<Выписки из документов и мои непосредственные комментарии к ним (разбросанные по тетрадям и карточкам) были закончены к лету 2000 года, после чего, уже приводя их в некоторый порядок, я еще раз переписал все, добавляя новые комментарии; в основном они относятся к 2001 году и заключены в квадратные скобки []. Теперь, уже в 2002 году, я переписываю все это третий раз, и если появится новый текст, то буду отмечать его такими вот угловыми скобками.>
[Первая запись относится к воскресенью; попробую восстановить, что было со мной в пятницу и субботу. Я шел по проспекту Андраши, затем очумело ввалился в книжную лавку писателей. Не передать, насколько приятно мне было внимание окруживших меня барышень-продавщиц, насколько я был благодарен им (и благодарен сейчас), а ведь они представления не имели, в какой я беде. Кстати, и сам я только тогда осознал, что случившееся — не сон. Мне казалось, что я растворяюсь в воздухе, растекаюсь, что меня уже нет, что со мной может произойти сейчас что угодно, я кого-то убью или выебу, мне теперь, озлобленно думал я, все по фигу, я ни за что не в ответе. Последний раз в таком трусливо-тупом состоянии я был после смерти матери.
Не знаю, от силы ли или от бессилия, но я потащился еще на вечер Терезии Мора. Быть может, из боязни одиночества? Почему не слинял домой? Зачем отправился с коллегами после этого мероприятия еще и ужинать? Был во мне какой-то пьяный кураж: дескать вот, я и это выдержу. Да вы и не представляете, кто я такой.
В субботу утром я смотрел в Театре комедии репетицию «Одной женщины» по моей книге. В блокноте два слова: неплохо, и далее: оцепенение. Оцепенение — наверное, это ключевое слово.]
30 января 2000 года, воскресенье
[карандашом, быстрым почерком — наверное, старался поспеть за лихорадочно работающим мозгом]
Чего еще не бывало: мне страшно. Страшно за жизнь. Во мне целая прорва страхов. Самый элементарный — а, что, если это выплывет на поверхность. Насколько я понял, пока что об этом знают трое. Надеюсь, они не будут болтать. Хотя тема для сплетен — лучше не придумаешь. В любом случае я должен приготовиться ко всему, и этот дневник — тоже подготовка. Не защита. Но поиск — не оправдания, а позиции. Я ищу свое место, свое новое место. Мне нужно определить свое отношение к этому и — к последствиям.
Я не хотел бы, более того, не желаю (я говорю это, как ребенок, все еще полагающий, что мир таков, каким он велит ему быть) попадать в ситуацию, когда любой может что-то сказать и мне придется краснеть. Да, мне стыдно, да, я в дерьме, но все равно не хочу, не хочу краснеть.
Хотя что я могу поделать? Я беззащитен. Я слаб. Конечно, нужна некоторая доля подлости: ведь я — это я, а мой отец — это мой отец (правда: мой отец), — но отныне любой, любое ничтожество может бросить мне несколько уничижительных слов, и мне нечего будет ответить. До сих пор политическим подонкам было трудно меня достать (выпускник гимназии ордена пиаристов, отец четверых детей, отпрыск чистых и благородных венгерских кровей — так что канайте, ребята, куда подальше, стричь фонтаны, пасти ежей). [Бывало, что этим своим положением я пользовался, не желая переусложнять некоторые примитивные споры. И это, конечно, неправильно: то, о чем я говорю, за что выступаю, должно иметь силу, даже будь я комсомольцем, гомосексуалистом, импотентом и вдобавок евреем. Или — какой кошмар! — протестантом! Шутка.]
Но это еще не самое страшное, этот страх, если достанет смирения (написав эти слова, я всхрюкнул, и захотелось добавить: хе-хе, какая, однако же, небывалая стилистическая неуверенность проявляется в этом тексте), можно одолеть. Страшнее то, что, вопреки рекомендации поэта, мне не хотелось бы изменять свою жизнь. Но, боюсь, она все равно изменится. [Ведь скольких людей, сколько интересов я взбаламучу…]
И еще, пусть не самое важное: мне не хочется жить в тоске, подавленным и затраханным. Ибо есть во мне, как выразился (не без иронии) Месей, некий онтологический оптимизм, с которым я не хочу расставаться. Не хотелось бы отдавать его. Будь я сейчас 25-летним (и будь я не я), мог бы стать алкоголиком. Или впасть в глухую депрессию. Ибо все это выше моих сил. Для меня это слишком.
Не хочу, не желаю. И становиться серьезнее не хочу. Серьезность и остроту мне всегда приносил язык. Он помогает мне, всегда помогал. О языке, родной речи я говорю всегда, как о матери, и думаю о нем так же, с такой же нежностью. (При слове «мать» мне приходит на ум отец, и вот уже текут слезы. Лучше выражусь так — говорить, что я плачу, не хочется.)
Не хочу, чтобы у меня изменилась «походка». Да, сердце мое тяжело, как латинско-французский словарь Гаффио. (По всей вероятности, до последнего вздоха я буду интертекстуален.) Точнее, не сердце — желудок, точь-в-точь как в «Гармонии»: «Наутро, едва я проснулся, мне в глотку вцепился страх. То был не тот страх, с которым я был знаком» (стр. 555). Эти слова я черпал из головы, их диктовало воображение. А теперь вот плетусь по стопам своей книги.
[Еще две записи от того же числа — на обороте верстки романа Катрин Рёгла. Спасибо, Катрин.]
Что касается Господа Бога, то к Нему я еще вернусь (как же я буду на Него орать, призывая Его к ответу), но, с другой стороны, кому-то я все-таки должен быть благодарен за то, что узнал об этом только сейчас, а не тогда, когда мне было двадцать или, положим, тридцать лет. Я никогда бы не написал свои книги, не написал бы «Производственный роман» или потом, накануне и в начале 1990-x, свои эссе, — ничего из того, в чем проявилась моя так называемая раскрепощенность.
Я не смотрел на отца снизу вверх, как на какой-то пример, образец для себя, я просто смотрел на него, учился у него, ну и любил, как только можно любить отца (как, естественно, и сейчас — о Боже, что будет с этой любовью? опять я оплакиваю себя). Я даже думал — и об этом писал, — что говорю не только от своего имени, но и вместо него. Я гордился им. Тем, что его не смогли размолоть (!), превратить его в жертву, обиженную и фрустрированную, — он был свободной жертвой, и для меня это значило очень много. Благодаря ему я мог гордиться своей семьей — и от этого (в частности) чувствовал себя сильным. Или скорее: раскованным. То есть уверенным в себе без необходимости напускать на себя важный вид. Мог спокойно быть нерешительным и при этом уверенным в себе человеком, потому что мне не нужно было думать о себе. Не нужно было никому ничего доказывать. Я знал, что у меня есть надежный (семейный) тыл — и все дороги к нему вели через отца.
О, если б я знал об этом позорище, я всю жизнь положил бы на то, чтобы написать «Гармонию», иначе эту, эту последнюю (!) мою книгу было бы невозможно перенести. Я настолько хотел бы, должен был бы хотеть написать ее, что, разумеется, из этого ничего бы не вышло. [Ерунда. Если б я знал, как я посмел бы взять в руки перо!.. Ненависть, стыд и страх меня бы похоронили.]
Только не очаровываться этим текстом. Не публиковать его из гордыни.
Иногда, когда я пишу, у меня дрожат руки.
Две недели покоя. Четырнадцать дней. Это все, что я получил в награду за девять с половиной лет каторжного труда. Не слишком-то щедро, так вас всех в душу мать! И опять — напряжен как струна! Постоянно прислушиваться ко всему, все замечать, все записывать, ни на мгновенье не расслабляясь!.. А ведь как я надеялся, как планировал (и как счастлив был, какое испытал облегчение от того, что все-таки, все-таки закончил «Гармонию»!) пожить полгода-годик расслабившись — читать, делать заметки, радоваться жизни, коптить небо.
И вот на тебе, ковыряйся теперь в этом дерьме — на то ты и говномес, если вспомнить опять же роман (стр. 554). Когда я это закончу, то уже — так мне кажется — никогда не смогу написать на бумаге слово «отец». Папа. Папуля. Папочка. Старик. Старина. (Опять слезы.) И о семье тоже не захочу, а впрочем… Характерный идиотизм: я уверен, что Господь управляет людскими судьбами, в том числе и моей, в соответствии с инструкциями, почерпнутыми из моих романов.
Можно предположить, что я не смогу написать не только слово «отец», но и слово «я». Или смогу, но совсем иначе, с другой, более «отдаленной» дистанции. Наверное, кто-нибудь (из коллег) даже скажет: везет же людям!
[Завел тетрадь, надписав ее: Исправленное издание, год 2000-й, январь, 30-е →]
Нет ничего проще, чем придумать первую фразу. Напр.: Чертовски трудно врать, когда не знаешь правды. Но врать делается для меня все легче. Уместна была бы и первая фраза из «Производственного романа»: Мы не находим слов.
Начальных фраз, одна другой лучше, я мог бы придумать три короба, но это — прежде, теперь же я начал писать нечто, о чем и до сих пор понятия не имею. Что это будет? Что из этого может выйти? И будет ли вообще? [И может ли, и должно ли быть?] Как было бы хорошо, если б этого не было, не должно было быть. Сидел бы теперь перед чистым листом бумаги, в черном вакууме после вели-и-иких свершений, в творческом кризисе, не в силах выдавить из себя ни строчки, вот это было бы хорошо. Бог ты мой, чего бы я не отдал за это!
Интересно, чего? Сколько? Вот именно: ничего бы я не отдал. Сколько раз я бахвалился тем, как меня покоряет все, что вокруг меня, как я преклоняюсь пред всем сущим. Поскольку все сущее мне интересно! Ну что же, интересуйся, давай!
Впервые в жизни я пишу от бессилия. Пойду, куда меня поведут документы, и будь что будет. Лучше всего было бы молчать. Схоронить в себе эту тайну. Молчать как могила. На это сил у меня достало бы: унести свою тайну в могилу. Я пишу не затем, чтобы спасти то, что можно спасти. Нечего тут спасать. Но и этим бахвалиться я не буду.
Рудольф Унгвари в одной из своих статей цитирует Сенеку: «Если твои поступки честны, пусть все о них знают, если они постыдны, что толку таить их от всех, когда ты сам о них знаешь? И несчастный ты человек, если не считаешься с этим свидетелем!»[5] Да, постыдный поступок совершил не я — но и не кто-то чужой! Во мне всегда жило некое «мы», включающее и отца, с этим «мы» я сжился, и если когда-то это было полезно и помогало мне, то как я могу теперь с этим «мы» не считаться? То есть могу, но это и будет истинное убожество. Быть убожеством я не хочу. (До этого, хотя мне вот-вот стукнет пятьдесят, такая возможность даже не возникала.) Я не хочу выбирать убожество.
Мы не хотим: мой отец и я.
А вот это — дурная фраза. Тут я дал маху. Отделить его от себя я, конечно же, не могу, но все же мы с ним не сообщники. Осенью 1999-го, выступая на Франкфуртской книжной ярмарке, главным гостем которой в тот год была Венгрия, я сказал под конец своей речи: мой отец и я благодарим присутствующих за внимание. И попросил благородную публику поднять бокалы за моего отца, бедолагу, которому в своей жизни пришлось выпить бог знает сколько неимоверной дряни. (В этом месте я не мог не плакать, и поскольку во Франкфурте я хотел этого избежать, то еще дома раз пятьдесят прочел сам себе эти фразы и, выступая, уже не читал, а барабанил их наизусть, не особо вникая в смысл.) Это было моим вызовом, бунтом, безрассудной дерзостью, обозначаемой греческим словом «хюбрис». Я представлял себе, будто таким вот жестом можно обеспечить ему загробный покой. Но все это не так просто, не так красиво. <Хотя в определенном смысле это так и теперь. Небеса даруют человеку свободу, он воспользовался своей свободой, я пользуюсь своей, и одно на другое влияет.>
31 января 2000 года, понедельник
Не знаю, как все это упорядочить, слова мне не подчиняются. Круговерть мыслей: вокруг отца. Я уже полагал, что покончил с ним, не как некий Эдипчик, а в том смысле, что завершил роман, что вот он, стоит — не отцов хер, конечно, и даже не памятник, но фигура, значительный образ. Именно к этому я и стремился: с помощью моего старика создать сильный образ Отца.
Получилась настоящая деконструкция. О чем по «сугубо художественным» причинам я догадывался и прежде. Семейный роман как форма мне кажется подозрительным, вольно или невольно он ностальгичен, от чего не спасает, чего не может уравновесить ирония (ирония как приправа: смешно), нужны более радикальные средства, которые я и нашел в первой части книги, демонтировав, разобрав на детали форму семейного романа. <С тех пор эти слова я повторял тысячу раз, пусть теперь будет тысяча первый и последний раз. Хотя: новый перевод, и снова повтор…> Кстати, не так-то просто распотрошить что-то до конца, ибо «за кадром» все равно остается какая-то нить, надежда, намек, что поставленное тобой под сомнение «целое» неким образом все-таки существует.
Понимая все это, я не хотел (ни в малейшей степени) возвеличить свою семью, своего отца именно как жертвы. Я хотел показать, что на самом деле история пожрала все и вся.
Но удалось это только теперь.
«Значит, что б ни случилось — а оно, разумеется же, случится, — так просто нас не возьмешь?» (стр. 279) Разумеется же, случится: но только теперь я вижу, что представить это «что б ни случилось» у меня не хватило фантазии. Вообразить я могу почти все, что угодно, но это, то, что сейчас, в чем я сейчас, — нет, не могу. («Однажды я видел жирафа, но это был не жираф». Таких дней не бывает, как этот, сегодняшний.)
По колено — но не в крови: в соплях.
Я — это я. Понимаю, что кто-то сейчас недоверчиво улыбнется. Я сам в этом виноват, в это недоверие мною вложено много труда. Все эти «угадай, кто есть кто», лица-маски, калейдоскоп ролей и цитатология, и вообще, постоянная сосредоточенность на расплывчатом пограничье фиктивного и реального, это, пожалуй, больше всего для меня характерное — что именно? тема? предмет интереса? влечение?.. Во всяком случае, на протяжении десятилетий — в том числе и в «Гармонии» — я расставлял для читателей подобного рода ловушки. Я не хочу сказать, что попался сам, но все же, услышав сейчас от меня слова об искренности, о личной, гражданской искренности, многие с полным правом могут от них отмахнуться.
Со мной приключилось то же, что с пастушонком из притчи, любившим кричать понарошку «Волки! Волки!»: когда они и правда появились, то, сколько он ни кричал, никто не бросился ему на помощь. А мне и кричать нет смысла — нет человека, который мог бы сейчас мне помочь. Да и чем тут поможешь?! Ну да ладно, буду говорить как умею, кто хочет, поверит, что я могу поделать! Говорю с вами я, Петер Эстерхази, родился 14 апреля 1950 года, мать — в девичестве Лили Маньоки (по документам — Ирен, но это имя она не любила), отец — Матяш Эстерхази, номер удостоверения личности — AU-V.877825. Это, стало быть, и есть «я» (вдаваться в подробности сейчас не хотелось бы, no details, please).
Хорошо бы рассказать обо всем, уже будучи стариком. Мужественные расчеты старого человека с прошлым. Когда все причастные к этой истории уже умерли. Когда умерли уже все мои младшие братья. И я тоже. Как же я осложню им жизнь. Бедные мои, бедные. Что они будут делать? Куда им деваться? Я хотя бы могу укрыться в словах.
Чуть было не написал, что не могу больше плакать, у меня нет слез, я выплакал их, когда он умирал, но тут я задумался, как его назвать; назову его ключевыми словами для всей «Гармонии»: «мой отец». Да пошел бы ты на хер со своей небесной гармонией! — На это мои слезные протоки не среагировали, но когда я забормотал про себя: мой отец, мой дорогой, дорогой отец, — слезы брызнули все же из глаз.
Как всегда: «не могу ни вперед посмотреть, ни назад оглянуться» (стр. 273). (здесь оставлено чистое место)
Однако писание — как дошло до меня сейчас — дело все же веселое. Страшный мрак, но сама работа, само делание чего-то не может не быть веселым. Всякое творчество радостно. (?) <Так и теперь, когда я по второму разу переписываю разбросанные по тетрадям и карточкам записи и они начинают складываться в нечто целое, меня охватывает привычная детская радость. Но зато все труднее ощутить еще раз жуть и панику первых дней. Когда удается заново пережить их, мне больно, когда же не удается — тоже больно. Нет, спокойно все это похоронить не получится.>
Читать маркиза де Сада; об одиночестве человека. Каков он, человек одинокий, голый. Потому что отец был само одиночество. Второе его лицо не давало ему защиты. Никто не мог его защитить — ни человек, ни Бог. [Но почему?! Почему?!] Ни моя мать, ни братья мои, ни я, никто… Быть может, лишь одна женщина.
Смешно, черт возьми, но мне только что пришло в голову, что ведь все это есть в романе: «Жизнь отца (после 1956 года) вошла в более нормальную колею. Не в нормальную, а всего лишь “в более”, ибо главной проблемой все очевиднее становилось именно это различие, и вообще — что такое сама эта колея. Ведь, наверное, все же труднее выдержать то, что мы можем выдержать, чем то, что выдержать невозможно, ибо в первом случае нужно спрашивать у себя, что я выдержу, во втором же, когда нам приходится выдерживать невозможное, вопрос этот даже не возникает, и так спокойнее — твое дело только выдерживать.
Вот тогда-то мой отец стал действительно одиноким. (…)
Подлинным было не то одиночество, которое он испытывал тогда, на бахче, когда он, как равный, мужик среди мужиков, стоял, обалдело уставившись в объектив, — а это, теперешнее. Как и у всей страны, у него не было ничего, кроме настоящего, и к этому одиночеству он никак не мог приспособиться (…)
С этим его одиночеством мы ничего не могли поделать. Ни один из нас. Ничего» (стр. 561).
Все это есть в романе — я только не знал, что означает это его одиночество. Я думал лишь о страданиях (о его собственных и о тех, которые причинял другим он), но не о страшном его разрушительном деле. Не о подлости.
1 февраля 2000 года, вторник
Завтра пойду знакомиться с документами.
Ты мог бы пойти и сегодня.
Но у меня вечером выступление, бог знает, как это на мне отразится, лучше до вечера поберечь себя.
Ну а так ты только изводишь себя, варишься во всем этом!
Почему? Мне приходит в голову уйма замечательных фраз.
Нет, это какой-то кошмар!
Какой кошмар? О чем ты кудахчешь! Какого хуя я должен делать?! Я делаю то, что всегда! Всю жизнь! Разве не так? Беру ручку и вожу ею по бумаге! Вот и все! Что, по-твоему, мне остается?! Что я могу еще делать?!
(Да в рот вас всех на хуй через колено!) (О, Гизелла.) [Некоторое количество таких выражений надо будет потом сократить. Я страстно желал этих слов, как никогда прежде. Мне не только казалось, что подобной стилистики требует от меня ситуация, эти благоухающие слова не только естественным образом слетали мне на уста, но я, сверх того, как ребенок, считал себя совершенно невинным. Не знаю, кем надо быть, чтобы на фоне такой человеческой мерзости, не боясь быть осмеянным, споткнуться о какое-нибудь «еб твою мать»?! Каким надо быть необарочно-мещанским ханжой?! Каким жалким пуританином?!]
Жуткая атмосфера, как будто все это сделал я. Будто я кого-то убил. И живу, как переодетый принц. Под тяжестью смертного греха. Каин тоже ведь — избранный. Каинова печать — знак избранности.
Характерно, что на первом месте у меня постоянно — жалость к себе, какое-то выспреннее нытье. Наверное, нечто подобное человек ощущает, внезапно узнав, что смертельно болен. Почему именно я? Разве нет в этом возмутительной несправедливости?
Нет.
И вообще, хорошо еще, что это произошло со мной — ну и хохма, чуть было не продолжил автоматически: а не с моим отцом. Мне так нравится его защищать. Любой сын поступал бы так же. Это — в каком-то смысле — примерно то же, как если бы я замочил его у развилки трех дорог где-нибудь (!) на безжизненном греческом плоскогорье. Ведь защищать нужно и можно только беззащитного, а беззащитный отец — это греет сыновнее сердце. Если он слаб — тогда я силен как дуб. Как отец. Q. е. d.[6], etc.
За всю жизнь я столько не ковырялся в своей душе, как за одно это утро.
Лгуна, говорят, догнать легче, чем хромую собаку: до сих пор я делал с реальными фактами, документами, произведениями все, что хотел. Чего хотел мой текст. Теперь это невозможно. Придется глотать все подряд. До этого глотать приходилось читателю — все, чем я его потчевал, я был хозяином, реальность была лишь моею служанкой.
Теперь голова моя опущена долу, ее опустили, она опустилась. Да, сэр. Сию минуту, сэр. Прошу прощения, сэр. (Нет, это не так, еб вашу мать, сэр. Описка: «отца».)
Можно ли после этого писать? <Существует ли жизнь за пределами моего отца?> Характерно, что меня это интересует. Именно это. Ничто другое. Ответа на этот вопрос я не знаю. [Писать можно. А можно ли говорить — неизвестно.] <Без ложной скромности могу признаться: я уже ничего не знаю.>
Не хочу, чтобы нас жалели — но жизнь отца была гораздо, гораздо труднее, гораздо ничтожнее, чем мне представлялось. А ведь я видел, что все не так просто, как это мне зачастую казалось (благородство, никакой обиженности и проч.). В его жизни не оставалось места катарсису (он сам так устроил). Жизнь трудна, но тем не менее. Вот это-то «тем не менее» он вычеркнул из своей жизни сам. То особенное, возвышенное, несмотря ни на что, состояние, о котором в романе, насколько я помню, сказано: мы жили в бедности, но мы не были бедными.
Моя жена Гитта, которая чувствует себя в новой ситуации еще ужаснее, произносит страшную, трезвую фразу: Он стал таким же, как все. А между тем это не освобождало его от воза каждодневных забот, от серого героизма, который в шестидесятые, семидесятые годы нужен был для того, чтобы содержать семью с четырьмя детьми.
Мне вдруг вспоминается: а ведь они даже не пустили его на похороны деда, который скончался в Вене! Он вкалывал на них за спасибо!
Как ребенок, раздирающий на себе болячки, я нарочно придумываю самые жуткие фразы (что делать?! мне на ум, как обычно, приходят фразы). Дети мои. Ваш дедушка когда-то был графом, а теперь стал ничтожеством, стукачом. — Рефлексирую — следовательно, существую. Ерунда, что значит был графом? Почему ерунда? Можно сказать, разумеется, что он был не графом, а «человеком», но разве это не демагогия? Он был графом, был тем, кем казался, отпрыском знаменитого рода, в почете состарившимся, ну и проч.
Это не исповедь — это отчет. Так вышло. Случаются в мире такие вещи.
Притча про пастушонка: с точки зрения поэтики — перебор. (Все это настолько мрачно, что я с удовольствием представляю себя кем-то вроде… вроде писателя, кого же еще, до последнего вздоха интересующегося только творчеством. Это неверно, но неверно не тривиальным образом, то есть неверно так, что на самом-то деле верно.)
Кто-то рассказывает мне по телефону: Ты представляешь, и этот подонок NN, этот стукач еще разевает пасть! При слове «подонок» я вздрагиваю. Отныне так будет всегда.
Он нас предал, предал себя, семью, предал свою страну.
[Поначалу я думал, что все это нужно поставить в более широкий контекст, изучить мифы, историю великих предательств и т. д. Потом мне стало как-то неинтересно, кое-что я, конечно же, изучил, но не все.
Соответственно, кое-что я прочел об Иуде. Но, глядя сейчас на записи, я не всегда могу различить, где я цитирую, где комментирую, ну да бог с ним. Вольфганг Тишерт. Каждый из нас — Иуда («Неизбежность предательства»). Автор надеется, что анализ истории (или историй) об Иуде покажет не только то, как в результате предательства человек терпит поражение и трагически гибнет, но и то, что необходимо понять: предательство — неотъемлемая составная часть жизни.
Не является ли предателем сам Господь? (Освенцим.) Ни земной, ни небесный Отец на это нам не ответит. И это, Его молчание, тоже есть часть предательства.
Иуда был одним из двенадцати: одним из нас.
Иуда Вальтера Йенса («Случай Иуды») — не предатель, а некий необходимый, закономерный святой, подтверждающий величие человека, его свободного бунта, посредством которого становится ясной необходимость спасения. Примерно так. — Соответственно, мой отец сорвал маску с гнилого режима Кадара, показал истинные масштабы его разрушительности; предательство отца носит не личный характер, это не личное его падение, а репрезентативный портрет всего общества, целой нации. (Молодец, малыш, замечательно говоришь, спасибо.)
Что, собственно, выдал Иуда? Место пребывания Христа. Но разведать его было не так уж трудно. Не составляло большого труда и опознание Христа (поцелуй Иуды). Мой отец тоже доносил о вещах всем известных, без каких-то дурных намерений. (Дурно было все это целиком. Но это сюда не вписывается.) <Что он действовал без дурных намерений — тоже вранье.>
Неожиданные результаты дает изучение оригинального греческого текста. Греческие слова «предать», «предательство» в переводе отнюдь не однозначны. «Предать» может означать также — выдать, отдать на произвол, а также передать, оставить, завещать, отдать. Латинский перевод использует слово «tradere», от которого происходит «традиция». Выходит, Иуда всего-навсего передал то, что видел и слышал, как и все остальные апостолы?
Любопытно, что в Первом послании к Коринфянам (11:23) апостол Павел использует это слово дважды (в переводе оно передается по-разному): «Ибо я от Самого Господа принял то, что и вам передал, что Господь Иисус в ту ночь, в которую предан был, взял хлеб…» Тень Иуды, падающая на Павла, свет Павла — на Иуду?
Герменевт означает передающий. Стукач в качестве герменевта. Интерпретировать кого-то — значит выдавать его. Перевод — преданность и предательство. Мой отец превосходно переводил с немецкого, английского и французского.
Доносить, пересказывать, продолжать традицию — все это связано с риском.
Бог предает людей силам враждебным, равно как: Иуда Христа. (Послание к римлянам, 1:18–24.)
Много еще интересного сказано про Иуду, в любом случае ясно: бытие и предательство, жизнь и отступничество друг от друга неотделимы. Только там, где между людьми есть доверие, может быть предательство. Предать нас может только ближний (или мы — его).
Без истории об Иуде и прочих, бесчисленных в Писании случаев предательства (Адам и Ева, Каин и Авель, Иаков и Исав, Иосиф и братья) мы были бы лучшего мнения о себе. Но видим мы и другое — предательство совместимо с жизнью. Приходится с ним мириться, потому что мир невозможно очистить от предательства. Так что Иуда для нас — не выродок, а скорее брат, родственник, более того — зеркало. (Вот, старик, это все, что мне удалось наскрести в твое оправдание.)
Как становится человек предателем?
Желание стать другим сопровождает нас всю нашу жизнь. Пример — апостолы, покинувшие свой дом, семью и последовавшие за незнакомцем… Маргарет Бовери в своей книге «Предательство в XX веке» пишет о том, что детство всех выдающихся предателей было бездомным, безродным (heimatlos). По легенде, младенца Иуду, как и Эдипа, вышвыривают вон из дома, ибо мать его увидела сон о том, что сын ее будет вместилищем пороков. А затем, как оно и положено, Иуда убивает отца, женится на матери и присоединяется к Христу. Который его принимает (!).
Предательство не бывает результатом осознанного решения, человека охватывают страх и паника. И тогда… Мне нетрудно это представить, мрачное тесное помещение, угрожающие тебе мордовороты. Страх, паника, потом — безразличие.
По мнению Шиллера, цель трагедии заключается в том, чтобы растрогать и потрясти. История моего отца лишена трагизма. Поскольку лишена масштабности. Агент III/III[7] не стоит и упоминания. Ну конечно, когда речь о нашем отце, то можно поломать голову над причинами, попытаться что-то понять, но в принципе — все это мура, забудем. Мой отец на фоне Иуды — все это и впрямь ерунда. Не стоит выеденного яйца. Правда, в силу того, что имя моего отца — впервые в жизни я говорю именно в такой последовательности, а не наоборот, — совпадает с моим добрым именем, дело получает некий метафорический смысл.
Предательство — это как ураган, есть в нем что-то архетипическое, но есть и ответственность. Ответственность предателя в том, что он за предательство отвечает. Мой отец — не ответил. (А что если я, считая это семейным наследством… впрочем, это мы уже проходили. Взять на себя. Чушь. Это было бы слишком просто, хотя и трудно. Начать с того, что мне не хватает угрызений совести. Взять на себя я мог бы только формально. Как пай-мальчик. В обмен требуя благосклонности. Ну да ладно, оставим. Я вовсе не собираюсь что-либо изменить, я только хочу описать.) Возможно, отец и пытался взять на себя свой позор, только позор-то оказался слишком тяжелым. Тяжелым, потому что тяжел он, невероятно тяжел. Как для Иуды. Тот стал самоубийцей, этот, не дотянув, — алкоголиком. Наверное, так это все случилось.
В одной из своих записей я также читаю о том, что именно в тот момент, когда мы предаем или предают нас, в дело вступает (может, должна вступить) и начинает работать любовь, хотя поначалу мы чувствуем только позор и обиду.
Позор, обиду, травмированность, уязвленность.]
В антракте выступления, в грим-уборной Камерной сцены, под затихающие аплодисменты, которые я сорвал за изображение, назовем это так, героической жизни мужчины с нелегкой судьбой, торопливо записываю на обороте верстки романа Катрин Рёгла, на листке, где я делал заметки для выступления: Вот и еще один конец семейного романа[8], хотя ничего подобного я не предполагал. Человек предполагает; а располагает?..
2 февраля 2000 года, среда
Вчера, с блеском проведя авторский вечер на одной из лучших столичных сцен, где читаны были фрагменты моего нового многообещающего романа, я переместился в один из самых старинных столичных театров, дабы принять участие в небольшом торжестве после моей премьеры, которая состоялась одновременно с вечером. Блеск, роскошь, талант, успех — не буду темнить: было (или, во всяком случае, было — наряду с прочим). Сейчас восемь утра, я (чтобы не забыть) кропаю все это в тетрадь, весь в соплях, только что перессорившись со всеми, кого обнаружил в доме, настоящий кретин, просто образцовый муж. Я в таком напряжении, что бросаюсь на всех, особенно если я прав, то есть во мне бушует такая мелочность, что становится жутко.
Половина десятого. Пишу в электричке, держа тетрадь на коленях (как Тибор Дери на знаменитом снимке). Еду в Архив; но сперва нужно заскочить в Институт 1956 года, забрать переделанное рекомендательное письмо, которое позволит мне изучать документы, касающиеся всей семьи.
Я нервничаю, как в кино.
Как будто я направляюсь в (кадаровскую) полицию. То есть боюсь. Я боюсь не «архивных событий», которые мне предстоят, а того, что меня сейчас арестуют, станут допрашивать, истязать. Как Белу Саса[9]. Подвергнут тому, чего они не успели до 1990 года. Поразительно, но страх, возникающий из этих фантасмагорий: реальный. Чу-у-увст-во ме-е-е-ры!
Жаль, однако, что я не смог насладиться вчерашним вечером, а ведь он для этого был и придуман: для кайфа. Было только хорошее, любовь, почитание и т. п., я же смотрел на все с такой невообразимой дистанции — этакий серьезный мужчина, чуждый всяких мирских сует. Грозящая мне серьезность заметно меня беспокоит. Да и понятно; боюсь, мне это — как корове седло. В моей несерьезности содержания больше. [По части серьезности хорош, например, Имре Кертес. Когда он хохочет, не хохочет даже, а ржет: вот это серьезно! Говорю это не из зависти — из гордости. Я горжусь его ржанием!]
Еще утром, перед тем как выйти из дому, я отправил факсы в Белград и Париж (знай наших!), на столе у меня — чилийский (или аргентинский?) литературный журнал, с обложки которого на меня ободряюще смотрит — смотрю я сам. Так к какому же миру, какому из этих двух я принадлежу? Опять только к бумажному?! Ну, к этому, должен сказать, я привык. (Жалость к себе.) (Жалость к себе и конечная станция — «Площадь Баттяни».)
Ну не лежит у меня душа к этой реалистической прозе. Нужно писать, что происходит вокруг меня, не более и не менее, но странно, мне скоро пятьдесят, а я ничего подобного никогда не делал. Хотелось бы постоянно иметь рядом с собой (или даже внутри себя) видеокамеру и магнитофон. Ведь фразы свои я обычно соизмеряю с другими фразами, а не с «реальностью»; и только теперь мне видна вся их худосочность.
В Институт 1956 года я проникаю почти как вор; кто-то передо мной набирает код домофона, его впускают, и я, тать крадущийся, шмыгаю вслед за ним, тут же осознавая свою изворотливость (нашел слово: пришибленность!) и ловкость. Секретарша, завидев меня, размахивает письмом.
Пожалуйста, все готово. Так что, надеемся…
На что? в лоб спрашиваю я — как мне кажется, не агрессивно, а скорее отважно. Она поднимает на меня глаза не то чтобы неприязненно, но и не дружелюбно.
Надеемся, найдете то, что ищете.
Я не ищу ничего, просто хочу заглянуть в то, что есть (да заткнись же ты, наконец!).
Ну да. Раз уж есть…
Я благодарю ее, стараясь быть непосредственным и любезным. Боже мой, неужто теперь так и будет? [Так.] <Так.>
То же самое я разыгрываю и здесь, в читальном зале Архива. Я боюсь, что, взглянув на меня, все заметят… заметят отца. Что меня тут же разоблачат. Посмотрят на меня и кивнут: ну да, ведь папенька ваш — сту…
…кач! написал я, когда ко мне подошел М. Принес папочкины материалы (слезы; но это я так, обозначаю в качестве видеокамеры; ну почему стукачом оказался не отец Месея или Надаша, уж они описали бы это все гораздо точнее, почему я должен заниматься вещами, не отвечающими моему та-ла-ан-ту?! — о, о, если б глупость болела! а впрочем, болит!).
Он опять мнется, воплощая собою предупредительность и тактичность. Задача его, можно сказать, непроста.
Выявили еще одно, четвертое, досье, говорит М., из которого видно… ну, в общем… материал хороший (при слове «хороший» я испытываю облегчение)… надеюсь, он вас не разочарует… (Или: он вас не расстроит? А ведь разговор состоялся минуту назад; Жигмонд Мориц был прав, когда по-наглому записывал всех подряд[10].)
Он улыбается, я — тоже. Я забываю, что он все знает, и веду себя как нормальный. Он предлагает мне свою помощь — если что-то будет мне непонятно, ну да, я всю жизнь мечтал! сейчас сядем и будем вместе изучать «материал»! хотя я не сомневаюсь, что это было бы мне полезно. Так или иначе, я благодарю его за помощь, обижать М. я не могу, еще не хватало настроить его против себя!
10.54. Передо мною четыре досье, но я тяну время, открывать их не хочется. Тяну время, хотя тянуть нечего, времени у меня нет. Мне принесли еще какие-то документы, и я решаю сначала заняться ими. С некоторым священным трепетом открываю первую папку. Какие-то нудные донесения — чем занимались посещавшие Венгрию аристократы. Слово «граф» неизменно в кавычках. На данный момент в «Перечень неблагонадежных лиц» нашими органами предложено включить 18 чел., в число наблюдаемых — 4 чел[11].
Наблюдаемые — неплохое словечко. Мне попадаются знакомые имена. [Я их выписал, но публиковать буду только инициалы, хотя понимаю, что было бы интереснее, если бы здесь фигурировали такие фамилии, как Сечени, Каройи, Зичи, Хорти, но достаточно — более чем! — что они оказались в этих бумагах, унижающих их, оскорбляющих и позорящих.] Мне попадается И. С., которая поддерживает связь с М. Р. Кажется, это мать моего зубного врача. А вот моя бабушка. И тетя. Венский адрес написан неверно, вместо Rennweg — Renbeg. Кретины. Остановилась, читаю я, в доме д-ра Матяша Эстерхази, то есть у нас. Это я выпишу. Среди контактов — Мамочка. Тетя Мэри, ее контакты: тетя Жужи, мой отец, она сама (идиоты!) и дважды — бабушка, один раз как Эстерхази Маргит, второй раз как жена Эстерхази Морица.
Все это я читаю не как сын сексота, а еще прежним своим существом, надменно, с презрением, в сознании своего превосходства. К новому положению нужно еще привыкать. [Какое еще положение? Просто в число презираемых придется включить моего отца, только и всего.]
Какие красивые далекие имена: Надин такая-то, Зенке такая-то.
Еще одно тоненькое досье о моей тетушке, начальнику отдела III/III-3 из отделения III/II-2b. Отделы, отделения, учет, регистрация: как будто я вдруг открыл новый мир, неведомый и невидимый до сих пор.
Только что (в 12.15) ко мне подошел симпатичный сотрудник архива, просто так, поздороваться. Отходя, он махнул то ли мне, то ли в сторону Папочкиных бумаг (видео!): Так-то лучше… Я в ярости. Что лучше?! Лучше чего?! Я ничего не понял. Сороконожка, потеряв сороковую ногу, лишилась слуха.
Я не могу удержаться и открываю четвертое досье. Перед глазами его фантастический почерк! (Об этом почерке я пишу в романе, используя текст Ласло Гараци.) Примерно с 1960-го он уже регулярно переводил и поначалу всегда делал черновики, сбрасывая на пол исписанные карандашом листы. Я разглядываю (как когда-то) почерк отца: интеллект, уверенность, красота, напор — все есть в этом почерке. Возможно, из-за этого эдипова фона я так обрадовался однажды, когда какой-то графолог-любитель с изумлением и восторгом, чуть ли не потеряв дар речи, уставился на мой почерк и взволнованно объявил, что готов бесплатно составить подробное (читай: 50-форинтовое) его описание. Было это в кафе на проспекте Бартока, лет тридцать тому назад.
В конце дела — указатель имен, чуть ли не вся высшая аристократия Венгрии; в глаза мне бросается мое собственное имя, я вспыхиваю, сердце уходит в пятки, и с шумом захлопываю досье. Если не вижу — значит, этого нет. Зато видят меня, я-то есть. Неужто и обо мне он писал доносы? Я невидящим взглядом смотрю в пустоту, при этом невыносимое самообладание не забывает продиктовать мне, чтобы я взял наизготовку ручку. Я снова готов упасть в обморок.
Втайне от остальных, про себя, я плачу. Но это так, к слову (видеокамера!), безоценочно.
Я вновь открываю дело, листаю, как какой-нибудь светский журнал. Не читаю, а только разглядываю. Как разглядывают картинки. Надежный, проверенный агент: Агент, твою мать! невольно рычу я себе под нос. (Не мать — отца! Хохма многоразового использования.) Н. с., к. и. Чанади — это мой отец [то есть негласный сотрудник, конспиративное имя — Чанади].
Вот и 21/ХII-1977 г. он пишет. Я тоже — как раз в это время я дописывал последние страницы «Производственного романа». И был счастлив, как, видимо, никогда потом. Но показатель нашего общего счастья не дотягивал, наверное, до среднестатистического.
Нет, так не пойдет, надо все по порядку, с начала и до конца проработать, как говорится, весь материал. Меня охватывает минутное [но далеко не последнее] искушение не заниматься этим дерьмом, вернуть. И носить эту тайну в себе.
Я возвращаюсь к бумагам о моей тетушке, которую в 1950-м или 1951 году по ложному обвинению или вовсе без оного отправили в Киштарчу, знаменитый лагерь для интернированных. Шедевр от 18 октября 52-го, по форме — просто социологический очерк: …после Освобождения, обзаведясь собственным гужевым транспортом, она занялась извозом. Проявляя изворотливость и приспособленчество, втерлась в доверие к своим «коллегам» и в день получки даже пила вместе с ними в корчме. Своим ловким коварным поведением ей удалось замаскировать свое графское происхождение перед извозчиками, которые поначалу сторонились ее.
Периодически она наезжала в Пешт, где останавливалась у своего старшего брата и, вырядившись, предавалась развлечениям в кругу своих приятелей аристократов, таким образом компенсируя свои изменившиеся обстоятельства по месту проживания.
Что за идиотизм! Замаскировав графское происхождение… компенсировала изменившиеся обстоятельства… Интересно, кому нужны были эти идиотские донесения?!
Из другого дела, о дедушке (28/XII 1945 г.): За отсутствием антидемократических деяний расследование в отношении гр. Эстерхази прошу прекратить.
На сегодня достаточно.
В электричке по дороге домой, 15 ч., тетрадь на коленях. Устал. Блаженная усталость на совесть потрудившегося человека. В пизду.
Выходя из Архива, я наткнулся на работающую здесь милую историкессу (будем называть ее так) и с утрированным оживлением, будто под кайфом (есть такой анекдот, как раз про меня, теперешнего: сидит на утесе орел, пролетающий мимо ястреб спрашивает, чем занимаешься? кайфую, а как это делается? бросаешься со скалы и камнем падаешь вниз, падаешь, падаешь, а в самый последний момент, р-раз — и наверх. Сидят на утесе орел и ястреб, чем занимаетесь, спрашивает лиса, кайфуем. А можно я покайфую с вами? Пожалуйста, и, р-раз — все трое камнем срываются со скалы, слышь, лиса, спрашивает орел, а ты летать-то умеешь? не умею, орел поворачивается к ястребу: вот это кайф!), начинаю болтать, что в понедельник приду опять и что дополнительные материалы уже просмотрел, кое-что я знал и до этого, к примеру историю, как была интернирована моя тетя, я даже использовал ее в «Производственном романе».
Да, кое-что показалось знакомым. (Они, что, перед этим читают или как это делается?) А что касается… понимаете, наш директор распорядился так (я слушаю, не выдавая волнения, пытаюсь узнать, что она знает)… я рада… потому что… я не знала, как вас предупредить… мы не имеем права разглашать тайны… Я с этим материалом незнакома, но знала, что он существует (так знает или не знает?)… короче…
Я приду в понедельник утром, закончил я разговор. Она сказала еще, что материалы, касающиеся меня, нужно рассекречивать, а это требует времени, но она поторопит. [До сих пор об этом ни слуху ни духу. Но я и не собираюсь больше туда приходить. Или все же — когда закончу? Когда вновь обрету свободу (?)?] <Подожду, пока выйдет книга. А там поглядим, какие желания-нежелания во мне останутся.>
3 февраля 2000 года, четверг
Ночью, без четверти два, в постели. Тетрадь я все время держу при себе — всегда есть опасность: вдруг что-то придет мне в голову. Хотя сегодня… день пролетел незаметно, впустую. Я в основном защищаюсь. Так устроены мои клетки, что первая их реакция — впасть в крайность: ерунда, не стоит выеденного яйца, его принуждали, он не выдержал, но он никому не вредил, он их видел насквозь, он был выше их, пусть первый бросит в него камень тот… и т. д.
Вечером, не то чтобы провоцируя, но все же как бы примериваясь (к чему? к чему, черт возьми?! [да к тому, в какой степени сын отвечает за отца]), я спросил у своего друга, не думает ли он, что депутат, чей отец был гэбэшником, мог бы выбрать себе другую стезю. Мой друг стал орать, что я свихнулся… что, похоже, есть все же черта, которую я не способен или не смею переступить…
Если следовать этой логике, то тебя — из-за твоего отца — не надо было принимать в университет! — Голос его просто искрится от ярости.
Мне странно и интересно слышать, как он произносит: «твоего отца». Как будто щекочет, я вот-вот рассмеюсь. Мне даже приятно, что он наорал на меня. А еще мне приходит в голову, но это так, между прочим, что, произнеся «твой отец», он даже не догадывается, что попадает не в бровь, а в глаз; ерунда. Случай и в самом деле тривиальный. Я спорол глупость, что в свете последних событий неудивительно. Не желая в этом признаться, я говорю что-то о практичности, о том, что это «не лучший вариант», поскольку политика — дело сугубо практичное. Но так мы дойдем до того, что, если политиком станет еврей, это тоже не лучший вариант (!), так как может вызвать неудовольствие антисемитов.
<Сегодня утром мне вступило в поясницу. Еле переползаю от кресла к креслу. Мне вспоминается упомянутый выше мой друг, который считает, что все физические болячки имеют внутренние причины. Так что, возможно, мой организм восстает против написания этой книги, но ничего у тебя, старина, не получится, я напишу ее, даже если ты сдохнешь. Ей-богу, ты зря стараешься. И вообще, можешь поцеловать меня в задницу. Вот тебе вольтарена таблетка — и будь здоров.>
Пришла корректура «Гармонии». Издатель сияет. Хороший издатель.
Мой план: просмотреть «Гармонию» на предмет выявления таких мест и фраз, которые могут «корреспондировать» с новыми обстоятельствами. (Новые обстоятельства! — красиво сказал, маэстро!) А именно: читая фразу, попытаться вспомнить, из чего она родилась. То есть читать, как будто читаю семейные мемуары об отце, а не роман. Покажу это на примере: «О том, что отца избили до полусмерти, лупили его, как мальчишку, били, как лошадь, для начала, по первой злости, отбили почки, а потом методично дубасили по всему телу и главным образом по ступням, я узнал далеко не сразу» (стр. 552). Конкретно о том, как отца избивали в 56-м, я ничего не знал, припоминаю лишь, что после 4 ноября он на несколько дней исчез, точнее, мне как-то удалось выжать из него, что его били, били дубинками по ногам (с варикозными венами). Сопоставить такие места.
Могут быть интересны и мои записные книжки. [Полистал, случайно попалась на глаза запись: Жизнь моего отца: ложь и предательство. И красота. — Хм, сейчас это любопытно. Чуть ниже: Моя жизнь: ложь и предательство. Без боли. — Это тоже сейчас любопытно. <Особенно в свете вольтарена.>]
7 февраля 2000 года, понедельник
Еду в гэбэ. Так я это теперь называю. Преувеличение. Сейчас принесут материалы. Вчера посмотрел экранизацию «Подушки Ядвиги» по роману Завады. Насколько иными глазами я наблюдал, как Ондриш, помимо собственной воли, становится стукачом.
Только что (9.20) выяснилось (для меня), что досье (мои досье, его досье, наши досье [нет!]) хранятся у самого директора, то есть он как бы не выпускает их из своих рук; в данный момент, сообщает сотрудница читального зала, у него люди из национальной безопасности, поэтому нет возможности принести дела. (Из национальной безопасности — от этих слов по спине пробегают мурашки. Неужели это происходит со мной?) Сотрудница читального зала делает обиженную гримасу, просит прощения за то, что в моей работе возникают такие препятствия. Ей невдомек, что основное препятствие в этой работе — я сам.
Если бы господин директор нам доверял… но вы видите… (магнитофон!)…
Что вы, что вы, какие препятствия, ничего, мне есть чем заняться, я прячусь в кусты, изворачиваюсь, проклинаю этот момент, опасаясь, что между нами возникнет сообщничество. Я опасаюсь того (всего), что досье станут слишком загадочными и ими заинтересуются. Да и сам я — вполне подходящий объект для привлечения всеобщего внимания. Или все давно обо всем знают? Оскар знает, но не лает?
Элвис: Don’t Cry, Daddy. Я не плачу, просто слезы из глаз текут. Это различие почему-то стало для меня существенным. Быть может, за каждым таким слезоизлиянием не обязательно стоит все мое существо, быть может, есть здесь какая-то чисто [?] > физиологическая составляющая, когда на определенные эмоционально окрашенные слова, ситуации сама собой возникает реакция — как у собаки дедушки Павлова! В соответствии с новым для меня кругом обязанностей писателя-реалиста я буду теперь отмечать все слезные места — в точности как мой дед, отмечавший на полях слабые пассажи, — буквой «с», с. = слезы, из глаз текут слезы.
Когда я вхожу в Архив, у отдела обслуживания всегда толпится народ, в основном — пожилые мужчины. До меня долетают обрывки фраз: кого-то «взяли за нелегальный переход границы», кто-то пострадал «из-за дела Миндсенти». Сколько страданий (мелких подчас) накопилось за сорок пять лет! И вот теперь они пытаются расследовать свою жизнь. Приходят сюда, чтобы найти успокоение — в архиве!
Правы те, кто костерят этот Центр. Если доступ к документам невозможен или затруднен, если личные, человеческие права бывших следователей чуть ли не важнее прав тех, кого они унижали, за кем следили, — это не демократия. Это консервирует страх и озлобленность, порождает фрустрацию. А фрустрированный человек беззащитен перед демагогией, в которой правды содержится ровно столько, сколько необходимо для поддержания озлобленности и страха. Не будь я в привилегированном положении, я тоже не получил бы доступа к документам. Правда, жил бы теперь спокойно… Как красиво я рисовал себе следующие десять лет своей жизни. Теперь они, эти десять лет, будут рисовать меня; захватывающая перспектива — ничего не скажешь.
Я сотворил миры из ничего, изрек (так и оставлю: изрек) наш математик Янош Бойяи, когда изобрел неевклидову геометрию. В «Harmonia cælestis» я творил миры из всего — теперь же из всего приходится творить ничто. Мой отец стал теперь, лишь теперь стал действительно графом по имени Ничего. Слова эти только теперь получают (получат) свой истинный смысл. До этого было просто красивое и, может быть, меткое выражение. Правдивое выражение, но была в нем и нравственная победа: эти лишенцы, эти нищие на самом-то деле не нищие, а, похоже, очень даже богатые (может, платят меньше НДС, чем платили сто, двести, триста или четыреста лет назад), богатые, потому что сохранили самое главное: самих себя.
[Есть такой облегченный (софт) вариант прочтения «Гармонии», который, по-моему, способствует успеху романа. Читатели переживают в нем заново свои собственные страдания (но это еще в порядке вещей, это только бахвальство) и от того успокаиваются, книга как бы делает их сильнее, ведь что бы там ни происходило, мы выжили. Мои читатели смотрят на меня более спокойно и радостно, чем мне хотелось (мечталось). Они как бы выковыряли из романа изюм, оставив в стороне все, что не вписывается в эту «спокойную» линию. То есть книга им это позволила.
Я знал, что многие будут читать роман буквально, один к одному, невзирая на то, что текст постоянно и самым беспардонным образом играет (работает) на грани вымысла и реальности. Но последствия того, что в книге появляется история, я не продумал, не учел, что это история не только семьи, но и страны. И упомянутая формула — «что бы там ни происходило» — слишком неоднозначна, важно знать, что именно происходило. По порядку, от недавнего к более давнему прошлому: из чего возник режим Кадара, из чего — 1956 год, из чего — эпоха Ракоши, какую роль мы играли в войне, в холокосте. Серьезного разговора об этом в романе нет. Это плохо. Но все это я когда-нибудь опишу еще более точно.
Я сижу в своей комнате: за стеной — нечто вроде воскресного семейного обеда с участием тестя, «взрослых» детей, но выйти к ним я не в состоянии, ну не могу я курсировать между двумя мирами. (Помню, «Производственный роман» я писал в конторе, по ходу дела поддерживая — пусть не на самом высоком профессиональном уровне — производственные разговоры…) До моего слуха доносятся непринужденные голоса, звонкий смех моей младшей — Жожо, приглушенное, мужское уже, бормотание Марцелла, как хорошо им сейчас, не наслушаешься, — а мне ковыряться тут в грязном белье их дедушки. Они мало общались с ним (кроме, может быть, моей старшей дочери Доры), боясь его и восхищаясь им на расстоянии; в качестве деда шедевра он из себя не сделал.
Наступит час, и им тоже придется плакать. Жожо, наверное, ничего не поймет. Я думаю об этом с каким-то детским презрением. Как о своем несчастном далеком племяннике, который, прочитав роман, не может никак успокоиться из-за оскорбительного, по его мнению, пассажа. Боль его совершенно реальна, и мне очень жаль его. Идиот, думаю я теперь, переживая свою беду, — стенаешь из-за какой-то сгнившей руки, когда у меня вон целый отец сгнил! (Я не хочу тебя обижать.)
Не переступаю ли я некую грань, которую переступать не следовало бы? Быть может, нельзя так уж полагаться на искренность? Ибо сейчас я делаю именно это. Бывает, наверное, когда в наших общих интересах — молчать? Это так, но кто может указать, где она, эта грань?
В «Прощальной симфонии»[12] я писал: «Он просит сына, чтобы тот не бил, не пинал его, хотя признает его правоту. (…) Начинает, уснащая свои мольбы примерами из греческой мифологии, взывать к пониманию… Его доводы — чисто физические (мне больно, сынок)… И снова, суммируя аргументы, он не ссылается ни на заповедь о любви к ближнему, ни на обязанность чтить отца своего, ни на обычаи и приличия. Он просит, умоляет сына подумать о том, стоит ли умножать в мире боль. (Стоит ли умножать в мире боль?) Это все, чего он просит у сына. И еще глоток палинки».
Мне кажется, я вижу его, слышу, как он умоляет меня. Чтоб вас всех разорвало! Я привязан к мачте и готов слушать песни сирен. Перебор.]
Сердце едва не выпрыгивает у меня из груди: мне несут документы. Мы улыбаемся. Я кошмарен, все, что я сейчас делаю, настолько лживо, что это уже смешно. Я боюсь здесь буквально всего и всех, ощущение — будто провалился в кадаровскую эпоху, не оттого ли я по утрам ругаю всю эту гэбню, в то время как сам испытываю к ним чрезмерную, ничем не оправданную благодарность? Разгадка в страхе (скелет в шкафу!), отсюда — компенсаторный гнев, ненависть и заискивание: короче, я обнаруживаю в себе все признаки посткоммунистического общества. Не знаю, если бы мне пришлось сейчас действовать реально и «жизнеподобно» (а не переписывать, помалкивая в тряпочку, эти бумаги), едва ли я мог бы оставаться нормальным, быть гражданином, человеком с достоинством и правами (в частности, на ознакомление с документами), проявлять благоразумие (а не поливать гэбэшников, что полная глупость)!
М. словно бы наблюдает, как я поведу себя в этой ситуации. Точно так же мы наблюдали в детстве за мухой, щелчком запендюрив ее в паутину. (Ну это, пожалуй, я приукрасил.) Возможно, он просто любитель литературы. А может, он вовсе не наблюдает, и это всего лишь моя истерика.
Я получаю то, что заслуживаю. — Жалость к себе, то и дело невольно накатывающую на меня, я буду обозначать сокращенно «ж. с.», а слезы — как «с». Стало быть, с. — это слезы, ж. с. — жалость к себе. А теперь я начну знакомиться с новой историей моего отца. ж. с. <Читаю: «…По Геродоту, мудрец Солон сказал Крезу, что на вопрос, каков он на самом деле, он сможет ответить только в конце истории». Насколько мне помнится, сказано было: «в конце твоей истории», то есть вне ее, а не посредством ее, и это, наверное, правильно.>
Номер архивного дела:
М-37234/1 (в 2 томах)
М-38203/1 (в 2 томах)
На обложке:
Строго секретно
Подразделение: Политический отдел
Рабочее досье
Квалификация: агент
Конспиративное имя: Чанади
Дело «В» (вербовочное) № Н-11799
Номер тома: 1
Начато: 5 марта 1957 г.
Сердце снова стучит у меня в где-то глотке. <Здесь в работе был двухчасовой перерыв. По рекомендации младшего брата меня посетил массажист. Взглянув на меня, на мою осанку, на спину, спрашивает: Скажите, что за груз вы тащите на себе?! Судя по всему, довольно тяжелый. Это моя работа, не без гордости простонал я.> [Я старался копировать документы отца слово в слово, но помню, что иногда делал это в лихорадочной спешке и в конце не сверял свои выписки с текстом оригинала. Например, что касается некоторых сокращений, я не помню, принадлежат ли они мне, или так было в тексте. Однажды я даже подумал, не взять ли несколько текстологических уроков у Йожефа Янковича[13], но потом плюнул. Не много ли чести для текстов подобного рода!]
Содержание: донесение, дата, о ком. Много знакомых имен, имен моего детства, многократно воспетые тетушки, дядюшки, имена с легендарного Олимпа Взрослых. (Пока вы отдыхаете, Индезит [мой отец] работает.) Затем — алфавитный именной указатель. Фамилия, имя: А. А., род занятий: граф, стр. 61. Пятеро Эстерхази, на 219 странице — дедушка. Заглянуть? Или методично, лист за листом, читать все подряд? Фамилия Esterházy везде с искажениями — через «sz» и «i» вместо «s» и «у». Что это, месть диктатуры пролетариата? [Вот нашел чему удивляться! Смех и только!]
На 29-м листе — первое Донесение. В правом углу листа:
Составил: Чанади
Принял: ст. лейт. Варга
Дата: 2 марта 1957 г.
Вот это действительно больно, видеть почерк, который я так люблю. Я даже гордился (горжусь) им. Об обладателе этого почерка можно было думать только самое лучшее, с. Начну переписывать. Пусть привыкает рука, пусть войдут в меня эти слова. То я Оттлика[14] переписываю, то такую вот дрянь — прямо скажем, ну и диапазон.
О том, что начавшиеся 23 октября 1956 г. будапештские демонстрации переросли в вооруженное восстание, народонаселение (sic!) Чобанки узнало на следующий день, 24 октября. Вследствие остановки транспорта многие жители, работающие в Будапеште, Будакаласе, Помазе и Сентэндре, вынуждены были остаться дома, и это привело к некоторым сбоям в снабжении продовольствием. Переписывая эти слова, я вспоминаю чувство яростной, жуткой скуки, о котором писал Паскаль. Я сравниваю наши почерки: его мне нравится больше. Мой — торопливый, неровный, отдельные буквы сливаются, какие-то просто пропущены (но это Гизелла исправит). По его почерку чувствуется, что он старался писать разборчиво. (…) Данных о нападениях на партийных или государственных руководителей у меня не имеется. В начале ноября прошел слух о каком-то списке, который якобы содержал имена людей, подлежащих уничтожению, однако говорить с кем-либо, кто видел этот список собственными глазами или знал, кто его составлял и кто в него был включен, мне не доводилось.
После 4 ноября имели место два несчастных случая: молодой человек по фамилии С. был случайно застрелен своим товарищем, а гражданин X. был застрелен ночью патрулем национальных гвардейцев, поскольку якобы не подчинился их приказу остановиться. По слухам, оба виновника этих убийств эмигрировали.
Что касается лозунга «В марте начнем сначала!», то люди воспринимают его в основном как шутку.
Чанади
Еще два коротких донесения от того же числа. Я смотрю на пожелтевшую бумагу. Понятно, что их писали в нашей квартире, и вполне возможно, что я прикасался к ним, что на них — следы моих пальцев. Бумага аккуратной стопкой всегда лежала на левом дальнем углу письменного стола. В мозгу непроизвольно проносится и такая фраза: в нашей квартире находилась не только эта бумага, но и мой отец. Тут на минуту я спотыкаюсь, не зная, что написать: «отец» или «папа». Во всяком случае, они были там: не только бумага, но и мой Папочка…
Донесение. Ш. В. проживает в Помазе. В свое время имел поместье в Даноше и еще до Первой мировой войны был депутатом парламента; в 1920-е годы — министр финансов. Сейчас ему около 80 лет, живет уединенно.
Й. П. (муж Ирмочки! — вот, опять я ссылаюсь на свой роман как на нечто реальное, под этим именем ее знает читатель романа) проживает в Чобанке, в свое время имел поместье в комитате Ноград, в политической деятельности не участвовал. Работает в местном лесном хозяйстве. В ходе октябрьских событий — не называет их контрреволюцией! [но это только пока!] — вел себя пассивно.
Чанади
Ну что же, пристойные, состарившиеся в почете и уважении тексты.
Заключение: Первое донесение агента (с трудом пишу это слово, но мало-помалу все же начинаю привыкать). Задание состояло в том, чтобы дать подробную информацию о двух лицах, а также о событиях после 23 октября. Задание выполнено не лучшим образом. Что значит «не лучшим образом?» А сам-то ты в первый раз лучше, что ли, сработал? — Мне, конечно же, не до шуток, но уже поздно. Я вижу, какой он гигант, мой отец. Я ничего не вижу. Просто пишу все подряд.
Задание: Осуществляется ли на данной территории подготовка к событиям 15 марта[15] и возможны ли подрывные действия? Какой деятельностью занимались (sic!) лица, занимавшие (sic!) в период контрреволюции — черт возьми, да научись же ты писать по-венгерски! Помнится, кто-то из критиков, кажется, Шандор Радноти упрекнул меня в эстетстве; применительно к данному случаю он был бы абсолютно прав: глядя на этот текст, я вижу именно текст, и его качество вызывает во мне ощущение боли, пусть это и смешно, учитывая, о чем идет речь, — ответственные посты?
16 марта 1957 года
1. Во время беседы в корчме с неизвестным (в деревенской корчме неизвестных лиц не бывает! Уж это-то можно было сообразить?! с.) я слышал, что список якобы был составлен по национальному признаку, но поскольку лицо это список не видело, то люди теряются в настоящее время в догадках, кто был в него включен — венгры, немцы, сербы или словаки. После 4 ноября в сельском совете было собрание, на котором обсуждалось так наз. дело о списке, но ни к какому решению относительно авторов или содержания этого списка участники не пришли.
2. Что касается лозунга «В марте начнем сначала», то об этом разговоры были только в том смысле, в каком о нем говорилось в печати, а также по радио, кроме того, лозунг переиначили, дескать «в марте нам врежут по новой». О каких-либо контрреволюционных приготовлениях я не слышал. 15 марта никаких нарушений правопорядка не было. Несколько случайных замечаний по этому поводу: «все это безответственная пропаганда», «пусть занимаются этим те, кто все это выдумал».
Чанади
Стоило мне написать «Чанади», как я осознал, что тоже пишу донесение. Донесение о пяти мышах[16]. Донесение о человеке. Ну, это уж перебор. — На тебе! это тоже его выражение. Худо было бы, если бы я во что бы то ни стало пытался бежать от него. Да и некуда. «Куда? К кому? Зачем?» (стр. 527)
Пока что, вообще говоря, мой отец не опасен, он явно старается писать лишь о том, о чем они знают и так.
Заключение: Донесение должно быть гораздо конкретнее. Агент еще только начинает входить в работу. Да, они тоже не идиоты. Видно, как они вынуждают своих людей давать возможно больше конкретики, не позволяя им блефовать. Что ж, посмотрим, как это у них получится.
Задание: Кто подготовил список и какой деятельностью занимались данные лица?
23 марта 1957 года
Вот это уже конкретика. По имеющейся информации, из жителей Чобанки в октябрьских вооруженных действиях в Будапеште принимали участие Л. Р., Т. и С.
[Когда я переписывал это донесение, был во мне какой-то запал, чуть ли не упоение, я переписывал документы до потери пульса, не осмеливаясь заказать ксерокопии. Теперь я в некоторой растерянности. Понимаю, что есть в этом некий снобизм, но все же не умолчу, коль скоро было именно так: мне захотелось чего-то чистого, человеческой чистоты, и последние полчаса я читал Канта. Идея эта пришла мне в голову потому, что вчера один мой друг рассказывал, что по телевидению шел какой-то слюняво-сентиментальный фильм о Гёльдерлине и он, не выдержав, вырубил телевизор и отправился читать «Гиперион». А все-таки хорошо, когда у человека есть друг. И есть Кант. — Смешно! Реальность, мог бы сказать я как умудренный писатель, создана не для описания, а для употребления. Или, как (приблизительно) говорил наш классик Миксат: женщина создана для любви, покуда она молода, и для мотыги на все остальное время.]
Как выяснится в дальнейшем, С. успел эмигрировать на Запад. Хорошо бы, если и двое других тоже. Но в любом случае это уже небезобидное донесение.
Задание: сбор дополнительной информации об указанных лицах. Посещение посольства Австрии. Ничего себе!
30 марта 1957 года
В Чобанке в ходе октябрьских событий с памятника героям войны была сбита красная звезда. Насколько я слышал, виновным является С. — зять Б. Ш., бывшего владельца щебеночного карьера. M-да, это уже не шумелки-пыхтелки а-ля Винни-Пух.
Заключение: Донесения агента становятся более содержательными. Между тем еще не прошло и месяца! Заключение — на обороте написанного почерком Папочки донесения. Составил его старший лейтенант Лайош Варга. Чанади имеет блестящие возможности для сбора разведданных о враждебной деятельности затаившихся в Чобанке бывших хортистских офицеров, на разработку которых его следует в первую очередь ориентировать и нацеливать. К нам Чанади относится очень хорошо, и нам следует этим воспользоваться.
Вашу мать! Как это понимать? Что значит «очень хорошо»? Мне хотелось бы верить, что его избивали до полусмерти и он вынужден был хоть что-то им сообщать. Но я в этом не уверен.
13 апреля 1957 года
Отец побывал в австрийском посольстве. Агент выполнил поставленное перед ним задание, но ожидаемых результатов не добился. Новое задание — составить характеристику на жителя Чобанки А. Б. Странное дело, кажется, в это время мы вернулись уже в Будапешт и жили в Ромаифюрдё. — Слово «характеристика» написано через «о», знаки препинания мне пришлось расставлять самому. Ну и страна!
20 апреля 1957 года
На клочке бумаги. Донесение. А. Б. проживает в Чобанке, женат, имеет ребенка. Последнее время работал в Кишковаче, в госхозе, в качестве садовника, в настоящее время ездит на работу в Будапешт. Гм, не густо. Что-то я сомневаюсь, Папочка, что старший лейтенант Варга это проглотит. Заключение: Информация слишком краткая и немногословная, могла бы быть гораздо подробней, что было разъяснено ему на конспиративной встрече.
Ага, значит, происходили конспиративные встречи. «Было разъяснено…»: очень хочется думать, что его отметелили. Потому что, с одной стороны, попросту говоря, он это заслужил [что за идиотизм?! да, его отметелили, и поэтому он стал стукачом, а поскольку он стал стукачом, то заслуживает, чтобы его продолжали бить? отчего он станет еще лучше стучать, за что лупить его надо еще сильнее! <А может, это не такой уж идиотизм?>], а с другой стороны, есть в этом что-то героическое! Или просто ему забивали башку всей этой лабудой, и она оседала в его гениальных мозгах… с.
27 апреля 1957 года
Контакты с бывшими офицерами имена я здесь опускаю мною установлены либо возобновлены. «Возобновлены контакты…» Гляди, как он насобачился в употреблении этих кретинских терминов! По моей информации, в событиях октября-ноября никто из них участия не принимал. В ходе бесед с ними в качестве главной проблемы фигурировали вопросы выживания. По совести говоря, эту фразу, коллега, можно было слегка шлифануть. Задание: Углубление контактов, доклад о настроениях во время празднования 1 Мая.
4 мая 1957 года
В Чобанке празднование 1 Мая состоялось в местном доме культуры при достаточно активном участии публики. Школьники читали стихи, с торжественной речью выступил представитель райцентра. — Затем продавали гуляш по 6 форинтов порция. — Под вечер настроение поднялось еще выше, была даже потасовка (кажется, из-за женщины), в которой участвовал и оратор из райцентра.
Анекдот, граничащий уже с наглостью. Однако на этот раз наш старлей не ворчал.
12.32. Пора заканчивать. По аналогии с «отсидеть ногу» я «отписал руку». Во второй половине дня мне нужно побывать в нескольких местах, и везде я буду весел и дружелюбен, как подобает, и буду радоваться встрече с приятными людьми.
9 февраля 2000 года, среда
С утра бормочу про себя: ну почему, почему?.. с.
Это не укладывается в мои представления о твоем отце. — Меня почему-то смущает, что и Гитта беспрерывно думает только об этом. А что, я должен был ожидать, что она в это не поверит? Сочтет, что я вру? Что я все придумал? Или возьмет и — как прежде бывало — изменит мир? Не изменит.
Мы разговаривали с Мартой о деле Тара[17], рассказывает Гитта, к которому Марта отнеслась весьма снисходительно, на что я ей заявила, что вовсе не обязательно было быть стукачом! Ведь не был же стукачом мой отец! И мой свекор не был! — кричала я ей воинственно.
Бедная Марта, если бы она только знала, как зло ты шутишь! Или ты просто запамятовала?
Вчера весь день работали с Ж. над «Гармонией». Один из самых прекрасных дней в моей жизни. Ее маскируемый строгостью профессионализм, предметная работа над текстом уже сами по себе, безо всяких слов суть высокая похвала, касающаяся не столько моей личности, сколько выполненной мною работы; короче, я наслаждался.
Прекрасный и полноценный день. Ж. рассказывает, что на новом месте работы (какая-то государственная контора) ходят слухи, будто отец З. по поручению органов следил за евреями, намеревавшимися эмигрировать, и по его доносам их снимали с поезда. Правда, ей неизвестно, знает ли об этом З. Я слушаю ее с непроницаемым лицом — вылитый Бастер Китон. И думаю [как часто <еще как часто!> я думал об этом впоследствии], что должен вести себя так, чтобы потом (когда вскроется правда, а точнее сказать, реальность) никто не мог упрекнуть меня, в том числе и Ж., если вспомнит об этой сцене, в лживости моего поведения. Кстати сказать, это тоже наследие кадаровской эпохи: коль скоро все было лживым, а это было именно так, то что можно сказать о нас самих?
Contraditio in adjecto[18]: я и есть сама лживость. ж. с. Великая Книга Фальши — не так ли писал критик Радноти о «Введении»?[19] Похоже, все мы пророки в своем отечестве. ж. с.
А откуда там (в этой самой конторе) об этом узнали? — спрашиваю я безо всякого интереса, словно бы между прочим. (Я человек рефлексии, однако всему есть пределы.)
Об этом стало известно Ш., который занимался историей еврейских советов.
И он случайно наткнулся на этот документ?
Да, случайно.
Я, знаменитый своей дотошностью, начинаю лихорадочно рыться в рукописи, что-то пытаясь сверить. Так, выходит, если кому-то придет на ум заняться венгерской аристократией, он случайно может наткнуться на документы Папочки и, хотя конспиративное имя в них не расшифровывается (а досье о вербовке якобы было уничтожено <а если нет, то я с удовольствием с ним ознакомился бы, хотя сейчас, перед выходом книги, опасаюсь что-либо предпринимать>), достаточно трех секунд, чтобы понять, кто такой этот Чанади. Или это не так просто? Должен признаться, что я с удовольствием сделал бы эти материалы закрытыми для исследователей. И даже, по утверждению М., имею на это право. Но сделать — не могу, любой мой жест подозрителен. Даже сам факт, что я торчу в этом читальном зале. Перебор.
Какая грустная книга, говорит она мне некоторое время спустя. Сколько страданий в ней. Страданий твоего отца.
Я тяжко вздыхаю и говорю: Я не знал (в горле у меня комок) …не знал, что он так страдал. с. Из-за с. я вскакиваю на ноги, дескать, приспичило в туалет. И мы оба тихонько хихикаем.
Когда я вернулся, Ж., как бы безотносительно к моей личности, вдруг сказала, что, читая роман, она иногда плакала. Немного зная ее, я не думаю, что с ней такое часто бывает. Это как раз то, что надо! восклицаю я бесшабашно, когда читатель глотает слезы и сопли — это мне по душе!
Ж. — очень тонкий редактор и критик, ей и в голову не придет отождествить, скажем, автора, то есть меня, с повествователем, и все же она постоянно говорит о «моем отце». Когда я обращаю на это ее внимание, она просто пожимает плечами. Сначала меня это удивляет, и лишь постепенно я понимаю, насколько точен этот ее жест с точки зрения поэтики.
Послушай, а ведь это потрясающая сцена, когда твой отец и проч.
Ангел мой, надменно отвечаю я, все так, только это цитата оттуда-то и оттуда-то. На лице ее изумление, ага, говорит она, чуть подумав, так значит, сцена с пожаром оттуда же… Да нет, эта сцена, насколько я знаю, реальная. И тут начинается игра, когда она пытается угадать, где вымысел, а где правда, при этом (к моему удовлетворению) довольно часто попадая пальцем в небо.
Да нет же, клянусь тебе, это чистая правда! Но она лишь отмахивается и смеется.
На прощанье я обнимаю ее, обнимаю долго и с благодарностью. Как многим я ей обязан. Мне кажется, она влюбилась в моего отца. <Вчера, по случаю именин Доры, позвонила, наверное, самая гениальная из моих так называемых танти. С каким удовольствием я прочитала бы еще раз твою книгу, да только я уже не могу читать. Но когда читала, то сразу опять влюбилась в твоего отца. И это уже не в первый раз. Стоило мне его только увидеть, как — бац! — сразу влюблялась в него. Короче, держитесь, собаки, как он завещал…>
Эх, хорошо было бы все это опубликовать не сразу. Дать бы отцу еще некоторую отсрочку, лазейку, фору, пусть полюбят его и другие, пусть полюбят его во всем мире, пожалеют, поплачут над ним, пусть сначала оценят его, а потому уж оплевывают. с. [с.] [На меня накатывает невероятное, сотрясающее все тело рыдание, и, как ни смешно, я отворачиваюсь от стола, чтобы не заляпать тетрадь. Этот фрагмент я уже видел, должен был видеть не раз, но, наверное, забыл, и теперь, как после внезапного утреннего пробуждения, чувствую: нет, мне это не приснилось, все так и есть. Меня сотрясают рыдания, и теперь уже я глотаю слезы и сопли.]
Показываю Марцеллу автограф на одной из своих книг: «Неизвестному Матяшу Эстерхази с любовью от Петера Эстерхази». Так я ее надписал. Мне это казалось шуткой. Мой сын недовольно покачивает головой.
Мразь, агент III/III.
Неужто отныне мы будем называть его так?
Нет. Не будем… Не говорить о нем, но и не помалкивать в тряпочку, это было бы хорошо.
10 февраля 2000 года, четверг
Жду отца.
По дороге в Архив (а шел я со стороны Площади героев) в очередной раз взглянул на печально известное здание, что на по проспекте Андраши, 60, до недавнего времени — Управление госбезопасности, а до этого, в годы войны, резиденция венгерской фашистской партии. Обыкновенное будапештское здание, ничем особенным не выделяющееся. Кроме запаха крови, приходит мне в голову.
Утренний диалог. Ты в Архив? Нет, в гэбэ.
С утра просматривал начало «Гармонии». Но что-либо изменить в ней теперь уже невозможно. По мнению Ж., надо бы в самом начале чуть больше драматизма, чуть больше мрака и боли (насколько я понимаю). Но единственное, что я могу сделать, — перенести ближе к началу фразу: «Мой отец долго не хотел сдаваться, ибо не слишком-то доверял своему сыну. А тот знай дубасил его и дубасил». Это 8-я из «Нумерованных фраз из жизни рода Эстерхази». Любое другое вмешательство в текст было бы ложью.
Прямо передо мной в Архив заворачивает Д. [коллега]. Я в панике едва не обращаюсь в бегство. Почему? Кадаровский прихлебатель, подонок, припечатываю я его про себя. Почему? [По моим истеричным рефлексам можно отслеживать истеричные рефлексы всего общества. Из моего неустроенного «я» ненависть так и хлещет. Неважно, ты унижал или тебя унижали, — все это мы вымещаем теперь друг на друге. Так иногда затрещина достается ребенку, потому не может достаться жене (мужу). <Из гениального «Дневника» Сэмюэла Пипса: «1662 год, 1 января. Нынче утром, неожиданно пробудившись, я заехал локтем по лицу моей благоверной, да так, что она возопила от боли, что вызвало во мне сожаление, и я снова заснул».>
Вчера Ж. рассказывала, что однажды, не так давно, встречалась с Папочкой, когда он принес в издательство какой-то перевод. Но о том, кто был этот «достойный внимания» мужчина, ей сказали потом, и она очень сожалела, что упустила возможность с ним познакомиться.
[Только что получил по почте рецензию о романе, часть которой я здесь воспроизведу. До чего же все это смешно; не хочется быть богохульником, но это юмор Всевышнего, точнее некая Гениальная Шутка, лишенная юмора. Ибо юмор — качество человеческое. С другой стороны, что значит быть человеком, я заново постигаю только теперь. «Новая книга П. Э. — да будет позволено мне сказать несколько выспренних слов — это роман о гармонии, взаимопонимании и мире. Роман, создающий дружественные, непротиворечивые отношения между вещами, мирами, фразами. Между правдой и фальшью, историей и историями, романом и книгой. Между отцом и сыном. Воплощение этой гармонии и есть душа этой книги». Вот почему потребовалось «Исправленное издание» — книга, которую вы сейчас читаете.
Отец у вас был просто фантастический, признался на днях В., который тоже прочел роман. Я искренне и привычно кивнул в ответ. И, боюсь, что при этом еще улыбнулся.
А вчера в интервью на вопрос о том, в чем сложность работы, которой я занят сейчас, я ответил: в том, что самым тщательным образом мне нужно расставить все по своим местам, отделив в душе любовь и презрение. И добавил, что концентрации это требует невероятной. — Что верно, то верно…]
На нем так странно висело пальто, продолжает рассказывать Ж., только люди его поколения умели носить пальто так беспомощно, жалко. (В фильме Петера Готара «Остановившееся время» есть такие униженные, пропахшие перегаром размокшие персонажи; к примеру, актер Лайош Эзе. Готар вообще понимал толк в отцах.) Как будто их размололи в ступе! Сравнивая с тобой…
Я стыдливо краснею, но, кажется, делаю это незаметно.
Возможно, он похудел и действительно выглядел каким-то побитым. В последние три-четыре года он здорово сдал. Птицекляча — так я о нем написал, но то было в 1977 году, в «Производственном романе» (ему тогда было пятьдесят восемь — немногим больше, чем мне теперь). Среди друзей-ровесников (дядя Золи, дядя Лайош) он выглядел всегда крепким, более того, моложавым, и никак уж не стариком.
Но, помню, однажды я наблюдал за ним из окна — он с жалким видом, подавшись вперед, еле тащился против ветра, как будто передвигался по чему-то вязкому, вроде битума или меда.
А позавчера из того же окна я наблюдал фантастическую картину. Вниз по лестнице, с непосредственностью своих тринадцати лет, скатывается Миклош, ну конечно, да, выучил, я сейчас, мигом, бросает он матери, из чего следует, что ничего он не выучил, и вопрос еще, открывал ли он вообще учебник (по поводу неудов в дневнике у него всегда находятся невероятно красивые и головоломные объяснения, например, что я совершенно неправ, усматривая причинные связи между не выученным вчера уроком и сегодняшним неудом, хотя он допускает, что подход мой может казаться логичным, и вообще, если честно, то он должен со мной согласиться, что учебе надо бы уделять больше времени, что он, кстати, планирует, больше того, уже твердо решил изменить эту ситуацию, но ведь в данный момент речь совсем не об этом, а о том… и т. д.), что, в свою очередь, требует, чтобы я оторвал свой родительский зад от стула, но уже поздно: дверь за Миклошем захлопывается, едва успев открыться.
Я вижу его через окно, он стоит рядом, отделенный от меня лишь стеной. Он делает глубокий вдох, как будто только что вынырнул из-под воды, по лицу его растекается блаженная ухмылка, он окидывает взглядом сад, белый свет, весь залитый слепящим февральским солнцем, и, словно щенок, мчится куда глаза глядят, без какой-либо цели (цель сама его найдет), чуть не взлетает, словно вместо рук у него выросли крылья, закладывает виражи, на ходу останавливается, мчится назад, припускает галопом — только что на яблоню не взбегает, хохочет, беснуется, скачет — словом, весь он — движение. Изумительная картина. Великий момент.
Насколько иным занята сейчас его голова… он думает о свободе, ну а я… я, впрочем, о ней же.
Вот только момент великим не назовешь: досье Чанади, мне пора к нему.
1 июня 1957 года
Донесение о том, кто в период революционных событий вступил в национальную гвардию. Шесть имен. Из них один в заключении, другой был убит в ноябре, двое эмигрировали. Но двое все же остались! Затем следует список фамилий бывших офицеров армии, полиции, жандармерии. Как сказано в «заключении», слишком краткий. И «беспринципный». В контрреволюционных событиях участия не принимал, в течение всего времени оставался дома. (…) Страдает пороком сердца. Или: занимается пчеловодством.
<Кстати, чтобы напомнить, в каком мире мы жили/живем: за неделю до этого, 23 мая, были арестованы бывший президент республики Золтан Тильди, государственный министр правительства Имре Надя Иштван Бибо, нынешний президент республики Арпад Гёнц. Правда, одновременно, как сообщает историческая хроника журнала «Беселё», на той же неделе венгерское радио начало получасовые передачи на религиозные темы.>
К этому времени мы уже точно жили в будайском районе Ромаифюрдё, ибо следующее свидание с офицером-куратором состоялось в кофейне «Фень» в 11 утра в день Петра и Павла. Интересно, как ему удавалось ходить в кафе по утрам?! Задание: Агенту поручено собрать сведения о поведении и контактах С. У. При слове «агент» меня охватывает невольное возмущение (или, если быть терминологически точным, в мозги шибает моча), какого хрена он обзывает агентом моего отца, пускай своего обзывает, коммуняка вонючий! ж. с., с. M-да, вообще-то, это удар — поливать коммунистов отныне мне будет не очень удобно. Или наоборот? Точнее, мне теперь ясно, что поливать их нет смысла (в чем я и так был всегда уверен).
<В связи с коммунистами и моим отцом мне приходит на ум: не составить ли список казненных в течение 1957 года? 19 января казнен Йожеф Дудаш, руководитель Национального Революционного комитета, казнен также Янош Сабо (все звали его дядя Сабо), руководитель повстанческой группы на площади Сена, 26 июня казнили Илону Тот, Миклоша Дёндёши и Ференца Ковача, 20 июля, после процесса о массовых беспорядках в Мишкольце, — Гезу Балажа, Ласло Г. Тота, Золтана Саса, Ласло Лендела, Ференца Комьяти, Дежё Шико и Золтана Надя, 12 августа покончил с собой находившийся в предварительном заключении председатель Задунайского национального совета Аттила Сигети, 10 декабря казнен майор Антал Палинкаш (Паллавичини), бывший участник антифашистского сопротивления под руководством Байчи-Жилинского, тот самый Палинкаш, который в дни революции доставил в Будапешт находившегося под домашним арестом кардинала Миндсенти, 21 декабря при сознательном попустительстве властей умер в тюрьме объявивший голодовку министр правительства Имре Надя Геза Лошонци, 30 декабря казнен Ласло Иван Ковач, первый командир группы сопротивления, базировавшейся в переулке Корвин, а 31 декабря к смертной казни приговорены участники народных возмущений в Мошонмадяроваре Арпад Тихани, Лайош Гуяш, Имре Жигмонд и Антал Киш.>
Как раз в день моих именин куратор получил донесение о С. У. — ничего интересного и ничего негативного. Интересно только, в каком виде он прибыл на праздничный ужин — ведь по дороге наверняка то и дело бухал, чтобы забыть о кафе «Фень», кураторе и о самом себе. [Сказал Гитте, что собираюсь составить список всех тех забегаловок, куда гоняли моего отца на встречи с этими… А может, он уже существует, если же нет, то Петер Лендел и Имре Кертес, как истинные знатоки Будапешта, уж точно смогут помочь, и я обойду тогда все эти заведения, выпив в каждом по пятьдесят граммов чего-нибудь, а потом — на такси и домой. Естественно, я буду пьян, меня будет тошнить, и ты положишь мне на лоб мокрое полотенце. Положу, конечно, просто отвечает Гитта.] <Акция по причине не подчиняющейся мне спины отложена… Mein Körper, das Ferkel, мое тело просто свинтус, как выразился немецкий коллега Райнхард П. Грубер (в частности, в моей книге «Есть одна женщина», стр. 42). «Но свинтус этот сопротивляется. Ничего, мы с ним на другом языке поговорим, ежели он думает, что с нами можно вытворять что угодно! Серию упражнений йоги вместо жаркого! Трехдневный поход вместо шатания по кабакам! Шведскую стенку вместо гамбургера! Велосипед вместо телевизора! Сауну вместо секса! Верхнюю Штирию вместо Тосканы! (…) А если будет упрямиться, то и на лекции в общество по распространению знаний буду его гонять! Кватроченто для начинающих. А если и после этого оно будет продолжать выпендриваться, то мы с ним от корки до корки проштудируем Иммануила Канта с особым упором на категорический императив. Вот тогда и посмотрим. Оно пока что хихикает, но отольются кошке мышкины слезы!» Нет, я все-таки это сделаю.>
<4 июля 1957 года под влиянием протестов мировой общественности отменен смертный приговор писателям Дюле Обершовскому и Йожефу Гали; Президиум ВНР заменил его на пожизненное заключение.>
13 июля встреча была назначена в кондитерской «Паризер». В донесении речь идет о бывшем капитане жандармерии: На мой вопрос о его участии в октябрьских событиях он ответил, что в течение двух дней был командиром отряда национальной гвардии, пытаясь противодействовать наплыву хулиганствующих элементов, однако сложил с себя полномочия, видя, что народ пьет и «безобразничает».
Папочка представляется мне теперь какой-то куклой-марионеткой, которая разговаривает с людьми для того лишь, чтобы потом написать эти никчемные, в несколько жалких строк донесения, никчемные уже в том смысле, что содержат сплошные банальности. Короче, туфту.
Но это не так. [Донос никогда не бывает бессодержательным. Совершенно пустым. Даже если в нем ничего нет, он все же о чем-то говорит. — Более четверти века назад я написал «Шпионскую новеллу», в которой, не знаю уж как меня угораздило, попал не в бровь, а в глаз: «Что конкретно в доносе содержится — дело второстепенное. Главное — чтоб содержалось. А уж пришить пинжак к пуговице, это, брат, мы всегда сумеем». Помню, этот «пинжак» мне трижды приходилось восстанавливать в корректуре.]
Задание: Следующее задание не получил, так как передан на другой участок. Перебрасывают, стало быть. Вместо Варги на этот раз дважды, 7 и 10 сентября, в кондитерской «Паризер» с отцом встречается лейтенант Иштван Туллнер (новая метла).
10 сентября 1957 года
День рождения моего младшего брата Д. Докладная записка. Докладываю, что сегодня провел встречу (в этот момент к моему столу приближается Д. [не мой брат!], и я утыкаюсь в досье, якобы не замечаю его, я весь — одно большое «якобы»; переписывание этих текстов похоже на монашескую епитимью; как бусины четок, перебирая с тоской слово за словом, я продираюсь по беспросветной жизни своего бедного, бедного отца; какие, однако, это разные вещи — представлять и воображать себе что-нибудь и ощутить на своей шкуре, что так оно на самом деле и есть!) с агентом Чанади. Никаких донесений на этой встрече агент мне опять не представил. На мой вопрос он ответил, что не видел необходимости фиксировать наблюдаемые им явления, ибо статья, опубликованная в сегодняшней «Непсабадшаг», вполне соответствует тому, что он видит в окружающей жизни. Остроумно, смело и даже нахально! Похоже, он решил отвязаться от них. Первый испуг прошел, и он оклемался. Но передо мной — еще три досье, так что можно представить, чем кончилась эта попытка. Такое заявление агента не соответствует действительности, поскольку в его окружении имеются лица, которые, исходя из прежних сигналов, по ряду вопросов занимают принципиально иные позиции.
Я обратил на это его внимание. Интересно, каким же образом? «Позвольте обратить ваше внимание…» И вообще, они были на «ты» или на «вы»? В ходе встречи я пришел к выводу, тут после перекура мимо меня возвращается Д., но еще до этого, проявив чудеса находчивости, я положил на досье лист бумаги, чтобы он не заметил номер архивного дела, — чертовски трудно бояться, не ведая, кто представляет опасность, так что боюсь всех подряд, — лист бумаги приподнимается на сквозняке от приоткрытой двери, и я ловко прихлопываю его блокнотом: до чего же утомительное это дело — страх, что агент всеми способами уклоняется от подачи письменных донесений, не желая себя компрометировать. Таким образом, вербовка, на мой взгляд, прошла недостаточно основательно, агента держали на слишком длинном поводке. Вот сука! с. Считаю необходимым в ближайшее время заняться агентом более основательно.
На длинном поводке: как собаку, что ли? Выходит, не зря возникает мотив собаки в моей «Прощальной симфонии»? О том, что в Центральной (Восточной) Европе интертекстуальность выглядит именно так, я (в принципе) знал и прежде. У вас мания преследования, оттого что вас преследуют. Ему тогда было тридцать восемь, мне столько было в 1988-м. Детей было четверо: семи, шести, четырех лет и одного года, у меня в том же возрасте — тоже четверо: тринадцати, одиннадцати, шести лет и одного года. Но, как говорит поэт: наряду с различиями имеются и другие сходства.
В донесении от 23 октября — короткие, в пару строк, характеристики аристократов, в том числе дядюшки Д. Б., я помню его — милейший человек, ласковый, немного похожий на режиссера Готара; мы были у него несколько раз на пляже «Беке». И точно, агент сообщает: в настоящее время работает лодочником на Римской набережной, на пляже «Беке», там же и проживает, политически абсолютно пассивен. О нем же, 7 октября: Когда я посетил его снова, он как раз собирался куда-то, поэтому я пригласил его к нам, он обещал быть в конце прошлой недели, визит, однако, не состоялся.
Или все-таки не такой уж он и марионетка? Живет своей жизнью, приглашает к себе друзей (?!?) якобы для того, чтобы можно было потом отчитаться? В признании Чурки[20], пожалуй, самым неожиданным оказалось то, что он стал завсегдатаем ипподрома, в сущности, по приказу. Что эта часть его личности (и имиджа — легкомысленного игрока, пижона, что как раз и привлекало в его ранних новеллах) была выдумана, хотя бы отчасти, в недрах органов безопасности. Возможно, не стоило бы в этом контексте упоминать имя Гейзенберга, но наблюдение явным образом меняет самого наблюдателя.
Будни труженика невидимого фронта. На 11 утра 21 сентября назначена встреча в кафе «Мювес», задание: установить контакты с К. Л., проживающим в Леаньфалу. И — чудо из чудес — судя по донесению от 21 октября, мы действительно навестили означенное лицо. Однако ни его самого, ни его супруги дома не оказалось. Но после обеда ему удалось переговорить с женой К. Л., то есть он ошивался там целый день.
Доношу также, что ул. Ж. Морица и ул. Вишегради — одна и та же улица, Вишегради — это ее бывшее имя. — Какая жуть! Читать это тяжелее, чем если бы он на кого-нибудь наклепал. На этот раз никаких с., хотя ситуация именно такова. Ни ж. с., ни с. Ничего. Только то, что есть. Заключение: Агент задание выполнил. В дальнейшем будем требовать от него проявлять в работе больше усердия и основательности. Правильно.
Уже через два дня, 23-го, они встречаются в кафе «Мювес». Ну вот, теперь и туда я не смогу зайти без того, чтобы не вспомнить об этом. [Оказывается, могу. Человек создан, чтобы забывать.] За одним столиком сидел Манди[21], за другим — мой отец. И оба, в сущности, писали донесения, только первый — Всевышнему, а второй — этому херу старлею. Вот теперь с.
В донесении, датированном этим днем, он отчитывается об удаче: на турбазе близ Сентэндре посетил Й. Л., который работает там барменом. Этот Й. Л. позднее не раз бывал у нас, когда родители устраивали «вечеринки». У него были грандиозные брови, кустистые, черные, пышные. Не брови даже — бровищи. Насколько я помню, разговаривал он всегда слишком громко и напоминал пародию, исторически лживый образ венгерского аристократа из идейно непримиримого фильма 50-х годов. Он громогласно смеялся, хлопал себя по коленям, как будто пребывал в неизменно прекрасном расположении духа. Так и вижу его, так и слышу. [Какое счастье, что и его уже нет в живых. Пусть выясняют теперь отношения на небесах. Или в преисподней. Или нигде.] Удача же заключалась в следующем (и слепому агенту иной раз попадает зернышко): Последний, обратив мое внимание на прибывшую группу туристов, сообщил, что это — К. Л. с семьей. И проч.
И проч.: мне вдруг все надоело. Надоело настолько, что я задыхаюсь. Держаться!
26 октября опять в кафе «Мювес». Итак, 21-го, 23-го, 26-го, Бог ты мой! А мы-то всё ждали его, невольно испытывая тот ужас, который передавался нам от Мамочки. Это запуганное ожидание: будет ли он навеселе, и если да, то в какой степени. «Вчера видели твоего папашу — спал в электричке». Донесение агента слишком коротко и бессодержательно. Состоялся подробный разговор о его дальнейшей работе. Старик пытается вырваться, но все это безнадежно. [Я много читал об агентах штази, почти все они рано или поздно, словно бы оказавшись в творческом кризисе, тоже пытались вырваться, но страх, угрозы, покорность помогали преодолеть кризис. Или все же — но очень редко — их отпускали.] В качестве задания агенту поручено дать подробные характеристики на своих близких знакомых. Очень похоже на тренировку. Это я хорошо запомнил: десять раз до штрафной, потом два раза до центра поля и еще четырехсотметровка. Язык на плече. Не знаю: кто может это выдержать? А потом то же самое еще раз.
1-го ноября, 8-го, 12-го. Ну это уж слишком. Да дайте же ему отдохнуть немного. Хоть на время отстаньте от Папочки <с.>. <Ну вот, мест с пометками с. все больше. Впору просить Ласло Дарваши включить их задним числом в его роман «Легенда о плачущих балаганщиках» — или хотя бы в готовящийся перевод на немецкий, Suhrkamp Verlag.> Если вспомнить «Гармонию», то там я давно уже спас отца от лап гэбэ.
Новые донесения, в основном об эмигрировавших аристократах, много громких венгерских фамилий. Бесстрастное перечисление общеизвестных данных, хотя Варга все же доволен. Но даже по этим «хорошим» доносам видно, насколько они разрушительны, насколько все это цинично и отвратительно, в особенности когда он пишет о ерунде, как в недавнем случае с двумя улицами. Затем — намекая на период между 23 октября и 4 ноября — я выразил радость, что критические дни ему удалось пережить без особых последствий, на что он ответил лишь, что ничего «критического» в эти дни, по его мнению, не произошло.
12 ноября он навещает семью Й. П., которая оплакивает умершую дочь. Но агент, в соответствии с полученным заданием, расспрашивает их о другой дочери, состоящей в браке с сыном бывшего премьер-министра М. К. Тактичным его поведение назвать трудно.
В декабре у нас появился новый лейтенант, зовут его Шандор Вёрёш. (Красивое имя. — Я до сих пор смотрю на них свысока, хотя в моем положении это неуместно. Рефлекс?) Заключение: Связи с К. Л. агенту поддерживать неудобно, так как приходится ездить к нему в Леаньфалу из Пешта. На К. Л. открыто личное досье, вот они и форсируют. По мнению агента, К. Л. не испытывает к нему доверия.
Мимо проходит Д., закончил работать. Я пишу (эти самые строки), лишь бы не поднимать головы. Мне кажется, он все знает.
25 января 1958 года
Слава Богу, хотя бы на Рождество его оставили в покое. <9 января казнили профессора классической филологии Арпада Брусняи, а 15-го — вторую группу из осужденных по делу о беспорядках в Мошонмадяроваре: Габора Фёлдеша, главного режиссера дьёрского театра им. Ш. Кишфалуди, Ласло Вейнтрагера и Лайоша Цифрика.> Семья собралась, как обычно и как собирается по сей день; читали рождественские молитвы, пели, жгли бенгальские огни; двое моих младших братишек еще верили, что елку приносит в дом Боженька, а мы с Дёрдем уже подвергали это сомнению, хотя и без энтузиазма. Ибо, с одной стороны, нам хотелось сохранить невинность, а с другой — было лень наряжать елку. Папочка обворожительно играл на рояле «Stille Nacht». Чтобы доставить удовольствие Мамочке, весь декабрь он заставлял нас зубрить слова. «Alles schlaeft, einsam wacht, nur der heilige»[22], — орали мы, неимоверно фальшивя (фальшивил я) и не уставая поражаться, как здорово он музицирует. Я до сих пор вижу перед собой его пальцы — огрубелые от работы, сильные, — летающие по клавиатуре. Не Гленн Гульд, конечно, но все же — непобедим! Заключение: Необходимой для нас работой агент заниматься не в состоянии, поскольку, уехав из села Чобанка, не может поддерживать контакты с интересующими нас лицами или может, но крайне нерегулярно.
Поехать ему все же пришлось <тем временем 5–6 февраля в специальном изолированном помещении тюрьмы на улице Фё началось закрытое судебное заседание по делу Имре Надя и его сообщников; а 18 февраля Президиум ВНР своим указом разрешил деятельность довольно широкому кругу мелких предпринимателей, начинается кадаровский «нэп», мир мелкого бизнеса, и как раз в это время обжаривается лучок для гуляш-коммунизма, короче, «репрессии плавно перетекают в консолидацию»>. В соответствии с полученными распоряжениями я прощупал их мнение по вопросам внешней и внутренней политики. Дальше с тоскливой унылостью повторяются заключения, замечания, указания. При посещении данных лиц агент, в свою очередь, должен пригласить их к себе. — Что-то я не припомню этих визитов.
Примечание: Это задание было дано агенту в связи с тем, что Т. М. является нашим агентом по району Сентэндре и мы его проверяем. Правильно. [Как только что сообщили газеты, епископ Ласло Тёкеш, несмотря на упорно распространяемые слухи, с органами не сотрудничал. Это хорошо. Хоть он не был замешан! До чего же все это опасно и беспросветно. Кто угодно может быть оклеветан без того, чтобы… Вот почему я обязан это опубликовать.]
Агент сообщает, что задание по наблюдению за бывшими хортистскими офицерами не смог выполнить из-за болезни жены и детей. Вот-вот, первое дело — семья! Точнее, Бог, Родина, семья и только потом уж стукачество. Ему дают какое-то задание в Будаэрше и назначают очередную встречу в кондитерской «Мечек».
21 марта 1958 года
В соответствии с полученным заданием я навестил бывшего капитана артиллерийских войск Й. К., Будаэрш… Как выясняется из текста, он был вместе с нами депортирован в Хорт. Ну и ну… у меня отвисает челюсть. С оперативной точки зрения, донесение интереса не представляет.
В читальный зал входит кто-то из здешних сотрудников. Сколько их тут! Обрабатывают, листают досье. Так что рано или поздно дойдет черед и до этих. [А что если эта информация каким-то образом просочится сейчас? Было бы очень жалко. — «Мой отец призвал чад своих придумать высказывание про отца. Что значит определеннее? Ну, какая фраза, история, слово пришли бы им в голову в связи с ним? (…) Его чада молчали. Никак не могли врубиться. Мой отец попытался помочь им. Ну, к примеру, вдруг он помрет, и тогда, что тогда они бы на это сказали? Папу жалко». Стр. 249.]
31 марта 1958 года
Понятный, надежный в своих основаниях мир. На пожелтевшем листке читаю, в чем состоит задание, что следует сделать, на следующем — что задание выполнено. Мы с отцом снова побывали в Будаэрше — для Ромаифюрдё, где мы живем, это не ближний свет. Я спросил у Й. К., что он думает об отставке Булганина и о том, что место премьер-министра занял Хрущев; всегда уважал людей, грамотно пользующихся точкой с запятой, этим серьезным завоеванием европейской культуры… выяснилось, что через день после этих событий он еще не слыхал о них. Когда я выразил по этому поводу удивление, он ответил, что политикой не интересуется и что главная цель его жизни — дать приличное воспитание своим четырем сыновьям.
Дать приличное воспитание четырем сыновьям — с., я останавливаюсь, чуть было не написав, что для главной цели это не густо! Другое возможное продолжение: Много ль ты понимаешь в этом, старик! Но шутки здесь неуместны. Мы, четверо его сыновей, действительно получили приличное воспитание. [с.]
2 апреля 1958 года
Чем дальше, тем гуще! Примечание: В последнее время агент старается работать активнее. Но все же до сих пор нуждается в серьезном наставничестве и воспитании. — Вот бляди! рычу я, переписывая этот текст, и (в сущности, одновременно) думаю о том, что пора бы — пора бы уже — прекратить эту реалистическую фиксацию постоянного раздражения и изумления. Я словно бы никак не могу примириться, и меня эти вещи вновь и вновь изумляют. <Читая многочисленные истории об осведомителях штази, я убеждаюсь, что пережить это можно, ведь Вера Волленбергер как-то пережила, что на нее, как она поняла из предоставленных ей документов, доносил ее собственный муж, пережил и Шадлих, на которого стучал родной брат. Некая спасительная бесчувственность выработалась и во мне.> Задание: Продолжать поддерживать отношения с классово чуждыми элементами из числа знакомых, собирая о них максимально подробные данные. Классово чуждые элементы из числа знакомых — реакцию см. выше, однако теперь я умеряю свои эмоции. Но получается плохо: Вот б…!
Короче, выдержать все это целиком невозможно. [Да брось ты, мой ангел. Возможно.]
<После этого донесения, но понятно, что независимо от него, между 16 и 18 апреля коллегия Верховного суда под председательством Ференца Виды приговорила к смертной казни Йожефа Силади[23]. 22 апреля приведены в исполнение смертные приговоры Гезе Пеху, Ласло Балогу, Йожефу Герлеи и Беле Бекешу, вынесенные в процессе по делу группы «Багой».>
24 апреля 1958 года
С оперативной точки зрения донесение интереса не представляет, поскольку речь в нем идет о семейных проблемах. Ну прямо как какая-нибудь бездарная рецензия на мою «Гармонию». На данной встрече агент был передан как сирота! или коробка конфет! капитану Тоту, который использует его на другом направлении. Мать честная, нам дали капитана! <В этот же день был казнен Йожеф Силади из группы Имре Надя.>
Первая встреча с Тотом (дату я записать забыл) в кафетерии «Сигет». В донесении есть такая полуфраза: …с ним меня познакомил мой отец. «Мой отец» — как дико это звучит в данном тексте. Как провокация, как скабрезность. Он хочет сказать, что его отец был (и остался) человеком исключительной порядочности. Я тоже в последние десять лет нередко использовал этот прием. Но чтобы и он!..
Капитан Тот недоволен: Агент по-прежнему поставляет неудовлетворительную, поверхностную информацию. Кстати, когда-то в этом же упрекали и меня: «Глубже, глубже!» — «Но куда глубже, если мы на мели?!» Прошу прощения: перо повело не туда. Однако приглашать его на конспиративную квартиру пока что рано, поскольку он недостаточно проверен. Вот это и есть малая венгерская порнография[24] в чистом виде!
Слава Богу, пока ни одно из наших донесений не повлекло за собой т. н. оперативных мероприятий.
6 мая 1958 года
На сей раз пишет товарищ Тот (наш капитан). О том, что мы опять не представили сводку о настроениях, так как, дескать докладывать не о чем, мы нигде не были, ни с кем не встречались. (Вообще-то, отец был дома, кропал что-то на машинке, гонял с нами в футбол, добывал мозговую кость для супа. Короче, жил!) Похоже, мы все еще кочевряжимся. По-настоящему нас еще не достали. А может, по-настоящему-то и не достать?
Затем я провел с ним беседу, в ходе которой было установлено, что означенное лицо не участвует в широкой общественной жизни, а со времени женитьбы, заимев четырех ребятишек, значит наш Тот — деревенский, из которых все еще малые, нигде не бывает. Отчасти потому, что с дитями они никуда не хотят «врываться (выражение моего отца), а с другой стороны, пойти в одиночку мужу или жене невозможно. Потом ситуация изменилась, и мужу стало возможно; на сей счет — и вообще относительно расширения связей — Тот снабдил его рядом советов.
<Через четыре дня, 10 мая, казнят Лайоша Перчи, Лайоша Чики и Ференца Эрдёши, осужденных по делу повстанческой группы из замка Шмидта.>
Меня снова охватывает нетерпение, какие-то коротенькие отписки, сущая ерунда, 20 мая, 5 июня. Одна из встреч — в кафе «Сигет», в 8.30 утра. Рано, однако, начинался его трудовой день! На встречу явился без письменного донесения! Однако на этот раз Тот не стал выражать неудовольствия.
В читальном зале звонит телефон. Здравствуйте, господин Эрши[25], слышу я. Меня снова охватывает страх. Может быть, я ошибся, не надо было мне ни о чем допытываться? Maul halten und weiterdienen[26]. (Угадайте, кто меня научил этому выражению. Правильно.) Может, лучше было удовлетвориться привычным бесформенным центральноевропейским псевдознанием, где истина густо замешена на домыслах? Что будет? Что будет?
С поставленной задачей агент справился частично, поскольку заболел его сын, а затем и жена. Я мог бы писать ему записочки, точно такие же, какие он писал мне, когда я пропускал занятия. Три основные версии: головная боль, легкое недомогание, носовое кровотечение. [Я вдруг подумал о внезапной смерти: бац! и помер. Только не это. И опять, будто речь идет об обыкновенном романе: ведь я еще не закончил книгу! ж. с.]
Примечание: Агент представляет очень поверхностные донесения. Поэтому встречи должны быть организованы таким образом, чтобы имелась возможность проводить с ним работу и заставлять его переписывать донесения. Кроме того, поскольку он зачастую выполняет порученные задание, но не дает письменного отчета, следует заставлять его фиксировать результаты в письменной форме. В этом мы — полная противоположность. Я фиксирую все. Потому что мое задание как раз в этом и состоит. О-о-о! Планируемые мероприятия: Установить контакт с оперработниками III-го района Будапешта и договориться о проверке агента — ура! Значит, все-таки нас прослушивали?! пардон! — и круга его общения, поскольку он проживает на их территории. Задание: отправиться на панихиду по князю Миклошу Эстерхази (свою фамилию я все же буду выписывать полностью). Эк они озаботились семейными чувствами! Основная ячейка — она и в аду основная ячейка! Посредством этого мы сможем выявить круг проживающих в Венгрии родственников и единомышленников семейства Эстерхази.
<Тем временем, между двумя донесениями, был завершен судебный процесс Имре Надя. Коллегия Верховного суда под председательством Ференца Виды, с участием народных заседателей Петерне Лакатош, Дёрдя Шуйяна, Калмана Фехера и Михая Биро, провела завершающую часть слушаний по ранее отложенному уголовному делу. Представителями обвинения выступали прокуроры Йожеф Салаи и Миклош Береш. Суд приговорил: Имре Надя — к смертной казни, Ференца Доната — к двенадцати годам тюремного заключения, Миклоша Гимеша — к смертной казни, Золтана Тильди — к шести годам тюремного заключения, Пала Малетера — к смертной казни, Шандора Копачи — к пожизненному заключению, Ференца Яноши — к восьми и Миклоша Вашархейи — к пяти годам тюремного заключения. 16 июня смертные приговоры приведены в исполнение.>
Задание выполнено, отчет о траурной мессе, но события, которые могли бы нас заинтересовать, упомянуты не были. Далее — список знакомых отца, весьма поверхностный, много знакомых имен, дядя Оси, П. В. Это было 25 июня, а 2 июля домашнее задание он не выполнил — и чего ты их не пошлешь куда следует!? — но состоялась устная беседа, которую Тот зафиксировал. О дяде Й. Л. (ничего особенного) и о том, что агент с сыном (ау, это я!) побывал в Помазе у тети Э. Ш. (помню, помню) с тем, чтобы разместить рибенка (sic!) у ние (sic!) на лето. Ш., по сведениям Тота, обладает широким кругом знакомств, и агент мог бы собирать здесь информацию о многих лицах (это мысль!). С агентом, по мнению Тота, следует еще основательно поработать, агент чурается письменных донесений. Чурается… <Эдип чурается своей матери.>
Ха-ха, на этой же странице разнос Тоту устраивает его начальник: Агент не чурается письменных донесений, а просто не хочет работать. На конспиративную квартиру приглашать его запрещаю. Нужно найти другую возможность, чтобы он писал под контролем.
Завтра продолжу, сейчас мне пора уходить. — По дороге домой, в электричке, держа тетрадь на коленях: когда-то И., моя дальняя тетушка <та самая, которая, прочтя «Гармонию», призналась, что снова влюбилась в моего отца>, рассказывала, кажется, что одно время отца моего упрекали в компромиссе с режимом. Как я думал тогда, в вину ему ставили то, что в 56-м он не покинул Венгрию, пошел работать в «Rundschau», то есть повел себя столь же практично, как и вся страна: ничего, дескать, не поделаешь. Теперь же есть ощущение, что, возможно, они знали об этом, но, поскольку перенести это было невозможно, решили опустить завесу молчания. Я же в своем максимализме и проч. пытаюсь грубо ее разорвать. Мне уже кажется, что не стоит это публиковать. Или наоборот, нормальным было бы опубликовать, показав пример гражданского мужества? Только этого мне не хватало — чтобы меня обвиняли в стремлении быть примером! — А, черт, забыл прокомпостировать билет. (Пронесло, контролер и кто-то из пассажиров зацепились языками…)
Светит солнце. А солнце обычно напоминает мне о футбольном поле, о любительском стадионе «Чиллагхедь», о наших болельщиках. Дядя Бела, господин Пек. Как же они уважали моего старика! Да и на нас, его сыновей, смотрели не так, как на остальных! Не знаю, что они видели в нем такого особенного. Любили его многие, и многие уважали, включая автора этих строк. (Сострил, называется.) Не знаю, надо бы с кем-то поговорить о принципах мироздания.
Добравшись до дому, я падаю замертво и засыпаю. Просыпаюсь же оттого, что с губ моих срывается фраза: «Да будь она проклята, вся эта диктатура!» Одно только чтение и то выбивает человека из колеи! Я в «гэбэ» хожу просто читать, но вся жизнь моя связана исключительно с этим, все остальное я не воспринимаю, не знаю, на какой планете живу, все остальное не имеет для меня никакого значения. А как вся эта история выбивала из колеи его — постоянный напряг, еженедельные встречи с этими говнюками, беседы, допросы, переписывание донесений, поездки куда пошлют! Ничто, пустота, о которых идет речь в романе, — это ненастоящее, о настоящем я узнаю сейчас. И делать все это (жить, растить нас) без малейшего внутреннего удовлетворения! Во время ссылки, хотя условия были суровые, он мог держаться ощущением нравственного превосходства (да, я об этом уже говорил, но ничего), а теперь он — кусок дерьма, круглый ноль, он предал себя, свои принципы, свою страну и даже свой класс — чем же тогда держаться? О Боже!
11 февраля 2000 года, пятница
Сейчас принесу.
Хорошо, улыбаюсь я как бы улыбкой. На улице как бы (и в самом деле) светило солнце, я словно бы шел — и впрямь шел — по улице Этвеша к зданию Архива, почти ослепленный, ошарашенный этим потоком света, время от времени на несколько шагов закрывая глаза: золотое утро, чего мне бояться?
Как бы, словно бы. Во дворе меня приветствует историк К. М., изучаем, исследуем? Мы здороваемся за руку. Можно сказать и так, и меня охватывает страх. По сравнению с ним тот страх, который охватывает меня в романе, когда я ребенком беру всю вину на себя, и впрямь детский лепет, хотя в свое время, когда я об этом писал, меня это страшно мучило, мне было трудно, трудно — не то слово, сделать из «маленького повествователя» стукача (между тем как во время письма я думаю обычно только о фразах, так было и в данном случае, фразы, одни только фразы; и все же).
Берусь опять за досье; как складывается судьба моего отца? По-прежнему 1958 год, я учусь во втором классе. Классной руководительницей у нас была тогда «тетя Виола». Не так давно, прошлым летом, я столкнулся с нею на набережной Дуная (приняв решение ежедневно прогуливаться до реки, я через полтора года наконец впервые осуществил его <недавно я принял его еще раз>; моя учительница гуляла с мужем; они не знали, что Папочка умер. (Неужто я не послал им извещение?) Узнав печальную весть, они недовольно покачали головами. Я готов был просить у них прощения, дескать, я в этом не виноват, в этом виноват не я, на что они могли бы ответить словами Камю: человек всегда хоть немного, но виновен.
А как гордился тобой твой отец! неожиданно сказала тетя Виола и улыбнулась. Теперь покачал головой я. Мне и раньше уже говорили, что отец якобы гордился моими книгами; но от меня он это скрывал.
И я горжусь им, ответил я, тоже несколько неожиданно, тете Виоле; она говорит мне «ты», я с нею на «вы», и это уже навсегда; точно так же, как навсегда я останусь ей благодарен и никогда не забуду, какими глазами смотрела она на меня, в ту пору восьмилетнего мальчишку; от этого взгляда возникало чувство, что я… ну, по меньшей мере, достоин любви. Да, горжусь, повторил я.
9.55. Продолжаю переписывать примитивный и вместе с тем рассудительный нагоняй, устроенный Тоту начальником: Хотя о лицах, подобных Й. Л., он не докладывает, все это надо бы публиковать с сохранением пунктуации, но замечаю, что при копировании я машинально исправляю ошибки и расставляю запятые, ну не смешна ли — я уже говорил об этом — эта грамматическая брезгливость (смешна, но для меня характерна). Короче, предупреждаю в последний раз: научитесь писать по-венгерски, сволочи! информация, которую он дает о жене Ш., заслуживает внимания (видно, что женщина из простых), однако считаю ошибкой, что в этой связи он не получил никаких заданий. Явное упущение, что расспросы были поверхностными. Надо было форсировать, когда речь зашла об их встречах с Л., какие такие у них общие проблемы и о чем они разговаривают, то же самое — в связи с женой Ш., откуда эти ее Знакомства с дипломатами и аристократами? Анализ неудовлетворительный. Мероприятие поверхностное. Почему агент получил именно это задание, чего мы ждем от его исполнения и как он должен его исполнить? — Майор милиции Шандор Биро.
Познаваем ли этот мир? Ведь что получается? Товарищ Биро, кстати, вполне, как мы видели, обоснованно, неудовлетворен подчиненными. В результате те начинают еще активнее дергать агента, который по этой причине все реже бывает дома, его объяснения, что тоже логично, невнятны, от него несет алкоголем. Наша мать вполне справедливо считает, да это было видно и слепому, что отец не держит данного слова, продолжает пить и заниматься какими-то подозрительными делами («ох уж эти его дела!»). (Поставленный философский вопрос еще больше осложняют следы помады, заметные иногда на его рубашке, ибо свалить сей факт на органы госбезопасности верный сын своего отца мог бы только с большим трудом.)
Мы получили задание следить за д-ром О. Ш. Дядя Оси! А ведь он, помнится, был членом партии. Его дочь была самой смелой и бескорыстной женщиной, потому что она умерла. Прости, Тилике! Это у меня сорвалось случайно, ибо кто я такой, чтобы просить прощения? Хотя именно этого мне хочется больше всего — попросить прощения у всех, кого мой отец запачкал своим пером. Я намеренно не пишу: «кого мы с отцом запачкали своим пером». Во-первых, потому, что не вправе у кого-то просить прощения, вынуждать кого-то простить отца, вообще принимать решения, я могу лишь быть в состоянии вечной готовности это сделать, а во-вторых, мне не хочется вмешивать в это свое перо, ж. с., мне не хочется, именно так, не хочется пачкать свое перо.
Мой отец запятнал себя. И что же, мы смоем его позор? Позор смыть нельзя. Мой отец, мой родной отец вел себя самым постыдным образом. И теперь я не ищу причины — вроде тяжелого, скажем, детства, — я просто показываю то, что есть. [Пока не иссяк материал, надо продолжать, кому бы и чего бы это ни стоило.] Следую за материалом и показываю, что в нем интересного. Именно так. Только понятие «интересное» — говорю я в свое оправдание, ибо так оно есть — я понимаю достаточно широко.
<Душа моя ушла в пятки: звонили из Архива, нашли дополнительные материалы, обо мне? о нас, не хочу ли, дескать, взглянуть? Еще чего не хватало! Но отвечаю другое: разумеется, когда можно зайти? Ну что же, посмотрим. (Из записок слепого.)>
17 июля мы дали характеристику на некого С. Примечание: Устно он сообщил, что поименованный врагом не является, он достойный товарищ. Достойный товарищ?! Неужто так и сказал? Заключение: Донесение ценности не представляет, использовать его невозможно. Я объяснил ему, что докладывать о таких товарищах необходимости нет. Они что, спятили? Ведь сами ему поручили! Мер принимать не следует. Приписка от руки: Довольно странно, что этот «товарищ» якшается с графом!
Жуткая все же картина: к «товарищу» подсылают графа, которому за это устраивают потом выволочку, а «товарища» — по той же самой причине — берут на карандаш. Двух зайцев — без единого выстрела. Весело же они проводят время. («К этому гребаному времени надо бы относиться серьезней»[27].) Однако напрашивается один важный вывод: НЕ БЫВАЕТ БЕЗВРЕДНЫХ (ХОРОШИХ) ДОНОСОВ. Вот и здесь: агент докладывает о человеке, что это «достойный товарищ», и тот попадает под подозрение, за ним будут следить. Запомнить это.
Общие фразы о дяде Оси. Я отчитал агента. Отчитывай свою мать, болван, а не умного, бедного, измученного Папочку! с., с. Если бы кто-то в читальном зале взглянул сейчас на меня, то нашел бы весьма подозрительным это потирание век, поэтому, спохватившись, я делаю вид, будто что-то попало мне в глаз, — блестящее исполнение, просто звезда Голливуда! Ну и хлопотное же это дело! Что именно? Жить в страхе? Или быть сыном? Сыном своего отца? А если точнее, хлопотно быть сыном стукача? — Мною овладела какая-то детская бравада: посмею ли я это написать. Посмел. Это первое. А второе — да хватит уж мне представлять, будто это бог знает какая храбрость, ибо то, что я сын стукача, есть серая, банальная правда, и предложил ему впредь докладывать мне только о тех связанных с ним лицах, которые по тем или иным причинам скомпрометированы в глазах режима. Донесение ценности не представляет. Для использования непригодно.
[Вчера после чтения фрагментов «Гармонии» один доброхот взялся объяснять, почему в романе официант — человек бесхребетный, а графская семья сохраняет достоинство, несмотря на страдания, которые выпали на ее долю. Я смотрел на симпатичного, восторженного комментатора и сладострастно думал о том, как когда-нибудь ткну его носом в эту книгу: на тебе, полюбуйся достоинством! Придав форму страдающим жизням, страданию, «Гармония» тем самым возвысила их. Сейчас это меня смущает.
Потом в тоне мягкого упрека прошлись еще на тему ненормативной лексики. Да извольте же оглянуться по сторонам. А потом уже мордуйте меня за какое-нибудь безобидное «еб-твою-мать». Что слышу, то и пишу.] <Хотя, может быть, и не стоило бы…>
6 августа 1958 года
Встреча на площади Геллерта, 14.00. Донесение, которое имеет видимые последствия. (Правда, последствия имеет любой донос, ибо существенно ухудшает состояние мира. Ну да полно об этом.) Мое задание состояло в том, чтобы перечислить, кто из связанных со мною лиц переписывается с заграницей, установив по возможности с кем и из каких стран. Замечательная работа, четкая, ясная, три столбца, фамилия, место жительства, зарубежный корреспондент, примечание. — И опять: этот великолепный почерк! Больно смотреть.
Задание дано агенту в целях уточнения его связей. Донесение представляет оперативный интерес. Я отвлекаюсь, любезничаю с архивной дамой, тоскливо смотрящей в окно, говорю ей, вы так тоскливо глядите в окно, как будто мы с вами в тюрьме, после чего мы обмениваемся мнениями о погоде, выражая надежду, что вот-вот наступит весна, и я снова погружаюсь в тетрадь, где вижу: оперативный интерес. Трясу головой: куда я попал? Мне кажется, это сон, ведь между любезным, ни к чему не обязывающим, легким и пустым трепом и двумя этими словами зияет такая пропасть, что если кто-то, а это, увы, как раз я, попробует ее перекрыть, то скорее всего надорвется. Я хотел избежать ж. с., но что делать, так получилось, в карточку 6/а [карточка агентурной регистрации, в которой указываются наиболее важные связи завербованного лица] мною внесены перечисленные в донесении лица. (!)
Из всех заданий хуже всего он справляется с информациями о настроениях в обществе, считая все, о чем говорят люди, идиотизмом (sic!), и потому докладывать не желает. Агенту на этот раз было дано задание написать обо всем, что говорят в его окружении люди, независимо от того, что он сам по этому поводу думает. В том числе обозначить, где, при каких обстоятельствах и от кого он слышал то или иное высказывание.
Лет двадцать спустя, приблизительно в том же духе я инструктировал свою мать, когда просил ее записывать свои сны: только никаких прибавлений и убавлений, исключительно то, что действительно снилось, без прикрас, оценок, рефлексии, мне это неинтересно, исключительно то, что есть. Я же позднее, спустя пять лет, как известно, воплотил все это в художественной форме («Вспомогательные глаголы сердца»[28]). Короче — такие дела (Воннегут). Помимо любви, самое сильное и самое ощутимое чувство к моим родителям — благодарность.
Говножуй, снова приходит мне в голову слово из моего романа, хотя я отнюдь не хочу сказать, что записываю все, что приходит мне в голову. Да это и невозможно. Конечно, приходится отбирать. Я все воспринимаю как форму. Только формой на этот раз я избрал, вынужден был избрать (гражданскую) искренность и, как следствие, реальностью считаю так называемую реальность (а не язык) и буду ей верен. — Из цикла «Всхлипы несчастного реалиста в коротких штанишках».
Заключение: Донесение полезное, хотя та же информация уже поступила к нам по другим каналам. Ценно то, что мы видим, что агент начал проявлять некоторое желание работать. Наверное, это момент смирения.
19 августа 1958 года
<Коллегия народных заседателей Верховного суда под председательством Ференца Виды в этот день осудила Шандора Харасти к шести годам, Габора Танцоша к пятнадцати, Дёрдя Фазекаша к десяти годам тюремного заключения, а мой отец подготовил первую информацию о настроениях в обществе.> Он навестил старика В., как раз в это время скончался К. Р. [его, пожалуй, я расшифрую — друг моего дедушки Карой Рашшаи], и они обсуждали это событие… Он вспомнил связанные с ним некоторые события (их совместную акцию против закона о евреях) и охарактеризовал умершего как человека принципиального и решительного, а кроме того, он посетил еще тетю Эржи; по-моему, в донесении ничего интересного (?), однако у Тота свой, более широкий подход: это уже ближе к той форме, которую должна иметь информация о настроениях в обществе. Тот — тонкий эстет, понимающий, что во всяком произведении первична форма, донесение качественное, может быть использовано для подготовки сводки о настроениях.
Временами у меня возникает желание что-то проскочить, два-три донесения, настолько они однотипны. Но важнее все же проследить, как Папочка, шаг за шагом, скатывается по наклонной.
Следующая встреча состоится в «Столетии» — хорошем по тем временам ресторане. Умели, однако, жить! Лет восемь-девять спустя, будучи гимназистом и начинающим гурманом, in concreto обжорой, я бывал там несколько раз. Помнится, копил деньги, чтобы время от времени (после занятий) отправиться в хороший ресторан (о чем дома, если память не изменяет мне, я не распространялся). Однажды я заказал на десерт фрукты, и мне принесли яблоко (старкинг), на тарелочке, с ножом и вилкой. Я сидел в середине зала, можно сказать, на виду. Осмелиться? Не осмелиться? Знай я, что можно и чего нельзя (в ресторане), я делал бы то, что хочу (ибо, естественно, делать того, что нельзя, мне бы не захотелось), короче, я, как обычно, взял яблоко в руку и начал грызть. При этом довольно и ободряюще ухмылялся метрдотелю, который и глазом не повел — все было в порядке.
В следующем донесении нам следует отчитаться о праздновании Дня конституции 20 августа.
22 августа 1958 года
Вместо этого он докладывает о том, что по семейным обстоятельствам находился в районе Орослани — значит, был в Майке, мы тогда проводили там каникулы у моей бабушки, см. стр. 358 и сл., замечательные лирические пассажи о нравственности, любви к ближнему, традиции, родине, — где неоднократно, напр. в станционном буфете (стр. 429), рядовые труженики высказывались в том духе, что правительство мол поступает разумно, не подвергая дискриминации вернувшихся домой эмигрантов (волны 1956-го). — Так и слышится в этом некий тонкий юмор. В этой хитрой попытке на них повлиять. Только где, на кого мог подействовать такой юмор. Нигде и ни на кого. <Читая немецкую прессу, я вижу, насколько распространен был этот самообман, нечто похожее пытались проделывать почти все информаторы штази, точнее, впоследствии это был главный их аргумент в собственную защиту. Да и у нас в стране подобные басни на тему «как я разлагал органы изнутри» хорошо известны…>
30 августа 1958 года
О ерунде, ни о чем, но вот фразочка: зарекомендовал себя как человек добросовестный, но неспособный к самостоятельным действиям, и все-таки, по мнению Тота, пригоден к использованию.
19 сентября 1958 года
Площадь Геллерта. На вопрос, каково его мнение о положении на Дальнем Востоке, он ответил, что, по всей вероятности, обе стороны пойдут на уступки и войны не будет. — В электричке двое неизвестных говорили о том, что епископов Эндреи и Паппа — как они выразились — посадили. Не является ли это заключенное в тире уточнение шагом в сторону «наших», противостоящих «ненашим»? Сантиметр за сантиметром его вдавливают — да он уж и сам туда лезет — все глубже в дерьмо.
Примечание: (…) хотя он и говорил со своими знакомыми из аристократов, но беседу провел не так, как я его инструктировал (…) В ходе беседы он должен задеть (sic!) материальное положение и трудные обстоятельства жизни. Поставить вопрос, дискриминируют ли их так же, как и его. То есть он должен плакаться. А я-то всегда говорил, что мы никогда не слышали, чтобы он хныкал, и как для нас важен был этот пример.
30 сентября 1958 года
С этой целью я разговаривал с женой В. П., с Й. П., Д. Б. и женой Б. Э., однако никто из них с данным лицом незнаком. Воспользовавшись случаем, я поинтересовался у них, чего они ожидают от референдума во Франции; все они полагали, что победит де Голль. (Что и произошло через несколько дней.)
Европа: вид снизу. «Воспользовавшись случаем». Неужто и правда он ради Тота затевал такие идиотские разговоры? Представить себе не могу, что жизнь его состояла из этого.
Задание: В повседневных беседах ему надлежит отслеживать политические мнения поименованных (?) лиц и излагать их независимо от того, положительные они или отрицательные. Эстетические позиции Тота абсолютно совпадают с моими. Особое внимание следует обратить на выборы и положение на Дальнем Востоке. Донесение должно отражать в первую очередь классово чуждые мнения. Отражай, фатер.
7 октября 1958 года
В ходе бесед я неоднократно касался вопроса о выборах. Но в целом большого интереса это не вызывало; в Чакваре это объяснялось, вероятно, тем, что был храмовый праздник, ярмарка, так что поддерживать тему не удавалось.
Стоп. Остановимся на минуточку, потрясенные, на грани рвоты. (Солнце за окном светит так весело, словно бы говорит: врешь! не может такого быть!) Мы сейчас предаем наших бывших слуг, сдаем их этим сволочам (которые в принципе представляют исторические интересы наших бывших слуг, точнее, в 1958-м не представляют уже и в принципе). Возможно, мы предаем их интеллигентно, никто ведь не пострадает, имен в донесении нет, но все же представим себе ситуацию: они выпивают вместе на сельском празднике, тронуты уважением, да и сами себя уважают за то, что смеют в открытую показаться с «помещиком» (его сыном), да и вообще они попросту любят Папочку, любят, потому что не любить его невозможно, будь здоров, Матика, и ты будь здоров, дорогой Додо, с., [с.], <все, выплакал>, после чего агент возвращается домой, дети висят на нем, будто фрукты на дереве, что ты привез нам с ярмарки (гостинцы), жена с некоторым подозрением обнюхивает его, ищет чужие запахи, а потом он садится за письменный стол, тихо, дети, ваш папа работает! и начинает писать: В ходе бесед я неоднократно касался вопроса…
Мне больно. (Был момент, уже post festum, когда мне очень хотелось, чтобы «Гармония» начиналась этими словами, чтобы именно они стали первой фразой в «Жизни рода Эстерхази»: 1. Мне больно. Но я передумал, и осталось пророческое «чертовски трудно врать…».)
Агент воздерживается от конкретики. Не ищет контактов с лицами одного с ним классового происхождения, замыкается в узком семейном кругу. А потому и не может давать подробную информацию. На встречах с ним я пытаюсь его постепенно от этого отучить. Так вот кто, оказывается, отучил его от узкого семейного круга. Если бы знала об этом Мамочка… Или знала? Да вроде и признаков не было. В самом деле, что она могла знать?
Поскольку сегодня пятница, из Архива меня вышвырнули в полдень, и я отправился в Эгер на встречу с читателями. Почерпнув силы как раз из последних событий, я решил завернуть в Хорт. С некоторым трудом отыскал улицу Геребена Ваша, где мы жили во время депортации. Но в дом заходить не стал. То была еще чистая ситуация, еще ничем не запятнанные евангельские страдания. Ну и грязища кругом! Страна грязи. Я пишу это в ресторане между Хортом и Дёндёшем. Стоит вонь. Впитывается в одежду, я тоже буду вонять. Воняет с кухни, воняет от официанта, воняет от двух мужичков («из местной кооперации»), которые уминают рубец. Что-то дурно пахнет моя страна. Но рубец выглядит замечательно, аппетитный, свежий. Я заказываю консоме из дичи, тоже вкусно.
12 февраля 2000 года, суббота
Кто бы подумал, что в жизни бывает все как в романе? В дешевом политическом детективе времен «холодной войны». Все это так грандиозно и жутко. Нет: ничтожно и жутко.
Почему, почему, почему? («Куда, кому, зачем?»)
14 февраля 2000 года, понедельник
Спешу в Архив. (Ну чем не роман воспитания: мне больше не хочется говорить «в гэбэ», и кроме того — если только не будет слишком веских причин — свои всхлипы типа «вот бляди!» обещаю заменять выражением «тысяча чертей!».) По дороге читаю Чорана. Почему Чорана? Да просто книжка удобная, входит в карман пальто.
Читаю о прощении. О том, что, конечно, можно простить врага, но, как говорит Мориак, невозможно забыть, что ты простил его. Нет ничего более непроясненного, чем то, что мы называем прощением.
Я работаю против забвения. Мне хочется, чтобы дело Папочки не забыли, а, напротив, запомнили. Прощения я не хочу. (Если б хотел — умолял бы, на коленях ползал. Если б это хоть что-нибудь изменило.) Так чего же мне нужно? Ну… чтобы все это… было видно. Чтобы выяснилось, что было в действительности, а в действительности, как выяснилось, было это.
11.10. Сижу в Архиве. Мне хотелось всегда сидеть за одним и тем же столом, спиной (!) к двери, раньше это удавалось, но сегодня не получилось. Суеверно воспринимаю это как дурной знак. Только что из уличной телефонной будки я разговаривал со своим другом. (Похоже, скоро все уже обзаведутся мобильниками, и телефонами-автоматами буду пользоваться только я.) Я весь день в городе, сказал я ему. (Как будто я приезжаю сюда из провинции.)
Весь день?
В общем, да, потому что… приходится здесь колупаться все время… то есть в принципе… в принципе вечером я, наверное, смог бы выкроить пару часов, но…
Да не бойся, меня твои тайны не интересуют.
Хорошо.
Человек с фантазией мог бы подумать, что речь идет о целом сонмище женщин и даже мужчин, между тем как у меня всего-навсего — лишь мой отец. Хорошо, что у меня есть отец. Я так многим ему обязан. с. Хотя, даже повзрослев, мне так и не удалось… Что, собственно, не удалось? Да в принципе ничего особенного, обычные вещи. Не удалось с ним поговорить. А ведь я так старался, ввел обеды по воскресеньям и проч. Не удавалось с ним посоветоваться. Сблизиться. Обнять его. Помочь. Стать опорой. Ничего мне не удалось. — Но если он был бесхребетным, если сгнил изнутри, то что же ему позволяло держаться? с. Страдание. Страдание без надежды на искупление. Страдание без спасения.
Ну ладно, пора в забой.
13 ноября 1958 года
Задание состояло в изучении настроений в связи с предстоящими выборами. Неподалеку от местожительства я разговаривал с Д. Б. и садовником Ф. Т., однако ни тот, ни другой не были информированы ни о собрании по выдвижению кандидата, ни о самом кандидате. Т. добавил также, что лично его это не очень интересует, его интересует работа, а не политика.
Примечание: На встрече при разговоре с агентом агент пожаловался, что нигде не бывает. Не знает, как объяснить жене, куда он уходит и почему оставляет ее с четырьмя детьми. Да разъебать вас всех в доску, суки! ж. с., с. Небольшой перерыв в работе. Сопение. Ах да, и тысяча чертей в придачу.
Заключение: Можно использовать для сводки о настроениях, хотя этого мало. Необходимости принимать меры нет. Задание: В связи с подготовкой выборов следует инициировать разговоры, посетить собрание по выдвижению Кандидатов; составить о нем донесение. А также о бывших товарищах по депортации. (!)
На отдых — Чоран. О том, что в противоборстве больнее не поражение, а бесчестье. С поражением проще, поделать тут нечего, но можно начать сначала, а бесчестье — это навсегда. И еще: Селин был великим писателем, а стал казусом, тоже, кстати, великим. Вот и Папочка мой стал казусом, только мелким.
17 октября 1958 года
В половине третьего у Базилики. Прошло лишь четыре дня! <В этот день и на следующий арестовывают интеллигентов, примыкавших к бывшей партийной оппозиции, — Ференца Мереи, Шандора Фекете, Андраша Б. Хегедюша, Гертруду Хофман, Имре Келемена, Дёрдя Литвана.> Осв-ль (осв-ль — это мой отец, то есть то, что от него осталось!) выполнил задание не так, как мы с ним условились. В задачу входило не только перечисление лиц, но и их характеристика, однако он этого не сделал. Во время встречи обсудить это не удалось, поскольку она состоялась на улице, в людном месте, к тому же шел дождь. Хи-хи! Бог дождя оплакивает Мексику. (Это роман такой!) Задание: Я разъяснил ему еще раз, как можно узнать мнение человека о том или ином вопросе. Тоже, надо сказать, профессия. Он заверил меня, что все понял, и мы расстались. Ну как в школе. На уроках ваш сын невнимателен, постоянно мешает другим.
Старика прижимают к стене. Вот когда ему пригодилась бы любая помощь — сил земных ли, небесных или любых других.
Тут же подшит План работы с агентом, составленный Тотом 20 июня 1958 года. Главное управление милиции МВД. Отдел политических расследований. 5-е отделение. — Агент завербован 23 февраля 1957 г. капитаном милиции т. Ласло Шюмеги.!!! — Посмотреть в газетах, взошло ли вообще в этот день солнце — в день падения, в день погибели моего отца, накануне его именин, дня св. Матиаса?
<Была суббота, что меня изумило, они, что, и по выходным работали? Только потом я сообразил, что в то время суббота была рабочим днем. Неохотно листая «Непсабадшаг», мы можем установить, что в тот день
Всевенгерский женский совет принимал болгарскую делегацию,
по случаю 39-летия Советской Армии состоялся прием,
во второй декаде февраля снова выросла добыча угля,
Израиль, несмотря на очередное предупреждение, остается в Египте,
в Венгерском сберегательном банке установлен пластиковый шар для розыгрыша лотереи и на третий день судебного заседания по делу контрреволюционерки Илоны Тот и ее сообщников начался допрос Ференца Гёнци,
уровень воды в Дунае у Будапешта составил 360 см,
а Таль стал чемпионом СССР по шахматам.
Про моего отца ни слова. Какой-то сюрприз? — спрашивает моя добрая библиотекарша. Я по-дурацки хихикаю. В качестве сюрприза, с вашего позволения, я впишу ваши слова в свой роман. Она легко пожимает плечами, пожалуйста!>
Смахивает на кич, но мне все же приходит в голову: было бы хорошо, если бы в этот день как можно больше людей молилось за моего отца! Хотя хуй его знает! спрашивать надо с тех, кто допустил, чтобы все это стало составной частью всевышних замыслов! Но это ведь все равно, как если бы мы в эпоху Ракоши решили пожаловаться на гэбэ в милицию. После вербовки сфера деятельности агента — наблюдение за бывшими высокопоставленными лицами, проживающими ныне в селении Чобанка. Но оттуда он переехал на Римскую набережную (sic! но это я замечаю уже только для Гизеллы). Место его работы — Венгерское бюро переводов. Потому как он занимается переводами и преподаванием немецкого, французского и английского языка. Потому как. Хотя территориально он проживает не в нашем районе, связи у него имеются, в особенности в районе Сентэндре. Для более эффективного использования агента в предст. период я планирую заниматься с ним следующим:
1. Поскольку донесения он пишет поверхностно и зачастую не фиксирует ценную информацию, то на встречах предполагается проводить с ним работу в данном направлении. Если устные сообщения его будут представлять интерес, то я буду заставлять его излагать их в письменном виде во время встречи.
2. В плане воспитания предполагается заниматься с ним и т. д., тоска.
3. Регулярно расширять круг его связей и т. д.
4. Приучать его регулярно фиксировать и т. д.
Поскольку до этого конкретного круга обязанностей у него не было и в этой работе так это, оказывается, работа! он новичок, для выполнения заданий ему требуется больше времени, чем опытным прочим агентам, поэтому встречаться с ним предполагается раз в две недели. (…)
<24 октября 1958 года
В судебном процессе по делу руководителей Центрального рабочего совета Большого Будапешта вынесены приговоры. Шандор Рац — пожизненное заключение, Шандор Бали — двенадцать лет, Йожеф Немешкери — четырнадцать, Ласло Абод — восемь, Эндре Мештер — четыре года тюремного заключения.> Согласно донесению от 28 числа, он навестил тетю Э., свой визит я мотивировал (!) тем, что раз уж я все равно в Помазе, то зашел к ней, чтобы рассказать о детях, тысяча чертей! упомянул он и выборы, но она, подумав, что речь идет о выборах папы, заявила, что пока совершенно неясно, кто станет новым понтификом. Хи-хи, о выборах депутатов местных советов тетя Э. сказать ничего не могла. Разумеется.
Пространное примечание Тота: в ходе беседы мой отец доложил о том, что они вместе с моей матерью навестили адвоката Б. Б. и проч. Обращает на себя внимание, что упомянутому разговору агент не придал значения. В этом направлении с ним постоянно приходится заниматься.
4 ноября 1958 года
Информатор стремится как можно легче отделываться от заданий. Порученные ему поручения такого я на бумаге еще не видал! выполняет поверхностно. Правда, на прошлой неделе он был на перезахоронении младшего брата, что отняло у него 3 дня. Да, потому что бабушка настояла на том, чтобы дядя Менюш был похоронен в Ганне, в семейном склепе. Там же покоится и мой отец, мир праху его. Скоро я нарушу его покой. Или, наоборот, помогу его обрести? [Все равно поступить иначе я не могу.] Задание: Установить контакты с Б. В. Это переводчик.
<9 ноября 1958 года
Католическая, реформатская и евангелическая церкви призывают верующих поддержать кандидатов в депутаты от Отечественного народного фронта. Комментировать не берусь, пусть епископы комментируют.>
11 ноября 1958 года
Западный вокзал. Обычная, можно сказать, туфта относительно Б. В. Однако: Донесение поверхностное, но ценное, может быть использовано в связи с В., которого мы сейчас разрабатываем в целях вербовки. Только бы им не удалось. И второе «однако»: длинное примечание Тота в связи с высказыванием агента о встрече с адвокатом Э. Б. (знакомое имя). Я готов на все, только бы мне вернули адвокатскую практику, пишет Тот, цитируя агента, цитирующего слова Б. Как бы то ни было, Тот передает эту информацию в отделение политических расследований 2-го района для возможного использования. — Сползает по наклонной.
Что касается политических событий, то информатор в них ориентируется очень плохо. Когда начинаешь беседовать с ним, он сначала интересуется нашим мнением и только потом высказывается. В подобных случаях он вроде как расслабляется, задает вопросы. Именно в ходе беседы с ним всплыл эпизод, рассказанный им в связи с адвокатом Э. Б. Это показывает, что он знает больше, чем нам докладывает, однако условия, в которых проходят встречи, не позволяют в ходе бесед получить от него как можно больше сведений.
«Сжима петляется». Борьба за душу людскую.
В связи с грамматическими ошибками переписываемого текста мне приходят на ум свои собственные, я вспоминаю, как мы работали вчера с Ж. над «Гармонией». Снова играли в игру «что — правда, что — вымысел», она весело отмахивалась, мы смеялись.
Ощущение, будто Ж. близко знала моего отца, потому что близко знакома с «Гармонией». Поэтому ей тяжело будет это читать. <Теперь я думаю, что, возможно, в виде исключения ее не назначат редактором этой книги — по конспиративным соображениям; чтобы было вовлечено как можно меньше людей. Не знаю.> А еще мне приходит в голову, что ничего хорошего мне это не сулит, что-то ко мне прилипнет, что-то не омерзительное, но уж точно отталкивающее. Вроде экземы. Я вдруг представляю, как на улице люди плюют мне вслед — не потому, что отец мой предатель, а потому что я написал об этом. Стоят шеренгами вдоль тротуаров, и я прохожу как сквозь строй. Удивляюсь, что мне до сих пор не снятся кошмары.
Снова с Ж., о другом: почему не пошлют куда следует зарвавшегося министра. Но это ведь не так просто, говорит она. Даже если сломлены и не все, здесь было столько несправедливости, столько дряни, что люди привыкли; когда в комнате плесень, живущие в ней тоже плесневеют; от нас пахнет плесенью. — За это в ответе и мой отец. Его история, среди прочего, говорит нам о том, что страну невозможно разделить на чинивших несправедливости и несчастных страдальцев. Это большой и живучий национальный самообман.
Я иду на ближайший рынок купить бананов. Проходя мимо отдела обслуживания, слышу: Тут столько всего творилось, а мы и не знали, что за этим стояло. — В самом деле, как будто в стране было две страны (не одна, разделенная надвое, см. выше о самообмане). Или несколько. Ведь существует не только «другая Венгрия», о которой поминал Оттлик, не только «родина в небесах», о которой писал Ийеш[29], но есть родина и внизу, гораздо ниже и без того невысокой реально существующей — ведь гэбэ, политический сыск, стукачи, не без помощи моего отца (как же трудно мне это писать), тоже творили свой мир, создавали свою реальность, свою родину. Я только не знал, что имею к ней отношение.
Мне легко было быть сострадающим и взыскательным, да я и сейчас такой, это осталось — только забудем слово «легко». [Все сущее для меня — семейная история, помнится, рисовался я. Но чтобы и гэбэ тоже!.. Я и подумать не мог, что всё — это и в самом деле всё.]
<22 ноября 1958 года
Казнен молодой повстанец из Ференцвароша Ласло Онештяк (из группы Гёндёра).
28 ноября 1958 года
Казнены Золтан Галгоци, Йожеф Надь, Лайош Ваш, Эржебет Шалаберт, Альберт Лачки, Йожеф Бургермейстер и Габор Шимон, приговоренные к смертной казни по делу о самосуде на площади Кёзтаршашаг.
1 декабря 1958 года
Казнен Иштван Андял, приговоренный к смерти по делу о группе повстанцев с ул. Тюзолто.>
9 декабря 1958 года
В соответствии с полученным указанием я посетил Б. В., работающего в издательстве Академии наук. И т. д. и т. п., ну и как, он доволен теперешней должностью? Он ответил, что данное место работы вполне отвечает его способностям. Побывал также в доме Э. Б., чья жена рассказала, что у них был обыск, а 5-го числа мужа вызвали в органы, откуда он до сих пор не вернулся.
Жить при социализме становится все веселее.
Надо отметить, что информатор выполняет задания бессистемно. Иногда он решает задачи оперативно, в других случаях неделями работает без каких-либо результатов. — Донесение удовлетворительное хотя бы уже потому, что полученное задание выполнено согласно инструкциям. Он должен был разыграть (новый уровень сотрудничества!), будто хотел бы устроиться на работу в издательстве Академии (…) успешно (…)
Накануне сочельника они должны были встретиться у Западного вокзала, в час дня, но встреча не состоялась: Тота командировали в провинцию. Компенсировали ее 6 января в кондитерской «Сабария». Примечание: Информатор имеет склонность объяснять невыполнение заданий экивоками на семейные обстоятельства. Мы семья крепкая или не так? Забодай вас всех комар! Задание: подналечь на дядю Й. Л.
20 января 1959 года
Что и случается; он просит Й. Л. иногда, если неожиданно поступит срочный заказ, помогать ему с переводом. Я даже помню, как дядя Й. приходил к нам домой с переводами. Заливисто хохотал, хлопая себя по коленкам. В остальном донесение «никакое». (Эх, всем бы таких отцов!) Однако: Донесение важное, но было бы хорошо информатору в ходе встреч излагать его в письменной форме. (Над убогими фразами не смеются…) Задания при возможности он выполняет вполне хорошо. А вот с письмом дело туго. Это знакомо, письмо — дело хлопотное. Так значит, это я унаследовал от него. (Или от самого письма!) Задание: 1. Л. Й., но на этот раз как положено. 2. Посетить панихиду, о которой сообщается в траурном извещении, присланном на его имя. (Граф какой-то отдал концы (sic!).) Узнать, установить связи и проч.
3 февраля 1959 года
<С буйной жестокостью в стране начинается принудительная коллективизация>, агент <же тем временем> из-за смерти Мамочкиной бабушки бьет баклуши, последний раз докладывал по поводу встречи с Л. (ничего). Дядя Й. работает над антикоррозийным средством, но, насколько я знаю, безрезультатно.
Заключение: Донесение можно использовать для… (слова неразборчивы) Й. Мы как раз разрабатываем Й. Л. на предмет вербовки. Ой-ой-ой.
Информаторы информируют об информаторах (тем временем время, эта сука прижимистая, неумолимо сжимается.) [Как же легко замарать человека. Вот мы уже и поверили, что он был завербован. Дыма ведь без огня не бывает. Достаточно только пофантазировать — а это мы можем!!! И тогда можно заподозрить почти любого. Можете сами попробовать. См. историю с невиновностью епископа Тёкеша. Наверное, многие, хотя бы внутренне, про себя должны просить у него прощения.]
<По радио как раз рассуждают об авторепрезентации, автопортретах художников. О том, что, написав семейную хронику, я, будто Миклош Зрини[30], придал блеск собственному автопортрету. Ну что же, продолжу усердно драить.>
17 февраля 1959 года
Примечание: Осведомитель выполнил задачу не так, как планировалось, встреча с Л. произошла спонтанно, однако и эта встреча дала интересные результаты (…) По мнению осв-ля, Л. — не враг. Заключение: Информация представляет определенную ценность и может быть использована при вербовке Й. Л.
Вот она, настоящая западня, в чистом виде. Напишешь «враг» — значит, настучал, напишешь «не враг» — значит, дашь материал для вербовки. Выход один — не писать ничего! (Эх, чья бы корова мычала…)
Установили двухнедельный режим. В случае крайней необходимости он будет звонить мне, а я буду извещать его по почте.
13 марта 1959 года
Ресторан Западного вокзала, 13.00. День, можно сказать, пропал. Он докладывает о Б. Э. и его жене. Они бывали у нас (самоцензура) <не помню уже, что я имел в виду, то есть что мне, писателю-реалисту, следовало бы сказать, будь во мне достаточно искренности и смелости; похоже, мне изменяет даже былая трусливость!>, в романе «Фанчико и Пинта»[31] я даже написал «о них» несколько замечательных страниц. Бывали — в смысле их заманил отец.
Примечание: Данное поручение агент получил в Будапештском отделе политических расследований по устной просьбе ст. лейтенанта Фаркаша. Что значит по устной? Он был там? Вошел в это здание? И вернулся? Боюсь, товарищу Тоту придется еще удивиться, когда выяснится, что мой фатер — его начальник. Тысяча чертей [вот бляди].
И опять ой-ой-ой (этими ойойоями скоро можно будет Дунай прудить). Мероприятия: Один экземпляр донесения предполагается направить (…) в 5-е отделение к-ну Фаркашу (так он капитан или старший лейтенант?!), поскольку мы занимаемся его разработкой в плане вербовки. (Разработкой Э. Б., конечно.) Ну и ну. Я в принципе уже верю, что вербовка им удалась — с какой стати ему быть сильнее моего отца. На вид сильнее и крепче был мой отец. Но это на вид. Интересно бы знать, удалось ли им завербовать его. И если да — то надо ли посвятить в это его сына? Как бы покаяться… Ерунда. Какое мне дело? И вообще, лучше было бы всех оставить в покое. То есть всех, кого можно. Меня, например, нельзя. Как и моих бедных братьев.
Бог ты мой, как много я разглагольствовал о том, сколь интересен мир, о своей космической и спасительной или, во всяком случае, дающей смысл жизни страсти познания! И о том, что какая мол разница, кто наши герои и кто предатели, они — наши, и тем делают нас богаче. Получай же, на хуй, свое богатство! Вот он, твой интересный мир! Уж не знаю, что может быть интереснее?!
Здесь же подшит более старый, датированный 28 июля документ, составленный Тотом, о контактах с информатором под конспиративным именем Чанади. (…) чтобы иметь возможность поддерживать связь даже в случае непредвиденных обстоятельств, мы договорились о следующих формах и способах.
Со стороны оперработника: Поскольку информатор регулярно занимается переводами и преподаванием языков, я буду сообщаться с ним по почте, а при чрезвычайных обстоятельствах — по телеграфу; текст такой: Дорогой Матика, в связи со срочной работой жду тебя (в такое-то время), Чанади. Адрес: и далее следует наш адрес и (доброе) имя моего отца, фамилия почему-то через «sz». При получении такого письма мы встречаемся в заранее обусловленном месте во время, которое в данном письме указано.
Со стороны информатора: В случае необходимости во внеочередной встрече инф. должен позвонить по номеру… [после долгих, мучительных колебаний я все же набрал указанный номер и назвал добавочный; женский голос — который я, наложив в штаны, по-идиотски идентифицировал как «типичный для кадаровского режима», — сообщил мне, что абонента дать будет затруднительно, так как это квартира; вот почему вместо номера я поставил отточие] и попросить своего куратора. Если последнего нет на месте, инф. должен оставить для него сообщение под конспиративным именем. Тот же способ используется, если инф. не может явиться на встречу, в этом случае он называет дату и время, когда он сможет прийти. Место встречи в письме или по телифону (sic!) ни в коем случае не сообщать, имея в виду, что таковым является либо место регулярных встреч, либо место, условленное на последней встрече.
Ну вы хитрецы, бляха-муха!
Это «вы» и возникающее у меня ощущение дистанции… Кстати, он (отец, фатер, агент — что выбрать? в принципе все равно; в этом контексте все стилистические вопросы кажутся почему-то… ну если не смешными, то во всяком случае забавными) перешел на папиросную бумагу, прочесть почти невозможно.
Скандал с австрийским издательством, придется от них уйти (так как незачем оставаться), я-то думал, что до конца жизни таких забот у меня не будет, но теперь придется принимать решение, а еще неплохо бы помечтать — о том, чтобы за рубежом судьба «Гармонии» сложилась удачно (то, что здесь будет так, уже видно), — но все эти вещи меня не интересуют, потому что меня теперь только это… чуть было не написал «интересует», но это не то, слишком слабо, я и это теперь — одно, то есть это и есть теперешний я. Мне это чем-то напоминает бездарно проведенный за письменным столом день, в такие дни всегда кажется, что эта бездарность и есть «я».
Опять же эффект переодетого королевича. (Или нечто противоположное. ж. с.)
17 марта 1959 года
Он опять достает несчастного старика В. Выяснить, который из братьев П.-Ч. является его зятем. Выяснил. Остальные задания информатор не выполнил, так как один из его детей заболел ветрянкой. Думаю, это Михай, его обыкновение. Фигурирующая в романе младшая сестренка в основном унаследовала его черты. [Как-то на встрече с читателями кто-то с жаром заговорил, дескать по его сведениям, я имею трех младших братьев, а сестры — бросил он, словно козырь, — у меня вообще нет! На что я, с ледяной элегантностью: А в чем вопрос?]
24 марта 1959 года
13.00, зал ожидания Западного вокзала. Агент не справился ни с одним из порученных ему заданий. Ссылается на то, что не нашел указанное лицо, а также на болезнь жены.
На следующий день ему исполнится сорок. Сорокалетний мужчина! Бог мой! Мы в расцвете сил, кое-что уже сделано, но многое еще предстоит, легкая меланхолия, ибо уже видны наши возможности и масштабы, — словом, момент значительный. И что же мы вместо этого видим? Побитого шелудивого пса, с поджатым хвостом крадущегося вдоль плетней.
Сейчас я ощущаю себя скорее в позиции читателя, а не писателя. Читаю эту, мягко выражаясь, дрянь и переписываю ее в тетрадь. Я все еще как бы чего-то жду — не пробуждения, нет, просто, быть может, я наконец хоть что-то пойму. А впрочем, я почти уверен, хотя и сопротивляюсь этой уверенности, что ничего не произойдет, будут попытки как-то увернуться, будет смирение, будут мелкие в каждом конкретном случае мерзости, составляющие в целом одну большую. И не будет никакого объяснения, а будут лишь унижение и позор.
Четыре часа, пора заканчивать смену, до сих пор просмотрено 212 страниц.
Сижу (теперь) уже в Клубе архитекторов, тепло, передо мной стакан красного вина, жду друзей. Приятное чувство уравновешенности. Правда, идиллии придает некоторую неустойчивость то обстоятельство, что я как раз читаю в «Критике» статью Берковича о деле Тара. Вопрос в том, читаю я, достанет ли у нас мужества взглянуть в лицо фактам. Мне достанет. Мой отец — называю его так из доверия к Тару — был засранец и мелкий стукач. (Пауза.) Мне-то достанет, вот только потом что будет? Этого я не знаю.
<Миклош Янчо спрашивает, над чем это я так остервенело работаю. Над небольшим романом, легким и развлекательным; как обычно: свобода, любовь, ухмыляюсь я, но, видимо, несколько судорожно, потому что старина Миклош долго и пристально глядит мне в глаза, потом кивает и гладит меня по щеке. Ну да, говорит он, это было заметно уже и в «Гармонии».>
15 февраля 2000 года, вторник
Утром высказываю Гитте предположение, что Б. Э. тоже, видимо, был композитором, а еще говорю, что хороших доносов не существует, ибо вред абсолютно непредсказуем. Донос вреден всегда — и тем, что кого-то касается лично, и тем, что он укрепляет этих мерзавцев. Всякий донос укреплял Кадара. Когда речь заходит об «этом» (а теперь это постоянно), Гитта бледнеет, краснеет, физически изменяется, то есть страдает. Она так любила, так уважала — не удивляйтесь — цельность натуры моего отца, его независимость, тихое превосходство, значительность и широту. Мужественность. Да и меня в нем любила. Невестка и свекор: любопытные отношения.
Ну вот и мои досье. Сотрудницу, которая их приносит, слегка раздражает, что всякий раз за ними приходится идти в кабинет начальника, поэтому она с небрежной улыбкой бросает: Пожалуйста. Ваши сокровища. — И в самом деле сокровища, раз так берегли их. Но не уберегли.
Когда я входил, у отдела обслуживания заполнял бумажки мужчина лет этак семидесяти. Типично венгерское выветренное лицо. Он тоже ищет здесь свою правду, его тоже предал мой Папочка. (Я вглядываюсь в него и чувствую, что имею прямое — личное — к нему отношение.) Хотя, может, и он был агентом отдела III/III.
В самом деле: нашу правду искать здесь нечего. Личные страдания членов семьи растворяются, как аспирин Байер, в этом предательстве. Настоящее деклассирование происходит теперь. Следующие пятьсот лет придется начать с нуля. Милый Папочка! Нападай! Сабли наголо, мой сынок! — Идиот. Что за литературщина! Ничего стоящего из этого не получится. Обладать хорошим пером хорошо для птиц. Возвращаюсь к досье, чувствуя, что на этот раз — вовсе не так, как в жизни — не могу оставлять отца одного, бросать его на произвол судьбы.
31 марта 1959 года
Наводил (в соответствии с указаниями) справки об Ф. X. у жены В. П. А также у Ирмочки. Выяснил, что Ф. X. живет в Пилишчабе. Осведомитель пытался выполнить полученное задание. (…) В ходе беседы он просил нас проинформировать его, кто из аристократов живет в Пилишчабе, поскольку он мог бы собрать через них больше сведений. — Уже проявляет усердие! Новая ступенька: он впервые активен, играет роль не безвольно, в силу неодолимых обстоятельств, а деятельно, с желанием. Как сотрудник. Здесь впервые он — их коллега.
<1 апреля 1959 года
Коллегия народных заседателей Верховного суда под председательством Ференца Виды приговаривает Ференца Мереи к десяти годам, Шандора Фекете — к девяти, Дёрдя Литвана — к шести, Андраша Б. Хегедюша — к двум, Енё Селла — к пяти годам тюремного заключения.
3 апреля 1959 года
Выборочная амнистия для осужденных на срок не более двух лет. Персональной амнистии удостоен бывший президент Венгрии Золтан Тильди. До 31 мая под выборочную общую амнистию попадают 1610 политзаключенных. — Кнут и пряник, Мереи взяли, Тильди освободили.>
Следующая встреча — в 13.00 у Западного вокзала в день моего рождения. А я-то еще обижался и изумлялся, почему он опаздывает, почему явился поддатый и, осклабившись, вместо меня разом задул все девять свечей на торте. Учись, сорванец, с гордостью сказал он.
Когда я упомянул об этих частых конспиративных встречах у Западного вокзала, Гитта вспомнила: дядя Фрици как-то рассказывал ей, что видел старика недалеко от вокзала на бульваре св. Иштвана — пьян был в дым, едва держался на ногах. Теперь об этом придется думать немного иначе, чем прежде.
Он сделал налет на дом Б. Э., но застал лишь хозяйку. В ходе визита мной было установлено, что живут они скромно, одежда поношенная, мебель старая, доставшаяся, видимо, от родителей. Ребенок у них больной я его помню, поэтому учится дома, и платить за это приходится 300 форинтов в месяц, что, как выразилась жена Б. Э., весьма накладно для их бюджета.
В дополнение к донесению Тот записывает, что попросил информатора внести ясность относительно церковных связей его отца. «Его отца», в данном контексте я этим выражением просто упиваюсь! На что Папочка, как ребенку (как, бывало, нам!), спокойно растолковал ему, что такое патрон-основатель церкви и что дедушка в основном поддерживал связи с архиепископом Цапиком. Разъяснить это я попросил его в связи с тем, что, по донесению одного из агентов-аристократов тысяча чертей! чего же стоила венгерская аристократия! да того же, что и все остальные, естественно (только ответственность больше!), см. замечательные инвективы Мараи[32] в адрес жалкой венгерской буржуазии; нынче их почему-то не вспоминают, хотя о самом Мараи чирикают даже воробьи, Ватикан прислушивается к мнению старика.
Кого-кого? Старика? Знал бы ты, о ком говоришь!.. Хотя на дворе уже 1959-й… Капитан Тот прав.
Сверх задания агент доложил, что его посетил X. Ш., ну его я скрывать не буду: дядя Хенрик из Вены, принц Шварценберг. По случаю визита он вручил мелкие подарки детям. Как же муторно это читать, ну зачем же докладывать о такой ерунде? Или можно докладывать только все? «Таблерон», именно тогда я познакомился с этим словом. «Скажи мне что-нибудь сладкое. — Таблерон».
Тот расценил донесение как полезное, но чья-то рука отчеркнула его заключение и поставила на полях знак вопроса.
28 апреля 1959 года
Впервые на квартире. Обычная мутотень, у X. интересовался относительно Y., у Z. — относительно V. Капитан доволен, осв-ль весьма кстати проинформировал, что недавно гостившее у него лицо из Вены проявило интерес к следующим лицам… — Что за идиотизм?! Толкут воду в ступе. Хотя… Само по себе отдельное донесение может быть совершенно пустым, но в совокупности они все же дают некоторую информацию. Велико искушение считать их кретинами, которые переливают из пустого в порожнее, заставляют писать совершенно бессмысленные донесения, оценивают их и проч. Нет, нет, все это не бессмысленно, все это — не пустое.
<7 мая 1959 года
Постановлением Совета Министров разрешено приобретать в частную собственность небольшие (до шести комнат) государственные объекты недвижимости.>
12 мая, Западный вокзал, на этот раз — о жене М. К.-младшего, работающей кассиршей на переправе «Эржебет» (а муж ее был матросом на корабле «Тюдор»). Режим Кадара — это все же фантастика. Информатора следует опекать более плотно, встречаться с ним на квартире, иначе многие сведения, которые мы не можем заставить его фиксировать, останутся нам неизвестными. Тысяча чертей.
<2 июня 1959 года
Золтан Жамбоки и восемь его сообщников, в продолжение дела Мереи, приговорены к тюремному заключению сроком от полутора до семи лет. Новый абзац: Восстановлен Государственный комитет по делам религии.>
9 июня 1959 года
В ходе беседы мой информатор сообщил, что зарплата Й. Л. составляет 800–900 форинтов. (…) Личность Л. разрабатывается на предмет вербовки. Стало быть, мы активно пособничаем нравственному разложению страны. Мероприятия: Выяснить, нет ли в районе Сентэндре агента, который мог бы проверить Й. Л. (…) Он также сообщил, что Б. Э. — человек очень тихий. Даже когда он был у него в гостях, он все больше молчал и только улыбался. Выдать эту потерянную, беззащитную улыбку — это уж настоящая подлость.
23 июня. Западный вокзал, сторона отправления, конечная остановка 46-го трамвая, здесь мы тоже еще не бывали. Престарелый В. жаловался на катаракту, но пока что неоперабельная, да и старая операция сказывается. Он и в самом деле отчитывается. Как будто после приятного обеда мы болтаем за кофе («первоклассная каффа»); семья наша большая, я всегда это знал и всегда гордился, но не знал, что в нее входит и капитан Тот. Учусь быть ближе к народу, не помешает. Да забодай их комар!
Он побывал на «Тюдоре», но интенсивность движения была такова, что разговора не получилось (хи-хи). Агент должен написать в Вену своей младшей сестре и поинтересоваться, где она будет находиться и чем заниматься во время Всемирного фестиваля молодежи. Письмо он должен предварительно показать мне. О, о, это что-то новое!
<30 июня 1959 года
Радиостанция «Кошут» начинает трансляцию сериала «Семья Сабо». По-моему, эта мыльная радиоопера продолжается до сих пор.>
7 июля 1959 года
У супруги П. он поинтересовался, когда она сможет нас навестить, на что та ответила ему уклончиво, сославшись на то, что каждое второе воскресенье ее приглашают на бридж.
Заключение: Г-жа П. действительно ходит на бридж, однако не в те дни, что интересующий нас граф X. Что поделаешь… если дней больше, чем графов! Что касается политических событий, то при всем моем желании что-либо вытянуть из него я не смог. Он все время ссылался на то, что с людьми почти не общается.
Я условился с осв-лем, что посредством обычной переписки он поинтересуется у своей младшей сестры, где она будет находиться во время Всемирного фестиваля молодежи. Дело в том, что означенная до 1956 года являлась нашим агентом.
Ой-ой-ой! Нет, нет, нет. [Какой же брутальной и беспощадной может быть обычная фраза. От испуга у меня едва не остановилось сердце. А ведь я давно знал, тетя сама рассказывала, что в лагере Киштарча, куда она была интернирована — просто так, ни за что, — ей предложили подписать некую бумагу, и она подписала, и рассказывала потом об этом как о деле вполне пустяковом, но неизбежном. Не так давно о «прекрасных деньках в Киштарче» был снят телефильм: встреча бывших зеков с бывшими вохровцами. Весьма драматичное зрелище. Глядя на свою тетю, на ее мудрое и безукоризненное поведение, я испытывал гордость. Эти качества были не просто личным достоинством. Я увидел вдруг, что она — дочь моей бабушки (и дедушки).] Перебор. Я в растерянности… От удара, который мне нанесла эта фраза, я забыл, что знаю об этом, знаю, что это ложь. Ну и система, ну и дерьмо!
Так получилось, что сегодня утром я говорил с ней по телефону. И, не помню уже в связи с чем, она сказала, что она сурок и енот-полоскун. Я не понял. А чего непонятного, ну обожаю я постирушки. Хорошо: уже только ради этого стоит общаться со старшими родственниками… Короче, это туфта. Однако, глядя на небрежную, для самого Тота совершенно второстепенную, но самоуверенную фразу (которая родилась, опять же, благодаря моему отцу), я могу только выть и стенать, испытывая даже не боль, а нечто граничащее с потерей сознания.
21 июля, 4 августа 1959 года
Опять то же. В этом плане с информатором нужно еще работать, докладывать о настроениях в обществе он воздерживается. Общается со многими людьми и все же ничего не знает.
Вышел пройтись. На улице колкий ветер. Съел банан. Хорошо бы засесть в испанский ресторанчик, стоя перед которым я по вывешенному меню уже составил для себя обед, — только времени жалко. (В который раз.) Холод. Холод. — Вот уже много дней я живу в испуганном напряжении, которое начинает сменяться тупым безразличием. До этого я читал документы в состоянии аффекта, был порыв, хотя и исполненный ужаса и стыда, но теперь вдруг скукожился, как отсыревшая палая листва, когда ее жгут: дымит, воняет, ни тепла от нее, ни проку.
25 августа, 5, 29 сентября, 13, 29 октября 1959 года
Прощаясь, я повторил приглашение, добавив, что к тому времени, возможно, добуду для ее мужа какой-нибудь перевод. Должен заметить при этом, что последнее обещание было дано не всерьез, поскольку в области перевода все еще продолжается «мертвый сезон». Ах, дяденька пошутил…
Мне вдруг приходит на ум: я опозорю, вываляю фамилию Эстерхази в грязи. Это уж несомненно. Но если смотреть исторически — к чему я теперь не способен, — то от фамилии не убудет.
И другое: не должен ли я отказаться от «Гармонии»? Не могу, не осмеливаюсь, не желаю. Сама мысль об этом — мысль лживая.
У нас в гостях дядя Й. Л. с женой. До чего же ты мне надоел, папуля. Принимать меры не требуется. Все эти приглашения — какая-то жуть, как будто наша квартира была паутиной, а гости — мухами. Бедная Мамочка, эти ее изощренные и вкуснейшие сандвичи, фаршированные гренки (гениально!) и грибочки под маринадом… кто бы подумал, что все это тоже служило тайной полиции!
Требуется выяснить. Выяснил (фигурант проживает у одного инженера на бульваре св. Иштвана, с женой давно разошелся, поскольку та психически нездорова). Требуется поехать. Съездил. Приложение: 4 ж/д билета. О боже, нам, кажется, компенсировали расходы.
<1 ноября 1959 года
На будапештской партконференции Янош Кадар опровергает слухи, будто в последнее время казнен тридцать один человек, а многие несовершеннолетние смертники дожидаются в тюрьме, пока им исполнится восемнадцать. Юрист Тибор Пак, передавший списки этих лиц на Запад, приговорен к длительному тюремному заключению. Министр просвещения и образования добивается введения обязательной школьной формы.>
10 ноября, 1 декабря 1959 года, <3>, 12, 15 января 1960 года
Чтобы охарактеризовать, какие — по его мнению (речь идет о дяде Д. Б.) — «идиотские» слухи распространяются в обществе, он сказал, что слышал, будто 7-го ноября Хрущев объявит о выводе русских войск из Венгрии. Он и тогда этому не поверил, а теперь и тем паче тем паче, его выражение, старая школа, это просто смешно. На вопрос, кто ему говорил об этом (!), он ответил, что этот слух гулял по всему Будапешту. В связи с этим отмечу, что нечто подобное я слышал и в электричке в разговоре двух не вполне трезвых мужчин в рабочей одежде. Сидит в электричке и топырит уши. Или он это выдумал?
<Казнили Дёрдя Фанчика, приговоренного к высшей мере по делу о повстанческой группировке из переулка Корвин.>
Жена П., опять. По ее мнению, все происходит по воле Господа Бога. В дальнейшем мы разговаривали о детях. Да, с Господом Богом по поводу этого дела я с удовольствием обменялся бы парой слов. (Опять повтор: почему Творение именно таково? Как вписывается в установленный Им порядок спасения подонство моего отца? с.) А уж потом можно будет поговорить и о детях.
Коротенькие донесения на папиросной бумаге. Нормальной, видимо, жалко. Я тоже жалею каждый клочок бумаги, которую можно усеять буквами. Товарищ Тот: Лично с бывшим бароном О. агент незнаком, хотя и встречал его в Сентэндре. По его впечатлениям, О. — идиот и болтун. С мозгами явно не все в порядке. Помню, мне нравился его тон, когда он отзывался о ком-нибудь в таком духе, «преодолевая классовые барьеры». Но чтобы так?..
Новое имя, которое я выписываю [хотя и не расшифровываю] исключительно как литературоведческий раритет <догадаться, впрочем, нетрудно>: Посетил вдову А. C.-М., проживающую в Будапеште.
Мероприятия: В настоящее время осведомитель передается в распоряжение Будапештского управления.
На этом первое досье заканчивается, точнее, в нем есть еще справка, датированная 15 января. В ней значится, что завербовали его в марте 1957 года. Завербован был в качестве агента, но, поскольку в разработке конкретных дел не участвовал, а получал задания только по сбору информации, мы переквалифицировали его в осведомители. Для нас это лучше? Поначалу испытывал трудности с составлением донесений. Аргументировал это тем, что многие факты считал несущественными и потому не описывал их.
Аргументировал… Сколько раз я слышал, как он что-то аргументировал! Это было красиво! Его ум, его reine Vernunft[33] производил впечатление. Он говорил коротко, с неотразимой логикой: если — тогда… А затем позволял практическим соображениям подчинять себе свою же собственную (неотразимую) логику. Да, возможно, что это так — но сейчас мы имеем то, что имеем — например… Не нужно учиться — нужно знать. Из дому нужно выезжать не рано, не поздно, а своевременно. (Но если на дороге неожиданно возникла пробка! — В таком случае нужно выезжать раньше. — Так ведь неожиданно! — Он холодно пожимал плечами.) — Впрочем, в беседах с Тотом он едва ли аргументировал, скорее оправдывался.
На основании его донесений дополнительных лиц на учет не поставлено. Это уже кое-что.
Только что принесли новые документы, обо мне. Четыре странички. Ничего интересного. Напр., осведомитель по кличке «Редактор» стучит на профессора Илию, и в перечне имен упомянуто и мое.
Конец рабочего дня.
[Подбил все же одного человека на то, чтобы 23 февраля он помолился за моего отца.]
16 февраля 2000 года, среда
Личная искренность — фактор внеэстетический. Искренним должен быть текст, а не автор. Кого интересует автор?! И вот, пожалуйста: я вожусь со своей личной искренностью, которая стала вдруг материалом моей работы. Но искренностью своей я отнюдь не растроган. (Впрочем… тот факт, что я происхожу из бог знает какого могущественного и старинного рода, тоже не волновал меня и не волнует ни в малейшей степени, и все-таки были люди, которым казалось, что это не так… Словом, надо остерегаться! [?] <Чего?>)
Вполне может быть, что в искренности я не силен, не талантлив. Совсем как в футболе, когда ты хорош вовсе не потому, что талантлив от Бога, а потому что тренируешься до седьмых потов; как Альберт в сравнении с Ракоши[34], Беккенбауэр — с рядовым немцем. Я искренен словно бы между прочим, в результате того, что свободен (?). — «Эх, взнуздали меня, как лихого коня».
Семейное положение: Обогатились кремовым оттенком[35].
В понедельник довольно надолго я уезжаю в Берлин. Перед этим я должен поговорить с М. Пытаюсь найти подходящий тон, чего со мной не бывает, как говорю, так и говорю. Но тут случай особый, поскольку мною движет страх. Заготавливаю фразы, пробую интонации. «Я внимательно просмотрел первое досье». И надо бы как-то, не унижаясь, предложить ему, чтобы до конца работы все оставалось в тайне… Как же это меня угнетает! Неудивительно, что у меня возобновилась подагра.
Читая все эти монотонные, нудные донесения, я, защищаясь, (опять) упрощаю дело. Мол, не бог весть какой случай, чего тут особенного? Его просто-напросто припугнули, возможно даже избили — эффект Чурки, — сработало, подписал, такой мир был дерьмовый, что он мог с четырьмя детьми, обязан был выживать. Да и вся история человечества — ложь, убийства, предательство. Ну хорошо, может быть, твой папаша и не был доносчиком, зато он десятилетиями изменял твоей матери, бывало, что забирался к ней, на нее, даже не помывшись, из постели в постель. И прочее.
Только это не так. Он не был обязан становиться агентом. Ему нет оправданий. Оправдывать его я и не собираюсь. Мне это было бы неприятно.
[Из статьи, свидетельствующей о политизированном безумии («кто коммуняки и стукачи, решаю я сам»): «…мне известны многие случаи, когда под угрозами тайной полиции для честных отцов семейства и преданных нации (!) лиц оставалось лишь три пути: без вины угодить на нары, эмигрировать либо, уступив насилию, взять на себя ту роль, к которой их принуждали. И были такие, кто — даже избрав третью возможность — работали так, чтобы не повредить своим ближним». Во-первых, не надо называть это работой, а во-вторых, таковых просто не было, вредили все, до единого. А далее в статье говорится также и о «другой стороне», о тех, кто принимали доносы, о ком не сохранилось вербовочных досье, о том, что их ответственность и предательство ничуть не меньшие, а наоборот. Тут автор, безусловно, прав. Только каждый пусть говорит о своем предательстве. Предательство с той стороны, предательство с этой — это не ноль предательств, а два предательства.]
В свое время мы с ним говорили о казусе с Чуркой. (Снова Чоран: мой отец ведь тоже из этой серии, был отцом, а стал казусом.) Когда я его поливал, отец согласно помалкивал. Я не помню ничего подозрительного, никакого испуга, он не был запуганным. Кстати сказать, никогда. Ребенок это бы сразу почувствовал, больше того, перенял бы. Бывало, он раздраженно рычал на нас: это не телефонная тема. Но мы надменно отмахивались, не пузырись, старик, уже не те времена. На этот случай была у него одна выражавшая превосходство гримаса, дескать, что вы (засранцы мелкие) можете об этом знать. И вот на тебе, слово в слово: что мы знали об этом?