История Европы в межвоенный период вращалась вокруг «германского вопроса». Если бы его удалось решить, разрешилось бы и все остальное; в противном случае на мир в Европе можно было не рассчитывать. Все прочие проблемы потеряли остроту или казались в сравнении с ним пустяковыми. Большевистская угроза, например, – и так-то, вопреки распространенному мнению, не особенно животрепещущая – мгновенно развеялась, когда в августе 1920 г. Красная армия была отброшена от Варшавы; в следующие 20 лет у коммунизма не было ни малейшего шанса восторжествовать где-нибудь в Европе вне рубежей России. Безусловно, в 1920-х гг. венгерский «ревизионизм» производил много шума, в смысле территориальных претензий превосходя даже ревизионизм немецкий. И все-таки он создавал лишь тень угрозы даже локальной войны, а никакими глобальными потрясениями чреват вообще не был. Италия конфликтовала с Югославией из-за территорий на севере Адриатики, а позже объявила себя неудовлетворенной, «неимущей» нацией. Однако всерьез ей никого обеспокоить не удалось – разве что привлечь внимание прессы. «Германский вопрос» стоял в гордом одиночестве. Это было новой ситуацией. Проблема сильной Германии, пусть и осознаваемая не в полной мере, существовала и до 1914 г., но дело в том, что и других проблем в те времена хватало: претензии России на Константинополь, претензии Франции на Эльзас и Лотарингию, итальянский ирредентизм, вопрос статуса южных славян в Австро-Венгрии, бесконечные конфликты на Балканах. Теперь же на повестке не было ничего важного, кроме положения Германии.
Существовало и другое важное различие. До 1914 г. отношения великих европейских держав зачастую определялись столкновением их интересов за пределами Европы: в Персии, Египте, Марокко и тропической Африке, в Турции и на Дальнем Востоке. Некоторые выдающиеся специалисты считали, пусть и ошибочно, что европейские проблемы исчерпали себя. Генри Брейлсфорд, здравомыслящий и сведущий наблюдатель, в начале 1914 г. писал: «Угрозы, которые заставляли наших предков вступать в европейские коалиции и континентальные войны, исчезли безвозвратно… С максимально возможной в политике уверенностью я берусь утверждать, что границы наших современных национальных государств прочерчены окончательно»{1}. В реальности верным оказалось прямо противоположное. Европа была перевернута с ног на голову и после этого не перестала изводить государственных деятелей. Напротив, ни одна из проблем за ее пределами – из тех, что вызывали беспокойство до 1914 г., – в период между двумя войнами не спровоцировала серьезного кризиса в отношениях европейских держав. Никому и в голову не могло прийти, например, что Великобритания и Франция вступят в войну за Сирию, как когда-то за Египет. Единственным исключением стал Абиссинский кризис 1935 г., но там все было завязано на европейской политике в формате Лиги Наций; он не был борьбой за Африку. Еще одно кажущееся исключение – Дальний Восток. Положение в этом регионе серьезно осложняло международную ситуацию, но в практическом отношении не затрагивало ни одну из европейских держав, за исключением Великобритании.
Вот что еще было в новинку. Кроме Великобритании, других мировых держав в Европе не осталось. В круг ведущих мировых держав Великобритания входила и до 1914 г., но в «империалистическую эпоху» в одном ряду с ней стояли Россия, Германия и Франция. Теперь же Россия выпала из Европы и противопоставила себя ей, поддержав борьбу колонизированных народов. Германия лишилась своих колоний и отказалась от имперских амбиций – по крайней мере, на время. Франция, все еще колониальная держава, сосредоточилась на европейских проблемах и в спорах с другими странами, в том числе с Великобританией, интересы своей империи относила на второй план. Дальний Восток – хороший пример того, насколько изменилась ситуация. До 1914 г. там имелся баланс сил, не уступавший по сложности европейскому. Японии приходилось считаться не только с Великобританией, но и с Россией, Германией и Францией; англичане спокойно могли то вставать на сторону Японии, то идти против нее. В первые послевоенные годы на Дальнем Востоке активно проводили свою политику США, но надолго они там не задержались. К началу Маньчжурского кризиса 1931 г. Великобритания противостояла Японии практически в одиночку. Нетрудно понять, почему англичане считали, что отличаются от других держав Европы, и почему они часто стремились дистанцироваться от европейской политики.
Нетрудно также понять, почему германский вопрос выглядел исключительно европейским делом. Ни США, ни Япония не ощущали угрозы со стороны державы, у которой не было ни флота, ни, как казалось, колониальных амбиций. Великобритания и Франция остро осознавали, что решать германский вопрос им придется без посторонней помощи. Сразу после 1919 г. они надеялись на достаточно быстрое его разрешение – во всяком случае, в той мере, что мирный договор будет исполнен в полном объеме. Нельзя сказать, что они совершенно просчитались. Границы Германии были полностью определены к 1921 г., когда после плебисцита, результаты которого были интерпретированы скорее искусственным образом, Верхнюю Силезию разделили между Германией и Польшей. Разоружение Германии шло медленнее, чем предусматривал договор, и не без немецких попыток увернуться от него, но оно шло. Немецкой армии как заметной боевой силы больше не существовало, и реальной войны с Германией можно было не опасаться еще в течение многих лет. По прошествии времени на эпизодические попытки немцев увильнуть от демилитаризации начали особенно напирать: стало принято считать, что статьи Версальского договора о разоружении либо вообще не соблюдались, либо были бессмысленными. В реальности же, пока соответствующие положения оставались в силе, они выполняли свою задачу. Еще в 1934 г. Германия не могла и помыслить о войне с Польшей, не говоря уже о войне с Францией. Что касалось остальных условий договора, от судов над военными преступниками после нескольких неудовлетворительных попыток решено было отказаться: отчасти это была капитуляция перед лицом протестов и противодействия со стороны Германии, но куда важнее было то, что преследовать деятелей второго плана казалось довольно нелепо, пока главный виновник, Вильгельм II, отсиживался в Голландии.
К 1921 г. почти все условия мирного договора были выполнены. Можно было предположить, что со временем страсти вокруг него улягутся. Не могут же люди год за годом препираться по уже решенному вопросу, какая бы горечь и обида ни одолевала их вначале. Французы же забыли про Ватерлоо и уже готовы были забыть даже про Эльзас и Лотарингию, хоть и клялись этого не допустить. Ожидалось, что и немцы спустя какое-то время все забудут или, во всяком случае, смирятся. Проблема сильной Германии никуда не денется, но твердая решимость немцев при первой же возможности покончить с созданной в 1919 г. системой больше не будет ее усугублять. Однако случилось обратное: обида и негодование немцев с каждым годом только усиливались. Дело в том, что одно из положений Версальского договора никак не поддавалось урегулированию и неутихающая полемика вокруг него ставила под сомнение все остальные его пункты. Нерешенным оставался вопрос о выплате репараций – яркий пример того, как благие намерения, или, вернее, благие ухищрения, обернулись злом. В 1919 г. французы желали безоговорочно закрепить в договоре принцип, согласно которому Германия обязана полностью возместить причиненный войной ущерб – вследствие чего размер этого не выраженного конкретной цифрой долга должен был постоянно расти по мере восстановления немецкой экономики. Американцы более здраво предлагали определить фиксированную сумму репараций. Ллойд Джордж понимал, что в накаленной атмосфере 1919 г. эта сумма тоже окажется совершенно неподъемной для Германии. Он надеялся, что со временем люди (в том числе и он сам) одумаются: союзники выдвинут разумные требования, немцы сделают разумное контрпредложение, и эти две цифры более или менее совпадут. Поэтому он принял сторону французов, хоть и руководствовался прямо противоположными намерениями: они хотели раздуть счет до фантасмагорических масштабов, а Ллойд Джордж – сократить его. Американцы уступили. В мирном договоре зафиксировали только принципиальное требование выплаты репараций; размер их предстояло определить в будущем.
Ллойд Джордж планировал облегчить примирение с Германией, но сделал его практически невозможным. Дело в том, что расхождения во взглядах британцев и французов, скрытые в 1919 г., вышли на поверхность, как только они попытались определиться с конкретной суммой: французы задирали ее вверх, британцы с раздражением снижали. Немцы тоже не проявляли никакого желания сотрудничать. Вместо того чтобы попытаться оценить свою платежеспособность, они намеренно держали экономику в состоянии хаоса, прекрасно понимая, что, как только они прояснят ситуацию, им немедленно выставят счет. В 1920 г. союзники бурно совещались между собой, а затем устраивали конференции с участием немцев; в 1921-м последовали новые конференции; и в 1922-м – тоже. В 1923 г. французы попытались вынудить немцев платить, оккупировав Рур. Немцы сначала ответили пассивным сопротивлением, но затем под лавиной инфляции сдались на милость победителя. Французы, измученные почти не меньше немцев, согласились на компромисс – план Дауэса, разработанный (в основном по настоянию Великобритании) под руководством американца. Хотя это временное урегулирование не нравилось ни немцам, ни французам, в течение следующих пяти лет репарации и в самом деле выплачивались. Затем состоялась еще одна конференция – новые препирательства, новые обвинения, новые требования, новые попытки от них уклониться. В этот раз, снова под американским председательством, стороны выработали план Юнга. Он едва успел вступить в действие, как на Европу обрушилась Великая депрессия. Немцы заявили, что не могут больше платить. В 1931 г. Гувер наложил двенадцатимесячный мораторий на выплату репараций. В 1932-м на последней конференции в Лозанне все обязательства были обнулены. Стороны наконец пришли к согласию, но на это потребовалось тринадцать лет, и на протяжении этих тринадцати лет подозрения и обиды всех участников только нарастали. В итоге французы чувствовали себя обманутыми, а немцы – ограбленными. Репарации не дали угаснуть страстям военной поры.
Безусловно, репарации в любом случае вызвали бы недовольство. Но неопределенность требований и распри вокруг них сделали это недовольство хроническим. В 1919 г. многие полагали, что выплата репараций погрузит Германию в состояние азиатской нищеты. Этого мнения придерживались и Джон Мейнард Кейнс, и все немцы, и, вероятно, многие французы, хотя последние об этом не сожалели. В годы Второй мировой войны изобретательный молодой француз Этьен Манту показал, что немцы, захоти они того, вполне могли бы выплатить репарации, не разорившись; Гитлер подтвердил его тезис на практике, изъяв огромные суммы у вишистского правительства Франции. На самом деле этот вопрос представляет исключительно академический интерес. Несомненно, опасения Кейнса и немцев были чрезвычайно преувеличенными. Несомненно, обнищание Германии было вызвано войной, а не репарациями. Несомненно, немцы могли бы выплатить репарации, если бы считали их справедливыми, а их выплату – делом чести. Фактически, как всем теперь известно, по итогам финансовых транзакций 1920-х гг. Германия оказалась в плюсе: она заняла у частных американских инвесторов (и не вернула) гораздо больше, чем выплатила в виде репараций. Это, конечно, не особенно утешало немецкого налогоплательщика, который был отнюдь не тем же самым лицом, что и немецкий заемщик. Если уж на то пошло, репарации слабо утешали и налогоплательщиков стран-победительниц, на глазах у которых полученные средства утекали в США в счет погашения военных кредитов. С учетом всего вышесказанного единственным экономическим последствием репараций было то, что они обеспечивали работой бесчисленных бухгалтеров. Но экономические характеристики самих репараций не имели большого значения. Репарации были важны как символ. Они порождали недовольство, подозрительность и враждебность на международной арене. Именно они в первую очередь проложили дорогу ко Второй мировой войне.
Репарации обрекли французов на позу мрачного, но довольно безнадежного сопротивления. В конце концов, французские претензии нельзя было назвать необоснованными. Война опустошила северо-восточные районы Франции, и безотносительно достоинств и недостатков концепции ответственности за развязывание войны желание, чтобы немцы возместили нанесенный ущерб, было вполне резонным. Но вскоре французы, как и все остальные, начали жульничать с репарациями. Некоторые из них жаждали разорить Германию навеки; другие надеялись, что она не выплатит требуемых сумм и тогда можно будет не выводить оккупационные силы из Рейнской области. Французским налогоплательщикам обещали, что за войну заплатит Германия, и, когда их собственные налоги поползли вверх, они во всем винили немцев. В конце концов французов тоже обжулили: они не получили практически ничего, кроме обвинений в том, что вообще потребовали репараций. С точки зрения французов, они раз за разом шли на уступки, дабы угодить немцам. Наконец они полностью отказались от своих требований – а недовольство немцев в этот момент достигло пика. На основании этого французы пришли к выводу, что уступки в других вопросах – будь то разоружение или границы – будут столь же бесполезными. Одновременно они где-то на подсознательном уровне усвоили, что их страна обязательно снова пойдет на уступки. В годы перед Второй мировой войной французов отличало неверие в себя и в своих лидеров. Истоки этого горького цинизма глубоки и сложны, и историки уже не раз брались их анализировать. Но непосредственной, практической причиной его стал вопрос репараций. Здесь французы, безусловно, проиграли, а их лидеры столь же безусловно продемонстрировали исключительную неспособность выполнять свои обещания – или, по крайней мере, исключительную неудачливость. Французской демократии репарации нанесли ущерб почти такой же, как демократии в самой Германии.
Репарации также серьезно повлияли и на отношения Франции с Великобританией. Ближе к концу войны британцы – как политики, так и общественность – разделяли энтузиазм французов по поводу репараций. Не француз, а опытный британский государственный деятель предложил выжать из немецкого апельсина все до сухих косточек; и даже Ллойд Джордж высказывался в пользу репараций громче, чем предпочитал вспоминать впоследствии. Как бы там ни было, британцы довольно скоро сменили свое отношение. Едва прибрав к рукам немецкий торговый флот, они тут же пустились в рассуждения о неразумности репараций. Возможно, на них повлияли труды Кейнса – или же практическое соображение о необходимости восстановления европейской экономики для оживления британского экспорта. Они охотно выслушивали сетования немцев на бесконечные напасти, которыми обернется для них выплата репараций, а осудив репарации, вскоре осудили и другие положения мирного договора. Репарации – ужасная идея, а значит, разоружение Германии тоже ужасная идея, как и новая граница с Польшей, и новые национальные государства. Все это не просто ужасные идеи, а веские причины для немецкого возмущения, и пока их не устранят, покоя и процветания немцам не видать. Британцев все больше возмущала аргументация французов, их нервная реакция на возрождение Германии и особенно их настойчивые требования исполнять договоры, раз уж они подписаны. Требование выплаты репараций было с стороны французов вредным и опасным вздором, а значит, вредным и опасным вздором были и их требования гарантий безопасности. У британцев имелись кое-какие разумные основания для такой реакции. В 1931 г. им пришлось отказаться от золотого стандарта. Французы же, утверждавшие, будто война пустила их по миру, располагали стабильной валютой и крупнейшим в Европе золотым запасом. Европа входила в опасный период, и ничего хорошего такое начало не сулило. Расхождения во взглядах на репарации после Первой мировой войны не позволили англичанам и французам договориться о мерах безопасности перед Второй.
Но наиболее катастрофическим образом репарации повлияли на самих немцев. Конечно, они в любом случае чувствовали бы себя ущемленными. Они не просто проиграли войну. Они лишились территорий, их заставили разоружиться, на них возложили вину за развязывание войны, которой они за собой не чувствовали. Но все эти обиды были умозрительными и являли собой повод для вечернего брюзжания, а не причину страданий в повседневной жизни. Однако репарации били по каждому немцу в каждый момент его существования – или, во всяком случае, так казалось. Сейчас было бы бессмысленно обсуждать, действительно ли репарации довели Германию до нищеты, но и в 1919 г. от таких обсуждений не было толку. Никакой немец не согласился бы с Норманом Эйнджеллом, который в книге The Great Illusion («Великая иллюзия») доказывал, что выплата французами репараций в 1871 г. пошла на пользу Франции и повредила Германии. Житейский здравый смысл подсказывает, что, расставаясь с деньгами, человек беднеет; а то, что верно для отдельного человека, вероятно, верно и для страны. Германия выплачивала репарации и, следовательно, беднела из-за них. Напрашивающийся следующий шаг приводил немцев к выводу, что единственная причина бедности Германии – репарации. Столкнувшийся с трудностями предприниматель, школьный учитель на нищенской зарплате, попавший под увольнение рабочий – все они винили в своих бедах репарации. Плачущий от голода младенец подавал голос против репараций. Из-за репараций старики сходили в могилу. Гиперинфляция 1923 г. случилась из-за репараций, и Великая депрессия 1929 г. тоже. Так думали не одни только немецкие обыватели. Так считали и самые авторитетные финансовые и политические эксперты. Кампания против «кабального мира» вряд ли нуждалась в разжигании со стороны агитаторов-экстремистов. Каждая малая толика экономических трудностей подталкивала немцев к идее сбросить «версальские кандалы».
Наивно было бы полагать, что, отвергнув договор, кто-то будет помнить, какой именно из его пунктов он отверг. Немцы начали с более или менее рационального убеждения, что их разоряют репарации. Вскоре они перешли к менее рациональному убеждению, что их разоряет мирный договор как таковой. Наконец, сделав мысленно шаг назад, они заключили, что их разоряют положения, ничего общего с репарациями не имеющие. Например, разоружение Германии можно было считать унизительным; оно могло оставлять Германию беззащитной перед угрозой польского или французского вторжения. Но с экономической точки зрения разоружение если и имело какой-то эффект, то скорее положительный{2}. Однако немецкий обыватель так не думал. Он полагал, что раз он нищает из-за репараций, то и из-за разоружения он тоже нищает. С территориальными положениями договора произошло то же самое. Конечно, у территориального урегулирования Версаля имелись свои недостатки. Новая восточная граница оставила слишком много немцев в Польше, как, впрочем, и слишком много поляков в Германии. Улучшить ситуацию можно было, перекроив кое-где границу и обменявшись населением – хотя в те цивилизованные времена последняя мера даже не приходила никому в голову. Однако беспристрастный судья – если бы такой существовал – не предъявил бы особенных претензий к тому, как был решен территориальный вопрос, раз уж все согласились, что в основе решения должен лежать принцип национального государства. Так называемый Польский коридор населяли преимущественно поляки, а условия о свободном железнодорожном сообщении с Восточной Пруссией были вполне удовлетворительными. С экономической точки зрения Данцигу на самом деле выгоднее было войти в состав Польши. Что же касается бывших германских колоний – еще одного вечного повода для недовольства, – то они всегда были затратной статьей бюджета, а не источником доходов.
Все это было позабыто из-за связи репараций с остальными положениями договора. Немец считал, что он плохо одет, голоден или лишился работы, потому что Данциг стал вольным городом, потому что Польский коридор отрезал Восточную Пруссию от рейха или потому что у Германии отобрали колонии. Даже умнейший банкир Шахт увязывал экономические трудности Германии с потерей колоний – и искренне придерживался этого мнения даже после окончания Второй мировой войны. Немцы думали так не потому, что были глупы или зациклены на себе. Того же мнения придерживались и просвещенные английские либералы, такие как Кейнс, и почти все лидеры британской Лейбористской партии, и все американцы, задумывавшиеся о европейских делах. Однако сейчас сложно понять, почему потеря колоний и европейских территорий должна была привести к экономическому краху Германии. После Второй мировой войны Германия понесла гораздо бóльшие территориальные потери, но при этом достигла высочайшего в своей истории уровня процветания. Более наглядной демонстрации того, что экономические трудности Германии в межвоенный период были обусловлены не несправедливостью новых границ, а ошибками внутренней политики, и придумать нельзя. Увы, все впустую: во всех учебниках тяготы Германии по-прежнему объясняются Версальским договором. Этот миф получил – и продолжает получать – дальнейшее развитие. Сначала экономические трудности Германии свалили на договор. Потом все заметили, что эти трудности не были преодолены, откуда якобы следовало, что для примирения с Германией или перестройки созданной в 1919 г. системы не было сделано ровным счетом ничего. Попытку «умиротворения» предположительно предприняли лишь в 1938 г., когда время было уже упущено.
Однако это далеко не так. Даже репарации постоянно пересматривались, и всегда в сторону уменьшения, хотя несомненно, что этот процесс был крайне затянут. В других отношениях попытки умиротворить Германию предпринимались и раньше, причем с большим успехом. Первые шаги в этом направлении сделал Ллойд Джордж. С трудом разделавшись с вопросом о репарациях, он решил созвать новую, подлинно мирную конференцию, в которой должны были принять участие все – и США, и Германия, и Советская Россия, и европейские союзники. Чтобы построить лучший мир, нужно было начать с чистого листа. Инициативу Ллойд Джорджа поддержал тогдашний премьер-министр Франции Бриан – еще один волшебник от государственных дел, умевший заставлять проблемы исчезать по мановению руки. Их сотрудничество оборвалось внезапно. В январе 1922 г. Бриан получил вотум недоверия в палате депутатов – якобы из-за того, что взял у Ллойд Джорджа урок игры в гольф, а на самом деле потому, что «ослабел» в отношении мирного договора. Пуанкаре, его преемник, не вдохновился британским предложением гарантировать восточную границу Франции; французский представитель явился на конференцию, которая была созвана в Генуе в апреле 1922 г., лишь для того, чтобы в очередной раз потребовать полной выплаты репараций. Американцы от участия отказались.
Русские и немцы на конференцию приехали, однако и те и другие питали небезосновательные подозрения, что их собираются столкнуть лбами. Немцам планировалось предложить присоединиться к эксплуатации России, а русских уговаривали выставить счет Германии. Вместо этого представители двух стран тайно встретились в Рапалло и договорились не противодействовать друг другу. Рапалльский договор спутал планы организаторов Генуэзской конференции и получил скандальную известность. В то время большевики считались изгоями, а потому заключение договора с ними было воспринято как вероломство со стороны немцев. Позже, когда роль мирового злодея перешла к Германии, непорядочность Рапалльского договора ставилась на вид уже русским.
На самом деле Рапалльский договор был скромным соглашением в основном негативного характера. Да, он действительно мешал созданию европейской коалиции для новой военной интервенции в Россию и действительно не давал возродить Антанту в прежнем составе. Но ни то ни другое в любом случае не было реалистичным планом, так что договор не более чем зафиксировал реальное положение вещей. Но и шансы на активное взаимодействие двух подписавших его сторон были столь же призрачными. Обе они были не в силах оспорить условия послевоенного урегулирования, обе желали лишь одного: чтобы их оставили в покое. Немцы с этого момента оказывали Советской России некоторую экономическую помощь, хотя, как это ни абсурдно, американцы, которые в принципе не признавали власть большевиков, оказывали ее в большем объеме. Русские же помогали немцам обходить ограничения Версальского договора (стороной которого Россия не являлась), разместив на своей территории немецкие химические полигоны и летные школы. Все это было мелочами. Искренней советско-германская дружба не была, и обе стороны это понимали. Немецкие генералы и консерваторы, лоббировавшие эту дружбу, презирали большевиков, а те, в свою очередь, в отношениях с Германией руководствовались ленинским подходом брать человека за руку, чтобы потом проще было схватить его за горло[24]. Рапалльский договор был предупреждением, что Россия и Германия легко могут прийти к соглашению, пообещав не вредить друг другу, а вот союзникам придется заплатить за дружбу с любой из них высокую цену. Но это предупреждение относилось к сравнительно далекому будущему.
Генуэзская конференция стала последним примером дипломатической изощренности Ллойд Джорджа. Его положение местами просвещенного лидера мракобесной коалиции не позволило ему добиться сколько-нибудь впечатляющих результатов. Осенью 1922 г. он лишился власти. Сменившее его правительство консерваторов во главе с Эндрю Бонаром Лоу относилось к европейским делам со скепсисом и раздражением. Сложившаяся ситуация позволила тогдашнему премьер-министру Франции Раймону Пуанкаре попытаться заставить Германию выплачивать репарации, оккупировав Рур. Это стало единственным отступлением от последовательной политики умиротворения, причем отступлением ограниченного масштаба. Какие бы тайные надежды ни питали некоторые французы на распад Германии, оккупацию начали с единственной целью – заставить немцев сделать предложение о выплате репараций, и как только такое предложение прозвучало, французы вынуждены были оставить Рур. Оккупация обернулась ужасными последствиями для французского франка. Поначалу Пуанкаре, вероятно, считал, что Франция может действовать самостоятельно. К концу 1923 г. он уже не меньше Клемансо уверовал в то, что первейшей необходимостью для Франции является сохранение тесных отношений с Англией и Америкой. В 1924 г. свой вердикт вынес французский избиратель, проголосовав за оппозиционную Пуанкаре левую коалицию. В далекой перспективе оккупация Рура стала самым веским аргументом в пользу умиротворения. Ведь чем она закончилась? Новыми переговорами с Германией. Она заново и с большей убедительностью продемонстрировала, что Версальский договор может быть исполнен только в сотрудничестве с германским правительством, а в таком случае компромиссами можно было добиться большего, чем угрозами. Этот довод не потерял своей актуальности и в дальнейшем. Когда Германия принялась нарушать все новые условия договора, люди – в первую очередь французы – оглядывались на оккупацию Рура и задавали себе вопрос: чего мы добьемся применением силы? Только новых обещаний Германии выполнить те обещания, которые она сейчас нарушает. Цена будет разорительной, а результат ничтожным. Вновь гарантировать себе безопасность можно было, лишь завоевав расположение немцев, а не угрожая им.
Было бы неверно полагать, что оккупация Рура никак не подействовала на Германию. Хотя она и показала французам безрассудство принуждения, немцы осознали после нее безрассудство сопротивления. Оккупация закончилась капитуляцией Германии, а не Франции. Густав Штреземан пришел к власти и провозгласил курс на исполнение условий договора. Это, конечно, не означало, что он соглашается с французской его интерпретацией или пойдет на поводу у требований Франции. Это означало лишь, что он будет защищать интересы Германии путем переговоров, а не сопротивления. Штреземан был не меньше самых крайних националистов полон решимости избавиться от всех ограничений договора – репараций, демилитаризации Германии, оккупации Рейнской области и новой границы с Польшей. Однако добиваться своих целей он намеревался не угрозами и уж тем более не войной, а терпеливым управлением ходом событий. Если другие немцы утверждали, что пересмотр договора – необходимое условие возрождения немецкого могущества, Штреземан, напротив, считал, что пересмотр договора станет неизбежным следствием возрождения могущества Германии. Когда после смерти Штреземана были опубликованы документы, обнажившие его намерения ликвидировать версальскую систему, в союзных странах против него поднялась волна негодования. Негодование это было крайне несправедливым. Если Германия – великая держава (а своими действиями в конце войны союзные страны, по существу, признали этот факт), то нелепо было мечтать, что немцы примут условия Версальского договора в качестве окончательных. Вопрос заключался лишь в том, каким способом будет пересмотрено это соглашение, а Германия вновь возвысится до статуса величайшей державы Европы – мирным или военным. Штреземан хотел добиться этого миром. Он считал, что это наиболее безопасный, надежный и устойчивый путь к доминированию Германии. В годы войны Штреземан был воинствующим националистом; даже после нее он был не более Бисмарка склонен сохранять мир по моральным соображениям. Но, как и Бисмарк, он верил, что мир соответствует интересам Германии; и это его убеждение ставит его вровень с Бисмарком как великого немецкого – и даже великого европейского – государственного деятеля. Возможно, даже выше Бисмарка. Задача, которая перед ним стояла, была, несомненно, куда труднее. От Бисмарка требовалось лишь поддерживать существующий миропорядок[25]; Штреземан должен был двигаться к новому. Успех Штреземана выражается в том, что, пока он был жив, Европа одновременно двигалась и к миру, и к пересмотру Версальского договора.
В этом была заслуга не одного только Штреземана. Государственные деятели союзных стран тоже внесли свою лепту – и в первую очередь Рамсей Макдональд, который пришел к власти в Великобритании в 1924 г. В следующие пятнадцать лет, пока он то оставлял, то вновь занимал пост премьер-министра, внешнеполитический курс страны во многом определялся им. Когда в 1939 г. разразилась Вторая мировая война, возникло ощущение, что политика Макдональда привела к катастрофическому провалу. Его имя сейчас покрыто позором; игнорируется само то, что такой политик существовал. Но каждый современный западный лидер, ратующий за сотрудничество с Германией, должен бы считать Макдональда своим святым покровителем. Макдональд взялся за «германский вопрос» решительней любого другого британского государственного деятеля. Как показала оккупация Рура, от принуждения толку не было. От альтернативы в виде восстановления России в статусе великой европейской державы в 1920-х гг. отказались с обеих сторон – на счастье или на беду. Не оставалось ничего другого, кроме как мириться с Германией; а если уж мириться, то со всей искренностью. Макдональд не игнорировал обеспокоенности французов. Он прислушивался к ним с бóльшим вниманием, чем можно было ожидать от британца. В июле 1924 г. Макдональд заверял Эдуара Эррио, что разорвать Версальский договор – значит «разбить прочное основание, на котором покоится мир, добытый такой дорогой ценой»; он выступал за принятие Лигой Наций так и не вступившего в силу Женевского протокола, согласно которому Великобритания наряду с другими членами Лиги гарантировала нерушимость всех европейских границ. Однако такая благосклонность Макдональда к французам объяснялась его уверенностью в безосновательности их тревог. В то, что Германия – опасная и агрессивная держава, помешанная на идее доминирования в Европе, он не верил даже в августе 1914 г., а уж тем более в 1924-м. Как следствие, обязательства протокола – «внушительные… и важные на бумаге» – на деле были для него «безвредной пилюлей для успокоения нервов». Проблемы предполагалось решать «неутомимым проявлением доброй воли». Главное было начать переговоры. Если французов можно заманить за стол переговоров, только пообещав им безопасность, значит, нужно ее пообещать – как маленького ребенка заманивают в море заверениями, будто вода теплая. Конечно, малыш обнаруживает обман, но привыкает к холоду, а вскоре и пробует плавать. Так все устроится и в международных отношениях. Когда французы сделают шаг навстречу Германии, то обнаружат, что это не так страшно, как они себе воображали. Британия должна убедить французов многим поступиться, а немцев – на многое не рассчитывать. Как сказал сам Макдональд несколькими годами позже, «прежде всего необходимо, чтобы все они формулировали свои требования так, чтобы Британия могла сказать, что поддерживает обе стороны»{3}.
Макдональд появился на сцене в самый подходящий момент. Французы были готовы оставить Рур, умерив требования в части репарационных выплат; немцы, со своей стороны, были готовы сделать серьезное предложение по этим выплатам. Временное урегулирование вопроса репараций согласно плану Дауэса и сопровождавшая его общая разрядка напряженности в отношениях Франции и Германии – заслуга в первую очередь Макдональда. Всеобщие выборы в Великобритании в декабре 1924 г. положили конец правлению лейбористов; но хотя Макдональд и отошел от руководства британской внешней политикой, он продолжал опосредованно на нее влиять. С британской точки зрения путь примирения был настолько заманчив, что ни одно правительство с него бы не сошло. Остин Чемберлен, консервативный преемник Макдональда на посту министра иностранных дел, считал преданность союзникам главной добродетелью (пусть и во искупление противоположных наклонностей своего отца); в своей сбивающей с толку манере он не прочь был вновь поднять вопрос о прямом союзе с Францией. Но британское общество – не только лейбористы, но и консерваторы – теперь решительно выступало против. Штреземан предложил другой выход: договор о мире между Францией и Германией, гарантированный Великобританией и Италией. Британцам идея пришлась по вкусу. Гарантии против неназванного «агрессора» предполагали в точности тот справедливый арбитраж, к которому до войны призывал Грей, а теперь Макдональд; при этом друзья Франции вроде Остина Чемберлена могли утешаться мыслью, что единственный вероятный агрессор тут – это Германия, а значит, англо-французский союз будет протащен исподтишка. Итальянцам, бедным родственникам послевоенной Европы, роль арбитра в конфликте Франции и Германии, ставившая Италию вровень с Великобританией, тоже очень нравилась. Зато французы были не в восторге. Несмотря на то что Рейнская область оставалась демилитаризованной, договор, гарантированный Британией и Италией, лишал Францию этой открытой настежь двери, через которую можно было угрожать Германии.
Однако во Франции тоже нашелся государственный деятель, отвечавший требованиям момента. В 1925 г. должность министра иностранных дел Франции в очередной раз досталась Аристиду Бриану. В части дипломатических талантов он не уступал Штреземану, по высоте устремлений – Макдональду, а в умении красиво изъясняться равных ему вовсе не было. Другие французские политики вели разговор «жестко», ничего такого в виду не имея. Бриан же предпочитал «мягкость», но обманываться ею тоже не следовало. Итоги оккупации Рура подтвердили бесплодность жестких мер. У Бриана появился новый шанс сплести сеть безопасности для Франции из паутины слов. Он лишил Штреземана морального перевеса, предложив, чтобы Германия пообещала уважать все свои границы, как западные, так и восточные. Для немецкого правительства это условие было неприемлемым. Большинство немцев смирилось с потерей Эльзаса и Лотарингии; до разгрома Франции в 1940 г. почти никто из них эту тему не поднимал. Но вот граница с Польшей немцам покоя не давала. Они могли ее терпеть, но не могли признать. Штреземан и так, по мнению немцев, слишком далеко зашел по пути примирения, заключив договоры об арбитраже с Польшей и Чехословакией. Но даже Штреземан не преминул сделать оговорки, что в будущем Германия намерена «пересмотреть» свои границы с этими двумя странами – безусловно, мирным путем: любимая фраза политиков, которые пока не готовы к войне, – хотя в этом случае Штреземан, скорее всего, не кривил душой.
Таким образом, в системе безопасности зияла брешь – открытый отказ Штреземана признавать восточные границы Германии. Британцы не собирались ее закрывать. Остин Чемберлен благодушно разглагольствовал о Польском коридоре, «ради которого ни одно британское правительство никогда не рискнет костями ни одного британского гренадера»[26]. Бриан предложил альтернативное решение. Франция подтвердила свои уже существующие союзные обязательства в отношении Чехословакии и Польши, а стороны локарнских договоренностей согласились, что действия Франции в рамках этих союзов не являются агрессией против Германии. В теории это позволяло Франции прийти на помощь своим восточным союзникам через демилитаризованную Рейнскую область, не поплатившись дружбой с Британией. Две несогласующиеся дипломатические стратегии Франции наконец состыковались, по крайней мере на бумаге. В Локарно Франция смогла закрепить отношения с Великобританией и в то же самое время не разрушить союзов с двумя государствами-сателлитами на востоке.
Локарнский договор, подписанный 1 декабря 1925 г., стал поворотным пунктом межвоенного периода. Его подписание положило конец Первой мировой войне; отказ от него одиннадцать лет спустя стал прелюдией ко Второй. Если считать задачей международного договора удовлетворять все стороны, Локарнский договор и в самом деле был очень хорош. Он удовлетворял Италию и Великобританию – две страны-гаранта: они помирили Францию с Германией и принесли мир в Европу, не взяв на себя, как они считали, ничего, кроме моральных обязательств, равносильных простому сотрясению воздуха. Ни Великобритания, ни Италия так никогда и не предприняли никаких приготовлений к обеспечению этих гарантий. Да и как они могли это сделать, если «агрессор» неизвестен и определится в самый последний момент? На практике договор дал странный и непредвиденный результат: все время своего действия он препятствовал любому военному сотрудничеству Великобритании и Франции. При этом локарнские решения удовлетворили и французов. Германия согласилась с потерей Эльзаса и Лотарингии, а также смирилась с демилитаризацией Рейнской области; Великобритания и Италия засвидетельствовали ее обещания. Любой французский политик образца 1914 г. пришел бы в бурный восторг от такого достижения. Вместе с тем французы по-прежнему вольны были свободно действовать в рамках своих восточных союзов, а при желании и играть сколь угодно важную роль в Европе. Немцы тоже могли быть удовлетворены. Новая оккупация Рура им точно не грозила; с Германией обращались не как с поверженным врагом, но как с равноправным партнером; к тому же она сохранила для себя возможность пересмотра восточных границ. Немецкий государственный деятель образца 1919 г. – или даже 1923-го – не нашел бы на что тут жаловаться. Локарно стал величайшим триумфом «умиротворения». Лорд Бальфур справедливо назвал его «воплощением и причиной серьезного улучшения общественных настроений в Европе».
Локарнский договор подарил Европе период мира и надежды. Германию приняли в Лигу Наций, хотя и с большей задержкой, чем ожидалось. Штреземан, Чемберлен и Бриан регулярно заседали в Совете Лиги. Казалось, что Женева стала центром возрожденной Европы: «европейский концерт» наконец зазвучал в лад, а порядок на международной арене поддерживался путем обсуждений, без всякого бряцания оружием. Об отсутствии России и США никто в те годы не сожалел – без них вопросы решались легче. С другой стороны, никто всерьез не предлагал превратить эту женевскую Европу в антиамериканский или антисоветский блок. Европейские страны вовсе не стремились отгородиться от США: они наперебой занимали американские деньги. Горстка сумасшедших прожектеров разглагольствовала о крестовом походе Европы против коммунизма; но это были пустые разговоры. Европейцы не горели желанием отправляться в крестовый поход против кого бы то ни было. Кроме того, немцы приберегали дружбу с Россией как козырь в рукаве, своего рода договор перестраховки, который однажды может пригодиться против восточных союзников Франции. Сразу после подписания Локарнского договора Штреземан подтвердил договоренности, заключенные с русскими в Рапалло в 1922 г.; а когда Германия вступила в Лигу Наций, Штреземан заявил, что его разоруженная страна не в состоянии присоединяться ни к каким санкциям, что, по сути, было завуалированной декларацией нейтралитета в отношении Советской России.
Однако более тяжким пороком локарнско-женевской системы, чем неучастие США и Советской России, было участие Италии. Ее включили в локарнские договоренности исключительно с целью подчеркнуть видимую беспристрастность Британии. Никто в то время не предполагал, что Италия и в самом деле может поддерживать равновесие между Германией и Францией. Пока локарнские решения, как и Лига Наций, опирались на расчет и добрую волю, а не на грубую силу, это было неважно. Потом, когда обстановка в мире накалилась, память о Локарно способствовала заблуждению, будто у Италии есть некий реальный вес в этом вопросе; итальянские лидеры и сами стали жертвой этой иллюзии. В эпоху Локарно Италия страдала от изъяна похуже недостатка силы: ей не хватало морального авторитета. Державы, стоявшие за локарнскими договоренностями, утверждали, что воплощают высшие принципы, ради которых и велась Первая мировая война, а Лига Наций провозглашала себя объединением свободных народов. Надо ли говорить, что претензии эти были в какой-то мере необоснованными. Страны никогда не бывают такими свободными или настолько приверженными принципам, какими себя выставляют. При этом некоторая доля истины в этих утверждениях все же присутствовала. Великобритания Болдуина и Макдональда, Веймарская республика в Германии, Третья республика во Франции были поистине демократическими государствами со свободой волеизъявления, верховенством права и добрыми намерениями в отношении соседей. Они имели право утверждать, что их объединение в Лигу обеспечивает человечеству наилучший шанс на светлое будущее и что в целом они являют собой пример лучшего политического и общественного устройства, чем то, что предлагает Советская Россия.
Но в приложении к Италии Муссолини все это становилось гнусным лицемерием. Фашизм никогда не обладал брутальной энергетикой национал-социализма, не говоря о его реальном могуществе. В моральном отношении он разлагал так же, а может – в силу своей крайней лживости, – даже сильнее. Все в нем было лживым. Угроза для социальной стабильности, от которой фашизм якобы спас Италию, – фальшивка; революция, в ходе которой фашисты захватили власть, – мошенничество; Муссолини был шарлатаном, а его политика – жульнической. Власть фашистов была коррумпированной, некомпетентной, пустой; а сам Муссолини – тщеславным, бестолковым хвастуном без убеждений и целей. Фашистская Италия погрязла в беззаконии; внешняя политика фашистов с первых своих шагов дезавуировала женевские принципы. Однако Рамсей Макдональд писал Муссолини теплые письма – буквально в то же самое время, когда убивали Джакомо Маттеоти; Остин Чемберлен обменивался с Муссолини фотографиями; Уинстон Черчилль превозносил Муссолини как спасителя своей страны и крупного европейского политика. Как можно было верить в искренность западных лидеров, если они так льстили Муссолини, если они приняли его в свой круг? Неудивительно, что российские коммунисты считали Лигу и всю ее деятельность заговором капиталистов, – и равно неудивительно, что Советская Россия и муссолинивская Италия довольно рано установили и поддерживали дружественные отношения. Конечно, между теорией и практикой всегда существует некоторый зазор. Но если этот зазор становится слишком велик, последствия будут губительными и для правителей, и для тех, кем они управляют. Пребывание фашистской Италии в женевской штаб-квартире Лиги, физическое присутствие Муссолини в Локарно ярко символизировали, что демократической Европы Лиги Наций в реальности не существует. Политики больше не верили собственным речам; и народы следовали их примеру.
Хотя и Штреземан, и Бриан были каждый по-своему искренни, народы им за собой увлечь не удалось; доводы, которыми они оправдывали локарнское урегулирование в своих странах, противоречили друг другу, что в итоге не могло не привести к разочарованию. Бриан говорил французам, что решения, принятые в Локарно, окончательные, что исключало дальнейшие уступки. Штреземан заверял немцев, что смыслом Локарно было гарантировать Германии новые уступки, причем в ближайшее время. Известный своим риторическим даром Бриан надеялся, что туман благонамеренных фраз заставит немцев позабыть о своих обидах. Известный своей терпеливостью Штреземан верил, что со временем французы приобретут привычку уступать. Обоих ждало разочарование; к моменту кончины оба предвидели крах своих усилий. Французы и дальше шли на уступки, но всегда с неохотой и возмущением. Контрольную комиссию, наблюдавшую за разоружением Германии, распустили в 1927 г. В 1929 г. репарации пересмотрели в сторону уменьшения, согласно плану Юнга, а от внешнего контроля над финансовой системой Германии отказались; в 1930-м, на пять лет раньше запланированного срока, оккупационные войска ушли из Рейнской области. Но умиротворения не получилось. Напротив, к этому моменту немецкое негодование было острее, чем в самом начале. В 1924 г. немецкие националисты заседали в кабинете министров и помогали реализовывать план Дауэса; в 1929 г. план Юнга проводили в жизнь при яростном их сопротивлении. Штреземана, вернувшего Германию в круг великих держав, свели в могилу.
Немецкое негодование отчасти было результатом расчета: самый простой способ добиться бóльших уступок – объявлять каждое новое послабление недостаточным. Доводы немцев казались убедительными. В Локарно они на равных принимали участие в переговорах по согласованию условий договора. Чем тогда можно было оправдать дальнейшую выплату репараций и одностороннее разоружение Германии? На этот вопрос французы убедительного ответа дать не могли, но знали, что, если они пойдут у Германии на поводу, она вернет себе доминирующее положение в Европе. Современники по большей части винили французов. Англичане, в частности, все больше соглашались с Макдональдом: раз ступив на путь умиротворения, двигаться по нему нужно в быстром темпе и без камня за пазухой. Впоследствии немцев обвиняли в нежелании признать окончательность поражения 1918 г. Сейчас уже нет смысла рассуждать, можно ли было что-то изменить, сделав Германии больше – или меньше – уступок. Конфликт Франции и Германии все равно не закончился бы, пока жива была иллюзия, будто Европа по-прежнему является пупом земли. Франция стремилась бы сохранить искусственную безопасность 1919 г.; Германия жаждала бы восстановить естественный порядок вещей. Соперничающие государства может принудить к дружбе только тень большей опасности; ни Советская Россия, ни США такой тени на Европу Штреземана и Бриана не отбрасывали.
Однако это вовсе не означает, что в 1929 г. над Европой уже нависла тень войны. Даже советские лидеры не потрясали больше соломенным чучелом новой военной интервенции капиталистических держав. Уверенно повернувшись спиной к внешнему миру, они воплощали идею «социализма в отдельно взятой стране» в конкретику пятилетних планов. Больше того, единственная война, которая виделась тогда пророкам потрясений, была самой нелепой из всех возможных – столкновением между Великобританией и Америкой. На самом деле эти две державы еще в 1921 г. договорились о паритете в численности боевых кораблей; в 1930 г. на Лондонской конференции по морским вооружениям они заключат договор, предусматривающий дальнейшие ограничения. Националистические настроения в Германии не спадали, но большинство наблюдателей делало отсюда небезосновательный вывод, что процесс примирения шел слишком медленно. В любом случае националисты в Германии были в меньшинстве. Большинство, хоть и не смирилось с Версалем, по-прежнему разделяло уверенность Штреземана, что от версальской системы можно избавиться мирными средствами. Символом этой политики стал избранный в 1925 г. президент Гинденбург; фельдмаршал и националист, он добросовестно исполнял обязанности главы демократической республики, руководствовался во внешней политике принципами Локарно и безропотно возглавлял армию, до беспомощности ограниченную условиями Версальского договора. Самым популярным лозунгом в Германии был вовсе не «Долой кабальный договор», а «Нет войне»; националисты потерпели поражение на референдуме по вопросу об отказе от плана Юнга. В 1929 г. в Германии вышла самая известная из всех антивоенных книг – роман Ремарка «На Западном фронте без перемен»; произведения сходного содержания заполняли полки магазинов в Англии и Франции. Казалось, что пересмотр Версальского договора будет происходить постепенно, исподволь, так что никто даже не заметит момента возникновения нового миропорядка.
Последней потенциальной опасностью представлялось возобновление агрессивных действий со стороны «милитаристской» Франции, единственной страны, обладающей большой армией, и, вопреки потугам итальянцев, единственной великой державы на Европейском континенте. Но и это опасение не имело под собой реальной основы. Зато у предположения, что Франция уже смирилась со своей неудачей, имелись основания более веские, чем риторика Бриана. В теории Франция не отказывалась от активного противодействия Германии. Рейнская область по-прежнему была демилитаризованной, в силе оставались и союзы с Польшей и Чехословакией. Однако на практике Франция к тому времени уже бесповоротно лишила себя возможности начать военные действия против Германии. Перевес в живой силе и промышленных ресурсах был на стороне Германии. Поэтому единственная надежда Франции на победу состояла в том, чтобы нанести сокрушительный удар, пока Германия не успела мобилизоваться. Для этого Франции требовалась «активная, независимая и мобильная армия, всегда готовая к проникновению на территорию противника». Такой армии у Франции никогда не было. Победоносная армия 1918 г. была готова только к окопной войне и за краткий период быстрого наступления измениться не успела, но к реформам не приступили и после того. Французская армия еле осилила оккупацию Рура, хотя никакие немецкие силы ей вообще не противостояли. Внутриполитические факторы тоже действовали в этом направлении. В 1928 г. по настоянию общественности продолжительность срочной службы сократили до одного года. Отныне французской армии, даже после всеобщей мобилизации, хватило бы сил лишь для защиты «национальной территории». Солдат готовили исключительно к обороне и снаряжали соответственно. Линия Мажино на восточной границе представляла собой мощнейшую в истории систему укреплений. Французская политика окончательно разошлась с французской военной стратегией. Французские лидеры все еще рассуждали об активном противодействии Германии, но средствами для такого противодействия уже не располагали. Ленин в 1917 г. говорил, что российские солдаты, разбегаясь с фронта, ногами голосовали за мир. Так и французы, не отдавая себе в том отчета, своими военными приготовлениями проголосовали против версальской системы. Они отказались от плодов победы еще до того, как за них разгорелась борьба.