразлично какой - гречанки, норвежки, испанки.
Именно в такие минуты я особенно остро ощущала всю банальность и одновременно нелепость своего приключения. Что я, в сущности, делаю здесь, в этой хижине, убранной в псевдотрапперском стиле, среди снегов, в десяти днях пути от родной страны, с этим юношей, по собственному его выражению, "на двести процентов американцем", в глазах которого я полубогиня, полукухарка?
Норман продолжал:
- Да, все-таки странные вы, европейцы. Мы, по вашему мнению, слишком ребячливы и практичны. А сами вы придаете бог знает какую важность ничего не стоящим пустякам.
- Значит, хорошая кухня, по-вашему, ничего не стоящий пустяк?
- Вы все это преувеличиваете насчёт хорошей кухни.
Не удержавшись, я нравоучительно заметила, что французы сумели превратить жизненную потребность в искусство, - что не такая уж мелочь.
- Искусство это, - произнес Норман безмятежным тоном, - действует всего лишь в течение нескольких минут, пока глотаешь кусок.
Я невольно рассмеялась, но тут же замолкла. Ибо изрек он это с важным и загадочным видом, который в моих глазах придавал ему особую прелесть и приближал моего друга к его предкам. И каждый раз, когда у Нормана становилось такое лицо, я была уверена, что обязательно услышу от него какой-нибудь весьма глубокомысленный афоризм.
Я обошла стол и встала за его табуретом, положила обе руки ему на плечи и сквозь шерстяную рубашку почувствовала твердые мускулы; я приблизила свое лицо к его лицу и ощутила щекой его горячую после бритья щеку, его кожу без малейшего изъяна, прикосновение к которой имело надо мной почти, магическую власть.
И смутная тоска, но все же тоска сдавила мне горло... Я произнесла:
- О Норман, мне так бы хотелось... так бы хотелось...
Он легонько прижал ладонями мои руки к своим плечам.
- Да, дорогая? - спросил он более предупредительным тоном. - Чего бы вам хотелось?
Я и сама не знала точно, чего именно. Я предпочла бы стоять так, не шевелясь, не произнося ни слова. Какая-то цепенящая грусть овладела мною. Однако, когда участником разговора был Норман, приходилось уточнять.
- Мне хотелось бы, - сказала я, - чтобы вы поскорее, ну, скажем, завтра, повезли меня в горы. Мы наденем лыжи.
- Охотно, - отозвался он. - Но что мы там будет делать?
- Не знаю, Норман... Просто мне хочется посмотреть вместе с вами пейзаж, который так на вас похож... Только не смейтесь надо мной.
- Я вовсе не собираюсь смеяться.
Я добавила:
- Если хотите, мы можем поохотиться... Голод выгоняет зверей из нор... Пушных зверей.
- Ведь вы знаете, - сказал он, - сейчас сезон охоты на уток.
Как-то в январе уже к вечеру я подметала наше крылечко, погребенное под только что выпавшим снегом, как вдруг услышала голос Нормана: он звал меня в лагерь. Вслед за тем примчалась девочка из поселка и, не отдышавшись от бега, сообщила, что миссис Келлог зовут к озеру, потому что там произошел несчастный случай.
Я бросилась бежать, боясь самого худшего. Небольшая кучка людей, сбившихся у двери бунгало, где, как я знала, никто не живет, расступилась передо мной. В комнате я обнаружила Нормана, он был жив и здоров, но с него ручьями стекала вода и валил пар, как от взмыленного жеребенка; он сам рассказал мне о происшествии. Сын рыбака, жившего на северном берегу озера, решил продать нашим туристам мелкую форель, которую его отец с трудом добыл из-подо льда. Но снегоочиститель работал только на южнобережной дороге, так что мальчуган пошел прямо по льду. У нашего берега, там, где в озеро впадает ручей, лед треснул. Норман услышал крики ребенка, который пошел ко дну и уже почти совсем задохся; Норман бросился к нему на помощь. Ему пришлось нырнуть в эти грозившие смертью воды, и он вытащил искалеченное маленькое тельце; лицо мальчика уже посинело. Я узнала пострадавшего.
- Да это же Майк! - крикнула я.
На наше горе, среди туристов в эту неделю не оказалось врача. Я выставила вон зевак и попросила остаться одну миссис Поттер; эта славная женщина держала у заправочной колонки небольшую бакалейную лавочку. Прежде всего я велела ей развести в печке сильный огонь; и пока я раздевала мальчугана, я уговорила Нормана скинуть с себя одежду, потому что от холода он уже начал стучать зубами; он закутался в одеяла и быстро согрелся.
Но, ворочая неподвижно лежавшего мальчика, я вдруг вскрикнула: обе ноги у него были сломаны. Сумею ли я привести ребенка в чувство, не дать развиться воспалению легких и вправить переломанные кости? На минуту я приуныла - слишком трудна была задача и слишком велика ответственность. Тут я подняла голову и посмотрела на Нормана. После ледяной ванны волосы над его лбом завились колечками; они были похожи на мокрые стружки, да и цвет у них был такой же; и из-под этой путаницы кудрей смотрел на меня, на мои хлопоты тот, кого я любила, смотрел с интересом, с верой, чуть ли не с восхищением. Должна признаться, что это-то и подбодрило меня.
Наконец Майк пришел в себя, я поставила ему горчичники, сделанные миссис Поттер. Но переломов оказалось несколько. Надо было принять решение, и принять немедленно. Нечего было и думать предупреждать родителей: если посланный пойдет прямо по льду, с ним может случиться то же, что с Майком, а берегом озера, хоть путь и безопасен, по глубокому снегу придется идти не меньше четырех часов.
Норман, уже надевший сухое платье, за которым сбегали к нам домой, очевидно, благополучно перенес свое купание. Если он дивился, видя, как я вожусь с больным, то и я в свою! очередь восхищалась быстротой его реакции, его великолепной неуязвимостью.
- Вы в самом деле хорошо себя чувствуете? - спросила я.
- Великолепно.
- Тогда, Норман, вам придется отвезти меня и мальчика на форде в Викторвиль.
Потом я обратилась к своему маленькому пациенту, который, стиснув зубы, мужественно, как взрослый, старался преодолеть боль.
- Ты согласен?
- Да, - ответил он. И добавил с достоинством, которое не смогли сломить даже страдания: - Я верю вам, миссис Келлог.
- Спасибо, Майк.
И я прибавила не только для него, но и для Нормана:
- В Викторвиле есть рентгеновский кабинет и небольшая клиника. А миссис Поттер не откажется туда позвонить и предупредить о нашем приезде.
- Конечно, миссис Келлог! - согласилась лавочница.- И я берусь также сообщить о несчастном случае его родителям.
- Вы хотите послать к ним человека? Не забывайте, что через два часа будет совсем темно.
- А световые сигналы? - весело воскликнула она. - Дайте только мне подняться на гору, вот на эту скалу у хижины, я возьму фонарь, и, уж поверьте, мы со стариком сумеем договориться.
- По-моему, она права,- подтвердил Майк.
- Еще бы! - подхватила миссис Поттер. - Не забывайте, я и сама с гор, и предки мои были горцами!
Она засмеялась, - я не удивилась, я поняла, что ей просто необходима разрядка.
Норману, Майку и мне долго пришлось пробыть в пути. Вплоть до небольшого озера Болдуин мы катили, не боясь ухабов. Снегоочиститель, освобождая дорогу, не достигал земли и оставлял после себя ледяную трассу, такую же гладкую, как два вертикальных снеговых вала по обеим сторонам шоссе. Мы ехали, таким образом, как бы по алебастровой траншее, вбиравшей в себя предзакатный свет.
Я не села, как обычно, в кабинку рядом с Норманом. Позади его сиденья было свободное пространство, так как из грузовичка вынули скамейки и приспособили его для перевозки материалов; я велела внести туда тюфяк, наложила на ногу моего маленького пациента импровизированную шину, что немного облегчило его страдания. Усевшись подле мальчика прямо на полу, я крепко держала между колен керосиновую печку.
Когда мы миновали перевал, Норман остановил машину - уже давала себя чувствовать смена давления.
- Посмотрите, - сказал мне Норман.
Начиналось обычное чудо. Из одного мира мы попадали в другой. Внизу расстилалась пустыня, и казалось почти невероятным, что она лежит так глубоко под нами и так далеко от нас. Последние отблески заката заполняли все пространство рыжей пылью; клубами собирался туман; он густел на горизонте, становился на наших глазах плотной, непроницаемой завесой, а совсем вдали лиловатые горы вздымали свои вершины над этой жемчужной дымкой, омывавшей их, как море омывает острова. Ни звука. Ничто не шелохнется. На западе, там, где шла дорога на Кэджон, край небосклона еще пестрел яркими красками, смешавшимися в неподвижный, без единого облачка спектр. Мне почудилось, что день медлит, колеблется перейти в ночь, цепляется за эту минуту, достойную этой шири, достойную длиться бесконечно.
Быть может, никогда, даже в наиболее интимные минуты, я не была так близка к Норману. Никогда, быть может, я не была счастливее, чем на краю вот этой дороги, сидя, скорчившись, вот в этой машине, держа в одной руке ручку моего пациента и опершись другой на плечо моего друга, чтобы удобнее было глядеть в окошко. Норман протер стекло ладонью, и я осмотрелась. На сердце у меня теснилась грусть, которая у некоторых женщин служит свидетельством счастья, и подымается она из самых потаенных глубин, как первое предостережение. И я тоже переживала тогда минуты равновесия и умиротворенности, которые никогда не возвратятся.
Пора было, однако, ехать дальше. Мы уже привыкли к разности атмосферного давления, да и состояние Майка не позволяло нам мешкать здесь без толку.
Мы стали спускаться к пустыне. Недолговечные лупинусы, вербены, оранжевые маки - весенний ее убор - облетели, и только сухие стебельки покрывали сейчас спящую землю. А мы уже начали чувствовать тепло, веявшее из ее недр. Приближение ночи запаздывало здесь на целый час по сравнению с высокогорной долиной, откуда мы спускались. Мы променяли наши снега и секвойи на гальку и кактусы, на юкку, которые только сумрак мешал нам различить отсюда.
Ехали мы теперь медленно: дорога, шедшая по непроезжей местности, стала труднее, ухабистее; шла она по самому краю обрыва. Еще несколько остановок - Норман методически тормозил машину на обычных местах,- и форд достиг равнины. Наконец, уже ночью мы прибыли в Викторвиль.
Когда мальчику сделали рентгеновский снимок, перевязали его и поместили в клинику, я позвонила миссис Поттер, чтобы сообщить ей наши новости. Как я и предполагала, все семейство Майка в полном составе уже собралось у лавочницы. Я сообщила отцу все наиболее важные детали и наиболее существенные сведения; потом меня захотела поблагодарить мать Майка. Она раз двадцать называла меня honey, что в переводе - означает просто мед, но в подобных случаях и по-американски звучит совсем иначе, гораздо прочувствованнее.
После чего Норман объявил, что умирает с голоду. Для телефонного разговора с миссис Поттер я зашла в кафетерий; Норман тут же занял столик и с апломбом заказал две порции окорока. Нам их принесли с пылу с жару, они блестели, как лакированные, были украшены каждая ломтиком ананаса, а на ломтике лежала еще ложка творога. Жесткий окорок сперва упорно не поддавался ножу, затем зубам; но все мне показалось чудесным.
Когда мы закончили трапезу, было уже более десяти. Я сказала, что слишком утомлена, чтобы возвращаться ночью в Биг Бэр, но усталость была лишь предлогом. Мне хотелось как можно дальше отодвинуть минуту возврата к нашей повседневной жизни. Мне хотелось продлить, растянуть отпущенные мне мгновения.
В отеле Андерсона нам дали комнату на третьем этаже. Я открыла окно и оперлась на подоконник. Окно выходило в сторону наших гор, неразличимых сейчас во мраке. У моих ног лежал обычный бульвар маленького американского городка, по обе стороны которого стояли двухэтажные домики, а вдоль главной аллеи тянулись электрические лампионы и дикие груши. Верхушки деревьев подымались к самому нашему окну; их легкая, освещенная снизу листва трепетала на расстоянии вытянутой руки.
Когда слуга вышел, Норман приблизился ко мне и обнял меня за талию. Он молчал. Я тоже. Я устало опустила голову к нему на плечо и слегка пододвинулась, чтобы лучше чувствовать его руку, руку, которая обнимала меня, прижимала к себе, сильную руку, которая спасла человеческую жизнь. Я подумала, что едва не потеряла своего друга, что жизнь его тоже была дважды в опасности - сначала в ледяной воде, а потом в бунгало, где промокшая одежда примерзла к его телу. Он был обязан своим спасением вот этому животному теплу, которое сейчас передается мне и приводит меня в волнение. Я вздрогнула у открытого окна.
Норман закрыл окна. Однако он не ошибся насчет моей дрожи, не приписал ее ночной прохладе. Норман, который в известном смысле проявлял излишнюю наивность, Норман, который меньше всего был распутен в любви, обладал, однако, непогрешимым физическим чутьем. Он легче улавливал взгляд, чем слово, и еще легче прикосновение, чем взгляд.
Итак, он понял меня. И повел к нашей постели. Прежде чем я успела опомниться, я уже лежала с ним рядом. И в объятиях Нормана я, которая с некоторых пор уже не так остро воспринимала его ласки, вновь обрела счастье, дарованное мне в наш первый вечер.
В Биг Бэр все пошло по-старому. Возможно, что Норман уже забыл несчастный случай с Майком и все сопутствовавшие ему обстоятельства, о которых я рассказала. Но я знала, что никогда не исчезнет в моей душе память о последних часах этого дня; снегопад, начавшийся через день на наших высотах, и тот был не в силах похоронить это воспоминание.
Однако воспоминание это не ввело меня в обман, тот вечер ничего не прибавил к жизни, которую мы вели с глазу на глаз и, однако же, порознь.
Я видела все слишком ясно.
Когда Бинни - младшей из двух сестер Фарриш - посоветовали после болезни пожить в горах вплоть до окончательного выздоровления и когда она попросила взять ее к нам погостить, я охотно согласилась на присутствие третьего лица.
- Вы будете у нас желанной гостьей, - сказала я Бинни, когда в Сан-Бернардино зашел разговор на эту тему.
И я не солгала ни ей, ни себе.
Семнадцатилетняя Бинни принадлежала к числу тех юных особ, которые, по-моему, водятся в Соединенных Штатах роями. Она шла через жизнь решительным шагом, с безмятежным челом, хотя вряд ли за ним скрывалось многое. В число ее добродетелей никак уж не входила способность удивляться чему бы то ни было; напротив, удивлялась я, видя, что она ко всему подготовлена. В ее распоряжении имелась целая система реакций, действовавших чисто автоматически; не было, кажется, такого обстоятельства или события, которое могло бы застигнуть ее врасплох. Это свидетельствовало или о наличии весьма определенного мироощущения, или о полном отсутствии такового.
Проще всего было поместить Бинни в моей комнате, что сразу вернуло меня ко временам университета Беркли и нашего sorority. Норман спал на огромной кушетке, подложив под голову подушку и накинув на ноги ватное одеяло. Часто вечерами я задерживалась у него. Он ложился спать, а я устраивалась прямо на медвежьей шкуре, брошенной перед очагом. И прислонялась спиной к кушетке, так, чтобы Норман мог обнять меня за плечи.
Свет я тушила. Огромную комнату освещали только трепетные язычки пламени. Я смотрела, смотрела не отрываясь на багровое зарево, покуда у меня не начинали слезиться глаза; от нестерпимого жара меня всю размаривало, голова, ноги, руки - все тело наливалось тяжестью. Обуглившимся концом палки - я выбирала ее из дерева той породы, которое почти не горит, - я, как кочергой, ворошила уголья. Возможно, я рассчитывала приручить огонь. Возможно, надеялась, как надеялись некогда в старину, превратить его в доброго союзника, который защитит нас, меня и моего индейца, отгонит от нашего порога злых духов и убережет от грядущих бед.
Но пламя не обладало свойством разгонять меланхолию; она смело переступала через заколдованный круг и подбиралась к нам. Я хранила упорное молчание, опасаясь нарушить чары, равно как опасалась убедиться в том, что Норман уже заснул. Я чувствовала, как его рука все тяжелее опирается на мое плечо. Я не оборачивалась, стремясь продлить очарование, уверить себя самое, что он не мог оставить меня в одиночестве так быстро.
И это тоже были хорошие минуты.
Иной раз я сама начинала дремать, опьяненная жарой и грезами. Меня будил холод: в очаге догорали два-три последних полена, и Норман, погруженный в пучину сна, бессознательно убирал руку с моего плеча, чтобы спрятать ее под одеяло. Я подымалась с полу с затекшими членами, подкладывала в камин еще полена три и уходила от этого остывшего огня, от этого Норова, отторгнутого от меня сном, бросив на него прощальный взгляд, чувствуя, как щемит сердце.
Я шла в свою комнату, где Бинни - еще одна разновидность очеловеченного животного - была погружена в такой же крепкий сон. Открывая двери и зажигая свет, я всякий раз рисковала ее разбудить, услышать вопрос о том, который теперь час; но я не рисковала услышать шутки по поводу моего столь позднего возвращения. Уже давно я перестала надеяться, что у тех, среди кого я живу, может возникнуть даже тень задней мысли.
Но сама я американизировалась еще не до такой степени, чтобы походить на них в этом отношении. Происшедшее в скором времени недоразумение - яркое тому доказательство.
В тот день Норману надо было отправиться по делам в Сан-Бернардино, и Бинни, обрадовавшись случаю нарушить монотонный ход жизни, а также желая похвастаться перед родителями своим цветущим видом, попросила взять ее с собой. Меня удерживали в бунгало каждодневные дела; одиночество, которое я любовно взращивала во Франции, и в Америке было мне мило. Мне казалось, что в эти часы одиночества мне снова становится близка другая девушка, непохожая на их Эгнис; и эти возвраты прошлого с каждым разом были для меня все менее неприятны.
Дни становились длиннее. Когда я покончила с домашними делами, до захода солнца в моем распоряжении оставалось еще два свободных часа. Позвонив по телефону Фарришам, я узнала, что к ним только что заезжал за Бинни Норман; я решила пойти пешком им навстречу.
Я шла и шла по шоссе, очищенному снегоочистителем. Машин почти не было, и наш форд тоже не показывался. Я добралась до плотины, замыкавшей озеро с запада, а его все не было. Дорогу через Рэдлендс занесло снегом и Норман мог вернуться в Бит Бэр только через Сити Крик Роуд, где я как раз и находилась.
Прежде чем пуститься в дальнейший путь, на что я, впрочем, не сразу отважилась, я присела на парапет, отгораживавший дорогу от шлюзов. Позади меня лежал овраг; по ту сторону шоссе, почти напротив, озеро, как бы вознесенное над естественным ложем всей своей промерзшей до дна массой, блистало ледяным зеркалом, припорошенным снегом. Толстые бурые ветви деревьев, росших на берегу, подчеркивали эту незапятнанную белизну, еще резче оттененную на первом плане коричневыми стенами хижины.
И только глядя на нее, на эту хижину, я вдруг поняла, где нахожусь.
Хижину эту поставили между шоссе и озером как раз на том месте, откуда Биг Бэр открывалось во всей своей шири. Гуляющие охотно посещали ее. Каждое воскресенье здесь размещался со своим товаром продавец сэндвичей; и даже в будни эта площадка со столами и облезлыми деревянными скамьями, врытыми прямо в землю, с водопроводными колонками и кирпичными печурками привлекала любителей пикников. Рядом специальная территория была отведена под стоянку машин, чтобы не загромождать шоссе.
Сейчас тут стояла только одна машина, и это был наш фордик.
Я сначала не тронулась с места. Я старалась разобраться в нахлынувших на меня мыслях. Итак, Норман и Бинни, доехав до плотины, не пожелали продолжать путь в Биг Бэр. Они поставили здесь машину, вышли из нее, сели на скамеечку, скрытую от меня стенами хижины, и вовсе не для того, чтобы любоваться пейзажем, который они знали наизусть, а для того, чтобы оттянуть возвращение в бунгало и встречу с той, что ждала их там. Случайно я обнаружила их маневр. Обнаружила их. И если я, стараясь не шуметь, сделаю несколько шагов вперед, я обнаружу и их предательство.
Однако я не спешила подняться с парапета. Я вопрошала себя. Что я испытывала? Гнев, горечь, муку? Больно ли мне? Безусловно... Но среди всех этих мыслей господствовала одна: все это вполне объяснимо, все это вполне справедливо, и я не имею никакого права на них сердиться. Как могла я не предвидеть то, что произошло? Неужели я живу во власти химер, раз верю в прочность чувств Нормана? Достаточно было появиться первой же girl, чтобы все стало на свои места. Разве Бинни, которую случайно свела с нами судьба не является женской особью той же расы, что и Норман?
Я сама сознавала, как велика разница между ними обоими и мной! И в мгновение ока меня обступило мое европейское племя, все эти мужчины и все эти женщины, шагу не делающие без задней мысли, эта загадочная в своей немоте бабка, этот брат, образец самообладания, эта коварная мать, вся эта семья, не превзойденная по части хитроумных козней... И с ними-то я надеялась порвать? Чтобы слиться с чужой породой?.. Я уже не понимала себя.
И напротив, в какой-то мере я вполне понимала Нормана. Я вовсе не так уж на него сердилась. Твердила себе, что его флирт с маленькой Фарриш, обладательницей солидного приданого, в будущем богатой наследницей, возможно, кончится свадьбой, - потом, позже, когда я устранюсь с их пути. И для Нормана это будет замечательно.
И наконец в голове моей мелькнула мысль, что этот инцидент всем на руку.
Я направилась к хижине. Пушистый снег, выпавший накануне, не скрипел под ногами. Поэтому-то я могла приблизиться и, не прибегая к позорным хитростям, получить доказательства и сохранить превосходство. Впрочем, я знала, что представляют собой эта girl и этот boy, они и не подумают отпираться, будут вести честную игру. Я уже слышала их голоса, еще не различая слов. Сейчас я обогну угол хижины, сейчас они меня увидят... И вдруг до моего слуха долетел обрывок фразы, и я остановилась.
- ...самая соблазнительная из всех, кого я только встречал за свою жизнь.
Голос принадлежал Норману. Я навострила уши. Бинни отвечала ему в том же тоне. Между ними действительно царило согласие, но иное, чем я подозревала. Норман не скупился на похвалы. Те, кого я собиралась разоблачить, дружно превозносили меня.
Я слышала, как Норман воспевал свое чувство ко мне, превозносил мое обаяние и уж не помню какие еще мои достоинства; когда он дошел до моей порядочности, "столь редкой, - как он выразился, - для иностранки", я бросилась бежать прочь, как воровка.
Я снова очутилась на шоссе. Я боялась, что теперь уже они обнаружат меня в неположенном месте, и сердце от страха громко стучало у меня в груди. Я бросилась по направлению к Биг Бэр. Потом услышала шум машины, ехавшей по моим следам, быстро настигавшей меня. Я остановилась, ожидая заслуженной кары. Когда машина догнала меня, я храбро повернулась к ней лицом... Это оказался шевроле.
Я подняла руку, шофер затормозил машину, посадил меня рядом с собой и довез до бунгало.
Через несколько недель Бинни достаточно поправилась, чтобы предпринять автомобильную поездку с сестрой и ее друзьями. Мы остались с Норманом одни. И тут-то я стала искать настоящего одиночества; наше одиночество вдвоем меня тяготило.
Не проходило дня без того, чтобы я не обнаруживала в моем друге какой-нибудь новой слабости, нового недостатка. Другими словами, я теперь открывала их для себя один за другим и без боязни называла их. С какой-то даже недоброй радостью я чувствовала, что мои глаза наконец-то широко открылись. Словно после происшествия на плотине мои несправедливые подозрения разом избавили меня от всех иллюзий, освободили от излишней терпимости, и отныне весь этот груз стал мне не по силам. Я точно сердилась на Нормана за то, что он не изменил мне.
Те самые черты, которые были мне особенно дороги, теперь отталкивали меня. Уважение, с каким он относился к своей работе, к любому пустяку, вышедшему из его рук, к этим своим рукам и своему телу, все это раздражало меня. Его важность казалась мне ребяческой. В нем я обнаружила даже педантизм, к чему вообще сама имела склонность и старалась бороться с этим недостатком. Норман, к несчастью, привык употреблять ни к селу ни к городу научные и технические термины. В случае расстройства желудка он никогда не говорил, что у него болит живот, а заявлял, что нарушена деятельность кишечника, и заявлял это с таким многозначительным видом, что я еле удерживалась от смеха. Короче, я разучилась понимать Америку.
Когда во время одинокой прогулки я взбиралась на откос, откуда можно было охватить взглядом бунгало, гнездившиеся на берег озера; или когда, спускаясь к Викторвилю, видела расстилавшуюся подо мной пустыню; или когда в Сан-Бернардино я ждала, сидя в машине, пока Норман закончит в банке свои дела, и рассматривала дома, дорогу, людей, - в такие минуты мне казалось, что все эти картины, которым я сама приписывала объемность и глубину, были в действительности лишены этих свойств и что все вокруг меня жило и живет лишь в качестве силуэта и фасада. Я была бессильна бороться против этого нового наваждения. При виде любой горы, стены, двери, человеческого профиля я испытывала ощущение, что ни позади, ни внутри них нет ничего. Символом страны как бы стали мои подружки по университету Беркли, которые почти все, к величайшему моему изумлению, обходились вовсе без нижнего белья.
И одновременно с тем, как я приходила к таким выводам, я горько упрекала себя за то, что прихожу к ним. Обвиняла себя за то, что поддаюсь чисто французским склонностям и недостаткам, которые и повинны в том, что путешествуем мы, французы, так мало и так нелепо, не можем научиться говорить на иностранном языке без акцента, туго схватываем чужие мысли и, таким образом, замкнуты на острове нашего духовного мира.
А потом, когда прошло еще несколько недель, я стала менее нетерпимой. Период повышенной нервозности сменился периодом апатии. Местные нравы, к которым, попав в Америку, я старалась приспособиться, ради любопытства, а потом, когда узнала Нормана, из-за любовного влечения; нравы эти, столь ненавистные мне порой, стали теперь моими силою вещей и силою моей податливости. Я видела ныне в Биг Бэр лишь Бит Бэр и ничего больше, а в Нормане лишь Нормана. Я пристрастилась к детективным романам и к сигаретам, которые курила с утра до вечера, снова стала кататься на лыжах; безбожно забросила кухню; и все чаще и чаще выпадали дни, вернее ночи, когда пылкие объятия Нормана находили во мне лишь ничтожно малый отклик.
Наступил конец марта. В одно прекрасное утро плотно слежавшийся снег начал подтаивать снизу. Тысячи новорожденных ручейков побежали к озеру. Вся гора сверху донизу забормотала.
Целую неделю нам пришлось шлепать по грязи. По обе стороны еще стояли белые стены, но проезжавшие машины забросали их черными комьями. Солнечные лучи пробуравили всю поверхность снега. Биг Бэр поблек.
И опустел. В Викторвильскую пустыню, так же как и на плантации Сан-Бернардино, пришла весна. Возможно, там, внизу уже начался летний сезон на пляжах и в бассейнах. В пятницу вечером и в субботу утром к нам перестали ходить машины.
Норман по целым дням оставлял меня одну, у него была уйма дел: требовалось привести в порядок и запереть бунгало и хижины, потому что публика разъехалась и новый наплыв ожидался лишь с наступлением июльской жары.
Миссис Поттер тоже прекратила дела, прикрыла свою лавку. Она решила провести месяц в Лонг Бич, куда переехала после замужества ее сестра. Норман предложил довезти ее до Сан-Бернардино, где она пересядет на автобус. Но, когда я увидела, как он грузит в форд чемоданы нашей соседки, когда я увидела приготовления к этому отъезду, у меня вдруг перехватило дыхание и я почувствовала, что даже лицо у меня исказилось. Мне почудилось, что я вижу не миссис Поттер, а другую путешественницу, другую женщину, готовую дезертировать.
- Боюсь... боюсь, я не смогу вас проводить, - пробормотала я.
- Ой, правда? - удивилась миссис Поттер. - Очень жаль.
- Вы себя неважно чувствуете? - спросил Норман.
- Не особенно хорошо. Но...
Я смотрела, как исчезают в грузовичке чемоданы, я смотрела, как миссис Поттер устраивалась на переднем сиденье, где я десятки раз сидела рядом с Норманом.
Я трусливо ждала, когда он возьмет последний тюк, лежавший на пороге лавочки. Тут я сделала шаг вперед и схватила славную мою приятельницу за обе руки. Голос мой слегка дрожал.
- О, дорогая миссис Поттер! Я сохраню о вас самые лучшие воспоминания!
- Что такое? - удивилась та.- Разве я вас здесь не застану? Ведь я возвращусь через месяц.
- Да, конечно, конечно. Но... отъезд - всегда отъезд.
- Хорошо, миссис Келлог, хорошо... До чего же вы романтичны!
Она расхохоталась, но вдруг замолкла, не спуская с меня глаз. Я потупила взор. Тут она заговорила непринужденным тоном, в котором звучала обычная неназойливость и проницательность.
- Но ведь вы знаете, что, если нам с вами не суждено будет свидеться, я тоже всегда буду вас помнить,
Я поцеловала ее. Подошел Норман.
- Забудьте, что я вам сказала, - попросила я миссис Поттер.
- Конечно.
Но тут же добавила почти шепотом и уже иным тоном.
- И вы тоже.
Я отвернулась.
Когда фордик исчез за поворотом, я вдруг поняла, что мне просто не хватает мужества вернуться в наше бунгало. Я сошла с шоссе, чтобы подняться на откос. Сейчас можно было обходиться без лыж. Тропинка очистилась от снега, но зато ее совсем размыло. То и дело ноги скользили, и подъем оказался не из приятных. Становилось жарко. Мне пришлось расстегнуть меховую куртку. И все же я добралась до того места, откуда обычно любовалась лагерем и озером.
И то и другое изменилось к худшему. Снега осталось совсем немного, последние и единственно нетронутые белые полоски сохранились только в расселинах скал, лежали на ветвях сосен. И хотя я видела этот край прошлой осенью, еще до снегопадов, я не узнавала его сейчас. Исчез мой Биг Бэр.
Я не стала здесь мешкать. Четыре стены нашего жилища, где некогда я нашла свое счастье и где сейчас найду лишь себя самое, пугали меня меньше, чем этот лишенный своих зимних чар пейзаж.
Я начала спускаться. Увы, я отлично понимала: оттепель как бы стала рубежом. Все, что было до сих пор зыбким, неясным, разом рухнуло, подобно тому как почернел и растаял снег в крошечной моей вселенной, у которой каждый день отнимали частицу ее прежней белизны и тишины. Я ненавидела зеленые побеги, пробивавшиеся из-под земли, и журчание ручейков. Я проклинала весну.
Я спускалась к нашему бунгало, которое было видно отсюда и казалось совсем целехоньким, но я-то знала, что оно лежит в руинах. В последнее время меня грызла еще неведомая мне тревога. Она жила где-то в тайных глубинах моего существа, терзала мое сердце, не давала покоя голове. Я боялась, что вскоре окончательно охладею к ласкам Нормана. Эта идиотская боязнь неотступно преследовала меня, становилась сродни самовнушению и еще больше притупляла мои чувства.
В минуты самого острого страха я твердила себе, что лучше уйти подальше от этого жилища, от этой постели, от объятий этого юноши, чем ждать полного поражения. Мне хотелось убежать, прежде чем неприятель войдет в крепость, и я знала, кто враг: это была некая Агнесса, до конца непокорная и до конца проницательная.
Я спускалась не спеша... Боясь поскользнуться,- я цеплялась за стволы деревьев, росших по краю тропинки. И вдруг что-то до ужаса холодное, мокрое и мягкое упало мне на шею... Я вскрикнула... С куста, за который я ухватилась слишком энергично, сорвался кусок слежавшегося снега. Снег, попавший за воротник меховой куртки, уже таял на моей голой шее, проникал под одежду, стекал струйкой по спине, леденил меня до костей.
Тот незначительный запас мужества, который еще оставался у меня, разом испарился. Это уж было чересчур. На тропинке стояла сейчас маленькая девочка - взрослая Агнесса, и с ней судьба поступила слишком несправедливо. Край тропинки уже просох; она присела на откос.
Потом, закрыв лицо рукавицами, она громко заплакала.
Как-то в пятницу вечером я сказала Норману, когда он пришел домой ужинать:
- Дни совсем теплые, Норман. А мы еще не купались. Давайте проведем день в Лагуна Бич?
- О! У Фарришей? Охотно. Позвоните им, пожалуйста.
- Вовсе не обязательно ехать к ним. Лучше закажем номер в Ньюпорт-клаб. Там нам будет спокойнее.
- О, совсем как в медовый месяц, - добавил Норман с улыбкой.
Он направился в ванную и спросил меня по дороге!
- А что вы делали весь вечер?
Взглянув в его сторону и убедившись, что он стоит ко мне спиной, я ответила, пожалуй, немного громче, чем обычно:
- Убиралась.
В субботу на заре фордик увез нас в долину. Туман, сопровождавший зарождение нового дня, еще окутывал пространство между городом и последними уступами Сан-Бернардино Рейндж, мимо которых катила наша машина.
Когда мы проезжали через Хайлэнд, я заметила, что японец уже открывает цветочный ларек. Вдоль тротуара, прямо на газоне, он расставлял металлические ящики в водой, где покоились букеты.
- Остановите машину! - попросила я Нормана.
- Цветы? Вы хотите купить цветы? Кому?
- ...Да так, мне пришла в голову одна идея.
Я выбрала самые различные цветы и велела связать их в огромный сноп. Когда я вернулась со своей покупкой к машине, Норман не стал надо мною подшучивать, чего я опасалась, но удивленно заметил:
- Вы нынче утром, дорогая, какая-то странная.
- Странная, потому что люблю цветы?
- Нет, странная потому, что у вас сегодня нет обычного оптимистического вида.
Но, верный себе, не стал добиваться дальнейших объяснений. Я сказала:
- Давайте проедем мимо "Фронтона", ладно?
Норман промолчал, но, когда машина остановилась у виллы патрона, он просто сказал;
- В субботу он так рано не встает. И она тоже.
- Тем лучше, никто нас не заметит. Просто оставлю цветы и записочку.
И в самом деле, этот очаровательный домик был еще погружен в сон. Стоя на равном расстоянии от него и от машины, где ждал меня Норман, я мешкала, держа, в руках цветы. Я смотрела на "Фронтон". Неяркое утреннее солнце заливало его своим ласковым светом.
Вот именно здесь, после первой ночи любви, проведенной у Фарришей, мы с Норманом без слов, в силу естественного хода вещей почувствовали себя интимно близкими. Здесь мне было суждено судьбою начать свою женскую жизнь, провести неслыханно блаженный месяц. Здесь, наконец, "мой грех", как сказала бы наша семья, обернулся такими потоками света, таким здоровьем, такой чистотой, что ни разу я не могла обнаружить в нем ни прелести запретного плода, ни сладости краденого счастья.
Я глядела не отрываясь на этот домик, который всего несколько недель был моим. Никогда раньше он не казался мне таким милым. Фасад его, копировавший американские жилища начала девятнадцатого века, был выдержан в том стиле, который искусствоведы Соединенных Штатов слишком пышно именуют "греческим Ренессансом".
Но особенно меня поражало, и поразило в первый же день приезда, то, что привело меня и сейчас сюда с букетом цветов,- это узенький перистиль на высоком крыльце с четырьмя ионическими колоннами, увенчанный треугольным фронтоном. Человеку с живым воображением он напоминал склеп в виде чуть-чуть нелепого, но прелестного храма.
Здесь я и оставила свой цветочный сноп. Поднявшись на четыре ступеньки, я возложила букет на площадку перед закрытой дверью, порог которой переступили прошлым летом "мистер и миссис Келлог".
Однако Норман ничего мне не сказал, и во время всего остального пути до пляжа мы не открыли рта.
Пользуясь той свободой нравов, которая царит на тихоокеанских пляжах, я вышла из Ньюпорт-клаб в купальных трусиках и лифчике; за мной шел Норман в одних лишь плавках. На пляже еще не было так многолюдно, как летом. Несколько десятков boys и girls, столь же обнаженных, что и мы, играли на песке в мяч или принимали первые солнечные ванны. Мало кто рисковал войти в море. Норман кинулся в воду даже с каким-то восторгом и, очутившись среди волн, стал звать меня, уверяя, что совсем не холодно. Но я предпочла обождать полудня, когда станет теплее.
Я села на брезент, которым мы закрывали наш форд и который захватили с собой вместе с полотенцами, термосом и сэндвичами. Я не спускала с Нормана глаз. Он вышел на берег. Как и тогда, я увидела его словно отлакированное тело, возникавшее из океана, все в россыпи солнечных бликов, увидела, как шагнул он ко мне. Но на участке, разделявшем нас, трое юношей играли в бейсбол. И этого оказалось достаточно, чтобы я была забыта. Норман без приглашения встал четвертым, ловко перехватив на лету мяч, что восхитило игроков. С этим новым партнером получалась настоящая игра.
Самым ловким, самым сильным, самым умелым оказался Норман. Он делал с мячом просто чудеса. Мяч для игры в бейсбол ужасно тяжелый и жесткий, им ничего не стоит отбить себе руки, в чем я сама имела случай убедиться на практике, играя с Норманом, когда у него не было партнеров. Сейчас Норман загонял всех игроков. Они восторженно заявили, что он terrific[21]. Подошли девушки и тоже стали смотреть на Нормана, не щадившего своих сил.
Достаточно ему было вступить на этот песок, как снова он стал кумиром, стал богом. Его обаяние особенно ярко проявляло себя сейчас, когда он, обнаженный, слитый со стихией, наслаждался игрой. Ни один из здешних юношей не мог с ним сравниться, хотя все они были молоды, ибо на пляжах Тихого океана не встречаются купальщики, будь то мужского или женского пола, старше тридцати лет. Я видела только его одного. Он снова стал в моих глазах таким, каким был год назад. Я пришла на пляж, чтобы бросить его, но обрела его вновь.
Состязание в мяч прекратилось за неимением партнеров. Норман мог подойти наконец ко мне. Теперь уже его тело лоснилось не от морской воды, а от пота. Он взял полотенце и тщательно стал вытираться. Потом сел и провел полотенцем по ногам. И тут же чертыхнулся.
- Смотрите-ка! - обратился он ко мне.
На подошве у него блестело черное жирное пятно. Я вдруг вспомнила наши французские пляжи, где сплошь и рядом приходится шагать прямо по бляшкам смолы, отваливающейся от кормы рыбачьих баркасов и прибиваемой к берегу морской волной.
- Это легко стирается жиром, Норман.
Он возразил мне, довольно уместно, что у него под рукой нет сейчас жира, на что я ответила, что придется дождаться вечера. Но американцы испытывают священный ужас перед любым пятном. Вооружившись ракушкой, Норман с суровой миной стал скрести пятку. И ворчал:
- Всё эти проклятые нефтяные вышки!
- Какие вышки? - удивилась я.- Они здесь ни при чем, Вы запачкались смолой, а она стекает с рыбачьих баркасов.
Норман без труда рассеял мое заблуждение. Виновны в происшествии именно "деррики", которые в нескольких милях отсюда заполонили берег и шагнули даже в море. По словам Нормана, его пятку обесчестила не смола, а нефть, плавающая в воде; он в этом уверен, если я сомневаюсь, то могу навести справки... Я с улыбкой прервала его.
- Ладно, Норман... Впрочем, это вопрос темперамента.
- Как темперамента?
- Да. Я, например, предпочитаю думать, что в вашей беде повинны рыбачьи баркасы.
- Почему?
- Потому что так поэтичнее.
Он повернул ко мне удивленное лицо.
- В конце концов, что с вами сегодня происходит, Эгнис?
Стараясь заглянуть мне в глаза, он отвел руку назад и уперся ладонью в песок. При этом движении торс его слегка изогнулся, подчеркнув широкий разворот плечей и тонкость талии. В эту минуту две мысли одновременно пронеслись у меня в голове: "Как он может быть таким прекрасным?" и "Как он может не понимать?"
Его глаза, черные, как агат, впились, не моргая, в мое лицо. Впервые с того времени, как я узнала Нормана, я без малейшего смятения встретила их лучи. Я даже улыбнулась, и улыбка эта тоже была для меня непривычно новой, ибо если до сегодняшнего дня к моей нежности и примешивалось порой сомнение и разочарование, то впервые это случилось в присутствии моего друга, когда он находился от меня на расстоянии всего полуметра, когда его рука, его взгляд, его губы почти касались меня, - я улыбнулась, и не будь Норман Норманом, он сразу бы все понял и ничего бы мне не пришлось объяснять, ничего сообщать.
И я предпочла отложить объяснение.
- Мне самой неприятно, Норман, я, видимо, перенервничала. Плохо спала. - Это было истинной правдой. - Поплаваю пять минут кролем, и все пройдет.
Я поднялась, ласково провела кончиками пальцев по его затылку и щеке, что, впрочем, уже давно перестало быть для меня привычным жестом. Я подобрала волосы, надела резиновую шапочку и побежала к воде.
Она оказалась не такой холодной, как я боялась, и непривычно спокойной для Тихого океана. Я не торопилась уплыть, слабо шевеля руками среди негрозных волн. Ровно настолько, чтобы держаться на месте. Мне был виден Норман. Он перестал скрести пятку и не лежал на песке по примеру прочих, желавших "набраться" побольше солнца. Он неподвижно сидел на корточках; я мне подумалось, что он глядит на меня и о чем-то размышляет.
Именно в эту неповторимую минуту - помню это отлично, - лениво держась на поверхности воды, я наконец ясно осознала смысл своей неудачи. До приезда в Соединенные Штаты я не знала любви, не знала даже чувства любви; как же я могла предвидеть, что любовь к Норману заведет меня в тупик? Я имею в виду не те трудности, которые помешали бы нашему браку. Так или иначе, я все равно вышла бы замуж без согласия своей семьи, я в этом всегда была уверена. Нет: самый характер нашей любви стал причиной того, что она с первой же встречи была обречена. Я слишком любила красоту Нормана, и то, что он такой необычный, и его новизну в моих глазах. А вот внутренней близости недоставало. Недоставало моему уму, сердцу, а особенно моим ночам.
Норман не покорил меня целиком: он только оторвал меня от родной почвы.
Заметив, что я вышла из воды и уже вступила на узенькую песчаную полоску берега, Норман лег на спину. Как сказать ему то, что я должна была ему сообщить теперь же, ибо, отсрочив объяснение, я рисковала поступить бесчестно?
От меня одной зависело наносить или не наносить удар этому юноше. Лежавший на спине у самых моих ног, Норман казался мне особенно уязвимым, открытым для нападения, вдвойне обнаженным. Стараясь защитить глаза от солнца, он прикрыл лицо тыльной стороной ладони и смотрел на меня сквозь раздвинутые пальцы. Я вытерла плечи, ноги, сняла резиновую шапочку. Норман подвинулся, освобождая мне место возле себя, и это, возможно, даже бессознательное движение напомнило мне о нашем общем ложе; он вытянул левую руку, как бы ожидая, что на нее ляжет моя голова. Я опустилась с ним рядом, чувствуя его горячий от солнца бок. Как ему сказать?
И тут я заметила, что я уже говорю, это я-то, которая так боялась сдать в последнюю минуту... Получилось это само собой, без всяких усилий. Само, как следствие моих раздумий и моих бессонниц, как результат тайного созревания в течение, быть может, многих месяцев: этот плод, напоенный горечью, без посторонней помощи упал на землю.
Я не начала с побудивших меня причин. Я считала, что будет более по-американски объявить сначала о том, что решение бесповоротно, рассказать о различных уже принятых мною практических мерах. Я призналась, что еще накануне уложила вещи. Они уже запакованы и ждут наверху, когда Норман перешлет их через транспортную контору в Сан-Франциско. Ибо завтра на нашем фордике он отвезет меня в Сан-Хуан Капистрано, который совсем близко отсюда и где проходит железная дорога, идущая на север. Не правда ли, это самое простое?
Откровенно говоря, мне вовсе не улыбалось - хотя ни за что на свете я не сказала бы этого вслух - вновь увидеть Биг Бэр вместе с Норманом, уже знавшим всю правду, и расставаться с ним среди наших гор.
Желая закончить разговор, я сказала неестественно громким голосом:
- Я уже попрощалась вчера с озером, с секвойями и бунгало. Значит, возвращаться туда незачем.
Потом я замолчала. Голова моя по-прежнему лежала на плече у Нормана, и мы не повернулись друг к другу лицом, Он выждал в молчании, а потом произнес не шевелясь:
- О! Теперь я знаю... Я понимаю.
- Что понимаете, Норман?
- То, что мне не удавалось себе объяснить.
Что он сейчас скажет? Какой неведомый мне внутренний процесс совершается в нем? Неужели наше объяснение, которое я надеялась свести к самым простым словам, чревато сюрпризами, станет испытанием, карой? Но в то же время любопытство толкало меня на дальнейшие расспросы.
- А что вам не удавалось себе объяснить?
- Почему вы отнесли нынче утром цветы в "Фронтон"?..
И добавил:
- Да... Жена моего патрона будет тронута. Очень милый знак внимания.
Хотя я решила ничего не скрывать, я не сочла необходимым вывести Нормана из заблуждения, не сказала ему, что цветы - впрочем, при них и не было никакой записки - я возложила некоему призраку.
Мы по-прежнему лежали не шевелясь. Солнце палило немилосердно. Юноши, игравшие поблизости от нас, угомонились. Уже знакомая с обычаями здешних пляжей, я не глядя догадывалась, что они один за другим улеглись рядом со своими девушками - обычный пляжный флирт; скованные жарой, их объятия утратили живость, не утратив бесстыдства.
Точно таким же движением, как Норман, я прикрыла глаза тыльной стороной ладони. Наши тела покоились бок о бок, параллельно, в том классическом положении, в котором воплощается отдых, если даже двое отдыхают вместе последний раз; и, должно быть, со стороны казалось, что мы оба очень спокойны и почти ничем не отличаемся от остальных лежавших на пляже. Я заговорила.
На этот раз я изложила все свои соображения; все, кроме одного, наиболее верного; ибо я отлично знала: будь я по-прежнему зачарована миражем первых месяцев, тогда все прочее утратило бы всякую весомость и сила счастья была бы так веч лика, что свела бы даже наших Буссарделей к ничтожно малым пропорциям. Я сама еще не могла разобраться: было ли причиной моего физического охлаждения к Норману душевное разочарование или же, напротив, рассудок мне вернула охлажденность чувств; одно я понимала: обе эти незадачи взаимно действовали друг на друга, и моя история - самая банальная история девушки, охладевшей к своему любовнику.
Но могла ли я сказать об этом Норману! У меня просто не хватало для этого мужества. Более того, я сама была смущена случившимся и не имела оснований гордиться собой. Счастье еще, что в моем распоряжении было достаточно благовидных предлогов, которыми можно заменить истинные причины.
Итак, волей-неволей мне приходилось произносить защитительную речь. Норман молча слушал ее, параграф за параграфом. И когда наконец я уже начала дивиться его упорной немоте и в качестве самого веского довода сослалась на почти полную невозможность акклиматизироваться ему во Франции, а мне в Соединенных Штатах, он отнял руку от своего лица и незаметным жестом прервал меня:
- Разрешите?
- Конечно, Норман. Говорите.
- Простите, дорогая, но вы так долго держите голову на моей руке... она совсем затекла, кровообращение нарушилось...
Я поднялась, села и посмотрела в сторону - на горизонт.
Я чуть было горько не рассмеялась над собой. И впрямь пора было, кажется, заметить, что никогда мы не говорили на общем языке. А что я сделала, чтобы сгладить это противоречие? Напротив, разве не я сама содействовала ему, упрямо питая иллюзии? В сущности, все это было моей, а не его ошибкой, моей огромной ошибкой.
Внутренние сетования, которые я отгоняла от себя с самого утра, как искушение, победили как раз в ту самую минуту, когда я считала, что переборола их. От непереносимого стыда даже сердце зашлось, и при мысли о собственной подлости, о беспощадном ударе, который я собственноручно наношу сейчас этому юноше, глаза мои увлажнились. Зачем я напала на него врасплох, зачем поставила его так сразу перед уже свершившимся фактом? Увы, лишь для того, чтобы оградить самое себя, избежать уверток и споров. Некрасиво все это. И этим тоже гордиться нечего...
- О Норман! - воскликнула я. - Норман!
Я упала к нему на грудь; уткнулась лицом во впадину этого мужского плеча, прижимаясь к которому я все-таки испытывала неведомое мне доселе волнение. Коснувшись губами его плеча, я прошептала:
- Норман, мне будет не так грустно уезжать, если я буду уверена, что вы на меня не сердитесь.
И я снова села, стараясь прочесть ответ в его глазах. Он слегка отодвинул меня в сторону с той присущей ему ласковой твердостью, которую дает только сила.
- Дорогая, - произнес он. - Для нас обоих будет лучше, если вы продолжите разговор, как прежде, не глядя на меня. Это будет гарантировать нас от излишней растроганности.
Он круто повернул меня, сам гибким движением повернулся тоже, и я очутилась именно в такой позе, какая его устраивала. Я снова лежала, но уже под прямым углом к Норману; и теперь моя голова покоилась у него на боку.
- Так вам будет лучше,- сказал он.- Лицом прямо к солнцу.- И без всякого перехода: - Как же я могу на вас сердиться, Эгнис, за то, что вы избрали лучший для себя путь? Я вас хорошо знаю: прежде чем объявить мне о своем решении, вы долго думали, и если вы все-таки его приняли, значит оно наилучшее. Я отпускаю вас и сохраню к вам самые теплые чувства, и от души желаю вам удачи. Мы ведь таковы, разве вы этого не знали? Когда пора любви проходит, мы никогда не упрекаем, никогда не жалуемся.
И, так как я медлила с ответом, он, помолчав немного, спросил: все ли я сказала ему, что собиралась сказать. Я ответила утвердительно.
- Тогда разрешите в свою очередь мне сказать вам несколько слов, - Он выдержал короткую паузу, будто поставил двоеточие. - Эгнис, я знал, что это у нас с вами ненадолго. Вот вы мне пытались сейчас доказать, что наш брак невозможен. Совершенно незачем было убеждать меня в этом. Ибо с первого же дня я понял, что вы никогда не согласитесь выйти за меня замуж. Заметьте, я никогда вам этого и не предлагал. Вы слишком многим отличаетесь от меня. За это-то я вас и любил, и из-за этого вас теряю. И из-за этого также я пошел на ложь и позволил называть вас миссис Келлог. Конечно, я нисколько об этом не жалею. Однако я знал, на что иду. Я рискнул. Меня удивляло другое: что вы, по-видимому, совсем не думали о своем будущем.
- Норман, было вы слишком долго вам объяснять то, что во мне происходило. Слишком долго и слишком трудно.
- И я того же мнения... Говоря откровенно, когда я на вас смотрю... я имею в виду ваших соотечественников... я все больше убеждаюсь в том, что во всех вас что-то остается для нас непонятным. Прежде всего потому, что сами вы для себя непонятны.
Он говорил теперь все медленнее, проникновеннее, что означало переход к афоризмам.
- Вам нравится, очень нравится создавать такое впечатление, будто в вашей душе хранится некая тайна. И вы сочли бы для себя позором, не будь ее у вас... Вы ее тщательно взращиваете... Вы относитесь к себе с уважением лишь тогда, когда чувствуете себя игрушкой неведомых сил.
После этих слов он замолк. Я опиралась затылком о его бок и чувствовала, как меня баюкает мерное его дыхание, лишь изредка прерывавшееся, когда он одним залпом произносил длинную фразу. Но по мере того, как Норман говорил, голос его казался мне все более и более далеким, как будто исходил он из других уст, чужих на этом столь любимом мною лице.
Это тело пока еще было со мной; я еще прикасалась к нему; всем затылком сквозь волосы я чувствовала, как оно дышит, живет. Мне захотелось еще полнее ощутить его близость, коснуться его щекой; и, не подымаясь, тем движением, которым спящий поворачивает голову на подушке, я повернулась, потом еще и еще, пока губы не коснулись кожи Нормана. Но под лучами солнца, раскалившего его тело, кожа приобрела тепло, запах, вкус, приобрела реальность, мне незнакомую.
Тот, мой Норман, уходил от меня все дальше и дальше; он уступил свое место положительному человеку, резонеру. Тот, мой Норман, удалялся от меня с каждой минутой; без всякого сомнения, он вернулся во "Фронтон". И вот в этом убежище, далеко от меня, без моих забот, он вскоре исчезнет; и вскоре, подобно струйке дыма, его поглотит беспредельность, но не забвение.
Океан с грохотом бил о берег. Я совсем разомлела от жары. Но чувствовала себя хорошо. "Печаль придет потом", - догадалась я. А пока на меня снизошел небывалый покой.
Так я и лежала рядом с Норманом, прижавшись к нему, будто хотела лучше запечатлеть в памяти - в качестве эпилога нашей несовершенной любви - тот рассеянный, почти бесплотный поцелуй, каким я прикоснулась к этой безупречно прекрасной впадине живота.