Досье четвертое

Начинается с содержания, в конце запись: Четвертый том рабочего досье № Н-117 999 негласного сотрудника под конспиративным именем Чанади (78 документов на 264 листах) мною закрыт. 29/III 1980 г. Капитан Прокаи.


<Наконец-то собрался с духом и позвонил бывшему лечащему врачу отца. Во вторник встречаемся. Конец близок, отступать некуда.>


<Эта запись сделана задним числом, поэтому ее следовало бы заключить в какие-то другие скобки. Вчера («отступать некуда») я обошел места встреч моего отца со своими кураторами; при этом делал заметки, которые переписываю сейчас.


Я все же решил не выпивать по рюмке в каждом заведении, уж слишком было бы театрально. Да и чего я добился бы? Словом, я предпочел театральность иного, метафизического порядка, точнее сказать, она напрашивалась сама собой: мне так не терпелось закончить работу в Архиве, что с этой «экскурсией» я дотянул до Страстной Пятницы. По времени эта запись — последняя. Последние мои слова. Mehr Licht, больше света — чтобы оказаться совсем уж на высоте. Но как бы не так! Mehr nicht![96]

По замечательному совпадению, первая цель на моем пути — кафе «Фень»[97]. Правда, кафе, вернее пристанционной забегаловки, уже нет. Видит Бог, я честно жарюсь на солнце у станции «Ромаифюрдё» и не могу обнаружить маленький ресторанчик, где частенько бывал мой отец. Там когда-то варили отличный гуляш с фасолью и беспрекословно подавали к нему красный перец.

Вместо «Света» — неоновая вывеска: антиквариат, скупка золота, предметов старины, картин, серебра, фарфора и проч. Заходить в лавку нет желания. В витрине — распятый Христос за сто тысяч форинтов (живописец XIX века). Сама по себе картина ужасна, но к нынешнему дню вполне подходит.

Я собрался пройти пешком по мосту Маргит, когда рядом притормозил на машине Ш. К., мы давно не виделись, я обрадовался ему, казалось, он послан мне на помощь. Именно так я это воспринял.

На пештской стороне, в начале проспекта Пожони, кафе «Самовар» превратилось в пивную — шаурма, пиво Dreher, бильярд, в вечернее время — живая музыка. Решив не скупиться, я заказал минеральной воды «Теодора» (с газом). Хочется что-нибудь съесть, но коль уж решил поститься, то ничего не поделаешь. Больше всего мне хотелось бы заказать пёркёльт из желудочков. Или жаркое по-брашевски. Жаркое по-брашевски изобрел в начале пятидесятых годов мой отец (стр. 83). На самом же деле это был Банди Пап (повар из «Погребка Матяша»), а историю об этом изобретении мне подарил его сын, которую расцветил дополнительными деталями Миши Г.

Справа от меня — игровой автомат, можно выиграть тридцать монет, весьма остроумно; слева — рекламный плакат «Джонни Уокер»: «The whisky that goes with a swing»[98]. Напротив — клозет, за вход тридцать форинтов. Наверное, это святотатство — связывать страдания моего отца с этим днем. Но без Иуды не было бы и Христа. Мне пора, не могу я торчать здесь так долго, как торчал мой отец.

На месте легендарного «Люксора» — художественная галерея. Совсем недавно тут еще было какое-то заведение самообслуживания. Хочу двинуться дальше, но замечаю внутри большое полотно Иштвана Надлера. Захожу. На одной из стен — Хенце, Надлер, Климо, все вместе. Поддерживают не только друг друга, но и меня. Так мне кажется. Пробегаю по залам, кто бы меня еще мог поддержать? Имре Бак, Эль Казовский, Пал Дейм, ле Лугошши, спасибо. С Надлером, кстати, надо поговорить еще до выхода книги. Как это будет… Сяду у телефона и начну всех обзванивать? А вдруг кого-то не окажется дома?


В «Европу» не хочется и заглядывать — настолько сверкает здесь все новизной. Мне приходит на ум не в меру поэтичная мысль, что, наверное, я нисколько не удивился бы, если бы в одном из кафе обнаружил отца, который, завидев меня, пригласил бы присесть к его столику. Я ни разу не напивался с ним. Пьяный отец — это было страшно. Наверно, не помешало бы преподнести такой «образ отца» моим детям… Но, увы, напиваюсь я слишком редко…


На тротуаре, в толпе, точь-в-точь, как наш классик Мориц, стою и записываю все в блокнот. Как помешанный, разговаривающий сам с собой. Дурачок, которого научили писать.

На месте кафе «Тюнде» — карточный клуб «Senator Poker Center». Все-таки захожу. Извините, не знаете ли, что здесь было до этого? Не знаю. Ильди, может, ты знаешь? Ильди тоже не знает. То ли кафе, то ли еще что. Но теперь уже все равно, ведь так? Что значит «все равно»?! — неожиданно агрессивно реагирую я, но они уже повернулись ко мне спиной.

Да, я не Эгон Эрвин Киш, вот уже двадцать минут кручусь на площади Маркса, ставшей площадью Западного вокзала, в поисках ресторана «Сабария». По-видимому, он находился на месте банка. Я даже припоминаю кое-что из его меню, какое-то отвратное блюдо: красный от парики соус, обрамляющий горку стручковой фасоли.

Ресторан «Алкотмань» на проспекте Байчи-Жилински тоже исчез. Покрытые пылью витрины, fast food: закрыто в связи с ремонтом; судя по сохранившейся матрице «Обеденные талоны», в последнее время здесь все-таки был ресторан. Нет больше и кафе «Киш Дом», на его месте теперь бакалейная лавка. Исчезло кафе «Кармен» — здесь гарантийная мастерская Seiko, магазин тканей, кондитерская «Ретеш». Захожу, потрясающие ароматы; заказываю свою неизменную минералку. Еще что-нибудь? Мне хватит, говорю я многозначительно, опускаясь на стул рядом с витриной, в которой красуется торт Эстерхази. Черт возьми, как я проголодался! Будь я Вольтером, демонстративно ел бы повсюду мясо, мясо с мясом, кстати, здесь тоже можно заказать гамбургер, хотя непонятно, зачем он в кондитерской. Приторные ароматы пирожных, липкий пот по спине, тоска. Тоска и напряг.

Если бы я выпивал, то изрядно уже набрался бы, тем более на голодный желудок. И очень жалел бы себя. Собственно говоря, идею не пить была подсказана Г. (не Гиттой), дескать выпить можно и позже, дома, с чем я охотно (и прежде всего из соображений стилистических) согласился. Рядом со мной кто-то громко произносит мою фамилию (или фамилию моего отца), человек покупает торт, но звучит это как провокация; я вскакиваю, направляюсь к выходу, всего доброго, до свидания, в ответ — ни звука.

Напротив — Базилика, чего только не повидавшая на своем веку.

На место, где когда-то находилось кафе «Керингё», я бросаю лишь беглый взгляд: еще один банк.


Я добрался до центра, на набережной Дуная теперь ресторан. Страстная Пятница — духоподъемный день, одно только плохо. Я с удовольствием отведал бы сейчас баранью ногу, готовят ее здесь замечательно (хотя раз на раз не приходится).

Я сижу, ко мне подходит скучающий в ожидании пассажиров таксист и, поприветствовав, вспоминает, что однажды он вез меня домой и на мой вопрос, чем отличается дневной пассажир от ночного, ответил, что днем пассажиру необходимо добраться из точки А в точку В, а ночью — из точки А в точку G. На что я сказал ему якобы, что обязательно включу это в свой новый роман.

Так это не поздно восполнить, весело говорю я и начинаю записывать — это.

На улице Ваци случайно встретился с Т., знакомым еще по детским годам (см. «Производственный роман»). Он окликнул меня, я не понял, откуда прозвучал голос, но сразу узнал его. Мы не виделись с ним много лет. С Рождества они вместе с женой ведут отчаянную борьбу против ее болезни: рак мозга, рассказывает он. «Настоящий мужчина», хотя я вижу в нем пацана, того самого, которого знал в детстве. Кто-то подходит к нам, поздравляет — его с тренерскими, меня с писательскими успехами. Мы смеемся: ради этого стоило здесь торчать с шести утра, не так ли, старик?! Тем временем мимо проходит К., наш крупнейший поэт, трогает меня за плечо. Мы отправляемся с ним в кафе «Анна», для меня-то это — производственная необходимость. У него, говорит К., нынче прогулочный день. У меня тоже, только пусть это останется между нами: я решил обойти излюбленные места моего отца. Излюбленные места! — сказал и даже не покраснел.

Этот день — тоже своего рода канун.

Кафе «Хид» на бульваре Ференца; наконец хоть что-то нашел. Ничего интересного, тоскливое, неприятное место.

Что он мог пить здесь? Ром? Коньяк «Ланцхид»? Будь я сейчас человеком свободным (а не католиком — шутка!), то навалился бы на мороженое.

Без четверти три. В кафе теперь расположен пивбар «Western», где можно заказать антрекот с луком. Л. давно уже обещает пригласить меня на антрекот, ничего, теперь уж он не отвертится, выбью я из него этот антрекот.

Глотая пештскую пыль, я тащусь по стопам своего отца. Совершаю паломничество. Хочу еще заглянуть в табачную лавку Р. на проспекте Юллеи. В витрине букинистического магазина: «Учебник жизни» (Библиотека газеты «Pesti Hírlap»). Надо бы прочитать. По известному мне адресу сейчас находится «Оптика», а может быть, расположенный рядом пункт проката автомобилей. Мне все уже надоело. Ни уму, ни сердцу. Хожу кругами, как рабочая лошадь на молотьбе.

«Имбиса» тоже нет; перестраивают — неизвестно что, неизвестно во что. На месте кафе «Караван» — «Admiral Club».

Сажусь на трамвай и еду до площади Октогон. Громко ссорится какая-то пьяная пара. Тьфу ты черт! Я иду к книжной лавке писателей, но там никого. Закрыто. Учет. Заглядываю в витрину — вдруг все же кто-то есть. Увы. Потом, как отдыхающий пенсионер, сижу на скамейке на площади Кёрёнд. Вокруг гудит город, ноги тоже гудят. Давно я не топал столько по городу. Приятного мало. Зашел в ресторан «Кёрёнд» отлить и вышел.

На углу бульвара Ференца и проспекта Юллеи — напротив «Имбиса», можно сказать, — стоят две соплячки, курят. У тя тыща форинтов есть, спрашивает одна, нету, и первая девчонка, лет, наверное, шестнадцати, на слове «нету», как по команде, поворачивается ко мне (я уже поравнялся с ними): старикан, давай отсосу за тыщу. (О, Гизелла, все-таки получился сквозной мотив!) Я задумываюсь над предложением, но за отсутствием опыта не могу решить, насколько выгодна эта сделка. Очевидно одно, дело не только в цене. Старикан — так, кажется, в 1919 году называли чекисты моего деда. (Проверил, не так: папаша, стр. 320.)

Осталось совсем немного. «Капри» не существует, «Гарсона» — тоже. Такси! (Возьму та-акси, как говорила Мамочка. — Или это была тетя Петера Надаша?) Утро Страстной Субботы. Сегодня в газете — текст Эрвина Лазара, пусть будет его название последними моими словами: О моем отце — как бы сквозь стекло.>


Ну что же, за дело. Новая жертва — баронесса Г. А., возглавлявшая некогда «хортистский Красный Крест». 83 года, на здоровье не жалуется. Недавно несколько месяцев провела за границей…

Дверь открыла сама Г. А., узнала меня не сразу, но когда я назвался, то очень обрадовалась. Само по себе это донесение — сплошная мерзость. Однако время от времени она получает от герцога Альбрехта, члена баварской королевской семьи, посылки для здешних нуждающихся, которых она извещает, за посылками они могут приходить в любой день с двух до четырех, в эти часы она всегда дома. И. А., по ее словам, также присылала к ней нуждающихся в помощи.

Докладываю, что намеченную на апрель месяц 1968 г. поездку в Западную Германию я вынужден отложить, так как примерно в это же время один из моих венских родственников собирается приехать в Венгрию. Но все же он подает документы на выезд и сообщает, кого собирается навестить (знакомые имена, одни — по прежним донесениям, другие — по воспоминаниям детства).


А это еще что за бред?! Молчать, переписывать. Maul halten und weiterdienen. (Его выражение.) Докладываю, что Петер Эстерхази (р. 14 апреля 1950 г., место жительства: Будапешт, III р-н, ул. Эмёд, 20) в настоящее время сдает выпускные экзамены в будапештской гимназии ордена пиаристов, учился всегда на «отлично». После гимназии собирается поступать на математическое отделение естественнонаучного факультета Будапештского университета им. Лоранда Этвеша. Прошу органы внутренних дел, в случае если на вступительных экзаменах он наберет необходимое количество баллов, поддержать его поступление. Чанади.

Заключение: (…) Учитывая добросовестную работу агента, предлагаю поддержать его просьбу. Мероприятия: По поводу поступления предлагаю направить служебную записку в соответствующий отдел МВД.

Заботливый отец. Правильный человек этот Чанади. И порядочный. Он просит поддержать меня при условии, если я наберу необходимое количество баллов. Хотя если баллов будет достаточно (насколько помню, я набрал девятнадцать из двадцати), то на хера мне поддержка? Неужто минусы моего социального происхождения и обучения у пиаристов уравновешивались стукачеством? Вот и опять мы видим, что диктатура — не фунт изюма.

Поллачек также поддерживает его просьбу. Порядочный человек этот Поллачек. Здесь все порядочные. Кстати, учился я не всегда на «отлично», во втором классе гимназии, помнится, именно по математике мой любимый преподаватель Погань выставил мне «четверку». Как же мне было стыдно!

Двое «порядочных людей» обсуждают задачи, связанные с планируемой на май заграничной поездкой. Одному из них — агенту — предстоит навестить Р. и, если та попросит отвезти записку или письмо, согласиться.

У Р. тем временем появился внук! С оперативной точки зрения важно, чтобы она поддерживала с сыном связь через нашего агента.

Пока агент ездил в Австрию, я сдал выпускные экзамены в гимназии пиаристов. Мне кажется, на наших преподавателей отец производил хорошее впечатление. И я всегда радовался, когда на родительское собрание отправлялся именно он. Наверное, мне хотелось, чтобы преподавателям сквозь призму моего отца легче было разглядеть мою (относительную) талантливость. Ведь стоило им взглянуть на отца, как им становилось ясно, что из меня еще кое-что может получиться. <Кстати, мне вовсе не трудно писать об отце в «прежнем тоне»: достаточно просто вспомнить его. Эту способность я сохранил, хотя был уверен, что потеряю ее.>


[Из рецензии на немецкое издание «Гармонии»: «Дочитывая роман, трудно освободиться от ощущения, что вся эта огромная книга — не что иное, как памятник реальному отцу П. Э., Матяшу Эстерхази, этому интеллигенту, человеку с железной волей (!!!), прожившему жизнь, которой очень и очень позавидовал бы Мартин Вальзер». Бедный Вальзер. Это именно то, что я называю вселенским юмором. Смешон сам мир, со стоном вздыхаю я.]


<Богу венгров поклянемся навсегда, никогда не быть рабами, никогда! — по радио передают Петефи, сегодня 15 марта, революционный праздник. У меня до сих пор сохранилась кокарда, которую сшила мать, она уже совсем выцвела. Всякий раз утром 15 марта Мамочка собственноручно прикалывала их нам на грудь. Наш отец, словно пятый ребенок, тоже вставал рядом с нами, и мать английской булавкой прикрепляла кокарду к лацкану его пиджака. Кокарды были маленькие, нам хотелось иметь побольше, но мать объясняла что-то насчет вкуса. С точки зрения семейных традиций в отношении к революции 1848 года были некоторые неясности, но личность отца, казалось, снимала противоречия. Настоящий венгр, защитник бедных, да и сам бедняк, а в тайне еще и граф. Так что да здравствует свобода! Да здравствует родина! с.>


Невероятной длины донесения (14 и 11 листов) о зарубежной поездке; толковые, подробные отчеты, автор которых явно обладает интеллектом и хорошей памятью. Ничего интересного. Выписываю только изюминки. В. обнял меня и радостно приветствовал. (…) Он снова попросил меня быть осмотрительным, особенно в переписке. Еще раз: предать можно только все целиком. (…) Они с жиру бесятся, сами не знают чего хотят, в качестве примера он упомянул сына министра иностранных дел ФРГ Бранда (?), этот молодой человек на одном из студенческих сборищ заявил, что всех боннских министров надо повесить, в том числе и его папашу, хотя на митинг он прибыл на «мерседесе», который ему недавно подарил отец.

Свои выдержку и уравновешенность я унаследовал, вообще-то, не от отца, но все-таки эти качества развились во мне благодаря ему. Мой отец сыграл в этом свою роль. Я человек закаленный, выносливый не в последнюю очередь потому, что видел перед собой его, закаленного и выносливого мужчину. <На грани с., но удерживаюсь, сколько можно!..> И теперь эти качества мне пригодились. Я не хочу своего отца ни вешать, ни ставить к позорному столбу. Я просто хочу рассказать вам его историю. <И прошу вас, fratres, братья мои, прошу… с., с.>

Он опять посетил сына Р., который политикой не интересуется (тогда какого рожна тратить на него столько энергии?!), его хобби — мастерить игрушечные железные дороги; через агента он передал письмо, в котором просит прислать его детские фотографии и фотографию родителей. Кроме того, он просит также рецепт коржиков со шкварками.

В Мюнхене агент встретился с сотрудником «Свободной Европы» Галликусом (псевдоним Имре Микеша), которому он передал привет от Миклоша Вешшелени. Они говорили о работе радиостанции и будущем эмиграции; по мнению Микеша, на «Свободной Европе» полно агентов венгерской гэбэ.


[Вчера в одной компании разговор о том, как много, оказывается, в Германии людей, сотрудничавших со штази, и почти никаких последствий, западное общество уже устало от этого. Если у бывшего сексота крепкие нервы и он не впадает в депрессию, то обычно выходит сухим из воды. Это неправильно, тоном строгого блюстителя нравов заявляю я и кусочком чернильной рыбы вымакиваю соус в тарелке.]


О, о, это интересно. По вопросам, заданным в связи с И. А., докладываю следующее. Ни с нею, ни с кругом ее знакомых (семья Д. К., П., семья Й. П. и др.) каких-либо личных или материальных противоречий у меня никогда не было. Никаких поручений от нее, по поводу имущества А. или иных, я не получал, то есть не брал на себя обязательств, из-за которых могли бы возникнуть противоречия.

А все потому, что: Письмо, перехваченное почтовым контролем было проверено. В перехваченном материале речь идет об агенте. Письмо отправлено из ФРГ семьей Д. К. в адрес И. А., которая находится в разработке. На основании письма можно заключить, что агент, возможно, неправильно вел себя с указанными лицами и они на него в обиде. Поскольку агенту об этом ничего не известно, то: Можно предположить, что агент попал под подозрение объекта и не вызывает у него доверия. В связи с этим в дальнейшем использовать его невозможно.

Предлагаю: агенту в течение определенного времени вращаться в среде аристократов. [Или «не вращаться»? Возможно, я допустил ошибку при переписывании. Плевать. Не один ли хрен? М. п. у., что после «Исправленного издания» читатели будут испытывать отвращение к «Гармонии». Смешно, но этого я боюсь сейчас больше всего. Что они будут испытывать ко мне, моей семье, моим братьям, ко всем Эстерхази — это сейчас не имеет значения, но потерять читателей… Плевать, хотел я закончить ради симметрии. Но тут же почувствовал в таком завершении «перебор». Главный вопрос: а на что мне не наплевать? Что мне не безразлично? Чтобы уцелеть, надо думать сейчас об этом. Могу ли я предположить об отце, что ему тоже на все было наплевать? Но тогда каким чудом он выжил? Здесь можно было бы чуточку погрустить по поводу того, что это была за жизнь — но все же он при этом работал, содержал нас, был. И опять: эта его выдержка в тотальном Ничто, в пустоте, в прогнилости и наверняка в страданиях — откуда она бралась?!]


Небольшой социологический экскурс, не претендующий на полноту, в связи с вторжением в Чехословакию: В электричке, следующей в Сентэндре, я слышал обрывки разговора о том, что 20/VIII Кадар якобы тайно встречался с Дубчеком. Участников разговора охарактеризовать затруднительно. Не знаю, записать это в плюс или в минус. М. К.: хотя военное вмешательство логично, он никогда в это не поверил бы.


<Завел список: с кем я должен поговорить до выхода книги. Дети: Дора, Марцелл, Жофи, Миклош: затем «дё-ми-ма», братья Дёрдь, Михай, Марци; более дальние родственники — чтобы узнали не из газет; друзья — как быть с ними? пригласить на ужин? или занятия в малых группах? Ну и прежде всего мой издатель Г., ему тоже потребуется время на подготовку.>


Неожиданное напоминание о давно миновавшей молодости автора: Докладываю сверх задания. Мне стало известно, это я ему рассказал, что 16 числа текущего месяца после 11 часов вечера в Шиофоке группа молодых людей из 7–8 человек пересекла железнодорожные пути, несмотря на опущенный шлагбаум. Вполне возможно. Милицейский патруль, проезжавший мимо, оштрафовал каждого на двадцать форинтов. То есть штраф был непропорционально велик. Когда молодые люди уже двинулись дальше, то один из милиционеров крикнул им вслед: «Хулиганье, мать вашу ёб!» На что Петер Эстерхази, как бойко слетает с его пера мое имя! 18 лет, адрес такой-то, ответил им: «А нельзя ли полегче!» Ему приказали вернуться и тут же отвесили две пощечины, хороши пощечины — я завалил деревянный забор, как в каком-нибудь мультике, затем втолкнули его в машину, вот когда я испугался, отвезли в отделение и продолжали там избивать. Когда он отрицал, что он хулиган, его били за это, а когда «признавался», били за то, что он хулиган. Я такого не помню, может, это присочинил отец — хотя ни одно из его донесений не свидетельствует о склонности к сочинительству, — а может быть, я наплел ему это сам, не исключено. [Из этого «впечатления» родился следующий пассаж «Шпионской новеллы» (шеф поучает начинающего шпиона): Вот это выражение твоего лица мне нравится. Только не надо строить из себя идиота, ты должен прикидываться простаком, а не идиотом. Иногда реагировать нужно молниеносно. Например, если ты замечаешь, что при проверке установочных данных количество плюх совпадает с номером дома, который ты им продиктовал, то в следующий раз скажи, что ты проживаешь в доме 128/В — побоев, конечно, при этом не избежать, но, возможно, получишь меньше, чем 128, а если даже получишь, то на «В» они все равно споткнутся. Но это я так, для примера.] Потом они стали спрашивать, куда он шел, и за каждый ответ он получал по удару, пока, наконец, милиционеры не удовлетворились ответом «К ёбаной матери!» Отпустили его после полуночи. Надо отметить, что перед этим молодые люди спиртных напитков не употребляли. Чанади.

Интересно, зачем он об этом докладывал? Он был в ярости… что заметно по дословному цитированию матерных выражений. Он словно швырял этот мат им обратно в лицо… Неужели его взбесило, как это менты не могли догадаться, что мы с ними на одной стороне? (Пожалуй, уже и по поводу моих комментариев можно сказать: не комментировать, переписывать.) К чести их надо сказать, что «делать выводы» из этой истории они не стали. Я получил аттестат зрелости, поступил в университет и был уверен, что мне принадлежит весь мир, а ментуру поганую и всех этих мудаков коммунистов я видал в гробу. Или заботливый мой отец хотел просто использовать свои связи, как при моем поступлении в университет? Опасался, что делу дадут ход, и решил сработать на опережение?

Кстати, из отделения меня никто не отпускал, я достаточно долго торчал в коридоре, но никому до меня дела не было, и я попросту удалился. А эпизод этот с потрясающей силой был отражен позднее в моем «Косвенном романе». <Кстати, история приключилась не в Шиофоке, а в соседнем Фёлдваре. Но не один ли хрен?>

В сентябре меня взяли в армию, где мне предстояло познать, что мир принадлежит не мне. Я познал, но не до конца.


Предыдущее донесение датировано августом. За ним следует служебная записка от 10 октября 1968 года: Чанади рассказал о происходящем в кафе «Хунгария». 19 декабря: донесения агент не представил. На беседе мы обсудили возможности его дальнейшей работы в сфере культуры. Было дано задание посещать и дальше «Хунгарию», располагаясь в той части кафе, где обычно собираются «писатели». Ух, как мне это неприятно! На кого же он мог стучать? Насколько я знаю, знакомых среди писателей у него было мало. Через своего старого друга Миклоша Хубаи он был знаком с поэтом Иштваном Вашем. Встречался также с Ференцем Юхасом, Эндре Веси и Цини Каринти. — Не бухти, переписывай!

13 марта 1969 года. Трехмесячный пропуск? Беседа, которую инициировал агент с Тибором Петё, имела целью сблизить Чанади с объектом В. С. в связи с делом под кодовым названием «Северная Венгрия».

25 марта 1969 года. Агент донесения не представил, поскольку существенных, с оперативной точки зрения, сведений сообщить не мог.

17 апреля 1969 года. Агент донесения не представил, поскольку существенных, с оперативной точки зрения, сведений не собрал.

22 апреля 1969 года. Донесения агента под консп. именем Чанади от 1, 14/XI 1968 г. и от 25/III 1969 г. мной уничтожены как не представляющие оперативной ценности. Но зачем же их понадобилось уничтожать? До сих пор ничего подобного не было. Неужто он написал что-то очень уж неприятное. — По-видимому, в это время и началась его болезнь. Осенью 68-го он последний раз навестил меня в казарме, привез жареных цыплят. Мамочка замечательно все упаковала, только их оказалось мало, поскольку она не учла, что гостинцы придется делить на всех.

2 мая 1969 года. Его не оставляют в покое. На внеочередной встрече он получил задание отправиться в ресторан «Уйлаки» — проследить, что за люди там собираются и появится ли в ресторане человек, фотографию которого ему показали. Надо же, как интересно!!!

8 мая 1969 года. Я обращаю внимание на то, что агенту теперь столько же лет, сколько мне. Более того, 6 июня 2000 года я на восемь дней старше его. В 6 вечера указанного дня я вместе с семьей был там. Бог, родина, семья — как маска, алиби, камуфляж. Человека с фотографии в ресторане не было.

22 мая 1969 года. Теперь на шесть дней старше он. Насколько же различаются наши жизни, насколько разные мы произносим слова. Он в свои пятьдесят достиг самой низшей точки, «не мог ни вперед посмотреть, ни назад оглянуться», пережил нервный срыв, сломался, попал в больницу. Я теперь одновременно и в высшей, и в низшей точке, пребываю не в личном, а в некоем новом и неизвестном тотальном кризисе, мир представляется мне настолько непостижимым, неожиданным, невероятным, что все это можно принять только на самом интимном уровне. На запланированную встречу агент не явился.

16 июня 1969 года. Имре Надь и Джойс[99]. …агент не явился. В ходе проверки установлено, что Чанади находится в настоящее время в больнице по поводу нервного истощения. Будьте вы прокляты! — (Пауза. Тысяча чертей!) [Недавно, когда я давал интервью одной немецкой газете, меня спросили, за что я обижен на коммунистов. Как это за что?! воскликнул я, да за все! За все! Мой эмоциональный всплеск вызвал изумление, от меня ожидали каких-то интеллигентных и объективных рассуждений об обнадеживающих перспективах левых движений в начале века и т. д. Мы говорили на разных языках и, как обычно, забыли согласовать понятия, которыми пользуемся.] Состояние его таково, что встречаться в больнице с ним невозможно.


8 июня 2000 года, четверг

О болезни отца больше всех знает Дёрдь, он был дома, а я в казарме. Мы думали, что все это из-за пьянства, delirium tremens. «Ваш отец устал». Ему постоянно хотелось спать. А когда он вышел из больницы, то впал в пресловутый период «набожности».


[Случайно сбил со стола стопку книг, в том числе и «Гармонию». Роман раскрылся на 279 странице: отец… какой-то отдельный, непричастный ни к детству, ни к мировой войне, а затем и подавно уж ни к чему: новая, чужая страна, у него ничего, кроме нас; действительно — ничего. Я смотрю на эти слова, как будто нашел объяснение. Если и впрямь ничего, ничего-ничего, то возможно все, что угодно. Но не слишком ли это патетично? Не учитывается ли здесь только одна точка зрения — аристократии? Дескать, был вышвырнут из собственной жизни и поэтому лишился почвы… Но разве не все (почти все) были ее лишены? (О чем-то подобном говорил мне и Б.) Пусть была пустота, но, кроме нее, был еще он. Очень редко мы можем рассчитывать на что-то большее. (В прекрасной, запальчивой и полной отчаяния статье Сарамаго, написанной после террористического нападения на Нью-Йорк, я читаю: многие полагали, что, если Бога нет, значит, все дозволено; но на самом деле как раз наоборот: все дозволено именно потому, что есть Бог — есть на кого ссылаться.)

У меня ноет поясница, не могу наклониться, поэтому сижу на полу на корточках и, склонившись над книгой, разгадываю по ней судьбу моего отца. ж. с.]


<Переключая программы, смотрю параллельно по телевизору «Экскалибур» и «Трагедию человека» Мадача. М. п. у.: Трагедия человека — это формула моего отца. В перерыве режиссер рассуждает о том, что универсум проникнут бесконечной надеждой, а не безнадежностью. Я вовсе не утверждаю, что это мелкобуржуазный самообман, но все-таки ни из пьесы, ни из жизни нашего отца это не вытекает. Я этого не вижу.>


22 августа 1969 года. (Я уже вернулся из армии.) Служебная записка. В течение продолжительного времени агент болен. Встреча состоялась по его инициативе. Он рассказал, что его сын Михай остался в Вене. Действительно так. По словам агента, он на это согласия не давал, просил сына вернуться, но тот отказался. Агент обещал написать своим родственникам, чтобы помощи сыну не оказывали, а призвали вернуться домой. Но ничего подобного отец не сделал. О результатах, как только он получит ответное письмо, агент нас проинформирует.


Сентябрь 1969 года. Служебная записка. Я снова испытываю к нему сочувствие, в это время он загнан, подавлен, беспомощен физически и духовно, но все же они набрасываются на него, хоть и видят, что он не тянет. — Но он тянет. На встрече мы обсуждали с агентом его личные проблемы (сын остался за рубежом). Ну конечно, ему очень важно иметь человека, с которым можно поговорить по душам!


<Я помню, как радовался Саша Андерсон, когда получил подарок на день рождения от своего куратора. Понятно, что между ними складываются человеческие (!) отношения, ведь жизни их тесно переплетены. Наверное, они проводили друг с другом больше времени, чем с кем бы то ни было.

Я листаю свои заметки, сделанные в Берлине. Сколько книг написали немцы на эту тему с начала девяностых годов! Социологические исследования, статьи, личные свидетельства, интервью с информаторами, жертвами, беседы жертв с доносчиками — словом, видно, что общество функционирует. Для немцев это — условие выживания. Уметь говорить и молчать. Ведь одно только молчание не спасает, тогда это не молчание, а замалчивание. Против него и направлена эта книга. В Германии, пишет Петер Шнайдер, прошлое отбрасывает более длинную тень. А в Венгрии? Разве здесь нет тени? Да здесь сплошная тень. Более того — тьма. Но тени не бывает без света (смотри школьный учебник), а света — без храбрости. Без воли.

Донесения Андерсона или некой «Карин Ленц» — вещи куда более серьезные, чем донесения моего отца; там — анализ, советы, новаторские предложения (например, предложение, чтобы стукачей вербовали не навсегда, а на определенный срок, скажем на пять лет, в моральном плане это легче перенести, — по-моему, здравая мысль и вполне немецкая.)

Ich hatte immer Angst (я жила в вечном страхе), признается эта самая «Карин Ленц» в потрясающей беседе с двумя своими подругами, на которых она стучала. Фрау Райн, библиотекарь Берлинской коллегии наук, была с ней знакома, eine kaputte Persöhnlichkeit[100], говорила она.

У всякой души есть объем. И если она пуста — то пуста, признается другой известный литературный стукач (по-моему, его зовут Бёме). Вот и Андерсон, когда его спрашивают, спокойна ли его совесть, заявляет в своей отталкивающей манере, что совесть его чиста и что совесть — понятие многосложное.

По-моему, искренность — бесполезная категория. Это уже показал случай Грабала, когда потерпела фиаско великая искренность великого человека. Историю уже не распутать, и всякая попытка выжить лишь затягивает новый узел. Ясно одно: человек — существо слишком хрупкое. Мне кажется, что стать стукачом может каждый. И, знакомясь с отчетами этих несчастных созданий, я понимаю, что на их месте мог оказаться любой из нас, ибо всем нам присущи хрупкость и слабость. Нужно немного, достаточно неудачного стечения нескольких обстоятельств; например, если взять с потолка: одиночество, сверхчувствительность плюс, допустим, алкоголичка мать, некоторые амбиции и подростковая фрустрация из-за неуверенности в своем таланте, который, может, и есть, но не того масштаба, да грандиозная оплеуха — но, стоп, тут я ошибаюсь, пытаясь описать неустойчивость человеческой психики во всех многообразных ее проявлениях… Я не хочу искать оправданий и не хочу ничего релятивизировать.


Я посмотрел также, что говорят о своих отцах дети нацистских преступников. Перебор в кубе.

Сын Менгеле. Публичное покаяние, вечный стыд. Отца уже нет, а сыну до смерти тащить его груз. Мой отец все равно мой отец. — Пространства для маневра здесь нет.

Ганс Франк, гауляйтер Польши. Один из его сыновей тихо мучается угрызениями совести. Его жена признается, что он до сих пор часто плачет из-за отца. Что отец сломал ему жизнь. Мою — не сломал. И что после всего, что совершил отец, он не имеет права на счастье. — Какое еще право? По-моему, быть счастливым — это способность. И еще, что он тянет его куда-то вниз, в болото, и ему нечем дышать. Этого я пока не испытывал, но дышать стало тяжелее, это правда.

Я думаю о нем каждый день, говорит этот сын Ганса Франка.

Второй сын яростно ненавидит отца и написал он нем разоблачительную книгу. Der Vater. Eine Abrechnung[101]. «Убийца», «слабак, надменная бесхарактерная креатура», «трусливая марионетка», «старый двуликий ханжа» и т. д., хрипит он.

В «ночь длинных ножей», когда эсэсовцы вырезали в тюрьме Штадельгейм людей СА, их отец выступил против этой акции, и Гитлер устроил ему разнос. «Это был тот момент, когда мой отец стал предателем». — А в жизни моего отца когда был этот момент? Все же Поллачек — это не Гитлер. Ну хватит.

На вопрос, почему их отец совершал то, что совершал, ответить они не могут. «Непостижимо». «С одной стороны — образ доброго отца, с другой — стоящего перед трибуналом преступника».

Более смиренный сын добавляет к этому, что хотел бы иметь не другого отца, а более «сильного». Я другого отца не хотел бы иметь вообще, но видеть его более сильным — конечно, хотел бы.

Гарри Мулиш в своей новой книге[102] пишет о Гитлере как о ничтожестве — он никто, не мужчина, не человек без свойств (тут, возможно, он ошибается), а пустота, обладающая свойствами. Осуществленная невозможность. Реально существующее Ничто. — Параллели напрашиваются сами собой, но не будем их проводить. Проблема Мулиша та же самая, что и у меня: какое отношение имеет персонаж романа к реально существовавшему человеку? Точнее, в случае с Мулишем это не проблема писателя, а проблема его книги. Со мной все ровно наоборот.>


9 октября 1969 года. Служебная записка. Они уже приступили к работе. Проинструктировал агента относительно Г. К. X. в связи с акцией в Отделе выдачи паспортов.

16 октября 1969 года. Первое донесение после болезни. Почерк его не изменился, разве что буквы стали помельче. Докладывает о Г. К. X. (фигурирующем в досье «Наблюдатели»). Он рассказал, что, помимо живописи, занимается также проблемами онкологии, а еще подготовил рукопись о нейтронах объемом в 1300 страниц, которую собирается передать в ЦК партии для возможного использования при создании венгерского атомного реактора. На мое замечание, что за это могли бы неплохо заплатить за границей, он ответил, что из патриотических чувств хотел бы, чтобы его изобретения приносили пользу Венгрии. К несчастью агента, у выхода из паспортного отдела его жертву ждал сын, поэтому наблюдение пришлось прекратить. Друзья агента пригласили его в Тихань (где они проживают).

Докладывает он и об эмиграции сына, о чем их известила живущая в Вене тетя — сначала намеками, а затем прямым текстом. Мероприятия: об эмиграции сына он должен поставить в известность органы внутренних дел по месту жительства. Заданий нет.


Прикинул, сколько еще осталось переписать. Примерно часов на шесть. Что меня еще ждет? Чем все кончится? И что будет потом?


Две недели назад пришло письмо от жены Морица Эстерхази о том, что она получила траурное извещение: в Мюнхене скончался Д. К. Все линии, как в романе, получают свое завершение.

Но всплывают и старые линии: агент должен посетить И. П. и сообщить, что он только что вышел из больницы, а недавно эмигрировал один из его сыновей. Поговорить с И. П. о политике и т. д.

Время между тем не стоит на месте, на дворе уже 1970 год. Дома была только супруга К., которая рассказала, что Ц., бывший генерал, недоволен красителями какая-то подработка, окраска тканей, ну чистая Америка! поэтому П. больше там не работает. Опять начинается эта мелкая суета, подсматривание-подглядывание.

Агент описывает зарубежные и венгерские связи И. А.; имена, адреса. Целевой объект занимается оказанием помощи проживающим в Венгрии аристократам. Да уж, чтобы заложить И. А., надо было испытывать совершенно незаурядную «эмпатию» и «чувство солидарности» по отношению к своему классу. Донесение имеет оперативную ценность и позволяет проверить венгерские связи объекта по линии Венгерского сберегательного банка.


Три месяца — ничего, во всяком случае в этом досье. Хи-хи, опять ничего: Агент донесения не составил, поскольку встреча происходила в публичном месте в связи с тем, что на конспиративной квартире идет ремонт. Как говорила Мамочка, ремонт нужно делать раз в десять лет. С тех пор я педантично считаю годы, чтобы — боже упаси! — не начать раньше срока.

Неожиданно м. п. у. смакующая скандальные новости желтая пресса. (Я видел сегодня на газетном лотке: Криста Эгерсеги носит под сердцем мальчика! а рядом: Брат премьера готовится к свадьбе!) Все отцы были стукачами! Первый предатель в роду Эстерхази после дела Дрейфуса, это плохо, мудрено. Лучше так: Блеск и нищета венгерской аристократии!

Конечно, когда подобные заголовки появятся, мне будет не до шуток. Тысяча чертей, мне и сейчас не до них, барахтаюсь тут, пытаясь не утонуть.

В связи с Й. К. докладываю: Дочь упомянутого И. К. (умершего), приблизительно 48 лет, высокая брюнетка, стройная, с густыми бровями. Состоит в интимных отношениях с князем А. — Й. К. попал в поле нашего зрения посредством почтового контроля. К делу подключен агент под консп. именем «Тамаш Кун», который обратился к И. А. с просьбой об оказании материальной помощи. А. написала письмо упомянутому адресату, то есть Й. К. в Германию, и просила через Внешпосылторг выслать посылку на данное имя.

Какие же гниды и Чанади, и этот Тамаш Кун.

Задание: Что стало с наследством Г. А.? (Потому что тем временем умер и он.)


1 октября 1970 года. Значит, пауза — почти пять месяцев. Или он работал на другую «контору»? Выяснять это мне не хочется. Новый куратор — майор Бела Каллаи, и новый объект — переводчик Л. Т. Он, разумеется, позвонил Т. и сказал, что мы встречались в Венгерском бюро переводов и что сейчас, в связи с перегруженностью работой в газете, я не могу заниматься другими делами, но, с другой стороны, у меня имеется ряд «заказчиков», которых я не хотел бы терять, я в полном восторге от его умения элегантно и осознанно пользоваться кавычками, и спросил, есть ли у него желание и время сотрудничать со мной. Т. ответил мне положительно.

Как запросто он обманывает людей. Не оставляя им ни малейших шансов. Мне так и слышится его голос, эта ария естественного, обаятельного мужчины, в любую минуту готового прийти на помощь… Не поверить ему невозможно. Хотя он еще даже не представился. Агент, используя свои очевидные преимущества, пока выполняет задание успешно. (…) Он должен завоевать симпатии Т. и произвести на него благоприятное первое впечатление. Не волнуйтесь, произведет, это он умел.

Кафе «Люксор». Что касается профессиональной части, то с ней мы покончили быстро, а потом стали беседовать. Он сообщил мне, что у него трое сыновей и одна дочь, а я рассказал ему, что один из моих сыновей остался «там»… Т. не дают визу даже в Чехословакию. В связи с событиями 56-го он отсидел восемь (!) лет. …при этом я ничего не делал — подумать только, сколько бы я получил, если бы за мной что-то действительно было…

Судя по первому впечатлению, он доверяет мне. Т. несколько раз благодарил меня за предоставленную работу — за этим стоят, конечно, материальные соображения, но ощущается и некоторая доля снобизма. No comment, как, помнится, говорил Громыко. Хочется блевануть, но справляться с этим мы уже научились. Я лишь констатирую, что перед нами участник восстания 56-го, отсидевший в тюрьме, отец четырех детей, человек битый, тяжелой судьбы, которого предает агент, к тому же имеющий наглость отзываться о нем свысока и презрительно (не говоря уж о проявлении солидарности с собственной жертвой)! Дерьмо, а не граф!!! — Короткая пауза. Ну почему, почему, почему? Пока агент справляется с заданием хорошо, деконспирации не произошло.

На этот раз Т. спешил, они не зашли в «Люксор», а сели на площади Маркса в 52-й трамвай. В тюрьме по распоряжению начальства Т. руководил группой переводчиков — отсюда и возникла идея привлечь его к переводческой деятельности. Он благодарит агента за доверие. Переводы будут публиковаться под именем агента, и, когда он получит деньги, они снова встретятся. Задание: Агент должен собирать марки, поскольку Т. — заядлый коллекционер. Мне помнится, одно время нам не разрешали выбрасывать марки, чего мы никак не могли понять. А потом в доме «невесть откуда» появились даже кляссеры.

Сбор марок идет, хотя и не так быстро, чтобы можно было, не вызывая подозрений, передать их ему. Он и перевод-то не мог ему дать, потому что Т. переводит только на венгерский. Агент затягивает с выполнением задания, о чем я его предупредил, правильно… дополнив задание тем, чтобы упомянуть, что во время партийного съезда было много горячих остановимся на минуточку! что красиво, то красиво, пусть даже порождено террором: горячих! переводов, и в связи с этим агенту следует выразить сожаление, что Т. не переводит на иностранные языки, иначе ему тоже нашлась бы работа и проч. Цель данного разговора заключается в том, чтобы между ними завязалась беседа на политические темы, чтобы мы могли прояснить, каков в настоящее время политический облик Т.

В честь 1971 года откроем новый абзац, кафе «Гарсон», и вновь знакомое уже повествовательное трюкачество: в разговоре участвовал также Матяш Эстерхази. Т. задал ему вопрос о событиях в Польше. Эстерхази этот вопрос застиг врасплох. Как однажды (ровно десять лет назад, на дне рождения Йохена Юнга) выразился о Кафке Герт Йонке, «irrsinnig komisch», так «безумно комичен» и мой отец. Эстерхази этот вопрос застиг врасплох. Он снова сдружился с Флобером, двое взрослых мужчин, ну а я могу отправляться по девочкам с Мопассаном. (Я тут, кажется, совершенно лишний!) <До меня вдруг доходит, почему он так пишет — в компании он был не один, агент не должен был никак выделяться в донесении, он заметал следы; метод мудрой служанки Али-бабы: не стирать с ворот знак, а пометить им все остальные ворота.>

Агент докладывает об аресте священника по фамилии Тури, который служил у нас в Ромаифюрдё. (Я даже помогал ему одно время как церковный служка.) Он передал Т. марки (ФРГ, Австрия, Австралия), тот очень обрадовался. Т. пригласил его заезжать к нему, и Эстерхази пообещал, тем более что недавно тетя подарила ему «фольксваген». Правда, мы с младшим братом с помощью хладнокровно спланированной серии мелких козней (в детали вдаваться я не имею возможности) за две недели отучили его пользоваться автомобилем (он просто не смел в него сесть) — о нравственной пользе сего деяния мы, естественно, не догадывались. Свояк Т., некий Б., в прошлом член нилашистской партии, проживает в Америке. Агент стал раскалывать его насчет негритянского вопроса (негры ленивы, невосприимчивы, в отличие от белых, к некоторым — особенно венерическим — заболеваниям; разумеется, есть перегибы, но это во многом объяснимо…). Из донесения явствует, что Т. относится к нему с почтением, как к классово чуждому элементу, и уважает его.

На две недели Т. уезжает в Гёрёмбёй-Тапольцу. Опять получил марки. Радовался. Короткий разговор о польско-германских переговорах, которые удивили Т., чего им обсуждать, если у них нет ничего общего. Задание: До возвращения Т. по возможности достать для него перевод, быть с ним предупредительным и внимательным ради дальнейшего укрепления дружеских отношений. В соответствии с ранее поставленной задачей порадовать (!) его новыми марками. В разговорах на политические темы попытаться свернуть на церковную тему и проч.

Агент посещает Т. у него на квартире и предлагает регулярную переводческую работу, по поводу которой ему позвонят, сославшись на агента. Информатор допустил ошибку, не углубившись в тему, когда Т. упомянул о выборах. С другой стороны, примечательно, что эта проблема не особенно волнует Т., он не стал ее обсуждать, заметив, что уже десять лет как лишен избирательных прав, и вообще он не думает, что возможны какие-то перемены. (…) Другая ошибка состояла в том, что, когда Т. упомянул о встрече с бывшим товарищем по заключению, информатор не проявил инициативы к продолжению этой темы.

Т. одолжил агенту книгу «Законы Паркинсона».

Информатор регулярно общается по телефону со своими венскими родственниками, но сообщил об этом только в ответ на прямой вопрос. Сообщил также, что вскоре к нему приезжает из Вены женщина-социолог. Интересненько. Мероприятия: Приорировать венский адрес, а также женщину-социолога. Мне так в жизни не доводилось приорировать женщину-социолога… А может, я вообще еще ни разу не приорировал?! Домашний телефон информатора предлагаем поставить под контроль. До чего же смешным важничаньем, типично восточноевропейской паранойей казалось мне, когда кто-нибудь говорил, что нас тоже наверняка прослушивают! Да нас-то чего им прослушивать?!


Задание информатор выполнил, отреферировал написанную на английском языке «философскую» книгу, оригинал которой мы передали для дальнейшего использования полковнику милиции тов. Шандору Себени. Что такое? Он что, рецензентом у них работает? Продает им свои мозги?


В заключение Т. выразил надежду, что на Пасху я получу из-за рубежа множество открыток, и рассчитывает на новые марки. Пригласить на конспиративную квартиру, выяснить, что за голландцы.

Куратор с агентом общались по телефону — и когда кто-нибудь из детей заглядывал во «взрослую» комнату, откуда ему было знать, почему наш отец разражался таким воплем! [Опять м. п. у., как же мне повезло, что я до сих пор ничего не знал. Не устаю благодарить его, что у него достало сил до конца молчать о жутком своем преступлении.]

Маленькая накладка, хи-хи: целевой объект настолько уважает агента, что, как бы тот ни старался перевести разговор в политическую плоскость, он молчал, готовый до вечера слушать умные рассуждения информированного агента. Перед тем как в следующий раз встретиться с Т, предварительно поставить нас об этом в известность по телефону. Непосредственно перед встречей агент получит от нас инструкции относительно дальнейших разговоров и линии поведения. Тоже занятно.

2–3 июля 1971 года. Принял Поллачек! Агент должен был кратко изложить содержание статей из журнала «Encounter» («Встреча»). Содержательные, умные аннотации. П. Бернард Льюис: Друзья и враги (причины арабо-израильской войны 1967 года). Джон Морган [не знаю, точно ли я записал, по почерку видно, что мне было некогда и/или скучно]: Трое молодых русских (московские интервью). С оперативной точки зрения, материалы секретного обыска представляют интерес. Журнал они, видимо, раздобыли (украли) у Т.


С июля 1971 по март 1972 года — почти ничего.

2 марта 1972 года. Донесение принял лейтенант Петер Балог. Опять новый человек. Отпечатано донесение 8 мая (не спешили). Визит венгерской партийно-правительственной делегации в Бухарест. Мы вместе с Т. «беспокоились», поможет ли этот визит венгерскому меньшинству в Трансильвании. Тогда же он докладывает о том, что каждый четверг, между 16.30 и 17.30, Т. бывает в помещении Венгерского общества филателистов на ул. Вёрёшмарти. Мероприятие: Рассмотреть вопрос об организации наблюдения за Обществом филателистов. — Ну и длинные же у них руки.


До следующего донесения проходит чуть ли не год. В чем причина? Ведь мы уже говорили, что по мере консолидации число доносов на душу населения не сокращается. Быть может, донесения эти пропали? Или он работал «на сторону»?


28 мая 1973 года. В выставочном павильоне «Кёбаня» Будапештской международной ярмарки он должен был познакомиться с Ч.-Х., руководителем будапештского представительства западногерманской фирмы «Rhode & Schwarz» — якобы для того, чтобы написать о ней в «Budapester Rundschau». Поначалу разговор носил формальный характер (на «вы» и т. д.), но потом стал более доверительным (перешли на «ты», прозвучало критическое замечание в адрес его начальства); я предложил ему прочитать роман Дёрдя Молдовы «Демобилизованный легион», а он мне — «Водораздел» Сильваши[103]. Представляю себе этих двух эстетов, закаленных монографиями Гадамера! В шутку, в качестве покаяния, может быть, прочитать? Хотя роман Молдовы я читал, но очень давно. По первому впечатлению, это весьма толковый, сообразительный человек. — Между прочим, Ч.-Х., подозревавшийся в шпионаже, был тесно связан с венгерским агентом «Фекете», гражданином ФРГ, любопытно было бы (наряду со многим прочим) расследовать подозрительную внешнеторговую деятельность этого Ч.-Х.


Проходит еще почти год. 7 марта 1974 года. Принял: подполковник милиции Дежё Гаал. Место: консп. кв-pa «Обуда». Возвращаемся к Т., кафе «Гарсон», марки, радость; Т. подал прошение о реабилитации, ибо, как он сказал, до того как он совсем постареет, хотел бы с женой немного попутешествовать. — По данным проверки, д-р Т. по-прежнему ведет себя пассивно.

11 апреля 1974 года. Доносит на одного из участников революции 56-го года, 9 мая — на одного переводчика, которому он обещает работу. [Имя этого переводчика я только что видел в газете в весьма позитивном, с моей точки зрения, контексте, и от стыда у меня загорелись уши, перехватило дыхание. До этого я даже не знал, что тело может так реагировать.] <Еще как знал: багровение, спазм желудка, испарина — стоит только разволноваться, влюбиться… или, на худой конец, иметь отца-стукача.>


21 мая 1975 года. Еще один год. Докладывает негласный сотрудник, консп. имя Чанади. Впервые он фигурирует как негласный сотрудник. [Негласный сотрудник, как мы уже знаем, — это человек, который по убеждениям занимается тем, к чему агента приходится принуждать либо компенсировать его работу материально. Выходит, что принуждать его уже нет нужды…] Тема: расширение его возможностей в сфере в разведки. Разведчик — это, конечно, звучит, не то что стукач. Хотя в условиях диктатуры все едино. Как жаль, что мы жили при диктатуре! (Ad notam: Как жаль, что остыл гарнир. Как жаль, что как раз нынче вечером на носу у меня вскочил прыщик! Как много всяких «как жаль».)

Если мне интересно, могу прийти, я пошел. Эту фразу — если иметь в виду стиль — мог бы написать и я. Повторюсь: я многому у него научился. Тогда, 21 мая 1975 года, я уже больше года как закончил университет, закончил повесть «Фанчико и Пинта», отрывки из которой, опубликованные в журнале, вызвали живой интерес, и уже 11 дней был отцом своей дочери Доры. Я был счастлив, счастлив, как неожиданное сравнение, и много всего хорошего думал о мироздании.

Негласный сотрудник тем временем познакомился, среди прочих, с будапештским представителем австрийского банка Creditanstalt; в оперативном плане контакты заслуживают внимания.


Некоторая неразбериха, тут же подшито февральское донесение о Т. Встреча, марки, у Т. много работы, чему в связи с пенсией он только рад. В целом он произвел на меня впечатление уравновешенного, довольного собой человека. Мероприятия не нужны.

Затем вдруг следует заключение, датированное 28 июля 1977-го. С разрывом в два года.


9 июня 2000 года, пятница

[Я застопорился, хотя всего-навсего мне нужно копировать текст. И вот уже полдня сижу над этой строчкой, надо бы продолжать, но выходит другое: Я больше не содрогаюсь… Не содрогаюсь, потому что все мое существо — сплошное, можно сказать, беспрерывное содрогание. Меня раздавит все это говно. То есть нет, не раздавит. И вовсе не потому, что я сильный — речь идет не о силе, не о том, чтобы вынести. Я вообще думаю, что человек может вынести все, а если чего-то уже не может, то этого он не заметит и не увидит. Я же вижу относительно многое, но вижу и то, что иногда я слеп.]

Я больше не содрогаюсь при каждом шорохе, хожу в Архив как домой. Правда, сейчас я уже не говорю, что хожу к отцу. Я уже понимаю, что никакой тайны, которую мне предстоит разгадать, просто не существует. Но что же им все-таки двигало? Не подлость, не убеждения, так, может, бессилие? Цинизм? Резиньяция? Хотя порой свойственная мне резиньяция, которую он, бывало, (совершенно ошибочно) принимал за цинизм, его раздражала невероятно.

Быть может, его шантажировали, ему угрожали, и он испугался, дал слабину, и ему уже не хватило сил от них отвязаться? И он опускался все ниже и ниже, не сопротивлялся, ему стало все равно? Но в чем же тогда состояла та — чуть было не сказал сверхъестественная — сила, которая позволяла ему сохранять лицо? Воспитывать нас и даже служить нам примером. Как мог человек бесхребетный дать нам человеческую осанку?

Вчера у меня были дела на улице Виктора Гюго, но, выходя из метро, я ошибся и очутился на улице Чанади. Его именем назвали улицу, правильно. Антрекот а-ля Чанади. [В другой книге на этом месте я с удовольствием рассказал бы о том, что стать членом академии, конечно, тоже неплохо, но вершины своей карьеры я достиг, попав на страницы меню одного из лучших ресторанов Франкфурта, куда уж выше… ну вот, собственно, и рассказал.]


По-видимому, сегодня я закончу работу. Наивный и смехотворный пафос…


Август 1977 года. Формально на прежние донесения не похоже, не обозначено, кто принял; есть пометка: «перепечатка не требуется», и действительно, машинописной копии нет. В соответствии с заданием перечислю по памяти некоторых лиц, которые косвенно или прямо могут содействовать мне в установлении ценных контактов. Перечисляет по городам: Будапешт (в основном австрийские дипломаты), Вена (тут он вписывает: «мой сын», не материться! писать!), Мюнхен. Довольно поверхностный перечень.

6 октября 1977 года, длинное шестистраничное донесение о поездке на Неделю Киля, в которой он принимал участие как сотрудник «Budapester Rundschau». Такое же «ни к чему не пришьешь» донесение, как и предыдущее. Вместе со мной в поездке были Каталин Бошшани из «Мадяр Хирлап» и Шандор Ханкоци из «Эшти Харлап». Подробно, скучно, такой-то прием, посещение такой-то фабрики. Коротко удалось поговорить даже с премьер-министром земли Шлезвиг-Гольштейн Штолтенбергом, у которого он спросил, в чем тот видит препятствия для развития связей между СЭВом и Общим Рынком и проч. В ответ он спросил меня: «А вы уверены, что этого хотят чехи, венгры, румыны?» При этом явно намекал на то, что подобные связи пошли бы на пользу только СССР.

12 декабря 1977 года. Случайно (слева вверху) замечаю, что донесение подготовлено не для отдела III/III, а адресовано Сектору 5/В II Отдела III Управления МВД [каковое оперативное подразделение, если я ничего не путаю, занималось противодействием шпионажу со стороны враждебных спецслужб; мы не знали о нем ничего, не знали, что он изменяет матери, но об этом хотя бы могли догадываться, однако представить, что он задерживался допоздна, потому что противодействовал шпионажу, просто немыслимо; он хлопал рюмку за рюмкой, ловил кайф и при этом ловил еще и шпионов — чушь собачья!]

Я заставил «Чанади» дать подробный отчет [Неожиданно с., с.! День явно не задался. Я подумал, что, когда потребуется, меня защитит мой друг. И растрогался. Как ребенок. Хотя что значит «защитит»? От смакования и злорадства? От этого не защитит даже он.] о том, что ему известно о венском объединении иностранных журналистов, есть ли среди его знакомых зарубежные журналисты, которых можно подозревать в разведывательной деятельности. Результат оказался полностью отрицательным. Основная причина в том, что негласный сотрудник работал до этого переводчиком, круг его личных (профессиональных, зарубежных) знакомых был весьма ограниченным, но теперь, в соответствии с новым назначением (выпускающий редактор), ему предстоит войти в новую роль. Ни в какие новые роли он никогда не входил, «достаточно долго был сыном своего отца, а потом в основном был отцом своих сыновей».

Заключение: Завершение работы над планом операции «Парнас» нам пришлось отложить до вышеозначенной встречи. (…) Как выяснилось, в этом направлении определенные возможности у Чанади есть, но сформулировать конкретные задачи и план комбинации пока затруднительно.

«Парнас» — это явно какое-то стукачество на деятелей искусства или литературы. Какое счастье, что мы редко разговаривали с ним по душам, и от меня он не мог ничего узнать. Да и не спрашивал никогда. В это время мне оставалось еще две недели до завершения «Производственного романа». Я пребывал в творческой эйфории. «Раскованный и веселый свободный роман», полгода спустя (прочитав рукопись) написал мне мой друг Петер Надаш. То есть, пребывая в этом свободном, веселом, раскованном состоянии, я даже не подозревал, что на самом деле танцую на проволоке над страшной бездной, откуда, к тому же, в каких-нибудь миллиметрах от моего лица, разевают пасти жуткие крокодилы. Или другой стилистический ляп.

Помню, в то время отец однажды назначил мне встречу в «Хунгарии», тихой заводи, где обычно собирались писатели. Сейчас я уже не помню, с кем он сидел. Помню только, что, войдя в кафе, я снял запотевшие тут же очки и стал протирать их, полагая, как новоиспеченный очкарик, что можно обойтись и без них, и, щурясь, пошел вдоль столов, разыскивая отца (шерше ля фатер); наконец, с трудом обнаружив его без помощи окуляров, я пародийно, точно в площадной комедии, склонился к нему и воскликнул: Папочка! И помню, что, когда он повернулся ко мне, на лице его было раздражение.

Он должен найти естественную возможность для возобновления отношений со своим коллегой и бывшим другом З. П., подозреваемым в диссидентстве и шпионаже. Следует взвесить и проч., кто в Венгрии мог бы сообщить его адрес и проч. Лейтенант Шандор Прокаи.


25 мая 1978 года. Весьма странные отношения со временем проходят целых пять месяцев. Негласный сотрудник интересуется у вдовы Й. Ш. относительно личности З. П. Стало быть, Й. Ш. уже опочил, зря занимались антропософией, но ведь non J. S., sed vitae discimus[104]. Целью визита была одна книга (которой у нее не оказалось), но она мне очень обрадовалась и безо всяких расспросов рассказала, что переписывается с П. Этому факту «обрадовался» я… А также о том, что летом он не поедет по частному приглашению на Запад, поскольку жена его больна (верно, очень больна), но осенью по официальному приглашению — наверняка, и тогда то и это, плюс П.


14 августа 1978 года. Через два года в этот день умрет Мамочка. Докладываю, что 4-го текущего месяца на конспиративной квартире я провел беседу с негласным сотрудником, которого проверял зав. сектором тов. полковник д-р Карой Дейче. (…) О приезде С. наша родственница по материнской линии он ничего не слышал, хотя с семьей Б., где она моя тетушка бывает почти каждый день, поддерживает хорошие отношения. Негласный сотрудник ссылается на то, что помогает больной жене по хозяйству. Возможно, что еще в этом году он на несколько дней сможет выехать в Базель и Рим. (…) Единственное серьезное препятствие к этой поездке — тяжелая и продолжительная болезнь его жены (тромбоз).

Заключение: Подготовка поездки Чанади в намеченные пункты идет в соответствии с планом. Мы начали выполнять задание и попытаемся довести дело до конца, чтобы еще до того, как агент выйдет — следуя разработанной наступательной линии — на целевые объекты в Германии, естественным образом подключить к данной операции г-жу С. Аналогичную линию поведения мы определили и в этом направлении: с одной стороны, проявлять готовность к сотрудничеству, с другой — инициативу.

Чистое помешательство — мой отец как потенциальный двойной агент! Следуя наступательной линии — каков язык! Язык (холодной) войны… Это уже другой уровень и другой отдел…

В ходе беседы тема была преподнесена таким образом, чтобы «Чанади» <меня вдруг смутили даже эти кавычки. Как будто даже в качестве Чанади он был не настоящим Чанади, а Чанади в кавычках, то есть поддельным…> понял лишь то, что данные о возможностях его вербовки могут дойти до нашего аналитического управления через круг зарубежных знакомых г-жи С. Какие данные? Через кого? Куда? Поскольку нас в этом плане ничто не ограничивает, то линию поведения на сотрудничество можно распространить и в направлении указанного лица. [Мне кажется, я понял это только сейчас (если понял): речь вроде идет о том, что г-жа С., то есть тетя Ица, тоже шпионка — я устал уже удивляться, — но отцу об этом знать не положено.]

Мы стремились к тому — и, по нашей оценке, это удалось, — чтобы у «Чанади» не сложилось впечатление, будто нас в первую очередь интересует г-жа С. и ее зарубежные связи.

На наш вопрос негласный сотрудник вновь подчеркнул, что на Западе он ведет себя и высказывается в таком духе (и эта его позиция находит там понимание), что в Венгрии он вынужден был адаптироваться под воздействием непреодолимых обстоятельств, в первую очередь ради семьи, но это вовсе не означает, что он симпатизирует нашему строю, напротив, он готов сделать все, чтобы вернуть себе бывшее достояние и авторитет. Какое ничтожество. Не видел бы этих строк — ни за что не поверил бы.

Все это [что? да какая разница!] им еще предстоит проработать в деталях, в первую очередь прояснить, не возникло ли в кругах вражеской разведки противоречивое впечатление о негласном сотруднике и не было ли до этого таких случаев, когда последний «деликатно» отказывался от предложений, направленных на его вербовку. Все вышесказанное — с разбивкой по целевым объектам — нам следует учесть при дальнейшей разработке его линии поведения.

Мне открывается другой мир (мир отца), невидимый, но столь же реальный, как и существующий. Мир как шпионский фильм 70-х годов. С Ле Карре в качестве Бога…


<Только что разговаривал с одним из своих друзей. «Сегодня в половине второго мой лечащий врач диагностировал у меня рак легких». Я представить себе не мог, что такую фразу можно сказать столь естественным тоном. Старик, прошептал я так, будто он выиграл миллион в лотерею. Смешно: вдруг м. п. у., что он побил мою карту. На следующей неделе я собираюсь ему обо всем рассказать, но в таком случае из нас двоих «главным» все-таки будет он, вот что пришло мне на ум. Извини. — Не хочу больше выступать с речами на похоронах, подумал я, а потом: да хватит скулить. Все мы смертны. Не он первый, кто умрет в пятьдесят пять лет. Сейчас он, потом я. Я почувствовал, что сержусь на него. Мне нравится, что он читает все мои книги. Идиот, сначала я написал эту фразу в прошедшем времени. В венгерском языке прошедшее время неразвито.>


[Я снова наткнулся в романе на фразу, которая звучит сейчас совершенно иначе. Мой отец был человеком злым по натуре, негодяем и гнидой, но это почему-то никогда не всплывало наружу, не становилось явным. — Еще как всплыло.]

<Позавчерашний день. — Тяжело. Поначалу я думал, что занимаюсь обычными повседневными делами. Отвез Гизелле третью тетрадь. Печатает она с тяжелым чувством, но оторваться от текста не может. Наконец-то я задал ей тот вопрос, который давно уж придумал, и он постоянно вертелся у меня в голове: Ну как, Гизелла, не жалеете о тех временах, когда вы плакались из-за безобидных минетов? Она молча смеется. Потом говорит: Тысяча чертей! И, помолчав, добавляет: Но ведь и вы изменились, не так ли? Ничего удивительного, отвечаю я, и мы садимся пить кофе.

Затем на трамвае я поехал к Т., который во время болезни отца был его лечащим врачом. Мне понравился этот дом. Мать очень доверяла Т. и его жене. Я разглядывал по обыкновению книжные полки, обнаружил много знакомых книг. По сути, он рассказал мне классическую историю лечения алкоголизма. Отец принимал «антетил» (или «антетан»?), после которого пить нельзя, иначе человеку становится плохо.

Твой отец соблюдал договор, джентльмен умел держать слово. Но поскольку он завязал слишком резко, ему стало худо. Твоя мать позвонила — беда. Я тут же схватил такси и приехал… Матяша трясло, укутанный в одеяла, он весь скорчился, подтянул колени к груди, лежал в эмбриональной позе». В эмбриональной позе. Бедный, бедный наш Папочка, с., с. И даже не с., потому что слез нет, я содрогаюсь от сухих рыданий. Эти рыдания, совершенно избыточные как стилистически, так и драматургически, меня уже бесят. Сколько слез пролил я за прошедшие два года. Но что делать, если из этого сентиментального, телячьего тела слезы текут и текут?

Такого дикого delirium tremens я еще не видал. Но твой отец выносил мучения с невероятной стойкостью. Какое худое и крепкое тело! Поразительно, сколько у него было физических и моральных сил. Вообще-то, его следовало направить на принудительное лечение, в закрытую клинику, откуда он не мог бы сбежать, но я, вопреки мнению моего начальства, этого не сделал. Конечно, им следовало заниматься более основательно, но все же я дважды подолгу беседовал с ним, слова лились из него потоком. Отца твоего очень мучило чувство вины. Тут же м. п. у, что, возможно, на небесах это ему зачтется. Эта неизжитая вина и толкала его к алкоголю. Я был потрясен, слушая твоего отца.

Мне казалось, что врач рассказывает страшную сказку, правдивую сказку о моем отце, о бедном, несчастном, страдающем человеке.

Помявшись, я глубоко вздохнул и спросил, не может ли он хоть что-нибудь рассказать, с чем была связана эта вина. Т. помолчал, какая ужасная пауза, боже мой, и на сердце мое легла тень, стопудовая тень моей жизни, выражаясь высоким слогом. Наверное, все это пьянство, семейные неурядицы, пытался я подсказать доктору, Т. кивал, но я видел, что думает он о другом. Да, ответственность за семью, но не только — есть еще кое-что, о чем он не может мне рассказать, это врачебная тайна. Понимаю, сказал я и побагровел.

Мне хотелось сбежать и так же хотелось что-то выведать у него. В любом доме есть свой скелет в шкафу, добавил он. Мы вышли покурить на лоджию и там продолжили разговор. Наверное, он боится прослушивания, пришло мне в голову, в эту, новую уже, голову. (…)

Потом я поехал в издательство, пора было приподнять завесу и конкретно подумать, что и как делать. Еще осенью я сказал Г., что новая книга будет чем-то вроде детектива, поэтому попросил издателя до самого ее выхода «по-мужски хранить тайну». На следующем этапе я выдумал, будто мне показали досье, где содержались доносы на нашу семью, начиная с 56-го года. И якобы я даже знал эту женщину (!), которая их писала. (В этом — вся моя хитрость, в этой попытке утаить следы… но тут комментировать нечего, страх — великая сила.) И что «материал ужасен». Намного ужаснее, чем можно себе представить. Ты понимаешь, старик, конкретность — вот что делает эти вещи непостижимо ужасными.

На этот раз я не стал читать предисловие, а попросту рассказал, пам-парам-пам-пам, чего тут тянуть, хотя мне страшно хотелось, чтобы Г. пережил тот момент, когда, открыв досье, я сразу узнал почерк моего отца.

Я пристально вглядываюсь в лицо Г. Выражение его лица мне хочется назвать идиотским. Обструганное лицо, мог бы написать Иван Манди. За три секунды бедняга должен был осознать то, на что у меня ушло целых два года, да и то я до сих пор трясу головой, нет, нет, нет.

Мы сидим, между нами — молчание. Не ожидал, что меня это так измотает, лицо горит, словно от волнения, я устал, будто бы целый день рыл траншеи. Alea jacta est[105], тайна уже раскрыта — и с этих пор я испытываю нарастающую тревогу. Мне кажется, что я смел (или просто последователен) только за письменным столом — правда, в основном я за ним и сижу. А теперь мне плохо. Плохо.

Я оставил Г. первую тетрадь (которую уже получил от Гизеллы). Вечером он позвонил мне, говорить ему было трудно. Это кошмар, сказал он. Я, сдерживая раздражение, хотел огрызнуться: мне это и без тебя известно! Но написано-то хорошо? — спросил я цинично, так, словно я был обыкновенным писателем, он — обыкновенным издателем, а рукопись — рукописью, то есть так, будто все оставалось на своих местах, отец был моим отцом, конкретно, моим обожаемым Папочкой, и я больше не собирался плакать, разъебать вас всех в рот, в бога душу мать, как выражаются набожные католики. Г. долго не отвечал, я слышал, как он дышал в трубку, я даже не удивился бы, если бы он плакал. Хорошо, выдавил он наконец, и теперь уже в его голосе слышалось раздражение или, скорее, отчаяние.

Мы решили, что книгу нужно издать в середине мая, то есть меньше чем за два месяца. Сейчас еще нужно… а что, собственно, нужно?.. да все, что будет невозможно потом. Навестить в Хорте А. и вспомнить с нею старые добрые времена, повстречаться с былыми друзьями отца… по мнению Г., политических подлостей мне все равно избежать не удастся. Я не боюсь, потому что позиция моя ясна, но все-таки на душе тревожно. Поначалу я очень боялся, что отец мой будет внушать теперь лишь отвращение и презрение. Я не хотел потерять его, но теперь вижу, что любовь моя сохранилась и, более того — мог бы сказать я, смеясь и плача, — обрела новые оттенки. И все-таки я боюсь. Что будет? Ведь современное венгерское общество не обладает достаточной толерантностью, а книга моя этого не учитывает, за что мне придется платить. Платить я готов, но только не знаю, сумею ли оплатить весь счет. Что делать с этой болью другим, тем, кого книга заденет? ж. с., но Г., я надеюсь, этого не заметил.


Вчера в Лейпциге, на книжной ярмарке. Я раздражен, невнимателен. Случайно столкнулся с издателем (или внутренним рецензентом) Саши Андерсона. Подозрительно подробно расспрашиваю его. Потом, в беседе с Мартином Людке, упоминаю телепередачу с участием Андерсона. Умный разговор втроем, вместе с Ц. (Существенная, но трудно определимая разница между воровством в супермаркете и предательством, мораль как частное дело личности. Л. тут же приводит подходящую цитату из Хабермаса о проблематичной легитимности позднего капитализма и связанной с этим эрозией ценностей. — Надежная традиция немецкого любомудрия в таких случаях просто незаменима. И вообще любая традиция. Культура. Есть на что опереться, не надо все заново выдумывать самому… Хотя именно эта традиция и поставлена сейчас под вопрос.) Думаю, мое волнение им не совсем понятно. — Был еще один разговор на эту тему, с М., которому я тоже упомянул о версии, что за нашей семьей следили. На что он неожиданно заявил: Ах, как гордился бы теперь тобой твой отец! Я рассмеялся, точнее, захохотал тем хохотом, который в романах называют гомерическим. И заметил, что М. посмотрел на меня с подозрением, как будто обо всем догадался. После того как я посвятил в эту тайну уже двоих, я веду себя беззастенчивее, и, видимо, эта беззастенчивость была слышна в моем смехе. Я и сам расслышал ее и понял, что смех мой гораздо красноречивее, чем слова. И именно благодаря этой беззастенчивости, пожалуй, могу заявить, что слова М. будут самой лучшей фразой книги: Как гордился бы теперь тобой твой отец!

Я удираю из Лейпцига — домой, сюда, к этой тетради.>


[Французский лифт — я еду в нем по делам «Гармонии, — все стенки его в зеркалах, всюду вижу свое отражение и не могу удержаться от того, чтобы подойти поближе, вглядеться в свое лицо; но неожиданно вместо своего вижу лицо отца. В зеркале — мой отец, словно воскрес, я боюсь шевельнуться, чтобы не спугнуть его. Я вижу в своих глазах его глаза, Папочка, вздыхаю я (откуда-то из детства) и вижу его веселый, прищуренный, скептический взгляд, взгляд веселого Зевса, каким он глядел, пока был относительно трезв… Я замечаю в своем лице какую-то неуверенность, ненадежность, и в этом сверкающем французском лифте я ощущаю, что это — мое, настолько же близкое, насколько близок мне всем свои существом он сам.

Четыре досье сейчас далеко, я давно их не видел, и это по мне заметно.]


5 сентября 1978 года. Негласный сотрудник в соответствии с заданием встретился с находящейся в Будапеште г-жой С. и поинтересовался, может ли он при случае у нее остановиться, — о чем речь, милый Матяш?

На коктейле в посольстве ФРГ <внезапно м. п. у.: я же договорился читать отрывки из «Гармонии» в Институте Гете, это тоже нужно успеть до середины мая!> он знакомится с боннским мидовцем, который хотел бы встретиться с венгерскими журналистами. Я не без иронии предложил им заместителя главного редактора «Непсабадшаг» Петера Рени, который отлично говорит по-немецки и к тому же весьма информирован. Узнаю его ироничный тон! Раньше эту иронию я назвал бы тонкой и смелой. На что он мне возразил, что доступность и информированность Р., очевидно, определяется его положением в партии. Я заметил, что есть у нас и беспартийные журналисты, взять хотя бы меня. Но многие из них боятся, сказал немец, на что я ответил: о «страхах» такого рода я давно забыл, потому что бояться за свою карьеру не в моих правилах.

Иисус-Мария. Я чуть было не махнул К., работающему в углу, чтобы показать ему, насколько остроумен и нагл мой старик; К. был знаком с ним. Но это «чуть было» напугало меня, как никогда. Похоже, что во всем мире я боюсь уже только двух существ: самого себя и К. Да еще уховертки, которая, по поверью, заползает в ухо спящего человека…

План январской поездки в настоящее время рассматривается в Институте культурных связей, и я фигурирую в числе лиц, рекомендованных к поездке. [Лично я был там, кажется, в 1979-м в связи с немецкой стипендией DAAD[106]. Как в кино. Вот гэбня, шипел я про себя. Секретарша полировала ногти и даже не подняла очей, когда я вошел. Рядом с ней торчали двое товарищей. Потом девица без слов, знаком, велела мне войти в кабинет, в котором я, кажется, окончательно возненавидел систему. Я понял, насколько я от них завишу, раз уж решился — впервые в жизни — просить что-то у государства. Конкретно — чтобы оно соизволило отпустить меня в Западный Берлин. Но, как оказалось, мне нужно было сдать всего лишь коротенькую анкету.]

Согласно заданию я стараюсь расширять свои связи, в том числе и в журналистских кругах, следуя оговоренной линии поведения. — Заключение: Со стороны определенных кругов наблюдается усиление интереса к Чанади в соответствии с нашими целями.


[После встречи с немецкими читателями кто-то (вновь) поздравил меня с тем, как элегантно я преподношу «те ужасные вещи», которые произошли с моим отцом, — читаешь и испытываешь облегчение. Я холодно прошипел что-то насчет катарсиса и что ужас — он всегда ужас. А про себя, как бы в отместку, подумал об этой книге. Вот прочтешь, дорогуша, и тогда уже испытаешь истинное облегчение. — Даже из этого я, видимо, извлеку пользу.]


<Кстати, о пользе. Уже не впервые на этих страницах я заговариваю о том, что происходит, когда мы обращаемся к истории. Беда моего отца и разговор с другом помогли мне взглянуть на это иначе (сказать «раскрыли глаза» было бы чересчур).

В «Исправленном издании» я поведал историю моего отца (историю новую, исправленную, испорченную, другую), которая все же, сказал бы я, нетипична ни для отца, ни для нашей семьи — будь то маленькая, конкретная или большая, так называемая историческая семья, то есть случай этот нас не характеризует. Но он весьма характеризует ситуацию в нашей стране, сложившуюся после 1956 года — хотя бы отчасти. («Если правда, что в 1956 году страна стряхнула с себя режим, как собака стряхивает с себя воду, то после 56-го сравнение начинает хромать, потому что потом уже было не разобрать, где заканчивалась собака и где начиналась вода»[107].)

История, рассказанная в «Harmonia cælestis», — история точная, в том смысле, что не приукрашивает, не ретуширует семью, не делает из отца жертву; не приукрашивает она и то, что касается Второй мировой войны, ведь даже в самые страшные времена действующие лица «вели себя правильно», не боялись говорить Хорти правду — не зря сразу после оккупации Венгрии в 1944 году нацисты посадили деда в тюрьму; мы по праву гордимся и нашим дальним дядюшкой Яношем, единственным депутатом в словацком парламенте, который проголосовал против антиеврейских законов. Все это так, но «Гармония» рассказывает историю не только семьи, но и страны. Иначе и быть не может, поскольку речь идет о не совсем обычной семье, о семье «репрезентативной», так сказать, исторической. Так по ходу романа нас опутывает история. История конкретной семьи, на первый взгляд, не включает в себя того, что мы называем большой историей, и, естественно, книга должна рассказывать «маленькую» историю. «Но история — это история не только твоей семьи, но и моей. А где же история моей семьи?» Значит, есть в романе пробел, который нельзя объяснить просто тем, что в данном случае рассказана именно эта история, а не другая. Потому что, с одной стороны, почему рассказана именно она? (ведь это вопрос выбора), а с другой стороны, рассказать можно только законченную историю, а если ее рассказать нельзя, то надо это оговорить (или промолчать, но все-таки дать понять, в чем причина молчания).

Однако речь не только об этом, не только о способе отражения истории в литературе, но об истории, той самой «репрезентативной истории» как таковой. О том, что историческая ответственность — вещь не абстрактная, а личная. Хорошо, разумеется, что в свое время мы вели себя вполне достойно, однако 600 тысяч евреев были все-таки уничтожены, и за это нужно нести ответственность. Иными словами, мой дед был человеком мягким, исполненным скепсиса, сознательно отошедшим от дел, каким он более или менее верно описан в «Гармонии», но он же был одним из тех, кто не воспрепятствовал ужасам холокоста. Да, эта фраза не очень-то согласуется с моими семейными чувствами и воспоминаниями, но отсутствие этой фразы в романе не согласуется с историей. А это свидетельствует о моей слепоте и даже бездушии, что не очень-то согласуется с человечностью. Короче, вполне возможно, мы делали все, что могли, спасали евреев и прослыли в поместьях своих «добрыми графами», однако каким-то образом в этот баланс все же вкралась ошибка, разве не так?! Грубо говоря, ошибка размером в 600 тысяч человеческих жизней.

И не стоило ли бы нам всем, нашей нации, так громко трубящей о сохранении национального самосознания, зафиксировать этот факт? Ведь он прямо относится к этому сохранению и к этому самосознанию.


Наверное, роман не стал бы намного хуже (но дважды в одну книгу, увы, не войдешь!), если бы, выражаясь самоуверенно, страна узнала из него то, о чем я сейчас говорю, иными словами, смогла бы сделать выводы, которые сделать необходимо, но Венгрию все это мало волнует, не интересует ее холокост, она, как мне кажется, полагает, что это проблема евреев. К сожалению, «Гармония» не смогла преодолеть эту чисто венгерскую историческую бесчувственность, хотя такая возможность была.

Как свидетельствуют наши семейные предания, все всегда спасали евреев, по-человечески обращались с цыганами и т. д., но из этих преданий история страны не складывается, и даже будь они бесконечно правдивы, в результате получится ложь.

Еще раз: положим, мой дед был безупречно порядочный человек, решительно выступал против немцев, принимал близко к сердцу судьбу своей родины и в пределах своих возможностей делал, как я полагаю, все, что мог. Или он просто был не способен преодолеть «классовые барьеры»? Свою тень ведь не перепрыгнешь. Нет, конечно, не перепрыгнешь, самоуверенно скажем мы. Но посмотрим на это иначе. Разве не видим мы рядом с этим «нет» миллионы убитых, униженных, растоптанных сочеловеков, творений Божиих, — я должен ведь об этом что-то думать и говорить. Как человек, как христианин, как венгр.

Страна тоже должна думать об этом. Но она не думает, пытается увильнуть, из частных истин сооружает себе демагогическое алиби, стремясь все это прикрыть своими невымышленными страданиями.


Если же мы сделали все, но случилось то, что случилось, значит, это «все» нужно переосмыслить. Если человек не смог перепрыгнуть свою тень, и случилось то, что случилось, значит, нужно переосмыслить солнце. Фраза «случилось то, что случилось» означает, собственно говоря, что моя семья не только «делала то, что могла», но также способствовала (!) тому, чтобы члены других семей не считались людьми.

Не проще ли было бы рассуждать об этой ответственности на примере так называемых порядочных людей? Скажем, на примере кроткого, чистого, глубоко верующего дядюшки Яноша, который, совершив исключительно мужественный поступок, погиб затем смертью мученика? Но и достоинства моего отца, не личные, а узнанные из «Гармонии», вкупе с его новой историей могли бы помочь стране выйти из исторической амнезии.

И в этом историческом самопознании, возможно, семье (здесь следует фамилия моего отца) предстоит сыграть свою роль. Нелегкую роль.>


Программа поездки в Мюнхен еще не конкретизирована, в состав делегации предположительно войдут Петер Рени, Янош Хайду, Янош Немеш и Т. X. Предложение: подумать над тем, не подобрать ли из состава делегации информатора, который мог бы проконтролировать поведение «Чанади» за рубежом. Добавление от руки: Подготовить его также к поездке в Рим, которую можно совместить с визитом в Мюнхен.

Закончить сегодня так и не удалось из-за того, что на этот идиотизм в духе Джеймса Бонда уходит значительно больше времени, чем я полагал. Потом я встречался с Р. Ф. — совершенно очаровательная молодая женщина лет двадцати пяти, которая, не умолкая ни на минуту, одновременно говорила по меньшей мере о трех вещах… Это была моя последняя встреча с ней. Я не заметил, что она в беде. Напротив, я видел симпатичное молодое существо — впереди вся жизнь, от которой она хочет взять все, и возьмет, и много чего достигнет. Она выбросилась из окна.

<В последнее время, сталкиваясь со смертью, страданиями и вообще с несовершенством мира, я часто с презрением думаю, как точно все это вписывается в тот новый мир, с которым я познакомился благодаря агенту, то есть моему отцу. Но это, конечно, не новый мир. И когда я нападаю на Господа — с чувством собственного превосходства, естественно, ибо карты мои, как мне кажется, Он побить не может, ведь козырный туз — совершенно ненужные и несправедливые страдания моего отца, и, вообще, пусть Он радуется, что я признаю Его бытие, — то я понимаю, речь идет о каком-то филистерском Боге. При котором не умирают мои друзья, при котором разбитое колено заживает в мгновение ока, на дорогах нет ни единой рытвины и мой отец — не стукач. Для филистеров Бог — волшебник. Гимн любви они (похлопывая ангелов по плечу) поют на мотив пошлого шлягера: «Любите друг друга, любите, друзья мои! / Любовь на свете — самое-самое, / Любовь на свете — главная сила, / Ведь скоро примет всех нас могила…» Будьте здоровы, друзья мои, Бог с нами, отвечают им ангелы.

Бог тоже страдает от нас, но об этом рассказывать гораздо сложнее, чем о делах моего отца.>


13 июня 2000 года, вторник

День рождения Гитты и последний мой день в Архиве. Жара нестерпимая, я весь липкий от пота. Мне бы надо сейчас трястись от страха, но страх напоминает о себе лишь изредка и бьет меня, как бьют башмаком по берцовой кости.


<Опять вспомнилась одна из фраз романа (107-я). Человек — существо страдающее. Всякий страдалец — общественно опасное существо. Мой отец общественно безопасное существо. Мой отец не страдалец. (!) Следовательно, он — не человек. Как же так? Как выяснилось теперь, он был существом общественно опасным, и, следовательно, ничто не мешало ему страдать. И быть человеком. Страдал он, по-видимому, безмерно, но эти страдания стыдливо скрывал.

Так же стыдливо он скрывал и свое счастье. В последние двадцать лет жизни он обрел свою тихую радость. Этой радостью была его добрая подруга Э., за что я ей бесконечно благодарен. По мере того как отец старел, в нем копилось какое-то напряжение — главным образом, из-за того, что происходило в мире, из-за всяческих глупостей и нелепостей. Мне запомнилась замечательная сцена: я вез его на дачу к Э., дорога была забита, и краем глаза я видел, как он барабанит пальцами. Поверь, папа, сказал я, все это множество автомобилей съехались сюда не по моей вине или легкомыслию. Почему-то слова мои его нимало не успокоили. Но что с ним случилось, когда мы вошли с ним в сад! Мы словно попали в рай! Небесная гармония, да и только! (Точнее, он вошел в рай, а я — просто в сад.) И лицо его, и осанка, и тембр голоса изменились словно по волшебству. За шаг до калитки губы его были плотно сжаты, он сутулился («дряхлый орел»), а секунду спустя — стройность и поразительная, обезоруживающая улыбка, даже смех: смеялось все его лицо и, прежде всего, глаза, с. В том саду, в том маленьком домике, рядом с Э., он неизменно был счастлив и радовался как мальчишка.

Не мучил его Господь, и когда он умирал… Старик отобедал… после чего, по новой своей привычке, лег вздремнуть и проснулся, в сущности, от того, что умер; то есть поднялся, чтобы отправиться к полднику, сделал шаг и упал. (…) На линолеуме до сих пор виден след от его поскользнувшегося каблука (стр. 250.) Все именно так и произошло. Светило солнце, за окном пели птицы. Не всякому дано так умереть, сказала Э. Можно также упомянуть, что Господь каждый (божий) день ровно без четверти три, то есть когда все произошло, посылает на землю ангела — слегка повозиться над следом, чтобы тот совсем не исчез. Ангелок упирается пяткой в то место, куда поставил ногу отец, и — вжик! — падает, имитируя летальный исход. Грохот от его падения слышится на весь дом. (Всякий раз Господь посылает к нам нового ангела, ибо работа эта считается у них непрестижной.) Некоторые даже плачут. Вжик! растянулся — и в слезы. Ну вот, в этот самый момент, когда по соображениям художественности было бы весьма кстати, — никаких с.!


Негласный сотрудник докладывает: на работе начальник заявил ему, что он может по окончании служебной командировки остаться в ФРГ в счет неоплачиваемого отпуска, но в Италию ехать не рекомендовал; потому что остаться на немецкоязычной территории в интересах газеты — это еще объяснимо, но к Италии мы никакого отношения не имеем. (…) Независимо от упомянутой поездки возможность дальнейших моих частных поездок зависит прежде всего от состояния здоровья моей жены; с приглашениями проблем не будет и проч. Любопытно, сколько забот ему доставляет место работы. Как будто в то время существовало независимое от «гэбэ» и т. д. гражданское общество, которому нужно было соблюдать «приличия». Его, конечно, не существовало, но приличия, похоже, все-таки соблюдались.

Заключение: У нас возникла идея, чтобы итальянскую визу негласный сотрудник запросил через своих знакомых в ФРГ на вкладыше это когда визу не вклеивали в паспорт, а давали на отдельном листке, и тогда в паспорте не оставалось никаких следов, именно такую я получил, когда был в Берлине, — в духе общеевропейского компромисса «западники» радовались, что кто-то, конкретно — я, в нарушение четырехстороннего соглашения, мог находиться в Берлине, конкретно — в Западном, по западногерманской стипендии, а «восточники» могли с удовлетворением констатировать, что все более загнивающие капиталисты не осмеливаются проставлять в наших паспортах свои визы и тайно выехал на встречу с контактным лицом, фигурирующим в одной из разыгрываемых (?) нами комбинаций. Но «Чанади» на это не осмеливается, ибо убежден, что его начальство все равно об этом узнает, что повлечет за собой крупные неприятности. Таким образом, поездку в Италию можно реализовать только в конце лета в рамках отдельной программы. И далее о том, что негласный сотрудник подготовил встречи с лицами, связь которых с секретными службами может считаться фактом или серьезно обоснованным предположением. (…) Линию поведения, провоцирующего на вербовку, мы сейчас разрабатываем.

То есть он пока еще не двойной агент, а только собирается предлагаться. Что будет? Относительно того, что есть: я два года назад закончил работу над «Производственным романом» и сейчас как раз жду корректуру. Да, и Марцеллу тоже уже два года. В связи со стипендией DAAD мне приходится бывать в разных официальных инстанциях, и странно — нигде не было никаких «намеков». Неужто контрразведка работала настолько профессионально, что «остальные» об этом ничего не знали? Мамочка была уже очень больна и готовилась, если позволить себе столь пошлое выражение, к главной роли в моей очередной книге — «Вспомогательных глаголах сердца».


5 февраля 1979 года, пространное донесение о поездке. Отчет о мероприятиях, с кем встречался (с сотрудником телеканала ARD, с одним главным редактором из Штутгарта и т. д.) …он явно симпатизировал мне. Вопросов не задавал ни в косвенной, ни в прямой форме. — Мои венгерские коллеги приняли к сведению, что я задержусь еще на «несколько дней», без каких либо замечаний.

Негласный сотрудник посетил К. Ш. (В то время он только что эмигрировал; я до сих пор помню, как он любил-уважал нашу Мамочку, ставил ее высоко — приятное чувство), а также Б. Д. (ни о работе, ни о политике со мной он не говорил).

Гляди-ка. С другом нашей семьи Э. А. он полетел в Западный Берлин. Я тоже знаком с ним, бывая у нас, он всегда приносил отцу кальвадос «Père Magloire». [А все-таки время — хороший редактор. На днях получил от Э. А. замечательное письмо; он прочел «Гармонию» по-немецки и написал, что мой отец (Mein Vater!) был достоин всяческого уважения и восхищения, а также помянул незабываемые разговоры семидесятых годов у нас, на улице Эмёд, и сердечное гостеприимство нашей Мамочки, прибавив, что после прочтения книги он очень часто думает о нас.] <Ему тоже надо будет позвонить.> После некоторых колебаний я принял его предложение, потому что в Берлине нас должен был принимать «political officer» П. С. В Вене он посетил своего сына. Хе-хе. На границе таможенники изъяли у меня четыре книги, заявив, что передадут их в Главное таможенное управление. Об этом случае я доложил своему начальнику, который обещал при необходимости подтвердить, что книги необходимы мне для работы (что действительно так). Имена, даты, все очень скрупулезно.

Некоторые моменты позволяют предположить, что противник изучал личность негласного сотрудника, перспективы его использования и что этот процесс может иметь продолжение.

Неделю спустя о том же, но более подробно. В устной беседе «Чанади» вновь подчеркивает, что при разговорах с ним его партнеры избегали политических тем. (…) С их стороны ни в одном случае он не наблюдал каких бы то ни было намеков и замечаний, которые можно было бы связать с намерением привлечь его на свою сторону. (…) Контакты с Г. и М. с нашей стороны могут рассматриваться как перспективные, связи с Ш. могут вызвать ненужные толки, с остальными — необоснованны.

Я листаю страницы. Вот и последний документ досье. С особым чувством ощупываю его, и, как положено в детективе, — неожиданный поворот: В ходе беседы Чанади сообщил о своем решении в ближайшее время уйти на пенсию, что связано, в первую очередь, с состоянием его жены, лежачей, неизлечимо больной. (Болезнь жены может затянуться на годы.) Негласный сотрудник дал нам понять: он хотел бы, чтобы уход на пенсию коснулся и наших с ним отношений. Я так и слышу его интонации ироничного английского джентльмена, умеющего сохранять дистанцию. Предварительно мы договорились о том, что после принятия им окончательного решения и оформления пенсии по месту работы он подробно изложит свои обстоятельства, а затем вместе с ним и моим руководством мы обсудим дальнейшие действия.

Мероприятия: Навести справки по линии службы госбезопасности ГДР относительно М. Р. На следующей встрече с «Чанади» просить его подробнее охарактеризовать Э. А., чтобы решить вопрос, стоит ли и возможно ли взять его в разработку. — Капитан Шандор Прокаи.

Это последнее его донесение в досье, добропорядочная комсомольская характеристика: Он, как и его жена, глубоко религиозен, к браку относится очень серьезно, в то же время инициативен, готов взяться за любое дело. Целеустремлен, обладает хорошими организаторскими способностями. Ко мне, насколько могу судить, он относится с уважением, с большим интересом слушал, что я рассказывал ему о довоенной Венгрии напоследок он еще раз предает вся и всех <Просто блестяще, поразительно или, может быть, тривиально: именно в этот момент раздался телефонный звонок. Сегодня 24 марта, завтра день рождения моего отца. Именно в связи с этим звонила моя «гениальная тетушка» И. и растроганно живописала достоинства усопшего виновника торжества. Но в жопу подробности, как говорится в одном анекдоте. Спросила она и о том, над чем я работаю. Я промямлил что-то невразумительное. Ей тоже придется предварительно позвонить. Или навестить. Она сильная женщина, сильная и глубоко верующая, она выдержит. Завтра, в связи с «Гармонией», у меня будет еще одна встреча с читателями в Татабане. В определенном смысле последняя. В последний раз мой отец предстанет перед читателями тем человеком, каким я всегда хотел его видеть. Упомяну я и о дне его рождения. Все будут тронуты, в том числе и я. — И., кстати, добавила: Каким великим был твой отец, я узнала благодаря тебе, щенок. Я промолчал. Она спросила, как у нас обстоят дела. Все нормально, ответил я, только побаливает бедро.>, поскольку, будучи на десять лет моложе меня, он почти ничего не знает о тех временах.

Будапешт, 12 марта 1979 г. Чанади


Вот и все. В деле есть еще именной указатель и последняя запись, датированная 29 марта 1980 года: В архив. Капитан Прокаи, МВД III/II-5/В [Главное управление контрразведки, оперативные мероприятия за рубежом]. Сегодня 13 июня 2000 года, 11.59. Я дочитал своего отца.

Я гляжу на четыре папки, мне почему-то не хочется уходить, хотя делать здесь больше нечего. Куда мне идти? <Пока я занимался этой работой, она меня защищала. Теперь буду беззащитен, как оно и положено.> Я выписываю для себя имена, быть может, я вычеркну их из текста, но пусть они сохранятся.

Мы, люди, которых он предавал и которых не предавал, не можем простить моего отца, потому что он не открыл нам свои деяния, не раскаялся, не выразил сожаления о том, что темная сторона души его одержала над ним победу. Поэтому можно его жалеть, можно ненавидеть, а можно и вовсе не думать о нем. Его будут оплевывать или попросту чихать на него — такова судьба моего отца.

Но, помимо всех перечисленных (и мною приемлемых) возможностей, я еще и люблю его — мужчину, первородным сыном которого являюсь, с. [с.] <с.> <Как хотелось бы мне все спасти, оправдать отца, да чего же вы от него хотите, да оставьте, оставьте же вы его, искупил отец свой грех, прошлый и грядущий[108]… Короткая пауза, утирание слез, поиски равновесия, выдержка.>


Мой отец — поистине непереводимая игра слов. Сколько раз за последние десять лет я писал это прекрасное словосочетание! И всякий раз оно звучало как некое тайное признание в сыновней любви. В этом его качестве — в том, что связано со мною, — я зафиксировал его на бумаге (по всей вероятности) последний раз в своей жизни. Последующие десятилетия будут другими. «Куда, кому, зачем?»


Жара несусветная. Я закрываю и открываю папки, пытаюсь запомнить их. Отпечатать в памяти. Первая — розоватая и довольно жесткая, вторая — коричневая, блестящая, третья — чуть посветлее, четвертая — матовая. С черными завязками, кроме третьей, у которой тесемочки белые. Я вижу, что папки захватанные; захватанные и пухлые, в особенности вторая и третья. Жизнь моего отца есть прямое (и страшное) доказательство, что человек — существо свободное.

Загрузка...