Августовский кризис 1939 г., приведший ко Второй мировой войне, являлся – или как минимум казался – спором о статусе Данцига. Позиции в этом споре были сформулированы в последние дни марта, когда Германия выдвинула требования относительно Данцига и Польского коридора, а Польша их отвергла. С этого момента все ожидали, что Данциг станет следующим эпицентром международного конфликта. Однако, по странному контрасту с предыдущими кризисами, о статусе Данцига не велось никаких переговоров; не предпринималось попыток искать решение или хотя бы нагнетать напряжение. Такая парадоксальная тишина в какой-то мере объяснялась ситуацией в самом Данциге. Позиции и Польши, и Германии были тут неприступными, пока они не предпринимали никаких действий; любой шаг одной из сторон привел бы к сходу лавины. Поэтому в этом случае не могло быть и речи о маневрах и торговле, которыми был отмечен Чехословацкий кризис. Судетские нацисты, как и австрийские до них, постепенно наращивали напряжение без указаний Гитлера. В Данциге напряжение и так уже достигло пика; и Гитлер если что и делал, так это сдерживал местных нацистов. В самом вольном городе они уже одержали победу; его сенат находился у них в руках. Но воспользоваться ситуацией Гитлер не мог. Если бы нацисты Данцига открыто нарушили условия регулировавших жизнь города соглашений, проголосовав за присоединение к Германии, поляки были бы вольны вмешаться в ситуацию при поддержке своих западных союзников, и это вмешательство увенчалось бы успехом. Дело в том, что от Восточной Пруссии, единственной соседней с ним немецкой территории, Данциг был отрезан Вислой, через которую не имелось мостов, тогда как поляки контролировали три железнодорожные и семь автомобильных магистралей, ведущих в город. Немецкая помощь Данцигу не могла быть половинчатой, речь шла только о полномасштабной войне; а к ней Гитлер был бы готов не раньше конца августа, когда должны были завершиться его военные приготовления.
До тех пор Данциг был беззащитен перед лицом Польши. Но и поляки не могли обратить эту ситуацию себе на пользу. Вступив в союзы с Великобританией и Францией, они так и не добились от них внятного обещания поддержки в вопросе о Данциге; более того, им было прекрасно известно, что оба их союзника склоняются в этом отношении на сторону Германии. Поляки могли сохранить расположение союзников, только ничего не предпринимая и ожидая «явной угрозы» польской независимости. Все должно было выглядеть так, будто их вынуждают действовать; а в случае Данцига этого не происходило. В аналогичных обстоятельствах прежние антагонисты Гитлера, Шушниг и Бенеш, отчаянно искали пути к отступлению, бесконечно изобретая компромиссы в надежде предотвратить надвигающийся кризис. Поляки же невозмутимо взирали, как он приближается, уверенные, что Гитлер будет разоблачен как агрессор, а обоснованные претензии жителей Данцига позабыты. На нацистские провокации поляки не реагировали; но раздававшиеся со стороны Запада настойчивые просьбы пойти на уступки тоже игнорировали.
Что касается более широкого контекста международной политики, то в этой войне нервов и Гитлер, и поляки заняли жесткие позиции. С 26 марта и до самого начала войны Гитлер больше не выдвигал никаких требований относительно Данцига. Ничего удивительного; таков был его обычный метод. Так же он в свое время ожидал предложений от Шушнига касательно Австрии; так же он ждал предложений по Чехословакии – от Бенеша, от Чемберлена и, наконец, от Мюнхенской конференции. Тогда он ждал не напрасно. Понимал ли он, что на этот раз никаких предложения от поляков ожидать не стоит? Судя по документам, да. 3 апреля он распорядился: «Подготовка [к нападению на Польшу] должна осуществляться таким образом, чтобы реализация была возможной в любое время, начиная с 01.09.39»{1}. Однако в директиве, выпущенной неделей позже, разъяснялось, что эти приготовления носят чисто предупредительный характер, на случай, «если Польша изменит свою политику… и займет позицию, создающую угрозу Германии»{2}. При этом 23 мая, выступая перед генералами, он высказывался уже не так сдержанно: «Это будет война. Задача состоит в том, чтобы изолировать Польшу… Это не должно привести к одновременному конфликту с Западом»{3}. Звучит достаточно однозначно. Но реальные планы Гитлера установить не так легко. В 1938 г. он с той же бравадой говорил и о войне с Чехословакией; но тогда он практически наверняка ставил на победу в войне нервов. И теперь подготовка к войне должна была вестись независимо от того, планировал ли он победить военными или дипломатическими средствами. Когда Гитлер общался со своими генералами, он работал на внешний эффект, а не открывал им, что у него на уме. Он знал, что генералы его не любят и ему не доверяют; он знал, что кое-кто из них планировал совершить переворот в сентябре 1938 г.; вероятно, он знал, что они постоянно посылают сигналы тревоги в британское и французское посольства. Он хотел произвести на генералов впечатление и одновременно их напугать. Потому-то 23 мая он говорил не только о войне против Польши, которую, возможно, и в самом деле собирался начать, но еще и о большой войне против западных держав, которая уж точно не входила в его планы. Расчет Гитлера оправдался: не успело совещание 23 мая закончиться, как генералы, начиная с Геринга и ниже, принялись умолять западные державы образумить Польшу, пока еще есть время.
Дальнейшее поведение Гитлера предполагает, что он не настолько твердо определился со своими планами, как утверждал 23 мая. До последней минуты он бился за польское предложение, которого так и не дождался. Может, Гитлер и не рассчитывал, что поляки сами потеряют самообладание; но он ожидал, что западные державы додавят их за него, как они сделали с Бенешем в 1938 г. Он не пытался предугадать, как именно сдадут нервы у западных держав или как именно это повлияет на поляков. Не имело для него большого значения и то, сдадутся ли поляки без войны или же будут разгромлены в изоляции; результат в любом случае будет одинаковым. В главном же – что нервы Запада не выдержат – он не сомневался. Есть также основания полагать, что уже во второй половине лета он стал догадываться, как это произойдет. Он считал, что дело довершит провал англо-франко-советских переговоров. Убежденность Гитлера в провале этих переговоров – самая удивительная черта всей этой удивительной истории. Как он мог быть настолько в этом уверен? Почему он не прилагал особых усилий для сближения с Россией и считал, что русские сами к нему придут? Неужели у него были секретные источники информации, до сих пор не раскрытые историками, – какой-то агент в коридорах Уайтхолла или Кремля, а то и прямой канал связи с самим Сталиным? Было ли это осознанием, что буржуазные государственные деятели и коммунисты не достигнут взаимопонимания, итогом глубокого социального анализа? Все может быть; узнать наверняка мы не можем[56]. Вероятно, им двигала непоколебимая уверенность азартного игрока, что чутье его не обманывает, а иначе он просто не стал бы играть. Брошенная вскользь фраза говорит о политике Гитлера больше, чем все его напыщенные речи перед генералами. 29 августа жаждавший компромисса Геринг сказал Гитлеру: «Пора прекратить эту игру ва-банк». На что Гитлер ответил: «Всю жизнь я играю только так»{4}.
Гитлеру (и не только ему) не повезло встретить в лице поляков политических игроков той же школы. Они не просто шли ва-банк; они не могли поступать иначе, если хотели сохранить свое иллюзорное положение независимой великой державы. Трезвомыслящие политики капитулировали бы в удобный для себя момент, оценив нависшие над Польшей опасности и несоразмерность им ее возможностей. Германия, мощная и агрессивная, с одной стороны; потенциально враждебная Советская Россия – с другой; вдалеке же – два не испытывающих энтузиазма союзника, стремящиеся к компромиссу с Гитлером и в силу своего географического расположения неспособные оказать действенную помощь. Польше приходилось полагаться лишь на собственные ресурсы; но и они не были толком освоены. Военную подготовку прошло менее половины мужчин призывного возраста; еще меньшая их доля могла рассчитывать на нормальное снаряжение. Чехословакия, население которой в три раза уступало польскому, годом ранее имела больше обученных солдат и офицеров; к тому же чехи располагали современным оружием. Ничего этого у Польши не было; все, что у нее было, – это около 250 устаревших боевых самолетов и единственный танковый батальон, также не отвечавший современным требованиям[57]. Что могли предпринять поляки в таких обстоятельствах, кроме как игнорировать угрозы Гитлера, объявив их блефом? Было очевидно, что, что бы они ни сделали, им придется идти на уступки; поэтому они не делали ничего. В конце концов, бездействие – лучшая стратегия для тех, кто желает сохранить все как есть, а возможно, и вообще единственная. Западные союзники Польши были, конечно, дополнительной причиной для ее дипломатической неколебимости; ясно было, что, как только Польша согласится на переговоры, Великобритания и Франция тут же пойдут на уступки в вопросе Данцига. Поэтому поляки на переговоры не соглашались. «Мюнхен» отбрасывал длинную тень. Гитлер ждал, что он повторится; Бек извлек урок из судьбы Бенеша.
Германия и Польша занимали жесткие позиции. Три западные державы – Италия, Великобритания и Франция – не решались поднять вопрос о Данциге по прямо противоположным соображениям: их позиции были слишком мягкими. Все три были убеждены, что Данциг не стоит войны; все три были согласны, что он должен отойти Германии при условии соблюдения экономических интересов Польши. При этом все три сознавали, что Польша не уступит без боя, а Гитлер не станет откладывать решение вопроса о Данциге до более спокойных времен. Италия была связана с Германией Стальным пактом, Великобритания и Франция были связаны обязательствами с Польшей. Ни одна из трех держав не хотела воевать за Данциг; ни одна из двух конфликтующих сторон не собиралась уступать. Единственное, что всем оставалось, так это игнорировать данцигский вопрос и надеяться, что и другие его тоже проигнорируют. Три западные державы изо всех сил желали, чтобы Данцига просто не существовало:
По лестнице вниз шел я раз по делам
И встретил того, кого не было там.
Сегодня он снова навстречу не лез.
Так хочется мне, чтоб он вдруг исчез[58].
Таков был дух европейской дипломатии летом 1939 г. Данцига там не было; а если бы все великие державы захотели того достаточно сильно, он бы вдруг исчез.
Когда пришел август, стало ясно, что Данциг никуда не делся. Местные нацисты неустанно провоцировали поляков; поляки отвечали с вызывающей твердостью. Все чаще поступали сообщения о передвижении немецких войск, и на этот раз слухи были обоснованными. Все ждали, что Гитлер вот-вот начнет действовать. Но как? И, что еще важнее, когда? Это был основной вопрос и в Чехословацком, и в Польском кризисах. И в том и в другом случае западные державы предполагали, что Гитлер взорвет ситуацию публично, на съезде нацистской партии в Нюрнберге. И в том и в другом случае эти предположения не оправдались; однако в Чехословацком кризисе западные державы ошибались в верную сторону, а в Польском – в неверную. В 1938 г. партийный съезд состоялся 12 сентября, а свои военные планы Гитлер привязывал к 1 октября, и поэтому «умиротворители» неожиданно получили две недели дополнительного времени. В 1939-м съезд был назначен на первую неделю сентября; на этот раз Гитлер решил добиться успеха заранее. На «Съезде мира» он будет не готовить победу, а уже объявлять о ней. Никто не мог предугадать, что военные планы Германии приурочены к 1 сентября. Эта дата – как и 1 октября в прошлом году – не была выбрана по каким-либо рациональным соображениям, будь то погодные или какие-то другие, несмотря на то что большинство авторов впоследствии утверждали обратное; ее выбрали, как в таких случаях обычно и бывает, наугад ткнув булавкой в календарь. Срок для переговоров в любом случае был мал; дипломатические планы западных держав дали осечку отчасти потому, что он оказался примерно на неделю меньше, чем они думали.
В начале августа западные державы все еще тянули время в надежде, что их неопределенные отношения с Советским Союзом удержат Гитлера от активных действий. Другие не были настолько в этом уверены. В Берхтесгаден потянулась череда визитеров, пытавшихся выяснить намерения Гитлера. Возможно, их расспросы и вынудили его наконец определиться с этими намерениями. Первыми стали венгры. 24 июля венгерский премьер-министр Пал Телеки направил Гитлеру два письма. В одном он обещал, «что в случае всеобщего конфликта Венгрия будет согласовывать свою политику с политикой Оси», но в другом уточнял: «Венгрия не в состоянии по соображениям морального порядка начать военные действия против Польши»{5}. 8 августа в Берхтесгадене министр иностранных дел Венгрии Иштван Чаки получил безжалостный ответ: Гитлеру без надобности венгерская помощь. «Польша не представляет для нас проблемы в военном отношении… Остается надеяться, что Польша в последнюю минуту все же образумится… В противном случае будет разгромлена не только польская армия, но и польское государство… Франция и Британия не смогут нам в этом помешать». Чаки заикался, извинялся и в итоге дезавуировал письма Телеки, «так как они, к сожалению, были явно неверно истолкованы»{6}.
Тремя днями позже настала очередь Карла Буркхардта, назначенного Лигой Наций верховного комиссара Данцига. И снова Гитлер был настроен воинственно: «Я нанесу молниеносный удар всей мощью механизированной армии, о которой поляки даже не имеют представления». Но одновременно он подавал и примирительные сигналы: «Если поляки абсолютно мирно уйдут из Данцига… я могу и подождать». Он ясно дал понять, чего будет ждать. Его по-прежнему устроили бы условия, выдвинутые 26 марта, – «к сожалению, поляки их решительно отвергли». Затем он высказался в более общем плане: «Мне ничего не нужно от Запада… Но я должен иметь свободу рук на востоке… Я хочу жить в мире с Англией и заключить с ней окончательный пакт; гарантировать все английские владения по всему миру и сотрудничать с ней»{7}. И с Чаки, и с Буркхардтом Гитлер явно старался произвести определенное впечатление – то воинственное, то примирительное. Точно такой же тактики он придерживался и годом ранее, так почему не сейчас? Если его речи о мире были всего лишь актерской игрой, то ею же были и его речи о войне. Какие из них воплотятся в реальность, зависело от обстоятельств, а не от заранее принятых Гитлером решений.
12 августа прибыл гость поважнее: Чиано, министр иностранных дел Италии. Итальянцы были настроены по-боевому, пока казалось, что война далеко, но всерьез обеспокоились, когда стали накапливаться свидетельства ее приближения. Затянувшаяся интервенция в Испании истощила силы Италии – вероятно, это был единственный значительный итог испанской гражданской войны. Запасы золота и сырья были на исходе; перевооружение современным оружием едва началось. Италия могла быть готова к войне не ранее 1942 г.; но и это была воображаемая дата, означавшая лишь «в некотором отдаленном будущем». 7 июля Муссолини сказал британскому послу: «Передайте Чемберлену, что если Англия будет сражаться за Данциг на стороне Польши, то Италия будет сражаться на стороне Германии»{8}. Две недели спустя он совершил полный разворот и попросил о встрече с Гитлером в Бреннере. Он собирался настаивать, что войны следует избежать и что Гитлер сможет получить все, чего хочет, на международной конференции. Немцы поначалу отмахнулись от встречи, а затем заявили, что обсуждаться на ней будет исключительно предстоящее нападение на Польшу. Вероятно, Муссолини не верил в свою способность противостоять Гитлеру; во всяком случае, он решил послать вместо себя Чиано, снабдив того четкими инструкциями: «Мы должны избежать конфликта с Польшей, поскольку локализовать его будет невозможно, а всеобщая война будет губительна для всех»{9}. На встрече с Гитлером 12 августа Чиано высказался твердо, но его слова были проигнорированы. Гитлер объявил, что предполагает напасть на Польшу, если не получит полного удовлетворения к концу августа; «он абсолютно уверен, что западные демократии… уклонятся от всеобщей войны», а вся операция закончится к 15 октября. Это заявление конкретнее всех предыдущих высказываний Гитлера; однако сомнения остаются. Он знал, что все, что он скажет итальянцам, будет передано западным державам; и он стремился поколебать их решимость, а не раскрыть Муссолини свои настоящие планы.
Странный эпизод показал, в чем заключались эти планы. Когда Чиано беседовал с Гитлером, «фюреру вручили телеграмму из Москвы». Чиано дали понять, что в ней написано: «Русские согласились на приезд в Москву немецкого политического представителя». По словам Чиано, «русские просили прислать в Москву полномочного представителя, который будет вести переговоры о заключении договора о дружбе»{10}. В германских архивах ничего похожего на такую телеграмму не обнаружено; да ее и быть не могло. Русские дали согласие на приезд немецкого представителя не 12 августа, а только 19-го{11}. Конечно, Сталин мог сообщить о своем решении Гитлеру через какие-то тайные каналы за неделю до того, как он его принял. Но это фантастическая гипотеза, в пользу которой не существует никаких свидетельств. Гораздо вероятнее, что телеграмма была сфабрикована, чтобы произвести впечатление на Чиано и развеять его сомнения. Однако эта обманка не была беспочвенной. Основой для нее послужила «интуиция» Гитлера – его уверенность, что все, чего он ни пожелает, обязательно произойдет. Шестое чувство еще никогда его не подводило. В этот раз он поставил на него все, заранее уверенный, что англо-франко-советские переговоры сорвутся и тогда западные державы тоже не устоят.
12 августа англо-франко-советские переговоры еще не сорвались. Более того, они как раз возобновились. Британская и французская военные миссии наконец-то прибыли в Москву. Даладье дал французам указание как можно скорее заключить военное соглашение. Британцам, напротив, было велено «продвигаться очень медленно», пока не будет достигнуто политическое соглашение (хотя 27 июля обсуждение этого документа было приостановлено до заключения военного соглашения): «Достижение согласия по множеству поднятых вопросов может занять месяцы»{12}. На самом деле британское правительство не было заинтересовано в военном сотрудничестве с Советской Россией; оно всего лишь хотело погрозить Гитлеру «красным пугалом» в надежде, что это заставит того умерить пыл. Но когда переговоры начались, британские представители вскоре обнаружили, что французы и руководитель советской делегации Ворошилов втянули их в серьезную дискуссию. Британские и французские военные планы описывались в деталях; подробно перечислялись ресурсы обеих держав. 14 августа настал черед советской стороны. Ворошилов поинтересовался: «Будут ли советские вооруженные силы пропущены на территорию Польши в районе Вильно через так называемый Виленский коридор?.. Будут ли советские вооруженные силы иметь возможность пройти через польскую территорию для соприкосновения с войсками агрессора через Галицию?.. Будет ли обеспечена возможность вооруженным силам Советского Союза в случае надобности воспользоваться территорией Румынии?»{13} Это был ключевой вопрос. Ни британцы, ни французы ответить на него не могли. Переговоры зашли в тупик; 17 августа они были прерваны и уже никогда не возобновились.
Почему русские так твердо и настойчиво задавали этот вопрос? Просто для того, чтобы получить предлог для переговоров с Гитлером? Возможно. Но вопрос был реальным, его нужно было задавать, и на него нужно было отвечать. В 1938 г. Польша и Румыния стали непреодолимым препятствием для каких бы то ни было действий советской стороны. Если теперь Советская Россия должна была действовать как равный партнер, эти препятствия нужно было преодолеть, а преодолеть их могли только западные державы. Этот вопрос в новой форме возобновлял старый принципиальный спор. Западные державы готовили Советскому Союзу вспомогательную роль; русские хотели, чтобы за ними признали ведущую. Кроме того, между сторонами существовала и еще чаще ускользавшая от внимания разница в стратегических подходах. Великобритания и Франция по-прежнему мыслили категориями Западного фронта Первой мировой войны и потому преувеличивали значение оборонительных позиций. Военным миссиям было сказано: если Германия атакует на западе, пусть даже через Голландию и Бельгию, «рано или поздно этот фронт будет стабилизирован». На востоке Польша и Румыния замедлят немецкое наступление; а при наличии поставок советских вооружений могут и полностью его остановить{14}. В любом случае, когда начнется война, у Красной армии будет достаточно времени для укрепления линий обороны. После этого все засядут в свои надежные окопы в ожидании, когда Германия рухнет под гнетом блокады. Придерживаясь этих воззрений, западные державы видели в требовании России о проходе через Польшу исключительно политический маневр; русские, думали они, хотят унизить Польшу или даже покончить с ее независимостью.
Никто не может сказать, имелись ли у русских такие планы. Но совершенно ясно, что у них были иные стратегические представления, сами по себе достаточные, чтобы объяснить их требования. Русские исходили из своего опыта Гражданской войны и периода военной интервенции, а не Первой мировой. Тогда все решали кавалерийские атаки. Более того, будучи коммунистами, они инстинктивно отдавали предпочтение стратегической доктрине более динамичной и революционной, чем та, которой придерживался загнивающий капиталистический Запад. Русские считали, что кавалерийские атаки, теперь уже в механизированной форме, невозможно отразить – или скорее что им можно противопоставить только аналогичные атаки на других участках фронта. В случае войны они планировали бросить на Германию бронетанковые колонны, как бы немцы ни атаковали в других местах. Они не отказались от этого намерения даже в 1941 г.; осуществить его им помешал лишь тот факт, что Гитлер напал на них раньше, чем они успели подготовиться. Их доктрина была, как выяснилось, ошибочной, хотя и не более, чем доктрина западных держав; в 1941 г. внезапное нападение Гитлера спасло их от провала, который мог обернуться непоправимой катастрофой. Но что бы ни произошло потом, это не имеет отношения к дипломатии 1939 г. Тогда русские требовали права прохода по территории Польши, потому что считали, пусть и ошибочно, что это единственный способ выиграть войну. Существовали, возможно, и политические цели; но они были вторичными относительно насущных военных нужд.
Британское и французское правительства не понимали этих советских расчетов; но они осознавали, что, коль скоро этот неприятный вопрос задан, на него придется отвечать. Оба без особой надежды адресовали вопрос Варшаве. Британцы, как и раньше, прибегли к политическому аргументу: «Cоглашение с Советским Союзом будет направлено на то, чтобы удержать Гитлера от войны». Если же переговоры сорвутся, «Россия сможет либо разделить трофеи с Германией… либо стать основной угрозой по окончании войны»{15}. Бек дал не менее политический ответ: согласие на проход советских войск по территории Польши не только не сдержит Гитлера, но и «приведет к немедленному объявлению войны со стороны Германии»{16}. Оба политических довода казались разумными, и оба были полностью оторваны от сложившейся военной ситуации. Французы рассуждали практичнее. Единственное, что их заботило, – вовлечь Красную армию в конфликт с Гитлером, и они не возражали, если это будет сделано за счет Польши. Предоставленные сами себе, они с радостью пожертвовали бы Польшей, если бы могли получить взамен советское сотрудничество. Лондон запретил французам выступать с угрозами такого рода, поэтому им пришлось ограничиться уговорами. Бонне показалось, что он отыскал выход. Русские настаивали, чтобы соглашение о военном сотрудничестве с Польшей было подписано до начала войны; поляки приняли бы советскую помощь, только когда война уже началась. В связи с этим Бонне утверждал, что настал момент, который русские еще могли считать миром, но который уже казался войной полякам. Маневр не удался. Бек был непреклонен: «От нас требуют подписаться под новым разделом Польши». 21 августа французы потеряли терпение. Они решили игнорировать отказ поляков и идти напролом, надеясь волей-неволей склонить тех к сотрудничеству. Айме Думенку, главе военной миссии в Москве, было велено дать «в целом утвердительный ответ» на вопрос русских; он должен был «провести переговоры и подписать любое соглашение, которое могло бы наилучшим образом отвечать общим интересам и которое будет подлежать окончательному утверждению французским правительством». Британцы не желали иметь с этим ходом ничего общего, но и не протестовали против него.
Как бы там ни было, возможность заключить союз с СССР, если она вообще существовала, уже была упущена. 14 августа, всего через несколько часов после того, как Ворошилов задал свой судьбоносный вопрос, Риббентроп отправил телеграмму своему послу в Москве Шуленбургу: «В действительности интересы Германии и СССР нигде не сталкиваются… Между Балтийским и Черным морями не существует вопросов, которые не могли бы быть урегулированы к полному удовлетворению обоих государств». Риббентроп готов был приехать в Москву, чтобы заложить «фундамент для некоторого улучшения германо-русских отношений»{17}. Это послание стало первым реальным сдвигом в отношениях между Россией и Германией. До тех пор они пребывали в состоянии застоя; контакты второстепенных лиц, о которых так много писали впоследствии западные авторы, были не более чем проверкой почвы, вдохновленной сожалениями об исчезнувшем взаимопонимании времен Рапалло. Теперь Гитлер наконец-то взял инициативу в свои руки. Почему именно в этот момент? Что подсказало ему, что военные переговоры зайдут в тупик спустя всего два дня с их начала, – высочайшее политическое мастерство, шестое чувство? Возможно, вопрос Ворошилова и письмо Риббентропа совпали во времени не просто так, и не было ли это совпадение втайне подстроено? Может, какой-то оставшийся неизвестным агент в Кремле сообщил Гитлеру, что нужный момент настал? Или же совпадение действительно было чисто случайным? Гитлер впервые обмолвился о своем намерении сломить волю Британии и Франции соглашением с Советской Россией, когда 12 августа притворно хвастался перед Чиано приглашением из Москвы, чтобы развеять опасения итальянцев. Вполне может быть, что этот ход пришел Гитлеру в голову лишь в тот самый момент. В конце концов, он был известен своими дерзкими импровизациями; он принимал молниеносные решения, а затем преподносил их как результат долгосрочной политики. Риббентроп оставался в Берхтесгадене до 13 августа. В Берлин он вернулся 14-го. Следовательно, раньше этого дня отправить телеграмму в Москву он не мог. Вероятно, здесь действительно имела место случайность; но это одна из тех тайн, которые мы никогда не сможем разгадать.
Шуленбург доставил сообщение Риббентропа 15 августа. Молотов отказывался куда-либо спешить. И хотя он отнесся к письму «с величайшим интересом», он считал, что переговоры займут некоторое время. Он спросил: «Как германское правительство относится к идее заключения пакта о ненападении с Советским Союзом?»{18} Ответ пришел менее чем через 24 часа: Германия предлагала не только пакт о ненападении, но и совместную гарантию безопасности Прибалтийских государств, и посредничество между Советской Россией и Японией. Самым важным вопросом теперь был визит Риббентропа{19}. Русские по-прежнему держали открытыми обе двери. 17 августа Ворошилов заявил британской и французской военным миссиям, что не видит смысла в дальнейших переговорах, пока они не ответят на вопрос о Польше, однако после уговоров согласился еще раз встретиться с ними 21 августа. Буквально в то же самое время Молотов сказал Шуленбургу, что улучшение советско-германских отношений будет делом небыстрым. Сначала нужно заключить экономическое соглашение, потом пакт о ненападении. Тогда наконец можно будет подумать о визите Риббентропа; но советское правительство «предпочитает, чтобы практическая работа была закончена без подобного церемониала»{20}.
18 августа Риббентроп еще настойчивее постучался в русские двери. Отношения необходимо прояснить немедленно, «чтобы мы… не были застигнуты врасплох началом германо-польского конфликта»{21}. Молотов по-прежнему колебался. Дату визита Риббентропа «невозможно даже приблизительно определить». Через полчаса Шуленбурга вызвали обратно в Кремль; Риббентроп, сказали ему, может приехать через неделю{22}. Невозможно сказать, чем было вызвано это внезапное решение. Шуленбург полагал, что тут вмешался лично Сталин; однако это просто предположение, как и все сделанные позже. Но даже это было недостаточно быстро для Гитлера; он хотел, чтобы Риббентропа приняли немедленно. Может, это было просто нетерпением, которое всегда охватывало его после длительных колебаний. А может, тут есть более глубокое объяснение. 26 августа было бы вполне подходящей датой, если бы Гитлер просто хотел расчистить себе путь для нападения на Польшу 1 сентября. Но если он планировал две операции – сначала сломить волю западных держав соглашением с Советской Россией, а затем сломить волю поляков при помощи западных держав, – времени бы ему не хватило. Такая спешка наводит на мысль, что целью Гитлера была не война, а очередной Мюнхен.
Во всяком случае, теперь Гитлер действовал без посредничества дипломатов. 20 августа он направил Сталину личное послание, в котором согласился на все советские требования и попросил, чтобы Риббентропа приняли немедленно{23}. Это послание стало важной вехой в мировой истории; оно ознаменовало момент, когда Советская Россия вернулась в Европу в качестве великой державы. До этого ни один европейский государственный деятель не обращался к Сталину напрямую. Западные лидеры относились к нему так, будто он был далеким и беспомощным бухарским беем. Теперь Гитлер признал в нем правителя могучего государства. Принято думать, что Сталин был невосприимчив к таким вещам, но обращение Гитлера, должно быть, все же ему польстило. Настал решающий момент. 20 августа было подписано торговое соглашение между Советской Россией и Германией; первое условие русских было выполнено. Утром 21 августа Ворошилов встретился с членами западных военных миссий. Сказать им было нечего; встреча была окончена без назначения новой даты переговоров. В пять часов пополудни Сталин дал согласие на скорейший – то есть 23 августа – приезд в Москву Риббентропа. В Берлине эту новость сделали достоянием общественности тем же вечером, в Москве – на следующий день. Французы все еще пытались спасти ситуацию. 22 августа Думенк встретился с Ворошиловым лично. По указанию Даладье он предложил согласиться на советское требование, не дожидаясь ответа от поляков. Ворошилов отверг это предложение: «Мы не хотим, чтобы Польша демонстрировала свой отказ от нашей помощи, которую мы ей не собираемся навязывать»{24}. Англо-франко-советские переговоры завершились. На следующий день, 23 августа, французы наконец выбили из поляков скупое согласие. Французы могли передать русским: «Уверены, что в случае общих действий против немецкой агрессии сотрудничество между Польшей и СССР… не исключается (или: возможно)»{25}. Русских с этой формулировкой так и не ознакомили. В любом случае в ней не было ни слова правды. Бек согласился на нее, только когда узнал, что Риббентроп уже в Москве и что советская помощь Польше больше не грозит. Но это его не смущало. Он по-прежнему верил, что у независимой Польши больше шансов договориться с Гитлером. Советская Россия, думал он, дистанцировалась от Европы; для поляков это были хорошие новости. «Настала очередь Риббентропа, – самодовольно сказал он, – испытать на себе советское вероломство»{26}.
Риббентроп бы с ним не согласился. Он приехал в Москву, чтобы подписать договор, и добился этого немедленно. Обнародованный текст Пакта, подписанный 23 августа, предусматривал взаимное ненападение. Секретный протокол оговаривал отсутствие немецких интересов на территории прибалтийских государств и в районах Польши, лежащих к востоку от линии Керзона и населенных украинцами и белорусами. В конечном итоге именно этого русские и хотели от западных держав. Германо-советский пакт был всего лишь иным способом добиться той же цели: способом не таким хорошим, но лучшим, чем ничего. С территориальным урегулированием, установленным Брестским договором, было наконец-то покончено – с согласия Германии, а не при поддержке западных держав. Со стороны Советской России было, конечно, скверно пойти на соглашение с ведущим фашистским государством; но этот упрек звучал неубедительно из уст государственных деятелей, которые побывали в Мюнхене и которых поддержало в этом большинство населения их собственных стран. Русские, по сути, поступили так, как хотели бы поступить сами западные лидеры; и горечь Запада была горечью разочарования, смешанного с гневом из-за того, что преданность коммунистов коммунизму оказалась не более искренней, чем их собственная преданность демократии. Пакт не содержал ничего подобного пышным уверениям в дружбе, которые Чемберлен вписал в Англо-германскую декларацию на следующий день после Мюнхенской конференции. Более того, Сталин отверг любые такие поползновения: «Советское правительство не может внезапно представить общественности германо-советские уверения в дружбе после того, как нацистское правительство на протяжении шести лет поливало нас грязью».
Пакт не был ни союзом, ни соглашением о разделе Польши. Настоящим союзным соглашением с целью раздела было как раз Мюнхенское: Британия и Франция вынуждали чехов согласиться на раздел Чехословакии. Советское правительство не делало в отношении Польши ничего подобного. Оно лишь пообещало сохранять нейтралитет, чего от него всегда хотели поляки и что подразумевала под собой политика западных стран. Более того, соглашение было, если уж на то пошло, антигерманским: оно ограничивало продвижение Германии на восток в случае войны, что и подчеркнул Уинстон Черчилль, выступая по радио сразу по окончании польской кампании. В августе русские не думали в терминах войны. Они, как и Гитлер, считали, что западные державы не станут воевать, не заключив союза с Советской Россией. Польша будет вынуждена уступить; когда же препятствие в виде Польши будет устранено, оборонительный союз с Западом можно будет заключить на более выгодных условиях. В противном случае, если поляки станут упорствовать, сражаться им придется в одиночку; и тогда они будут вынуждены принять наконец советскую помощь. Эти расчеты были опровергнуты последующими событиями: войной, в которой участвовали и Польша, и западные державы. Но даже и такой сценарий стал успехом для советского руководства, поскольку был предотвращен исход, которого оно боялось больше всего, – совместное нападение капиталистических стран на Советскую Россию. Однако задача советской политики состояла не в этом; события 1 и 3 сентября нельзя было предвидеть 23 августа. И Гитлер, и Сталин считали, что предотвратили войну, а не приблизили ее. Гитлер думал, что теперь получит в Польше еще один Мюнхен; Сталин был уверен, что, как бы там ни было, неравной войны прямо сейчас он избежал, а возможно, и вообще избавился от такого риска.
Как ни крути хрустальный шар, вглядываясь в будущее из 23 августа 1939 г., трудно понять, каким еще курсом могла бы пойти Советская Россия. Советские опасения по поводу сплочения Европы против России были преувеличенными, но не беспочвенными. Но и помимо этого – учитывая отказ Польши от советской помощи, а также британской политики затягивания переговоров в Москве без какого-либо серьезного намерения достичь соглашения – нейтралитет, подкрепленный официальным пактом или нет, был максимумом, которого могла достичь советская дипломатия; а ограничение масштабов завоеваний Германии в Польше и Прибалтике стало той приманкой, которая решила дело в пользу заключения формального пакта. Согласно любым учебникам дипломатии эта политика была правильной – и все же она содержала в себе грубейшую ошибку: заключив письменное соглашение, советские государственные деятели, как и западные до них, поддались иллюзии, что Гитлер сдержит свое слово. Сам Сталин явно испытывал определенные сомнения. Прощаясь с Риббентропом, он сказал: «Советское правительство относится к новому пакту очень серьезно. [Я могу] дать свое честное слово, что Советский Союз никогда не предаст своего партнера». Это был явный намек: «Поступайте и вы так же. И тем не менее Сталин, очевидно, считал, что пакт имеет ценность не только как сиюминутный маневр, но и в долгосрочной перспективе. Это любопытно, но отнюдь не необычно. Люди, сами не отличающиеся щепетильностью, не устают жаловаться, став жертвами обмана.
Как бы там ни было, бомба взорвалась. Гитлер сиял, уверенный, что нанес решающий удар. 22 августа он обратился к генералам с дичайшей из своих речей: «Закрыть сердце для всякой человеческой жалости. Действовать жестоко». Это пустозвонство не было руководством к действию – никакого официального протокола не велось. Гитлер бахвалился собственным политическим мастерством. Но проскальзывала в этой речи и основная суть происходящего: «Сейчас вероятность того, что Запад не вмешается, еще велика»{27}. К тому же Гитлер старался произвести впечатление[59]. В британском посольстве о содержании его речи стало известно буквально сразу{28} – намеренно или нет, так называемое «сопротивление» выполняло за Гитлера его работу. 23 августа Гитлер сделал следующий шаг. Он назначил нападение на Польшу на 4:40 утра 26 августа. И снова это была игра с целью впечатлить генералов, а через них – западные державы. Немецкие планы можно было привести в исполнение не раньше 1 сентября. До этого дня наступление на Польшу было возможно, лишь если бы она уже капитулировала. Но технические соображения, похоже, больше не имели значения: предполагалось, что Германо-советский пакт расчистил путь к дипломатическому коллапсу западных держав.
Французы почти оправдали ожидания Гитлера. Бонне всегда хотел бросить поляков на произвол судьбы. Его возмущало, как они повели себя во время Чехословацкого кризиса; по вопросу Данцига он принимал доводы немцев; в польскую армию не верил. Русские, напоминал Бонне, заявляли, что не могут воевать против Германии в отсутствие общей границы; если Германия захватит Польшу, такая граница появится, так что можно будет оживить и реально задействовать Франко-советский пакт. 23 августа, когда стало известно о визите Риббентропа в Москву, Бонне попросил Даладье созвать комитет национальной обороны. Там он намекнул на свою позицию: «Должны ли мы слепо следовать условиям нашего союза с Польшей? Не лучше ли, напротив, подтолкнуть Варшаву к компромиссу? Так мы выиграем время, чтобы завершить оснащение армии, укрепить нашу боеспособность и улучшить дипломатическую позицию, получив в итоге возможность эффективнее противостоять Германии, если она впоследствии выступит против Франции». Но Бонне не был бойцом, пусть даже и за мир. Решения он оставлял другим. Генералы отказывались признавать военную слабость Франции, ответственность за которую несли они сами; возможно, они ее и не осознавали. Гамелен заявил, что французская армия «готова» (что бы это ни значило); а потом добавил, что Польша продержится до весны, а к тому моменту Западный фронт будет уже неприступным{29}. Никто не поднял вопроса о реальной возможности помочь Польше. Очевидно, все присутствующие полагали, что французская армия будет просто держать линию Мажино, несмотря на то что Гамелен обещал полякам некое наступление. Не обсуждалась ни политическая стратегия, ни даже необходимость предупредить поляков о том, в какой опасности они находятся. Поляки были вольны поступать как им вздумается – сопротивляться Гитлеру или договариваться с ним. Что еще примечательнее, французы решили не обращаться к Британии и не проводить никаких встреч на уровне министров, которые были так характерны для периода Чехословацкого кризиса. Британцы тоже были вольны сопротивляться Гитлеру или договариваться с ним, не имея никакой информации ни о намерениях, ни о силах французов. Однако британское решение связывало и Францию. В зависимости от того, что предпочтет Лондон, французам пришлось бы либо окончательно уйти из Восточной Европы, либо практически в одиночку нести бремя большой европейской войны. Французы хранили полное молчание в диалоге с британцами и поляками и почти полное – в диалоге с немцами. Даладье направил Гитлеру письмо с предостережениями, а в остальном за ту неделю, которая на многие годы вперед определила судьбу Франции, французские государственные деятели не сделали ровным счетом ничего.
Это была странная пассивность, но не более странная, чем политика Франции в предшествующие годы. Французы все время не знали, какой путь выбрать. Они не хотели отказываться от урегулирования 1919 г. и в то же время ощущали, что не способны его защитить. Точно так же они вели себя и в вопросе о перевооружении Германии. Они не хотели с ним смириться, но не могли отыскать способ его предотвратить. То же самое было и с Австрией: французы повторяли свое «нет», пока не случился аншлюс. Если бы не вмешательство Великобритании, в Чехословакии повторилась бы та же история. В тот момент британцы настояли на капитуляции, и французы уступили. Теперь же никаких указаний из Лондона не поступало, и Даладье, самый типичный из всех французских политиков, вновь погрузился в строптивое молчание. Данциг заботил французов не больше немецкоязычных районов Чехословакии; но они не хотели собственными руками разрушать то, что когда-то выстроили. Они хотели так или иначе положить всему этому конец. Il faut en finir – таково было общее настроение во Франции в 1939 г. Что это мог быть за конец, они понятия не имели. Практически никто из французов не предвидел военного поражения; победа над Германией представлялась столь же недостижимой. Судя по некоторым свидетельствам, французская секретная служба преувеличивала силу внутригерманской оппозиции. Но за решением, принятым 23 августа, не стояло никаких расчетов. Французы не знали, что им делать, и поэтому они решили пустить все на самотек.
Решение оставалось исключительно за правительством Британии. Британская политика тоже, казалось, потерпела крах; об англо-советском союзе можно было забыть. Но это было фундаментальным недопониманием британской позиции, недопониманием, которое в неменьшей степени, чем все иные факторы, и привело ко Второй мировой войне. Союз с Советской Россией был политикой оппозиции – политикой лейбористов, Уинстона Черчилля и Ллойд Джорджа. Это они настаивали, что сопротивление Гитлеру возможно лишь в том случае, если Советская Россия окажется на стороне западных держав. Правительство не разделяло этой точки зрения. Оно никогда не придавало союзу с Россией практической важности; оно оказалось втянуто в переговоры без всякого своего желания, подталкиваемое настроениями в парламенте и в стране. Министры испытали облегчение, когда эти переговоры сорвались, радуясь и возможности сказать своим критикам «Мы же вам говорили», и избавлению от неловкой ситуации. Рядовые депутаты-консерваторы шли дальше. Многие из них одобрительно воспринимали Гитлера как борца с большевизмом; теперь же он стал в их глазах предателем дела западной цивилизации. В тот же момент, когда консерваторы ополчились против Гитлера, лейбористы с почти таким же ожесточением ополчились против Сталина; они решили показать, что уж они-то искренни в своем антифашизме, даже если это означало поддержать Чемберлена. По всем рациональным расчетам Германо-советский пакт должен был обескуражить британский народ. Но Ллойд Джордж был практически единственным, кто произвел такие расчеты. Во всех остальных Пакт пробудил решимость, какой британцы не демонстрировали уже два десятилетия. 22 августа кабинет министров к восторгу всего общества принял решение не отступать от своих обязательств перед Польшей.
Как эти обязательства могут быть выполнены, не обсуждалось; на самом деле выполнить их не было никакой возможности. К военным экспертам даже не обращались, разве что для обсуждения вопроса о противовоздушной обороне Лондона. Британское правительство все еще мыслило категориями политики, а не активных действий. Его политика не поменялась: с одной стороны, недвусмысленные предупреждения Гитлеру, что, если он нападет на Польшу, ему грозит общеевропейская война; с другой – столь же настойчивые заверения, что если он будет действовать миром, то может рассчитывать на уступки. Британцы твердо определились с этой стратегией. Поэтому они не обсуждали с французами практическую возможность ведения войны и не спрашивали у поляков, на какие уступки те могут пойти. Более того, они были полны решимости пойти на уступки даже через голову поляков, если Гитлер будет вести себя разумно. Британское правительство по-прежнему соглашалось с Гитлером по вопросу Данцига. Но даже в тот момент вопрос о Данциге оставался официально не поднятым. Гитлер ждал предложений, чтобы потребовать больше; британцы ждали требований, чтобы поторговаться. Кто бы ни сделал первый шаг, тот бы и проиграл; поэтому никто его и не делал. Британское правительство нашло срединный путь: предостеречь Гитлера от войны и одновременно намекнуть на преимущества, которые даст ему мир. Первоначально они хотели послать специального эмиссара – на этот раз не Чемберлена, а, возможно, генерала Айронсайда. Но после заключения Германо-советского пакта события развивались так быстро, что это оказалось невозможным. Послание поручили доставить послу Невилу Гендерсону, который 23 августа вылетел в Берхтесгаден.
Это был неудачный выбор. Гендерсон, несомненно, старался говорить твердо, но душа у него к этому не лежала. С последовательностью, достойной лучшего применения, он по-прежнему считал, что поляки не правы. Он хотел, чтобы их заставили уступить, как годом ранее заставили уступить чехов. За несколько дней до этого он писал своему другу из министерства иностранных дел: «История рассудит, что главной причиной войны стала пресса… Что касается требований по Данцигу и Польскому коридору, то из всех немцев, хочешь верь, хочешь нет, Гитлер – самый умеренный… В прошлом году мы не могли припугнуть Бенеша, пока не оказались на грани войны. Так и сейчас мы не можем припугнуть Бека»{30}. И уж точно он не мог припугнуть Гитлера. Хотя он добросовестно передал британское послание, он заодно продемонстрировал британскую готовность пойти на мировую. Он совершенно правдиво сказал Гитлеру: «Доказательством дружбы Чемберлена является тот факт, что он отказался ввести Черчилля в кабинет министров», а потом заявил, что враждебное отношение к Гитлеру в Великобритании – дело рук евреев и врагов нацистов, что в точности соответствовало мнению самого Гитлера{31}. Столкнувшись с таким нерешительным противником, Гитлер куражился и бушевал. Когда Гендерсон вышел за дверь, Гитлер хлопнул себя по ляжке и сказал: «Чемберлен не переживет этого разговора; его кабинет падет сегодня же вечером»{32}. Гендерсон повел себя точно так, как хотел Гитлер. Сразу же по возвращении в Берлин он написал Галифаксу: «Я с самого начала считал, что поляки ведут себя в высшей степени глупо и безрассудно». И далее: «Лично я больше не вижу никакой надежды избежать войны, если только польский посол не получит инструкций сегодня или самое позднее завтра просить личной аудиенции у Гитлера»{33}.
Однако события, развернувшиеся в Англии, не оправдали ожиданий Гитлера. Скорее наоборот. На заседании 24 августа парламент единодушно одобрил то, что депутаты сочли твердой позицией правительства. Гитлера начали одолевать сомнения: видимо, чтобы добиться от Британии уступок, на которые он по-прежнему рассчитывал, нужно было что-то еще. 24 августа Гитлер вылетел в Берлин. По его указанию Геринг вызвал к себе шведа Далеруса и отправил того в Лондон с неофициальной просьбой о британском посредничестве. Это была хитрая западня: если бы британцы отказались, Гитлер мог сделать вид, что он им ничего не предлагал; если бы они уступили, то были бы принуждены оказать давление на Польшу. Тем же вечером Гитлер провел совещание с Герингом, Риббентропом и верхушкой вермахта. Продолжать ли реализацию плана нападения на Польшу, которое должно было начаться уже через 36 часов? Гитлер заявил, что предпримет еще одну попытку вбить клин между западными державами и их польскими союзниками. Эта попытка приняла форму «последнего предложения», переданного Гендерсону вскоре после полудня 25 августа. Германия, заявил Гитлер, намерена «устранить эти македонские условия на [своей] восточной границе»[60]. Проблема Данцига и Польского коридора должна быть решена, хотя он так и не сказал, как именно. И когда она будет решена, Германия обратится к Англии со «всеобъемлющим предложением»: она гарантирует безопасность Британской империи, согласится на разумное ограничение вооружений и еще раз подтвердит, что западная граница рейха – окончательная{34}. Гендерсон, как обычно, был впечатлен. Гитлер, по его словам, «говорил со всей серьезностью и прямотой»{35}. Позднее это предложение Гитлера списывали со счетов как мошенническое; и в каком-то смысле так оно и было. Непосредственной его задачей была изоляция Польши. Но это предложение также отражало неизменную политику Гитлера: хотя он действительно хотел получить свободу действий, чтобы устранить ограничения на востоке – ограничения, которые просвещенное общественное мнение Запада тоже признавало нетерпимыми, – амбиций, направленных против Великобритании и Франции, у него не было.
Но чего Гитлер мог надеяться добиться этим предложением в сложившихся обстоятельствах? Гендерсон обещал вылететь в Лондон утром 26 августа; а к тому времени наступление на Польшу уже должно было начаться. Может, Гитлер говорил исключительно для протокола – чтобы обелить себя в глазах потомков или даже чтобы очистить собственную совесть? Или он позабыл о своем графике, не понимая, что приказы, раз отданные, в конечном итоге будут выполнены? Последнее объяснение кажется более вероятным. Всю вторую половину дня 25 августа Гитлер метался по имперской канцелярии, не зная, что предпринять. В три часа пополудни он подтвердил, что приказ о нападении на Польшу должен быть приведен в исполнение. Три часа спустя прибыл итальянский посол Бернардо Аттолико с сообщением от Муссолини: хотя Италия безоговорочно поддерживает Германию, она не сможет помочь ей «военными средствами», если только Германия тотчас же не обеспечит все ее потребности в снаряжении и сырье; а доставленного позже списка этих потребностей, по словам Чиано, «хватило бы, чтобы прикончить быка, если бы бык умел читать». Муссолини до последнего корчил из себя сильного лидера; теперь, когда война стала неизбежной, он тут же дезертировал. За этим ударом сразу же последовал другой. Риббентроп доложил, что в Лондоне только что было подписано официальное соглашение между Великобританией и Польшей. Гитлер вызвал Кейтеля, начальника верховного командования вооруженных сил: «Остановите все сейчас же, немедленно перехватите Браухича [главнокомандующего сухопутными войсками]. Мне нужно время для переговоров». Новые приказы были разосланы вскоре после семи вечера. Преждевременное наступление было так же стремительно отменено.
Это еще один загадочный момент. Почему Гитлер в последний момент сдал назад? Неужели он струсил? Неужели эти два события – нейтралитет Муссолини и англо-польский союз – застали его врасплох? Сам он, со свойственной политикам склонностью перекладывать вину на других, немедленно обвинил Муссолини: известие о решении Италии не воевать придало британцам сил, когда они были уже на грани капитуляции. Это полная чушь. Британцы ничего не знали о решении Муссолини, когда подписывали соглашение с Польшей, хотя и могли о чем-то догадываться. Да и сам договор с Польшей вовсе не был предназначен для того, чтобы произвести впечатление в этот конкретный момент. Заключение соглашения откладывалось на время переговоров с Советской Россией; когда они сорвались, в дальнейших проволочках смысла не было, и как только удалось уладить все формальности, британцы его подписали. Они не знали, что Гитлер назначил кульминацию кризиса на 25 августа. Они думали о первой неделе сентября; да и сам Гитлер долго ориентировался на 1 сентября. Вероятно, именно этим объясняется его нерешительность 25 августа. Перенос наступления на эту дату был «пробным шаром», дополнительным вызовом, подобно его преувеличенному упрямству в Годесберге в прошлом году. К тому же для возвращения к первоначальной дате имелись веские военные причины и помимо дипломатических событий 25 августа. В этот день западная граница Германии оставалась практически незащищенной. Вероятно, Гитлер к тому времени осознавал, что какая-то война с западными державами все-таки маячит на горизонте. Но, скорее всего, он сказал Кейтелю правду: ему нужно было время для переговоров.
Британцы тоже стремились к переговорам. Подписание Англо-польского соглашения было подготовкой к ним, а не твердым решением вступить в войну. Существуют явные свидетельства того, что британцы не воспринимали союз с Польшей так уж всерьез. Свой вариант текста они составляли таким образом, чтобы он не противоречил англо-советскому союзу, который к тому времени уже не стоял на повестке дня. В неразберихе, последовавшей за заключением Германо-советского пакта, в текст договора были включены пункты и из польского варианта; и один из них содержал обязательство, от которого британцы до того уклонялись, – соглашение теперь полностью распространялось на Данциг. Но буквально в момент подписания союзного договора некий чиновник министерства иностранных дел Великобритании составил «возможные ответные предложения герру Гитлеру», где говорилось, что Данциг должен иметь «право определять свою политическую принадлежность» при условии признания экономических прав Польши{36}; сам Галифакс заявил польскому послу, что «польское правительство совершит большую ошибку, если попытается занять позицию, которая исключает дискуссию о мирном изменении статуса Данцига»{37}. Таким образом, британское правительство и Гитлер были близки к согласию относительно того, чем должен закончиться кризис; не в ногу тут шли поляки. Однако проблема заключалась не в том, чем должны закончиться переговоры, но в том, как им начаться; и для нее решения найдено не было.
Приготовления к переговорам активно шли в период между 26 и 29 августа: британцы намекали на то, что они могут предложить, Гитлер – на то, чего он может потребовать. Обе стороны не могли решиться переступить черту и приступить к реальному обсуждению. Дополнительную путаницу внесло и то, что эти предварительные контакты происходили сразу на двух уровнях. Гендерсон выступал в качестве официального посредника; Далерус сновал между Берлином и Лондоном еще усерднее. Он прилетел в Лондон 25 августа и обратно в Берлин 26-го; 27 августа – в Лондон и обратно; 30-го опять в Лондон и обратно. В Берлине он встречался с Герингом и иногда с Гитлером; в Лондоне его принимали со всей возможной секретностью, и там он виделся с Чемберленом и Галифаксом. Хотя британцы настаивали, что все, что они говорят Далерусу, – это «не для протокола», Гитлеру все равно должно было казаться, что для него готовят второй Мюнхен. Может, его и в самом деле ошеломило подписание Англо-польского договора, но этот эффект ослабевал по мере того, как Гендерсон и Далерус множили свои усилия. Однако в то же самое время британцы, прислушиваясь к Далерусу, воображали, что их положение улучшается. Сотрудник министерства иностранных дел комментировал деятельность шведа так: «Это показывает, что правительство Германии колеблется… И хотя мы можем и должны вести политику примирительную по форме, мы должны быть абсолютно твердыми по существу… Последние по времени признаки свидетельствуют, что наши позиции неожиданно сильны». В том же меморандуме содержится и следующее замечание: «Виделся с министром, который сказал, что вполне со мной согласен»{38}. Галифакс даже придерживался чрезвычайно оригинального мнения, что второй Мюнхен дискредитирует Гитлера, а не британское правительство. Он писал: «Когда мы говорим о Мюнхене, мы должны помнить о переменах, которые произошли с тех пор в настроениях и мощи Британии, а также на многих других направлениях – в Италии и, будем надеяться, Японии – и т. д. Если теперь подвести Гитлера к принятию умеренного урегулирования, то, возможно, мы не будем выдавать желаемое за действительное, полагая, что это вызовет определенное умаление его престижа внутри Германии»{39}.
Вот так две стороны кружили одна вокруг другой, как два борца в поиске преимущества перед схваткой. Британцы предложили организовать прямые переговоры между Германией и Польшей, если Гитлер пообещает вести себя миролюбиво; Гитлер ответил, что войны и не будет, если ему отдадут Данциг. Впоследствии часто утверждалось, что ответ Гитлера был неискренним; что его целью было изолировать Польшу, а не избежать войны. Вполне возможно, так оно и было. Но предложение британского правительства тоже было неискренним: у них не было бы никакого шанса добиться уступок от поляков, если бы опасность войны была устранена, – и британцы это знали. Годом ранее Бенеш обратился к Британии за поддержкой. Ему намекнули, что он сможет ее получить, если изберет курс на примирение, и он заглотил наживку. Теперь британцы уже были связаны обязательствами, причем обязывал их не столько формальный союз с Польшей, сколько настрой британского общественного мнения. Они не могли диктовать условий полякам и не могли позволить Гитлеру это делать. Но пока никто не диктовал условий, никаких уступок быть не могло. 23 августа сэр Хорас Уилсон, действуя по поручению Чемберлена, встретился с американским послом в Лондоне Джозефом Кеннеди. После этого разговора Кеннеди позвонил в госдепартамент США: «Британцы хотят от нас одного, и только одного, а именно чтобы мы оказали давление на поляков. Они считают, что, учитывая их обязательства, ничего подобного сделать не могут, а мы можем»{40}. Президент Рузвельт с ходу отверг эту идею. Чемберлен – снова по словам Кеннеди – потерял после этого всякую надежду: «Он сказал, что самое ужасное – это бессмысленность всего происходящего; в конце концов, они не могут спасти Польшу; все, что они могут, – начать войну отмщения, а это будет означать гибель всей Европы»{41}.
Патовая ситуация сохранялась до 29 августа. Покончил с ней Гитлер. Британцы об этом не знали, но его позиция была слабее. 1 сентября приближалось, и чтобы добиться победы дипломатическими средствами, у него оставалось не так много времени. В четверть восьмого вечера он обратился к Гендерсону с официальным требованием: он начнет прямые переговоры с Польшей, если на следующий день в Берлин прибудет польский полномочный представитель. Это было отступлением от позиции, которой Гитлер неукоснительно придерживался с 26 марта, – что он никогда больше не будет иметь дела с поляками напрямую. Хотя Гендерсон жаловался, что это требование опасно напоминало ультиматум, он очень хотел его принять; по его мнению, это был «единственный шанс предотвратить войну». Гендерсон настойчиво требовал от собственного правительства пойти навстречу; он убеждал французов рекомендовать срочный визит Бека; но сильнее всего он давил на польского посла Липского{42}. Липский ему не внял – по-видимому, даже не сообщил в Варшаву о требовании Гитлера. Французы столь же однозначно отреагировали противоположным образом – они сказали Беку немедленно ехать в Берлин. Но решение оставалось за правительством Великобритании. Британцы получили предложение, которого всегда хотели и на которое неоднократно намекали Гитлеру: прямые переговоры между Польшей и Германией. Гитлер выполнил свою часть сделки, но выполнить свою они были не в состоянии. Они очень сильно сомневались, что поляки явятся в Берлин по одному слову Гитлера. В своих донесениях в Вашингтон Кеннеди сообщал о настроениях Чемберлена: «Откровенно говоря, его больше беспокоит вопрос, как привести в чувство поляков, а не немцев»{43}. Над этой проблемой британцы ломали голову весь день 30 августа. Наконец им удалось отыскать какое-то решение. О требовании Гитлера они сообщили в Варшаву в 00:25 ночью 31 августа, то есть через двадцать пять минут после истечения срока немецкого ультиматума – если это был ультиматум. Британцы были правы в своих опасениях относительно польского упрямства. Бек, когда ему сообщили о требовании Гитлера, тут же ответил: «Если бы его пригласили в Берлин, он бы, конечно, не поехал, поскольку не желает, чтобы с ним обошлись как с президентом Гахой»{44}. Таким образом, британцы, сделав свой ход слишком поздно, все же могли заявлять, что в самом деле предложили нечто, чего, как они знали, не смогут обеспечить: польского полномочного представителя в Берлине.
Такого Гитлер не ожидал. Он думал, что переговоры начнутся, а затем сорвутся из-за неуступчивости поляков. По его указанию были наконец сформулированы детальные условия: немедленное возвращение Данцига и плебисцит в Польском коридоре{45} – те самые условия, за которые давно выступали британское и французское правительства. Но в отсутствие польского полномочного представителя немцам некому было эти условия предъявить. В полночь 30 августа Гендерсон лично сообщил Риббентропу, что польский полномочный представитель в назначенный срок не прибыл. У Риббентропа был только черновой список тех самых условий, весь исчерканный гитлеровскими поправками. В таком виде его нельзя было показывать Гендерсону, и Гитлер особо предупредил Риббентропа не делать этого. Поэтому тот медленно зачитал условия вслух. Позже сложился миф, будто он их «пробормотал», намеренно вводя Гендерсона в заблуждение условиями, выдвинутыми лишь для вида. В действительности же Гендерсон четко уловил их суть и был впечатлен. Если принимать их за чистую монету, думал он, эти требования «не чрезмерны». В два часа ночи, вернувшись в посольство, он вызвал к себе Липского и настоятельно попросил того немедленно добиваться встречи с Риббентропом. Липский уговорам не внял и снова отправился спать.
Теперь немцы заволновались, что Гендерсон должным образом не зафиксировал выдвинутых ими условий. Они в очередной раз привлекли Далеруса в качестве якобы неофициального посредника. Геринг, заявляя, что действует за спиной у Гитлера, показал условия Далерусу, который, в свою очередь, около четырех утра передал их по телефону в британское посольство. Поскольку Герингу было прекрасно известно, что все телефонные разговоры прослушиваются как минимум тремя секретными службами (одна из которых – его собственная), его неподчинение Гитлеру – это, конечно, выдумка. На следующее утро Геринг от нее отказался. Далерусу вручили копию немецких условий, и он отвез ее в британское посольство. Гендерсон снова вызвал Липского, но тот отказался явиться. Далерус и советник посольства Огилви-Форбс съездили к Липскому сами. Тот оставался непоколебим. Он отказался даже взглянуть на немецкие условия. Когда Далерус вышел из комнаты, Липский выразил протест против вовлечения такого посредника и сказал: «Он готов поставить свою репутацию на то, что моральный дух Германии сломлен и что нынешний режим скоро падет… Немецкое предложение – ловушка, но также и признак слабости со стороны немцев»{46}. В еще одной попытке сломить упрямство Липского Далерус позвонил в Лондон сэру Хорасу Уилсону. Немецкие условия, сказал он, «крайне либеральные»; «нам [Далерусу? Герингу? Гендерсону?] очевидно, что поляки препятствуют возможности переговоров». Уилсон, зная, что немцы прослушивают разговоры, велел Далерусу заткнуться и положил трубку{47}.
Эта предосторожность явно запоздала. Каждый шаг, сделанный за последние несколько часов, был таким же публичным, как если бы о нем писали в газетах. Телефонные разговоры между Гендерсоном и Липским и между Далерусом и Гендерсоном, перемещения между британским и польским посольствами – все это было известно немцам и, без всяких сомнений, Гитлеру. К какому выводу мог он прийти? Только к тому, что ему таки удалось вбить клин между Польшей и ее западными союзниками. Это было верно в отношении французского правительства. Это было верно в отношении Гендерсона. Поздно вечером 31 августа он писал: «С учетом предложений Германии война была бы совершенно неоправданной… В свете немецких предложений, которые теперь обнародованы, польское правительство должно завтра же объявить о своем намерении направить полномочного представителя для обсуждения этих предложений в общих чертах»{48}. Гитлер не мог знать, что Гендерсон больше не имеет в Лондоне такого же веса, как годом ранее. Но терпение британского правительства в отношении поляков тоже было на исходе. Поздно вечером 31 августа Галифакс телеграфировал в Варшаву: «Я не вижу причин, по которым правительство Польши должно испытывать трудности с тем, чтобы уполномочить польского посла принять документ от правительства Германии»{49}. Еще двадцать четыре часа – и трещина стала бы непоправимо широкой. Но у Гитлера не было этих часов. Он был заложником собственного графика. Под скептическими взглядами своих генералов он не мог еще раз отменить атаку на Польшу без серьезного на то основания[61], а поляки отказывались предоставить ему такое основание. Трещина между Польшей и ее союзниками давала ему шанс, и он вынужден был рискнуть.
В 12:40 дня 31 августа Гитлер решил, что наступление должно начаться по плану. В 13:00 позвонил Липский, попросив о встрече с Риббентропом. Немцы, перехватившие данные Липскому инструкции, знали, что ему было приказано не вступать ни в какие «конкретные переговоры». В 15:00 Вайцзеккер позвонил Липскому и спросил, приедет ли он в качестве полномочного представителя. Липский ответил: «Нет, в качестве посла». Этого Гитлеру было достаточно. Поляки, похоже, продолжали упрямиться; он мог продолжить разыгрывать свою ставку на то, что их удастся изолировать от союзников в ходе войны. В 16:00 приказ о начале наступления был подтвержден. В 18:30 Липский наконец встретился с Риббентропом. Он сообщил, что его правительство «в благоприятном смысле учитывает» британское предложение о прямых польско-германских переговорах. Риббентроп спросил, является ли он полномочным представителем, и Липский снова ответил отрицательно. Риббентроп не стал сообщать ему немецких условий; если бы он попытался это сделать, Липский отказался бы их принять. Тем и закончился единственный с 26 марта прямой контакт между Германией и Польшей. Поляки сохранили присутствие духа вплоть до последнего момента. На следующее утро, в 4:45, началось немецкое наступление на Польшу. В шесть часов утра немецкие самолеты уже бомбили Варшаву.
Для Великобритании и Франции это был очевидный casus foederis. Их союзник подвергся неспровоцированному нападению; им оставалось только объявить агрессору войну. Но ничего подобного не произошло. Оба правительства выразили Гитлеру болезненное недовольство, предупредив, что, если он не прекратит, они будут вынуждены вступить в войну. Тем временем они ждали, не произойдет ли чего-нибудь, и это что-то произошло. 31 августа Муссолини, в точности следуя прошлогоднему сценарию, предложил созвать европейскую конференцию: она должна была начать работу 5 сентября и обсудить все причины европейского конфликта, но с предварительным условием, что Данциг должен быть возвращен Германии. Впервые услышав об этом предложении, оба западных правительства отнеслись к нему благосклонно. Но Муссолини неправильно рассчитал время. В 1938 г. у него было три дня, чтобы предотвратить войну, а в 1939-м – меньше суток, и этого оказалось недостаточно. 1 сентября, когда западные правительства дали ответ Муссолини, они уже не могли не выдвинуть собственного предварительного условия: остановки военных действий в Польше. Но и это было еще не все. Бонне с энтузиазмом воспринял предложение Муссолини, но в Великобритании верх взяло общественное мнение. Палата общин была недовольна, услышав от Чемберлена, что Германию всего-навсего «предостерегли»; на следующий день она ожидала каких-то более серьезных шагов. Галифакс, как обычно следовавший за настроениями нации, настаивал, что конференция может состояться только в том случае, если Германия выведет войска со всей территории Польши. Итальянцы понимали, что передавать это требование Гитлеру смысла нет, и на этом оставили идею конференции.
Но и британское, и французское правительства, особенно французское, продолжали верить в конференцию, которая исчезла, не успев стать реальностью. Гитлер поначалу сообщил Муссолини, что, если ему будет направлено приглашение, он даст на него ответ в полдень 3 сентября. Поэтому Бонне, а вместе с ним и Чемберлен отчаянно пытались отложить объявление войны до этого момента, хотя итальянцы больше не собирались приглашать ни Гитлера, ни кого бы то ни было еще. Бонне придумал себе оправдание: якобы эта отсрочка нужна французским военным, чтобы провести мобилизацию, не подвергаясь немецким воздушным атакам (которых, как ему было известно, все равно не последовало бы – вся немецкая авиация была задействована в Польше). Чемберлен вообще никакого оправдания не изобретал, кроме того что об отсрочке просили французы и что иметь дело с союзниками всегда непросто. Вечером 2 сентября он все еще рассказывал в палате общин о гипотетических переговорах: «Если правительство Германии согласится вывести войска, правительство Его Величества согласится считать положение таким же, каким оно было до того, как немецкие войска пересекли польскую границу. Иными словами, будет открыта дорога для дискуссии между Польшей и Германией по обсуждаемым вопросам». Это было уже слишком даже для лояльных консерваторов. Лео Эмери обратился к лидеру оппозиции Артуру Гринвуду: «Говорите от имени Англии» – задача, с которой Чемберлен явно не справлялся. Министры во главе с Джоном Саймоном предупредили премьер-министра, что правительство падет, если он не выдвинет Гитлеру ультиматум до того, как палата соберется на следующее заседание. Чемберлен уступил. Возражения французов отмели. Британский ультиматум был вручен немцам в девять утра 3 сентября. Его срок истек в одиннадцать утра, после чего две страны оказались в состоянии войны. Когда Бонне узнал, что британцы в любом случае собираются вступить в войну, его главной заботой стало от них не отстать. Сроки французского ультиматума были перенесены вопреки возражениям генерального штаба: его предъявили в полдень 3 сентября, а истек он в пять вечера того же дня. Вот таким странным образом французы, которые 20 лет призывали сопротивляться Германии, выглядели втянутыми в войну Британией, которая 20 лет призывала к компромиссам. Обе страны вступили в войну, защищая ту часть мирного урегулирования, в обоснованности которой обе сильнее всего сомневались. Возможно, Гитлер и вправду с самого начала строил планы общеевропейской войны; но если судить по документам, складывается впечатление, что он оказался вовлечен в такую войну, начав 29 августа дипломатический маневр, который следовало бы начать 28-го.
Таковы истоки Второй мировой войны, или, если сформулировать точнее, войны между тремя западными державами за судьбу версальского урегулирования; войны, которая неявно назревала с момента окончания Первой мировой. Люди еще долго будут спорить, можно ли было предотвратить эту новую войну, проявив больше твердости или больше воли к компромиссам; ответов на эти гипотетические вопросы не будет получено никогда. Возможно, успехом могла увенчаться любая из этих стратегий, если бы ее придерживались последовательно; но их сочетание, к которому прибегло британское правительство, имело минимальные шансы на успех. Сегодня эти вопросы кажутся бесконечно отвлеченными. Хотя Гитлер грубо просчитался, предположив, что две западные державы вообще не станут воевать, его предчувствие, что они не станут воевать всерьез, в конечном итоге оправдалось. Великобритания и Франция не сделали ничего, чтобы помочь Польше, и мало чем помогли самим себе. Европейское противоборство, начавшееся в 1918 г., когда немецкая делегация предстала перед маршалом Фошем в его железнодорожном вагоне в Компьенском лесу, завершилось в 1940-м, когда теперь уже французская делегация предстала перед Гитлером в том же самом вагоне. В Европе установился «новый порядок», и доминировала в нем Германия.
Британский народ был полон решимости дать отпор Гитлеру, хотя ему и не хватало сил, чтобы обратить вспять немецкие достижения. Гитлер сам пришел на помощь Британии. Его успех зиждился на изоляции Европы от остального мира. Гитлер собственноручно разрушил фундамент этого успеха. В 1941 г. он напал на Советскую Россию и объявил войну США, двум мировым державам, которые хотели только одного – чтобы их оставили в покое. Так началась настоящая мировая война. Мы до сих пор живем в ее тени. Война, разразившаяся в 1939 г., в наше время представляет лишь исторический интерес.