"...ПРОЙДЯ ЕЩЕ НЕМНОГО ДАЛЬШЕ, святой Франциск еще раз восклицает громко: — Брат Лев, овечка божия, пусть меньший брат говорит языком ангелов и познает движения звезд и свойства растений; и пусть ему откроются все сокровища земные, пусть узнает он свойства птиц и рыб, и всех животных, и людей, и деревьев, и камней, и корней, и вод; запиши, что не в этом совершенная радость. — И, пройдя еще немного, святой Франциск восклицает громко: — Брат Лев, пусть научился бы меньший брат так хорошо проповедовать, что обратил бы в веру Христову всех неверных; запиши, что не в этом совершенная радость. — И когда он говорил таким образом на протяжении двух миль, брат Лев с великим изумлением спросил его и сказал: — Отец, я прошу тебя во имя божие, скажи мне, в чем же совершенная радость..."
И Франциск отвечал ему ... Нет-нет! Не ему (ему он ответил словом), а папе Иннокентию III — делом, простодушным человеческим жестом, естественным, как листок на ветру, как роса на этом листке или как воробушек — росинку эту в охрипшее горло...
Что же он там сделал такое?
Средневековый хронист рассказывает.
Папа Иннокентий III, выслушав среди кардиналов консистории устав божьего человека Франциска, нечесаного, с длинной бородою, в лохмотьях, с нависшими черными бровями, сказал ему: "Ступай, сын мой, и поищи свиней; с ними у тебя, кажется, более общего, чем с людьми; поваляйся с ними в грязи, передай им твой устав и упражняйся на них в проповедях твоих". Франциск наклонил голову, вышел и, найдя стадо свиней, в точности так и поступил: стал валяться с ними на земле. Весь в грязи, он вернулся — и вновь к папе: "Владыко, я исполнил твое приказание; услышь и ты теперь мою мольбу". Растроганный и огорченный собою, папа выслушал Франциска, человека божьего.
Вопрос — ответ. На слово — дело. В результате целая жизнь, сложенная из таких вот жестов-поступков. Легко сложенная — простодушно, как у юродивого; беззаботно, как у ребенка играющего; внезапно, как у жонглера-эксцентрика; весело, как у ваганта-бродяги...
Сквозь текст проступила жизнь, ставши образцом, примером, поучением.
Не для всех, конечно. Зато надолго — вот уже восьмое столетие.
Какая-то совершенно новая, внетекстовая, педагогика: учительская, а не ученая; ученическая, а не школярская. А может быть, и не учительская вовсе? Да и педагогика ли? Без зубрежки, без латыни, без выволочки за нерадение, а учит. Учит ли?..
Пробирает до дрожи.
Слеза. Воробушек. Божья роса. Листок на ветру.
К свиньям — и роса божья? Но вовсе странно: Франциск и средневековый ученый (пускай даже ученый человек). Не с неба ли он, этот ассизский бродяжка, свалился на страницы моего сочинения про средневекового книгочея ученого человека?
Всмотримся...
ХРИСТОС покаяния и Христос, открывающий своим ученикам обетование о "Страшном суде". "Темные века" знали Христа-учителя, учившего прежде всего этому. Но... Христос, радующийся в Кане Галилейской и заповедующий подражать лилиям и птицам небесным. Именно у этого Христа учится ассизский святой. Следует ему. И все это на фоне ожидания европейским человечеством Христа грозного судии в предфранцисканские Абеляровы времена, когда "во много раз и гораздо тяжелей, чем можно поверить, поднялось в то время гонение на святую церковь, какого не было от ее начала: отовсюду ужас, отовсюду опасность, извне — меч, внутри — ересь и подкуп" — говорит средневековый источник. Истаивает ощущение Христа, пребывающего на земле.
Но (еще раз): Христос, протягивающий ученикам новозаветные хлеб и вино, что в одной его руке, а другой рукою обрекающий на вечные муки тех, кто осужден.
А таинства меж тем поверяются, как это мы уже видели, разумом: свидетельства Христа о себе, явленные в природе и в людях, слабо приемлются. И вот уже Антихрист почти что здесь, а Христос едва ли не вне мира. Такие дела...
С. Дурылин в предисловии к "Цветочкам" Франциска Ассизского пишет: "Когда в отчаянии и тоске св. Антоний воскликнул однажды: "Господи! Где же ты? Я сорок лет ищу тебя и не нахожу!" — Он услышал голос Христа: "Я сорок лет стою за плечами твоими". Устами св. Франциска Христос повторил это всему миру".
С этого мгновения начинается новый урок: Христа — Франциску; Франциска — миру; Христа через Франциска, как и двенадцать столетий назад, всем, всем, всем... Только теперь уже через Франциска — ученика и учителя купно, бескнижного действователя. Умбрийский тринадцатый ученик Христа, но только из XII века: именно Христа, представленного во всей своей полноте в Евангелии, но и в природе. Личный ученик Учителя: здесь и теперь; в сей и в каждый последующий миг. Ученик-со-мученик Учителя. Co-мучение (compassio) одна из первейших особенностей этого содружества. Co-мучение, но и со-радование Учителю. Фома из Челано лично видел, как Франциск "подымал с земли кусок дерева и, держа его в левой руке наподобие виолы, правой водил тоненькой палочкой, точно смычком, и, делая соответствующие движения, пел по-галльски о боге". Со-радование, и это, конечно, в первейшую очередь. А потом и co-мучение, внешне засвидетельствованное в кровоточащих крестных ранах-стигматах Франциска из Ассизи.
Больше, чем просто учитель. Больше, чем просто ученик. Любимый и родной. Учитель. Такой же, — хотел бы верить этот Ученик, — и ученик. Родной и тоже любимый.
Радостная Христова школа. Учение в радость. Laetitia — радость духовная. Францисканская "ученость" такова.
Меньшие братья так говорили тем, кто хотел учиться: "Мы скоморохи господни и в награду за это мы хотим от вас, чтобы вы предались истинному покаянию". И Франциск к сему прибавлял: "Что же такое слуги господа, как не скоморохи его, которые должны растрогать сердца людские и подвигнуть к радости духовной?"
Это была "школа" co-мучения и со-радования. И первым успехом ее, этой школы, в лице ее учеников, было восстановление поколебленных таинств: евхаристия — живое свидетельство продолжающейся земной жизни Учителя, постигаемого не столько через слово, сколько через прямое (именно прямое!) общение с ним. (Не потому ли жизненный жест — к свиньям по приказанию папы как бы ответ на вопрос о том, что такое совершенная радость; внетекстовый, внесловесный, ответ?)
И при всем при том — земная насущная школа. Учителя любят и уважают как сына человеческого, но и боятся (timere) как божьего сына. А залогом земности, настоящести этой школы было ощущение Христа-учителя всеми этими любознательнейшими, готовыми к немедленному поступку во имя, учениками, главный из которых — Франциск (он же и Учитель).
Франциск в "Приветствии добродетелям": "Радуйся, царица премудрость, Господь храни тебя, с сестрой твоей, святой и чистой простотой. Госпожа святая бедность, Господь храни тебя с братом твоим, святым смирением. Госпожа любовь святая, Господь храни тебя с братом твоим, святым послушанием. Все святейшие добродетели, храни вас Господь, проистекающие и идущие от Него. В целом мире не наказан ни один человек, кто одною из вас мог бы обладать, если не умрет он прежде того. Обладающий одною и не повредивший другие, всеми обладает; и повредивший одну, не обладает ни одной и все повреждает; каждая из них прогоняет пороки и грехи. Святая премудрость изгоняет Сатану и все злобствования его. Чистая святая простота прогоняет всю мудрость мира сего и мудрование плоти. Святая бедность прогоняет всякую алчность, скупость и заботы мира сего. Святое смирение побеждает гордость и всех людей мира сего и все, что в мире. Любовь святая прогоняет все искушения дьявольские и плотские и все страхи плотские. Святое послушание прогоняет все желания телесные и плотские и владеет умерщвляемым телом своим для послушания духу и для послушания брату своему и подчиняет человека всем людям в мире этом, и не только людям, но даже всем животным и зверям, чтобы могли они делать с ним, что хотят, насколько дано это будет им свыше от Бога".
Именно по этой, если можно так выразиться, инструкции надлежит жить. Точнее: по ней следует лично, собственным волевым усилием, прожить жизнь. Я сказал "волевым усилием", а между тем его, этого усилия, не должно видеть, и потому оно само не должно тяготить: легко и просто — играючи. Добровольно, но с ударением на добре — доброй игре. А воля? — Это о другом...
Кажется, прямо противоположный всей средневековой учительско-ученической — книжной — учености ход: слово представляется делом (не наоборот!). Слово — в жизнь, которую уже потом не преподать. Но слово научения в "Приветствии..." Франциска есть точное слово в жизни Иисуса Христа; собственно, сама эта жизнь. Значит, от жизни к жизни. От всецелой жизни, данной Франциском в системе слов о ней (целостном тексте о ней), к жизни-копии, жизни-слепку, зеркальному отражению жизни Христа. Подражание как "школьное" дело жизнесложения. И тогда, конечно, при такой "учено-дидактической" сверхзадаче сложенный из слов текст — вовсе не сумма добродетелей, а свойства живой личности, живого человека, составившие этот стереоскопический, удивительно живой портрет Того, Кто... Миг жизни, свидетельствующий о жизни целой. Может быть, даже и... вечной. Потому и текст приветствия — вовсе уже не текст, а текст-жизнь — сама жизнь Христа (так же, впрочем, как и сам Христос — всё; и в нем — всё: во всей своей всейской совершенной полноте, полнящейся вечностью). И значит, и в самом деле от жизни к жизни. А текст как бы между прочим, так себе: только для того, чтобы как-то сказать. Подражать не учению Иисуса Христа, а самому ему, его жизни, ибо "Я есмь путь, истина и жизнь", — говорит о самом себе Христос. Жизнь есть путь. Прожить жизнь — пройти этот путь. Путь подражания, но не точь-в-точь. С творческими разночтениями, в режиссерском, если можно так выразиться, прочтении. В личном прочтении, ограниченном прежде всего добродетелью смирения. Говорят (в седьмом цветочке): когда Франциск постился в Четыредесятницу и вполне мог обойтись вовсе без пищи, он вкусил-таки хлеба нарочно, — дабы чего доброго не встать вровень с Иисусом по части поста. Подражание подражанием, но до предела — до гордынного отождествления исключительно. Рядом, вблизи, но не один к одному. Таков сценарий этого "учебного" фильма, сыгранного одним актером, им же и поставленного. Жизнь как разыгранное действо, не отличимое от жизни простого, смиренного, любвеобильного и послушливого беднячка (poverello) Франциска в подражание еще более простому и смиренному, совсем уже кроткому и полнящемуся любовью нищему Христу.
Сын человеческий (он же сын божий) вновь сошел в мир. И тогда вновь дозволено (больше того: вменено в обязанность) любить людей (каждого по отдельности) и природу (в отдельности каждую тварь божью и даже каждое неодушевленное природное — божье — творение).
Итак, природа (с людьми уже все ясно) возвращена Христу и потому должна быть возлюблена. Но сначала увидена, узнана в лицо, отмечена и отличена.
"Я новое утро в лицо узнаю" (Пастернак).
Не здесь ли начало любования, внимания, а потом и познающего изучения эмпирических отдельностей естественного мира ради самих этих вещей? Ради них самих. И только ради них.
Собственное свое тело Франциск называет "братом ослом"; добродушно называет, потому что тут же и говорит: "Радуйся, брат тело, ибо отныне я охотно буду исполнять твои желания и поспешу помочь твоим горестям". Брат тело! Может быть, впервые за XII веков так: брат... Но брат, конечно же, одухотворенный.
Видите, вот уже идет наш Франциск к императору в надежде умолить оного не убивать жаворонков, потому что эта пичуга особенно предана Иисусу Христу: "У брата жаворонка шлык как у монаха, и он смиренная птица, потому что охотно ходит по дороге в поисках хлеба. Летая, он славит господа очень сладко, как добрые монахи, презирающие земное... Одежда его (крылья) похожа цветом на землю, и этим он дает пример монахам, чтобы не носили они расцвеченных и тонких одежд".
Бедная птичка жаворонок! Нищая и смирная, потому и христолюбивая. Но здесь жаворонок — еще и учитель; он учит монахов, причем чему надо учит. Добродетельно внешним видом учит.
"Даже к червям он питал любовь, ибо в Писании сказано о спасителе: я есмь червь, а не человек". И он их собирал с дороги и относил в безопасное место, чтобы путники не раздавили их". Верно: "ибо в Писании сказано". Но в Писании сказано обо всем, и потому все достойно любви и так: без ссылки на источник. И не только червь, но и камень, ибо в тексте сказано: "На высокий камень вознес ты меня". Что уж тогда говорить про брата Дерево, брата Огонь или брата Солнце.
Но в том-то все дело, что и брат Червяк, и брат Солнце — равно братья, потому что равно богоугодны.
И все эти названные братья по-братски же относились и к Франциску.
Пантеизм? — Нет, конечно. Потому что предмет любования для Франциска (по отдельности, понятно) — не бог-природа, а природа в боге. Они для него "ради Христа", ибо одушевлены богом. Они для него — каждый — бог: во всецелости и единственности, в вечной полноте мгновения. Бог... Но и тварь божья, только начатое быть божье — еще не смышленое — творение.
И он учит их всех: проповедует сестрам ласточкам и братьям цветам, потому что Христос "был со зверями".
Мир Франциска шире, но в то же время подробней, конкретней, многообразней. Пафос всматривания — естествоиспытательский (в будущем, конечно) пафос.
Совсем не книгочей и вовсе не ученый человек, Франциск лелеет и бережет всякую бумажку с буквами, потому что из букв может быть сложено имя божье. Хвалить бога — дело гордынное, а вот творения божьи — дело другое: потому что все они — тоже Христос.
Серафический "доктор" Франциск "возвестил о продолжающемся еще пребывании Христа в мире", но возвестил неслыханным дотоле умением прожить собственную жизнь в подражание Иисусу Христу как новый ученик Христа, невесть откуда взявшийся на земле спустя чуть ли не двенадцать столетий.
Таковы примерные вешки, кои следовало расставить, дабы как-то вымерить эту поистине безмерную всехристианнейшую аудиторию, в которой живя проповедовал людям, птицам и волкам ассизский подвижник Франциск.
А ЧТО ТЕПЕРЬ? А теперь вот что.
Прочитаем "Цветочки святого Франциска", представляющие собой в слове запечатленную жизнь этого замечательного человека. Но что такое в слове запечатленная жизнь, если это слово сказано двести лет спустя после свершения самой этой жизни — в XIV веке? Жизнь, завершившись, впрочем, и не могла стать словом о ней в синхронном co-бытии с такой именно жизнью, с самого начала чуждой какому бы то ни было слову о ней. Это была жизнь принципиально вне текста, ибо была нечаянно радостной и божественно случайной, как дитя играющее. Но житие о такой жизни, данное в слове (а в чем же еще?), спустя время не только возможно, но и нравственно необходимо. "Цветочки" — это и есть то самое.
Житие — предание — легенда...
"Легендой ставший, как туман" (Есенин).
Собственно, почему "как туман"? Предание как память народа фантастичней, но зато и концентрированней в статистически надежном правдоподобии, чем мгновенная правда факта, и потому, может быть, истиннее этого одного факта, канувшего в изошедшее во времени небытие, не успевшее стать словом. Но правда мига — не есть ли это вся правда: на веки вечные во вселенской повсеместности?!
И все-таки, читая "Цветочки", мы читаем не жизнь Франциска и не жизнь-текст, а текст-память об этой жизни. И потому фольклорно-литературную ее версию. (Хорошо, что фольклорную.)
Ну так в путь по этому лужку, на коем произрастают все эти замечательные цветочки, взращенные каждый каким-нибудь совершенно правдивым fra — меньшим братом, лично знавшим своего учителя и потому вполне заслужившим того, чтобы поверить ему, этому брату.
Вот несколько выписок из этого "евангелия от народа".
В путь!..
Подражание Иисусу Христу — его жизни — начинается с первого же цветочка: "Господин наш святой Франциск, в начале существования Ордена своего, избрал двенадцать товарищей, так же как Христос — двенадцать апостолов: из этих двенадцати апостолов один удавился — то был Иуда; равно и один из двенадцати товарищей святого Франциска повесился — то был брат Иоанн с Шапкой (монашеским шлыком. — В. Р.), сам надевший себе веревку на шею".
Так начинается этот великий урок подражания...
Все последующие дела ассизского подражателя являются в божественном свете как вещественный, зримый знак того, что жизнь идет как надо. Вот, например, пятнадцатый цветочек: святая Клара приходит вкусить с Франциском пищи у Марии Ангельской, как вся обитель кажется объятой пламенем. Данное взору оказывается божественным, а не вещественным огнем, "который чудодейственно явил бог, указуя и знаменуя им огонь божественной любви, коим горели души святых братьев и святых монахинь", пришедших глянуть на эту трапезу.
В свете божественной любви.
Ученичество, конечно, в подражании; но каждое мгновение этого удивительного "ученичества" — еще и "учительство": Франциск — ученик, но и учитель. Он обязан им быть (поручено Христом-учителем) — вести и вести нескончаемые уроки-проповеди людям, ласточкам, всяческой твари божьей. Брат Массео так говорит Франциску: "Христос... открыл свою волю (брату Сильвестру, сестре Кларе и ее единоутробной сестре. — В. Р.), чтобы ты шел в мир проповедовать, ибо он избрал тебя не ради одного, но также ради спасения других". И проповеди начались (с чуда, конечно, начались): он приказал "распевавшим ласточкам, чтобы они молчали, пока он будет проповедовать, и ласточки послушались его". Чудо — непременный компонент францисканской педагогики.
Проповедь птицам. Всей природе урочное проповедование... А "все эти птицы, стаей, поднялись на воздух с дивными песнями и затем, согласно знамению креста, которое совершил над ними святой Франциск, разделились на четыре части..." И — на четыре стороны света. Теперь уже они — знамение божие: природный феномен, знаменующий начало всемирного урока, начатого проповедью Франциска и должного быть подхваченным братьями-францисканцами как "проповедь креста Христова", обновленная (пусть подражательно, но обновленная) Франциском. Урок всем и всяческим, миру и морю, долам и далям всем и каждому.
Свет не покидает это Францисково проживание собственной своей жизни. Один молоденький брат, желая знать, что Франциск делал ночью в лесу, пошел за ним тайком и увидел его беседующим с Христом, о чем догадался заранее, узрев "дивный свет", окружающий Франциска (семнадцатый цветочек). В ореоле, в сиянии, в свете... И в самом деле светоносная чудотворящая "педагогика". Свет как бы заслоняет (точнее: свидетельствует) жесты-поступки и как бы заглушает речения о них. Свет как первое свидетельство о неразымаемой купине Делослова, собирающего на проповеднические под одним на всех небом Францисковы учительства множество братьев. Как, впрочем, однажды так и в самом деле было, когда Франциск устроил у Марии Ангельской общий Капитул, на который сошлось свыше пяти тысяч братьев. (Историки францисканского движения свидетельствуют, что такого рода сходки приурочивались к празднику Пятидесятницы. Столь внушительный семинарий для Ордена был вещью очень важной, потому что рассчитывал на привлечение в этот гигантский "учебный" класс и внеитальянских учеников, завороженных, хоть и со стороны, столь живой связью тех, кто слушает, друг с другом, и всех вместе и каждого в отдельности с тем, кто говорит свою — пусть не такую значительную, но все-таки тоже нагорную — проповедь. Дальнейшее развертывание жизни как подражания той жизни Того, Кто... На этот раз — в проповедническом слове едва ли не на весь крещеный — католически крещеный — мир.)
Умение "быть восхищенным в боге" передается не только в слове, обретающем действенность, но и через отдельные предметы, принадлежащие тому, кто уже и без того "восхищен" проживанием собственной жизни в подражание Иисусу Христу. Так, брат Бернард из Квинтавалле, "после того, как принял одежду святого Франциска, часто бывал восхищен в боге, созерцая небесные тайны". Так сказать, магическая — через вещь-фетиш — медитация. Тут-то и начинается познание всего на свете — в свете "такой ясности и такого света разумения, что даже великие ученые прибегали к нему (брату Бернарду. — В. Р.) для разрешения трудных вопросов и неудобопонятных мест Писания; и он разъяснял им всякие трудности. А так как ум его был совершенно свободен и отвлечен от всего земного, он, подобно ласточкам, парил на высотах созерцания; поэтому иной раз двенадцать дней, иной раз тридцать стоял он один на вершинах высочайших гор, созерцая высочайшие тайны..." Знание, получаемое без ученого умения это знание получить. Только чудо озарения. Вот, собственно, и все умение, если, конечно, не считать "умения" жить в качестве необходимого условия чудодеяния. Но это самое "умение" жить всегда через просветление активно восприимчивой души. А учителем мог быть Иисус Христос, но и ученик Учителя — брат Франциск, который, "как ангел божий", так просветил души своих учеников, что все они восприняли от него "милость божию". Но не высветлил бы, если бы сам не жил как жил — сам, но и по образцу.
Свет божий — свет человеческий. От света к свету. Общение светоносных душ. И слова здесь не обязательны, потому что человеческая речь несовершенна. Безмолвный, но многоглаголящий свет души. Такой вот безмолвный разговор случился между святым Людовиком — королем французским и братом Эгидием. Они многоречиво молчали, потому что, — объясняет брат Эгидий, "едва мы обнялись с ним, как свет премудрости божией раскрыл и явил сердце его мне, а мое ему, и, глядя так по божьему соизволению в сердца друг друга, мы гораздо лучше с большим утешением узнали то, что хотели сказать друг другу, чем если бы говорили наши уста..." Души безмолвны, ибо светолюбивы, и потому молчание выше всякого слова. Оно — божественно. Венец францисканской "педагогики".
Жизнь как бы по образцу продолжается... Почему, например, брат-францисканец должен быть нищим, ничем не владеющим в сем мире и отринувшим тем самым все плотское и земное? — Потому что в этом — следование Христу, "висевшему нагим на кресте", — говорит Франциск брату Льву, толкуя видение, бывшее этому брату: нагруженные всяческим добром тонули в реке, а ничего не имевшие, светившиеся "святой бедностью" братья легко эту реку переходили (тридцать шестой цветочек).
Телесная чувствительность отринута, если только дух небывало вознесен. Так было с братом Симоном из Ассизи, который, будучи "восхищенным в боге", стал "нечувствительным к миру, пылал внутри себя божественной любовью и своими телесными чувствами не ощущал ничего извне". Тогда "некий брат, желая проверить это и посмотреть, действительно ли он таков, каким кажется, взял горящий уголь и положил его ему на босую ногу; и брат Симон ничуть его не почувствовал, и уголь не оставил ему никакого знака на ноге, хотя пролежал там долгое время, так что даже потух сам собой" (цветочек сорок первый). Чудо полной утраты всякой телесной чувствительности и тоже помощию умения жить в "великой святости".
И вместе с тем феномен радикально иного свойства: пять знаков, соответствующих пяти крестным язвам Иисуса Христа и появившихся, как говорит предание, у Франциска, когда тот был на горе близ Верны. Ожог души телесный ожог. Величайший телесно-духовный синтез, имеющий быть достигнутым в этом вот францисканском способе жить...
Пойдем дальше.
"Но превыше всех блистающим был брат Иоанн, который больше всех выпил из чаши жизни, в силу чего он глубоко проник взором в бездну бесконечного божественного света и в ней узрел злосчастие и бурю..." Почти это же самое, почти о том же и почти теми же словами. Но... от "чаши жизни" — через "бездну бесконечного божественного света" — вновь к жизни с ее "злосчастиями и бурями".
"Ради жизни на земле ..." (Твардовский)
"...Просвети меня, Учитель милостивый и Пастырь сострадательный, ибо я твоя овечка, хотя и недостойная" (брат Иоанн из Верны к посетившему его Христу из сорок девятого цветочка). И вновь — ради Жизни. Может быть, и ради познающей жизни тоже: быв восхищенным и просветленным телесным образом Христа, этот брат "оставался столь озаренным в душе бездной его божества, что хотя он не был человеком, просвещенным человеческой наукой, тем не менее дивным образом разрешал тончайшие и высокие вопросы о божественной Троице и глубокие тайны священного Писания, и много раз говоря перед папой и кардиналами и перед королями, баронами и учителями и докторами, всех их повергал в великое изумление высокими речами и глубокими изречениями, которые говорил". И снова: от незнания к знанию, но только опять-таки посредством личного проживания. И даже к такому знанию, которое может стать куда более точным, нежели школьно-магистерское, школярско-дидактическое "без божества, без вдохновенья" — знание.
Знание знанием, но творение не пропало. Напротив: стало осязаемей и зримей, полнее и всецелей. Суть каждой вещи вовсе не упразднила ее сиюминутной, радостной, данной здесь и теперь, наличности. Тот же брат Иоанн из Верны "так был вознесен и восхищен в боге, что видел в нем... все творения его, и небесное, и земное, и все их совершенства, и степени, и различные порядки; и ясно уразумел тогда, как каждое творение являло своего творца и как бы пребывает и над, и внутри, и вне, и вокруг всех творений" (предпоследний, пятьдесят второй, цветочек). Так брату Иоанну высветился путь, далась истина, и душа стала жить подлинной своей жизнью, ибо Христос "и путь, и истина, и жизнь души".
(Замечание. Жизнеследование Франциска удивительно целостно: быть восхищенным — значит экстатическим образом потерять внешнюю чувствительность, но и обрести видение — духовно существенное, физически целостное, конкретно-стереоскопическое, сверхъ-естественно внятное и потому в высшей степени естественное состояние.)
Естественно-сверхъестественная жизнь, которой не научить. Или научить?
Вот мы и поглядели на кое-какие цветочки Франциска из итальянского городка Ассизи.
Что будем делать дальше?
А ДАЛЬШЕ МЫ БУДЕМ читать Гильберта К. Честертона (XX век) — его великолепное эссе "Святой Франциск Ассизский", единственно возможный адекватный ответ на пришествие этого удивительного человека.
Конечно, на жест можно ответить лишь жестом, на жизнь — жизнью же. Но попробуйте ответить таким образом Франциску! И Честертон отвечает: афористическим жестом-словом человека из новейших времен.
(Возможен, ясное дело, и анализ; но только не феномена Франциска как жизненной человеческой целостности, а одной из проекций этой целостности, например, "ученой" ипостаси Франциска-францисканца в контексте его учено-христианской эпохи.)
Итак, Честертон в его афористическом жесте-слове в ответ на жест-жизнь подвижника из Ассизи.
Но что это нам даст и чем поможет? Скорей всего в собственном смысле ничем. Зато в пристрелочном — да. Афоризм Честертона — жизнемер-эхолот, способный приблизить эту свершившуюся совершенную жизнь к нашей жизни, а далекий, столетиями микшированный голос того, кто жил по образцу, реставрировать и встроить в фонотеку голосов нынешнего столетия — пусть даже в виде однотонного эха среди панельно-блочно-пластиковых стеклообразных городов столетия нынешнего. Может быть, Честертоновы жесты-афоризмы сделают наше всматривание во Франциска продуктивным всматриванием. Ну и, кроме того, это будут очень красивые афоризмы, что вовсе не так уж плохо и даже очень хорошо.
Скорее же в путь — по веку двадцатому — в поисках того, кто затерялся (?) в своем двенадцатом...
"...Поэт, воспевающий солнце, прячется в темной пещере; святой, жалеющий брата Волка, столь суров к брату Ослу — собственному телу (впрочем, как мы видели, не столь уж суров. — В. Р.); трубадур, чье сердце зажгла любовь, сторонится женщин; радуется огню и бросается в снег; а песня начинается славой господу за сестру нашу Землю, что родит траву, и плоды, и пестрые цветочки, и кончается славой господу за сестру нашу Смерть".
(Из огня да в полымя... Франциск отличал полымя от огня по только им отличимому контрасту. А смерть и жизнь — неужели и впрямь тождественны?) "Все это вполне естественно, когда человек влюблен... Он был влюблен в бога и влюблен в людей... Но... любил не человечество, а людей, любил не христианство, а Христа".
(Может быть, наш урок следовало бы назвать так: ...любить. Но жить и любить и к тому же еще и петь для Франциска — одно дело.
"А жить — это петь, как известно" (Я).)
"...Вера великих мистиков подобна не теории, а влюбленности".
(Любить — жить. То есть делать как раз то, чему научиться нельзя. Тогда зачем все это, — если не в жизни, то в нашем сочинении?)
"Я принял его брата Волка и сестру Овцу, как братца Кролика и братца Лиса... дядюшки Римуса".
"Я не пытаюсь показать, как мал нищий монах на фоне огромного неба, — я хочу окинуть взором небо, чтобы мы поняли, как он велик".
(Рисовать небо с натуры. В целом. Без клеточек.)
Франциск — "землетрясение духа".
(Земность и дух. Примечательнейший оксюморон!)
"Никто не назовет его деловым, но человеком действия он был ..."
"...Франциск искал равенство, основанное на вежливости..."
...[Франциск]: "Сестрички мои птички, если вы сказали, что хотели, дайте сказать и мне".
(Его "школа" — для всех: не профилированная, не престижная, не для детей из хороших семей. Воистину: всехристианский, всесредневековый — прошу прощения — всеобуч.)
"Вся философия св. Франциска состояла в том, что он видел естественные вещи в сверхъестественном свете и потому — не отвергал, а полностью принимал их".
(Выходит, сплошь — чудо?) Но...
"Чтобы отстроить церковь, надо строить".
(А жизнь — жить, чтобы все было чудом... Действовать — жить. Слово за словом — поступок за поступком. Шаг в шаг и след в след.)
"Он назвал себя жонглер бога (Jongleur de Dieu)".
"...Франциск... сказал, что открыл тайну жизни, и она в том, чтобы быть слугой; стать вторым, а не первым".
(Переиначу: вечный ученик, школяр-трубадур; подпевала, но зато у бога; и никогда — не учитель, ибо Учитель — один...)
"...Он смотрел на мир так необычно, словно он вышел на руках...
Он стоял на голове, чтобы порадовать Марию...
...Земную радость может обрести только тот, кто смотрит на мир в свете радости сверхъестественной...
Он увидел себя крохотным и ничтожным, как муха на большом окне, увидел дурака. И вот, когда он смотрел на слово "дурак", написанное перед ним огромными буквами, само это слово стало сиять и преображаться".
(Обратите внимание: Честертон удивительным каким-то чутьем представил дурака, которого свалял наш Франциск-дурачок, словом "дурак", а слово удобопреподаваемо; а через него преподаваема и эта "дурацкая", угодная богу, жизнь.)
"...Когда Франциск вышел из своей пещеры, слово "дурак" он нес, как перо на шляпе, как плюмаж, как корону. Он не отказывался быть дураком. Он был согласен стать еще глупее, стать придворным Олухом Царя Небесного".
(Все это можно. Но встать на голову и... нормально увидеть мир вверх ногами? — Этому тоже не выучиться и не научить.)
"...Зависимость происходит от висеть.
...Бог повесил мир ни на чем.
...Тому, кто видит город вверх ногами, он кажется особенно беззащитным".
(Не потому ли Франциск любил свой Ассизи и все, что в нем; весь мир и все, что в этом мире?! Конечно, такому зрению не научиться, но выучиться жить так, чтобы так вот вдруг...)
"Циники говорят: "Блажен, кто ничего не ждет — он не разочаруется". Св. Франциск мог сказать: "Блажен, кто ничего не ждет — он радуется всему".
Немного погодя, но к тому же:
"Все вещи лучше, когда они — дары".
"...Попросил положить его на землю, чтобы показать, что не был ничем и ничего не имел. Но звезды, которые смотрели на худенького нищего... никогда еще не видели человека счастливее его".
(Урок небесам! — Но об этом потом. Не забыть бы только.)
"Франциск был... эксцентриком, хотя... всегда стремился к центру".
"Он ... прибегал к страстному языку жестов ...Все его жесты... выражали вежливость, и радушие... и... живость...
...Франциск положил начало средневековому, а тем самым — и нашему театру... Все было не картиной, а действием. Птица была для него как стрела — она несла к цели, и целью он считал жизнь, а не смерть. Куст останавливал его как разбойник; и, конечно, он радовался разбойнику не меньше, чем кусту".
"Он не звал природу матерью; он звал братом этого, вот этого осла, а сестрой — вот эту ласточку... Св. Франциск был реалистом в самом реальном, средневековом смысле слова".
(Конкретное частное, оно же и конкретное всеобщее. Это и было переживаемой объективной индивидуальностью для Франциска.)
"Он был поэт... Но... его можно назвать единственным счастливцем среди всех несчастных поэтов земли. Вся его жизнь стала поэмой. Он был не столько менестрелем, распевающим свои песни, сколько актером, который сыграл до конца свою роль. То, что он говорил, было поэтичней того, что он писал. То, что он делал, было поэтичней того, что он говорил. Его жизнь состояла из сцен, и каждую из них ему удалось довести до высшей точки (три из них нам предстоит заново перепоставить-пересыграть, — понятно, не вьяве, а в тексте. — В. Р.)... [возводя] в ранг искусства любое свое действие, хотя совсем об этом не думал".
"Искусство жить..."
"Худо ли, хорошо ли было его презрение к учености, ему и в голову не приходило ассоциировать воду с Нептуном или нимфами, а пламя — с циклопом или с Вулканом".
(А просто сестра Вода и брат Огонь — вот персонажи его неученой учености. Ученый неуч... Но... "господин наш брат". — Так он обращался к Солнцу.)
"...Каждый, от папы до нищего, от султана до последнего вора, глядя в темные светящиеся глаза, знал, что Франческо Бернардоне (так его звали до начала его жизни в боге. — В. Р.) интересуется именно им... каждый верил, что именно его он принимает к сердцу, а не заносит в список. Такое отношение к людям можно выразить только вежливостью..."
"Виноватая улыбка..."
(Только так и можно учить-жить: глаза в глаза...)
"...Говорят, он собирался к императору... чтобы защитить несколько птичек. Он был способен говорить с пятьюдесятью императорами из-за одной птички".
"По преданию, борясь с дьяволом, он лепил снежных баб и кричал: "Вот мои дети, вот моя жена!" По другому преданию, рассказывая о том, что и он не огражден от греха, он сказал: "У меня еще могли бы быть дети", как будто по детям, а не по женщине он тосковал".
(Абеляр без Элоизы? Ведь не святая же Клара — Францискова Элоиза?!)
"Зеркало Христа".
"Христос и св. Франциск отличались друг от друга, как отличаются создатель и создание".
(Подражание, всматривание в себя, зеркальная отражающе-подражательная жизнь. Взаимоотражение не в свете, а в зеркале — зеркалах...)
"Если вам покажется загадкой то, что случилось в Галилее, вы можете найти разгадку в том, что было в Ассизи".
"Он хотел положить конец крестовым походам — обратить Восток не силой, но словом... Он просто думал, что лучше создавать христиан, чем убивать мусульман".
Еще раз:
"...Сверхъестественное в его жизни столь же естественно, как и все остальное ..."
"Из мира уходил... поэт... Его нельзя ни заменить, ни повторить... Он оставил по себе великое и радостное дело, но одного он оставить не мог, как не может художник оставить свои глаза".
(И тогда нет никакого учительского дела Франциска? Неужели и в самом деле нет?)
"Франциск Ассизский... был поэт. Другими словами — он был из тех, кто может выразить себя... Поэт обязан своей неповторимостью не только тому, что в нем есть, но и тому, чего в нем нет... В св. Франциске, как во всех гениях, даже отрицательное — положительно. Пример тому — его отношение к учености. Он не знал и в определенной степени отрицал книги и книжную науку. И... с точки зрения своего дела он был абсолютно прав. Он хотел быть таким простым, чтобы любой деревенский дурачок его понял, — в этом суть его миссии. Он взглянул в первый раз на мир, который мог быть создан только что утром — в этом суть его мироощущения.
...Франциск ходил по миру, как божье прощение. Он пришел — и человек получил право примириться не только с богом, но и с природой и, что еще трудней, с самим собой. Он открыл ворота темных веков, как ворота тюрьмы или чистилище, где люди очищали себя покаянием или подвигами в бою. Он передал им, что они могут начать сначала, то есть — разрешил им забыть.
...Франциск пришел в мир, как приходит младенец... Не только невинность необходима ему, но и неведение; он должен играть в зеленой траве, не зная, что она растет на могиле, и карабкаться на яблоню, не зная, что она была виселицей".
(Взять урок у ребенка? — И у ребенка тоже. Тоже потому, что в средневековой школе — много классов, немало и учителей, так же как "в доме господнем много комнат".)
И все же Франциск "всегда зависел от разума, был связан с ним невидимой и неразрывной нитью.
Великий святой был здоров... Он блуждал и кружил по лесу, но шел он всегда домой".
"...Франциск умел дарить, и больше всего он ценил тот лучший из даров, который называется благодарением. Он знал, что хвала богу стоит на самой прочной основе, когда не стоит ни на чем. Он знал, что лучше всего мы измерим чудо бытия, если поймем, что только непостижимая милость дарует нам его... С ним в мире рассвело, и мы увидели заново все формы и все цвета".
ПЕРЕВЕДЕМ ДУХ и прикинем, что со всем этим можно сделать. Пожалуй, ничего. Разве только принять к сведению.
В самом деле, афористический опыт Честертона-эссеиста, всматривающегося в жизнь Франциска как в осмысленный его же поведенческий жест, есть некая конкретная целостность, лишь в анализе разделяемая на то, что переживается, и на само переживание. Но в опыте сосуществуют опосредование и мысль; купно сосуществуют; и потому ни опыт Честертона, ни опыт самого Франциска, будь он нам дан в каком-нибудь его тексте в качестве переживания (осмысленного переживания) жизни Иисуса Христа, не пригодился бы нам непосредственно в нашем прямом деле — в деле исторической реконструкции "научения" жить как "ученого" осуществления европейского средневековья — жизненной выявленности-проявленности человека этой эпохи. Ибо, как говорил Михаил Светлов, талант (талант жить, например) — что деньги: или он есть, или его нет. Здесь он, конечно, есть. Это опыт Франциска — Честертона. Но опыт этот — для нас лишь первоматерия, из которой только предстоит вызволить если получится — образ Франциска-ученика-учителя. Предстоящая конструкция Францискова "умения" жить должна быть сработана из самой жизни того, кто сумел ее прожить; так сказать, из того, что было на самом деле и как оно на самом деле было. Опыт, данный в высказывании, поможет лишь высветить эту жизнь-материал, соответствующим образом переориентировать важнейшие моменты изучаемой жизни (как ориентируются железные опилки, например, в магнитном поле); заставить эту самую изучаемую жизнь посмотреть глаза в глаза чужому переживающе-осмысленному опыту (в нашем случае: Честертону; и, конечно, опыту того, кто исследует).
Сейчас должны последовать факты обговариваемой жизни. Лучше было бы, чтобы это были решающие ее вехи. Это и будет жизненный материал (жизнь-материал), из которого, и т. д.
Но что из которого?
Он весь должен быть перестроен, переформулирован как материал не просто жизни, а ученой, если можно так здесь сказать, жизни; как материал не просто жизни ученой, а как жизни средневекового ученого человека (в том, конечно, смысле, в котором, и т. д.). А для этого нужен еще один пласт материала учено-дидактического свойства и отрефлексированного (хотя бы в задании) на сей счет. У Франциска таких текстов нет. Но есть "Цветочки" — уроки-байки XIV столетия, поведанные миру его учениками или учениками его учеников именно в наших — учительско-ученических — целях. Неточность гарантирована. Но что поделаешь?!
Но прежде материал самой жизни, которая прожита (по Бонавентуре, "Цветочкам" и Честертону). А о том, что эта жизнь лично и умело выстроена, мы пока еще ничего не знаем (из самих этих ее вех, конечно). Может быть, и не узнаем вовсе...
С ЧЕГО ВСЕ НАЧАЛОСЬ?
Однажды совсем еще молодой Франциск, пока еще даже не Франциск (то будет потом), а Джованни, сын богатого ассизского гражданина, члена гильдии торговцев тканями Пьетро Бернардоне, торговал на городском базаре тканями. Вот уже почти поладили с неким богатым покупателем, приглядевшим у юноши Джованни штуку бархата и кое-что из тонкого шитья, как подошел к нему нищий и довольно бесцеремонно стал просить милостыню, вмешавшись, таким образом, в уже едва ли не состоявшуюся сделку. Джованни раздражился, утратив на какое-то время природный такт и врожденную свою вежливость. Завершив каким-то образом сделку со своим покупателем, Джованни увидел, что нищий ушел. Тут-то и случилось — по обычным человеческим меркам — нечто невероятное. Франциск, оставив без присмотра отцовские бархат и шитье, перемахивает через прилавок, пролетает через весь базар, ввинчиваясь в пеструю рыночную толпу, проходит ее насквозь, стрелой проносится по лабиринту узких улочек, не запутавшись ни в одной, чудом натыкается-таки на своего нищего, отвалив опешившему побирушке кучу денег... Выпрямившись, Франциск поклялся перед богом никогда не отказывать в помощи бедному.
Так началась — в деле началась — эта великая, а по нормальным прикидкам — просто-таки безрассудная жизнь купеческого сынка Джованни Бернардоне как жизнь Франциска из умбрийского городка Ассизи.
История вторая.
Ассизи вступил в войну с Перуджей. Среди защитников своего города был и наш Франциск, в отряде всадников. В одной из стычек молодой воин попадает в плен. Возможно, не обошлось без измены. Во всяком случае, с одним из попавших в плен товарищи перестали общаться. Все, но только не Франциск: он продолжает весело и легко разговаривать и с этим — кто, по общему мнению, трус, а может быть, даже и изменник. Так же просто и вежливо — ни холодно, ни сострадающе. Как и прежде, как ни в чем не бывало. По щедрости сердца вопреки всем и всяческим мирским, общественно-моральным запретам, как будто их не было и в помине, и, может быть, вовсе не зная (во всяком случае не думая о том), что поступает по божескому закону любви. Но тут уже начинается истолкование, а здесь оно не нужно. Добавлю к этому, что Франциск в этот час своей жизни оставлять армию не собирался и в монастырь еще не хотел.
Еще один — третий — рассказ из жизни.
Вновь родной дом Франческо из Ассизи (пусть пока его имя будет звучать по-итальянски). В предрассветный сон юноши вплыло видение: крестовое воинство во всех ритуально-значимых подробностях. Сон-клич. Проснулся и — на коня: "Я вернусь великим героем". И вот второе видение на краю тяжелого походного сна: "Ты не понял первого видения. Вернись домой — в Ассизи", услышал он голос, озвучивший этот походный тяжелый сон. И вернулся. Под смех и улюлюканье тех, кто мог счесть (а может быть, и счел) его за труса. Но что ему до всего этого, если сны у Франческо могли быть только вещие. Какими же еще?
И, наконец, четвертое приключение, завершившее начало жизни Франциска как жизни Франческо. Что же было?
Он ехал по полю. Вдруг навстречу ему — некто. Этот некто — уже совершенно точно увидел Франческо (пусть совсем еще немного он побудет им) был прокаженный: "белый в солнечном свете страх". Душа всадника захолонула. Но лишь на мгновение. Соскочив с коня, стремглав к прокаженному, крепко обнял его. Отдав ему всё, что у него было, — все, какие у него были, деньги, — поехал дальше. Немного погодя оглянулся — дорога была вновь безлюдна.
Начало начато. Что за сим?
А после того, как началось Францисково начало, было такое.
Свидетельствуют: когда Франциск молился перед распятием, ему был голос: "Франциск, разве ты не понял? Мой дом разваливается. Иди, почини его". И он пошел. Чинить этот дом. А домом этим была церковь св. Дамиана. Но сначала продал своего коня, а потом несколько штук шелка из лавки Пьетро, своего отца, начертав, перед тем как продать, на каждой штуке по кресту в знак того, для чего украл. Отец пришел в бешенство, посадил сынка-вора под замок, в погреб. Отец вдобавок к этому еще пожаловался мирским властям, коих Франциск послал куда следует. Видя такое дело, отец пожаловался еще и епископу. Епископ вызвал на суд сына и отца, правильно сказав, что хорошие дела с помощью дурных средств не делаются. На сие Франциск ответил: "Я звал отцом Пьетро Бернардоне, теперь я слуга господень. Я верну тому, кого я звал отцом, деньги". Снявши одежду и оставшись в одной власянице, Франциск поверх узелка с одеждою положил деньги. Епископ благословил молодого человека. Франциск ушел в зимний лес. Мерзлая земля студила его босые ноги, а голые сучья били его по лицу и царапали тело... Шел и... пел свою птичью песенку, и пел ее по-провансальски. Почему по-провансальски — бог весть.
А что же та церковь, из-за которой случилось все это? Франциск-таки начал ее строить-чинить, но прежде стал выпрашивать для этого дела камни, как выпрашивают хлеб, когда хотят есть. А камни — на себе. А церковь своими руками. И все сам, сам. Потом починил еще одну — церковь Марии Ангельской в Порциункуле (в эту церковь мы еще зайдем), а несколько позже и церковь св. Петра. Всего было этих церквей три. В церкви Дамиана, много позже, Франциск учредит женский монашеский орден Кларисс (по имени святой Клары, о которой речь уже была и будет еще). А в церкви Марии Ангельской соберутся первые меньшие братья — два первых его друга и он сам, к которым потом присоединятся и другие: францисканцы...
Так закончилось это начало. Началась подлинная жизнь Франциска; жизнь как божие дело; как великое подражание жизни Христа — воплощенного Слова. История № 5 исчерпана, зато оказалась чреватою всеми последующими историями этой внезапной жизни-жеста, в том числе и смерти этой жизни.
Шестой рассказ.
Вот и живут себе три дружка в хижинке, которую себе же и построили, неподалеку от убежища прокаженных. Едят, что бог пошлет — что подадут, и одеваются в лохмотья и рубища. Кушак все трое отбросили, а подпоясались веревкою. (Первым это сделал Франциск. Это "вервие простое" станет лет десять спустя эмблематическим знаком пяти тысяч братьев-францисканцев.) Так вот и живут себе. Но прежде — гадание на Евангелии. Франциск, начертав на книге крест, трижды и наугад открыл ее. Выпало три текста: первый — о богатом молодом человеке, верблюде и игольном ушке; второй — памятка ученикам не брать с собой ни денег в поясы (для того и веревка вместо кушака), ни сумы на дорогу, ни сменной одежды, ни посоха; а третий текст был о том, что тот, кто хочет следовать Христу, должен отвергнуть себя и нести свой крест.
Как выпало, так и поступили. Бернард из Квинтавалле, богатый и почетный гражданин, роздал все, что имел (а раздавать было что). Второй, Пьетро, был настоятелем тамошней церкви. Так вот, этот Пьетро тоже поступился своей духовной карьерой. (Про Франциска мы уже знаем.) И все это ради хижины, пристанища прокаженных невдалеке.
[Как будто ясно и так. И все-таки беглый комментарий к этой шестой истории, хотя и обещал ни одну из них не комментировать. Ведь живая жизнь говорит сама, самое себя комментируя. И все же... Обратите внимание: хижина близ прокаженных и наметки жизни этих трех как личное, далеко еще не общественное, дело этих трех начались как бы по тексту, притом священному тексту: гадание на Евангелии. Правда, гадание — не расчет. Оно — случай. Чудо. Но чудо, ограниченное все же рамками текста. Значит, жизнь как результат чуда; словесно-текстового чуда, запечатлевшего иную, свершенную двенадцать веков назад, жизнь Того, Кто... (а кого — мы знаем). Чудо-случай — исходный импульс для жизни. Чудо-текст. Вместе с тем это чудо-слово — лишь посредствующее звено меж жизнью Христа и жизнями этих трех, начавших проживать свои жизни (Франциск по преимуществу) как жизни-подражания. Это первое. Второе: чудо чудом, но все (опять же в первую очередь Франциск) уже были приготовлены пусть не в точности к такому, но к чему-то эдакому, похожему. Жизнь, но у текста на виду; в пространстве священного слова о свершенной и совершенной жизни.]
Но пусть будут новые истории — вслед за этой, решающей.
Рассказ седьмой.
Епископ города Ассизи очень горевался насчет того, что у меньших братьев из Порциункула было, по его мнению, все плохо: ни денег, ни человеческой пищи, ни крыши над головой — ничего у них не было. Франциск так отвечал сердобольному епископу: "Если бы у нас было имущество, нам бы понадобились законы и оружие, чтоб его защищать". И продолжал: "Человек может идти куда угодно, к любым людям, даже самым плохим, пока им не за что его зацепить. Но если у него будут связи и потребности обычных людей, он станет таким же, как они".
(Закон божеский и законы человеческие живут в непересекающихся плоскостях. Порознь живут. Но в то же время обычный человек не только что не противостоит Франциску — Франциск ему друг и брат, но только брат неимущий, безоружный его брат.)
"Как будто по миру, иду по миру ..." (Я).
Говорят (это уже восьмая байка из жизни Франциска), что было как-то раз вот что. Один молодой францисканец очень все мучился и переживал: а как же и в самом деле относится к нему (да и к другим, может быть, тоже) его учитель возлюбленный Франциск. Франциск почувствовал про это — что там на душе у братца этого молодого, хоть и молчал о том этот братец, как лещ; подошел и сказал: "Не береди себе душу, я тебя очень люблю, может быть, — больше всех. Ты сам знаешь, что ты достиг моей дружбы. Всегда ко мне приходи, когда захочешь, научись дружбе, и ты научишься вере".
Бонавентура уверяет: папа Иннокентий III (тот самый, который послал Франциска к свиньям, и Франциск пошел... Помните? — Как раз с этого я и начал рассказывать про урок Франциска — ...жить), — так вот, этот папа как-то прохаживался на террасе своего дворца в Латеране и, прохаживаясь, вдруг увидел маленького человека, которого посчитал пастухом. Не стал он разговаривать с пастухом, потому что был, конечно же, полн великих дум. А ночью ему во сне приснилось вот что: старинный храм в Латеране так накренился, что вот-вот уже рухнет, купола и башенки качаются, будто земля ходуном ходит. Но тут папа заметил, что храм этот качающийся, подпирая, держит тот нищий пастух, разговором с которым пренебрег латеранский первосвященник. Этим пастухом был Франциск.
Кардинал Джованни ди Сан Пауло вошел к папе Иннокентию III с предложением признать новое движение, вдохновленное Госпожой Бедностью: "Может быть, их жизнь сурова, но в конце концов, это именно та жизнь, к которой призывает Евангелие. Идите на компромиссы, когда мудрость или человечность требует их от нас, но не говорите, что люди вообще не могут жить по-евангельски". Умный папа орден признал.
Выходит, научить жить по книге можно?
(Оставлю этот рассказ Бонавентуры, биографа нашего героя, без номера, потому что это факт из жизни скорее папы, чем того бедного пастуха из папиного сновидения. А зачем тогда все это рассказано? — Думаю, понятно для чего...)
А что там было у нашего Франциска с Кларой? На этот счет есть своя история (по нашему счету она, кажется, девятая). Это история о том, как Франциск подвигнул женщин-францисканок создать свой орден. Франциск прекрасно подружился с одной девушкой из благородной семьи, своею землячкой. Ей было от роду семнадцать лет и звали ее Кларой. Франциск помог этой Кларе, преисполненной религиозного пыла, бежать из дому. (Как, впрочем, и сам, хотя и не в точности таким образом, некогда оставил отцовский дом.) Она бежала через дыру в стене сквозь ночной лес (как в свое время ее учитель Франциск. Вспоминаете?), а там на опушке, ровно в полночь, ее уже встречали с факелами. Почти Джульетта. Точнее: почти Элоиза. Только возлюбленный — бог.
Дружба Франциска с Кларой длилась и дальше. Вот они, Франциск с Кларою, под сенью Марии Ангельской, преломляют хлеб и говорят о боге. И оранжевое сияние тихо одело эту замечательную пару, ничего не знающую про то, что сияют. А взволнованные ассизцы решили, что горят их хижины и деревья, и стремглав побежали сбивать пламя. Но пламя было тихим, нежарким. Оно было оранжевым ореолом — чистым светом, взыгравшим и взвеселившимся над головами наших влюбленных... в бога.
(Пропущу рассказы о том, как ходил Франциск в Испанию обращать мавров; о том, как добрался до Дамиаты и поговорил-таки с султаном, попросив его ни больше, ни меньше — отречься от Магомета. Просьбу Франциска султан не уважил, зато, как уверяют, кажется, успел полюбить Франциска, отпустив его с миром. А Раймонда Луллия, хоть и тоже францисканца, в сходных обстоятельствах, лет сто спустя, побили и как следует.)
Когда францисканцы, уже достаточно окрепшие (история десятая), выстроили в Болонье великолепное здание, дабы представлять в нем свой орден, Франциск, весь в лохмотьях, только что вернувшийся из своего самочинного крестового похода, гневно (может быть, раз в жизни) спросил: "С каких это пор оскорбляют Госпожу Бедность?" И глянул на сию архитектурную роскошь, как будто на Вавилонскую башню.
Жизнь близка к завершению.
Но перед тем, как ей завершиться, случилось — и даже не свершилось, а стряслось — такое. Дворянин Орландо ди Кьюзи, владевший немалыми землями в Тоскане, подарил Франциску, этому почти что "ангелу господню", не что-нибудь такое, а... гору. Франциск, хоть и условно, принял этот необыкновенный подарок. (Ведь не деньги же!) Это была апеннинская гора Альверно, на которой и поселился наш новый хозяин горы, и поселился один. Однажды и вдруг, перед собою, в небе, увидел Франциск нечто крылатое и живое, наподобие Серафима, распростертое крестом. То ли распятым было это существо, то ли держало огромных размеров крест, а то ли просто раскинулось по небу крестом. А может быть, это был распятый Иисус Христос. Говорили и такое.
"...Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно" (Пастернак).
(Бонавентура уверяет, что это было знамение Франциску о его духовном не телесном, хоть и чаемом — распятии.)
Душа Франциска захолонула от жалости и скорби, а тело забилось в агонии. Когда же видение истаяло и проступила небывалая синева небес, словно процеженная сквозь низошедшую на расщелины Апеннин святейшую тишину, Франциск, очнувшись, увидел следы гвоздей на ладонях.
"... И до сих пор во мне следы гвоздей" (Евтушенко).
А на вершине горы Альверно навсегда осталось "темное облако, окруженное каемкой славы".
Так передают этот рассказ (одиннадцатый в нашем перечне) доверчивые люди. Чудо, но вполне в духе этой замечательной жизни.
А теперь вовсе последняя история — двенадцатая, потому что она, как рассказывают, действительно завершает эту замечательную жизнь.
Франциск спустился с горы. Исхудавший, больной, отчаявшийся в собственном деле — неосуществленной социальной утопии (францисканский орден к тому времени уже был разъедаем практическими и политическими устремлениями многих его членов). Франциск стал слепнуть, а со слепотою ушли в безвидную черноту все краски земли и неба. А Франциск их так любил: многоцветие мира было его жизнью.
Ему посоветовали прижечь слепнувшие глаза докрасна раскаленным железом. (Вот они — чаемые муки!) Когда вынули из печки кочергу, он, вежливо поклонившись, сказал: "Брат мой Огонь, бог создал тебя прекрасным и сильным, и полезным. Пожалуйста, будь милостив ко мне". (Брат Огонь... тот самый, кто был ярчайшим веселым цветком в саду бога. А теперь вот огонь пыточный и названный как старый друг.)
Последний жизненный жест божьего жонглера...
А еще он сказал, теперь уже всем: "Никогда, никогда не предавайте этих мест! Куда бы вы ни шли, где бы ни бродили, возвращайтесь домой, здесь истинный дом божий!"
Вот его дом, и вот он лежит на жестком своем ложе, и братья вокруг него. Он попрощался с самыми старыми и близкими своими друзьями и попросил положить его на пол. И вот лежит уже на полу в той самой власянице, в которой тогда еще — помните? — ушел от отца в прочижённый ветром голый и зимний лес (из пятой истории).
Честертон говорит: "...Хвала и слава вздымались к небу из нищеты, из ничего. Он лежал там, и его слепые глаза видели того, кто был ему образцом и примером. Мы можем твердо верить, что в последнем, непостижимом одиночестве он видел лицом к лицу само воплощенное слово..."
Франциск умер вечером. И в этот миг всполошились птицы, огласив и смешав вечерние небеса: птицы почувствовали, что их старинный заступник и друг больше не дышит.
Вот и вся жизнь в решающих ее выбросах-жестах. Жизнь, которая сыграна не только перед своим веком, но и перед всеми, какие только еще будут, веками.
"Так и надо жить поэту" (Тарковский).
Теперь я хочу у всех у вас спросить вот что. Можно ли, я спрашиваю, научиться жить так, как жил Франциск? Можно ли выучиться скопировать живой жест чужой, такой вот в высшей степени внезапной жизни? Конечно же, не можно. Как, собственно, так и не смог, хотя и истово подражал, сам Франциск прожить по Христу. Не смог, но и ... Выходит, замысленный урок Франциска сорванный урок (или, точнее, урок с нулевым, если не с отрицательным, результатом)?
Но пусть будет еще одна попытка...
Поведано двенадцать историй — сполохов-жестов этой прекрасной жизни. Слишком правильное число. Ну хоть бы тринадцать, что ли? Еще одна. И пусть она будет тринадцатой историей, в коей теперь уже сам Франциск дает уроки своим ученикам. Три, взятые на случай, урока: два — брату Льву, а один... губбийскому волку (брату Волку). (Правда, эти уроки — уроки по слухам, уроки-пересказы, но все-таки... Ибо, как правильно говорят, нет ничего вернее легенды, ставшей сознанием. Ведь в конце концов и жизнь Франциска в двенадцати только что здесь поведанных рассказах — тоже житие, отмеченное, однако, особого рода народной достоверностью вполне высокой пробы, ибо свет этой золотой души достоверен — при какой угодно критике источников — на все сто.)
Итак, три урока из "Цветочков" (XIV век, то есть два века спустя после свершения жизни учителя). Или: тринадцатая, посмертная, история в трех уроках.
Но в уроках ли?..
ЦВЕТОЧЕК XXI. "Как святой Франциск обратил к Богу свирепейшего губбийского волка.
В ту пору, когда святой Франциск жил в городе Губбио, появился громадный волк, страшный и свирепый, пожиравший не только животных, но даже и людей, так что все горожане пребывали в великом страхе, ибо он много раз подходил к городу, и все выходили из города вооруженные, словно на войну, но даже и с оружием они не могли защитить себя от него, если встречались с ним один на один. И в своем страхе перед этим волком они дошли до того, что никто не осмеливался выходить из города. Ввиду этого святой Франциск, сжалившись над горожанами, решил выйти к этому волку, хотя горожане не советовали ему этого ни под каким видом; и осенивши себя знамением святого креста, он вышел из города со своими товарищами, возлагая все свое упование на Бога. И так как другие колебались идти дальше, святой Франциск идет к месту, где засел волк. И вот упомянутый волк, видя много горожан, сошедшихся поглядеть на это чудо, идет с разинутой пастью навстречу святому Франциску, а святой Франциск, приблизившись к нему, осеняет его знамением креста и подзывает его к себе и говорит так: — Поди сюда, брат волк; повелеваю тебе, во имя Христа, не делать зла ни мне, ни кому другому. — Чудно вымолвить! Едва святой Франциск совершил знамение креста, как страшный волк закрыл пасть и прекратил бег, и согласно приказанию, подошел кротко, как ягненок, и, пав к ногам святого Франциска, остался лежать. Тогда святой Франциск говорит ему так: — Брат волк: ты причиняешь много вреда в этих местах, ты совершил величайшие преступления, обижая и убивая Божие твари, без Его на то соизволения, и ты не только убиваешь и пожираешь животных, но даже имеешь дерзость убивать людей, созданных по образу Божию; за это ты достоин адских мучений, как разбойник и худший из убийц; и весь народ кричит и ропщет на тебя, и вся эта страна во вражде с тобой, но я хочу, брат волк, установить мир между тобой и теми людьми, так чтобы ты больше не обижал их, а они бы простили тебе всякую прошлую обиду и чтобы больше не преследовали тебя ни люди, ни собаки. Когда он произнес эти слова, то волк движениями тела, хвоста и ушей и наклонением головы показал, что он соглашается со словами святого Франциска и готов соблюдать их. Тогда святой Франциск сказал: — Брат волк, с тех пор, как тебе угодно будет заключить и соблюдать этот мир, я обещаю тебе, что ты будешь получать пишу от жителей этой страны постоянно, пока ты жив, так что ты не будешь терпеть голода; ведь я хорошо знаю, что все зло ты делал от голода. Но за эту милость я хочу, брат волк, чтобы ты обещал мне, что никогда не причинишь вреда ни человеку, ни животному: обещаешь ты мне это? — И волк наклонением головы ясно показал, что обещает. А святой Франциск говорит: — Брат волк, я хочу, чтобы ты заверил меня в этом обещании, так чтобы я мог вполне положиться на тебя. — И когда святой Франциск протянул руку для заверения, волк поднял переднюю лапу и, как ручной, положил ее на руку святого Франциска, заверяя его таким знаком, каким мог. Тогда сказал святой Франциск: — Брат волк, повелеваю тебе, во имя Иисуса Христа, без всяких сомнений идти со мной, и мы пойдем, заключим этот мир во имя Божие. — И волк послушно, как ручной ягненок, идет с ним; видевшие это горожане сильно дивились этому. И эта новость стала известной по всему городу; и все, большие и малые, мужчины и женщины, юноши и старики, потянулись на площадь, чтобы взглянуть на волка со святым Франциском. И вот, когда весь народ собрался там, встает святой Франциск и держит перед ними проповедь, говоря, между прочим, о том, какие испытания за грехи допускает Господь, и что гораздо губительнее пламя ада, которое длится вечно для осужденных, нежели бешенство волка, который может погубить одно только тело. Поэтому, как сильно следует бояться пасти ада, раз такая толпа стоит в страхе и трепете перед пастью маленького животного! Итак, дорогие, обратитесь к Богу и принесите достойное покаяние в своих грехах, и Бог избавит вас ныне от волка, а в грядущем от пламени ада. — И, кончив проповедь, сказал святой Франциск: — Слушайте, братья мои: брат волк, который здесь перед вами, обещал мне и заверил меня, что заключит с вами мир и никогда ни в чем не будет обижать вас, если вы обещаете давать ему ежедневно необходимую пищу; я же выступаю поручителем за него в том, что договор о мире он соблюдет ненарушимо. — Тогда весь народ в один голос обещал кормить его всегда. И святой Франциск перед всеми сказал волку: — А ты, брат волк, обещаешься ли им блюсти мир и договор о нем, не обижать ни людей, ни животных, ни другой какой твари? — И волк стал на колени, наклонил голову и кроткими движениями тела, хвоста и ушей показывает, насколько возможно, что он желает всячески соблюдать договор с ними. Сказал святой Франциск: — Брат волк, я хочу, чтобы так же, как раньше, за стенами города, ты заверил меня в своем обещании, так и здесь перед всем народом заверил меня в своем обещании, и что ты не обманешь моего поручительства за тебя. Тогда волк, подняв правую лапу, положил ее на руку святому Франциску. И вот вследствие этого движения, а также других, упомянутых выше, было такое изумление и радость во всем народе, как из благоговения перед Святым, так и из-за небывалости чуда и из-за мира с волком, что все начали восклицать, обращаясь к небу, хваля и благословляя Бога, пославшего им святого Франциска, заслугами которого они были избавлены от пасти жестокого зверя. И после этого упомянутый волк прожил в Губбио два года и, как ручной, ходил по домам от двери к двери, не причиняя зла никому и не получая его ни от кого; и люди любезно кормили его; и, когда он проходил по городу мимо домов, никогда ни одна собака на него не лаяла. В конце концов, два года спустя брат волк умер от старости; горожане сильно скорбели об этом, потому что, видя его у себя таким ручным, они лучше вспоминали про добродетель и святость святого Франциска..."
Урок губбийскому волку. Таков, во всяком случае, первый адресат этого урока-чуда. Посмотрим, как этот урок организуется.
Диспозиция представленной здесь педагогики такая, что предполагает прежде всего выход учителя в класс, в коем аудитория — природа, живая природа, в лице ее свирепейшего представителя — волка из города Губбио. Один на один с Природой. Но прежде чем начать учительски воспитующую проповедь, Франциск до начала осеняет себя "знамением святого креста". Ритуальное предварение, должное обеспечить успех дела, заведомо претендующего быть чудом для горожан, "сошедшихся поглядеть на это чудо". Претендующего быть чудом и потому быть однократным, единственным, невоспроизводимым. Урок этот, конечно, станет передаваться из уст в уста, но лишь в качестве примера, воспроизвести который больше никому и никогда не дано. Научение примером; примерной жизнью. Так сказать, "добрым молодцам урок". И потому скорее нравоучение, нежели урок в ученом его осуществлении.
Волк пока еще не знает, что он ученик Франциска и поступает вполне по-волчьи: идет на Франциска "с разинутой пастью". И... вновь ритуальное действие: Франциск теперь уже осеняет волка "знамением креста". Два знамения вкруг себя и вкруг волка. Как два звонка, возвещающих действительное начало урока "средневековых нравов". Можно и в самом деле начинать...
Первую увещевательную тираду Франциска, обращенную к волку из Губбио, вы помните. Волк как творение божье признан в некотором смысле... человеком (тоже божьим творением), с коим не только можно, но и должно вести поучающие беседы: волк, как и человек, достоин мук ада, он — разбойник, убивающий людей, "созданных по образу божию", и прочее, и прочее. Волк как... человек, но только злой и разбойный человек. И потому вполне может быть выученным, а человек (Франциск) может его выучить. Чудо с первых же слов проповеди Франциска снято, но до конца остается чудом для всех тех, кто — весь слух и внимание; для потрясенных губбийских горожан.
Вместе с тем хоть душою этот волк человек, но видом волк — во всех своих волчьих, точнейшим образом отмеченных, повадках: волк закрыл пасть, прекратил бег, кротко подошел, пал к ногам, остался лежать... Ягненок с волчьими повадками. Или волк, как если бы его душа стала душою ягненка.
Начало воистину теперь уже чудесной метаморфозы. И не из-за крестного пусть даже и двойного — знамения, а из-за, может быть, двух всего простых человеческих слов: "Брат волк...", уже только за одно это готовый заключить сделку с губбийцами и, конечно, выражающий эту свою готовность безупречно по-волчьи: "движениями тела, хвоста и ушей и наклонением головы".
Между тем сделка эта — волка с населением Губбио — в сущности торговая сделка: они волку — еду, а он их отныне и впредь не тронет.
Договор заключен и скреплен рукопожатием ("...волк поднял переднюю лапу и, как ручной, положил ее на руку святого Франциска, заверяя его таким знаком, каким мог"). Святоволческое рукопожатие. Пароль д'онер по-волчьи по-человечьи. Слова и жесты (эквиваленты слов) свершены, ставши жизнью (точнее: должные еще ею стать).
Начинается житие обращенного волка; жизнь-житие волка праведного, человеколюбивого, святого волка — теперь уже и в самом деле не только названного, а "единокровного" (в боге) брата Франциска — учителя.
Но прежде чем этому волчьему житию начаться, еще один урок горожанам-губбийцам, потрясенным сим зрелищем: Франциск, можно сказать, в обнимку с волком.
Аллегорический урок, куда более важный, нежели урок волку: волчья пасть, рвущая тело, — ничто по сравнению с пастью ада, алчущей душу. И вправду так, "раз такая толпа стоит в страхе и трепете перед пастью маленького животного". И потому молитесь, дабы...
И только после этого — окончательная ратификация договора меж волком-агнцем и ошарашенными губбийцами. И вот волк уже встал на колени, кротко наклонил голову, преданно вильнул хвостом... И снова — рукопожатие: теперь уже всенародного значения; на миру, на все четыре стороны...
Что было дальше, мы уже знаем: житие обращенного волка длилось еще целых два года до естественной его смерти.
Поистине хэппи энд: волк ел, можно сказать, с руки; люди ему отдавали чуть ли не последнее; а собаки не лаяли... Житие "святого" волка — на радость губбийцам, чье потрясение сим чудом (для них-то все-таки чудом) и благоговение перед Франциском было безмерным.
Жизнь всего живого в этом городе преобразилась, пресуществилась, став праведною жизнью под воздействием сего урока-примера, урока-чуда (и только потому не-урока); но и сама эта преображенная жизнь, по разумению авторов "Цветочков", — не меньшая демонстративная педагогика на последующие времена и для всех тех, кто в эти времена будет жить.
А теперь несколько замечаний аналитического свойства.
Учительское слово Франциска обращено прежде всего к Природе (волку), но во имя людей. К брату Волку, и потому это слово — в высшей степени демократическое слово, способное быть до конца принятым, взятым в душу. Слово как умение по-настоящему увидеть природу и посмотреть ей в глаза глаза в глаза — и только потому преобразовать ее (точнее: выявить ее человеческую суть, хотя и во имя божье, в честь и в знак божьего слова). Высветить смысл. Урок волку — урок людям — урок себе.
Вместе с тем слово учителя немедленно обращается в слово-жизнь; в самое жизнь: волчью, человеческую, собственную; с тем, однако, чтобы стать словом об этих жизнях на все последующие века в "Цветочках" последователей Франциска-учителя, в свою очередь, конечно же, подражающего еще более значимой жизни Того, Кто...
Тройной урок: урок посмотреть глаза в глаза темной природе — в волчьи, мерцающие хищным огнем глаза губбийского мерзавца; урок обговорить в слове увиденное как грядущие адские страсти — мучения в геенне огненной; и, наконец, анагогический урок быть хорошим: волк — добряк, люди — кормильцы волка — добряки, а собаки не лают... Тройное всеумение строить урок жить: от видения — через обговаривание — к пестованию души. Общая схема Августинового умения быть, но данная в виде жизни — научения жить. Причем научение ушло в аллегорическое моралите, а жизнь осталась вне умения: назад — к жизни самого Франциска.
А как же чудо? Оно есть и его же и нет (в том смысле, как о том уже сказано). Ибо все естественное в ученом умении Франциска сверхъестественно. Жизнь и есть чудо. Чудо жизни — во всем, везде, всегда. И потому не преподаваемо — лишь представимо.
Обратитесь к природе в ее эмпирически данной конкретике, чтобы потом, в последующие времена — например, в XIII веке — составить знание о естестве, как это сделает, скажем, Роджер Бэкон, хотя и в границах собственного времени.
Что же до следующего урока-притчи, то быть ему о том, как обговорить "искусство жить" (в отличие от урока губбийскому волку — урока видеть живущим этого самого волка).
Обнаженно действенное, испепеляющее ум и душу слово исподволь готовит дело. Жизнь Франциска, как мы это уже видели, — непосредственное дело, голый поступок — жизнь, переданная его учениками в знаменитых "Цветочках". Жизнь текста и текст жизни совпали в личности — активной, целеустремленной, актерски игровой. Но вот он — сам этот текст: Цветочек VIII.
"КАК СВЯТОЙ ФРАНЦИСК объяснял брату Льву, что такое совершенная радость.
Однажды в зимнюю пору святой Франциск, идя с братом Львом из Перуджии к святой Марии Ангельской и сильно страдая от жестокой стужи, окликнул брата Льва, шедшего немного впереди, и сказал так: — Брат Лев, дай бог, брат Лев, чтобы меньшие братья, в какой бы стране ни находились, подавали великий пример святости и доброе назидание; однако запиши и отметь хорошенько, что не в этом совершенная радость. — Идя дальше, святой Франциск окликнул его вторично: — Брат Лев, пусть бы меньший брат возвращал зрение слепым, исцелял расслабленных, изгонял бесов, возвращал слух глухим, силу ходить — хромым, дар речи — немым, и даже большее сумел бы делать — воскрешать умершего четыре дня тому назад; запиши, что не в этом совершенная радость. — И, пройдя еще немного, святой Франциск громко вскричал: — Брат Лев, если бы меньший брат познал все языки и все науки, и все писания, так что мог бы пророчествовать и раскрывать не только грядущее, но даже тайны совести и души, запиши, что не в этом совершенная радость. — Пройдя еще несколько дальше, святой Франциск еще раз восклицает громко: — Брат Лев, Овечка Божия, пусть меньший брат говорит языком ангелов и познает движения звезд и свойства растений; и пусть ему откроются все сокровища земные, пусть узнает он свойства птиц и рыб, и всех животных, и людей, и деревьев, и камней, и корней, и вод; запиши, что не в этом совершенная радость. — И, пройдя еще немного, святой Франциск восклицает громко: — Брат Лев, пусть научился бы меньший брат так хорошо проповедовать, что обратил бы в веру Христову всех неверных; запиши, что не в этом совершенная радость. — И, когда он говорил таким образом на протяжении двух миль, брат Лев с великим изумлением спросил его и сказал: — Отец, я прошу тебя, во имя Божие, скажи мне, в чем же совершенная радость..."
Здесь на время прервем эту замечательную беседу.
Все антитезы уже обозначены. Каждая — вещна, зрима и потому поучительна. Для иного этого хватило бы — даже каждой в отдельности — на всю жизнь в качестве руководства к действию — благородному, богоугодному. Но максималисту Франциску этого мало. Это почти ничто, ибо собственное тело пребывает во здравии и целости, а стало быть, дух не познан, покуда живо и здорово тело. Не постигнут смысл. Но каждое из перечисленных деяний — деяние живое. Можно было бы, правда, и не говорить столь длинно о радостях несовершенных. Но лишь с нашей точки зрения, с точки зрения нашего, экономного, быка-за-рога-берущего мышления. В "Цветочках" этого нельзя. Эти антитезы — не только примеры противоположного, не только узор орнамента, не только способ доказать. Они — бытие тезы, без чего совершенная радость немыслима. Они сверхсовершенствуют, сверхобожествляют и без того совершенную, божественную радость. Вместе с тем, это и путь, по которому должно идти, дабы достичь радости совершенной; подготовительная, так сказать, работа. И тогда... вознаграждение за труды, но труды бескорыстные.
В путь за радостью совершенной!..
"И святой Франциск отвечал ему: — Когда мы придем к святой Марии Ангельской вот так, промоченные дождем и прохваченные стужей, и запачканные грязью, и измученные голодом, и постучимся в ворота обители, а придет рассерженный привратник и скажет: — Кто вы такие? А мы скажем: мы двое из ваших братьев; а тот скажет: вы говорите неправду, вы двое бродяг, вы шляетесь по свету и морочите людей, отнимая милостыню у бедных, убирайтесь вы прочь; и не отворит нам, а заставит нас стоять за воротами под снегом и на дожде, терпя холод и голод, до самой ночи; тогда-то, если мы терпеливо, не возмущаясь и не ропща на него, перенесем эти оскорбления, всю эту ярость и угрозы, и помыслим смиренно и с любовию, что этот привратник на самом-то деле знает нас, а что Бог понуждает его говорить против нас, запиши, брат Лев, что тут и есть совершенная радость. И если мы будем продолжать стучаться, и он, разгневанный, выйдет и прогонит нас с ругательствами и пощечинами, словно надоедливых бродяг, говоря: Убирайтесь прочь, гнусные воришки, ступайте в ночлежный дом, потому что здесь для вас нет ни трапезы, ни гостиницы; если мы это перенесем терпеливо и с весельем и добрым чувством любви, запиши, брат Лев, что в этом-то и будет совершенная радость. И если все же мы, принуждаемые голодом и холодом и близостью ночи, будем стучаться и, обливаясь слезами, будем умолять именем Бога отворить нам и впустить нас, а привратник, еще более возмущенный, скажет: Этакие надоедливые бродяги, я им воздам по заслугам; и выйдет за ворота с узловатой палкой и схватит нас за шлык и швырнет нас на землю в снег, и обобьет о нас палку; если мы все это перенесем с терпением и радостью, помышляя о муках благословенного Христа, каковые и мы должны переносить ради него; о, брат Лев, запиши, что в этом будет совершенная радость. А теперь, брат Лев, выслушай заключение. Превыше всех милостей и даров духа святого, которые Христос уделил друзьям своим, одно — побуждает себя самого и добровольно, из любви ко Христу, переносить муки, обиды, поношения и лишения; ведь из всех других даров божьих мы не одним не можем похваляться, ибо они не наши, но божии; как говорит апостол: — Что у тебя есть, чего бы ты не получил от Бога? А если ты все это получил от Бога, то почему же ты похваляешься этим, как будто сам сотворил это? Но крестом мук своих и скорбей мы можем похваляться, потому что они наши, и о том апостол говорит: Одним только хочу я похвалиться крестом Господа нашего Иисуса Христа, ему же честь и хвала во веки веков. Аминь".
Совершенная радость есть Христовы муки — человеческие муки. Это единственное, что не вполне от бога. Испытав эти муки, индивид становится личностью и только так испытывает совершенную радость. Значит, теза личностна, уникальна, конкретна. Под стать ей и ритуал, мистерийная театральность, зрительность, ее окружающие. Мистический поэт Франциск певец радости совершенной, но представимой, однако, в виде единичной вещи в единичной — единственной — ситуации.
Это и есть урок научения сделать сие — обговорить "совершенную радость" в ее жизненной сказанности — явленности в поступке. Устроение этой вещи как способ достичь этого устроения в первом приближении как будто уже дано. Но всмотримся пристальней и вслушаемся чутче.
Все, что не есть еще совершенная радость, дано как положительное умение выявить собственно человеческие возможности. Причем полнота всех этих умений — всегда меньше божественного всеумения.
"Подавать великий пример святости и доброе назидание"; лечить ото всех болестей и даже воскрешать умерших; познать все языки, все науки, все писания и даже пророчествовать; говорить языком ангелов и познавать движения звезд и свойства всего на свете — всех вещей трех царств; обращать "в веру Христову всех неверных..." — все эти умения, конечно же, хороши; но не они составляют совершенную радость. Они, конечно, радость, но не совершенная. Ибо все эти умения, хоть с виду и твои умения, но на самом-то деле получены от бога, и потому похваляться ими не гоже: не твоя (во всяком случае, не только твоя) в том заслуга. Все это вещи, причастные гордыне, и к тому же еще ложной гордыне, потому что в конечном счете не составляют, собственно, твоей заслуги. Обратите внимание здесь вот еще на что. Все пять примеров радости не вполне совершенной, которые приводит Франциск брату Льву, относятся скорее к сфере знания, данного в слове, а не к сиюминутно осуществляющейся жизни — зримой, подробной, душевнозначимой; жизненной жизни в ее внесловесной — внеученой — убедительности. Знание в слове, а жизнь сама по себе — в бессловесных поступках-действиях. Именно в такой вот жизни и живет совершенная радость. Но только тогда живет, когда тот, кому будет эта совершенная радость дарована (точнее было бы сказать так: не дарована, а лично добыта тем, кто так вот живет), всецело отрешится от самого себя ценою величайшей униженности (потому-то и возвышенности). И тут уже и в самом деле лично волевой, свободно волевой поступок (ударение на волю!), ибо только добровольные мучения доподлинно наши. И ничьи больше, и потому только ими и можно похваляться.
Но вполне ли они наши? Ведь вот что говорит апостол: "Одним только хочу я похваляться — крестом Господа нашего Иисуса Христа". Так наши они или не наши, эти всяческие муки и скорби? Они — Христовы, и потому наши, человеческие, ибо за всех нас приняты Христовы муки. Подражание как творчество. Умение жить, хотя и по образцу, есть все-таки личное умение жить. Но не умение, а про-живание.
Слово еще раз воплотилось, ставши жизнью выявленной, проявленной, проясненной (ведь образец не перед тобой — в тебе), лишенной всех радостей внешних и потому несовершенных, зато обретшей в наиполнейшей своей униженности всю полноту радости совершенной. И тогда момент такой вот жизни оказывается равным всей жизни — жизни в целом и целиком. Миг жизни — вся жизнь — другая жизнь. Вечность...
Обговаривается термин, а в результате этого, определенным образом устроенного, обговаривания воочию схватывается предельно зримая, предметно подробная, основательно живая жизнь. Текст весь стал жизнью, но в ходе разговора о ней. Жизнь стала примером для новых учеников, в новых классах, в новых условиях...
А где же чудо? Чудо — в самой человеческой возможности совершеннейшим образом обрадоваться собственной боли, личной скорби, своим слезам, оправленным в мучительно дорогие, сладостно родные естественные подробности жизни, составившие эту жизнь как сверхъестественную жизнь души, подлинно живущей, подлинно светлой.
Третий урок-плакат, учебный плакат — ...жить праведно и хорошо. Урок, по сути дела, о том же, только иным образом о том же.
Учись — не хочу...
ЦВЕТОЧЕК IX: "Учил святой Франциск брата Льва отвечать заутреней, и брат Лев постоянно отвечал противное тому, чему учил его святой Франциск.
Однажды в начале существования Ордена находился святой Франциск с братом Львом в таком месте, где у них не было богослужебных книг; и вот, когда пришло время утрени, святой Франциск сказал брату Льву: Дорогой, у нас нет требника, по которому мы могли бы служить утреню; но чтобы нам провести время во славу Божию, я буду говорить, а ты мне будешь отвечать, как я тебя научу. Я скажу так: о, брат Франциск, ты сотворил в миру столько зла и столько грехов, что ты достоин ада; а ты, брат Лев, ответишь: истинно так, ты достоин самых недр ада. — И брат Лев ответил ему с голубиной простотой: Охотно, отец; начинай во имя Бога. — Тогда святой Франциск начал говорить: О, брат Франциск, ты сотворил в миру столько зла и столько грехов, что достоин ада. — А брат Лев отвечал: Через тебя Бог сотворил столько добра, что ты пойдешь в рай. — Сказал святой Франциск: Не говори так, брат Лев, но когда я скажу: о, брат Франциск, ты совершил столько несправедливостей против Бога, что достоин быть проклятым от Бога, то ты ответишь так: воистину, ты достоин быть между проклятых. — И брат Лев ответил: Охотно, отец. — Тогда святой Франциск с обильными слезами и вздохами и ударяя себя в грудь возгласил громким голосом: О, Господь мой, Бог неба и земли, я совершил против Тебя столько несправедливостей и столько грехов, что я всемерно достоин быть проклятым Тобою. — А брат Лев отвечает: Бог сделает тебя среди благословенных особливо благословенным. — Святой Франциск, подивившись, что брат Лев отвечал как раз противное тому, чему он учил его, с укоризной сказал: Почему не отвечаешь ты так, как я тебя учу? Я приказываю тебе, во имя святого послушания, отвечать мне так, как я тебя научу. Я скажу так: О, злосчастный брат Франциск, неужели ты думаешь, что Бог сжалится над тобой, раз ты совершил столько грехов против Отца сострадания и Бога всякого утешения, что недостоин стал сострадания? А ты, брат Лев, овечка, ответишь: Никоим образом ты не достоин сострадания. — Но затем, когда Франциск произнес все это: о, злосчастный брат Франциск, и т. д., брат Лев отвечал: Бог Отец, милосердие которого бесконечнее, нежели грех твой, окажет тебе великое милосердие и сверх того осыплет тебя многими милостями. — После такого ответа святой Франциск, гневаясь, но кротко, и негодуя, но терпеливо, сказал брату Льву: Почему ты дерзнул поступать против послушания и уже столько раз отвечал обратное тому, что я тебе повелел? — С великим смирением и почтением отвечал брат Лев: Богу ведомо, отец мой, что всякий раз я намеревался в сердце своем отвечать, как ты мне приказал, но Бог заставляет меня говорить так, как Ему угодно. — Святой Франциск подивился этому и сказал брату Льву: Прошу тебя нежнейшим образом, чтобы на этот раз ты мне ответил так, как я тебе сказал. — Отвечал брат Лев: Говори, во имя Божие; и на этот раз я, наверное, отвечу так, как ты желаешь. — И святой Франциск со слезами сказал: О, злосчастный брат Франциск, неужели ты думаешь, что Бог сжалится над тобой? — Отвечал брат Лев: И даже великую милость получишь от Бога, и вознесет тебя и прославит тебя вовек, ибо тот, кто себя унижает, будет возвышен, и я не могу сказать ничего другого, потому что Бог говорит моими устами. — И вот так, в таком смиренном споре, с обильными слезами и в великом духовном утешении, провели они время до самого света..."
Совершенно замечательный урок в уроке, урок-загадка с разгадкою в конце. Почти Алкуинов урок-загадка, а замешан на чуде, не узнанном в лицо даже самим Франциском.
[И все-таки не Алкуинов урок: не казус, а и в самом деле рассказус. Не казусное, а скорее басенное мышление, где всё эмблематически ясно, притчево ясно и без морали. Усвоение по картинке. В запасники памяти (бывает и такое, что тоже следует принять к сведению). Не приять, а принять.]
Но как же устроен этот текст? А устроен он вот как.
Разыгрывается маленькая пьеска, состоящая из вопросов и ответов. Из пяти однотипных вопросов и такого же числа не менее однотипных ответов. Автор текста Франциск, он же и режиссер-постановщик. Действующих лиц два Франциск и брат Лев. Но место действия — молельня, а время и содержание действия — утреня. Так что возможны всяческие чудеса. Собственно, и игры-то нету никакой. Сплошные бездумные повторы. Франциск говорит, какой он плохой. А Лев должен повторить эту хулу, пообещав за сие божью кару. Можно сказать, что и вопросов-то нету, нету и ответов. Есть тезис и тезис, почти тавтологически подтверждающие друг друга. Текст замыслен как принципиально не драматургическая пьеска. Но в ходе репетиции (действительно репетиции ожидаемого прямого повторения) — сразу же — происходит по разумению Франциска просто черт знает что такое. Овечка брат Лев, с голубиной простотой, пообещавший учителю говорить все как надо, когда доходит до дела, говорит все с точностью до наоборот. Франциск начинает кипятиться ("гневаясь, но кротко и негодуя, но терпеливо"), а овечка божия брат Лев продолжает, как считает Франциск, упираться. Учитель гневается, а ученик как бы артачится. Урок-басня буксует. Застопорившееся нравоучение...
Что было дальше? Разгадка была простой. Оказывается, брат Лев вовсе не был упрямцем. Не в коня корм был потому, что незадачливому этому ученику, оказывается, был голос. Божий голос, с которого и пел брат Лев. Пел с чужого голоса, а как будто своим собственным.
Учителем был бог. А Лев и Франциск — равно ученики. Самоуничижение Франциска не усугубилось ответами брата Льва под диктовку Франциска. Напротив, было снято ответами того же брата Льва, но продиктованными богом. Урок-тренаж сделался уроком-поучением не только Льву и Франциску, но и всем иным. Возвышение ценой унижения. Как бы переформулировка урока предшествующего — о том, что такое совершенная радость. Но там — от слова о слове к действию (хотя только в слове о действии). Здесь же как будто от слова к слову. И тем не менее унижение — отнюдь не на словах только. Оно — в жизни. Оно и есть сама жизнь (и не только из предшествующего цветочка о совершенной радости, а просто вся жизнь, прожитая Франциском до этой утрени с братом Львом). Жизнь, которую можно прожить, а выучиться так вот жить нельзя. Что и доказывает гневливый Франциск, не умея взять в толк то, что происходит с братом Львом.
Слова сказались, а жизнь осталась. Вот она тут, вся перед вами: высказанная, несказанная — несказанная жизнь Франциска, обязанная быть преподанной, но так и не поддающаяся научению.
Жить именно так. Не иначе. Еще один способ такого вот человеческого как бы научения. Жизнь как чудо, ставшая таковой в этом цветочке с братом Львом, с виду очень упрямым братом Львом, не без участия собственно чуда от Учителя (бог устами брата Льва...).
Три урока собственно жизни в назидание другим. Или, как уже сказано, тринадцатая, посмертная, история в трех уроках.
Так можно, спрашивается, научиться жить по Франциску или нельзя? Научиться нельзя, но попробовать научиться... тоже нельзя. О чем, собственно, и свидетельствуют только что здесь преподанные "уроки"-жития (правда, сработанные после смерти учителя — учениками учеников Франциска; эпигонами, то есть, если дословно с греческого, рожденными после). Уроки-эмблемы, и потому не для научения вовсе. От живой примерной жизни — к идеологически и социально оправданному житию-примеру, выработанному не в учебно-ученых, а в наставительно-воспитательных, едва ли не святочных, целях почти два века спустя после свершившейся жизни самого Франциска, прожитой в подражание; но только в подражание Первообразу — первому образцу.
Добром и волей. В поступке — жесте — игре. Мгновенностью сполоха светом вечности...
ЧТО, ОТДЕЛИВШИСЬ ОТ ЖИВОЙ ЖИЗНИ ФРАНЦИСКА, УШЛО В БУДУЩЕЕ?
Ближе всего Данте (XIV век), современник собирателей "Цветочков":
Он юношей вступил в войну с отцом
За женщину, не призванную к счастью:
Её, как смерть, впускать не любят в дом,
И перед должною духовной властью
Et coram patre с нею обручась,
Любил ее, что день, то с большей страстью.
Она, супруга первого лишась,
Тысячелетье с лишним, в доле темной,
Вплоть до него любви не дождалась…
И так была отважна и верна,
Что, где Мария ждать внизу осталась,
К Христу на крест взошла рыдать одна.
Но, чтоб не скрытной речь моя казалась,
Знай, что Франциском этот был жених
И Нищетой невеста называлась.
При виде счастья и согласья их
Любовь, умильный взгляд и удивленье
Рождали много помыслов святых.
Так аттестует ангелический доктор Фома Аквинский серафического доктора Франциска Ассизского, помещенного Данте, конечно же, в Рай как безупречного учителя святой бедности и нищенской святости — жениха госпожи Нищеты, вернейшего жениха, истово и самозабвенно подражающего ее первому мужу Иисусу Христу.
Учительско-нищенствующий идеал и два столетия спустя не поколеблен.
Пройдут еще века. Шесть или семь после свершения этой замечательной жизни. Будет и век XX, век (в числе иных замечательностей) уплощенных мертвоватых копий, снятых с доподлинно живых героев прошлого. Среди такого рода копий могут быть всякие. Например, такие: Франциск — воплощение социальных добродетелей; Франциск — народолюбец и демократ; Франциск провозвестник коммунистических начал, пред-Вордсворт, пред-Ганди и пред-Толстой сразу; Франциск — просто добрый и хороший парень; Франциск либерал и филантроп; он же — "утренняя звезда Возрождения"; наконец, он же религиозный фанатик, почти святой Доминик...
Каждая из этих модерных дефиниций, говорит Честертон, будет как бы верна. Но, будучи "очищенными" от любви к богу, все эти определения будут определениями кого-то еще, но только не Франциска. Образ Франциска, данный самим Честертоном, продемонстрировал нам совершенно иной опыт воспроизведения нашего героя: опыт вживания в себя-Франциска из XII и XX столетий сразу. Но это — образ-метафора, не поддающаяся артикуляции, — тем более в учебно-ученых целях.
Но есть ближайшие выученики Франциска, зачинатели новой, хоть и тоже средневековой, учености, учащей умению знать мир в его эмпирически подробной, вещной данности; и вовсе не беда, что в пределах теоцентрически устроенного космоса. (Вспомним: Франциск-эксцентрик, возвращающийся к центру.) И эта новая ученость без учености францисканского типа была бы невозможной. Что это за ученики такие?
Лишь назову францисканца Бонавентуру с его мистически символическим ощущением бытия — каждого камушка этой грешной земли (читайте, например, его минералогические выкладки); народного праведника Бернардино, безусловно, как отмечают знатоки, ведущего свою родословную от Франциска — жонглера божьего; Людовика, защитника бедных; живописца Джотто, "сыгравшего" в красках жизнь Франциска... Данте я уже называл и даже цитировал. Но... Данте положенный во гроб препоясанным простым вервием — этой трогательной веревочкой, эмблематическим знаком вернейшего жениха вернейшей невесты — госпожи по имени Бедность... И, конечно же, реформаторы-санитары, чаявшие произвесть тотальную санацию "матушки-церкви". К тому же прибавлю еще грядущий европейский театр, поэзию самоопределившихся европейских наций. Да мало ли что еще... Все это я называю. Называют это всё и другие. Но для наших дел эти имена, конечно, важны (Бонавентура, Данте, Джотто) ; но более — другие имена (которые, впрочем, называют тоже, хотя и реже). Это прежде всего Роджер Бэкон — "первый натуралист, которого даже самые материалистические ученые признали отцом науки". (Понятно, что столь сильное утверждение этих "самых материалистических ученых" должно оспорить, хотя и не сию минуту.) И, во-вторых (а может быть, прежде всего), каталонец Раймонд Луллий со своей в высшей степени странной, почти кибернетической моделью Вселенной и со своею же экспансивно-горячечной жаждой обратить всех, какие есть, нехристей. Тот самый Раймонд Луллий, который сказал Дунсу Скоту в ответ на его вопрос, что бог — не часть, а Всё. (Помните? — Именно этим ответом как раз и начато мое сочинение.)
Конечно, это люди совершенно иного умения — умения знать вещи мира вкупе, но и в отдельности: знать каждую вещь как самоценную подробность мира, как божий дар; каждую отдельную вещь, но впервые увиденную — глаза в глаза — нашим близким, теперь уже знакомым братом Франциском, давшим всем им (может быть, и нам тоже) урок умения так вот видеть и этим видением жить.
Через созерцательный природопознающий опыт Оксфордской школы и Луллиеву систематизирующую рулетку — рулетку мироздания — к опытно-экспериментальному естествознанию. Через... но от видения Франциска. Не кого-нибудь, а именно от его видения.
Но есть еще одно развитие мистического видения Франциска — в немецкой "схоластической" мистике XIII-XIV веков. В частности, у Мейстера Экхарта. Это — встраивание живой жизни в боге (= божьем мире) в рамки теоретико-подобной схемы. Как бы убиение живого научения жить-видеть. И потому это, на мой нынешний взгляд, — тупик живой мысли Франциска. Но полноты ради и эту линию следует тоже представить.
Мейстер Экхарт (XIII-XIV век). "Проповеди и рассуждения".
Конечная цель мистика — постижение бога, но такое постижение, которое нельзя перевести в зрительные образы, как мрак, в слуховые, как молчание. Иначе говоря, постижение мистического Ничто, невыразимого, неизрекаемого. Ситуация, в которой пребывает это Ничто, сливается с ним: "Только там, где нет ни "теперь", ни "иногда", где угасают все лики и различия, в глубоком молчании произносит бог свое слово". Это граница мистического созерцания, за которую хода нет. В этой точке кончается деятельная рецептурная операциональность. Статически расслабленное состояние души как предел динамически-напряженных исканий, завершившихся в благодати, которая "не действует... не совершает никакого дела, она слишком благородна для этого. Действие так же далеко от нее, как небо от земли". Жизненный жест-поступок исключен. Чистое медитативное созерцание. Безвидная педагогика немоты.
Но этому состоянию предшествует действие. Однако действие совсем иного свойства — абсолютно не связанное с операциональностью. Дело души. Тогда понятна мистическая молитва вроде "Дай нам, бог, так томиться по Господу, чтобы это заставило его самого родиться в нас". Она предполагает два встречных движения: бога к человеку и наоборот.
Поскольку бог — невыразимое Ничто, постольку все устремления человека, томящегося по богу, могут быть определены лишь отрицательно: "Что бы ни писали мудрецы о высоте неба, малейшие силы моей души выше всякого неба. Не говорю о разуме, он дальше всякой дали". Два встречных движения по тропе бог — человек утверждают: бог — конец мистических действований, он же — их начало. Он может быть развернут во все сотворенное, в том числе и в человека, носящего в себе бога. Начало этого обратного хода (действует бог) отмечено так: "Среди молчания было во мне сказано сокровенное слово".
Но только два пути одновременно и возможны: "Выйди же ради бога из самого себя, чтобы ради тебя бог сделал то же. Когда выйдут оба, — то, что останется, будет нечто единое и простое".
Какова же вещь, сотворенная богом и потому божественная, но и отяжеленная грубой телесностью и потому духовная не вполне? "Сокровеннейшая природа всякого злака предполагает пшеницу, всякой руды — золото, всякое рождение имеет целью человека". Возможность чудодейственного преображения выявление смысла — и есть оправдание тварного бытия. Но для этого следует отринуть порчу на пути к субстанциальной форме. Сущность воспринимается как целостность. Целостность же у Экхарта исключает образ. Поэтому путь мистика — это путь от образа к безобразности, от вещи к духу, от зримого, слышимого, осязаемого к бесплотному, данному вне ощущений. Иначе говоря, освобождение "от всех вещей, ибо противно богу творчество в образах". Это и запечатлено в мистическом рецепте: "...беги суеты внешних дел, беги и скройся от бурь внешних дел..." Отвердевание жизни. Статический чертеж остановленного действия. Эксцентрик Франциск, втиснутый в рамку, — спящий жонглер бога...
Бог — тварь, дух — тело, безобразность — образ. Всё это равновесомые антиподы. Но лишь постольку равновелики, поскольку и тело, и порча этого тела — тоже духовны. Причем именно антитеза (не сумма антитез!) одна-единственная, каждая, больше того: крупица ее — равна всей тезе-богу. Равна, но как? Мистический рационализм Роджера Бэкона — отсылаю к цитированному мною отрывку из алхимического его трактата о мерах совершенства разных металлов в моей книге "Алхимия как феномен средневековой культуры" — настаивал на том, что все несовершенные металлы лишь в сумме, может быть, равны золоту — не по знаку, а по абсолютной величине. Не то у Экхарта: "Малейший образ твари, который ты создаешь в себе, так же велик, как бог". Почему? Потому что он отнимает у тебя целого бога.
Дух всесилен, но и хрупок. Остановка в различающем движении мысли невозможна. Бог не дробим. Движение до конца закрепляется жестким нравственным запретом. "Господь говорит каждой любящей душе: "Я был ради вас человеком, если вы не станете ради меня богами, то будете ко мне несправедливыми". Дуализм снят в Иисусе Христе — богочеловеке. Он должен быть преодолен во второй раз — пусть чудодейственно — в человекобоге.
Но путь начинается все-таки с вещи, а значит, и с образа. Поэтому лишь в конечной точке пути наверх — от твари к богу — заключена абсолютная безобразность: "Когда человеческая мысль не касается больше никакой вещи, тогда она впервые касается бога". И вновь: "...отвергните всё образное и соединитесь с сущностью, не имеющей лика и образа". Душа, достигшая совершенного состояния, "становится от познания незнающей, от любви бесчувственной, от света темной". Свет уходит во мрак, сливается с ним. Антиэмпиризм анти-Франциска, хотя именно от Франциска и идущий. Но это и есть истинное знание, потому что совершилось еще одно — самое-самое аннигиляция собственного тела. Вновь мистическая метафизика света отвращается от вещей видимых, от светоцветовой выявленности эмпирически данных вещей мира. "Когда ты лишишь себя самого и всего внешнего, тогда воистину ты это знаешь". Так мог сказать Франциск-аскет, избывший зримую, эмпирически данную вещь в ее безвидной сути. Но это и есть доведенное до своего логического предела действенное радование каждой вещи мира — дару божьему, чуду.
Но на пути к безвидной цели встречаются вещи, описываемые ярко и образно — в их сиюминутности. Накапливается эмпирия вещей, коими полна жизнь созерцателя. Это видимые свойства чувственных тел, когда признак предмета совпадает с самим предметом, так подробно выписанным, но прежде специально наблюденным. Значит, путь по "рытвинам-ухабам" тварного — путь изучающего созерцания тела: "Созерцание должно стать плодотворным в делании, делание в созерцании".
Экхарту близки слова апостола Павла: "Когда приходит полное, исчезает то, что отчасти". — Но именно это отчасти в итоге не исчезает. Именно оно становится систематизированной эмпирией для науки Нового времени. И это скорее от Франциска, нежели от Экхарта.
Там, где Экхарт — логик, он уже не мистик. Начинается иная жизнь этого мыслителя — как средневекового схоласта. Вот эти места его трактата. "Если бы кто-то сказал: "Он взглянул на мою отрешенность", то тем самым отрешенность была бы уже помрачена, так как вышла бы из самой себя". Рефлексия разрушает мистическое состояние. "Они понимают три лица как три коровы или три камня! Но тот, кто может постигать без числа и множества различия в боге, тот познает, что три лица — один бог".
Конечно же, сподручней пересчитать в Троице все ипостаси поштучно и определить каждую из них в отдельности. Но здесь-то и заключена её, мистики, смерть. Мистика становится комфортом, эстетической потребой. Тогда мистическое слово недееспособно. М. В. Сабашникова в предисловии к сочинению Экхарта точно определяет мистику действенную, живую: "Для мистика сущность человеческой мысли и божественной — одна. Человеческая мысль — отражение мысли божественной и следует ее движениям, потому она действительна. Бог мыслит себя в человеке. Мысль мистика — органическая жизнь его... "я", раскрытие этого "я", основа и сущность которого божественна". Экхарт скажет: "Здесь божья глубина — моя глубина и моя глубина — божья глубина".
Живая действительность, вдохновенная сиюминутность безусловна, радостна. Ей не нужно никакого внешнего закрепления — в догмате или же в символе. Достигается полная слиянность собственного "я" с "Я" мировым. Закон не ощущается как внешняя сила. Человек, следуя закону, сам же его и творит. У Экхарта это так: "Находите всё в себе и себя во всем".
Если схоласт мыслит о боге, мистик мыслит бога. Точнее: мистик мыслит "божественно". Или: если мистик мыслит вещь, бога в этой вещи, схоласт мыслит о вещи, по поводу вещи; о боге, по поводу бога в этой вещи. Предел мышления мистика неизречен. Предел мышления схоласта — тоже бог. Но в терминах схоластики о нем можно помыслить.
Припоминаю вопросник архиепископа Юлиана Толедского, облегчающий мышление схоласта, — о ногтях, волосах и прочем у воскресших по смерти. А теперь сравните у Августина: "Как бы стрелой пронзили меня глупые обольстители, спрашивая: "...ограничивается ли бог телесными очертаниями и есть ли у него волосы и ногти". Если для мистики эти разымающие образ вопросы невозможны в силу их полнейшей для него бессмысленности, то для схоласта они — норма, предпосылка его мышления. Вопросы Юлиана, с точки зрения мистика, бьют мимо цели, ибо цель — сущность. Они холостые, "схоластые", патроны, призванные разрушить вещь как образ, как целостность, столь значимые для мышления мистического.
Стало быть, мистика и схоластика противостоят. Мышление мистика и мышление схоласта — два сосуществующих, относительно самостоятельных типа средневекового мышления. Но и мистик, и схоласт — люди одной культуры.
В этом смысле Экхарт — фокус раннесредневековой (в логическом плане) эпохи: Алкуин и Франциск купно — наученный учить и наученный жить. Если живет, то не учит; если учит, то не живет. А в результате — ни то, ни другое. Свертывание жизни как научение. Квазитеоретический образ жизни в слове о боге, в слове-боге. Описательно-теоретический образ жизни в слове о боге, в слове-боге. Описательно-теоретический предел угасания всех действий и всех дискурсий дидактически-ученого, подражательно-наставительного алкуин-францисканского назначения.
Есть, правда, и тупик иного рода. Эмоционально-поэтическое воспроизведение жизни Франциска. Так сказать, образ на образ. Точнее: образ в ответ на прообраз. Для примера возьму вот что.
Прообраз. Говорит Франциск: "Пожалуйста, братцы, будьте мудры, как братец наш одуванчик и сестрица маргаритка. Они никогда не пекутся о завтрашнем дне, у них короны, как у королей и императоров и у самого Карла Великого во всей его славе" (из эссе Честертона о Франциске).
70-е годы XX века отзовутся на это средневеково-акмеистическое слово своим энтээровско-экологическим словом:
Ах, братец Одуванчик,
Сестрица Резеда!..
(Но это — начало завершающего этот урок зонга, и потому время его ещё не пришло...)
Образ на образ, а Франциск-учитель — где-то там, неизвестно где. Собственно, и нет его, потому что подражающая педагогика — принципиально вне учёных дискурсий, вне артикулированных дидактик. Учитель (?) Франциск избыт в собственной жизни — той, которая вот она — здесь и теперь — перед нами: вот тут, в этом месте, сие мгновение, равное вечности.
Но средние века не были бы средними веками, если бы не положили живую жизнь Франциска на монотонно-дидактическое гудение школьного урока — точнее, притчи-басни, — вписав этот урок (или попытавшись это сделать) в тотальную школу средневековой книжной учености (в пору самоисчерпаемости этой учености); школу, как бы без остатка, без какого бы там ни было зазора должную быть тождественной миру-смыслу, в котором и которым жил человек средних веков; смыслу во всей его всецелости и повсюдной полноте. И эту попытку мы уже с вами видели: в уроках-цветочках, подаренных эпигонами Франциска тем, кто хотел обучиться жизни, но только не прямо, а через жития. И потому, конечно, уже не самой жизни, ибо жизнь — ассимптотический предел, приближаясь к которому учительско-ученическая книжная ученость как расчисленная система поведенческих правил гаснет, изводя самое себя.
И все-таки "ученость" Франциска есть поучительное умение правильно и хорошо жить. Пусть даже представленная в "Цветочках", но на фоне живой жизни того, о ком это житие. И здесь есть что сказать.
Так вот: Францисканский вариант средневековой учености — ученого человека средних веков.
ЦВЕТАЕВА СКАЗАЛА: "Жить — это где-нибудь, а везде — это быть". Наиконкретнейшее, наиопределеннейшее где-нибудь, предполагающее столь же единственно реального, неповторимого кого-нибудь. Этот кто-нибудь, каждый раз оказывающийся в совершенно точном где-нибудь, как раз и был Франциск из Ассизи. И даже не был, а жил (в отличие от Августина, который был). Умению быть — в силу везде — научить (попробовать научить) можно, а умению жить — в силу где-нибудь — даже и попробовать научить нельзя. Именно поэтому Августин — учитель, и поэтому же Франциск (в жизни ли, в "Цветочках" ли) пример-образец, образцовый пример. А в "Цветочках" — так и вовсе притча, нравоучение, пастораль, басня. Может быть, сразу всё.
Чистый жизненный жест — снайперски точный выстрел в самую суть дела. Без промаха. Жизнь как самоочищение-высветление. Жизнь как подражание. Самоочищение собственной жизни — "до оснований, до корней, до сердцевины". Переживание образца в качестве собственной жизни. Без слов. Вне слов. И потому учебно-ученое умение-научение исключено. В некотором смысле не надобно и чудо, ибо чудо — всё (точнее: чудо — каждая отдельность, все отдельности этого всего, когда все естественное — сверхъестественно, и потому тысячекратно естественно). Учебно-ученый урок невозможен. Выучиться умению жить нельзя. И пытаться, — в отличие от Алкуина, Августина, Абеляра, учащих учить, быть, читать, — не стоит.
Франциск: жизнь как всецелая единственность — бытие как всецелая всеобщность (грубое, конечно, противопоставление). Взятие смысла жить-быть во всей его полноте и целостности без искуса ученостью: как бы за здорово живешь.
У Франциска два учителя: Иисус Христос и Природа, Природа и Иисус Христос. А может быть, всего один: Природа (каждая ее пушинка — былинка личинка) как бог; всё (в отдельности) как полное — каждый раз — присутствие бога.
Но учит и Франциск — всех и каждого, каждого и всех... Он — посредник, кому поручено учить Природой и богом; каждой природно явленной вещью, чудодейственно, как дар божий, живущей-бытующей каждый раз полным присутствием в ней бога.
Франциск — ученик; Франциск — учитель. Научение примером. Больше того: Франциск учит... своих же учителей — Природу и в ней бога. (Ясно, что не природу в целом, а природные отдельности.) Но учит особым образом: научая и бога, и природные феномены учить себя же. Таким вот образом учится сам и учит других. На эмпирически данных образцовых примерах, которые есть все вещи — каждая в отдельности — божественно устроенной Подлунной, живущей во всей своей божественной полноте.
Парадокс: последний-распоследний неуч, должный всех научить правильно жить и сам должный выучиться тому же.
И средневековье этот парадокс как бы одолевает, переводя невышколенную живую жизнь Франциска в учебно-дидактический житийный текст этой жизни — в уроки-цветочки посмертного бытия учителя-неуча. Конечно, как бы. Потому что басня-притча не есть собственно средневековый жанр. Потому что она поучает, не научая...
Просто жить, потому что сила не есть знание; в знании, по Франциску, наиполнейшее бессилие. В знании уметь-учить — тоже. Подлинная сила — в ином: в отсутствии всяческих научающих умений.
Жить по вере... Жил как антиученый-внеученый. Жил неучем, неучем и умер, зато постиг верою такое, чему ни выучиться.
Но лишь стоило этой замечательной жизни физически завершиться, как тут же (а спустя время — тем паче) жизнь стала текстом, ставшим предметом поучительных — внеученых тоже, но притчево-басенно-нравоучительных усвоений. Не ученых потому, что если в казусном типе Алкуиновой учености загадано всё, то в баснях-цветочках всё разгадано: предмет учености не существует. Нет его и в самой жизни Франциска, ибо эта жизнь — как текст. Деяние тождественно цели (смыслу). Оно и есть смысл, могущий быть данным во всей его полноте только в вере...
Если учительско-ученическое средневековье в своем стремлении через слово просветлить, высветлить, проявить жизнь тщится научить увидеть того, кто произносит текст, или же научить восстанавливать текст (Августин Абеляр), то Франциск из Ассизи видит Того, Кто... и так, а текст восстанавливает, просто живя — живя просто. Вот почему жизнь как текст и вот почему феномен Франциска — внеученый феномен, но такой феномен, в котором обнаруживаются пределы собственно средневекового учительского книгочейства, остановившегося перед собственным своим ничто, выявленным все тем же Франциском. Наиглубочайший кризис средневековой книжной учености, радикально избытой в жизни ассизского земного небожителя, бывшей "внутренним голосом" и у предшественников — Августина, Алкуина, Абеляра. В жизни, оставшейся за дверьми учебного класса ученейшего европейского средневековья. Живой укор всем, нехорошо живущим. А выучиться так жить непосредственно от самой этой жизни нельзя, как нельзя выучиться падающему листу, утренней росинке, капле цветочного меда...
Святая вода, ни единой каплею не пролившаяся меж пальцев. Вся — на ладони. А небо запечатлено в глазах Франциска целым и голубым: рисовать небо по клеткам не было нужды.
А ТЕПЕРЬ — ЗОНГ, завершающий этот последний урок:
Ах, братец Одуванчик,
Сестрица Резеда!
Что просвистит Тушканчик,
Когда придет страда,
Когда страданье лета
Начнется — травы ниц,
Когда уж все пропето
У перелетных птиц,
Когда папирус ломкий
Рокочущих стрекоз
Потрескается тонко,
Как гильзы папирос,
И даже шмель сварливый,
Истратив низкий бас,
Теперь уж молчаливо,
Не глянув, минет вас,
Не лучше ли под косу,
Под острую косу
Навстречу сенокосу
Погибнуть на весу,
Чем так, торчком на поле,
Средь выжженной стерни,
Тем паче и тем боле,
Когда сочтены дни?..
Ах, братец Одуванчик,
Сестрица Резеда
И ты, свистун Тушканчик,
Что скажете тогда?
Себя не сознаваху,
Ни плоть свою, ни дух,
Они в ответ сказаху,
Пролепетаху вслух:
Почто, скажи на милость,
Гуманный твой совет?
Исчезни, сделай милость,
Не засти божий свет.
Как должно, так и будет.
Не убоясь, умрем,
Прильнув земли ко груди...
Мгновением живем.