Французский писатель Э. Ж. Делеклюз (1781-1863), по-видимому, был первым, кто употребил термин la renaissance[626] (возрождение) для описания воздействия умершей эллинской цивилизации на западно-христианский мир в особое время в особом месте, а именно в Северной и Центральной Италии периода позднего Средневековья. Это особое воздействие умершего на живое — далеко не единственный пример такого рода в истории, и здесь мы позаимствуем это понятие в качестве общего наименования всех подобных явлений и приступим к их исследованию. Поступая так, мы должны следить за тем, чтобы не включать в круг нашего исследования явлений больше, чем мы имеем в виду. Поскольку эллинская культура в областях искусства и литературы (ибо данное понятие в своем обычном словоупотреблении ограничивалось именно этими областями) достигла Италии посредством контактов с византийскими учеными, то это, конечно же, не было столкновением во времени с умершей цивилизацией, а столкновением в пространстве с живой, что уже относится к теме, которую мы обсуждали в предыдущей части данного «Исследования». С другой стороны, когда «Греция пересекла Альпы», а итальянский Ренессанс начал воздействовать на искусство и литературу Франции и других трансальпийских западных стран, то это воздействие (поскольку оно пришло через современную Италию, а не прямо из «античной» Греции), опять-таки, не было ренессансом в строгом смысле слова, а было передачей приобретений лидирующей части общества другим частям того же самого общества и как таковое принадлежит к теме «роста», которую именно в этом контексте мы обсуждали в третьей части данного «Исследования». Однако эти логические разграничения могут показаться чем-то слишком тонким, а на практике может оказаться одновременно и сложно, и излишне проводить границу между «чистым» ренессансом в смысле прямого столкновения с умершим обществом и ренессансом, смешанным тем или иным образом с уже указанным.
Мы должны также заметить, прежде чем пуститься на поиски ренессансов, что эти явления следует отличать от двух других типов столкновений между настоящим и прошлым. Одним типом является отношение «сыновне-родственных связей» между умирающей или уже умершей цивилизацией и ее находящейся в фазе эмбриона или младенчества наследницей. Это предмет, о котором мы уже достаточно писали, и его можно рассматривать в качестве естественного и необходимого явления, как и предполагает наше обращение к аналогии сыновне-родственных отношений. С другой стороны, ренессанс является столкновением между растущей цивилизацией и «призраком» ее давно умершего родителя. Хотя этот тип достаточно обычен, его можно описать как ненормальный, а проведя исследование, мы обнаружим, что часто он оказывается вредоносным. К другому типу столкновений между настоящим и прошлым, который следует отличать от ренессансов, принадлежит явление, названное нами архаизмом. Мы использовали это слово для обозначения попыток возвратиться к более ранней фазе развития общества, чем та, к которой принадлежат сами архаизаторы.
Следует установить и еще одну черту отличия в трех типах столкновений между настоящим и прошлым. В «сыновне-родственных» отношениях очевидно, что два общества, вступающие в контакт, находятся на весьма различных, а в действительности, на противоположных стадиях развития. Родительское общество — это общество, распадающееся в состоянии старческого слабоумия. Его отпрыск — новорожденный «плачущий и рыгающий» младенец. Архаизирующее же общество явно влюблено в положение дел, совершенно отличное от его собственного. Иначе для чего подражать архаическим формам? Общество, вступающее в фазу ренессанса, с другой стороны, вероятно, будет в большей степени склонно вызывать призрак своего родителя в том виде, в каком его родитель был, когда достиг той же самой стадии развития, на которой ныне находится его отпрыск. Это как если бы Гамлет смог выбирать вид призрака своего отца, с которым он должен был столкнуться на зубчатой стене: отца, в чьей бороде было «соболье серебро», или отца в возрасте своего собственного сына.
Итальянский ренессанс эллинизма в эпоху позднего Средневековья оказал на западную жизнь в плане политическом влияние более продолжительное, чем в плане литературном или художественном. Кроме того, эти политические проявления не только пережили эстетические, но также и предвосхитили их. Они начались, когда ломбардские города вышли из-под контроля своих епископов и оказались в руках коммун, управляемых советам магистратов, ответственных перед гражданами. В результате излучения итальянской культуры на трансальпийские области западно-христианского мира это оживление эллинского института города-государства в Италии XI в. продолжило соответствующее воздействие на народы западных феодальных монархий. Как в своем более раннем и узком, так и в более позднем и широком поле действия влияние этого эллинского revenant (восставшего из мертвых) было одним и тем же. Внешним воздействием было распространение культа конституционного правления, которое в конечном итоге присвоило себе эллинский титул «демократии», однако трудности и неудачи конституционализма открывали дорогу для такой же эллинской фигуры «тирана», сначала в итальянских городах-государствах, а затем и в более широком, а следовательно, более зловещем масштабе.
Другой эллинский призрак явился на средневековой сцене, когда Карл Великий был коронован в качестве римского императора папой Львом III[627] в соборе св. Петра на Рождество 800 г. Этот институт также имел долгую историю впереди. Наиболее искренним и педантичным эллинизатором среди императоров этого призрака был саксонец Оттон III (правил в 983-1002 гг.)[628], перенесший свою столицу в Рим — место, которое в то время находилось на клочке общей земли, где пересекались владения двух христианских миров. Обосновываясь в бывшем имперском городе, Оттон III надеялся подкрепить тошнотворную подделку римской имперской державы, которая была подсунута западно-христианскому миру, укреплением ее более грубым металлом с византийского монетного двора. Как мы уже видели в другом месте, эксперимент Оттона III, потерпевший крах после его ранней смерти, повторил более чем через два столетия в гораздо более благоприятных условиях и с гораздо более волнующими результатами гениальный Фридрих II Гогенштауффен.
Много столетий спустя Руссо занялся популяризацией плутарховской версии эллинизма. В результате французские революционеры не теряли интерес к иллюзиям Солона и Ликурга и наряжали как своих дам, так и своих директоров в то, что, по их предположению, было «античными» костюмами. Что могло быть естественней поступка первого Наполеона, когда он, желая повысить свой ранг «консула», стал титуловать себя «императором» и даровал своему сыну и наследнику титул «короля Римского»[629], который носили кандидаты на средневековую западную должность «императора Священной Римской империи» до того, как были коронованы в Риме папой (посвящение, которого многим из них не удавалось достичь)? Что касается второго (так называемого третьего) Наполеона[630], то он действительно написал или опубликовал под своим именем жизнеописание Юлия Цезаря. Наконец, Гитлер отдал дань этому призраку призраков, устроив свою загородную резиденцию на скале, нависающей над заколдованной священной пещерой Барбароссы в Берхтесгадене[631], и приняв регалии Карла Великого, украденные из музея Габсбургов.
Однако вокруг института западно-христианской монархии парит и другой, более великодушный призрак. Религиозная санкция, данная формальному возрождению Римской империи на Западе в Рождественский день 800 г., когда франкский король стал римским императором, будучи коронован папой, не имела прецедентов в истории. Церемония, совершившаяся в Риме в тот день, тем не менее, имела соответствующий прецедент в церемонии, совершившейся в Суассоне в 751 г., когда австразийский майордом Пипин стал королем франков, будучи коронован и миропомазан представителем папы Захарии св. Бонифацием[632]. Этот западный обряд церковного освящения, ставший уже обычным в вестготской Испании, явился возрождением израильского обычая, упоминаемого еще в книгах пророка Самуила и Царств. Посвящения царя Давида пророком Самуилом{138} и царя Соломона священником Садоком и пророком Нафаном{139} — это прецеденты всех последующих коронаций королей и королев в западно-христианском мире.
Мы уже видели, как римское право, которое в ходе десяти столетий, предшествовавших его кодификации Юстинианом, медленно и тщательно разрабатывалось, чтобы удовлетворять нуждам в первую очередь римского народа, а впоследствии и всего эллинского общества, быстро вышло из употребления с крушением того образа жизни, который оно должно было регулировать. Это произошло не только в западной, но также и в восточной половине эллинского мира. Впоследствии за признаками упадка последовали признаки новой жизни как в правовом, так и в политическом планах. Побуждение предоставить живой закон для живого общества не находило сначала своего выражения в какой-либо попытке реанимировать римское право, которое в VIII в. христианской эры было помещено высоко над головами современников наподобие Ноева ковчега на крыше огромного мавзолея угасшей эллинской культуры. Каждое из двух новых христианских обществ, восточное и западное, демонстрировали искренность своей веры в христианское отправление правосудия, пытаясь создать христианское право для христианского народа. Тем не менее в обоих христианских мирах за этой новой отправной точкой последовал ренессанс сначала Моисеева закона, содержащегося в Писании, которое христиане унаследовали от евреев, а затем — римского права в том виде, как оно закрепилось в Кодексе Юстиниана.
В православно-христианском мире о новой политике было заявлено в период совместного правления двух сирийских основателей Восточной Римской империи — Льва III и его сына Константина V обнародованием в 740 г. «Христианского судебника», явившегося «умышленной попыткой изменить правовую систему Империи путем применения христианских принципов»{140}. Однако было почти неизбежно, что за рождением нового христианского права последовал ренессанс иудейского закона, на включении которого в собственный канон Священного Писания христианская Церковь, возможно, неблагоразумно, но, несомненно, не совсем удачно для себя настояла. Тем не менее будучи моисеевской или христианской, правовая система, установленная сирийскими императорами, оказывалась все менее соответствующей растущей сложности византийского общества, и в годы, последовавшие за 870 г., основатель Македонской династии Василий I[633] и его сыновья и наследники известили, что они «всецело отрицают и отменяют глупости, опубликованные Исаврами», то есть упомянутыми выше сирийскими императорами. С искренним пренебрежением к своим предшественникам македонские императоры взялись за выполнение задачи по возвращению к жизни Кодекса Юстиниана. Поступая так, они воображали, что являются настоящими римлянами, точно так же как представители «готического возрождения» в XIX столетии воображали, что являются настоящими готами. Однако бедой всех возрождений и ренессансов является то, что они не являются и по самой природе вещей не могут являться «подлинными изделиями». Они отличаются от подлинных изделий так же сильно, как восковые работы мадам Тюссо[634] отличаются от людей, которые проходят через турникеты, чтобы посмотреть на них.
Сюжет правовой драмы, в которой новую христианскую линию поведения преследовали последовательно восставшие призраки Моисея и Юстиниана, повторился и на западной сцене, где роль Льва Сириянина сыграл Карл Великий.
«Каролингское законодательство… отмечает появление нового общественного сознания западно-христианского мира. До сих пор законодательство западных королевств было, по сути, христианским приложением к прежним варварским племенным кодексам. Теперь впервые был осуществлен полный разрыв с прошлым, и христианство устанавливало свои собственные законы, которые охватывали все поле социальной деятельности в Церкви и государстве и соотносили все вещи с единым стандартом христианского этоса. Это не было инспирировано ни германским, ни римским прецедентом»{141}.
В западно-христианском мире, как и в восточно-христианском, тем не менее призрак Моисея с трудом шел по следам апостолов и евангелистов.
«Каролингские императоры дали закон всему христианскому народу в духе ветхозаветных царей и судей, объявлявших Божественный Закон Божьему народу. В письме, которое Катаульф отослал Карлу в начале его царствования, автор обращается к королю как к земному представителю Бога и советует Карлу воспользоваться Книгой Божественного Закона в качестве руководства для правления, согласно Второзаконию, 17, 18-20, которое предписывает царю “списать для себя список закона сего с книги, находящейся у священников левитов, и пусть он будет у него, и пусть он читает его во все дни жизни своей, дабы научался бояться Господа, Бога своего, и старался исполнять все слова закона сего и постановления сии; чтобы не надмевалось сердце его пред братьями его и чтобы не уклонялся он от закона ни направо, ни налево”».{142}
Однако в западно-христианском мире, как и в восточно-христианском, восставшего Моисея нагнал восставший Юстиниан. В ходе XI в. христианской эры императорская школа права, официально созданная в 1045 г. в Константинополе, обрела своего двойника в западно-христианском мире в Болонье, в спонтанно возникшем там автономном университете, посвятившем себя изучению «Corpus Iuris» Юстиниана. И хотя в западно-христианском мире воскрешенному римскому праву в итоге не удалось послужить цели обоснования воскрешенной Римской империи, оно решительно послужило альтернативной цели, благоприятствуя воскрешению на западной почве более древнего эллинского политического института суверенного, независимого национального государства. Юристы, получившие образование в Болонье и в ее дочерних университетах, становились администраторами не мертворожденной западной «Священной Римской империи», а эффективных и независимых западных национальных государств. Эффективность их профессиональной деятельности явилась одной из причин постепенной победы данного института над всеми альтернативными формами политической организации, которые были скрыты в первоначальной социальной структуре западно-христианского мира.
Если болонские специалисты по гражданскому праву обеспечили города Северной и Центральной Италии администраторами, компетентность которых дала возможность коммунам свергнуть своих князей-епископов и начать карьеру гражданского самоуправления, то специалисты по каноническому праву дополнили Болонскую школу гражданского права братским факультетом церковного права после публикации энциклопедического «Decretum» Грациана[635]. Специалисты по каноническому праву также внесли свой вклад в развитие национального светского государства, хотя их цели находились в противоположном направлении. Их фактические достижения действительно явились одним из мрачных проявлений иронии судьбы.
Можно сказать, что папский престол использовал специалистов по каноническому праву в качестве орудий словесной войны со светским конкурентом папства — Священной Римской империей. Однако более верно картину можно было бы сформулировать, сказав, что канонисты овладели папским престолом. Все выдающиеся римские папы начиная с Александра III (1159-1181)[636], который оборонял церковную крепость от Фридриха Барбароссы, далее Иннокентия III (1198-1216), который дал своему миру возможность заранее ощутить то, что может означать папский абсолютизм в политической сфере, и Иннокентия IV (1243-1254)[637], который натолкнулся в лице великого Stupor mundi[638] с упорной беспринципностью, равной его собственной, и вплоть до Бонифация VIII (1294-1303), который вступил в гибельное противоречие с сильными монархиями Франции и Англии, — все они, а также множество менее значительных пап, правивших в промежутках между ними, были не богословами (изучающими Бога), но канонистами (изучающими Закон). Первым результатом этого явилось падение Империи. Вторым была гибель папства, которое никогда после, вплоть до попытки оживить его к новой жизни после (но не до) катастрофы протестантского раскола, так и не сумело восстановить нравственный и религиозный авторитет, дискредитированный его законничеством. Падение Империи и папства очистило путь для продвижения вперед национальных государств на Западе.
Эта сфера представлена парой приблизительно совпавших по времени ренессансов на противоположных концах евразийского континента, а именно возрождением конфуцианской философии древнекитайского мира в боковой ветви этой восточно-азиатской цивилизации — дальневосточном обществе, и возрождением аристотелевской философии эллинского мира в западно-христианском мире.
Наш первый пример можно было бы исключить на том основании, что конфуцианская философия фактически не умирала с тем обществом, которое ее породило, но просто переживала период спячки, а то, что не умерло, нельзя квалифицировать как появляющееся в качестве «призрака». Мы должны признать силу этого возражения, однако берем на себя смелость смотреть на него сквозь пальцы, ибо восстановление танским императором Тайцзуном[639] в 622 г. официального экзамена по классикам конфуцианства в качестве способа отбора желающих служить на императорской государственной службе представляет собой неотъемлемую характерную черту ренессанса. Оно также отмечает тот факт, что в политической сфере даосы и буддисты упустили возможность вытеснить конфуцианцев, по-видимому, находившихся в их власти в период постдревнекитайского междуцарствия, когда престиж конфуцианцев был подорван в результате падения универсального государства, с которым их стали отождествлять.
Контраст между этой политической неудачей буддийской махаяны и успехом, с которым христианская Церковь в Западной Европе воспользовалась своими политическими возможностями, говорит о том факте, что по сравнению с христианством махаяна была религией, в политическом плане некомпетентной. Покровительство местных князьков Северного Китая, которым она пользовалась на протяжении почти трех столетий, последовавших за падением единой Циньской империи, оказалось для махаяны менее полезным, чем более могущественное покровительство кушанского императора Канишки[640] на раннем этапе ее развития. Как только столкновение на дальневосточной почве между махаяной и конфуцианством перешло из политической сферы в сферу духовную, судьбы этой почти бескровной борьбы драматически переменились. Современный китайский специалист по этому вопросу говорит нам, что «неоконфуцианцы более твердо придерживались основополагающих идей даосизма и буддизма, чем сами даосы и буддисты»{143}.
Когда мы переходим от ренессанса древнекитайской конфуцианской философии в дальневосточной истории к ренессансу эллинской аристотелевской философии в западно-христианской истории, мы обнаруживаем, что сюжет пьесы принимает совершенно иной оборот. Если неоконфуцианство поддалось духовному влиянию махаяны, то неоаристотелизм навязал себя богословию христианской Церкви, в официальном мнении которой Аристотель не мог быть никем иным, кроме как язычником. В каждом из случаев над партией, стоящей у власти, одержал верх ее оппонент, который не мог ничем иным зарекомендовать себя, кроме присущих ему добродетелей. В дальневосточном случае философская государственная служба подчинилась духу чуждой религии. В западном случае официальная Церковь подчинилась духу чуждой философии.
Призрак Аристотеля в западно-христианском мире проявил такую же удивительную интеллектуальную мощь, какую проявила живая махаяна в дальневосточном мире.
«Совсем не из римской традиции Западная Европа получила критический ум и беспокойный дух исследования, которые сделали западную цивилизацию наследницей и преемницей греков. Принято датировать появление этого нового элемента [итальянским] Ренессансом и возрождением греческих штудий в XV в., однако настоящий поворотный пункт следует отнести на три столетия раньше… Уже в Париже во времена Абеляра (жил в 1079-1142 гг.)[641] и Иоанна Солсберийского (жил ок. 1115-1180 гг.)[642] страсть к диалектике и дух философского размышления начали преобразовывать интеллектуальную атмосферу западно-христианского мира. С этого времени над более возвышенными размышлениями стала господствовать техника логической дискуссии — quaestio[643] и публичных диспутов, которые в такой большой степени определяли форму средневековой западной философии даже у ее величайших представителей. “Ничто, — говорит Роберт Сорбоннский, — не может быть известно в совершенстве, если не прошло сквозь зубы диспута”. Стремление подвергать каждый вопрос, от самого очевидного до самого глубокомысленного, процессу пережевывания не только содействовало быстроте ума и точности мышления, но, кроме того, развивало тот дух критицизма и методического сомнения, которому западная культура и современная наука столь многим обязаны»{144}.
Призрак Аристотеля, который произвел столь сильное впечатление как на дух, так и на форму западной мысли, произвел также мимолетное воздействие на ее сущность. И хотя впечатление здесь было не таким продолжительным, тем не менее, оно было достаточно глубоким, так что потребовалась долгая и энергичная кампания интеллектуальной борьбы для его окончательного уничтожения.
«В целом в картине Вселенной, [как ее видели на средневековом Западе], гораздо больше от Аристотеля, чем от христианства. Именно авторитет Аристотеля и его последователей ответственен даже за те черты этого учения, которые, как может нам показаться, несут на себе чисто церковные особенности — иерархия небес, вращающиеся сферы, разумные существа, движущие планеты, классификация элементов в порядке их благородства и мнение, что небесные тела состоят из непортящегося пятого элемента. В самом деле, мы можем сказать, что именно Аристотеля, а не Птолемея, надо было ниспровергать в XVI столетии, и именно Аристотель явился самым значительным препятствием для теории Коперника»{145}.
К XVII в. христианской эры, когда собственный интеллектуальный гений Запада вновь утвердился на «бэконовских» основаниях, приступив к исследованию мира природы, теология Церкви настолько запуталась в аристотелизме, что Джордано Бруно был лишен жизни, а Галилей подвергся церковному осуждению за научные ереси, которые не имели никакого отношения к христианской религии, как она предстает в Новом Завете.
Еще до XVII в. трансальпийские западные ученые и философы нападали на схоластов за их раболепство перед Аристотелем — «их диктатором», как назвал его Бэкон, тогда как итальянские гуманисты XV в. нападали на них за их плохую латынь. Однако аристотелевская теология была недоступна для знатоков классического стиля. Действительно, эти критики извлекли из имени знаменитого ученого — последователя Аристотеля Дунса Скота[644] уничижительное слово «тупица» (dunce), означающее не невежественного человека, а сторонника устарелой системы знания. Однако ко времени написания этой книги оборот гуманистов вышел из употребления. В XX в. христианской эры, когда естественная наука и техника, кажется, преодолевают на своем пути все препятствия, может показаться, что «тупиц» надо искать среди сокращающихся остатков некогда господствовавшей «классической науки».
Живой язык (language) — это прежде всего форма речи, как подсказывает тот факт, что само это слово происходит от латинского слова, обозначавшего язык как часть тела (tongue). Литература является, так сказать, побочным продуктом его деятельности. Тем не менее, когда призраки языка и литературы восстают из мертвых, отношения между ними меняются на прямо противоположные. Изучение языка — это просто тягостная предпосылка для чтения литературы. Заучивая «вокатив; mensa; о, стол», мы не приобретаем новый словарный запас для выражения наших чувств, когда спотыкаемся о ножку стола в темноте, но делаем первый маленький шажок на пути к отдаленной цели чтения Вергилия, Горация и остальных латинских классиков. Мы не пытаемся говорить на этом языке, а когда пытаемся писать на нем, то делаем это лишь для того, чтобы лучше понимать произведения «античных» мастеров.
Первым шагом на пути к новому овладению уже давным-давно забытой литературной империи является работа, которая может потребовать мобилизации ресурсов живой политической империи. Типичным памятником литературного ренессанса в его первой фазе является антология, свод, тезаурус, словарь или энциклопедия, которые составляются группой ученых по указанию государя. Царственный покровитель подобных коллективных трудов ученых был чаще всего правителем воскрешаемого универсального государства, которое само являлось продуктом ренессанса в политической сфере. Из пяти выдающихся представителей этого типа — Ашшурбанипала, Константина Багрянородного[645], Юнлу[646], Канси[647] и Цяньлуна[648] — четверо последних всецело принадлежали к данному типу. В своей задаче по собиранию, редактированию, комментированию и публикации сохранившихся произведений «мертвой» классической литературы дальневосточные императоры воскрешенного древнекитайского универсального государства оставили далеко позади всех других соперников.
Верно, что размеры двух глиняных библиотек Ашшурбанипала, включавшие в себя шумерскую и аккадскую классическую литературу, неизвестны современным археологам, которые узнали о собрании и рассредоточении этих двух великих ассирийских коллекций, обнаружив несколько глиняных табличек в ходе раскопок на месте Ниневии. Они неизвестны, поскольку не далее как через шестнадцать лет после смерти царственного ученого содержание обеих его библиотек было разбросано на развалинах ненавистного города, который был взят штурмом и разграблен в 612 г. до н. э. Коллекция Ашшурбанипала могла быть и больше, чем конфуцианский канон древнекитайской классики, который не был с легкостью оттиснут на мягкой глине, а с трудом вырезан на жестком камне в Сингане, имперской столице династии Тан, между 836 и 841 гг. и был переписан столетием позже с комментариями в издании, достигающем 130 томов. Однако мы можем предположить с определенной долей уверенности, что количество клинописных знаков в коллекции Ашшурбанипала гораздо меньше количества древнекитайских иероглифов, составляющих коллекцию, которую Юнлу, второй император из династии Мин, собрал в 1403-1407 гг. и которая достигает не менее 22 877 книг, занимающих 11 095 томов, не считая оглавлений. По сравнению с этой коллекцией, коллекция восточно-римского императора Константина Багрянородного (правил в 912-959 гг.) кажется совершенно незначительной, хотя и поражает разум западного человека.
Когда мы переходим от рассмотрения этих подготовительных задач к тщеславному стремлению ученого подражать произведениям классической литературы, которой он посвящает свои труды, то мы должны предоставить статистикам определять, было ли число набросков в древнекитайском классическом стиле, созданных кандидатами на государственные должности в Китайской империи в течение 1 283 лет, прошедших между учреждением государственных экзаменов в 622 г. и их отменой в 1905 г., больше или меньше, чем число упражнений в написании латинских и греческих стихов и прозы, созданных учеными и школьниками в западном мире между XV столетием и нынешним временем. Однако в смысле возрождения классических языков в серьезных литературных целях ни Запад, ни Дальний Восток не могут сравниться с византийскими историками, включая таких мастеров своего дела, как Лев Диакон[649] в X в. и Анна Комнина в XII в., которые нашли средство литературного выражения в аттическом греческом koinê.
Читателю, вероятно, может прийти на ум, что наши замечания по поводу литературных ренессансов до сих пор ни разу не применялись к тому литературному ренессансу — фактически. Ренессансу, — который занимает столь важное место в его собственном сознании. Несомненно, хотя итальянский ренессанс эллинской литературы в период позднего Средневековья и мог иметь таких покровителей среди политических сановников, как Лоренцо Медичи[650], тем не менее, по своей сути был спонтанным движением неорганизованной учености. Возможно, он был недооценен, несмотря на покровительство пап XV в., в особенности папы Николая V (1447-1455)[651]. Этот папа держал на службе сотни ученых-классиков и переписчиков древних рукописей, дал 10 000 гульденов за стихотворный перевод Гомера на латынь и собрал библиотеку в 9000 томов. Однако если мы позволим себе совершить мысленное путешествие по западной истории в обратном направлении и вернуться из эпохи «Ренессанса» на несколько столетий назад, то мы обнаружим нечто более соответствующее тому, что уже рассматривали выше. Мы обнаружим, как Карл Великий, восстановитель универсального государства умершей цивилизации, выстраивается в один ряд с Ашшурбанипалом, Юнлу и Константином Багрянородным.
Бесплодная первая попытка литературного ренессанса эллинизма в западно-христианском мире по времени совпадает с рождением западно-христианской цивилизации. Английская церковь обязана своей организацией в конце VII в. греческому беженцу с территорий восточного православного христианства, завоеванных исламом, архиепископу Феодору Тарсийскому, а пророком эллинского ренессанса на Западе был нортумбриец Беда Достопочтенный (673-735)[652]. Другой житель Нортумбрии, Алкуин Йоркский (735-804)[653], перенес семена этого движения ко двору Карла Великого, и прежде чем оно было безвременно уничтожено потоком варварства из Скандинавии, его культиваторы не только начали возрождать эллинскую литературную культуру в ее латинском облачении, но даже приобрели поверхностное знание греческого языка. Алкуин осмелился мечтать, что при поддержке Карла Великого он будет способен вызвать призрак Афин на франкской почве. Это видение было мимолетным, и когда западно-христианский мир начал вновь выходить из того, что было названо «тьмой IX века», то общепризнанным призраком стала не греческая классическая литература, а призрак «Аристотеля и его философии»[654]. Прежде чем видение Алкуина воплотилось, должны были пройти столетия господства схоластов.
Если мы остановимся здесь и подумаем, почему же исполнение упований Алкуина и его друзей было отсрочено на такое множество веков, то обнаружим различие между столкновениями в пространстве, которым была посвящена предшествующая часть данного «Исследования», и столкновениями во времени, которые мы рассматриваем теперь. Столкновение в пространстве — это противоречие интересов в пространстве, а противоречия, как правило, случайны. Воинская доблесть, новое умение в океанской навигации или засуха в степи могут оказаться не относящимися собственно к культуре причинами, которые приведут одно общество к нападению на другое, последствием чего станут описанные нами культурные изменения. С другой стороны, столкновение во времени (ренессанс) — это акт некромантии, вызывания призрака. Некроманту не удастся вызвать призрак, пока он не научится хитростям своего ремесла. Другими словами, западно-христианский мир не мог принять призрака, или гостя, пока его собственный дом не был приготовлен для принятия посетителя. Эллинская библиотека физически присутствовала все это время, но ее не могли открыть с каким-либо эффективным результатом до тех пор, пока европеец не научился читать ее содержимое.
Например, никогда на Западе не было такого времени, даже в период самого мрачного упадка «темных веков», чтобы западно-христианское общество физически не обладало бы произведениями Вергилия и не сохраняло достаточное знание латинского языка для истолкования его изречений. Однако было, по крайней мере, восемь веков, с VII по XIV включительно, когда поэзия Вергилия находилась вне понимания наиболее одаренных западно-христианских ученых, если принять в качестве критерия понимания способность схватывать смысл, который Вергилий пытался передать и который должным образом понимали его одинаково мыслящие современники и потомки вплоть до поколения Августина Блаженного. Даже Данте, в чьем духе начинает проявляться первый проблеск итальянского возрождения эллинизма, видел в Вергилии образ, в котором исторический Вергилий воплотился не как человеческая личность, а как некий величественный мифический персонаж наподобие Орфея.
Аналогичным образом никогда не было такого времени, чтобы западное общество не обладало философскими трудами Аристотеля, компетентно переведенными на латынь писателем позднего эллинизма Боэцием (480-524)[655]. Однако было шесть веков, начиная с даты смерти Боэция, в течение которых его переводы находились за пределами понимания наиболее проницательных западно-христианских мыслителей. Когда, наконец, западные христиане были готовы к Аристотелю, они получили его окольным путем — через арабские переводы. Предлагая западно-христианскому миру VI в. свои латинские переводы Аристотеля, Боэций был похож на благожелательного, но неблагоразумного дядюшку, который дарит поэмы Т. С. Элиота[656] своему племяннику на его тринадцатилетие. Племянник, недолго просмотрев книгу, кладет ее в самый темный угол своей небольшой библиотеки и совершенно благоразумно забывает о ней. Спустя шесть лет (эквивалентных шести векам на сокращенной временной шкале индивидуальной юности) племянник снова сталкивается с этими поэмами, будучи студентом Оксфорда, подпадает под их чары, покупает их в магазине Г. Б. Блеквилла и искренне изумляется, обнаружив по возвращении домой на каникулы, что книга стояла все это время на его полках.
Если так обстояли дела с Вергилием и Аристотелем, то не в лучшей ситуации оказались шедевры греческой литературы, которые хранились в византийских библиотеках и которые должны были стать основной пищей итальянского ренессанса эллинизма в литературном отношении. Западно-христианский мир находился в тесном контакте с византийским миром, по крайней мере, с XI столетия. В течение первой половины XIII в. франкские завоеватели фактически занимали Константинополь и Грецию. В культурном плане никакого результата из этого в то время не последовало, поскольку на Западе классики были пока еще слишком тонким блюдом. В объяснение можно сказать, что эти контакты были враждебными и не могли расположить европейцев благожелательно по отношению к византийской библиотеке эллинской литературы. Однако на это следует ответить, что политические и церковные контакты были не менее враждебны в XV в., когда «Ренессанс» находился в полном расцвете. Причина различий культурных последствий ясна. Ренессанс мертвой культуры происходит лишь тогда, когда аффилированное общество поднимается до того культурного уровня, на котором стоял его предшественник во время завершения своих достижений, ставших теперь кандидатами к воскрешению.
Когда мы взглянем на конец литературных ренессансов в западно-христианском мире и в Китае, то обнаружим, что они владычествовали безраздельно до тех пор, пока не были низвержены властным чуждым вторжением в виде современной западной цивилизации, пленившей душу западно-христианского мира в течение XVII в. и душу Китая на рубеже XIX-XX вв. Западное общество оставило борьбу с эллинским призраком без внешнего вмешательства. Однако война памфлетов на рубеже XVII-XVIII вв., которую Свифт назвал «битвой книг» и в которой участники спорили по поводу заслуг «древних» и «новых», показала, в какую сторону ветер дует. Предметом спора, по-видимому, являлось то, должна ли западная культура оставаться неподвижно стоять на месте, парализованная обращенным к прошлому восхищением или подражанием «древним», или идти вперед в неизвестное, оставляя «древних» позади. Поставленный таким образом вопрос допускал только один благоразумный ответ. Однако сам вопрос считал решенным предшествующий вопрос о том, а не мешает ли в действительности «современному» развитию обращенное к прошлому восхищение или подражание «древним», то есть то, что мы можем назвать «современным западным классическим образованием» в самом широком смысле слова.
Ответ на этот вопрос был явно благоприятным для «древних», и знаменательно, что некоторые из зачинателей эллинских штудий, например Петрарка и Боккаччо, были также маяками в развитии итальянской литературы на национальном языке. Будучи далеким от того, чтобы сдерживать прогресс национальных литератур, ренессанс эллинских штудий дал им новый толчок. Достигнутое Эразмом[657] совершенное владение цицероновской латынью не соблазнило его западных сподвижников на отказ от культивирования литературы на своих родных языках. Совершенно невозможно оценить культурную причинно-следственную связь, например, между английскими эллинскими штудиями XVI в. и расцветом английской поэзии беспрецедентной яркости в конце того же самого века. Помогало ли знание Шекспиром «немного латыни и еще меньше греческого» сочинению его пьес? Кто скажет? Можно подумать, что Мильтон знал слишком хорошо латынь и греческий, однако если бы он не знал ни одного из этих языков, мы не имели бы ни «Потерянного рая», ни «Самсона-борца».
Ренессанс того или иного вида изобразительных искусств умершей цивилизации в истории ее наследницы — обычное явление. Мы можем привести примеры ренессанса стиля «Древнего царства» в скульптуре и живописи, после двухтысячелетнего промежутка, в новом египетском мире саисского периода[658] в VII—VI вв. до н. э., ренессанса шумерского стиля резных барельефов в вавилонском мире IX, VIII и VII вв. до н. э. и ренессанса в миниатюре эллинского стиля резных барельефов, прекраснейшими образцами которых являются аттические шедевры V-IV вв. до н. э., в византийских диптихах из слоновой кости X, XI и XX вв. н. э. Три эти ренессанса изобразительных искусств, тем не менее, оставил далеко позади себя — как по уровню охвата, так и по беспощадности в уничтожении своих предшественников — ренессанс эллинских изобразительных искусств в западно-христианском мире, который впервые появился в Италии позднего Средневековья, а затем распространился оттуда на остальной западный мир. Эта эвокация призрака эллинских изобразительных искусств была осуществлена в трех сферах — архитектуре, скульптуре и живописи, и в каждой из сфер возрождаемый стиль утвердился до такой степени, что когда его сила иссякла, то образовался своего рода эстетический вакуум, в котором западные художники не знали, как выразить свой долго подавляемый естественный гений.
Один и тот же странный рассказ о доме, который был выметен и украшен руками решительных гостей-призраков, можно рассказать о каждой из трех областей западных изобразительных искусств. Однако самым необычным эпизодом оказался триумф эллинского призрака, одержанный над местным западным гением в области скульптуры. Именно в этой области северофранцузские представители оригинального западного стиля XIII в. породили шедевры, равные достоинствам лучших произведений эллинской, египетской и махаянистской буддийской школ. В то же время в области живописи западные художники еще не вышли из-под опеки ранее развившегося искусства сестринского православно-христианского общества, а в области архитектуры романский стиль, который, как явствует из самого его названия, был вариацией на тему, унаследованную из последней фазы предшествующей эллинской цивилизации, уже был подавлен назойливой «готикой», которая происходила, как мы уже отмечали, из сирийского мира Аббасидского и Андалусского халифатов.
Для просвещенного лондонца XX в. воюющие стороны в смертельной борьбе между дважды побежденным западным местным искусством и его сирийским и эллинским противниками до сих пор представлены воплощенными в камне, в архитектуре и скульптуре часовни, пристроенной к Вестминстерскому аббатству под покровительством короля Генриха VII[659]. Возведение сводчатой крыши — последний триумф исчезающего готического стиля. Во множестве стоящих каменных фигур in excelsis[660], которые пристально смотрят на эллинизированную в итальянском духе троицу лежащих бронзовых фигур на могилах внизу, трансальпийская школа местной западно-христианской скульптуры поет безмолвную лебединую песнь своими замерзшими губами. В центре находятся эллинизированные шедевры Торриджани (1472-1528)[661], который, с презрением игнорируя ту грубую среду, в которой он соизволил выполнить свою изящную работу, смотрел самодовольно вокруг себя, в твердой уверенности, что эти плоды изгнания флорентийского мастера окажутся в центре внимания всякого трансальпийского любителя достопримечательностей. Ибо мы знаем из автобиографии Бенвенуто Челлини[662], что этот самый Торриджани был человеком «весьма высокомерного духа» и что ему предоставили бахвалиться своими «доблестными подвигами среди этих животных англичан»{146}.
«Готическая» архитектура, которая продолжала удерживать свои позиции вплоть до первой четверти XVI в. в Лондоне (а в Оксфорде — до первой половины XVII в.), уже давным-давно оставила поле битвы в Северной и Центральной Италии, где ей никогда не удавалось так решительно вытеснить романский стиль, как в трансальпийской Европе.
О бесплодии, явившемся результатом воздействия на западный гений ренессанса эллинизма в области архитектуры, свидетельствует его невозможность пожать хоть какие-то плоды, начиная с родовых схваток промышленной революции. Мутация промышленной техники, породившая железные балки, предоставила западным архитекторам несравненно более гибкий новый строительный материал в то время, когда эллинизирующая архитектурная традиция была окончательно исчерпана. Однако архитекторы, которым кузнецы подарили железные балки, а Провидение — безупречную репутацию, не смогли придумать лучшего способа для заполнения создавшегося вакуума, как перекрыть эллинский ренессанс «готическим» возрождением.
Первый западный человек, который придумал открыто использовать железную балку, уже не пытаясь застенчиво набросить «готический» покров на ее вульгарность, был не профессиональным архитектором, но одаренным богатым воображением любителем. И хотя он был гражданином Соединенных Штатов, место, на котором он возвел свое историческое сооружение, возвышалось над берегами Босфора, а не Гудзона. Ядро Роберт-колледжа — Хэмлин-холл, возвышающийся над замком Мехмеда Завоевателя в Европе, — был построен Сайресом Хэмлином в 1869-1871 гг. Однако вплоть до следующего столетия семя, посеянное Хэмлином, не начало приносить плодов в Северной Америке и Западной Европе. Бесплодие западного художественного гения было не менее заметно и в областях живописи и скульптуры. На протяжении более чем полтысячелетия, начиная с поколения дантовского современника Джотто (ум. 1337 г.)[663], новая западная школа живописи, которая, несомненно, восприняла натуралистические идеалы эллинского изобразительного искусства в его постархаической фазе, исчерпала один за другим различные методы передачи визуальных впечатлений, создаваемых светом и тенью, пока эта длительная попытка породить эффекты фотографии благодаря чудесам художественной техники не была сведена на нет изобретением самой фотографии. После того как почва была так необдуманно выбита у них из-под ног действием современной западной науки, художники организовали «прерафаэлитское движение», ориентировавшееся на давным-давно ими отвергнутых византийских мастеров, еще до того как им пришла в голову мысль использовать новый мир психологии, который наука позволила им завоевать взамен старого мира природных явлений, похищенного ею у них и подаренного фотографам. Так возникла апокалиптическая школа западных художников, которые создали подлинно новую линию поведения, откровенно используя живопись для передачи духовного опыта, а не визуальных впечатлений. Западные же скульпторы теперь отправлялись на те же самые захватывающие поиски в границах своего материала.
Отношение христианства к иудаизму было столь же убийственно ясным для иудеев, сколь запутанно двусмысленным для христианского сознания. В глазах иудеев христианская Церковь была предательской иудейской сектой, которая на основании своего недозволенного прибавления к канону Священного Писания согрешила против учения введенных в заблуждение злополучных галилейских фарисеев, имя которых эти изменники фарисейства тщетно дерзнули принять. В глазах иудеев якобы чудесное завоевание христианством эллинского общества ни в коем случае не было «Божьим делом». Посмертный триумф еврейского рабби, которого его последователи приветствовали совершенно в языческом стиле как сына бога от человеческой матери, был языческим поступком того же самого рода, что и более ранние триумфы аналогичных легендарных «полубогов» наподобие Диониса и Геракла. Иудаизм льстил себе, говоря, что он смог бы предвосхитить завоевания христианства, если бы снизошел до завоевания, опустившись до уровня христианства. Хотя христианство никогда не отвергало авторитет иудейского Писания (в действительности оно связало его со своим собственным), оно совершило свои легкие завоевания благодаря отступлениям, с точки зрения иудеев, от двух кардинальных иудаистических принципов — от первой и второй из десяти заповедей — монотеизма и аниконизма (запрета «изображений»). Так что теперь перед лицом закоренелого эллинского язычества, ясно видимого под налетом христианства, лозунгом еврейства стало упорно продолжать свидетельствовать вечное Божье слово.
Это «упорное глубокое презрение», с которым оставшееся равнодушным и непреклонным иудейство продолжало относиться к неожиданному успеху христианства, меньше бы смущало христиан, если бы само христианство не соединило искреннюю теоретическую преданность иудейскому наследию монотеизма и аниконизма с теми уступками политеизму и идолопоклонству эллинских новообращенных, за которые оно подвергалось обвинениям со стороны своих иудейских критиков. Новое освящение христианской Церковью иудейских Писаний в качестве Ветхого Завета христианской веры было слабым местом в доспехах христианства, через которое стрелы иудейской критики пронзали христианское сознание. Ветхий Завет был одним из тех камней, которые составляли фундамент христианского здания. Но были также учение о Троице, культ святых и изображение не только святых, но также и Трех Лиц Божества в трехмерных, равно как и в двухмерных, произведениях изобразительного искусства. Как могли ответить христианские апологеты на иудейские насмешки по поводу того, что эллинская практика Церкви несовместима с ее иудейской теорией? Требовался некий ответ, который бы убедил христианские умы в том, что эти иудейские аргументы лишены смысла, поскольку логика этих аргументов откладывала ответное чувство греха в христианских душах.
После номинального массового обращения эллинского языческого мира в христианство в IV в. внутренние разногласия в лоне Церкви затмили спор между христианами и иудеями. Но богословская война на этом давнем фронте вновь вспыхнула в VI—VII вв. как результат пуританского самоочищения еврейства, которое началось в палестинской еврейской общине в конце V в. Эта внутренняя кампания в еврействе против распущенности, допускавшей под влиянием христианства изображения на стенах синагог, имела свои последствия в иудейско-христианской борьбе. Однако когда мы обращаемся к аналогичной полемике внутри христианской Церкви между иконопочитателями и иконоборцами, то поражаемся ее упорству и масштабу. Мы находим, что этот «неудержимый конфликт» вспыхивает почти в каждой области христианского мира и почти в каждое последующее столетие христианской эры. Нет необходимости приводить здесь длинный список всех примеров, начиная с 36-го правила Эльвирскогособора (ок. 300-311)[664], которое запрещает выставлять изображения в церквах.
В VII в. христианской эры в спор был введен новый фактор в виде нового действующего лица, чье появление на исторической сцене было неожиданным и блестящим. Еще одна религия теперь распространялась, как некогда распространялось христианство, но и она выросла в лоне иудейства. Ислам был предан монотеизму и аниконизму так фанатично, как иудеи могли только мечтать, и поразительный успех его приверженцев в военной (а вскоре и в миссионерской) сфере дал христианскому миру новый повод для раздумий. Как военные и миссионерские победы приверженцев коммунизма вызвали в современных западных людях искреннюю переоценку традиционных западных социальных и экономических механизмов, так и победы примитивных арабо-мусульманских завоевателей послужили свежим топливом для споров, которые долго теплились вокруг проблемы христианского «идолопоклонства».
В 726 г. призрак иудейского иконоборчества, долгое время витавший в воздухе, был поставлен в центр сцены иконоборческим указом великого восточно-римского императора Льва Сириянина. Эта попытка навязать при помощи политической власти то, что означало в религиозной сфере ренессанс, потерпела неудачу. Папство восторженно отождествило себя с народной «идолопоклоннической» оппозицией и тем самым продвинулось далеко вперед на пути освобождения от византийской власти. Последовавшее, возможно, нерешительное движение, начатое на Западе Карлом Великим в поддержку политики Льва Сириянина, было решительно отклонено папой Адрианом I[665]. Западу пришлось ждать около восьми веков своего иудейского ренессанса. А когда он наступил, то это было движением, шедшим снизу. Его Львом Сириянином стал Мартин Лютер.
В протестантской Реформации в западно-христианском мире аниконизм был не единственным иудейским призраком, успешно утвердившим себя. Иудейское субботничество также охватило раскольников римско-католической Церкви. Ренессанс этого иудейского элемента объяснить труднее, поскольку та крайняя дотошность, с которой евреи рассеяния соблюдали свою субботу, была специфическим ответом народа на специфический вызов. Почитание субботы являлось частью способа сохранения еврейской диаспорой своей самобытности. Внешней целью протестантов было возвращение к древней практике первоначальной Церкви. Однако мы видим, что они сглаживали различие между первоначальным христианством и иудаизмом, на котором настаивала первоначальная Церковь. Могли ли эти «библейские христиане» не знать о многочисленных местах в Евангелиях, где говорится, что Христос игнорировал субботние запреты? Могло ли укрыться от их внимания, что апостол Павел, которого они с восхищением почитают, сам стал знаменитым, отвергнув Закон Моисея? Объяснение состоит в том, что эти религиозные энтузиасты в Германии, Англии, Шотландии, Новой Англии и других странах находились во власти одного из самых мощных ренессансов и стремились превратиться в подражателей иудеев, как итальянские художники и ученые стремились превратиться в подражателей афинян. Их практика давать своим детям при крещении совершенно не по-тевтонски звучащие имена, которые можно найти в Ветхом Завете, является обличающим симптомом этой мании вызывать умерший мир к жизни.
Мы уже ознакомились с третьим элементом иудейского ренессанса в западном протестантизме, а именно с библиопоклонством, то есть с идолизацией сакрального текста в качестве заменителя идолизации священных образов. Несомненно, от перевода Библии на национальные языки и от постоянного чтения ее многими поколениями простых людей, редко читавших что-либо другое, величайшую культурную выгоду приобрели не только набожные протестанты или пуритане, но и все западные люди. Это неизмеримо обогатило национальные литературы и стимулировало народное образование. «Библейские истории» в добавление к своей религиозной ценности стали фольклором, далеко превосходящим по вызываемому им у западного человека интересу любой имеющийся фольклор местного происхождения. Для более утонченного меньшинства критическое исследование сакрального текста было обучением более высокой критике, которая могла быть применена (и в должное время была применена впоследствии) ко всем сферам научного знания. В то же время нравственной и интеллектуальной карой Немезиды за обожествление священных текстов явилось порабощение протестантизма, от которого остался свободным находящийся под властью духовенства «тридентский католицизм». Стремление рассматривать как непогрешимое Слово Божие Ветхий Завет, который был более или менее полным собранием, или, скорее, смешением, человеческих сочинений различного уровня религиозного и исторического достоинства, явилось религиозной расплатой за тупое упрямство, которое заставило Мэтью Арнольда обвинить добродетельную буржуазию своей викторианской эпохи в том, что она живет в «иудействующем болоте».