XII. Перспективы западной цивилизации

XXXIX. Необходимость данного исследования

Когда автор брался за перо для работы над данной частью своего «Исследования», он испытывал неприязнь к возложенной им на самого себя задаче, которая была больше чем естественным уклонением от опасностей умозрительной темы. Конечно же, было ясно, что прогнозы, сделанные в 1950 г., могли быть опровергнуты событиями задолго до того, как рукопись можно было бы напечатать и опубликовать. Однако если риск показаться смешным был бы основным соображением для авторского сознания, то это удержало бы его от того, чтобы вообще когда-либо начинать какую-либо из частей данного «Исследования». Приняв на себя обязательство написать двенадцатую часть работы после того, как одиннадцать уже стали заложницами фортуны, автор мог не терять мужества, исходя из того соображения, что к этому времени перспективы западной цивилизации были, во всяком случае, гораздо менее мрачными, чем в первые месяцы 1929 г., когда он набросал первые заметки для этой части, лежащие сейчас у него под рукой. Великая депрессия, которая тогда как раз только начиналась, со всеми ее последствиями, которые включали в себя Вторую мировую войну, задолго до 1950 г. полностью уничтожила иллюзию, господствовавшую в 1929 г., о том, что ситуация в общем не слишком сильно отличается от ситуации перед 1914 г.

Авторская неприязнь к настоящему предмету тем самым должна была существенно уменьшиться благодаря прошедшим за это время двум поучительным десятилетиям истории, если бы это было просто отвращение к опасностям предсказания. Тем не менее его нерасположенность была в малой степени или же совсем не была связана с трудностями оценки перспектив западной цивилизации, но коренилась в нежелании отказываться от одного из кардинальных принципов, которым он руководствовался в своем «Исследовании». Его мучил страх, что он откажется от точки зрения, по его мнению, единственно возможной, с которой он мог бы видеть подлинную перспективу всей истории того рода обществ, лишь одним из представителей которых является западная цивилизация. Его вера в правильность неевропоцентристской точки зрения была подтверждена, на его взгляд, результатами двух десятилетий, в течение которых он пытался прочесть карту истории под отличным от европоцентристского углом зрения.

Одним из стимулов, который побудил автора начать настоящее «Исследование», было восстание против текущего новоевропейского обыкновения отождествлять историю западного общества с «Историей» с большой буквы. Это обыкновение казалось ему продуктом искаженной эгоцентрической иллюзии, жертвой которой стали дети западной цивилизации, подобно детям всех других известных цивилизаций и примитивных обществ.[706] Наилучшая отправная точка отхода от этого эгоцентрического предположения, казалось, заключается в принятии противоположного предположения о том, что все представители любого вида обществ в философском отношении равны друг другу. Автор принял это контрпредположение, и оно, по-видимому, оправдывало его веру в него на протяжении первых шести частей данного «Исследования». В седьмой части он обнаружил, что ценность цивилизаций неравна, в результате испытания, в котором в качестве критерия выступала та роль, которую играли надломы и распады цивилизаций в истории религии. Однако результат этого испытания не возвысил снова западную цивилизацию. Наоборот, вывод состоял в том, что наиболее важными цивилизациями были цивилизации второго поколения — сирийская, индская, эллинская и древнекитайская, — с точки зрения наблюдателя, который видел генеральную линию истории в постепенном росте духовных возможностей для человеческих душ, проходящих через сей мир.

Принятие автором этой точки зрения усилило его первоначальное нежелание выделять западную цивилизацию для специального исследования. Тем не менее, решив следовать в 1950 г. плану, первоначально набросанному в 1927-1929 гг., он подчинился логике трех фактов, которые не утратили своей убедительности на протяжении прошедших лет.

Первый из фактов состоял в том, что во второй четверти XX столетия христианской эры западная цивилизация была единственной сохранившейся представительницей этого рода, которая не демонстрировала неопровержимых признаков процесса распада. Из семи других пять — а именно: основной ствол православно-христианского мира и его русское ответвление, основной ствол дальневосточной цивилизации и его корейское и японское ответвления, а также индусская цивилизация — не только вошли в стадию своего универсального государства, но уже миновали ее. Внимательное рассмотрение истории иранской и арабской мусульманских цивилизаций обнаружило веские данные в пользу того, что два этих общества также были надломлены. Одно западное общество, возможно, все еще находилось на стадии роста.

Второй факт состоял в том, что экспансия западного общества и излучение западной культуры привели к тому, что все другие оставшиеся в живых цивилизации и примитивные общества оказались в пределах охватывающего всю планету вестернизированного мира.

Третьим фактом, настойчиво требовавшим данного исследования, был тот тревожный факт, что впервые в истории человеческого рода на карту была поставлена жизнь всего человечества.

Прошли дни, когда безумие сдерживалось

Морями или горами, не распространяясь на все человечество;

Когда, хотя Нерон и дурачился на канате,

Мудрость все еще невозмутимо правила в Пекине;

И Бог гостеприимно улыбался с лица Будды,

Хотя Кальвин в Женеве проповедовал благодать.

Теперь же наш связанный воедино земной шар стал так мал,

Что один Гитлер на нем означает безумные дни для всех.

Через весь мир распространяется каждая тревожная волна,

И Ипох[707] боится войны, которой страшится Ипсден{164}

В Третьей мировой войне, которая будет вестись при помощи атомного или бактериологического оружия, кажется маловероятным, чтобы Ангел Смерти не заглянул даже в те укромные уголки обитаемой земли, которые еще недавно были или непривлекательны, или недоступны, чтобы фактически освободить их бедных, слабых, отсталых жителей от нежелательного внимания «цивилизованных» милитаристов. В выступлении, которое состоялось в Принстоне за три недели до провозглашения доктрины Трумэна[708] об американской поддержке Греции и Турции против русского давления (12 марта 1947 г.), автор дал волю фантазии, сказав, что если бы вестернизированный мир мог позволить себе вступить в Третью мировую войну, то следствием ее могло бы стать исполнение в реальной жизни одного из платоновских мифов, в котором афинский философ представляет горных пастухов, время от времени выходящих из своей цитадели, чтобы построить новую цивилизацию на освободившемся месте старой, которая погибла в последнем из множества повторяющихся катаклизмов. В образах коллективного бессознательного пастухи должны символизировать нерастраченные и неиспорченные первобытные творческие возможности человека, которые Бог держал в резерве после того, как Он ввел лишенное первоначальной простоты большинство в искушения, которые одолели земледельца Каина, градостроителя Еноха и кузнеца Тувалкаина. Где бы человек цивилизации ни терпел неудачу, пытаясь осуществить это самое последнее и, возможно, самое опасное из новейших человеческих предприятий, он всегда рассчитывал на то, что будет способен черпать резервную энергию, скрытую в его пока еще первобытных братьях, которые были вытеснены им из избранных частей земли, присвоенных им в качестве своих владений, и которые «скитались в милотях и козьих кожах… по пустыням и горам»{165}. В прошлом эти сравнительно невинные уцелевшие дети Авеля пристыжали детей Каина, приходя на помощь своим убийцам, когда обнаруживались грехи Каинитов. Пастух из Аскры[709] в предгорьях Геликона произнес пролог к трагедии эллинской истории, а пастухи из Негеба[710] на окраинах Аравийской пустыни стояли у колыбели христианства в Вифлееме. В своей платонизирующей jeu d’esprit (остроте) автор намекал в 1947 г., что если бы западная цивилизация, в которую входят он и его аудитория, вызвала некую крупную катастрофу в Oikoumene (ойкумене), то задача по начинанию культурного предприятия, которое самостоятельно развивалось бы в течение последних пяти-шести тысячелетий, возможно, легла бы на тибетцев, до сих пор благополучно укрывавшихся за укрепленными стенами своего нагорья, или на эскимосов, до сих пор тесно прижимавшихся к ледяному покрову, который был менее злобным соседом, чем любой homo homini lupus[711]. За три с половиной года, прошедших между произнесением этой речи и написанием данных строк в пока еще мирных окрестностях университетского городка, эти предварительные фантазии настиг неумолимый ход исторических событий. В момент написания этих строк в декабре 1950 г. экспедиционные войска китайских коммунистов, как сообщали, находились на пути к Лхасе, тогда как эскимосы, прежде жившие счастливо, не зная никаких врагов или друзей, кроме природы, оказались на пути заполярных маршрутов бомбардировщиков между бассейнами Волги и Миссисипи и стремительного вторжения через плавучие льдины Берингова пролива со стороны некогда изолированной среды обитания первобытных жителей северо-восточной оконечности Азиатской России на Аляску, которая отделена от основной, континентальной части Соединенных Штатов одним канадским «польским коридором»[712].

Таким образом, распространенное теперь повсеместно западное общество держало судьбу всего человечества в своих руках в тот момент, когда собственная судьба Запада лежала под кончиками пальцев одного человека в Москве и одного человека в Вашингтоне, которые одним нажатием кнопки могли взорвать атомную бомбу.

Все эти факты заставили автора настоящей книги вынужденно подтвердить вывод, к которому он вынужденно пришел в 1929 г., о том, что исследование перспектив западной цивилизации является необходимой частью исследования истории в XX в.


XL. Неубедительность априорных выводов

Какова была предполагаемая средняя продолжительность жизни западной цивилизации в 1950 г.? На первый взгляд исследователь истории был бы склонен оценивать достаточно низко нынешние виды Запада на будущее, учитывая хорошо известную расточительность природы. Западная цивилизация как-никак одна из не более чем двадцати одного представителя данного вида. Разумно ли ожидать, что подвергающейся испытанию двадцать первой цивилизации удастся избежать неудачи, ставшей уделом всех остальных? Учитывая множество неудач, которые явились расплатой за каждый купленный дорогой ценой успех в предшествующей истории развития жизни на Земле, могло бы показаться маловероятным, чтобы в истории такого еще юного вида, как цивилизации, какой-либо представитель третьего поколения был бы назначен на роль нашедшего некий, еще не проторенный путь продолжения жизни и безграничного роста или же создал мутацию, которая произвела бы на свет новый вид общества.

Однако подобное умозаключение можно было бы вывести из опыта жизни не человеческого, а дочеловеческого уровня. Верно, что когда природа была вовлечена в процесс эволюции рудиментарных организмов, она, вероятно, создавала миллионы образцов, чтобы у нее был хотя бы ничтожный шанс добиться удачного попадания, которое бы породило новый и лучший образец. В процессе эволюции растений, насекомых, рыб и т. п. двадцать экземпляров, несомненно, были бы до смешного малым количеством для продолжения работы природы. Однако, конечно же, было бы непростительной ошибкой предполагать, что законы эволюции, неизбежные для развития животных и растительных организмов, столь же необходимым образом могут быть применены к таким всецело отличным «экземплярам», как человеческие общества, находящиеся в процессе цивилизации. Фактически, доказательство от расточительности природы в данном контексте вовсе не является доказательством. Мы привели его лишь для того, чтобы отклонить.

Остается пара эмоциональных априорных ответов на наш вопрос, которые мы должны рассмотреть, прежде чем продолжим исследование свидетельств самих цивилизаций. Два эмоциональных ответа взаимно противоположны, и автор данного «Исследования», родившийся в 1889 г., видел на протяжении своей жизни, как Запад начал возвращаться от одного из этих чувств к другому.


Последовательные происшествия в цикле войны и мира в новой и новейшей западной истории
Фаза …… Увертюра 1494-1568 / Первый регулярный цикл (1568-1672) / Второй регулярный цикл (1672-1792) / Третий регулярный цикл (1792-1914) / Четвертый регулярный цикл (1914-)

Предварительные войны (прелюдия) …… / … / … / 1667-1668[713] / … / 1911-1912[714]

ii) Всеобщая война …… 1494-1525[715] / 1568-1609[716] / 1672-1713[717] / 1792-1815[718] / 1914-1945[719]

iii) Передышка …… 1525-1536 / 1609-1618 / 1713-1733 / 1815-1848 / … /

iv) Дополнительные войны

(эпилог) …… 1536-1559[720] / 1618-1648 / 1733-1763[721] / 1848-1871[722] / … /

v) Всеобщий мир …… 1559-1568 / 1648-1672 / 1763-1792 / 1871-1914 / … /


Точку зрения, господствовавшую среди среднего класса Великобритании в конце XIX в., лучше всего можно передать, процитировав пародию, написанную двумя школьными учителями на экзаменационные сочинения школьников по истории и озаглавленную «1066 г. и тому подобное».

«История теперь заканчивается; следовательно, история конечна».

Это мировоззрение английского среднего класса эпохи fin-de-siécle[723] разделяли их современники — дети немецких и североамериканских победителей последнего круга современных западных войн. Получившие наибольшую выгоду в результате этой всеобщей войны 1792-1815 гг. к тому времени не больше своих английских «противников» подозревали о том, что современный век западной истории закончился лишь для того, чтобы начать постсовременный век, чреватый трагическим опытом. Они воображали, что для их блага нормальная, безопасная, приятная современная жизнь чудесным образом задержалась в неожиданно начавшемся безвременном настоящем. Чувство отсутствия времени, например, казалось, господствовало на протяжении шестидесятилетней викторианской эпохи, хотя в действительности случайный осмотр картин в популярном издании, выпущенном к «алмазному юбилею» правления королевы Виктории «Шестьдесят лет королевы», наводит на мысль о быстрой череде перемен в каждой области жизни — от техники до одежды.

К этому времени английские буржуазные консерваторы, для которых наступил золотой век, и английские буржуазные либералы, для которых он был совсем близко, конечно же, осознавали, что участие английского рабочего класса в процветании буржуазии ужасающе мало и что британские подданные в большинстве колоний и зависимых от Соединенного Королевства стран не пользуются благами самоуправления, которое является привилегией их сограждан в Соединенном Королевстве и в немногих других доминионах Британской короны. Однако это неравноправие либералы списывали со счетов как непоправимое, а консерваторы — как неизбежное. Их современники — граждане Соединенных Шатов, жившие на Севере, подобным же образом осознавали, что в их экономическом процветании не участвуют их сограждане, жившие на Юге. Современные им подданные Германской империи осознавали, что жители «имперской земли», аннексированной у Франции, в душе еще оставались французами и что остальная французская нация еще не примирилась с ампутацией этих переданных немцам областей. Французы еще лелеяли надежду на реванш, а подчиненное население Эльзаса-Лотарингии вынашивало ту же мечту о своем возможном освобождении, какую вынашивало подчиненное население Шлезвига, Польши, Македонии и Ирландии. Эти народы не согласились с удобной верой в то, что «история закончилась». Однако их непоколебимая уверенность в том, что навязанная им невыносимая система рано или поздно будет побеждена «вечно текущим потоком» времени, не производила в то время сильного впечатления на апатичное воображение представителей господствовавших тогда держав. Можно с уверенностью сказать, что в 1897 г. даже среди самых оптимистично настроенных пророков националистической или социалистической революции не было такого мужчины или женщины, которые бы могли мечтать о том, что через каких-то двадцать пять лет требование национального самоопределения развалит на части империи Габсбургов, Гогенцоллернов и Романовых и Соединенное Королевство Великобритании и Ирландии, или же что требование социальной демократии распространится с городского рабочего класса нескольких рано развившихся индустриализированных провинций западного мира на крестьянство Мексики и Китая. Имена Ганди (родился в 1869 г.) и Ленина (родился в 1870 г.) были тогда еще совсем неизвестны. Слово «коммунизм» символизировало страшный, но краткий и явно не относящийся к делу эпизод в прошлом, который начинали рассматривать как последнее извержение уже потухшего вулкана «Истории». Эта зловещая вспышка дикости на парижском «дне» в 1871 г. была списана как потрясение от военной катастрофы, и не было заметной опасности возобновления пожарища, которое было потушено четверть века назад буржуазией Третьей республики.

Этот самодовольный оптимизм среднего класса не был чем-то новым во времена юбилея королевы Виктории. Мы обнаружим его за сто лет до того в величественный период Гиббона и выпущенного в свет в Сорбонне в 1750 г. «Второго рассуждения» Тюрго «о преимуществах, которые доставило человеческому роду установление христианства». Еще за сто лет до того мы можем обнаружить его в случайных наблюдениях Пипса[724]. Проницательный автор дневника обнаруживает подъем на политическом и экономическом барометре. «1649 г. и тому подобное», включая Варфоломеевскую ночь[725] и испанскую инквизицию, были позади. Действительно, поколение Пипса было поколением, в котором уже находится начало позднего Нового времени (1675-1875), и это позднее Новое время является одним из великих веков веры — веры в Прогресс и в человеческую способность к самосовершенствованию. На два поколения раньше Пипса мы обнаруживаем более высокопарного пророка этой веры во Фрэнсисе Бэконе[726].

Вера, просуществовавшая триста лет, была живучей, и мы можем обнаружить ее выражение десять лет спустя после того, как она получила очевидный нокаутирующий удар в 1914 г., в речи, произнесенной известным историком и государственным деятелем допотопного поколения сэра Джеймса Хедлэма-Морли (1863-1929)[727].

«В нашем анализе этой [западной] культуры первым величайшим фактом, который мы отметим, является то, что хотя, несомненно, существует история и цивилизация, общая для всей Западной Европы, ее народы не объединены в какой-либо формальный политический союз и ни одна из европейских стран не подчиняется какому-либо общему правительству. На время, правда, показалось, будто Карл Великий установил свою власть над всей этой областью. Эта надежда, как мы знаем, не оправдалась. Его попытка создать новую империю потерпела неудачу, как и все последующие попытки. Попытки объединить всю Западную Европу в одно большое государство или империю снова и снова предпринимались позднейшими императорами, а также правителями Испании и Франции. Но всегда мы обнаруживаем одно и то же: влечение к местному патриотизму и личной свободе вдохновляет сопротивление, которое разбивает все усилия завоевателей. И эту постоянно присутствующую характеристику Европы некоторые критики называют анархией, ибо отсутствие общего правления подразумевает борьбу и войну, непрерывные беспорядки между соперничающими правительствами, [борющимися друг с другом] за территории и господство.

Это состояние, которое многим кажется весьма шокирующим. Несомненно, оно предполагает огромную растрату энергии, значительное уничтожение материальных ценностей, временами большую потерю времени. В результате многие предпочли бы видеть постепенное установление некоего общего правления и даже себе в ущерб противопоставлять историю Европы истории императорского Рима или — в настоящее время — Соединенных Штатов Америки. Многие со времен Данте тосковали по этому упорядоченному правлению, которое могло бы показаться истинным отображением и орудием Божественного Провидения. Как часто приходится слышать: если на земле Америки англичане и итальянцы, поляки и русины, немцы и скандинавы могут жить бок о бок в мире и довольстве, то почему бы им не жить так и у себя на первоначальной родине?

Мне не следует сейчас обсуждать идеалы будущего. Мы имеем дело с прошлым, и все, что мы должны сделать, это отметить следующий факт: эта анархия, эта война, это соперничество существуют именно в то время, когда энергия континента находится в своей высшей точке. Отметим также, что энергии средиземноморского мира — жизненная сила, художественный дух, интеллектуальная изобретательность, — по-видимому, постепенно, но неуклонно распадаются и что начало распада совпадает с установлением общего правления. Не может ли оказаться так, что разногласие и беспорядок в действительности не были простой тратой энергии, но причиной, порождавшей эту энергию?»{166}

Странно слышать гиббоновский обнадеживающий голос, все еще отдающийся эхом в Англии, которая теперь оглашается страшным звуком апокалиптической трубы. К 1924 г., однако, противоположное чувство, выраженное в различном понимании значения упадка и разрушения предшествующей эллинской цивилизации, уже господствовало в пораженном западном мире.

За пять лет до того, как Хедлэм-Морли произнес свою речь, Поль Валери[728] красноречиво заявил, что все цивилизации смертны. Шпенглер говорил то же самое в то же время. Мы можем теперь видеть, что доктрина Прогресса была основана на множестве ложных предпосылок. Однако заставляет ли нас признание этого принять доктрину Фатума? Это было бы слишком простым умозаключением. Можно было бы с таким же успехом доказать, что поскольку человек «не от мира сего» впал в пучину уныния, то, следовательно, через нее не было пути. Пессимизм Валери и оптимизм Гиббона в одинаковой степени являются рационализацией эмоций, которые соответственно оказались свойственны краткому времени их жизней.


XLI. Доказательства истории цивилизаций

1. Западный опыт, имеющий незападные прецеденты

В предшествующих частях данного «Исследования» мы постарались постичь причины надломов цивилизаций и процесс их распада путем обзора относящихся к делу исторических фактов. Исследуя надломы, мы обнаружили, что причиной в каждом из случаев выступала некоторая неудача в самоопределении. Надломленное общество теряло благотворную свободу выбора, попав в рабство к некоему идолу собственного изготовления. В середине XX в. христианской эры западное общество явно поклонялось множеству идолов. Однако среди них один возвышался над всеми остальными, а именно культ национального государства. Эта черта западной жизни новейшего времени была ужасающим предзнаменованием в двух отношениях: во-первых, потому что эта идолизация представляла собой настоящую, хотя и непризнанную, религию огромного большинства жителей вестернизированного мира, а во-вторых, потому что эта ложная религия явилась причиной гибели не менее чем четырнадцати, а возможно, и шестнадцати из двадцати одной известной нам цивилизации.

Братоубийственная война все возрастающей силы была намного более частой причиной смертности среди цивилизаций всех трех поколений. В первом поколении она, несомненно, явилась причиной гибели шумерской и андской, а, возможно, также и минойской цивилизаций. Во втором поколении она разрушила вавилонскую, индскую, сирийскую, эллинскую, древнекитайскую, мексиканскую и юкатанскую цивилизации. В третьем поколении она разрушила православно-христианскую цивилизацию — как в ее основном стволе, так и в ее русском ответвлении, дальневосточную цивилизацию в ее японской ветви, индусскую и иранскую цивилизации. По поводу пяти оставшихся цивилизаций (кроме западной) мы можем предположить, что хеттская довела себя до разорения в результате братоубийственной войны у себя на родине еще до того, как изо всех сил устремилась на окаменевший египетский мир и затем стала жертвой варварского Völkerwanderung. Майянская цивилизация пока не предоставила каких-либо данных о братоубийственной войне. Египетская цивилизация и дальневосточная цивилизация в Китае, по-видимому, принесли свои жизни в жертву другому идолу, а именно экуменическому государству со все увеличивающейся паразитической бюрократией. Единственным оставшимся экземпляром является арабское общество, которое, возможно, было уничтожено под грузом паразитического кочевнического института, существовавшего в некочевническом мире — рабской власти египетских мамлюков, если это общество представляет собой единичный случай гибели от иноземного противника.

Кроме того, в новейшей главе западной истории опустошающее воздействие идолизации национального суверенного государства усугубилось демонической энергией. Сдерживающее влияние вселенской церкви было устранено. Воздействие демократии в форме национализма, соединявшегося во многих случаях с некоей новомодной идеологией, делало войну еще сильнее, и импульс, приданный индустриализмом и технологией, снабдил воюющие стороны все более и более разрушительным оружием.

Промышленная революция, которая начала воздействовать на западный мир в XVIII в. христианской эры, находит своего несомненного двойника в экономической революции, охватившей эллинский мир в VI в. до н. э. В обоих случаях общества, которые прежде существовали более или менее изолированно и жили натуральным хозяйством, теперь вступили в экономическое партнерство друг с другом, чтобы увеличить свою производительность и свой доход, научившись производить и обменивать особые предметы потребления. Добившись этого, они перестали быть экономически самостоятельными и более не могли восстановить свою самостоятельность, даже если бы и захотели. В обоих случаях следствием всего этого явилось то, что общество приобрело новую структуру в экономическом плане, несовместимую с его политической структурой. Неизбежный результат этого «дефекта» в социальном строе эллинского общества уже неоднократно привлекал наше внимание.

Одним из обескураживающих симптомов в современном западном обществе стало появление сначала в Пруссии, а затем и во всей Германии милитаризма, который оказывался смертельным в истории других цивилизаций. Этот милитаризм впервые появился в период правления прусских королей Фридриха Вильгельма I и Фридриха Великого (1713-1786) в то время, когда из всех периодов новоевропейской истории ведение войны было наиболее формальным, а ее разрушительность была сведена к минимуму. В своей финальной фазе, вплоть до времени написания, бешеный милитаризм национал-социалистской Германии можно было бы сравнить лишь с furor Assuriacus[729] после того, как ее температура дошла до своей крайней степени при Тиглатпаласаре III (правил в 746-727 гг. до н. э.). То, что беспрецедентно полное уничтожение национал-социалистской военной машины сможет уничтожить волю к милитаризму во всех частях вестернизированного мира, во время написания этих строк казалось более чем сомнительным.

Этим дурным предзнаменованиям противостоят также и благоприятные симптомы. Существовал один древний институт, не менее пагубный, чем война, от которого западная цивилизация освободилась. Общество, которому удалось упразднить рабство, могло бы уверенно воспрянуть духом от этой беспрецедентной победы христианского идеала и направить свои силы на решение задачи по упразднению современного института войны. Война и рабство — два тесно связанных друг с другом бича цивилизации с тех пор, как этот вид обществ появился впервые. Победа над одним из них является добрым предзнаменованием для будущей борьбы против другого.

Кроме того, западное общество, которое все еще побеждаемо войной, могло бы воспрянуть духом, вспомнив о своих духовных боях. В ответ на вызов, порожденный влиянием индустриализма на институт частной собственности, западное общество уже во многих странах сделало успехи в форсировании перехода между Сциллой неограниченного экономического индивидуализма и Харибдой тоталитарного контроля экономической деятельности со стороны государства. Был также достигнут определенный успех в деле сдерживания влияния демократии на образование. Распахнув для всех двери интеллектуальной сокровищницы, которая с начала цивилизации была заповедником, ревниво охраняемым немногочисленным меньшинством и деспотически эксплуатируемым, современный западный дух демократии дал человечеству новую надежду ценой появления новой опасности. Опасность заключается в возможностях, которые открывает для пропаганды рудиментарное универсальное образование, а также в мастерстве и беспринципности, с которыми эта возможность реализуется рекламными торговцами, новыми агентствами, группами влияния, политическими партиями и тоталитарными правительствами. Надежда заключается в возможности, что эти эксплуататоры из полуобразованной публики могут оказаться до такой степени неспособны улучшить состояние своих жертв, что не смогут им воспрепятствовать продолжать свое образование до такой точки, когда они стали бы свободны от подобной эксплуатации.

Однако план, в котором, по-видимому, произошла решающая духовная битва, был не военным, не социальным, не экономическим и не интеллектуальным. В 1955 г. все решающие вопросы, с которыми столкнулся западный человек, были религиозными.

Были ли безвозвратно дискредитированы фанатически уверенные в своей правоте религии иудейского происхождения теми обвинительными свидетельствами их нетерпимости, которые изобличали их вероисповедание? Было ли какое-то преимущество в той религиозной терпимости, до которой недоверчивый западный мир дошел в конце XVII в. христианской эры? Как долго западные души будут считать для себя приемлемым продолжать жить без религии? И в наши дни, когда этот дискомфорт от духовного вакуума заставляет их открывать двери для таких зол, как национализм, фашизм и коммунизм, как долго продержится эта новейшая вера в веротерпимость? Веротерпимость была хороша в эпоху равнодушия, когда различные разновидности западного христианства утратили свою власть над западными сердцами и умами, тогда как еще не было найдено альтернативных объектов для их расстроенной преданности. Теперь, когда они стали распутничать с другими богами, устоит ли веротерпимость XVIII в. перед фанатизмом XX в.?

Скитальцы в западной пустыне, отступившие от единого истинного Бога своих предков, научившись в результате своего разочаровывающего опыта тому, что национальные государства, подобно сектантским церквям, являются идолами, поклонение которым приносит не мир, но меч, могли бы соблазниться и воспользоваться коллективным человечеством в качестве альтернативного объекта идолизации. «Религия человечества», которую не удалось разжечь в холодной атмосфере контовского позитивизма, подожгла мир, когда была выпущена из пушечного жерла марксистского коммунизма. Будет ли та борьба не на жизнь, а на смерть за спасение душ, которую христианство вело и выиграло в своей юности у эллинского культа коллективного человечества, воплощенного в культах Деи Ромы и божественного Цезаря, продолжена через две тысячи лет — уже против некоего современного воплощения культа того же самого Левиафана? Эллинский прецедент ставит вопрос, не давая ответа.

Если теперь мы перейдем от симптомов надлома в западном мире к симптомам распада, то вспомним, что в нашем анализе «раскола в социальной системе» мы обнаружили в современном западном мире явные следы появления характерного тройственного разделения на правящее меньшинство, внутренний пролетариат и внешний пролетариат.

На внешнем пролетариате западного мира вряд ли стоит задерживаться, поскольку бывшие варвары были устранены не в результате истребления, а в результате перехода в ряды западного внутреннего пролетариата, который стал охватывать подавляющее большинство ныне живущего человечества. Таким образом, насильственно цивилизованные варвары фактически представляли собой один из самых малых отрядов, из которых состоял огромный внутренний пролетариат западного общества. Гораздо большую долю внесли выходцы из незападных цивилизаций, которые были уловлены в наброшенную на весь мир западную сеть. Третьей составляющей (наиболее несчастной и, следовательно, наиболее диссидентски настроенной) были deracines (утратившие свои корни) различного происхождения — как западного, так и незападного, которые подверглись различным степеням принуждения. Сюда входили потомки африканских негров-рабов, насильственно перевезенных через Атлантику, потомки индийских и китайских законтрактированных рабочих, чье переселение за море в действительности часто было столь же вынужденным, сколь и переселение африканских рабов. Были также и другие, которые были оторваны от своих корней, не переселяясь за море. Наиболее ужасающими примерами пролетаризации были «белые бедняки» на «старом Юге» Соединенных Штатов и в Южно-Африканском Союзе, которые опустились до социального уровня вывезенных своими более успешными собратьями или же местных африканских невольников. Однако в добавление ко всем этим известным злополучным группам можно было бы сказать о том, что везде, где были народные массы — сельские или городские, — которые чувствовали, что западная социальная система не дает им того, на что они имеют право, там существовал и внутренний пролетариат. Ибо наше определение «пролетариата» на всем протяжении данного «Исследования» было психологическим, и мы последовательно использовали его для обозначения тех, кто чувствовал, что более «не принадлежит» духовно к обществу, в которое оказался физически включен.

Реакция пролетариата на правящее меньшинство принимала насильственную форму множество раз в различных местах — от средневековых Крестьянских войн до якобинства Французской революции. В середине XX в. христианской эры она выразилась еще более мощно, чем когда-либо ранее, причем двумя путями. Там, где причины для недовольства в основном носили экономический характер, этим путем стал коммунизм, а там, где причины для недовольства были политическими или расовыми, этим путем становилось националистическое восстание против колониализма.

В 1955 г. опасность для западной цивилизации со стороны русско-китайского коммунистического блока была очевидной и угрожающей. В то же время было множество менее сенсационных, но не обязательно менее важных записей в актив противоположной стороны.

Первым пунктом, который можно было бы назвать благоприятным для находящейся под угрозой западной цивилизации, явилась примесь русского национализма к экуменическому коммунизму, который исповедовал со свойственным апостолу Павлу пылом, что надо быть выше всех индивидуальных различий между иудеем и эллином. Это неискреннее настроение стало трещиной в духовных доспехах коммунизма. В момент, когда в Восточной Азии дела Запада были чрезвычайно плохи, западный телепат, умевший заглядывать в сердца молчаливых государственных деятелей в Кремле, мог бы узнать, что они наблюдают за захватывающими успехами китайских союзников со смешанными чувствами. Будущее Маньчжурии, Монголии и Синьцзяна все-таки имело гораздо большее значение для Китая, равно как и для России, нежели будущее Индокитая, Гонконга и Тайваня. Вполне возможно, что Маленков[730], или его преемник Хрущев[731], или будущий преемник Хрущева, в настоящее время еще не показавшийся на горизонте, мог бы стать вторым Тито[732], и что после того как Германия и Япония были разоружены Западом, а Китай — Советским Союзом, напуганный Запад мог бы приветствовать напуганную Россию в качестве «надежды белого человека». Уже давным-давно дискредитированный кайзер Вильгельм II[733] обратил внимание на «желтую опасность» и за свои труды был сочтен за глупца. Однако некоторые авторы все еще продолжают отстаивать тот взгляд, что он был не только благонамеренным, но также и очень умным человеком. И весьма знаменательно, что даже Гитлер хвалил мнение кайзера по этому вопросу.

Это на первый взгляд неубедительное предсказание имеет солидное основание в двух неоспоримых фактах. Россия была единственной большой областью наследия белой расы, в которой население в XX в. росло с такой же скоростью, с какой оно росло в XIX в. в Западной Европе и Северной Америке. Россия была также областью наследия белой расы, которая граничила на континенте с Китаем и Индией. Если одному из этих субконтинентов или обоим, каждый из которых вмещает около четверти человеческого рода, удастся довести процесс вестернизации в технологическом и организационном планах до такой точки, когда китайская или индийская рабочая сила начнет подсчитывать мировой военный и политический баланс соразмерно численности населения, то можно ожидать, что такой укрепивший свою силу Самсон настоит на пересмотре остающегося до сих пор чрезвычайно несправедливым распределения территории и природных ресурсов в мире. В подобной ситуации Россия, борясь за свое собственное существование, могла бы невольно оказать для западного мира, удобно укрывшегося под ее защитой, маловыгодную для себя услугу, послужив в качестве буфера. Ту же самую услугу однажды оказал основной ствол православно-христианского мира, когда взрывчатой частью света оказалась не Индия или Китай, а Юго-Западная Азия, объединенная динамичным руководством примитивных мусульманских арабов.

Это весьма умозрительные прогнозы, относящиеся к будущему, пока еще не видимому на горизонте. Возможно, более солидное основание для ободрения содержалось в том факте, что западное сообщество, которое вступило в опрометчивое столкновение с китайцами в Корее и безнадежно впуталось в Индокитае, сумело прийти к соглашению с индонезийцами накануне их освобождения из-под власти японцев и добровольно отказалось от своего владычества над филиппинцами, цейлонцами, бирманцами, индийцами и пакистанцами. Примирение между Азией в лице различных общин, прежде подвластных Британской империи в Индии, и западным обществом в лице британских протагонистов в драме западного империализма позднего Нового времени открыло ту перспективу, что, по крайней мере, некоторая часть обширного азиатского контингента, входящего в состав всемирного западного внутреннего пролетариата, направленная на отделение от западного правящего меньшинства, может изменить свой курс и направиться к альтернативной цели партнерства на равных правах со своими бывшими западными хозяевами.

На аналогичный исход можно надеяться в азиатских и североафриканских областях исламского мира, а также в большей части Африки к югу от Сахары. Более трудноразрешимую проблему представляли собой те области, в которых климатические условия привлекали западных европейцев не только устанавливать свое господство, но и поселяться. Та же самая проблема возникала в менее угрожающих формах в регионах, откуда цветное население вывозилось для того, чтобы выполнять более неприятные и элементарные рутинные операции для белого человека. Различие в уровне опасности, с точки зрения белого человека, выражалось в статистике расового состава местного населения. Там, где цветные были туземным населением, например в Южной Африке, они обычно численно превосходили правящую белую расу. Там, куда они были насильственно вывезены, как в Соединенных Штатах, пропорции были обратными.

В Соединенных Штатах во время написания этих строк тенденция «цветного барьера» превращаться в кастовое разделение по индийскому образцу вызывала сопротивление со стороны противодействовавшего духа христианства. И хотя еще нельзя было сказать, является ли это христианское контрнаступление безнадежным предприятием или же «волной Будущего», добрым предзнаменованием было то, что в Соединенных Штатах, как и в Индии, спасительный дух действовал с обеих сторон. В сердцах правящего белого большинства христианская совесть, настоявшая на отмене негритянского рабства, стала осознавать, что простой юридической эмансипации недостаточно, а с другой стороны, цветное пролетарское меньшинство проявило признаки ответственности в том же духе.

Отчуждение внутреннего пролетариата является, как мы показали в предшествующей части данного «Исследования», самым заметным симптомом распада цивилизации. Имея это в виду, мы думали: какие данные как об отчуждении, так и о примирении могли бы найтись в западном обществе в середине XX в. христианской эры? Пока мы рассматривали те элементы пролетариата, которые сами были незападного происхождения, но которые были вовлечены в границы западного общества в результате мировой экспансии Запада. Не приходится уже и говорить о том, что оставалась вся та часть пролетариата, которая была в расовом отношении неотделима от правящего меньшинства, то огромное большинство западных мужчин и женщин, которых «высшие личности», рожденные в западном привилегированном меньшинстве XIX в., называли такими разными именами, как «рабочий класс», «низшие классы», «простой народ», «массы» и даже (в презрительно-насмешливом духе) «великий неумытый». Здесь безмерность данной темы устрашает. Достаточно будет сказать, что практически во всех западных странах, в особенности же в наиболее высоко индустриализированных и наиболее полно модернизированных странах, в первой половине столетия имело место огромное практическое движение в сторону социальной справедливости в каждой из областей жизни. Политическая революция, в результате которой Индия добилась освобождения от Британской империи, была не более удивительна, чем социальная революция в Великобритании. В ходе этой революции западная страна, в которой власть, богатство и благоприятные возможности еще совсем в недавнее время строго охранялись одиозно немногочисленным и скандально привилегированным меньшинством, превратилась, с поразительно небольшим чувством обиды с другой стороны, в общество, где высокий уровень социальной справедливости обеспечивался ценой минимальной потери индивидуальной свободы.

Предшествующий обзор фактов, говорящих как за, так и против возможности неудачи западной цивилизации в результате отделения внутреннего пролетариата, подсказывает два предварительных вывода. Во-первых, тенденции к примирению, по-видимому, сильнее, чем какие-либо соответствующие тенденции в эллинском обществе на соответствующей стадии его истории. Во-вторых, это различие в пользу западного мира, по-видимому, в основном вызвано продолжающим действовать духом христианства, еще не утратившим своей власти над сердцами западных мужчин и женщин, даже несмотря на то, что их умы и отрицают Символ веры, в котором неизменные истины христианства были переведены на недолговечный язык языческой эллинской философии.

Эта стойкая жизненность высшей религии, некогда ставшей для находившейся на стадии личинки западной цивилизации ее куколкой, была элементом, которого поразительным образом не хватало в сравнимой в других отношениях эллинской ситуации. Можно было бы предположить, что существует некая связь между этой видимой непобедимостью духовной сущности христианства и малочисленностью и скудостью нового урожая религий, появление которых можно было обнаружить то здесь, то там в вестернизированном мире этого времени.

Следовательно, мы можем сделать вывод, что данные незападных прецедентов, касающиеся будущего западной цивилизации, не являются решающими.


2. Беспрецедентный западный опыт

До сих пор мы рассматривали те элементы в постсовременной западной ситуации, которые сравнимы с элементами в истории других цивилизаций. Однако есть в ней также и другие элементы, которые не имеют аналогов в историях других цивилизаций. Две из этих не имеющих аналогов черт резко бросаются в глаза. Первой является та степень господства, которую западный человек приобрел над нечеловеческой природой, второй — растущая скорость социальных изменений, которые этим господством вызваны.

Со времен перехода человека в техническом прогрессе от эпохи нижнего палеолита к эпохе верхнего человеческий род стал «владыкой творения» на земле в том смысле, что с этого времени уже более было невозможно ни неодушевленной природе, ни какому-либо из других нечеловеческих созданий ни истребить человечество, ни хотя бы прервать человеческий прогресс. С этого времени ничто на Земле, за одним исключением, не могло встать на пути человека или же погубить его. Однако это исключение было значительным — им был сам человек. Как мы видели, человек уже довел себя до беды, дурно исполняя свои обязанности в четырнадцати или пятнадцати цивилизациях. В конце концов, в 1945 г. взрыв атомной бомбы ясно показал, что человек приобрел теперь тот уровень контроля над нечеловеческой природой, который сделал для него невозможным уже более избегать вызова двух зол, принесенных им в мир самим актом создания для себя новых видов общества в форме цивилизаций. Эти два зла были двумя различными проявлениями единого зла войны, хотя удобнее было бы различать их под двумя разными названиями — войны в ее обычном понимании и классовой борьбы: другими словами, горизонтальной войны и вертикальной войны.

Это ситуация, к решению которой человеческий род был очень плохо подготовлен. Учитывая его перспективы, мы можем попытаться упростить нашу задачу, отдельно обсудив вопрос сначала о технологии, войне и правительстве, а затем о технологии, классовой борьбе и занятости.


XLII. Технология, война и правительство

1. Перспективы Третьей мировой войны

В результате двух мировых войн количество великих держав уменьшилось с переменного множества (среди которого некоторые государства, например Италия, носили свой титул по обычаю, хотя каждый знал, что они не смогли бы доказать на него свои права) до двух — Соединенных Штатов и Советского Союза. Советский Союз установил свое господство над Восточной Германией, равно как и над большинством государств-наследников бывших Габсбургской и Оттоманской империй, которые были завоеваны во время Второй мировой войны недолговечным национал-социалистским германским Третьим рейхом. Единственная причина, по которой Западная Германия и образовавшаяся между двумя войнами Австрийская республика не последовали за своими соседями в утробу России в 1956 г., заключалась в том, что они тем временем оказались под защитой Соединенных Штатов и их западноевропейских союзников. К этому времени стало очевидно, что замена протекторатом Соединенных Штатов несостоятельной независимости являлась единственной гарантией от русского (или китайского) господства, которое со временем обещало стать действительностью для всякого государства в мире.

Эта роль, которая в Старом Свете была для Соединенных Штатов новой, была уже им давно знакома в Новом Свете. Со времен Священного союза[734] до времен Третьего рейха доктрина Монро[735] спасала государства-наследники Испанской и Португальской империй в Америках от господства некоторых европейских держав ценой замены испанской и португальской колониальной администрации гегемонией Соединенных Штатов. Благодетели редко бывают популярны, и пока их благодеяния не являются совершенно бескорыстными, они не могут эту популярность заслужить. Чувства, скажем, французов к Соединенным Штатам начиная с 1945 г. не слишком отличались от чувств бразильцев на протяжении предшествующего столетия.

Но как бы то ни было, Советский Союз и Соединенные Штаты оказались в 1956 г. противопоставленными друг другу в качестве двух единственных оставшихся на планете великих держав. В международном балансе сил два — в лучшем случае слишком неудобное число. Конечно, в противоположность Германии и Японии двадцать лет назад обе страны были экономически «сытыми» и могли найти мирное применение всей своей рабочей силе на много десятилетий вперед, возделывая свои собственные угодья. Однако история прошлого показала, что страх друг перед другом была таким же мощным источником военной агрессии, как и экономическая нужда. Русский и американский народы плохо понимали друг друга. Обычным настроением русского народа было покорное подчинение, а американского — беспокойная нетерпимость. Эта разница в характерах отразилась в различном отношении к деспотическому правлению. Русские соглашались с ним как с неизбежностью, а американцы научились из своей собственной истории думать о нем как о дурном институте, который любой народ мог бы при желании сбросить. Американцы видели свое summum bonum[736] в личной свободе, которую они довольно странным образом отождествляли с равенством, тогда как коммунистическое правящее меньшинство в России видело свое summum bonum в теоретическом равенстве, которое оно еще более странным образом отождествляло со свободой.

Эти различия в характере и учениях двух народов затрудняли взаимопонимание и доверие друг к другу. И эта взаимное недоверие порождало страх теперь, когда поле сражения, на котором они угрожали друг другу войной, трансформировалось до неузнаваемости в результате беспрецедентного прогресса техники, приведшего к тому, что некогда обширный мир съежился до карликовых размеров, так что впредь соперникам стало невозможно находиться на этом поле сражения, не стреляя друг в друга в упор.

Казалось, что в мире, унифицированном таким образом, исход соперничества за обладание мировым господством между Советским Союзом и Соединенными Штатами со временем мог быть решен голосами тех трех четвертей ныне живущего человечества, которые спустя пять или шесть тысячелетий после начала цивилизации по своему материальному уровню жизни все еще жили в веке неолита, но которые начинали осознавать, что возможен и более высокий уровень жизни. Осуществляя возникший перед ними выбор между американским и русским образами жизни, это до сих пор подавленное большинство, как можно было бы ожидать, выберет из двух такой путь, который покажется им более пригодным для удовлетворения революционных стремлений пробудившегося большинства. Однако хотя последнее слово, возможно, и остается за подавленным до сих пор незападным большинством человечества, по-видимому, вероятен и такой вариант, что в скором времени решительный перевес на русско-американских весах произведут не эти три четверти населения мира, а одна четверть нынешнего мирового промышленного военного потенциала, который все еще размещен в Западной Европе. В глобальном масштабе можно было бы сказать, что теперь есть один-единственный континент — Еврафразия, расположенная рядом с двумя большими заморскими островами — Северной и Южной Америкой. С этой глобальной точки зрения, Россия предстает в такой же мере континентальной державой, в какой Соединенные Штаты — островной, точно так же, как в «европейских» национальных войнах периода Нового времени западной истории Британия играла роль островной державы, а Испания, Франция и Германия последовательно выступали в качестве ее континентальных врагов. На современном глобальном поле сражения западноевропейский участок до сих пор оставался стратегически важным, поскольку он был континентальным плацдармом островной державы. В прошлом Фландрия была «ареной для петушиных боев» Западной Европы, на которой неисправимо воинственные национальные государства устраивали свои сражения. Теперь вся Западная Европа, по-видимому, предназначена для того, чтобы стать в случае еще одной мировой войны «ареной для петушиных боев» вестернизированного мира. Возможно, в этой трансформации стратегической карты воплощается идеальная справедливость. Однако это не делает положение западных европейцев, обитающих на «арене для петушиных боев», в целом менее нежеланным начиная с 1946 г., нежели оно было для фламандцев с конца XV в.

Прогресс техники не смог уменьшить власть человеческих чувств над ходом человеческих дел. Милитаризм представляет собой не техническую, а психологическую проблему — проблему воли к войне. Войны возбуждают, когда ведутся где-нибудь в другом месте другим народом. Возможно, они возбуждают более всего, когда заканчиваются. Историки цивилизаций традиционно рассматривали их как наиболее интересную тему в своей области. Большинство армий в прошлом были относительно небольшими и в основном состояли из людей, которые предпочитали войну всем другим занятиям. Однако со времени levée en masse[737] в революционной Франции в 1792 г. современная западная война стала гораздо более серьезным делом. В будущем же война угрожает стать еще более серьезным делом. Сейчас война стремится нейтрализовать милитаризм у тех народов, которым он был свойственен, а воля народа является той силой, с которой даже деспотические правительства, в конце концов, вынуждены соглашаться. Среди стран, которые больше всего пострадали в Первой мировой войне, Франция фактически отказалась выносить Вторую. Гитлеру удалось возбудить немцев на новую вспышку милитаризма. Однако в 1956 г. казалось сомнительным, чтобы второй Гитлер (если бы таковой когда-нибудь появился) смог бы предпринять тот же самый tourde force (усилие) снова. Знаменательно то, что излюбленным традиционным эпитетом коммунистических диктаторов стало слово «миролюбивый». Наполеон на острове св. Елены еще описывал войну как belle occupation[738]. Однако он вряд ли применил бы эту фразу по отношению к атомной войне, если бы дожил до этого события.

Эти размышления первоначально относились к народам развитых цивилизаций, которые имели непосредственный опыт войны в XX в. С другой стороны, традиционная покорность народов Азии с незапамятных времен принимала политическую форму пассивного подчинения деспотическим правительствам. Культурному процессу вестернизации придется идти гораздо дальше элементарного овладения западной военной техникой, прежде чем азиатский крестьянин-солдат начнет обдумывать или игнорировать приказы о жертвовании своей жизнью даже в агрессивной войне, которая для него лично ничего не значит. Как далеко могут зайти азиатские правительства середины XX в. в эксплуатации закоренелой покорности своих подданных в военных целях? Западному человеку могло бы показаться, будто китайский или русский крестьянин-солдат дал своему правительству чек на свою жизнь для оплаты на предъявителя. Однако история показала, что есть граница, за которую ни китайское, ни русское правительство не рискует зайти безнаказанно. Китайские режимы — от цзиньского до гоминьдановского, — которые опрометчиво повернули гайку еще на один оборот, постоянно расплачивались за этот незначительный успех потерей мандата на правление. В русской истории происходило то же самое.

Царская власть, которая была достаточно мудра, чтобы облегчить страдания русского народа в Крымской войне, согласившись на реформы 1860-х гг., заплатила своей жизнью, упорно отказываясь предотвратить новую опасность ценой подобного же возмещения своих последующих военных неудач сначала в Русско-японской войне 1904-1905 гг., которая спровоцировала безуспешную русскую революцию 1905 г., а затем в Первой мировой войне, которая спровоцировала сразу две революции в 1917 г. Тогда казалось, что существуют границы, за которыми мораль России и любой другой крестьянской страны потерпит крах. Тем не менее столь же вероятным казалось, что правительство Советского Союза скорее столкнется с ужасами войны с Соединенными Штатами, нежели пойдет на какие-либо политические уступки им, что в глазах русских было бы равносильно подчинению американскому господству.

Если возможно, что возникнут такие обстоятельства, при которых Советский Союз сможет или действительно начнет войну с державой своего масштаба, можно ли то же самое предсказать и в отношении Соединенных Штатов? В 1956 г. ответ на этот вопрос казался утвердительным. Со времени основания своего первого поселения в старейшей из тринадцати колоний американский народ был одним из самых невоенных, однако в то же самое время и одним из самых воинственных народов западного мира. Он был невоенным в том смысле, что испытывал неприязнь к подчинению военной дисциплине и не имел амбиций галлов, желавших видеть свою страну в военной славе ради самой славы. Воинственным же он был в том смысле, что вплоть до закрытия своей границы около 1890 г. всегда имел в рядах своего контингента жителей пограничной зоны, которые привыкли не только носить оружие, но и использовать его на свое усмотрение в своих частных делах. Такое положение дел к тому времени уже давно было забыто на большей части Западной Европы. Воинственный дух десяти поколений американских жителей границы подтвердили бы североамериканские индейцы в любое время после того, как впервые белые люди с Британских островов высадились на американское побережье. Его подтвердили бы французские соперники английских колонистов в XVIII в., а также их мексиканские жертвы в XIX в. Эти столкновения между англо-американскими жителями границы и их соперниками за обладание Северной Америкой были также тем основанием, которое подготовило не только жителей границы, но и американский народ в целом — исключительно и временно — к подчинению дисциплине, без которой личный боевой дух и героизм жителей границы был бы не способен одержать победу над противниками, равными им по своему культурному уровню.

Воинские качества, скрытые в американском народе в целом, стали известны его немецким противникам в германо-американских войнах 1917-1918 и 1941-1945 гг. Однако наиболее впечатляющей демонстрацией американского героизма, дисциплины, полководческого искусства и выносливости явилась война, в которой американцы сражались против американцев. Война 1861-1865 гг. между Союзом и Конфедерацией была самой долгой, самой упорной, самой дорогостоящей по убыткам и самой плодотворной по техническим изобретениям из всех войн, которые проходили в западном мире между падением Наполеона и началом Первой мировой войны. Кроме того, две мировые войны, которые на памяти одного поколения истерзали Германию и ее русских и западноевропейских жертв столь же жестоко, как и американская Гражданская война истерзала Юг, оставили Соединенные Штаты фактически невредимыми. Психологические последствия, порожденные в морали западных европейцев двумя мировыми войнами, вряд ли дали о себе знать на американской стороне Атлантики. В 1956 г. можно было не сомневаться в том, что американский народ действительно, скорее, готов столкнуться с ужасами войны с Советским Союзом, нежели пойти на какие-либо уступки, что в глазах американцев было бы равносильно подчинению русскому господству.

Однако предшествующие исторические данные, подтверждающие возможность стремления к войне в определенных обстоятельствах со стороны американского и русского народов, придется переоценить в свете развития атомной войны и психологических следствий этого развития — следствий, которые в условиях середины XX в. не запаздывали за самим техническим развитием. Смерть за страну или за дело становится беспричинным и бессмысленным актом героизма, если становится несомненным то, что страна погибнет вместе с патриотом, а дело — вместе со своим приверженцем в одной всеохватывающей катастрофе.


2. На пути к будущему мировому порядку

К 1955 г. уничтожение войны фактически стало настоятельным. Однако она не может быть уничтожена до тех пор, пока контроль над атомной энергией не будет сосредоточен в руках единой политической власти. Эта монополия на распоряжение главным оружием века дала бы возможность такой власти (и фактически заставила бы ее) взять на себя роль мирового правительства. Действительным местонахождением такого правительства в условиях 1955 г. должны были стать или Вашингтон, или Москва. Однако ни Соединенные Штаты, ни Советский Союз не готовы были отдаться на милость противника.

В этом затруднительном положении традиционной линией наименьшего психологического сопротивления, несомненно, было бы обращение к старомодному средству испытания в ходе сражения. «Нокаутирующий удар», как мы уже видели, был бесчеловечным средством, при помощи которого одна надломленная цивилизация за другой успешно переходила из периода своего «смутного времени» в период универсального государства. Однако в данном случае нокаутирующий удар мог бы нокаутировать не только противника, но также и победителя, судью, боксерский ринг и всех зрителей.

В этих условиях самое большое, на что могло надеяться человечество в будущем, это возможность того, что правительства и народы Соединенных Штатов и Советского Союза будут иметь достаточно терпения, чтобы продолжать политику, получившую название политики «мирного сосуществования». Но наибольшую опасность для благосостояния, а в действительности для продолжения существования человеческого рода представляло собой не изобретение атомного оружия, а рост в человеческих душах настроения, которое было преобладающим в западном мире на ранней стадии Нового времени на протяжении примерно ста лет, начиная со вспышки Религиозных войн около 1560 г. В начале второй половины XX в. именно капиталисты и коммунисты, подобно своим католическим и протестантским предшественникам, чувствовали, что было бы невозможно и недопустимо уступать в деле верности общества, разделенного бесчисленное количество раз, чтобы отделить истинную веру (свою собственную) от ужасной ереси (своего противника). Однако история Религиозных войн на Западе свидетельствует о том, что духовные разногласия не могут быть разрешены при помощи военной силы. Приобретение человечеством атомного оружия предупреждало о том, что капиталисты и коммунисты были невосприимчивы к урокам о тщетности религиозных войн, преподанным при помощи эмпирического метода продолжительного испытания, которое еще было возможно для католиков и протестантов в эпоху, когда самым худшим оружием человека были мечи, пики и мушкеты.

В таких опасных и неясных обстоятельствах догматический оптимизм столь же непростителен, сколь и догматический пессимизм. Ныне живущее поколение людей не имеет иного выбора. кроме как примириться с тем знанием, что оно стоит перед проблемой, в которой само его существование поставлено на карту, и что невозможно предугадать, каков у всего этого будет результат. В 1955 г. эти вечные беспризорники на борту Ноева ковчега находились в такой же ситуации, в какой Тур Хейердал[739] и его пять спутников-викингов на борту деревянного плота оказались утром 7 августа 1947 г. В это роковое утро западное течение, которое вынесло плот «Кон-Тики» на 4300 миль в Тихий океан, несло его теперь на риф Раройя. За линией прибоя, разбивавшегося об этот барьер, приближавшиеся к нему мореплаватели могли рассмотреть легкие верхушки пальмовых деревьев, и они знали, что эти украшенные пальмами идиллические острова находятся в тихой лагуне. Однако между ними и этой гаванью находился вскипающий пеной, грохочущий риф, расстилавшийся «во всю линию горизонта»{167}, и течение и ветер не давали путешественникам никакого шанса обойти этот риф вокруг. Они волей-неволей направились на неотвратимый вызов. И хотя они могли знать, какие вообще альтернативы ожидают всякого путешественника в подобном положении, они не могли предугадать, какой из этих альтернатив закончится их собственная сага.

Если плот развалится среди бурных волн, то экипаж будет разорван на клочки заостренными, словно нож, кораллами, не успев стремительно утонуть, чтобы спастись от этой мучительной смерти. Если плот не развалится и экипажу удастся удержаться на нем, пока волны не перестанут злобствовать, вынеся плот над рифом сухим, потерпевший кораблекрушение экипаж сможет доплыть до лагуны и достичь живыми одного из увенчанных пальмами островов. Если момент прибытия плота на риф совпадет с приливом одной из тех высоких волн, которые периодически затопляют риф до самой глубины, когда буруны стихают, «Кон-Тики» сможет освободиться от смертельной опасности в спокойной воде и выйти невредимым. В результате, высокий поток действительно поднял его избитый остов над рифом и перенес в лагуну через несколько дней после того, как буруны побили его об обнаженный коралловый щебень. Однако утром 7 августа 1947 г. никто на борту «Кон-Тики» не мог сказать, какой из этих возможных уделов ждет его.

Опыт этих шести скандинавских мореплавателей нашего времени является подходящей аналогией того испытания, которое все еще предстоит человечеству в начале второй половины XX в. христианской эры. Ковчег цивилизации, на протяжении пяти-шести тысячелетий плававший по океану истории, теперь направлялся к рифу, который экипаж не мог обойти вокруг. Этой предстоящей неотвратимой опасностью был рискованный переход между миром, разделенным на сферы влияния Америки и России, и миром, объединенным под контролем единой политической власти, которая в век атомного оружия рано или поздно должна заменить нынешнее разделение властей тем или иным путем. Будет ли этот переход мирным или катастрофическим, и если будет катастрофическим, то окажется ли катастрофа полной и необратимой или же будет частичной и оставит после себя те элементы, на основе которых в конечном счете можно будет добиться медленного и мучительного восстановления? Во время, когда писались эти слова, никто не мог знать наперед исход того испытания, к которому явным образом направлялся мир.

Тем не менее, не ожидая легко дающейся после свершившихся событий мудрости, наблюдатель мог бы, вероятно, успешно делать предположения о порядке будущих обстоятельств до тех пор, пока он будет ограничивать свои рассуждения о будущем мировом порядке теми элементами, которые для всемирного управления, по-видимому, являются общими с управлениями двух занимающих полмира держав, выкристаллизовавшись соответственно вокруг Соединенных Штатов и вокруг Советского Союза.

Что касается возможностей техники в снабжении оборудованием для транспортировки, то мировое правительство стало уже вполне осуществимым проектом. Однако как только мы поднимаемся (или опускаемся) с технического уровня до уровня человеческой природы, то обнаруживаем, что земной рай, умело сконструированный благодаря изобретательности Homo faber («человека умелого») оказывается призрачным счастьем благодаря порочности Homo politicus («человека политического»). «Парламент человека», введение которого пророк Теннисон[740], по-видимому, связывал во времени приблизительно с изобретением аэроплана, был введен теперь под более прозаическим названием «Организации Объединенных Наций»[741], и ООН оказалась не такой неэффективной, как порой утверждали ее критики. С другой стороны, ООН, очевидно, была не способна стать зародышем мирового правительства. Реальное распределение власти не было отражено в ее грубой конституции, воплощавшей нереалистичный принцип «одно государство — один голос», а затем не нашли лучшего средства привести фиктивное равенство государств в соответствие с суровой действительностью, нежели уступить пяти державам (одна из которых с тех пор сократилась от размеров Китая до размеров Тайваня[742]) права вето, отрицавшего их номинальное равенство. Наилучшей перспективой ООН было то, что она могла развиться из форума в союз государств. Однако существует огромная пропасть между любым союзом независимых государств и любой конфедерацией народов с центральным правительством, претендующим и пользующимся непосредственной личной преданностью каждого отдельного гражданина союза. Общеизвестно, что история политических институтов не знает такого случая, в котором бы эта пропасть была преодолена каким-то иным образом, нежели революционным скачком.

Исходя из этого, можно сказать, что, по-видимому, ООН вряд ли является тем институциональным ядром, из которого в конечном итоге неизбежно должно вырасти мировое правительство. Вероятнее всего оно примет форму правительства не ООН, а одного из двух более старых и более жестких политических «действующих предприятий» — правительства Соединенных Штатов или правительства Советского Союза.

Если бы живущее ныне поколение человечества освободилось, чтобы выбирать между ними, то у любого западного наблюдателя были бы небольшие сомнения в том, что подавляющее большинство все живущих мужчин и женщин, способных высказать какое-либо суждение по данной проблеме, предпочли бы, скорее, стать подданными Соединенных Штатов, нежели Советского Союза. Те преимущества, которые сделали Соединенные Штаты несравненно предпочтительнее, заметно выделяются на коммунистическом русском фоне.

Основным преимуществом Америки в глазах ее нынешних и будущих подданных было ее совершенно искреннее нежелание, чтобы ее вообще заставляли играть эту роль. Значительная доля современного поколения американских граждан, равно как и предков всех тех американских граждан, которые сами не были эмигрантами, вырвала свои корни в Старом Свете и начала в Новом Свете жизнь сначала, стремясь освободиться от дел континента, чью пыль они демонстративно отряхивали со своих ног. И жизнерадостности надежды, с которой они совершали свой уход, противостояла мучительность сожаления, с которым ныне живущее поколение американцев совершало принудительный возврат. Принуждение было, как мы видели, одним из аспектов того «уничтожения дистанции», которое сделало Старый и Новый Свет единым и неделимым целым. Однако всевозрастающая ясность, с которой происходило осознание этого принуждения, не ослабляла нежелание, с которым оно принималось.

Вторым заметным преимуществом американцев было их благородство. И Соединенные Штаты, и Советский Союз были «сытыми» державами, но их социально-экономическое положение было идентичным лишь в общем смысле. Россия, подобно Америке, распоряжалась громадными неразработанными ресурсами. В противоположность Америке, Россия едва только начала использовать свой потенциал, и те достижения, которые она осуществила ценой человеческих усилий и страданий в течение двенадцати лет, непосредственно предшествовавших германскому нападению на нее в 1941 г., в значительной степени были уничтожены в результате вторжения. Соответственно, русские использовали несправедливое преимущество победившей стороны, компенсировав разрушение немцами русского промышленного оборудования за счет конфискации и перевоза оборудования не только из виновной Германии, но также и из стран Центральной и Восточной Европы, освобожденных русскими, как они заявляли, от нацистов, и из китайских провинций в Маньчжурии, освобожденных ими от японцев. Это было прямой противоположностью американской послевоенной политики восстановления, осуществляемой согласно плану Маршалла[743], и другим мероприятиям. В соответствии с этой политикой множество стран, жизнь которых была дезорганизована войной, были вновь поставлены на ноги при помощи денег, ассигнованных Конгрессом в Вашингтоне в согласии с доброй волей американского налогоплательщика, из чьих карманов пришлось взять все эти деньги. В прошлом для держав-победительниц было обычным делом не давать, но брать, и в политике Советского Союза не было никакого исключения из этой дурной привычки. План Маршалла установил новую норму, которая не имела сравнимого прецедента в истории. Можно сказать, что на далеко смотрящий вперед просвещенный взгляд эта благородная политика была в собственных интересах Америки. Однако хорошие дела не перестают быть хорошими, если они в то же самое время являются благоразумными.

Граждан западноевропейских стран, тем не менее, теперь стал преследовать страх, что какое-либо американское решение, в котором западноевропейские народы никак не смогут участвовать, обрушит русское атомное оружие на их головы в качестве непроизвольного побочного продукта импульсивного ответа американцев на русскую провокацию. Хотя государства-сателлиты Американского Союза пользовались в большинстве других отношений завидной свободой действия, которой были совершенно лишены сателлиты Советского Союза, они оказались в почти таком же беспомощном положении в вопросах жизни и смерти.

В 1895 г. в связи с англо-американским спором по поводу определения границы между Британской Гвианой и Венесуэлой американский государственный секретарь Ричард Олни[744] отправил получившую широкий резонанс официальную депешу, обеспечившую его имени такую славу, которой он пользуется до сих пор.

«Сегодня Соединенные Штаты практически полновластны на этом континенте, и их указ является законом для их подданных, которые придерживаются их посредничества. Почему? Не потому, что испытывают к ним чистую дружбу или доброжелательные отношения. И не просто по причине их возвышенного характера как цивилизованного государства; также не потому, что их мудрость, справедливость и беспристрастие являются неизменными характеристиками действий Соединенных Штатов. А потому, что в добавление ко всем прочим мотивам, бесчисленные ресурсы Соединенных Штатов в соединении с их изолированной позицией делают их хозяевами положения и практически неуязвимыми против той или иной державы».

Эти слова не утратили своей неопровержимости, будучи применимы к гораздо более широкой сфере гегемонии, нежели одна Латинская Америка, и хотя неамериканцы могут не соглашаться с тем фактом, что американские бичи предпочтительнее русских «скорпионов», «философ» мог бы (говоря языком Гиббона) «позволить расширить свои взгляды», заметив, что фактическая монополия первостепенной державы в определении и осуществлении политики, когда на карту поставлены жизнь и судьба союзных народов, чревата конституционной проблемой, которая может быть разрешена только при помощи некоего рода федерального союза. Конституционные проблемы, поднятые наступлением сверхнационального порядка, вряд ли будут разрешены легко и быстро, но, по крайней мере, хорошим предзнаменованием явилось то, что Соединенные Штаты уже осуществили в своей истории утверждение федерального принципа.


XLIII. Технология, классовые противоречия и занятость

1. Природа проблемы

Если значение слова «занятость» можно распространить не только на количество и распределение работы и досуга, но также и на тот дух, с которым сделана работа, и на ту пользу, с которой проведен досуг, то было бы верно сказать, что воздействие беспрецедентно мощной западной техники на всемирное вестернизированное общество, которое все еще остается разделенным на множество отдельных классов с весьма отличающимся друг от друга уровнем жизни, поставило перед наследниками западной цивилизации проблему занятости, сравнимую с проблемой правительства, которую мы обсуждали в предыдущей главе.

Подобно проблеме правительства, проблема занятости сама по себе не представляла ничего нового, поскольку если первопричиной надломов и распадов других цивилизаций была неспособность избежать войны путем добровольного и своевременного расширения кругозора правительства с национального уровня до всемирного, то вторичной причиной была неспособность избежать классового конфликта путем добровольных и своевременных изменений в напряжении и результатах труда и в удовольствии и пользе досуга. Тем не менее в этой сфере, как и в первой, различие в уровнях между современным западным и любым предшествующим человеческим господством над нечеловеческой природой было равносильно различию по природе. Направив беспрецедентно мощную новую энергию на экономическое производство, современная технология привела к тому, что привычная социальная несправедливость стала казаться поправимой и, следовательно, ощущаться невыносимой. Когда новоявленный рог изобилия в виде механизированной индустрии произвел свое баснословное богатство для тех западных предпринимателей, которые посеяли семена и пожали урожай промышленной революции, почему богатство и досуг все еще должны быть монополизированы привилегированным меньшинством? Почему бы это новонайденное изобилие не разделить между западными капиталистами и западными промышленными рабочими, а также между западными промышленными рабочими и азиатскими, африканскими и индейско-американскими крестьянами, которые всей массой были согнаны в ряды внутреннего пролетариата охватывающего весь мир западного общества?

Эта новая мечта о возможности изобилия для всего человечества породила беспрецедентно настойчивые и нетерпеливые требования «свободы от нужды». Повсеместность этих требований поставила вопрос: а действительно ли производительность рога изобилия неисчерпаема, как то предполагалось раньше? На этот вопрос можно было ответить только, решив уравнение, в котором было, по крайней мере, три неизвестных.

Первой из этих неизвестных была степень потенциальной возможности технологии удовлетворить растущие требования человеческого рода, который продолжал умножаться и начинал требовать досуга. Каковы на планете резервы невосстановимых природных ресурсов в виде минералов и восстановимых природных ресурсов в виде гидроэнергии, сельскохозяйственных культур, скота, рабочей силы и человеческого умения? Как долго используемые до сих пор ресурсы будут служить увеличению их дохода и через какое время растраченное имущество человечества можно будет компенсировать использованием альтернативных ресурсов, которые до сих пор не эксплуатировались?

Современные выводы западной науки, по-видимому, говорят о том, что возможности технологии огромны. Однако в то же самое время современная реакция человеческой природы делает очевидным тот факт, что в человеческом плане могут возникнуть практические ограничения производительности, которая фактически безгранична в абстрактных понятиях технологических возможностей. Производительность, которая возможна в техническом смысле, не может быть воплощена в жизнь, пока человеческие руки не дернут за рычаг. Однако ценой такого огромного потенциального увеличения власти над нечеловеческой природой явилось пропорциональное количество поворотов гаек в дисциплине рабочих. Неизбежное сопротивление подобным посягательствам на их личную свободу заставило их бороться против реализации того, что технически было возможно.

Какова та степень жертвования своей личной свободой, на которую готовы идти рабочие ради увеличения размеров пирога, от которого они требует каждый раз все больший и больший кусок? Как далеко может зайти городской промышленный рабочий в подчинении «научной организации управления»? Как далеко может зайти примитивное крестьянское большинство человечества в усвоении западных научных методов сельского хозяйства и в принятии ограничений в области традиционно неприкосновенного права и обязанности произведения потомства? На данной стадии самое большее, что можно сказать, это то, что потенциальные возможности технологии увеличивать производительность бегут наперегонки с естественной человеческой настойчивостью промышленных рабочих и крестьян. Переполняющее мир крестьянство угрожает аннулировать блага технического прогресса, продолжая увеличивать число мирового населения pari passu (одновременно) с каждым последующим увеличением средств к существованию. В то же время промышленные рабочие угрожают аннулировать блага технического прогресса, ограничивая производительность профсоюзными методами борьбы против сокращения рабочей силы одновременно с каждым последующим увеличением возможностей повышения производительности труда.


2. Механизация и частное предпринимательство

В социально-экономическом плане выдающейся чертой была упорная конкурентная борьба между строгой регламентацией жизни, навязываемой механизированной промышленностью, и упорным нежеланием людей подчиняться этой строгой регламентации. Наиболее сложным моментом в этой ситуации являлся тот факт, что механизация и полиция, к сожалению, были нераздельны. На впечатления наблюдателя могло бы воздействовать то освещение, в котором ему бы случилось увидеть сцену. С точки зрения человека, имеющего отношение к технике, упорное отношение промышленных рабочих могло бы показаться по-детски неразумным. Неужели же действительно эти люди не осознают, что у каждого желанного объекта есть своя цена? Неужели они действительно думают, что они могли бы добиться «свободы от нужды», не подчинившись тем условиям, которые должны быть выполнены, прежде чем их нужда будет удовлетворена? Однако историк мог бы посмотреть на это зрелище другими глазами. Он бы припомнил, что промышленная революция началась в Британии XVIII в., в то время и в том месте, где исключительно высоким уровнем свободы от регламентации жизни пользовалось меньшинство, и что члены этого меньшинства стали создателями системы механизированного производства. Свобода предпринимательства доиндустриального периода, которую эти первопроходцы индустриализма унаследовали от предшествовавшей системы социального распределения, явилась вдохновением и источником жизненной силы для новой системы распределения, которую их инициатива вызвала к жизни.

Кроме того, доиндустриальный дух свободы предпринимателей-промышленников, который был основной пружиной промышленной революции, продолжал быть движущей силой и в следующей главе истории. Пока промышленные магнаты продолжали таким образом некоторое время уклоняться от судьбы быть уничтоженными всесокрушающей силой своей собственной мануфактуры, эта судьба стала родовой отметиной нового городского промышленного рабочего класса, который чувствовал с самого начала губительное воздействие на человеческую жизнь триумфального успеха технологии по овладению нечеловеческой природой. В предшествующем контексте мы видели, как техника освободила человека от тирании цикла дня и ночи и цикла смены времен года. Однако, освободив его от этого древнего рабства, она навязала ему новое.

Профсоюзные организации, которые были характерным вкладом нового промышленного рабочего класса в новую структуру общества, действительно явились наследием того же самого доиндустриального рая частного предпринимательства, который породил и промышленных магнатов. Будучи рассмотренными в качестве инструментов, дающих рабочим возможность вести борьбу со своими работодателями, они фактически были созданием той же самой системы социального распределения, что и их капиталистические противники. Свидетельства об этой общности этоса можно найти в том факте, что в коммунистической России за ликвидацией частных предпринимателей последовала строгая регламентация профсоюзов, тогда как в национал-социалистской Германии за ликвидацией профсоюзов последовала строгая регламентация частных предпринимателей. С другой стороны, в Великобритании после всеобщих выборов 1945 г. при лейбористском правительстве, чья программа состояла в изъятии промышленных предприятий из частных рук без вмешательства в область личной свободы, рабочие на национализированных предприятиях никогда не думали о роспуске своих профсоюзов или же отказе от права поддерживать интересы своих членов всеми теми способами, которые использовались против лишенных собственности частных «спекулянтов». И от этого порядка вещей нельзя было избавиться, объявив его нелогичным, ибо целью профсоюзов являлось сопротивление строгой регламентации, независимо оттого, навязывал ее частный капиталист или же Национальное управление.

К несчастью, результатом сопротивления рабочих строгой регламентации со стороны работодателя явилась регламентация ими самих себя. Борясь против превращения себя в роботов на фабрике, они обрекли себя на судьбу служить роботами в профсоюзах, и этой судьбы им, по-видимому, было не избежать. Не было утешения и в том факте, что их старинный и привычный враг — частный предприниматель — сам теперь был строго регламентирован и роботизирован. Противником уже перестал быть понятный человеческий тиран, чьи глаза могли быть прокляты, а окна разбиты, когда пробуждалась раздражительность. Последним врагом рабочих стала безличная коллективная сила, которая была более мощной и более неуловимой, нежели любое отвратительное и, следовательно, опознаваемое человеческое существо.

Если эта прочная саморегламентация промышленных рабочих была мрачным предзнаменованием, то благоговейный ужас внушало также и зрелище того, как западный средний класс начинает выбирать путь, по которому долгое время следовал промышленный рабочий класс. Столетие, закончившееся 1914 г., было золотым веком западного среднего класса. Однако новая эра явилась свидетельницей того, как этот класс подвергся, в свою очередь, тем бедствиям, на которые промышленная революция осудила промышленных рабочих. Ликвидация буржуазии в Советской России была поразительным предзнаменованием. Однако более точное указание на то, что произойдет, можно было найти в современной социальной истории Великобритании и других англоязычных стран, которые не испытали политических революций.

В период между промышленной революцией и началом Первой мировой войны отличительной психологической чертой западного среднего класса (в противоположность «рабочему» классу — работникам и физического, и умственного труда) было его стремление к работе. В цитадели капитализма на Манхэттене можно было найти обыденную, хотя и показательную иллюстрацию этой разницы отношения не далее как в 1949 г. В этом году финансовые дома на Уолл-Стрит[745] безуспешно пытались побудить своих стенографистов путем предложения особого вознаграждения за сверхурочную работу к тому, чтобы они пересмотрели коллективное решение об отказе впредь выполнять свои обязанности в субботу утром. Работодатели стенографистов желали посвятить свои субботние утра работе ради сохранения тех прибылей, которых они лишились бы, если бы подчинились этому сокращению своей рабочей недели. Однако они уже не могли выполнять свою работу без стенографистов, готовых им ассистировать, и оказались не способны убедить этих не допускающих никаких исключений сотрудников по своему бизнесу в том, что игра, то есть работа по субботам, стоит свеч. Стенографисты занимали такую позицию, что однодневный или даже полдневный дополнительный досуг значит для них больше, чем любой денежный стимул к отказу от требования этого удовольствия. Дополнительные деньги в их карманах не имели для них смысла, если им приходилось зарабатывать их ценой потери вышеупомянутого дополнительного досуга, без которого они бы не имели времени тратить эти деньги. В этом выборе между деньгами и жизнью они предпочли жизнь ценой потери денег, и их работодатели не имели успеха, пытаясь убедить их изменить свое сознание. К 1956 г. начало казаться, что пока стенографистов с Уолл-Стрит убеждали при помощи денежного вознаграждения встать на точку зрения финансистов с Уолл-Стрит, неблагоприятная экономическая обстановка могла в конце концов самих финансистов привести к принятию точки зрения стенографистов. Ибо к этому времени даже Уолл-Стрит начала чувствовать тот бриз, который уже заставил охладиться некогда жизнерадостные сердца на Ломбард-Стрит[746].

В XX в. христианской эры возможности западного среднего класса вести выгодный бизнес постепенно сокращались в одном западном центре капиталистической активности за другим. И эти экономические перемены имели тягостное воздействие на этос среднего класса. Традиционное рвение этого класса к работе было подорвано постепенным ограничением сферы их частного предпринимательства. Инфляция и налогообложение делали бессмысленными их традиционные добродетели, состоявшие в усердном зарабатывании денег и экономности. Растущий прожиточный минимум вместе с одновременным повышением уровня жизни сокращали размеры их семей. Утрата личной домашней прислуги угрожала уничтожить их профессиональную работоспособность. Утрата досуга угрожала уничтожить их культуру. Кроме того, женщина из среднего класса — мать, от которой, как показывает множество биографий, главным образом зависело сохранение высоких стандартов этого класса, — получила еще более тяжкий удар, чем мужчина.

Постепенный исход среднего класса из частного предпринимательства на государственную службу или на психологически эквивалентную ей службу в больших негосударственных корпорациях принес с собой для западного общества как выигрыш, так и потери. Основным выигрышем явилось подчинение эгоистического корыстолюбивого побуждения альтруистическому мотиву общественного служения, и социальное значение этой перемены можно измерить последствиями соответствующих перемен в историях других цивилизаций. Например, в историях эллинской, древнекитайской и индусской цивилизаций социальное оживление, начавшееся с установлением универсальных государств, было ознаменовано и достигнуто по большей части благодаря переориентации способностей до тех пор преследовавшего свои хищнические интересы класса на общественное служение. Август и его преемники сделали хороших государственных служащих из хищных римских торгашей, Хань Лю Бан и его преемники — из хищных феодальных землевладельцев, а Корнуоллис и его преемники — из хищных торговых агентов британской Ост-Индской компании. Однако в каждом из случаев, хотя и различными способами, результаты вскрывали характерную слабость, а окончательную неудачу можно объяснить амбивалентностью этоса гражданского служащего, в котором независимая добродетель честности уравновешивалась недостатком рвения и нежеланием брать на себя инициативу и подвергаться риску. Эти характерные черты проявлялись теперь в широком масштабе государственными служащими XX в. из среды среднего класса, и это не служит хорошим знамением для будущего в успешном решении той огромной задачи, с которой они рано или поздно столкнутся, — задачи по организации и поддержанию мирового правительства.

Когда мы начинаем исследовать причины образования этого этоса гражданского служащего, то обнаруживаем, что он явился ответом на вызов давления машины, которая хотя и была сконструирована не из металлических, а из психологических материалов, тем не менее, оказывала не менее пагубное воздействие на человеческие души. Стремление к созданию машины высокоорганизованного государства, управляющего многими миллионами подданных, было столь же душепагубной задачей, сколь и действие любого типичного набора научно регулируемых физических движений на фабрике. Бюрократизм фактически мог оказаться более сжимающим, чем железо, и бюрократизм входил в души государственных служащих, тогда как роль, которую в сверхурочной государственной службе играли формальности и рутина, в сверхурочных выборных законодательных органах теперь играла все более жесткая и дисциплинирующая партийная система.

Значение всех этих тенденций для перспектив нынешней «капиталистической» системы было нетрудно оценить. Движущей силой капитализма являлся запас доиндустриальной психической энергии западного среднего класса. Если бы эту энергию теперь лишили сил и в то же самое время направили из области частного предпринимательства в сферу государственной службы, то этот процесс означал бы гибель капитализма.

«Капитализм по своей сути является процессом экономического изменения… Без нововведений нет предпринимателей, а без предпринимательских достижений нет капиталистической прибыли и капиталистического движения вперед. Атмосфера промышленных революций — “прогресса” — это единственная атмосфера, в которой может сохраниться капитализм… Стабилизированный капитализм — это противоречие в терминах»{168}.

Казалось, что регламентация, навязанная промышленной технологией, может лишить жизни доиндустриальный дух частного предпринимательства. И эта перспектива поднимала следующий вопрос. Будет ли способна техническая система механизированной промышленности пережить социальную систему частного предпринимательства? А если нет, то сможет ли сама западная цивилизация пережить смерть механизированной промышленности, которой она оставила заложников, позволив своему населению в машинный век далеко превзойти по своей численности то количество, какое могла бы прокормить любая неиндустриальная экономика?

Неоспоримым фактом является то, что промышленная система могла работать до тех пор, пока существовал запас двигавшей ее творческой психической энергии, и эту-то движущую силу до сих пор обеспечивал средний класс. Следовательно, основным вопросом, по-видимому, является вопрос о том, существует ли какой-либо альтернативный источник психической энергии, способный служить тем же самым экономическим целям, из которого вестернизированный мир мог бы черпать, если бы энергия среднего класса разрядилась или была направлена в другое русло. Если практическая альтернатива в пределах досягаемости, то мир мог бы позволить себе хладнокровно ожидать кончину капиталистической системы. Однако если такой альтернативы нет, то тогда перспектива неутешительна. Если механизация означает регламентацию и если регламентация вынимает дух у промышленного рабочего класса, а впоследствии и у среднего класса, то возможно ли человеческими руками управлять всемогущей машиной безнаказанно?


3. Альтернативные подходы к социальной гармонии

К социальной проблеме, с которой столкнулось человечество, можно подойти с различных углов зрения в разных странах. Один подход был осуществлен в Северной Америке, другой — в Советском Союзе, третий — в Западной Европе.

Североамериканский подход вдохновлялся идеалом создания «земного рая» в Новом Свете, и этот «рай земной» должен был основываться на системе частного предпринимательства, жизнеспособность которой, как верили северные американцы (включая сюда наравне с жителями Соединенных Штатов и англоязычных канадцев), они могут поддерживать — какова бы ни была ее судьба в других местах — путем поднятия экономического и социального уровней рабочего класса до уровня среднего класса, тем самым противодействуя тому, что мы описали в предыдущем параграфе как естественные психологические следствия промышленной механизации. Это была вдохновляющая, хотя, возможно, слишком простая вера, основанная, так сказать, на множестве иллюзий, которые в конечном счете можно свести к основной иллюзии изоляционизма. Новый Свет не был столь «новым», как желали бы его поклонники. Человеческая натура, включающая в себя первородный грех, пересекла Атлантику вместе с первыми эмигрантами и со всеми их наследниками. Даже в XIX в., когда изоляционизм казался достижимым в политическом плане, этот «земной рай» содержал в себе множество змеев, и по мере того как наступал XX в. и закрывал собою предыдущее столетие, становилось все более и более ясно, что двойственность двух миров — Старого и Нового Света — была теорией, которая не соответствовала фактам. Человеческий род весь находился в одной лодке, и философия жизни, которая не могла быть применимой ко всему человеческому роду, в общем не могла быть применимой и к любой из его частей.

Русский подход к проблеме классовой борьбы вдохновлялся, подобно американскому, идеалом создания «земного рая» и, подобно американскому, принял форму политики освобождения от классового конфликта путем устранения классовых различий. Однако на этом сходство заканчивается. Если американцы пытались ассимилировать промышленный рабочий класс в среднем классе, то русские ликвидировали средний класс и запретили всякую свободу частного предпринимательства не только для капиталистов, но также и для профсоюзов.

В политике коммунистической России были серьезные достоинства, которых западные соперники Советского Союза не могли не учитывать. Первым и самым большим из этих ценных качеств был этос самого коммунизма. В конечном итоге эта идеология могла оказаться неудовлетворительной заменой религии, но на первое время она предлагала всякому, чей дом был пуст, ничтожен или неукрашен, незамедлительное удовлетворение одной из глубочайших религиозных потребностей человека, предлагая ему цель, превосходящую его ничтожные личные цели. Миссия по обращению мира в коммунизм была более оживленной, чем миссия по сохранению для мира права извлекать выгоду или права бастовать. «Святая Русь» была более воодушевляющим боевым кличем, чем «счастливая Америка».

Другим серьезным преимуществом русского подхода было то, что географическое положение России делало невозможным для русских питать иллюзию изоляционизма. Россия не имела «естественных границ». Кроме того, марксизм, проповедуемый из Кремля, выступил с убедительным обращением к мировому крестьянству от Китая до Перу и от Мексики до тропической Африки. В своей социально-экономической ситуации Россия имела гораздо большее сходство, нежели Соединенные Штаты, с угнетенными тремя четвертями человеческого рода, за преданность которых соревновались две державы. Россия могла заявлять (при внешнем правдоподобии этих слов), что она освободилась путем собственных усилий и освободит весь остальной мировой пролетариат благодаря своему примеру. Часть этого пролетариата проживала в самих Соединенных Штатах, и беспокойство по поводу действенности этого марксистского призыва было нескрываемым, а в некоторых своих проявлениях — прямо истеричным. Западноевропейский подход к решению проблемы классового конфликта — подход, который заметнее всего проявился в Великобритании и скандинавских странах, — отличался от американского и русского тем, что был менее доктринерским, чем оба эти подхода. В странах, которые теряли власть и богатство, уходившее к возвышающимся гигантам на окраинах западного мира, в то самое время, когда их собственные промышленные рабочие требовали «нового курса»[747], явно было невозможно западноевропейскому среднему классу следовать за североамериканским средним классом, предлагая рабочему классу двумя руками удобства своего уровня жизни и обилие возможностей для удовлетворения личных амбиций. Еще более нереально было предлагать западноевропейскому рабочему классу «смирительную рубашку» тоталитарного режима. Соответственно, нынешний англо-скандинавский подход явился попыткой найти средний путь, экспериментируя в области сочетания частного предпринимательства с государственным регламентированием в интересах социальной справедливости. Это была политика, которую часто идентифицируют с «социализмом» — термином, являющимся похвальным в устах его британских почитателей, тогда как в устах его американских критиков он был умаляющим. Что касается британской системы «государства всеобщего благосостояния», то она была построена постепенно и не догматически благодаря законодательному вкладу всех политических партий.


4. Возможная цена социальной справедливости

Социальная жизнь невозможна для человека без некоторой меры его личной свободы и социальной справедливости. Личная свобода является необходимым условием для всякого человеческого достижения — доброго или злого, тогда как социальная справедливость является прекрасным правилом игры человеческих отношений. Неограниченная личная свобода ставит слабейших в безвыходное положение, а социальная справедливость не может быть приведена в действие без подавления свободы, без которой человеческая натура не может быть творческой. Все известные конституции обществ располагались где-то между двумя этими теоретическими крайностями. В действующих Конституциях Советского Союза и Соединенных Штатов, например, элементы личной свободы и социальной справедливости комбинировались в различных отношениях. А в вестернизированном мире середины XX в. эта смесь, какой бы она ни была, неизменно носила название «демократии», поскольку этот термин, отысканный в эллинском политическом словаре (где он часто использовался в уничижительном смысле), теперь стал обязательным тайным паролем для каждого уважающего себя политического алхимика.

Использованный таким образом термин «демократия» был просто дымовой завесой для маскировки реального конфликта между идеалами свободы и равенства. Единственное подлинное примирение этих конфликтующих идеалов можно было найти в промежуточном идеале братства. И если бы спасение человека зависело от его перспектив по переносу этого высшего идеала в реальность, то он обнаружил бы, что изобретательность политика не зашла далеко, поскольку достижение братства будет находиться вне досягаемости людей до тех пор, пока они будут полагаться исключительно на свои силы. Братство человека происходит от отцовства Бога.

В том шатком равновесии, когда личная свобода и социальная справедливость почти уравновешивали друг друга, гаечный ключ техники был брошен на чашу противников свободы. Этот вывод можно проиллюстрировать и обосновать путем наблюдения за наступающим состоянием общества, которое уже находится в поле нашего зрения, хотя, возможно, еще и не в пределах досягаемости. Давайте предположим, в качестве обсуждения, что всемогущая техника уже выполнила следующую главную задачу, стоящую на повестке дня. Дав атомную бомбу в руки человека, она заставила его уничтожить войну и в то же самое время сделала его способным снизить уровень смертности до беспрецедентно низкого минимального уровня, беспристрастно даровав всем классам и всем расам преимущества профилактической медицины. Давайте также предположим (что действительно вполне вероятно), что эти поразительные усовершенствования в материальных условиях жизни осуществились с такой скоростью, с какой не удавалось идти наравне культурным изменениям. Эти предположения требуют от нас представить, что крестьянские три четверти человечества еще не утратят к этому времени своей привычки воспроизводить свой род до пределов истощения своих средств к существованию. А это предположение, в свою очередь, потребует от нас представить, что они все еще будут тратить на увеличение своей численности населения все те дополнительные средства к существованию, которые будут отданы им в руки в результате установления мирового порядка, следствием чего станут преимущества мира, порядка, гигиены и использование науки в производстве продуктов питания.

Подобные предсказания не так уж фантастичны. Они просто представляют собой проекцию в будущее давно существующих нынешних тенденций. В Китае, например, рост численности населения поглотил рост средств к существованию, достигнутый в результате ввоза прежде неизвестных продовольственных культур из обеих Америк в XVI в. и установления в XVII в. Pax Manchuana[748]. Благодаря акклиматизации маиса в Китае около 1550 г., сладкого картофеля около 1590 г. и арахиса несколькими годами спустя, население здесь выросло с 63 599 541 человека, по результатам переписи 1578 г., до цифры 108 300 000 в 1661 г. После этого оно продолжало расти и дальше — до 143 411 559 человеке 1741 г., 300 млн. в середине XIX в. и до порядка 600 млн. в середине XX в. Эти цифры показывают не просто рост, но рост в геометрической прогрессии. И это несмотря на периодические вспышки чумы, эпидемий и голода, сражения, убийства и внезапные смерти. Цифры современного роста населения в Индии, Индонезии и других странах показывают ту же картину.

Если такие события происходят сегодня, то что можно ожидать завтра? Хотя рог изобилия науки порождает такое богатство, которое опровергает новейший мальтузианский пессимизм, непреодолимая ограниченность поверхности земного шара должна установить предел постепенному росту продуктов питания для человечества. И, по-видимому, вполне вероятно, что этот предел будет достигнут незадолго до того, как привычка крестьянства размножаться неограниченно будет преодолена.

Предсказывая, таким образом, посмертное исполнение ожиданий Мальтуса, мы должны предсказать и то, что ко времени «великого голода» некоторая всемирная власть возьмет на себя ответственность наблюдать за материальными потребностями всего населения планеты. При подобном положении дел производство детей перестанет быть частным делом жен и мужей и станет общественной заботой вездесущей безличной дисциплинарной власти. Самое первое, что правительства сделают для вторжения в остававшееся до сих пор закрытым святая святых частной жизни, будет учреждение негативных и позитивных наград родителям необычайно больших семейств, если власти будут озабочены увеличением рабочей силы для «труда» или для «пушечного мяса». Однако они не в большей мере мечтали о том, чтобы запретить своим подданным ограничивать размеры своих семей, нежели заставить их размножаться. В самом деле, свобода воспроизводить потомство или не воспроизводить его так необдуманно считалась чем-то само собой разумеющимся, что не далее как в 1941 г. президенту Рузвельту[749] не пришло на ум увеличить число аксиоматических свобод человека, освященных его Атлантической хартией, с четырех до пяти, особо записав в список священное право родителей определять размеры своих собственных семей. Как кажется теперь, будущее покажет, что была непроизвольная логика в рузвельтовском простодушном молчании по поводу этого пункта, поскольку, по-видимому, в крайнем случае, новая «свобода от нужды» не может быть гарантирована человечеству до тех пор, пока привычная «свобода воспроизводства» не будет у него отнята.

Если действительно придет такое время, когда воспроизводство детей придется регулировать при помощи внешней власти, то как это урезание личной свободы будет воспринято, с одной стороны, крестьянским большинством человечества, а с другой — меньшинством, которое промышленная технология уже освободила от крестьянской подвластности неоспариваемого обычая? Дискуссия между двумя этими частями человеческого рода, вероятно, была бы резкой, поскольку каждая имеет повод для недовольства другой. Промышленные рабочие возмущались бы предположением, что на них лежит моральная обязанность обеспечивать средства к существованию для неограниченно растущего числа крестьянских ртов. Со своей стороны, крестьяне обиделись бы, если бы им угрожала потеря традиционной свободы воспроизводить свой род под тем предлогом, что это единственная альтернатива голодной смерти. Ибо это жертвоприношение потребовалось бы от них в то время, когда пропасть между их низким уровнем жизни и уровнем жизни промышленных рабочих на Западе или в вестернизированных странах, вероятно, стала бы больше, чем когда-либо прежде.

Постепенное расширение этой пропасти было бы поистине одним из ожидаемых следствий, если мы правы, предсказывая, что во время, когда производство продуктов во всем мире достигнет своего предела, крестьянство будет все еще тратить большинство своих дополнительных предметов потребления на рост своей численности, а индустриализированные рабочие — на повышение своего уровня жизни. В этой ситуации крестьяне не будут понимать, почему прежде чем они будут вынуждены отказаться от наиболее священного из человеческих прав, богатеющее меньшинство не будет вынуждено отдать большую часть своих вызывающих излишеств. Подобное требование показалось бы изощренной западной элите абсурдным и необоснованным. Почему должна западная или вестернизированная элита, которая обязана своим процветанием своему интеллекту и предусмотрительности, нести наказание, расплачиваясь за недальновидную несдержанность крестьян? Это требование показалось бы ей еще более неразумным, учитывая, что принесение в жертву западного уровня жизни не прогнало бы призрак всемирного голода, но просто задержало бы его на незначительный период времени, в течение которого эта жертва свела бы наиболее развитые народы до материального уровня бездельников.

Столь резкая реакция, как эта, не смогла бы решить данную проблему. В действительности же можно было бы предположить, что если бы такой продовольственный кризис, какой мы предсказывали, в конце концов произошел, то преобладающая реакция западного человека не была бы столь не сочувствующей. Холодный расчет просвещенного эгоизма, человеческое желание облегчить страдания и чувство морального долга, которые являются сохранившимся духовным наследием догматически отвергнутого христианства, — соединение мотивов, которое уже вдохновляло множество международных попыток поднять уровень жизни в азиатских и африканских странах, — заставили бы западного человека сыграть скорее роль доброго самарянина, нежели роль священника, или левита[750].

Когда вспыхнет этот спор, то, по-видимому, он будет перенесен из области экономики и политики в область религии, и это произойдет по нескольким причинам. Во-первых, упорство крестьян в воспроизводстве своего рода, превышающем возможности производства пищевых запасов, явилось социальным следствием религиозной причины, которая не может быть изменена без перемены в крестьянском религиозном отношении и мировоззрении. Религиозное мировоззрение, которое заставило крестьянские обычаи размножения столь сильно сопротивляться доводам разума, может быть, и не было по своему происхождению иррациональным, ибо являлось пережитком примитивного состояния общества, в котором домочадцы являлись оптимальной социальной и экономической единицей сельскохозяйственного производства. Механизированная технология теперь устранила то социально-экономическое окружение, в котором культ семейного изобилия имел экономический и социальный смысл. Однако сохранение этого культа после того, как уже не было никакого смысла поддерживать его в дальнейшем, явилось последствием относительной медлительности движения души на подсознательном уровне по сравнению со скоростью интеллекта и воли.

Без религиозной революции в душах крестьян трудно ожидать, что эта всемирная мальтузианская проблема будет решена. Однако в данной ситуации не одному только крестьянству требуется достичь перемены в сердце, если человечество хочет обрести счастливый выход из неминуемой катастрофы. Ибо если верно, что «не хлебом одним будет жить человек»{169}, то тогда и самодовольно процветающему западному меньшинству придется поучиться духовному настроению в этосе крестьянства.

Западный человек подверг себя опасности потерять свою душу из-за концентрации на сенсационно успешном стремлении повысить уровень своего материального благосостояния. Если ему суждено найти спасение, то он найдет его только в том, что будет делиться результатами своих материальных достижений с менее материально успешным большинством человеческого рода. Регулирующему рождаемость инженеру-агностику придется столь же многому научиться у невоздержанного и суеверного крестьянина, сколь и крестьянину — у инженера. Какую роль будет суждено сыграть историческим высшим религиям мира в просвещении обеих сторон и в достижении между ними взаимопонимания, остается вопросом, на который пока нельзя ответить.


5. Жили счастливо с тех пор?

Если бы мы могли представить мировое сообщество, в котором человечество впервые избавилось бы от войны и классовой борьбы и продолжало решать проблему перенаселенности, то мы могли бы предположить, что следующей проблемой, с которой столкнется человечество, будет роль досуга в жизни механизированного общества.

Досуг всегда играл роль первоочередной важности в истории, ибо если необходимость была матерью цивилизации, то досуг был ее кормилицей. Одной из отличительных черт цивилизации была та скорость, с какой этот новый образ жизни раскрывал свои потенциальные возможности. И этот толчок был сообщен цивилизациям меньшинством из меньшинств — немногими целеустремленными людьми среди привилегированного класса, чьей привилегией было обладание досугом. Все великие достижения человека в области искусств и наук были плодами выгодно использованного досуга этого творческого меньшинства. Однако промышленная революция нарушила — и сделала это несколькими различными путями — прежнее отношение между досугом и жизнью.

Наиболее значительной из этих перемен была психологическая. Механизация нарушила существовавшую в сознании промышленного рабочего напряженность между его восприятием своей работы и восприятием своего досуга, от которого в доиндустриальную эпоху ни крестьянское большинство, ни привилегированное меньшинство не зависели. В аграрном обществе цикл времен года, который являлся земледельческим календарем, устанавливал также и для праздного меньшинства распределение времени между приемами при дворе и войной или между заседаниями в парламенте и охотой и рыбной ловлей. Крестьяне и их правители воспринимали работу и досуг как должное, как перемежающиеся фазы ритма Инь-и-Ян, отбиваемого постоянно повторяющимися циклами дня и ночи, лета и зимы. Каждая фаза была освобождением от другой. Однако эти доиндустриальные взаимозависимость и равенство работы и досуга были выведены из строя, когда рабочий превратился в оператора машин, которые могли продолжать работу день и ночь круглый год. Постоянная промышленная война, которую рабочий теперь оказался вынужденным вести, чтобы помешать машинам и их хозяевам загнать себя до смерти, пропитала его сознание враждебностью к тяжелому труду, который его крестьянские предки воспринимали как нечто само собой разумеющееся. Это новое отношение к работе привело его к новому отношению к досугу, поскольку если работа по своей сути есть зло, то в таком случае досуг должен обладать абсолютной ценностью сам по себе.

Реакция человеческой природы против рутины фабрики и офиса к середине XX в. зашла уже так далеко, что свобода от чрезмерного гнета работы стала цениться больше, чем вознаграждение, которое рабочий мог бы получить, работая без выходных. Однако в то же время необузданное до сих пор развитие технологии сыграло мрачную шутку со своими человеческими жертвами. Когда им уже не угрожала работа до полусмерти, им стало угрожать сокращение по причине «безработицы». Таким образом, профсоюзная ограничительная практика, которая была задумана как форма организованной неспособности затормозить смертельную гонку машины, стала служить дальнейшей цели рабочих экономить остаток занятости, который в целом явно вырывали из человеческих рук[751]. Можно было бы предсказать наступление «земного возвращенного рая», где режим «полной занятости» был бы также режимом, при котором рабочее время, затраченное каждым индивидом, занимало бы такую малую часть его дня, что он обладал бы досугом, почти равным досугу давно угасшего привилегированного класса «праздных богачей», к которому его предки привыкли относиться неодобрительно. В подобных обстоятельствах использование досуга явно стало бы важнее, чем было когда-либо прежде.

Как человечество будет использовать этот будущий универсальный досуг? Этот волнующий вопрос был поднят сэром Альфредом Эвингом[752] в президентском обращении к Британской ассоциации 31 августа 1932 г.

«Некоторые могут предвидеть отдаленную Утопию, в которой будет совершенное регулирование труда и плодов труда, справедливое распределение занятости, заработной платы и всех предметов потребления, которые произведены машинами. Но даже в этих условиях будет оставаться нерешенным вопрос: как человеку проводить свой досуг, который он завоевал, переложив почти всю свою ношу на неутомимого механического раба? Смеет ли он надеяться на такое же духовное улучшение, которое сделает его способным использовать свой досуг разумно? Дай Бог, чтобы он стремился и достиг этого! Только ища он найдет. Я не могу думать, что человечество обречено на истощение и прекращение развития того, что является одной из его самых больших дарованных Богом способностей — творческой изобретательности инженера».

Pax Romana (римский мир) был очень далек от того будущего, которое мы предугадываем теперь в отношении досуга, который он обеспечивал для человеческого существования. Однако несмотря даже на это, автор трактата «О возвышенном стиле», писавший в неопределенное время расцвета Римской империи, чувствовал, что ослабление напряжения, вызванное установлением эллинского универсального государства, привело к ухудшению человеческих качеств.

«Одним из бедствий духовной жизни людей, рожденных в нынешнем поколении, является низкое духовное напряжение, в котором лишь немногие среди нас избранные души проводят свои дни. В нашей работе, равно как и в нашем отдыхе, единственной нашей целью является популярность и наслаждение. Мы не заботимся о завоевании того подлинного духовного сокровища, которое заключалось бы в ободрении человека на его дело и в завоевании признания, которого тот действительно был бы достоин».

Эти выводы эллинского критика были поддержаны в начале Нового времени западной истории одним из первооткрывателей современного научного духа. Следующий отрывок взят из сочинения «Успехи и развитие знания [божественного и человеческого]», опубликованного Фрэнсисом Бэконом в 1605 г.

«Как было хорошо замечено, когда добродетели растут, процветают военные искусства, когда добродетели находятся в статичном состоянии, процветают свободные искусства, а когда добродетели в упадке — чувственные. Так, я подозреваю, что этот век мира — где-то внизу колеса. С чувственными искусствами я соединяю шутливые обычаи, ибо введение в заблуждение чувств является одним из чувственных удовольствий».

«Шутливые обычаи» обеспечили бы добрую часть использования досуга в век телевидения и радио. Повышение рабочего класса до материального уровня среднего класса явно сопровождалось в духовном плане пролетаризацией жизни большей части среднего класса.

Гости на пиру у Цирцеи вскоре оказались в ее свинарнике[753]. Открытым оставался вопрос: останутся ли они там на неограниченное время? Неужели это судьба, которая ожидает человеческий род? Неужели действительно человеческий род удовольствуется тем, что будет «жить счастливо с тех пор» в «прекрасном новом мире»[754], в котором единственной сменой однообразия безвкусного досуга будет однообразие механической работы? Подобный прогноз, несомненно, не учитывал бы творческое меньшинство, которое во все века истории было солью земли. Мрачный диагноз автора позднеэллинистического трактата «О возвышенном стиле» упустил из виду наиболее важный элемент в современной ему ситуации. Он, по-видимому, ничего не знал о христианских мучениках.

Может показаться (и так оно в действительности и есть), что существует большая разница между перспективой технологической безработицы и ожиданием второй Пятидесятницы. Читатель может задаться скептическим вопросом: «Как это может быть?»

В середине XX в. невозможно сказать, как это будет. Однако кое-что можно было бы сказать в подтверждение того, что подобная надежда является не просто «принятием желаемого за действительное».

Одним из способов, какими Жизни удается предпринять tour de force (усилие) по сохранению себя, является компенсация нехватки или избытка в одной области за счет накопления избытка или образования нехватки в другой области. Тем самым мы могли бы ожидать, что в социальной среде, где существует нехватка свободы и избыток регламентации в экономической и политической сферах, результатом действия подобного закона Природы оказалось бы стимулирование свободы и ослабление тирании регламентации в сфере религии. Таким, несомненно, было развитие событий во времена Римской империи.

Одним из уроков этого эллинского эпизода было то, что в Жизни всегда есть некий несокращаемый минимум психической энергии, который будет настойчиво требовать своего освобождения через тот или иной канал. Однако в равной мере верно и то, что существует максимальный предел количества психической энергии, которая Жизнь имеет в своем распоряжении. Отсюда следует, что если усиление энергии требуется для придания большей активности одного рода деятельности, то необходимый дополнительный запас придется получать путем экономии энергии в других частях света. Способом экономии энергии, имеющимся у Жизни, является механизация. Например, сделав биение сердца и перемежающиеся вдохи и выдохи легких автоматическими, Жизнь освободила человеческую мысль и волю для других целей, нежели постоянное поддержание физической жизненности от одного момента до другого. Если бы сознательный акт мысли и волевой акт никогда не перестали требоваться для осуществления каждого последующего вдоха и каждого последующего биения сердца, то человеческое существо никогда бы не имело никакого запаса интеллектуальной и волевой энергии, чтобы сделать что-либо еще, кроме поддержания своей жизни. Или же, выражаясь точнее, недочеловеческое существо никогда не стало бы человеческим. По аналогии с этим творческим результатом экономии энергии в жизни физического тела человека мы могли бы предположить, что в жизни его социального тела религия, вероятно, была бы лишена пищи до тех пор, пока мысль и воля были бы заняты экономикой (как было на Западе со времени начала промышленной революции) и политикой (как было на Западе со времен западного Ренессанса обожествленного эллинского государства). И наоборот, мы можем сделать вывод о том, что регламентация, которая теперь была навязана экономической и политической жизни западного общества, вероятно, освободила бы западные души для выполнения истинного назначения человека по прославлению Бога и удовольствию общения с Ним вновь.

Эта более счастливая духовная перспектива была, по крайней мере, возможностью, в которой подавленное поколение западных мужчин и женщин могло бы уловить манящий луч доброго света.

Загрузка...