Глава 6 Полувооруженный мир, 1936–1938 ГГ

Ремилитаризация Рейнской области ознаменовала крах механизмов безопасности, созданных после Первой мировой войны. От Лиги Наций осталась одна тень; Германия вольна была перевооружаться, не оглядываясь ни на какие ограничения; гарантии Локарно больше не действовали. И вильсоновский идеализм, и французский реализм потерпели фиаско. Европа вернулась к системе, существовавшей до 1914 г., – или, точнее, к отсутствию системы. Каждое суверенное государство, большое или малое, желающее обеспечить себе безопасность, снова вынуждено было полагаться на военную силу, дипломатию и союзы. У бывших победителей не осталось никаких дополнительных преимуществ; у побежденных – никаких дополнительных помех. В Европе вновь воцарилась «международная анархия». Многие, включая некоторых историков, считают, что одного этого уже достаточно, чтобы объяснить Вторую мировую войну. В каком-то смысле так оно и есть. Пока государства не признают никаких ограничений своего суверенитета, между ними будут вспыхивать войны – одни по умыслу, другие по ошибке. Недостаток этого объяснения в том, что, поскольку оно объясняет всё, оно не объясняет ничего. Если бы «международная анархия» обязательно вызывала войны, европейские государства не знали бы мира с конца Средних веков. Но ведь были же в Европе и продолжительные периоды покоя; перед 1914 г. международная анархия обеспечила Европе самый долгий мир со времен падения Римской империи.

Войны похожи на автомобильные аварии. У них есть одновременно и общая причина, и причины частные. Любая авария в конечном итоге есть следствие изобретения двигателя внутреннего сгорания, а также человеческого стремления попасть из одного места в другое. В этом смысле, чтобы «победить» автомобильные аварии, нужно запретить автомобили. Однако автолюбитель, обвиненный в опасном вождении, поступит неразумно, если в качестве основной стратегии своей защиты станет ссылаться в суде на существование автомобилей. Полиция и суды не учитывают глубинных причин. Они ищут конкретную причину каждой аварии, будь то ошибка водителя, превышение скорости, алкогольное опьянение, неисправные тормоза или плохое дорожное покрытие. Так же и с войнами. «Международная анархия» делает войну возможной; она не делает ее неизбежной. После 1918 г. не один автор создал себе имя, исследуя глубинные причины Первой мировой войны; и хотя рассуждения их бывали верными, они лишь отвлекали внимание от вопроса, почему эта конкретная война случилась в это конкретное время. И тот и другой подходы имеют смысл – каждый на своем уровне. Они дополняют, а не исключают друг друга. У Второй мировой войны тоже были свои глубинные причины; но одновременно к ней привела цепь конкретных событий, и эти события заслуживают детального изучения.

Перед 1939 г. человечество рассуждало о глубинных причинах войн больше, чем когда-либо; и в силу этого им стали придавать огромное значение. После 1919 г. широко распространилось убеждение, что будущих войн можно избежать лишь в случае успеха Лиги Наций. Теперь Лига потерпела неудачу, и люди немедленно начали заявлять, что война неизбежна. Многие даже считали, что пытаться предотвратить войну старыми методами союзов и дипломатии – вредная затея. Говорили также, что фашизм «неизбежно» порождает войну, и на это нечего возразить, если принять на веру заявления фашистских лидеров. Гитлер и Муссолини прославляли войну и воинские добродетели. Они прибегали к угрозам войной для достижения своих целей. Но в этом не было ничего нового. Государственные деятели всегда так поступали. Риторика этих диктаторов была не хуже «бряцания оружием», которым в прежние времена злоупотребляли монархи; если уж на то пошло, не хуже идей, которые прививались английским школьникам в викторианские времена. И тем не менее, несмотря на все грозные речи, Европа видела в своей истории периоды долгого мира. Даже эти фашистские диктаторы не стали бы ввязываться в войну, если бы не рассчитывали на победу; война, таким образом, началась не только из-за порочности диктаторов, но и из-за грубейших просчетов, допущенных другими людьми. Гитлер, вероятно, планировал большую захватническую войну против Советской России – в той мере, в какой он вообще что-то сознательно планировал; но он едва ли собирался воевать с Великобританией и Францией. 3 сентября 1939 г. он был так же обескуражен, как и Бетман-Гольвег 4 августа 1914 г. Муссолини, несмотря на всю свою браваду, отчаянно старался избежать войны – даже еще отчаяннее, чем презираемые всеми последние руководители французской Третьей республики; и он вступил в войну, только когда решил, что она уже выиграна. Немцы и итальянцы рукоплескали своим лидерам; однако война среди них была непопулярна, в отличие от 1914 г. Тогда ликующие толпы повсеместно отмечали начало военных действий. Во время Чехословацкого кризиса 1938 г. в Германии царили мрачные настроения; год спустя, в момент начала войны, это уже было безнадежное смирение с судьбой. Войну 1939 г. мало того что не приветствовали – практически для всех она была менее желанна, чем почти любая другая война в истории.

Перед 1939 г. широко обсуждался и еще один тип глубинных причин. Считалось, что война неизбежна в силу сложившихся экономических условий. Так гласила общепринятая марксистская доктрина того времени, которая посредством многократного повторения завоевала признание даже у тех, кто не причислял себя к марксистам. Это была новая идея. Сам Маркс ничего подобного не утверждал. До 1914 г. марксисты предсказывали, что великие капиталистические державы поделят мир между собой; если они и предвидели какие-то войны, то это были войны за пределами Европы, в ходе которых колонизированные народы боролись бы за свое национальное освобождение. Ленин первым обнаружил, что капитализм «неизбежно» ведет к войне, но эта истина открылась ему только в разгар Первой мировой. Конечно, он был прав. Поскольку в 1914 г. все ведущие державы были капиталистическими, очевидно, капитализм «привел» к Первой мировой войне; но столь же очевидно, что он «привел» и к предшествовавшему ей периоду мира. Это было еще одно общее объяснение, которое объясняло всё и ничего. До 1939 г. крупнейшие капиталистические державы, Великобритания и США, настойчивей всех прочих стремились избежать войны; и везде, в том числе и в Германии, против войны выступал прежде всего класс капиталистов. По сути, если капиталистов 1939 г. и можно в чем-то обвинить, то только в пацифизме и нерешительности и уж точно не в разжигании войны.

Однако определенную долю вины на капитализм возложить было все же можно. Хотя успешные империалистические державы, видимо, действительно были пресыщенными и миролюбивыми, фашизм, как тогда говорили, представлял собой позднюю агрессивную стадию клонящегося к упадку капитализма, и сохранять динамичность он мог только посредством войны. Какая-то доля правды, пусть и небольшая, в этом была. Полная занятость, которой нацистская Германия достигла первой из европейских стран, отчасти обеспечивалась производством вооружений, но с тем же успехом она могла быть обеспечена (и в значительной степени обеспечивалась) и другими видами общественных работ – от дорог до грандиозных зданий. Секрет нацистского успеха заключался не в оборонной промышленности, а в свободе от общепринятых тогда экономических принципов. Огромные государственные расходы обеспечивали все благоприятные эффекты умеренной инфляции, в то время как политическая диктатура, которая уничтожила профсоюзы и ввела жесткие валютные ограничения, предотвращала такие неблагоприятные последствия, как рост зарплат или цен. Довод в пользу войны был бы несостоятелен, даже если бы нацистская система опиралась только на производство вооружений. Нацистская Германия вовсе не захлебывалась в избыточном оружии. Напротив, в 1939 г. немецкие генералы в один голос твердили, что не готовы к войне и что потребуется еще много лет, чтобы довести до конца «перевооружение вглубь». Следовательно, о возвращении безработицы можно было не волноваться. Что касается фашистской Италии, тут экономический аргумент вообще неприменим. Никакой фашистской экономической системой там не имелось. Италия была бедной страной, которой правили посредством террора и показного блеска. Она была совершенно не готова к войне, и Муссолини это признал, когда в 1939 г. объявил Италию «невоюющим» государством. Когда же в 1940-м он все-таки решился, Италия во всех отношениях была готова к войне хуже, чем в 1915-м, когда она вступила в Первую мировую.

Перед 1939 г. было популярно и иное экономическое объяснение. Германию и Италию считали «неимущими» странами с недостаточным доступом к сырью и внешним рынкам. Лейбористская оппозиция постоянно призывала британское правительство устранить этот экономический дисбаланс вместо того, чтобы вступать в гонку вооружений. Допустим, Германия и Италия действительно были неимущими державами. Но что они хотели бы иметь? Италия захватила Абиссинию. Выгоды она из этого никакой не извлекла, зато усмирение и развитие покоренной страны оказалось для Италии почти непосильной нагрузкой на ее ограниченные ресурсы. Какая-то часть итальянцев действительно переселилась в Абиссинию, но эта колонизация осуществлялась исключительно из соображений престижа; удержать этих людей на родине было бы и дешевле, и выгоднее. Непосредственно перед началом войны Муссолини неоднократно заявлял права на Корсику, Ниццу и Савойю. Ни одна из этих территорий, за исключением разве что Ниццы, не обещала Италии никаких экономических преимуществ; и даже Ницца не помогла бы решить настоящих проблем Италии – ее бедности и высокой плотности населения.

Претензии Гитлера на жизненное пространство, Lebensraum, звучали правдоподобнее – достаточно правдоподобно, что убедить самого Гитлера. Но в чем они выражались на практике? Германия не испытывала недостатка в рынках. Напротив, посредством двусторонних соглашений Шахт обеспечил Германии практически монополию в торговле с Юго-Восточной Европой; аналогичные планы вынашивались с целью экономического завоевания Южной Америки, но их осуществлению помешала война. Не страдала Германия и от нехватки сырья. Немецкая наука отыскала замену материалам, которые страна не могла свободно приобретать; и даже в годы Второй мировой войны, несмотря на британскую блокаду, Германия не испытывала недостатка в сырье, пока в 1944 г. союзники не разбомбили немецкие заводы по производству синтетического топлива[34]. Lebensraum в самом грубом смысле означало потребность в незанятом пространстве, где могли бы селиться немцы. Но по сравнению с большинством европейских стран Германия не была перенаселена, а незанятого пространства в Европе вообще не имелось. Когда Гитлер причитал: «Если бы только Украина была нашей…», он, казалось, полагал, что никаких украинцев там нет. Что он собирался с ними делать – эксплуатировать или истреблять? Судя по всему, ни к какому решению он так и не пришел. Когда в 1941 г. Германия действительно захватила Украину, Гитлер и его приспешники испробовали оба метода – но ни один не принес никакой экономической выгоды. Незанятое пространство имелось за пределами Европы, и британское правительство, принимая жалобы Гитлера за чистую монету, часто сулило ему колониальные уступки. Он неизменно игнорировал эти предложения. Он знал, что колонии – это не источник прибыли, а статья расходов, во всяком случае, до их освоения; в любом случае, появись у него колонии, он лишился бы возможности жаловаться. Короче говоря, не нужда в Lebensraum подтолкнула Германию к войне. Скорее война или воинственная политика породила потребность в Lebensraum. Гитлер и Муссолини руководствовались не экономическими мотивами. Как и большинство государственных деятелей, они жаждали успеха. От остальных их отличали лишь бóльшие аппетиты и неразборчивость в средствах.

Влияние фашизма было видно не в экономике, а в общественной морали. Фашизм постоянно подрывал дух международных отношений. Гитлер и Муссолини кичились своей свободой от общепринятых норм. Они давали обещания, не собираясь их выполнять: Муссолини попрал устав Лиги Наций, под которым подписалась Италия. Гитлер подтвердил свою приверженность Локарнскому договору, но не прошло и года, как он от него отрекся. Во время гражданской войны в Испании и тот и другой открыто насмехались над принципами невмешательства, которые обязались соблюдать. В продолжение того же подхода они возмущались, когда кто-то сомневался в их словах или напоминал им о невыполненных обещаниях. Государственных деятелей других стран обескураживало подобное пренебрежение общепринятыми нормами, но противопоставить ему они ничего не могли. Они все пытались нащупать предложение настолько привлекательное для фашистских лидеров, что те вновь обрели бы добросовестность. Чемберлен предпринял такую попытку в Мюнхене в 1938 г., Сталин – в 1939 г., заключив с Германией пакт о ненападении. Оба впоследствии наивно негодовали, что Гитлер продолжил вести себя так же, как всегда. Но что еще им оставалось делать? Какой-нибудь договор представлялся единственной альтернативой войне; вплоть до самого конца в воздухе витало нервное ощущение, что некая неуловимая договоренность находится буквально за поворотом. Лидеры нефашистских стран тоже не избежали этого характерного для того времени порока. Делая вид, что считают фашистских диктаторов «джентльменами», они сами перестали ими быть. Британские и французские министры, убедив себя однажды в несуществующей добросовестности двух диктаторов, в свою очередь, негодовали, если кто-то другой продолжал в ней сомневаться. Гитлер и Муссолини беззастенчиво лгали насчет невмешательства; Чемберлен и Иден, Блюм и Дельбос вели себя не сильно лучше. Государственные деятели Западной Европы двигались в нравственном и интеллектуальном тумане – иногда их обманывали диктаторы, иногда они обманывали самих себя, еще чаще они обманывали собственную общественность. Они тоже пришли к убеждению, что беспринципность – единственный выход. Трудно поверить, что сэр Эдвард Грей или Теофиль Делькассе поставили бы свою подпись под Мюнхенским соглашением; трудно поверить, что Ленин и Троцкий, как бы ни презирали они буржуазную мораль, подписали бы Германо-советский пакт о ненападении.

Обязанность историка – упорно пробиваться сквозь пелену слов к скрытой за ней реальности. Потому что реальность в международных делах все равно оставалась: великие державы, пусть и неэффективно, старались отстоять свои интересы и независимость. События 1935 и 1936 гг. кардинально изменили расклад сил в Европе. В «абиссинском вопросе» две западные державы пошли по наихудшему из всех возможных путей; они нерешительно балансировали между двумя несовместимыми стратегиями и потерпели фиаско в обеих. Они не захотели защитить Лигу Наций из страха не только войны, но и подрыва власти Муссолини в Италии, однако не стали и откровенно жертвовать Лигой ради него. Эти противоречия не разрешились, даже когда война в Абиссинии закончилась, а ее император отправился в изгнание. Для этой несчастной жертвы западного идеализма ничего больше сделать было, понятно, нельзя. Санкции отменили; Невилл Чемберлен заклеймил их как «чистейшее безумие». Однако Италия все равно оставалась осужденной как агрессор, а Франция и Великобритания не смогли заставить себя признать короля Италии императором Абиссинии. Фронт Стрезы развалился окончательно, что вынудило Муссолини перейти на сторону Германии. К такому результату он вовсе не стремился. Напав на Абиссинию, Муссолини намеревался обернуть в свою пользу международную напряженность на Рейне, а не сделать окончательный выбор в пользу Германии. Вместо этого он лишился свободы выбора.

Как только Муссолини лишился свободы, Гитлер ее обрел. Разрыв локарнских договоренностей сделал Германию полностью независимой державой; никакие искусственные ограничения ее больше не сдерживали. Можно было ожидать, что за этим последуют новые инициативы на международной арене. Однако следующие почти два года Германия ничего не предпринимала во внешней политике. Эта «напряженная пауза», как назвал ее Черчилль, отчасти объяснялась тем упрямым фактом, что на реализацию планов в области вооружения требуется много времени; Гитлер вынужден был ждать, пока Германия полностью не «перевооружится» – сам он обычно относил этот момент на 1943 г. Но кроме того, он попросту не знал, что ему делать дальше – даже если бы он мог что-нибудь сделать. Какими бы ни были его долгосрочные планы (а то, что таковые у него имелись, вызывает сомнения), главной движущей силой его сиюминутной политики являлась «ликвидация Версаля». Эта мысль лейтмотивом звучала в Mein Kampf[35] и во всех его речах, посвященных международным отношениям. Эта политика пользовалась единодушной поддержкой немецкого народа. Ее преимущество заключалось еще и в том, что на практике она буквально разрабатывалась сама собой: после каждой победы Гитлеру достаточно было заглянуть в мирный договор, чтобы найти там очередной пункт, ожидавший отмены. Он предполагал, что процесс затянется на долгие годы и что на этом пути он столкнется с серьезными препятствиями. Преодолевая их, он обеспечит себя неиссякаемым источником престижа. Но в реальности слом версальской и локарнской систем занял всего три года; противодействие оказалось таким слабым, что сегодня остается только удивляться, почему Гитлер не расправился с ними быстрее. После марта 1936 г. из нападок на Версаль уже нельзя было выжать никакого престижа. Когда позднее Гитлер денонсировал одно из немногих уцелевших до того момента ограничений – международный доступ к немецким рекам, – это не привлекло внимания ни внутри страны, ни за рубежом. Дни легких побед миновали. Одно дело – разрушать юридические положения некоего мирного договора, совсем другое – уничтожать независимость других стран, пусть даже малых. Кроме того, Гитлеру никогда не было свойственно проявлять инициативу. Он предпочитал, чтобы за него действовали другие; он ждал, когда европейская система ослабнет изнутри, как до этого ждал, когда мирное соглашение рассыплется само собой. Все могло обернуться иначе, останься у Гитлера после ремилитаризации Рейнской области какое-нибудь насущное и конкретное основание для недовольства. Но у немцев в то время случилась нехватка обид. Многие из них всерьез переживали из-за Данцига и Польского коридора, но Пакту о ненападении с Польшей не исполнилось и двух лет. Это был самый оригинальный ход Гитлера на международной арене, и он не был готов обратить его вспять. Чехословацкие немцы еще почти не осознали себя угнетенным меньшинством.

Оставалась только Австрия. Провальный нацистский путч 25 июля 1934 г. и убийство Дольфуса нанесли Гитлеру болезненный удар – один из немногих, ему доставшихся. Из этой неприятности он выкарабкался с удивительным проворством. Папен, легкомысленный консерватор, который помог Гитлеру стать канцлером, отправился немецким послом в Вену. Выбор этот был на удивление уместным. Папен был не только набожным католиком, преданно служившим Гитлеру, а следовательно, образцом для австрийских клерикалов, да еще и немецким представителем на переговорах о конкордате с папским престолом. Он также был на волоске от того, чтобы стать одной из жертв путча 30 июня 1934 г., так что кто, как не он, мог убедить австрийских лидеров, что покушения на убийство со стороны нацистов всерьез воспринимать не стоит. Папен блестяще справился со своей задачей. Австрийская система управления была авторитарной, но это была неэффективная разновидность авторитаризма. Власти были готовы преследовать социалистов, но не католиков или евреев. Они были готовы даже использовать риторику немецкого национализма, лишь бы Австрии позволили существовать хоть в каком-то виде. Гитлера это устраивало. Он хотел, чтобы в международных делах Австрия зависела от Германии, но полностью ее уничтожать особенно не торопился. Возможно, эта идея вообще не приходила ему в голову. Он ощущал себя в достаточной степени австрийцем, чтобы исчезновение Австрии казалось ему немыслимым до тех самых пор, пока оно не произошло на самом деле[36]; и если даже такая мысль его посещала, ему бы вовсе не хотелось, чтобы Берлин затмил собою Вену (не говоря уже о Линце).

Папену потребовалось два года, чтобы добиться доверия австрийского правительства. Взаимные подозрения если не исчезли, то ослабли. 11 июля 1936 г. две страны подписали «джентльменское соглашение» – кстати, первый пример употребления этой абсурдной фразы. Это была характерная находка Папена, и вскоре у него нашлись подражатели. Гитлер признавал «полный суверенитет» Австрии. Шушниг в ответ признавал Австрию «немецким государством» и согласился включить в свое правительство членов «так называемой Национальной оппозиции». В свете последующих событий это соглашение стало выглядеть обоюдным мошенничеством. Тогда это было не так, хотя, конечно, каждая из сторон видела в нем то, что хотела видеть. Гитлер полагал, что австрийские нацисты постепенно проникнут в правительственные структуры и превратят Австрию в нацистское государство. Но он был вполне готов к тому, чтобы это прошло незаметно, без внезапных потрясений. Июльское соглашение 1936 г. гарантировало ему почти то же самое, что он предлагал Муссолини в Венеции два года тому назад, за единственным исключением: Шушниг не освобождал место для «человека с независимым мировоззрением», а сам становился этим человеком – по крайней мере, Гитлер на это надеялся. Он не сомневался, что стены Вены падут сами собой. Даже в феврале 1938 г. он заявлял лидерам австрийских нацистов: «Австрийский вопрос невозможно решить революцией… Я хочу, чтобы был избран эволюционный курс, а не силовое решение, поскольку с каждым годом для нас ослабевает опасность в области внешней политики»{1}.

Шушниг, в свою очередь, с облегчением избавился от необходимости полагаться на Италию – это не нравилось всем австрийцам, да и положиться, по мнению большинства из них, на нее было нельзя. Спасать демократию в Австрии было уже поздно, спасти можно только отдельное название страны. Шушниг был готов отдать нацистам все, чего они хотели, только не собственное положение; теперь, думал он, в этом смысле ему ничего не угрожало. Июльское соглашение 1936 г. давало Шушнигу видимость, а Гитлеру – реальные преимущества. Довольны остались оба; доволен был и Муссолини. Защитить независимость Австрии он мог только путем унизительного примирения с западными державами, да и то вряд ли. Он тоже довольствовался видимостью – сохранением названия «Австрия». Если взглянуть глубже, планы Италии и Германии по-прежнему противоречили друг другу. Муссолини хотел сохранить свой протекторат над Австрией и Венгрией и повысить вес Италии в Средиземноморье – прежде всего за счет Франции. Гитлер же собирался сделать Германию ведущей державой Европы, а Италии в лучшем случае отводил роль младшего партнера. Ни один из них не горел желанием поощрять амбиции другого; каждый планировал использовать вызов, который бросал западным державам другой, чтобы добиться уступок для себя. В таких обстоятельствах обсуждение практических вопросов легко могло привести к ссоре. Вместо этого Гитлер и Муссолини всячески подчеркивали свое «идеологическое» родство – передовой, творческий дух двух государств, который якобы возвышал их над изжившими себя демократиями. Именно вокруг Оси Берлин – Рим, о возникновении которой Муссолини во всеуслышание объявил в ноябре 1936 г., должна была теперь вращаться европейская политика.

В отношениях c Японией Гитлер в то время придерживался аналогичной стратегии. В практических вопросах две державы тоже не сходились во взглядах. Гитлер хотел столкнуть Японию с Россией и Великобританией, не жертвуя при этом тесными связями Германии с Китаем, реорганизацией армии которого по-прежнему руководили немецкие генералы. Для Японии присутствие на Дальнем Востоке Германии было столь же нежелательно, как и присутствие любой другой европейской державы. Каждая из двух стран только и ждала, когда другая начнет конфликт, из которого можно будет извлечь выгоду. Риббентроп, личный советник Гитлера по международным отношениям, предложил решение – это был его первый успех, который чуть более года спустя привел его на пост министра иностранных дел. Антикоминтерновский пакт стал громкой декларацией принципов, которая не обязывала к действиям ни одну из сторон. Будучи направлен исключительно против коммунизма, он даже не был альянсом против России; как показало будущее, в войне с ней Германия и Япония так и не стали союзниками. Но выглядел пакт как реальный антироссийский союз. Советские руководители были им напуганы, и если ключ к разгадке советской политики существует, то искать его нужно именно здесь. Они верили, что на них вот-вот нападут – может, Германия, может, Япония, а может, обе сразу. Самым большим и самым непосредственным их страхом была агрессия Японии на Дальнем Востоке. По безудержной иронии, на которую настолько щедра мировая история, из всех войн, которые уверенно предрекали в то время, именно этой так и не случилось.

Антикоминтерновский пакт Германии и Японии, а также менее открыто антикоммунистическая Ось Берлин – Рим влияли не только на советскую политику. Все это оказало огромное воздействие и на Англию с Францией. Россия и западные державы могли сближаться, пока международные отношения строились на основе отвлеченных понятий, в отрыве от внутренней политики. Франция заключила с Советской Россией пакт о взаимопомощи; западные державы – без особой охоты – приняли страну в качестве лояльного члена Лиги Наций и сами становились лояльнее к этой организации, пристыженные хвалебными речами Литвинова о «коллективной безопасности». Когда же Антикоминтерновский пакт выдвинул на первый план политические идеи, граждане двух демократических стран тоже ощутили зов антикоммунизма. В борьбе между фашизмом и коммунизмом они предпочитали держать нейтралитет, а может, и выбрали бы фашистов. Они боялись Гитлера как лидера сильной, агрессивной Германии; они – не все, но многие – приветствовали его как защитника европейской цивилизации от коммунизма. Тут отношение англичан и французов немного различалось. Многие англичане, прежде всего консервативных взглядов, говорили: «Лучше Гитлер, чем большевики». Ни одному из них, за исключением разве что предводителя английских фашистов сэра Освальда Мосли, не пришло бы в голову сказать: «Лучше Гитлер, чем Болдуин» – или Чемберлен; или даже Клемент Эттли. Во Франции на всеобщих выборах в мае 1936 г. победили левые: радикалы, социалисты и коммунисты. Когда они сформировали правительство Народного фронта, консервативные обеспеченные французы говорили не только «Лучше Гитлер, чем большевики», но и «Лучше Гитлер, чем Леон Блюм».

Это была не единственная причина, по которой улучшившиеся было отношения Запада с Советской Россией теперь пошли на спад. В 1936 г. в России начался Большой террор: старых большевистских лидеров почти поголовно казнили или бросали в тюрьмы; тысячи, а может, и миллионы менее заметных советских граждан выслали в Сибирь. На следующий год чистки пришли в армию: первого заместителя наркома обороны Тухачевского, еще двух из пяти маршалов, 13 из 15 командующих армиями и множество других чинов приговорили к расстрелу на тайных судебных заседаниях или вообще без суда и следствия. Причин этой расправы не знает никто. Обезумел ли Сталин от неограниченной власти? Были ли у него основания полагать, что генералы или его политические соперники планируют заручиться поддержкой Германии и устроить переворот? А может, он сам собирался помириться с Гитлером и устранял вероятных критиков? Согласно одной из версий, чехословацкому президенту Бенешу стало известно, что Тухачевский вел переговоры с Гитлером, и Бенеш передал эти сведения Сталину. По другой версии, немецкие спецслужбы сфальсифицировали эти улики и подбросили их Бенешу. Правды мы не знаем и, возможно, не узнаем никогда. Но последствия были недвусмысленными. Практически все западные наблюдатели были убеждены, что Советская Россия бесполезна как союзник: во главе страны стоит жестокий и беспринципный диктатор, ее армия находится в состоянии хаоса, а система управления может рухнуть при первом же напряжении. Не согласен с этим мнением был разве что американский посол в СССР Джозеф Дэвис. Он всегда настаивал, что заговор действительно имел место, приговоры суда были справедливыми, а военная сила страны в результате лишь укрепилась. Но это тоже лишь его предположения. Никто не знал правды тогда, никто не знает ее и сейчас. В 1941 г. советские армии дали немцам достойный отпор, но только после страшных поражений, понесенных в самом начале войны. Это может свидетельствовать как о том, что и в 1936 или 1938 г. они были вполне боеспособными, так и о том, что даже в 1941 г. они едва ли были по-настоящему готовы к войне. Все это пустые рассуждения. Практический итог был один: западные державы безоговорочно укрылись за своими оборонительными рубежами – парадоксальный результат, если вспомнить, что Франко-советский пакт послужил Гитлеру оправданием для разрушения локарнской системы.

После событий марта 1936 г. обе западные державы не сидели сложа руки. Они принялись укреплять свои оборонительные позиции – ну или они так думали; делалось это в основном из страха перед Германией, а также для того, чтобы ослабить связь с Советской Россией. Когда Гитлер ввел войска в Рейнскую область, британское правительство изменило свои данные по Локарнскому договору гарантии обеим сторонам на четкое обещание помощи Франции в случае, если та подвергнется прямой агрессии. Предполагалось, что это временная мера, которая будет действовать, пока в ходе переговоров не найдется замена локарнским решениям. Однако переговоры закончились ничем, никакой замены Локарно не возникло. Вот так случайно вышло, что Великобритания впервые в своей истории оказалась в мирное время связана союзными обязательствами перед крупной континентальной державой. Это означало серьезную перемену, которая, вероятно, свидетельствовала о большем внимании Великобритании к континентальным проблемам, а может, только о большей ее слабости. Но на самом деле никаких особенно глубоких изменений не произошло. Партнерство – в смысле общих интересов с Францией – существовало уже долгое время. Формальный союз – как будто бы твердое обязательство – предлагался не в качестве предварительного условия для совместных действий; напротив, он был создан, чтобы предотвратить любые действия Франции в ответ на ремилитаризацию Рейнской области. Практической проверкой любого союза является военное планирование, которым он сопровождается. Как только немецкие войска вошли в Рейнскую область, Великобритания и Франция вступили в контакт на уровне генеральных штабов. Переговоры шли пять дней, а затем прекратились и не возобновлялись до февраля 1939 г. От союза с Великобританией Франция не получила ни дополнительной безопасности, ни дополнительной мощи. Напротив, она получила союзника, который неустанно сдерживал ее из опасений, что их союз будет приведен в действие – хотя французы не так чтобы нуждались в особом сдерживании.

Ремилитаризация Рейнской области напрямую не ослабляла оборонительной позиции Франции, как бы сильно она ни мешала ее наступательным планам, которых в любом случае не существовало. Однако косвенные последствия оказались серьезнее. Бельгия была союзницей Франции с 1919 г., и армии двух стран тесно взаимодействовали. Но теперь Бельгия граничила с заново вооружившейся Германией. Стоило ли бельгийцам, как и раньше, полагаться на союзную Францию, оказавшуюся столь беспомощной? Или им следовало отойти в сторону в надежде избежать надвигающейся бури? Они выбрали второе. Осенью 1936 г. Бельгия прекратила действие союза с Францией, а в начале 1937-го заявила о возвращении к политике нейтралитета, которой придерживалась до 1914 г. Перед Францией встала грозная стратегическая проблема. Масштабные оборонительные сооружения линии Мажино тянулись от швейцарской до бельгийской границы. До настоящего момента французы предполагали – без особых на то оснований, – что Бельгия построит примерно такие же укрепления на коротком участке границы, отделяющем ее от Германии. И что им было делать теперь? Требовать, чтобы Бельгия возводила оборонительные сооружения, – или даже интересоваться ее планами на этот счет – французы не могли, не нарушая нейтралитета своей соседки. Франко-бельгийская граница была очень длинной, и затраты на ее укрепление оказались бы непомерно велики. Кроме того, французы не могли предпринять что-то подобное, не признав тем самым исподволь, что больше не собираются защищать Бельгию и считают ее вероятным противником. Поэтому они поступили так, как часто поступают люди, столкнувшиеся с неразрешимой проблемой: зажмурились и сделали вид, что никакой проблемы не существует. Они не пытались укрепить французскую границу с Бельгией и не предприняли ничего даже после начала войны. Зимой 1939/40 г. британские войска были размещены на франко-бельгийской границе, и многие офицеры докладывали о ее уязвимости. Их жалобы дошли до военного министра Лесли Хора-Белиши. Когда тот поднял этот вопрос в высших военных кругах, его отправили в отставку. Через несколько недель немцы вторглись в Бельгию и при содействии стратегических просчетов главнокомандующего союзными войсками Гамелена одержали там решительную победу, которая не далась им в 1914 г.

Осведомленность об этих более поздних событиях мешает нам воспринимать довоенные споры вокруг политического курса Франции и Великобритании в перспективе. Мы знаем, что Германия разгромила союзные войска во Франции, и потому легко приходим к выводу, что они были плохо подготовлены с военной точки зрения. На первый взгляд этот вывод подкрепляется цифрами. В 1938 г. Германия направляла на вооружение 16,6 % от общего объема производства, а Великобритания и Франция отводили на это только по 7 %. Но прежде чем согласиться с объяснением, что поражение западных держав стало следствием их неспособности достаточно перевооружиться, следует задаться вопросом: «Достаточно для чего?» Если бы они увеличили расходы на вооружение, разве это как-то компенсировало бы, например, стратегическое пренебрежение Бельгией? Раньше считалось, да и сейчас считается, что в идеале любой стране необходимо стремиться к паритету вооружений с возможным противником или группой противников. Но в действительности сложно придумать цель более бессмысленную: этого слишком много, если страна собирается только обороняться, и слишком мало, если она надеется навязать противнику свою волю. Британское адмиралтейство никогда не довольствовалось паритетом. Оно стремилось к решительному превосходству сразу и над Германией, и над Италией, а с 1937 г. еще и над Японией. Этого «трехдержавного стандарта» не удалось достичь не из-за нехватки средств, но из-за нехватки времени.

Но конкретно в Европе решающее значение имел уровень сухопутных вооружений, и здесь паритет как цель вводил в заблуждение больше обычного. В Первую мировую войну обороняющаяся сторона имела огромное преимущество перед наступающей: атакующим войскам для победы требовалось превосходство в три, если не в пять раз. Французская кампания 1940 г., казалось, опровергла этот опыт: немцы одержали решительную победу, не имея значительного превосходства ни в живой силе, ни в технике. Но в действительности эта кампания не доказала ничего, кроме того факта, что даже достаточно подготовленные к обороне армии можно обречь на уничтожение, если командовать ими достаточно плохо. Позже Большой коалиции из Великобритании, Советской России и США пришлось дождаться превосходства в пять к одному, прежде чем она смогла одержать победу над Германией. Таким образом, если Великобритания и Франция рассчитывали исключительно обороняться, им было бы достаточно весьма небольшого наращивания сухопутных вооружений, и такое наращивание было более чем достигнуто между 1936 и 1939 гг. С другой стороны, если они хотели разбить Германию и вернуть себе то триумфальное господство, которым обладали в 1919 г., им пришлось бы нарастить свои вооружения не в два раза, а в шесть или даже в десять, что совершенно немыслимо. Никто этого не понимал. Люди цеплялись за обманчивую концепцию паритета, полагая, что он каким-то образом обеспечит им не только безопасность, но и могущество. Министры говорили об «обороне», подразумевая при этом, что успешная оборона равна победе; их критики полагали, что успешная оборона либо невозможна, либо ничем не лучше поражения. Поэтому простого ответа на вопрос «Были ли Британия и Франция достаточно вооружены в 1939 г.?» не существует. Они были достаточно хорошо вооружены для обороны – при условии разумного использования имеющихся ресурсов; они были вооружены недостаточно, чтобы помешать расширению сферы германского господства в Восточной Европе.

Что касается одной конкретной разновидности вооружений, там обычный расчет «три к одному», казалось, не действовал. Речь идет о всеобщем убеждении, что против атаки с воздуха защиты не существует. Болдуин выразил эту идею фразой «Бомбардировщик всегда прорвется». Предполагалось, что сразу же после начала войны массированные воздушные бомбардировки сровняют с землей все крупные города, и британское правительство, исходя из этого представления, готовилось к тому, что за первую неделю войны в одном только Лондоне будет больше жертв, чем в реальности понес весь британский народ за пять долгих лет войны. Единственным ответом должен был стать «фактор сдерживания» – группировка бомбардировщиков, не уступающая по численности вражеской. Ни Великобритания, ни Франция не обладали такой группировкой ни в 1936 г., ни даже в 1939-м, чем во многом и объяснялась нерешительность их государственных деятелей. Все эти расчеты оказались неверны. Немцы вообще не собирались полагаться на бомбардировки как таковые. Их ударная авиация должна была оказывать поддержку армии на земле, а воздушные налеты на Великобританию летом 1940 г. стали чистой импровизацией. Отпор немцам дали – и одержали над ними победу – не британские бомбардировщики, а истребительная авиация, которую до войны ни во что не ставили и которой почти не уделяли внимания. Когда англичане, в свою очередь, приступили к бомбардировкам Германии, это принесло больше вреда им самим, чем немцам, – в том смысле, что Британия потратила больше персонала и техники, чем уничтожила немецких. Никто не мог этого понять до начала событий, а многие, впрочем, не поняли и после их завершения. Предвоенные годы прошли под гнетом чудовищного заблуждения.

Реальная война всегда не похожа на ту, которой все ждали. Победа достается тому, кто совершил меньше ошибок, а не тому, кто правильно угадал. В этом смысле Великобритания и Франция недостаточно подготовились к войне. Их военные эксперты давали плохие советы и следовали неверной стратегии; их министры не понимали того, что им говорили эксперты; их политики и общественность не понимали того, что им говорили министры. Критики их правительств были ненамного ближе к правильному курсу. Уинстон Черчилль, например, был «прав» только в том, что требовал больше всего подряд. Он не требовал ни иного оружия, ни иной стратегии; по многим вопросам – таким, как мощь французской армии и эффективность бомбардировок, – он особенно упрямо цеплялся за заблуждения. Главной причиной провала англо-французских усилий стали технические просчеты. Политические трудности тоже сыграли свою роль, хотя и не такую большую, как принято считать. В июне 1936 г. к власти во Франции пришло правительство Народного фронта, от которого можно было ожидать особой решительности в борьбе с фашистскими державами; однако оно также было озабочено проведением давно назревших социальных реформ. Эти умеренные реформы вызвали острое недовольство имущих классов; в результате пострадало перевооружение страны. Когда французские военачальники, сами консерваторы, требовали увеличить военные расходы, они, без сомнения, выражали реальную потребность; однако, кроме того, они в глубине души надеялись, что такой рост военных расходов обрушит программу социальных реформ. Сторонники Народного фронта – то есть большинство французов – платили им той же монетой: осознавая, что на увеличении военных расходов настаивают в том числе для того, чтобы помешать социальным реформам, они отказывались верить в необходимость какого-либо увеличения.

Перевооружение Британии запаздывало по иной причине. Правительство действительно порой заявляло, что его сдерживает непатриотичный пацифизм лейбористской оппозиции; на это оправдание особенно напирали позже, когда события сделали недоработки правительства очевидными. Но на самом деле британское правительство сознательно ограничивало расходы на вооружение скромными цифрами. В палате общин у него было огромное преимущество в 250 голосов, и лейбористы не смогли бы заблокировать предложения правительства, даже если не учитывать того факта, что многие из них и сами считали нужным наращивать вооружения. Правительство действовало медлительно по причинам политического и экономического характера, а вовсе не из страха перед оппозицией. Сначала активность правительства в этом направлении затормозили нападки Черчилля: после того как министры отвергли его обвинения, им было непросто признать его правоту. Даже уже решив наращивать вооружения, они делали это с преувеличенной осторожностью – в отличие от Гитлера, который постоянно хвастал оружием, которым не обладал. Он хотел, чтобы у противника сдали нервы; они хотели расположить противника к себе и снова усадить за стол переговоров. В угоду Гитлеру британское правительство старалось представить принимаемые им меры безвредными и неэффективными – и одновременно заверяло британскую публику и самих себя, что скоро Великобритания будет в полнейшей безопасности. Болдуин упрямо противился созданию министерства по делам вооружений; а когда в конце концов он был вынужден отчасти уступить и согласиться на учреждение ничего не значащего поста министра по координации обороны, то назначил не Черчилля и даже не Остина Чемберлена, а сэра Томаса Инскипа – кадровое решение, которое справедливо называли самым поразительным с тех пор, как Калигула сделал консулом своего коня. Но на самом деле из таких британских назначенцев Калигула смог бы составить целый кавалерийский полк.

Пойти против экономических принципов правительство Великобритании боялось даже больше, чем обидеть Гитлера. Оно все еще не разгадало секрета ящика Пандоры, открытого Шахтом в Германии, а заодно и рузвельтовским «Новым курсом» в Америке. Будучи приверженцами стабильных цен и стабильного фунта, британские государственные деятели считали увеличение государственных расходов чудовищным злом, оправданным лишь в условиях реальной войны и даже тогда нежелательным. Они не догадывались, что государственные расходы на что угодно, даже на вооружения, приводят к росту благосостояния. Как и почти все экономисты того времени, за исключением, конечно, Джона Мейнарда Кейнса, они по-прежнему относились к государственным финансам так, как будто это финансы частного лица. Когда человек тратит деньги на бесполезные вещи, у него остается меньше средств на другие цели, и «спрос» снижается. Но когда деньги тратит государство, «спрос» растет – и благосостояние общества тоже. Сейчас это очевидно, но тогда об этом почти никто знал. Прежде чем презрительно осуждать Болдуина и Невилла Чемберлена, стоить вспомнить, что еще в 1959 г. одного экономиста ввели в палату лордов за проповедь все той же доктрины государственной скупости, которая сковывала политический выбор Британии накануне 1939 г. Есть вероятность, что мы не поумнели, а просто стали больше бояться народных волнений, которые могут вспыхнуть, если экономисты добьются своего и снова возникнет массовая безработица. До 1939 г. эту безработицу считали законом природы, а правительство на голубом глазу могло утверждать, что в стране нет неиспользуемых ресурсов, когда почти два миллиона человек сидели без работы.

Здесь тоже у Гитлера имелось большое преимущество перед демократическими странами. Его главным достижением была победа над безработицей; большинству немцев не было дела до того, какими еретическими методами он этого добился – главное, что добился. Более того, даже у немецких банкиров не было никакой возможности заявить свой протест. Когда занервничал даже сам Шахт, все, что он смог, – подать в отставку, но почти никого в Германии это не взволновало. Диктатуры вроде гитлеровской способны избегать обычных последствий инфляции. Профсоюзов в стране не было, так что ничто не мешало поддерживать зарплаты на стабильном уровне, как и цены; жесткий валютный контроль, подкрепленный государственным террором и секретной полицией, препятствовал ослаблению немецкой марки. Британское же правительство по-прежнему существовало в психологической атмосфере 1931 г. и больше боялось падения фунта, чем поражения в войне. Поэтому предпринимаемые им меры по перевооружению определялись не столько стратегической необходимостью, даже если таковая и осознавалась, сколько тем, с чем может смириться налогоплательщик; а налогоплательщик, которого постоянно заверяли, что правительство уже сделало Великобританию сильной, не готов был смириться со многим. Первостепенную важность имели размер подоходного налога и настроения в лондонском Сити, перевооружение страны шло на втором месте. В таких обстоятельствах нет нужды кивать на лейбористскую оппозицию, чтобы понять, почему накануне 1939 г. Британия отставала от Германии по части подготовки к войне. Удивляться стоит скорее тому, что, когда война началась, Великобритания оказалась готова к ней настолько хорошо – это стало победой научной и технической изобретательности над экономистами.

Однако для объяснения событий 1936–1939 гг. мы не можем удовольствоваться лишь утверждением, что Великобритания и Франция были готовы к войне хуже Германии и Италии, – это было бы упрощением. Безусловно, правительствам нужно взвешивать свои силы и ресурсы, прежде чем принимать решение о действии или бездействии, но они так почти никогда не поступают. В реальной жизни правительства, которые ничего делать не хотят, непоколебимо уверены в слабости своей страны; но если они рвутся в бой, то тут же приобретают столь же непоколебимую уверенность в том, что сильны как никогда. Например, Германия в 1933–1936 гг. была готова к большой войне ненамного лучше, чем до прихода Гитлера к власти. Разница заключалась в том, что у Гитлера – в отличие от его предшественников – нервы были крепче. С другой стороны, у британского правительства в марте 1939 г. не было оснований полагать, что Великобритания сможет справиться с опасностями войны лучше, чем до того, – с технической точки зрения все было скорее наоборот. Что изменилось, так это психологическая составляющая – правительство обуял приступ неуступчивости столь же безрассудной, как и предшествовавшая ей нерешительность. Нам почти неизвестны случаи, когда власти демократических стран (а если уж на то пошло, то и диктатур) беспристрастно выслушивали советы своих военных экспертов, прежде чем избрать ту или иную стратегию. Наоборот, они сначала определяют стратегию, а уж потом обращаются к экспертам за формальными аргументами, с помощью которых эту стратегию можно оправдать. Так было с колебаниями британцев и французов по вопросу бескомпромиссной поддержки Лиги Наций осенью 1935 г.; так было и с их нежеланием решительно выступить против диктаторов в 1936 г. Британские министры хотели мира ради спокойствия налогоплательщиков, французские – чтобы осуществить в стране социальные реформы. Оба правительства состояли из благонамеренных пожилых мужчин, которые справедливо боялись большой войны и стремились ее избежать до последней возможности; для них было естественно проводить в сфере международных отношений ту же политику компромиссов и уступок, которой они придерживались внутри страны.

Они могли бы отреагировать иначе, если бы вслед за ремилитаризацией Рейнской области Гитлер бросил новый, более непосредственный вызов существующему территориальному устройству Европы или если бы Муссолини принялся искать новых завоеваний сразу после захвата Абиссинии. Но Гитлер затих, а Италия исчерпала свои силы. Главные события 1936 г. происходили в другом месте – и были (или казались) не прямым военным столкновением, а конфликтом идеологий. В Испании началась гражданская война. В 1931 г. страна стала республикой, а в результате всеобщих выборов 1936 г. там, как и во Франции, пришла к власти коалиция радикалов, социалистов и коммунистов – еще один Народный фронт. Его программа была скорее антиклерикальной и демократической, чем социалистической. Но даже этого оказалось достаточно, чтобы возмутить влиятельные группы старого порядка – монархистов, милитаристов и фашистов. Планы антидемократического мятежа были разработаны еще в 1934 г. и получили весьма туманное благословение Муссолини. В июле 1936-го эти планы реализовались в виде полномасштабного вооруженного восстания. В тот момент повсеместно считалось, что это очередной этап продуманной стратегии фашистской экспансии. Первым шагом тут стала Абиссиния, следующим – ремилитаризация Рейнской области, а теперь, значит, пришел черед Испании. Испанских мятежников воспринимали как марионеток фашистских диктаторов. Знание испанской истории и испанского характера должно было подсказать, что такая точка зрения глубоко ошибочна. Испанцы, даже фашиствующие, слишком горды и независимы, чтобы быть чьими-то марионетками, и, прежде чем начать действовать, они не консультировались всерьез ни с Римом, ни с Берлином. Муссолини, всегда готовый поддержать любое выступление против демократии, предоставил им аэропланы; кое-кто из немцев сочувствовал заговорщикам, но до начала мятежа Гитлер знал о нем не больше, чем любой другой.

Мятежники рассчитывали на быструю победу, и большинство наблюдателей тоже в ней не сомневались. Но вместо этого республика мобилизовала на свою защиту трудящихся Мадрида, отбила атаку заговорщиков в столице и удержала власть на большей части территории Испании. Назревала долгая гражданская война. Муссолини наращивал помощь мятежникам – сначала вооружениями, а затем и живой силой; помощь со стороны Гитлера была скромнее. С противоположной стороны Советская Россия уже через десять дней после начала мятежа принялась поставлять военную технику республиканцам. Нетрудно понять, почему двое диктаторов помогали мятежникам. Муссолини хотел дискредитировать демократию и надеялся получить в свое распоряжение испанские военно-морские базы, с помощью которых можно было бросить вызов господству Франции в Средиземноморье. Он хотел, чтобы испанские фашисты победили, причем победили быстро, не перенапрягая скудных ресурсов Италии. Гитлер тоже был рад дискредитировать демократические страны, но он не воспринимал гражданскую войну в Испании особенно всерьез. Он стремился не обеспечить победу фашизма в Испании, а углубить раскол между Италией и Францией. Германские ВВС использовали Испанию в качестве испытательного полигона для своих пилотов и летательных аппаратов. В остальном Гитлер поддерживал испанских мятежников в основном на словах. В то время многие думали, что Германия и Италия непосредственно вступят в конфликт на стороне мятежников, если их интервенция столкнется с противодействием. Как ни странно, это было не так. Это один из немногих документально подтвержденных фактов того периода: ни Гитлер, ни Муссолини решительно не собирались ввязываться в войну из-за Испании. Столкнувшись с противодействием, они бы отступили. Тут они заняли ту же позицию, что Великобритания и Франция в отношении Абиссинии: действовать, балансируя на грани войны, но не переступая ее. В 1935 г. Муссолини продемонстрировал, что демократические державы блефовали; но когда в 1936 г. пришел черед демократий, те не смогли вывести диктаторов на чистую воду.

Исход гражданской войны в Испании решила политика – или ее отсутствие – Великобритании и Франции, а не политика Гитлера и Муссолини. Республика располагала бóльшими ресурсами, а население было на ее стороне. Она могла бы победить, если бы получила ту помощь, которая полагалась ей согласно международному праву, – поставки иностранного оружия законному правительству и никакого оружия для мятежников. Она могла бы победить, даже если бы обе стороны гражданского конфликта получали иностранную помощь или если бы обеим было равно в ней отказано. У мятежников был шанс лишь в том случае, если бы они получали иностранную помощь, а республика бы не получала или получала очень мало. Лондон с Парижем, пусть и неосознанно, им эту из ряда вон выходящую возможность и обеспечили. Первым побуждением французского правительства, которое само опиралось на коалицию Народного фронта, было разрешить продажу оружия Испанской республике. Затем последовали сомнения. Французские радикалы, хотя они и сотрудничали с социалистами в правительстве, возражали против помощи предполагаемым коммунистам за рубежом; французские социалисты опасались втягивания в войну с фашистскими державами. Премьер-министр Леон Блюм поехал посоветоваться в Лондон, и здесь его ограничили еще жестче. Британское правительство сделало ему, казалось бы, выгодное предложение: если Франция не станет помогать Испанской республике, то можно будет убедить Италию и Германию не помогать мятежникам. Народ Испании сам решит свою судьбу; к тому же, если невмешательство сработает, по всей вероятности, республика победит. Мы не знаем, почему Великобритания выступила с такой идеей. Она шла вразрез с традициями британской политики. Примерно за сто лет до этого, когда в Испании тоже шла гражданская война, Великобритания активно поддержала оружием конституционную монархию и отвергла принцип невмешательства, отстаиваемый Священным союзом. Теперь, в 1936 г., британское правительство заявляло, что действует исключительно в интересах всеобщего мира. Если все великие державы будут держаться подальше от Испании, гражданская война за пределами цивилизованного мира потухнет сама собой, как, по мысли Меттерниха, должно было случиться и с греческой Войной за независимость в 1820-х гг. Критики слева утверждали, что правительство симпатизирует фашистам и желает победы мятежников. Британские финансисты, имевшие интересы в Испании, не были в восторге от республики, и возможно, правительство находилось под их влиянием. Командование армии и флота не жаловало Народный фронт. Может, британское правительство не так настаивало бы на невмешательстве, будь ситуация обратной и в Испании произошло бы восстание коммунистов или даже радикалов против установившегося фашистского режима. Этого нам узнать не дано. Вероятно, на первом месте стояла нерешительность – желание избежать нового конфликта в Европе; симпатии к фашистам, если таковые и имелись, были на втором.

В любом случае британское правительство добилось своего. Блюм согласился с политикой невмешательства. Более того, он убедил лидеров лейбористов тоже ее поддержать, чтобы не осложнять его собственное положение во Франции. В общем, сначала коалиционное правительство Великобритании навязало невмешательство Блюму; потом Блюм навязал его лидерам лейбористов; потом те навязали его своим сторонникам – и все во имя мира в Европе. В Лондоне был создан комитет по вопросам невмешательства в испанские дела. В нем были представлены все ведущие европейские державы; они со всей серьезностью разрабатывали схемы предотвращения ввоза оружия в Испанию. Германия и Италия даже не пытались притвориться, что держат свое слово: из обеих стран оружие текло в Испанию рекой, а Италия посылала еще и вооруженные формирования. Казалось, Испанская республика обречена на скорую гибель. И тут Советская Россия разрушила эти благостные ожидания. Русские объявили, что сдержат свое обещание не вмешиваться только при условии, что Италия и Германия сдержат свое. Они начали посылать в Испанию оружие, и пусть эти поставки так и не достигли масштаба фашистских, они позволили республике продержаться еще два года.

Вряд ли Советская Россия вмешалась в испанские дела из принципиальных соображений. Советская политика при Сталине не отличалась готовностью вступаться за дело коммунизма, не говоря уже о демократии. Из Москвы не раздалось ни звука, когда Чан Кайши расправился с китайскими коммунистами; русские по-прежнему поддерживали бы отношения с нацистской Германией, если бы Гитлер изъявил такое желание[37]. Немецкий посол в Москве Вернер фон дер Шуленбург полагал, что Советская Россия помогала Испанской республике, чтобы вернуть себе авторитет среди шокированных Большим террором коммунистов Западной Европы{2}. Вероятно, тут имелись более веские причины. Конфликт в Испании был для русских предпочтительней конфликта у собственных границ. К тому же они надеялись, что этот конфликт вызовет отчуждение между западными демократиями и фашистскими державами. Но, разумеется, советские власти ни в коем случае не собирались сами ввязываться в войну. Они были заинтересованы в том, чтобы гражданская война в Испании не заканчивалась, а не в том, чтобы республика победила, – это была точно та же позиция, которую Гитлер занял по отношению к испанскому фашизму.

Гражданская война в Испании стала главной темой международных отношений, а в Великобритании и во Франции – еще и предметом острой внутренней полемики. Казалось, что в Испании решается вопрос века, совершается выбор между демократией и фашизмом. Это впечатление было обманчивым. Испанская республика никогда не была устойчивой демократией, а по ходу войны естественным образом все больше подпадала под влияние коммунистов, которые поставляли ей оружие. С другой стороны, мятежники однозначно были врагами демократии, но их заботила судьба Испании, а не «фашистский интернационал», и их лидер Франсиско Франко не имел намерения подчинить Испанию какой-либо внешней силе или внешней задаче. Он расплачивался с Гитлером и Муссолини звонкими декларациями идеологической солидарности, но, когда дело касалось экономических уступок, торговался до последнего, а в стратегических вопросах вообще на уступки не шел. В гражданской войне победили мятежники; к общему удивлению, эта победа никак не повлияла на баланс сил в Европе. Французам не пришлось перебрасывать войска в Пиренеи, несмотря на все разговоры о том, как их ослабит третья граница с враждебной страной. Британцам не пришлось беспокоиться за судьбу Гибралтара. Во время Чехословацкого кризиса 1938 г. Франко, к раздражению Гитлера, объявил о своем нейтралитете. Испания тщательно сохраняла нейтралитет и в годы Второй мировой войны – за исключением военных действий против Советской России; но даже здесь испанская Голубая дивизия стала для Германии не более чем моральной (или аморальной) поддержкой{3}.

Такой странный исход почти никто не предвидел; пока она шла, гражданская война в Испании имела огромный международный резонанс. Она нанесла тяжелый ущерб национальному единству во Франции и Великобритании. Возможно, ожесточение, вызванное победой на выборах Народного фронта, в любом случае воспрепятствовало бы сплочению французов; но в Великобритании после ремилитаризации Гитлером Рейнской области предпринимались серьезные усилия по созданию истинно общенационального правительства. Полемика вокруг вопроса о невмешательстве положила конец этим усилиям. Либералы и лейбористы обвинили правительство в предательстве дела демократии; в свою очередь, министры, находившие оправдания лицемерию комитета по вопросам невмешательства, вышли из себя, когда это лицемерие было разоблачено. Гражданская война в Испании отвлекала внимание от более серьезных вопросов, которые ставило возрождение германской мощи. Людям казалось, что стоит только разбить Франко, и все наладится; они перестали думать, как остановить Гитлера. В начале 1936 г. Черчилль воспринимался как человек, способный объединить патриотическую и демократическую общественность. Относительно гражданской войны в Испании он занял нейтральную позицию, а возможно, даже слегка симпатизировал Франко. Его авторитет пошатнулся, и вплоть до осени 1938 г. ему не удавалось вернуть себе прежние позиции среди левых.

Гражданская война вбила еще один клин между Советской Россией и западными державами – или, если точнее, между Советской Россией и Великобританией, от которой в основном зависела западная политика. Британскому правительству было неважно, чем кончится война, лишь бы она скорее кончилась. Итальянское правительство тоже хотело скорейшего окончания войны, но при условии победы Франко. Британские государственные деятели легко переходили на позицию итальянских. Победа Франко положила бы конец войне, и никто, за исключением испанцев, разницы не почувствовал бы, а такую цену можно было и заплатить. Гитлер тоже был не против победы Франко, даже несмотря на то что затягивание войны радовало Германию. Все недовольство Великобритании обратилось на Советскую Россию. Иван Майский, советский представитель в комитете по вопросам невмешательства, изобличал его фальшь и произносил речи в защиту демократии; советские поставки поддерживали республику на плаву. Да какое дело Советской России до демократии, думали британские политики. Почему она без всякой причины вмешивается в испанские дела, настолько далекие от ее границ? Наверняка она делает это исключительно, чтобы напакостить или, хуже того, чтобы распространять по миру коммунизм. Непредвзятый наблюдатель мог бы заметить, что это итальянское, а затем немецкое вмешательство превратило гражданскую войну в Испании в международную проблему; британские министры, обеспокоенные перспективой углубления кризиса и донимаемые собственной оппозицией, видели лишь, что, если бы не советская помощь республике, война бы уже закончилась. С другой стороны, в далекой Москве советских лидеров точно так же обуревали подозрения. Они пришли к выводу, что британские государственные деятели так же равнодушны к демократии, как они сами – к международному коммунизму; что они равнодушны даже к собственным национальным интересам. Русские решили, что британская политика объяснима только тем, что Великобритания желает победы фашизма. Британцы позволили Гитлеру перевооружиться и развалить европейскую систему безопасности; они помогают Франко взять верх в Испании. Без сомнения, недалек тот час, когда они будут с одобрением наблюдать, как Гитлер атакует Советскую Россию – или даже станут сотрудничать с ним в этом предприятии.

Этим взаимным подозрениям суждено было наложить серьезный отпечаток на все дальнейшее. Пока же гражданская война в Испании вынудила британских государственных деятелей поспешить к Муссолини с просьбой об одолжении. Им казалось, что ключ к миру находится у него в руках. Одни англичане, например Ванситтарт, надеялись, что Муссолини можно будет заманить обратно во фронт Стрезы, полноценно противостоящий Гитлеру; другие, поумереннее, смирились с существованием фашистской Оси и надеялись только, что Муссолини будет сдерживать Гитлера. Муссолини с готовностью раздавал обещания, но выполнять их не торопился. Он помнил, что в прошлом Италии удавалось набирать вес, балансируя между двумя сторонами и не примыкая ни к одной; и он воображал, что руки у него по-прежнему развязаны. Однако он ожидал от британцев большего, чем они были в состоянии предложить. Те думали, что он удовольствуется славой победы в Испании; но он хотел, чтобы ему обеспечили уступки со стороны Франции, которые сделали бы Италию доминирующей силой в Средиземноморье. Еще одной помехой стали испанские республиканцы, благодаря советскому оружию лишившие Муссолини победы, которую пытались организовать англичане, и вместо этого разгромившие итальянские войска под Гвадалахарой. Но британцы не оставляли своих попыток. В январе 1937 г. Италия и Великобритания заключили свое «джентльменское соглашение»: стороны торжественно заверили друг друга, что не планируют менять сложившееся положение в Средиземноморье. В мае в Великобритании произошла смена власти. Болдуин, поднаторевший в отстранении от власти королей[38], но не добившийся равного успеха с диктаторами, ушел в отставку; кресло премьер-министра занял Невилл Чемберлен. Чемберлен был более жестким и прагматичным человеком, недовольным тем, куда двигалась внешняя политика, и уверенным, что сможет остановить этот дрейф. Соглашение с Муссолини представлялось ему насущной необходимостью. 27 июля он направил Муссолини личное послание, в котором выразил сожаление, что англо-итальянские отношения находятся на таком низком уровне, и предложил начать диалог с целью их улучшения. Муссолини любезно ответил ему собственноручно – почти как Остину Чемберлену или Рамсею Макдональду в старые времена.

Но тут случился досадный сбой. «Неопознанные» подводные лодки принялись торпедировать советские корабли, доставлявшие грузы испанским республиканцам; несколько торпед поразили британские суда. В кои-то веки британское адмиралтейство очнулось ото сна. Иден, министр иностранных дел, тоже зашевелился. До сих пор он не производил впечатления сильной личности. Несмотря на то что в кабинет министров его вознесла волна возмущения планом Хора – Лаваля, он призывал Лигу отречься от Абиссинии; он, почти не протестуя, смирился с ремилитаризацией Рейнской области; он покрывал лицемерие комитета по вопросам невмешательства. Может, конечно, он был слаб, пока Болдуин оставлял все решения за ним, но стал резок и даже тверд, когда Чемберлен взял ответственность на себя. А может, он разуверился в обещаниях Муссолини. Как бы там ни было, Великобритания и Франция созвали конференцию в Ньоне и организовали в Средиземноморье военно-морское патрулирование, которое положило конец налетам таинственных субмарин. Вот практическое доказательство – так и оставшееся единственным, – что с демонстрацией силы Муссолини был склонен считаться. Но сама по себе демонстрация ничего не могла решить. Политические причины терпеть немецкое и итальянское вмешательство в дела Испании никуда не делись. Ньонская конференция обеспечила только то, что это вмешательство не должно было вылиться в конфликт между великими державами.

И тут Дальний Восток подкинул Великобритании дополнительную причину воздержаться от дальнейших военно-морских операций в Средиземноморье. В июле 1937 г. прохладные отношения между Китаем и Японией переросли в открытую войну. За 18 месяцев японцы взяли под контроль все побережья Китая, практически полностью отрезав его от внешней помощи и поставив под угрозу британские интересы в Шанхае и Гонконге. Китай в очередной раз обратился в Лигу Наций, но эта полумертвая организация смогла лишь перенаправить обращение конференции великих держав в Брюсселе. В прошлый раз, когда речь шла о Маньчжурском кризисе, на британцев обрушились потоки морального осуждения, в значительной степени не заслуженного: тогда сложилось впечатление, будто они выступали против американской доктрины непризнания, а не доказывали, что толку от нее Китаю никакого. В Брюсселе англичане нанесли свой удар первыми, заявив, что окажут Китаю точно такую же помощь, какую предложат ему американцы. Американцы, как и в прошлый раз, не стали предпринимать ничего. Они рассчитывали получить и моральное удовлетворение от своей политики непризнания, и материальное удовлетворение от выгодной торговли с Японией. Посредством непризнания американцы – без сомнения, неосознанно – хотели подтолкнуть других, и в первую очередь англичан, к противостоянию с японцами. Американцы будут выражать осуждение, британцы – оказывать сопротивление. Великобритании это предложение привлекательным не показалось. Брюссельская конференция ничем не помогла Китаю; она даже не воспрепятствовала поставкам оружия в Японию. Британцы пропустили кое-какие грузы в Китай через Бирму, но их в первую очередь заботило укрепление собственных позиций на Дальнем Востоке на случай будущих трудностей. Взаимосвязь проблем в Европе и на Дальнем Востоке трудно проследить в деталях: разные отделы британского министерства иностранных дел не координировали своих усилий. Однако такая взаимосвязь присутствовала. Одна только Великобритания пыталась одновременно играть роль и европейской, и мировой державы. Эта задача была для нее непосильной, и трудности в одной сфере сдерживали ее всякий раз, когда она пыталась действовать в другой.

Брюссельская конференция серьезно повлияла и на отношения между Великобританией и США. В своей внешней политике Великобритания издавна руководствовалась принципом не ссориться с американцами. Она никогда ему не изменила. В 1920-х гг. британские политики пошли дальше: они стремились вовлечь США в европейские дела и приветствовали их участие, например, в решении вопросов о репарациях и разоружении. «Изоляционизм», избранный США после прихода к власти Демократической партии во главе с Рузвельтом, положил конец такому участию. Американцы были слишком заняты «Новым курсом», так что времени на Европу и даже на Дальний Восток у них не оставалось. Они не могли предложить ничего, кроме морального осуждения, причем направленного не столько против диктаторов, сколько против держав, которые не сумели им противостоять. Америка осуждала Великобританию и Францию за неспособность спасти Абиссинию, за нерешительность, проявленную в годы гражданской войны в Испании, за малодушие и страх перед Гитлером. Однако сами США ни в одном из этих случаев не сделали вообще ничего – они лишь сохраняли беспристрастный нейтралитет, что, как правило, было выгодно агрессору. Брюссельская конференция показала, что Дальний Восток исключением не станет. Европейским державам было предложено прибегнуть к непризнанию во имя интересов США. Но если бы они решили оказать Японии сопротивление, рассчитывать на американскую помощь они не могли. Скорее наоборот, Япония одолела бы их с помощью американских вооружений.

Американский изоляционизм довершил изоляцию Европы. Университетские эксперты справедливо отмечали, что проблема двух диктаторов оказалась бы «решена», если бы в европейские дела были втянуты две мировые державы – Советская Россия и США. Но это наблюдение было скорее пожеланием, а не возможным внешнеполитическим курсом. Западные государственные деятели с готовностью ухватились бы за реальную поддержку из-за океана, но никто им ее не предлагал. США обладали военной силой исключительно в Тихоокеанском регионе, а законодательство о нейтралитете не позволяло им выступать даже в качестве базы снабжения. Президент Рузвельт мог обеспечить разве что высоконравственные увещевания, а именно их и опасались западные лидеры. Они связали бы им руки в отношениях с Гитлером и Муссолини, мешая тем уступкам, на которые они готовы были пойти. Морального капитала у Великобритании и Франции и так имелось в избытке; чего им не хватало, так это материальных ресурсов, но ждать в этом отношении помощи от США было бесполезно.

Сотрудничество с Советским Союзом ставило иные проблемы. Советские государственные деятели, казалось, рвались участвовать в делах Европы. Они поддерживали Лигу Наций, проповедовали коллективную безопасность, защищали демократию в Испании. Однако их истинные намерения оставались загадкой. Неужели они и правда такие ревностные поборники коллективной безопасности? Или только прикидываются, чтобы навредить западным державам? Есть ли у России боеспособная армия? И если да, то собирается ли она ее использовать? Позиция советского правительства в комитете по вопросам невмешательства была безупречной. Совсем иначе дело выглядело в Испании, где советская помощь использовалась для насаждения коммунистического диктата в демократическом лагере. Западным лидерам казалось очевидным, что гражданская война в Испании закончится, стоит только Советской России отказаться от поддержки республиканцев. Поэтому именно русские, а не фашистские диктаторы выступали для них на практике возмутителями спокойствия. Иден формулировал цель западной политики как «мир почти любой ценой». Присутствие на международной арене Советской России и США делало выплату этой цены затруднительной. Они могли позволить себе выражение негодования, тогда как западные державы вынуждены были сосуществовать с диктаторами. Западные государственные деятели хотели, чтобы Европа сама уладила свои дела без напоминаний о демократии, коллективной безопасности и святости мирных договоров.

Возможно, это была еще и типичная европейская подозрительность к вмешательству извне, неосознанное желание показать, что государства Европы не утратили статуса великих держав. Эксперимент по привлечению Нового Света для восстановления баланса сил в Старом уже провели в годы Первой мировой войны. Американское вмешательство сыграло решающую роль и позволило союзникам выиграть войну. Двадцатью годами позднее результат уже не казался таким выдающимся. Победа не решила «германского вопроса»; напротив, он по-прежнему стоял перед Великобританией и Францией и даже был более неразрешимым, чем прежде. Если оглянуться назад, разве не лучше было бы им пойти на вынужденный компромисс, заключив мир с более или менее умеренной Германией образца 1917 г.? И не следовало ли стремиться к такому компромиссу сейчас? Даже если США можно было бы уговорить вмешаться, они потом снова бы ушли, а западным державам опять пришлось бы самостоятельно разбираться с Германией. Что же касалось советского вмешательства, непонятно было, чего бояться больше – его успеха или его провала? В случае победы над Россией Германия стала бы неимоверно сильна, но альтернатива – советская победа – была еще хуже. Она означала бы установление коммунизма по всей Европе – во всяком случае, так считалось. Западные государственные деятели хотели в максимальной степени оставить все как есть, а при поддержке Америки или России им этого было не добиться.

Вот в чем заключалось главное решение двух лет полувооруженного мира. Наверное, ничто не смогло бы вовремя втянуть Советскую Россию и США в европейские дела. По причинам, которые тогда казались убедительными, западные государственные деятели постарались их в Европу не допустить. Европейские лидеры вели себя так, будто все еще жили во времена Меттерниха или Бисмарка, когда Европа была центром мира. Судьбы Европы решались в тесном кругу. Переговоры о мире велись почти исключительно среди европейских держав. Грядущая война должна была стать войной европейской.

Загрузка...