Moniteur, императорский орган в Париже, объявил в январе 1853 года французскому народу:
«За восстановлением империи должен последовать новый политический акт: бракосочетание императора. Выбор императора имеет в глазах Франции и в глазах всей Европы громадное политическое значение, и на этот раз спаситель Франции проявил свою мудрость. Возводя на престол молодую даму, не принадлежащую к владетельным родам, но тем не менее происходящую из древней фамилии, и, уклоняясь тем самым от древних обычаев царственных брачных союзов, император доказал свободу действий, независимость характера, которые произведут глубокое впечатление как на Францию, так и на всю Европу. Он доказал, что его не может ослепить блеск царственных фамилий, но что он мудро понимает свое положение и высокое призвание! Император избрал графиню Теба, и этот выбор льстит самолюбию народа! Графиня принадлежит к одной из первых фамилий Испании; она француженка по своему высокому образованию, она совершенство по красоте, уму и характеру и украсит трон, напоминая душевными качествами первую императрицу, благородную Жозефину, которая была кумиром всего народа!»
22 января Людовик Наполеон объявил своим министрам, генералам и депутатам о своем бракосочетании с девицей Монтихо.
Обстоятельство это в последнее время не было тайной для парижан. Графиня и ее прелестная дочь жили в изящном доме на улице Риволи; по объявлении же Евгении невестой императора они переселились в Елисейский дворец. Кому нужно древнее происхождение, почести и достоинства, тот находит их, — так и теперь приверженцам императора удалось произвести графа Монтихо, отца Евгении, в первоклассные гранды и причислить к его предкам Теба, Баноса и Мора; утверждали даже, что он имеет право на титул герцога Панаранда.
Церковный обряд назначен 30 января, а заключение контракта царственной четы происходило 29-го, в восемь часов вечера в Тюильри.
Мы представим здесь описание всех празднеств, сделанное Героньером.
Обер-церемониймейстер с императорским церемониймейстером сопровождал невесту и ее мать в Тюильри.
Экипажи проехали решетчатые ворота павильона Флоры. Обер-камергер и обер-шталмейстер, два камергера и два ординарца встретили императорскую невесту внизу лестницы павильона Флоры и провели в большой приемный салон, где ее ожидал император. При входе в салон Евгению встретили принц Наполеон и принцесса Матильда, которые и ввели ее в салон.
Около императора находился принц Иероним Наполеон и некоторые другие члены его фамилии. На императоре был генеральский мундир с орденами Почетного Легиона и Золотого Руна. Около него стояли кардиналы, маршалы и адмиралы, а также офицеры и придворные, послы и министры.
Людовик Наполеон пошел навстречу своей невесте.
В девять часов процессия двинулась в маршальский зал, где было предложено подписать брачный контракт.
В глубине зала, у окон, выходивших в сад, стояло на возвышении два стула — справа для императора, слева для высокой невесты.
Около возвышения, с левой стороны, был поставлен стол, на котором лежало родословное дерево императорской фамилии. Последним обозначено в нем рождение римского короля, сына Наполеона I, 20 марта 1811.
Когда процессия вступила в зал, свита заняла отведенные ей места. Придворные дамы и офицеры встали в ряд, позади императора и его невесты.
Министры заняли места справа от трона; император пригласил невесту занять предназначавшийся ей стул.
Императорские принцы встали справа от возвышения, а принцесса Матильда — слева от Евгении. Сзади них сели графиня Монтихо, испанский посланник и прочие члены императорской фамилии.
В начале церемонии все общество встало.
Государственный министр открыл церемонию от имени императора.
— Государь! — сказал он. — Согласно ли ваше величество взять в супруги присутствующую здесь девицу Евгению Монтихо, графиню Теба?
Людовик Наполеон отвечал утвердительно, и государственный министр продолжал:
— Девица Евгения Монтихо, графиня Теба, согласны ли вы иметь своим супругом присутствующего здесь его величество императора Наполеона III?
Графиня выразила согласие, и министр императорского двора объявил заключение брака.
— Во имя императора, конституции и законов объявляю, что его величество Наполеон III, Божьей милостью и волей народа император французов, и ее сиятельство девица Евгения Монтихо, графиня Теба, соединены браком.
Затем церемониймейстеры поставили перед императором и императрицей стол, на котором лежало родословное дерево фамилии Бонапарт. Президент государственного совета подал перо императору, а потом императрице. Их величества подписали акт, не вставая с мест.
Свидетелями подписались графиня Монтихо, принц и принцессы, а также испанский посол, кардиналы Бональд, Дюпон, Матье, Гуссе и Донне, маршалы граф Риль, граф Орисп, граф Вальян, граф Кастельно и многие другие вельможи.
Тогда обер-церемониймейстер доложил их величествам, что церемония окончена. Император, императрица и свита отправились в другие залы, где был дан концерт.
Возвратясь в Елисейский дворец, Евгения обняла свою мать; она была наверху блаженства, достигла цели своих тайных желаний. Графиня плакала от умиления и радости.
На следующий день происходил торжественный обряд венчания в соборе Богоматери. Париж никогда еще не видел ничего великолепнее.
С утра народ валил отовсюду к площадям и улицам, по которым должна была проследовать блестящая процессия.
Ремесленники со знаменами, ветераны империи, девушки в белых одеждах, национальная гвардия и армия стояли в два ряда от Тюильри до церкви Богоматери.
Площадь Лувра, улица Риволи, Hotel de Ville и набережная украсились триумфальными арками, мачтами, воротами из цветов, флагами, подмостками и надписями, а также вензелями императора и его супруги.
Карусельная площадь внутри Тюильри, на которой выстроилось войско в парадной форме, представляла собой величественное зрелище. Во дворе стояли в строю два эскадрона колонновожатых в блестящих мундирах. К ним примыкала бригада кирасиров, бригада карабинеров, эскадрон жандармов и эскадрон конной парижской гвардии. Эти войска должны были служить кортежем.
Площадь Лувра и прилежащие местности были заполнены бесчисленным множеством зрителей.
Около двенадцати часов два придворных экипажа приехали за императрицей в Елисейский дворец. В первом находились княгиня Эслинген, обер-церемониймейстер императрицы, статс-дама герцогиня Боссано и первый камергер. Во втором поехала императрица Евгения, графиня Монтихо и обер-церемониймейстер, граф Таше де ла Пажери. Подле экипажа ехал на великолепном коне обер-шталмейстер.
В двенадцать часов пушечные выстрелы из дома Инвалидов возвестили о прибытии Евгении. Заиграли трубы, забили барабаны, и императрица проследовала к Тюильри через Карусельную площадь. Ее приветствовал оглушительный радостный крик народа.
Император принял свою супругу в верхних залах, где их приветствовали криками «Да здравствует император! Да здравствует императрица!» Затем процессия направилась из ворот павильона Орлож.
Процессию открывал эскадрон колонновожатых; за ним следовала принцесса Матильда и экипажи придворных дам.
В трех придворных каретах, каждая из которых была запряжена шестеркой лошадей, ехали обер-гофмаршал, первый камергер, обер-церемониймейстер, потом принцесса Матильда, графиня Монтихо, принц Наполеон, принц Иероним и придворные дамы. За ними следовала императорская карета, запряженная восемью великолепными конями; в ней ехали император и императрица. У правой дверцы скакали обер-шталмейстер и командир национальной гвардии, а у левой — обер-егермейстер и первый шталмейстер.
За каретой ехали верхом адъютант императора, генеральный штаб армии в блестящих мундирах и наконец второй эскадрон колонновожатых.
Процессию замыкал дивизион тяжелой кавалерии.
Между каждыми двумя каретами и двумя отрядами войска были промежутки, из которых самые большие отделяли императорскую карету от предшествовавших экипажей и последовавших войск. Карета была богато позолочена и украшена императорской короной — в ней ехал короноваться Наполеон I и Жозефина.
Императорскую чету приветствовали бесконечные возгласы радости. Обе стороны улиц, дома и окна были усеяны народом, и всюду гремело: «Да здравствует император! Да здравствует императрица!»
Женщины махали платками и бросали букеты, солдаты отдавали честь, несмолкающие радостные крики сопровождали процессию до самого собора, богато убранного в тот день.
У входа был устроен готический навес, поддерживаемый статуями; у главных столбов стояли конные статуи Карла Великого и Наполеона I. Над главными дверьми и средним куполом развевалось двенадцать зеленых знамен, усеянных пчелами и украшенных вензелями императорской четы.
Большая сквозная галерея была украшена зелеными занавесями. Окна колокольни, наверху которой сверкали золоченые орлы и веяли знамена, были покрыты широкими золотыми полосами.
Внутри находилось возвышение для пятисот музыкантов. Колонны собора были украшены сверху донизу красным бархатом с золотыми пальмами. С галерей и подмостков спускались ковры с императорским гербом. Посередине стояла эстрада, покрытая горностаем, а на ней два кресла для императорской четы. Над эстрадой был устроен великолепный балдахин из красного бархата с золотыми пчелами и орлами. Со сводов спускались вышитые драгоценные знамена. Эстрада находилась перед алтарем, отделенным от ярко освещенных хоров.
Собор был освещен почти двумя тысячами свечей. Налево от алтаря сидели кардиналы, епископы, каноники и прочее высшее духовенство. Направо находились министры, посланники, маршалы со своими дамами.
Собор был наполнен благоуханием, и, казалось, все очаровывало присутствующих, подчеркивало торжественность часа, в который Евгения Монтихо перед лицом Бога подала руку императору Людовику Наполеону.
В час забили барабаны, и почти в ту же минуту приветственные крики возвестили о прибытии процессии.
Окруженный духовенством в богатом облачении, архиепископ парижский, в митре и с посохом, вышел на паперть.
Отворились главные двери, и Людовик Наполеон об руку с Евгенией вошел в собор. На императоре был генеральский мундир с лентой ордена Почетного Легиона и с тем самым крестом, который был на Наполеоне I при его коронации.
Евгения была одета в белое шелковое платье, отделанное дорогими кружевами, и в горностаевую накидку, стянутую на талии бриллиантовым поясом. На голове сверкала бриллиантовая диадема, от которой спускалась кружевная вуаль, украшенная вверху померанцевыми цветами.
Музыка играла все время, пока Наполеон и Евгения, раскланиваясь на все стороны, шли к эстраде под балдахином. Около и сзади эстрады разместились придворные.
Архиепископ приветствовал их величества, подошедшие к алтарю, и потом громко спросил;
— Вы прибыли сюда для того, чтобы заключить брачный союз перед лицом церкви?
Людовик Наполеон и Евгения отвечали: «Да!» Духовник императора подал архиепископу кольцо, которое тот благословил.
— Государь, согласны ли вы считать перед Богом и святой церковью девицу Евгению Монтихо, графиню Теба, своей супругой?
После утвердительного ответа императора архиепископ продолжал:
— Обещаете ли вы и клянетесь ли быть всегда и во всем верным супругом, как требует того заповедь Божья?
Людовик Наполеон отвечал утвердительно, и архиепископ предложил те же вопросы Евгении, которая тоже дала утвердительные ответы. Затем император надел на палец Евгении обручальное кольцо со словами:
— Даю вам это кольцо в честь заключенного между вами брачного союза.
Императорская чета преклонила колени перед алтарем, и архиепископ, простерши над ними руки, прочитал обычные молитвы.
Затем новобрачные возвратились на эстраду.
Началась обедня. Принц Наполеон, двоюродный брат императора, подал ему венчальную свечу, а принцесса Матильда — императрице; епископы Нанси и Версаля держали над их величествами венчальное покрывало.
По окончании обедни оркестр исполнил Те Deum, а архиепископ подал новобрачным церковную книгу, в которой был записан акт церковного бракосочетания.
Свидетелями со стороны императора подписались принцы. Иероним и Наполеон, а со стороны императрицы — испанский посланник маркиз Вальдегамас, маркиз Бедма, граф Гальве и генерал Альварес Толедо.
Обряд бракосочетания завершился. Новобрачные проследовали к выходу в сопровождении архиепископа и духовенства.
Проходя между колоннами, Евгения вдруг увидела среди присутствовавших дона Олимпио Агуадо и маркиза де Монтолона.
Император поклонился им; Евгения побледнела. Она увидела на груди Олимпио бриллиантовый крест, в котором, как ей показалось, недоставало многих камней, а оставшиеся утратили блеск. Отчего это так поразило императрицу? Разве она не достигла вершины счастья? Разве не исполнилось ее заветное желание? Что же она так испугалась и затрепетала?
Но смятение длилось только одну секунду; императрица прошла с супругом, приглашая гостей. Олимпио не сводил с нее глаз. Затем Евгения увидела перед собой низко кланявшихся придворных — Морни, Персиньи, Рилля, С. Арно, Флаго, Мопа, Бачиоки и наконец у входа Моккара и Флери.
Народ громкими криками приветствовал вышедших из собора новобрачных. Процессия возвратилась в прежнем порядке в Тюильри через набережную и площадь Согласия. В саду императорская чета была встречена депутацией рабочих и молодыми девушками, которые подавали цветы и приветствовали Людовика и Евгению. На Карусельной площади новобрачные смотрели парад войск. Затем они отправились в комнаты, где был дан великолепный пир.
Евгения несколько раз выходила под руку с Наполеоном на балконы Тюильрийского дворца — войска и народ встречали их радостными приветствиями.
По случаю столь радостного события Людовик Наполеон пожелал также оказать милость. Из тюрем было освобождено три тысячи лиц из числа арестованных в декабре 1851 года, три тысячи из сорока пяти — действительно великодушный поступок, совершенно в духе Шарля Людовика Бонапарта, который считал свой трон до того шатким, а себя таким бессильным, что боялся остальных сорока двух тысяч противников и не выпускал их из тюрем в Алжир и Кайену!
Императрица отказалась от бриллиантового ожерелья стоимостью шестьсот тысяч франков, поднесенного ей в подарок городом Парижем, и великодушно назначила эту сумму для благотворительного института, основанного под покровительством Евгении и предназначенного для бедных девиц.
Ссылки между тем продолжались, освобождено только три тысячи невинных; принц Камерата, дальний родственник императора (принцесса Наполеона Элиза, графиня Камерата, была теткой принца), томился в тюрьме Ла-Рокетт.
Когда из собора вышли гости и свидетели бракосочетания, тогда ушли также Олимпио Агуадо и маркиз де Монтолон, но поехали не в Тюильри, а домой.
Евгения не ошиблась: из креста, который она когда-то дала на память испанскому дону, более других любимому ею, действительно выпало несколько камней. Евгения, находясь на вершине своего величия, подумала, не служил ли этот крест мрачным предзнаменованием, противоречащим ее торжеству? Из тридцати двух камней недоставало уже пяти, они лежали в футляре, в котором Олимпио хранил крест.
Возвратясь домой, Олимпио при наступлении сумерек заметил, что маркиз был в расстроенном состоянии духа. Олимпио молчал. В последние недели он заметил что-то странное в своем друге, но не спрашивал его и ждал, когда маркиз откроет ему свое сердце.
Эта минута, казалось, наступила теперь.
— Олимпио, — начал маркиз грустным голосом. — Настало время открыть последнюю тайну, которую я долго скрывал от тебя, моего лучшего друга. Ты должен узнать все, узнать снедающую меня скорбь, и, выслушав мое признание, ты скажешь, был ли я прав или нет.
— Открой мне свое сердце, ты знаешь мои чувства к тебе! — отвечал Олимпио, подходя к маркизу и протягивая ему руку. — Всякое горе становится легче, если есть человек, с кем можно им поделиться.
— Сядь там, — сказал Клод де Монтолон, указывая на дальний стул.
В эту минуту вошел Валентино, чтобы зажечь свечи, но маркиз, не желая света в этот час, приказал удивленному слуге не зажигать огня до получения приказания.
Друзья остались наедине.
Клод сложил руки на груди; Олимпио сидел неподвижно.
Наступило глубокое, почти торжественное молчание…
Наконец маркиз начал глухим голосом:
— Много лет прошло с того времени, когда я думал покончить счеты с миром, думал, что не могу больше жить, и однако же я сижу теперь с тобой, Олимпио, с которым мы вместе бывали в боях. Скажи, не помнишь ли ты, как в первое время нашего знакомства ты часто не сводил с меня глаз?
— Мне казалось, что ты ищешь смерти. Я не понимал твоих намерений и часто качал головой, и только постепенно уяснил себе, что у тебя были особые причины искать смерти.
— И ты никогда меня не спрашивал об этой причине?
— Я ждал, пока ты не откроешь добровольно мне тайны, лежащей на твоей прошедшей жизни, — отвечал Олимпио.
— Теперь настало это время, слушай же! Я все открою тебе, вручу ключ к ужасному прошлому. Мы друзья, и между нами не должно быть никаких тайн. Ты видел пале-рояльскую нищую — она моя жена.
— Пресвятая Дева! Вот это несчастье!
— Я вижу по твоему лицу, что ты хочешь упрекнуть меня, осудить за участь этого создания. Ты не стал бы осуждать меня, если бы знал все.
— Клянусь всеми святыми, так кажется, судя по всему, — вскричал Олимпио. — Но я никогда не стал бы осуждать тебя, зная твое великодушие, уважая и любя тебя.
— Будь справедлив, и твой приговор оправдает меня. Я начну свою историю с детства! Отец мой, маркиз Морис де Монтолон, имел двух сыновей, меня и Виктора.
— Как, у тебя есть брат?
— У меня был брат, но уже давно умер. Виктор был почти двумя годами старше меня, но слабее и менее развит, нежели я, так что все считали его младшим. Он был очень скрытен и постоянно углублен в себя, и, когда мы были еще детьми, мне часто казалось, что в нем происходит нечто особенное. Между тем как я, к великой радости отца, занимался воинскими упражнениями, Виктор просиживал дни и ночи за книгами. Разговоры и образы книжных героев преследовали его во сне, он бредил ими так, что я едва мог разбудить его. Днем он охотно забирался в уединенные места, разговаривал сам с собою; все говорили, что у него странные наклонности. Даже наш камердинер однажды уверял меня с грустью, что Виктор, конечно, не в здравом рассудке, потому что часто дает ответы и приказания, совершенно не свойственные человеку со здравым рассудком. Затем наступило время полного спокойствия и рассудительности, так что мы с отцом не верили в его помешательство. Держался он всегда в стороне от людей и всегда смеялся, когда заходил разговор о любви к родителям или братьям, как будто он не мог любить никого, кроме себя и своих книг. Мать моя давно умерла, я не помню ее. Отец мой рано постарел и ослабел. Я был его любимцем. Он охотно говорил со мной и благосклонно смотрел на мои занятия фехтованием с сыновьями знакомых нам семейств. Часто он озабоченно покачивал седой головой, глядя на Виктора. В доме у нас все шло спокойно и мирно. Виктору исполнилось восемнадцать лет, а мне — семнадцать. Напротив нас, в маленьком домике, на месте которого теперь стоит большое великолепное здание, жил бедный старик monsieur д'Оризон, потерявший в 1808 году в сражении правую ногу и живший в отставке на маленькую пенсию. Он не был так стар, как казался; потеря ноги и походы при Наполеоне I расстроили его здоровье. Жена его умерла во время его отсутствия, оставив дочь, которой было двенадцать лет, когда мне исполнилось шестнадцать. Адель д'Оризон казалась вполне развитой в физическом отношении и хорошела с каждым днем, по крайней мере на мой взгляд; я знал и любил ее еще с детства. Ребенком я часто играл с нею, пока отец беседовал о войне со старым д'Оризоном. Мы подросли, и наши детские игры обратились в такую серьезную страсть, какой я и не воображал. Я никогда не предчувствовал страшного несчастья, постигшего меня и брата из-за этой девушки; если б я мог все предвидеть, то победил бы в себе возраставшую с каждым днем любовь к Адели д'Оризон.
— Да, Клод, ты мог бы подавить в себе это чувство; я вполне понимаю тебя.
— Я любил Адель со всем пылом юношеского сердца. Она была для меня прекрасным ангелом, самым восхитительным существом в мире, и я с каждым днем сильнее привязывался к ней, потому что она тоже любила меня! Адель была всегда весела и резва; отец мой признавался, что не встречал еще девушки прелестнее Адели. Monsieur д'Оризон очень любил меня, и для меня было величайшим счастьем, когда я имел случай посильно помогать ему в нужде, принося тайком чай, кофе, сахар, купленные на сбереженные мною деньги, тогда как брат Виктор тратил свои деньги на покупку книг и лакомств. Но я поступал нечестно, обманывая старого, дряхлого д'Оризона. Часто я находил Адель в Булонском лесу и по целым часам разговаривал с нею. Как я был рад видеться с нею! Любовь моя к Адели росла с каждым годом, и наконец я увидел, что не могу жить без нее. Я и не подозревал, что брат Виктор тайно любил ее; Адель получала от него письма, где он говорил ей о своей любви. Она играла сердцами двух братьев, не понимая, что может быть виною страшного столкновения между ними. Она не была связана клятвою, и, любя больше Виктора, могла бы предпочесть его мне; но она не сделала этого. Оба они скрывали от меня свою любовь. Когда мне исполнилось двадцать четыре года, старый, дряхлый monsieur д'Оризон умер, оставив Адель круглой сиротой. Видя мою страстную любовь к ней, отец мой дал мне позволение жениться на Адели. Он очень любил ее, знал, что я обожаю ее, и хотел осчастливить нас обоих. Как описать тебе то блаженство, то счастье, когда я назвал Адель своею! Мой добрый, любящий отец отдал нам тот флигель, в который я теперь никогда не вхожу. Это были блаженные месяцы, лучшие в моей жизни, ибо тогда я еще не предвидел постыдной измены, жертвою которой был впоследствии. Я не обращал внимания на то, что Виктор избегал моего присутствия, что Адель часто дрожит, оставаясь с ним, — мог ли я ждать чего-либо дурного от молодой жены, которая, казалось, так сильно любила меня, и от моего брата? Я наслаждался счастьем с Аделью, которая понимала, что составляет для меня весь смысл жизни.
Виктор делался мрачнее и скрытнее. В душе я очень жалел его; ибо мне казалось, что он очень несчастен в своей замкнутости.
Адель играла страшную роль. Кого она любила — меня или Виктора? Этого я никогда не мог узнать. Однако же последствия доказали, что она сделала несчастными и меня, и Виктора, и даже моего старого отца. Лаская меня, она обдумывала, как бы удалить меня на несколько часов из дома, чтобы остаться наедине с Виктором. Ты так недоверчиво смотришь на меня, Олимпио, как будто я рассказываю невозможные вещи, а между тем я говорю истинную правду. Теперь ты поймешь слова, которые я часто говорил тебе — блажен, кто мог назвать своим любящее сердце женщины! Я никогда не видел этого счастья, меня обманули в моей верной, горячей любви!
— Стало быть, Адель д'Оризон есть нищая Пале-Рояля? — нерешительно спросил Олимпио.
— Слушай, что было дальше, и пойми всю тяжесть моего горя. До сих пор я тебе рассказывал обыденную историю; теперь наступили события, стоившие жизни двоим и лишившие счастья двух других. Я рассказываю тебе не подозрение, возбужденное ревностью, — нет, я никогда не знал этого глупого чувства, — я рассказываю страшное событие, в котором я был свидетелем своего собственного несчастья. Полгода наслаждался я счастьем обладать Аделью. Редкий вечер я не проводил с нею, не любовался ее красотой! Меня не удивляли ее просьбы не оставлять своих прежних знакомых. Я считал эти просьбы скорее доказательством ее доверия ко мне. Но пустая жизнь моих прежних друзей, которые переходили от одного наслаждения к другому, не прельщала меня с тех пор как я был вполне счастлив со своей обожаемой Аделью. Чего мне было еще желать, зачем мне было участвовать в диких оргиях, когда дома я вкушал полное блаженство? Однако я уступал иногда просьбам Адели. Возвращаясь домой около полуночи, я всегда заставал Адель, ожидавшую моего возвращения. Она любит меня так же горячо, как и я ее, говорил я сам себе. Она просит меня не оставлять моих старых друзей. При этой мысли я чувствовал себя до того счастливым, что не думал о бренности этого блаженства. Отец мой, несмотря на свою слабость, собрался раз идти вместе со мной. Он очень любил бывать в обществе молодежи, смеяться и шутить. Но через час на него напала такая мучительная тоска, что он попросил меня проводить его домой. Я очень испугался его внезапному нездоровью и поспешил исполнить его просьбу, так что мы возвратились домой раньше обыкновенного. Я просил отца переночевать у меня, боясь, чтобы ему не было хуже ночью. Горничная моей жены, отворяя нам дверь, страшно побледнела. Я думал, что она испугалась внезапного нездоровья моего отца. Я велел ни слова не говорить жене, боясь, что это встревожит ее, и потихоньку отправился в зал, где обычно ждала меня Адель. Еще из передней мне послышалось, что в зале кто-то разговаривает. Но кто мог сидеть у жены?
Отец мой тоже прислушался и вдруг, схватив меня за руку, стал удерживать. Вероятно, он предчувствовал, ожидавший меня страшный удар. Я молча потащил старика за собой и быстро отворил дверь в зал.
Адель лежала, смеясь, в объятиях Виктора, который пожирал ее страстным взглядом. Брат отнял у меня жену, Адель нарушила свою клятву, я был обманут в самом святом чувстве. Как в тяжелом, смутном сне я смотрел на эту сцену.
Отец в оцепенении стоял, как пораженный громом. Он страшно дрожал.
В пылу страсти Адель и ее любовник не заметили нас. Она вскочила только тогда, когда я, дрожа всем телом, подошел к ним. Ужас, злоба, презрение кипели во мне.
Виктор сделал презрительную наглую гримасу. Адель ломала руки.
— Несчастный, — вскричал я. — Ты обольстил мою жену! Брат презрительно засмеялся.
— Дурак! — отвечал он. — Она любит меня! Зачем ты настаивал, чтобы она вышла за тебя?
Я был уничтожен, а гласим потемнело, я был готов убить брата, но отец удержал меня за руку. Как я ему благодарен за это! Я не сказал Адели ни слова, не взглянул на нее ни разу. Вместе с отцом я вышел из комнаты, где потерял свое счастье, и направился в комнаты отца.
Там я бросился на колени перед распятием и зарыдал о потерянном счастье.
Добрый старый отец хотел меня утешить, ободрить, он плакал вместе со мной. При виде его слез иссякли мои.
— Успокойся, сын мой, — сказал отец, видя мои страдания. — Не поступай опрометчиво. Впрочем, мне известны твои хладнокровие и рассудительность, и ты, конечно, знаешь, что я должен чувствовать!
Эти ласковые слова тронули меня. Я бросился к нему на шею. В настоящую минут>' мне особенно была дорога его любовь. Она облегчала страдания, нанесенные мне неверной женой и братом. Будь на месте отца чужой человек, я совершил бы убийство.
Из любви к отцу я удерживал злобу против брата, виновника моего несчастья. На другой день отец мой слег в постель, у него развилась горячка. Скорбь и волнение усиливали болезнь.
Наутро Адель пришла ко мне. Я встретил ее холодно, но какое мучение перенес я, когда она, рыдая, бросилась мне в ноги! Слезы мешали ей говорить. Она чувствовала всю тяжесть своего проступка.
— Чего ты еще хочешь от меня? — спросил я совершенно хладнокровно.
— Клод, — молила она раздирающим душу голосом. — Клод, сжалься! Я виновата перед тобой, но я раскаиваюсь!
— Ты могла подумать об этом раньше. Ты постыдно изменила мне, и Виктор вчера хвастался твоей любовью! Между нами все кончено! Один Бог может простить тебе твое преступление.
— Ты не хочешь простить меня, не хочешь меня выслушать? — спросила она.
— Между нами все кончено навсегда! Не старайся умолить меня.
Лучше, если мы с тобой никогда не увидимся. Твоя совесть будет твоим судьей.
Она встала, простирая ко мне руки с мольбой, глаза ее страшно расширились и с ужасом смотрели на меня. Никогда не забуду я этой минуты.
— Так ты не прощаешь мне, что я склонилась на сладкие речи Виктора? — спросила она беззвучным голосом. — Если я поклянусь тебе слушать с этой минуты только одного тебя…
— Даже и тогда! Я тебе больше не верю; я не могу любить тебя. Она вскрикнула.
— Ступай к тому, который оторвал тебя от моего сердца. На что я тебе? Ступай к своему обольстителю.
— Клод, — вскричала она страшным голосом. — Сжалься, не отталкивай меня от себя!
— Ты требуешь невозможного! Не расточай своих просьб, я тверд и холоден. Ты обманула меня, насмеялась над моим святым чувством, которое уже никогда не пробудится. Расстанемся. Будь уверена, что мое сердце закрыто для женщин.
— Даже для меня, для меня, которая готова носить тебя на руках и обожать?!
— Даже для тебя. Я не изменю своего решения. Прощай! Адель содрогнулась. Казалось, так долго дремавшие демонские страсти пробудились в ее сердце; она хохотала, тогда как по ее щекам катились слезы; этот смех был ужасен, я содрогнулся.
— Хорошо, — прошептала она. — Так я заглушу испытываемые теперь мучения, бросившись в бездну порока. Ты бы еще мог спасти меня, простив мою вину, — теперь все погибло. Оставленная Богом и людьми, я теперь предамся греховной жизни. Горе тебе и мне! Не знаю, что будет, потому что сердце мое переполнено мукой и упреками, я хочу заглушить их, забыть свои страдания — только повтори еще раз, что никогда не простишь меня! Клод, только ты можешь спасти меня, Клод, сжалься!
Я оттолкнул ее от себя; в эту минуту моему воображению предстал образ Виктора, обнимавшего Адель. Да простит мне Бог, если я поступил тогда несправедливо, иначе я не мог действовать. Я отвернулся, тогда как сердце обливалось кровью; когда же взглянул вокруг себя, Адели уже не было в комнате, она ушла — к погибели. Кто пережил подобные минуты, тот перенес самое тяжелое испытание в жизни.
Маркиз замолк, в комнате воцарилась тишина. Глубоко тронутый рассказом своего друга, Олимпио не мог выговорить ни слова.
— В скором времени отец мой умер, благословляя меня и проклиная Виктора. Он не мог перенести горя. Я потерял в нем благороднейшего, лучшего человека, с которым мог делиться своим горем.
Однажды ко мне в комнату вошел слуга Виктора.
— Ради Бога, господин маркиз, — вскричал он, ломая руки. — Он помешался, он неистовствует!
— Кто? — спросил я, испугавшись.
— Маркиз Виктор, ваш брат.
Все кончено. Я давно предчувствовал это. Еще в дверях квартиры Виктора я услышал ужасный, резкий хохот. Брат узнал меня, взгляд его был ужасен. Он сидел в углу, поджав под себя ноги; лицо его выражало совершенное отсутствие мысли. Он рвал и кусал вышитую золотом скатерть, потом вскочил, стал царапать стены, ломать стулья.
Не могу описать тебе, что я перенес в эти тяжелые минуты! Когда я вошел, сердце мое было переполнено злобой и ненавистью, теперь я стоял бледный, с мучительной тоской смотря на страдания несчастного.
Помочь ему было нельзя. Я предлагал докторам все, лишь бы они возвратили рассудок моему брату, — все было напрасно. Он умер через несколько недель в страшных мучениях, ни разу не придя в себя.
Итак, проступок моей жены убил две несчастные жертвы: моего отца и брата.
— Я согласен, что Адель виновна в смерти твоего отца, — сказал Олимпио, — но должен напомнить тебе, что брат твой уже давно был душевно больной.
— Я тоже думаю, и эта мысль примиряет меня с Виктором. Может быть, он оторвал от меня любимую женщину, не сознавая этого преступления. Но Адель во всяком случае должна была избегать его ухаживаний.
— Ты был прав, считая Адель недостойною твоей любви. Но она женщина, Клод, а женщина не всегда имеет силу устоять против сладких речей страстного мужчины. Она была легкомысленна. Ты отдал свою чистую, горячую любовь недостойной женщине.
— Я похоронил брата и остался одиноким. Все перенесенное мною было так ужасно, что я едва не впал в отчаяние! Я был еще молод и не мог так владеть собою, как теперь. Мне готовилось новое испытание. Я случайно увидел Адель в обществе, которое доказывало, что она сдержала свое обещание отдаться греху. Она искала забвения своих мук в чувственных наслаждениях. Тогда я был готов лишить себя жизни, и только вера спасла меня от самоубийства. Никогда еще я не был так близок к Богу, как в эти тяжелые минуты, — во мне явилось мужество жить. Хотя впоследствии меня одолевала иногда жажда смерти и я с отчаянием бросался в битву, однако же смерть как будто щадила меня, я научился бороться с собою, покоряться своей судьбе. Проходили годы. Сознание своей правоты усиливалось во мне с каждым годом. На могиле брата я простил ему все. Жены для меня более не существовало. Я потерял к ней всякое чувство. Я Даже простил Адель, но сперва поборол и забыл свою любовь к ней.
После нескольких лет рассеянной жизни я приехал в Париж. Я не ожидал встретить там маркизу де Монтолон, о которой уже давно ничего не слышал. Я молил Бога, чтобы не встретиться с нею, но Бог судил иначе! Мне пришлось увидеть ужасный конец всех испытаний. Я увидел Адель среди нищих в Пале-Рояле. Она узнала меня и поспешила скрыться. На другой день я напрасно искал ее около Пале-Рояля и на близлежащих улицах. Наконец, несколько недель тому назад, когда я опять был около Пале-Рояля, ко мне подошла нищая по имени Марион Гейдеман, по-видимому, подруга Адели.
— Сударь, — сказала она, — сделайте милость, следуйте за мною. Я отверженная дочь парижского палача и готова исполнять все ваши приказания, только пойдемте теперь к несчастной, которая, как я заметила, находится с вами в таинственных отношениях.
Нищая схватила меня за руку и повлекла за собою.
— К кому вы меня ведете? — спросил я.
— К маркизе; о, сжальтесь! Она сошла с ума!
Я пришел в ужас. Адель постигла та же участь, что и Виктора.
— Встреча с вами была причиной ее помешательства, — продолжала нищая, — помогите ей, ради Бога, помогите. Она лежит на соломе в амбаре, и никто не хочет держать ее у себя, опасаясь, что она подожжет дом.
— Я пойду с вами, — отвечал я. — Ведите меня к больной. Дорогой нищая рассказала мне многое из жизни Адели. О, Олимпио, она жестоко наказана, она пережила целые годы страданий и лишений! Сердце мое обливалось кровью, когда я слушал рассказ о ее страданиях. Нищая вывела меня за город и указала уединенную, грязную гостиницу, за которой было несколько конюшен и амбаров. Там на соломе сидела Адель, в таком состоянии, что я содрогнулся. На бледном, обезображенном лице и в больших неподвижных глазах я прочел безумие. Она не узнала меня. Она сидела в углу амбара со сложенными руками и напевала песню! Я остолбенел в ужасе.
Нищая нагнулась к ней. По-видимому, она любила Адель. Я заключил это по ее слезам.
— Посмотрите, не узнаете ли вы этого господина? — спросила нищая мягким, ласковым голосом, показывая на меня.
— Да, я его знаю, — стыдливо прошептала она, не смотря на меня, и слова ее проникли до глубины моей души. — Как мне его не знать? Это Виктор, который увлек меня, скажи мне: это Виктор?
Лицо ее искривилось; она ломала руки.
— Да, Олимпио, у меня не хватило духа перенести это ужасное зрелище. Она все же была моя жена! Она посмотрела на меня и боязливо наклонилась к стоявшей около нее на коленях Марион Гейдеман, точно провинившееся дитя, которое боится, что его накажут. Потом она тихо засмеялась, еще раз выглянула из-за Марион, громко захохотала и стала бормотать какие-то непонятные слова. Это были ужасные минуты, я бессмысленно смотрел на нее и не мог двинуться с места, до того меня поразило положение несчастной.
Наконец я пришел в себя. Надобно было действовать, — несчастная не могла оставаться в этом амбаре. Я подошел к ней и протянул руку.
— Адель, — сказал я ласково и с глубоким участием.
Она положила свою руку на мою и смотрела на меня во все глаза, будто не сознавая существовавших между нами отношений.
— Адель, хочешь идти со мною? — спросил я.
— О, да, сударь, но только не в Пале-Рояль! Там я видела нечто… нечто видела…
— Что же ты видела, Адель?
— Вам это хорошо известно, — отвечала она, засмеявшись безумным смехом и продолжая смотреть на меня во все глаза. — Э, вы мне не нравитесь; вы похожи на…
Она сильно зашаталась и снова бросилась на солому, боязливо косясь на меня.
Руки мои невольно сложились, я стал молиться за себя и за нее.
Потом я пошел к хозяину гостиницы и попросил его привезти мне из города карету. Сперва он отказывался, но когда я пообещал хорошо заплатить и увезти сумасшедшую, то он сам побежал за каретой. Он сообщил мне, что на шоссе Мэн есть дом для умалишенных, в котором «маркиза», как он называл Адель, найдет очень хороший уход.
Вскоре он возвратился с каретой. Я просил Марион Гейдеман помочь мне перевезти несчастную. Бедная нищенка охотно согласилась на это. Адель позволила ей посадить себя в карету, смеялась и шутила; но, когда я сел в карету, она испугалась и забилась в уголок, откуда продолжала коситься на меня.
Догадавшись о состоянии Адели, кучер шепнул мне, что знает дом сумасшедших на Орлеанской дороге. Я велел ему ехать туда.
Когда мы подъехали к высокой стене, окружавшей дом для умалишенных, я оставил Адель в карете под присмотром нищенки, а сам пошел осведомиться, удобно ли ее здесь поместить.
Я позвонил и велел проводить себя к доктору. Его звали Луазон. Из разговоров с ним я понял, что за деньги он сделает все. Он показался мне корыстолюбивым, однако я подумал, что Адели будет здесь хорошо, потому что я ничего не пожалею для нее — и я оставил Адель, взяв с доктора честное слово заботиться о несчастной. Таким образом я надеюсь оградить ее по крайней мере от нужды — исцеления же для нее нет.
Клод де Монтолон окончил свой рассказ. По выражению его лица и глаз Олимпио заключил, что встреча с Аделью оставила в его душе глубокие, неизлечимые раны.
— Это очень печальная повесть, и я вполне понимаю твои страдания! Но подумай о безвинно страдающей Долорес, подумай обо мне, Клод.
— Ты всегда можешь надеяться отыскать Долорес и быть счастливым ее любовью, но для меня все кончено. Я не ропщу, совесть моя чиста! Когда я нашел Адель в таком страшном положении, мое прежнее чувство к ней пробудилось с новой силой. Предо мной восстало мое погибшее счастье, и я подумал, что все могло бы иначе быть, что моя жизнь могла бы быть полна блаженства и счастья, но этого не было мне суждено.
— Где же теперь другая нищенка, как ты говоришь, дочь палача? — спросил Олимпио.
— Я знаю, что тебя побудило спросить про нее. Я также рассчитывал с помощью этой девушки попасть к Камерата. Марион Гейдеман брошена родным отцом! Она с радостью готова оказать нам всевозможные услуги.
— Так надо отыскать ее. Она даст нам совет, как освободить Камерата. Будучи дочерью палача, она, без сомнения, знает обычаи Ла-Рокетт.
— Нам незачем ее искать: она живет при Адели у доктора Луазона. Я уговорил ее остаться при больной.
— Хорошо! Ты знаешь, что я просил дона Олоцага, чтобы он, как посланник, требовал освобождения принца, испанского подданного. Если это ему не удастся и если Камерата не выпустят из тюрьмы, тогда мы хитростью освободим его, — сказал Олимпио. — Я знаю, что ты дружески протянешь мне руку в этом предприятии, я знаю, что ты находишь удовлетворение в том, чтобы помогать другим, я знаю все, Клод, и глубоко уважаю и люблю тебя! Долорес и Камерата! Мы посвятим им нашу жизнь! Но вот идет Хуан, какие важные известия он сообщит нам?
— Извините, что я помешал вам, — сказал прелестный мальчик, в больших, темных глазах которого отражался ум. — Во дворе стоит какой-то господин; он называет себя доктором Луазоном и хочет говорить с тобой, — прибавил Хуан, обращаясь к маркизу.
— Пригласи его сюда, Хуан, — ласково отвечал последний. Олимпио ушел в другую комнату, а Клод велел подать свечи и принял вечно улыбающегося доктора.
Мы еще узнаем последствия их разговора; теперь же возвратимся ко двору.
Королева Испании очень обрадовалась браку императора с подругой ее детства. В этом союзе она видела для себя огромную выгоду, потому что соседняя страна войдет с ее государством в более дружеские отношения. С поздравлениями императрице Изабелла послала в Париж дипломата, дона Олоцага, зная, что в прежнее время графиня Евгения была неравнодушна к нему. Она надеялась на успех посольства, потому что дон Олоцага был не только искусный и ловкий придворный, но и приятный для императрицы представитель ее родины.
В самом деле, дон Олоцага был образцовый дипломат и любезнейший дворянин. Все дела он вел умно, осторожно и обдуманно, никогда не высказывал своих тайных мыслей, и был притом таким любезным, изящным кавалером, что во всех придворных кружках его принимали очень радушно.
Евгения, казалось, давно забыла про свое знакомство с Салюстианом Олоцага, а испанский посланник был так ловок и вежлив, что ни одним словом, ни одним взглядом не напомнил Евгении их прежнего знакомства и не дал повода к пересудам.
Через несколько дней после своего прибытия Олоцага испросил аудиенцию, которая и была ему немедленно дана.
Людовик Наполеон, казавшийся вполне счастливым и веселым во время блестящих празднеств после своего бракосочетания с Евгенией, делался неузнаваем, оставаясь один или с Моккаром. Его лицо делалось тогда угрюмым, на лбу появлялись морщины, в глазах сквозила тайная тревога.
— Побольше свету, — говорил он по вечерам, входя в свой кабинет, хотя последний был ярко освещен. По ночам в его спальне также горел огонь; он не любил темноты, потому что перед ним восставали из мрака тени, обрызганные кровью призраки, исхудавшие донельзя от голода и лишения сосланные им, изнуренные лихорадкой люди…
— Побольше света, — приказывал он тогда отрывисто, как будто свет мог рассеять мучительные видения.
Наполеон искал и находил утешение в любви прекрасной Евгении, которая умела приковывать его к себе своею красотой и блеском изысканного туалета. Но и около Евгении он не мог найти покоя и часто задумывался в ее присутствии; когда же она спрашивала о причине его задумчивости, он старался отогнать навязчивые мысли и становился принужденно весел.
Чего же недоставало для полного счастья Наполеону и Евгении, окруженных блеском, величием и всевозможными почестями? Одно движение руки было повелением, малейшее желание исполнялось немедленно, каждая улыбка считалась милостью, и однако же они не были счастливы!
Это кажется невозможным, невероятным! Людовик Наполеон и Евгения достигли цели своих стремлений, владели престолом, миллионы людей удивлялись, завидовали им, — и однако же они не были счастливы!
В следующих главах мы изложим причины этого, казалось бы, загадочного факта, заглянем за парчовые занавеси, увидим самые сокровенные их стремления, выражавшиеся в тайных разговорах и поступках. Какая-то вина, лежавшая на совести Людовика Наполеона, отравляла все его радости, побуждала переходить от одного наслаждения к другому и нигде не находить удовольствия.
Когда Олоцага подходил к кабинету, из последнего только что вышел Мопа. Префект полиции церемонно поклонился проходившему мимо него испанскому посланнику.
Дежурный камергер доложил об Олоцага.
Людовик Наполеон, казалось, ждал его, потому что портьера была тотчас отдернута в знак того, что Олоцага может войти. Посланник вошел с любезным и льстивым поклоном.
Император был один. Отсутствие министров, адъютантов и секретарей означало неофициальность приема и, во всяком случае, особенную благосклонность к испанскому посланнику, которую тот вполне оценил.
Наполеон стоял у своего рабочего стола. При входе Олоцага он обернулся и поклонился ему.
— Добро пожаловать, дон Олоцага, — сказал он с ласковым выражением лица. Мопа только что сообщил ему несколько приятных новостей, из которых одна касалась Олоцага. — Если я не ошибаюсь, вы находитесь в очень близких отношениях с нашим двором?
— Я пользуюсь большой милостью ее величества, государь, — отвечал Олоцага.
— Я помню несколько случаев этой милости, — смеясь, сказал Наполеон, намекая на повторявшуюся несколько раз опалу дона Олоцага. — Во всяком случае, вы можете ответить мне на некоторые откровенные вопросы. Мне бы хотелось, чтобы это осталось между нами.
Олоцага поклонился в знак согласия.
— Прошу садиться. Знаете ли вы инфанта Барселоны? — продолжал Наполеон.
— Хотя я слышал его имя, государь, однако ничего не знаю о его родственных связях с испанским королевским домом, — отвечал посланник.
— Гм, дело очень странное, и я счел за лучшее обратиться прямо к вам. Кажется, этот инфант вел беспокойную жизнь, он умер здесь, в Париже.
— Умер, в Париже? — с удивлением вскричал Олоцага. — Посольство еще ничего не знает об этом.
— Я запретил сообщать об этом, желая сам переговорить с вами об этом темном деле! Покойник оставил жену и дочь, которые хотели скрыть смерть старика. Полиция принуждена была силою взять у них труп, чтобы препроводить его в морг до дальнейших приказаний. На лбу инфанта было приметное черное пятнышко, которое есть также у его дочери, замечательной красавицы.
Во время этого рассказа Олоцага имел время сообразить многое. Он понял, что Наполеон знает все, касающееся инфанта, и только из расположения к королеве Изабелле избрал этот путь для переговоров.
— Я предлагаю вопрос от имени моей королевы: можно ли перевезти в дом испанского посольства труп инфанта, а также оставшихся после него жену и дочь? Я думаю, что окажу большую услугу испанскому двору, если тайно привезу труп инфанта в Мадрид в цинковом гробу, — сказал Олоцага.
— Публичное перемещение трупа из морга в дом посольства возбудит общее внимание, — заметил Наполеон. — Вы сами знаете, мой дорогой дон, что толпа питает всегда большой интерес к моргу. Однако мне помнится, императрица выразила желание видеть жену и дочь инфанта. Если сегодня или завтра вечером привезти их обеих сюда и задержать здесь на несколько часов, то можно будет ночью, не возбуждая любопытства, доставить труп в отель. Дальнейшие распоряжения о доставлении трупа инфанта в Мадрид я предоставляю на ваше усмотрение!
— От имени ее величества приношу вам благодарность, государь.
— Скоро представится случай оказать мне услугу, дон Олоцага! На Востоке дела запутываются! Кажется, Россия имеет намерение покорить Турцию или заставить ее платить дань. Я беседовал поэтому с английским посланником об общих действиях. Если последние будут серьезными, то Испания, не заключая союза, — не истолкуйте неверно мои слова, мой дорогой дон, — могла бы оказать нам много услуг.
— В отношении портов и гаваней и снабжения провиантом, — пояснил дон Олоцага.
— Совершенно так! Ее величество могла бы этим обязать союзные державы, которым, без сомнения, рано или поздно представится случай отблагодарить, — быть может, по ту сторону океана. Вот что я хотел сообщить вам, дон Олоцага. Но, кажется, вы еще не сказали мне о цели вашего посещения? Прошу, говорите!
— Это очень щекотливое дело, государь, и я не только прошу вперед у вас извинения, но и замечаю, что действую не от имени королевы, а как частное лицо.
— Вы возбуждаете мое любопытство. Говорите прямо, мой дорогой дон. Я питаю к вам теплое чувство и готов выразить вам свою благосклонность.
Олоцага поклонился в знак благодарности.
— Несколько лет живет здесь молодой испанец знатного происхождения, очень богатый, — начал Олоцага медленно, как будто ему было тяжело говорить об этом деле.
Людовик Наполеон вопросительно посмотрел на дипломата своими темными глазами.
— У меня есть к нему поручение, но я никак не могу отыскать его.
— Как зовут этого молодого испанца?
— Принц Камерата, государь. Я не могу понять его исчезновения и хотел просить у вашего величества приказать парижской полиции…
— Это не нужно, мой дорогой дон, — прервал его император, — я помню это имя! Не знаю, какой проступок он совершил, но наверное знаю, что он несет теперь наказание.
— Наказание! Бедняжка! — сказал Олоцага. — Он молод, и в его жилах течет горячая испанская кровь, и потому, вероятно, он совершил необдуманный поступок, в котором теперь раскаивается!
— Раскаяние обыкновенно приходит слишком поздно и часто исчезает по окончании наказания!
— После этих слов, государь, нельзя уже надеяться на милость для принца?
— При удобном случае я рассмотрю бумаги и приговор, — отрывисто сказал император, так что Олоцага понял, как неприятен ему этот разговор. — Я неохотно отменяю судебные приговоры, мой дорогой дон, потому что это возбуждает неудовольствие других. Но посмотрим!
Наполеон встал, Олоцага последовал его примеру.
— Эти слова ободряют меня, государь, — сказал Олоцага, — я снова счастлив вашей милостью и добротою.
— Прощайте, дон Олоцага! Относительно инфанта Барселоны префект полиции получит нужные инструкции от моего кабинета.
Дипломат откланялся; Людовик Наполеон остался один.
— Этот Камерата, — проговорил он, — не увидит более дневного света, разве только по дороге в Кайену. Необходимо избавляться от подобных врагов, чтобы не бояться их.
На острове Сити, на восточной стороне которого стоит церковь Богоматери, с 1864 года находится небольшое здание. Войдя через открытый для всех коридор в большую комнату, увидишь здесь на мраморных столах трупы, постоянно орошаемые водой из маленьких труб.
Здание это — морг, а лежащие здесь трупы найдены в Сене или Булонском лесу. Трупы эти по нескольку дней лежат на мраморных столах, чтобы их могли опознать знакомые и родственники. Платье, в котором нашли труп, вывешивают над ним. В морге всегда много трупов, и прохожие заходят в холодную мертвецкую взглянуть на них.
В 1864 году, в эпоху нашего рассказа, мертвецкая была устроена в боковом флигеле тюрьмы Ла-Рокетт. Вход в эту комнату шел через узкую улицу Жербье.
В день аудиенции Олоцага в морге лежало множество трупов. Прохожие заходили взглянуть на них, многие надеялись найти здесь внезапно исчезнувших друзей или родственников.
Мертвецкая имела таинственный угрюмый вид; воздух был так отвратителен, что сторож Ла-Рокетт, дежуривший в морге, становился в дверях, чтобы дышать свежим воздухом.
По улице Жербье шла к моргу нищая. Большой старый платок закрывал ее лицо. Эта была Марион Гейдеман. Она боязливо осмотрелась кругом, будто опасаясь встретиться с человеком, который бы узнал ее, несмотря на закутанное платком лицо. Потом она прошла мимо сторожа в мертвецкую.
Нищие часто посещают морг, отыскивая здесь большую часть своих знакомых. Поэтому сторож, стоявший в дверях, заложив руки за спину, не обратил внимания на приход Марион.
Дочь палача, казалось, давно знала эту комнату. Она не взглянула ни на сырые кирпичные стены, ни на высокие открытые окна, ни на мокрый пол, а посмотрела на железную дверь в конце комнаты. К ней спускались каменные ступени. Марион знала, что эта дверь вела в уединенный коридор тюрьмы Ла-Рокетт. Это было ей известно потому, что ее отец часто ходил этим коридором в морг и в Ла-Рокетт. Она не только знала, что ключ от этой железной двери висит в комнате отца, но даже, что у него лежат нумерованные ключи от тюремных келий, так как он перед казнью входил к преступнику, чтобы остричь ему волосы для более удобного исполнения казни и чтобы запомнить его лицо.
Вдруг Марион остановилась, как будто чем-то пораженная. Перед одним из трупов стояли на коленях две женщины в странных костюмах.
Всматриваясь в их лица, она вспомнила, что видела их в доме дяди д'Ора.
Одна из них, старуха в желтой меховой накидке, стояла перед трупом, верхняя часть лица которого была закрыта платком; в руках она держала распятие и, склонившись над ним, горячо молилась.
Возле нее стояла на коленях девушка, голова и лоб которой были закрыты плотным покрывалом. Это была дочь умершего и молящейся женщины. Она держала в руках четки и перебирала их, постоянно шепча молитвы. Они не оглянулись при входе Марион.
Марион не решилась идти дальше, чтобы не помешать молящимся. В комнате было темно, приближался вечер. Однако по мертвецкой ходило несколько мужчин и женщин, отыскивая знакомые им трупы. Марион также стала осматривать трупы. Казалось, у нее было какое-то тайное намерение. Сперва она подошла к трупу женщины, по-видимому, вытащенной из воды. Рядом с ней лежали молодая девушка и солдат. Последние будто спали.
Марион долго смотрела на них, раздумывая о своей жизни.
Далее лежали трупы стариков, по-видимому, лишивших себя жизни от нужды и голода. Около них лежала женщина с тонкими чертами лица; над ней висело шелковое платье.
Что побудило ее к самоубийству? Изменила ли она своему мужу или уличила его в неверности и с горя лишила себя жизни?
Марион пошла дальше и остановилась перед трупом прекрасного юноши с черными усами. Он лежал рядом с инфантом Барселоны, у тела которого все еще стояли обе женщины, не обращавшие внимания на нищенку. Над головой юноши, недалеко от железной двери, висело его платье. Труп был покрыт белым полотном.
Марион стала на колени около этого трупа.
В мертвецкой становилось темней и темней, посетители постепенно уходили.
Нищая скрылась между мраморными столами, которые были так высоки, что вошедший сторож не заметил ее присутствия. Вместе со сторожем вошел господин в длинном черном плаще и что-то сказал ему. Это был камергер Бачиоки, пришедший сюда по указанию императрицы и, очевидно, не находивший удовольствия быть здесь. Сторож низко поклонился ему.
— Здесь никого нет, кроме этих двух женщин, — сказал он камергеру.
Марион все видела и слышала, не будучи замеченной.
— В эту ночь запри дверь морга только на задвижку, чтобы можно было войти сюда. Таков приказ императора, — тихо сказал Бачиоки.
— Приказание будет в точности исполнено, ваше сиятельство.
— Труп иностранца, требуемый испанским посольством, будет увезен ночью. Этого не заметят, потому что к утру принесут новые трупы. Скажите обеим женщинам, что пора выйти. Они пойдут со мной в Тюильри. Ее величеству императрице угодно говорить с ними.
Сторож поклонился камергеру и подошел к старухе и ее дочери, все еще стоявшим на коленях перед усопшим инфантом. Темнота мешала ему заметить Марион.
— Сейчас запрут мертвецкую, — сказал сторож, и слова его глухо отозвались в высоких стенах. — Идите за мной, тот знатный господин желает говорить с вами.
Сторож указал на Бачиоки. Старуха с дочерью встали и пошли за служителем.
— Чего хотят от нас? — спросила старуха замогильным голосом. Сторож показал на Бачиоки, который заткнул нос надушенным платком, чтобы не чувствовать трупного запаха. Поручение императрицы было ему очень неприятно, и он беспокойно ходил взад и вперед. Подобные ему выскочки преклоняются только перед высокопоставленными лицами, с теми же, которых считают ниже себя, бесстыдны и нахальны.
— О, какой здесь воздух! Какое ужасное место! — вскричал он. — Что же они не идут? Пожалуйста, любезный, проводи обеих женщин до моего экипажа, но только поскорее, здесь просто задохнешься! — И он еще сильнее зажимал нос надушенным платком.
Сторож схватил за руки старуху и девушку, которые едва могли отойти от трупа. Они в последний раз покрыли поцелуями усопшего и пошли за сторожем, который повел их к экипажу камергера.
— Что это значит? — спросила старуха.
— Ее императорское величество делает вам честь, желая говорить с вами, — отвечал Бачиоки.
— Ваша императрица? Так иди за мной, — сказала старуха, обращаясь с важностью к дочери. Во всей осанке обеих женщин выражалась гордость, противоречившая их странному костюму.
Их рождение и сан позволяли им сесть на первое место в карете, и удивленный камергер вынужден был занять второе место.
Когда экипаж уехал, сторож вернулся в мертвецкую и, притворив дверь согласно приказанию, скрылся за дверью, которая вела в Ла-Рокетт, пройдя мимо нищей и замкнув железную дверь на ключ.
Он был очень рад, что окончил свое дежурство; утром его должен был сменить другой сторож. Сторожа не любили дежурить в морге.
В комнате наступила мертвая тишина, нарушаемая только однообразными звуками падающих на трупы капель воды. Белые простыни, на которых лежали трупы, резко выделялись среди темноты.
Марион встала. Если бы в эту минуту явился сторож, он ужаснулся бы при виде ее фигуры и стал бы креститься, думая, что воскрес один из трупов.
Марион, казалось, не чувствовала ни малейшего страха. В жизни она перенесла столько горя, что ничто не могло ее испугать или ужаснуть.
Но для чего она осталась на ночь с мертвецами? Маркиз де Монтолон поручил ей уход за безумной Аделью и тем обеспечил ее существование, зачем же она пришла в морг?
Марион на минуту остановилась, прислушиваясь.
— Маркиз хорошо распорядился, — прошептала она. — Нельзя выбрать более благоприятной ночи для освобождения принца! Твой план удастся! Его номер 73-й, а этот покойник похож на него, судя по виденному мной портрету. В эту ночь я тайком проникну в отчий дом, откуда меня выгнали. Скорей же за дело, Марион. Матерь Божья знает, что я иду на доброе дело! Помоги мне, Пресвятая Дева!
Она наклонилась к юноше, которого прежде рассматривала и который, вероятно, умер только прошлой ночью. На шее у него видны были следы насильственной смерти.
— Прости мне, чужеземец, что я нарушу твой, покой, но ты послужишь для спасения живого! Как рано оставил ты землю, где не было тебе счастья! Никто не спрашивает о тебе, никто не знает тебя, никто не оплакивает, — так и я буду лежать здесь, отверженная Богом и людьми! Я бы радовалась, если бы моя смерть могла спасти другое существо! И потому-то я не боюсь перенести тебя на другое место, с которого ты также, как и отсюда, пойдешь в недра земли.
Нищая встала и направилась мимо трупов к выходу. До исполнения плана ей предстояло еще совершить трудное дело.
Подойдя к двери, за которой скрылся сторож, она услышала стук кареты и шепот нескольких голосов. Казалось, прибывшие употребляли все усилия, чтобы не делать шума.
Было около полуночи.
Марион остановилась, прислушиваясь. Карета подъехала к моргу, тихие шаги приближались к двери.
Марион спряталась за мраморные столы.
Едва она скрылась, как дверь тихо и осторожно отворили. Она выглянула и увидела четырех человек, закутанных в плащи, осторожно обходивших с фонарем трупы. Видно было, что им неприятно исполняемое поручение. Лица их были бледны, глаза широко раскрыты. Они шатались от тяжелого воздуха комнаты и говорили шепотом, по-испански.
— Ужасно! Что за поручение! Берегитесь, чтобы другие мертвецы не выцарапали вам глаз!
Человек, несший фонарь, казался храбрее остальных.
— Вперед, — шептал он, — они не встанут более. В том углу лежит инфант, снимите холст, на лбу у него должно быть черное пятно.
— Этого еще не доставало! Сделай-ка это сам, — отвечал другой.
— Трус! Деньги вы берете, а чуть коснется серьезного дела, так ни один не протянет руки.
Он подошел к инфанту и снял холст.
Открытое лицо было ужасно! Ввалившиеся щеки, острый нос, впалые глаза, на лбу огромное, в виде звезды, черное пятно.
— Это он! Помогите мне завернуть его в простыню и перенести в карету!
Медленно взяли они труп, косясь на остальные. Подняв труп, они тихо понесли его к стоявшей у входа карете, сначала убедившись, что на улице нет ни души.
Все крестились, бормоча молитву, и, заперев дверь на задвижку, уехали.
Когда они удалились и стук кареты замолк в отдалении, Марион вышла из своей засады и, достигнув выхода, быстро скрылась в темноте.
Чтобы понять намерение нищей, читатель должен возвратиться в дом для умалишенных доктора Луазона к вечеру, предшествовавшему этой ночи.
Несколько дней тому назад этот достойный человек в разговоре с маркизом объявил последнему, что маркиза сильно привязалась к одной из больных, которая оказывает на Адель большее влияние, чем Марион.
Случилось, что когда доктор сообщил, как он сам выразился, это радостное известие, Валентино не было дома, так что личность доктора и убежище бедняжки Долорес остались неизвестными. Олимпио, присутствовавший при разговоре маркиза с Луазоном, недоверчиво смотрел на этого вечно смеющегося доктора.
— Держу пари, — сказал он Клоду по уходе доктора, — что дело обстоит совершенно иначе! Этот старикашка желает избавиться от тяжелого, по-видимому, для него присутствия компаньонки маркизы, которую ты приставил к ней.
— Мне кажется, ты видишь все в черном свете, Олимпио; какая причина может побудить доктора к этому?
— Я не верю вечно улыбающемуся Луазону! Его фигура и услужливая любезность отвратительны.
— Завтра же я пойду к нему, чтобы самому все видеть, — отвечал Клод. — Мое внезапное посещение раскроет многое! Это Марион Гейдеман…
— Я пойду с тобой, — прервал Олимпио маркиза. — Сегодня я побываю у Олоцага и узнаю, какой успех имела его просьба к императору. Я боюсь, что его ходатайство окажется тщетным; в таком случае я поговорю с этой девушкой и узнаю от нее, как можно добраться до Камерата.
— Прекрасно, друг мой! Я очень доволен, что ты пойдешь со мной. Ты осмотришь все в этом заведении более беспристрастно, нежели я.
Вскоре после этого разговора Олимпио отправился на набережную д'Орсей, 25, в отель испанского посольства.
Валентино доложил о доне Агуадо, и Олоцага встретил его уже на лестнице, желая оказать дружеский, почетный прием некогда известному при дворе богатому испанцу.
— Добро пожаловать, мой благородный дон, — вскричал дипломат, протягивая гостю обе руки и с чувством пожимая его руку. — Я рад видеть вас у себя и прошу вас выпить со мной бутылку хереса за наше отечество.
Олоцага ввел своего гостя в салон.
В зале сидел испанский генерал, которого Олимпио не узнал с первого взгляда, хотя тот поклонился ему как старому знакомому.
— Он не узнал тебя! — сказал смеясь Олоцага. — Хотя дон Агуадо часто противодействовал дону Приму.
— А! — радостно воскликнул Олимпио, протягивая руку генералу королевы. — Очень рад вас видеть! Вы очень переменились! И перемена эта, кажется, зависит от отросшей бороды.
— И от времени, протекшего с минуты нашего последнего свидания. Много лет прошло со времени наших битв, и старые противники могут раскланяться теперь, как испытанные товарищи, — сказал Прим, который прежде не отличался приветливостью. Хотя Прим, служа в королевских войсках, относился враждебно к Олимпио, однако затем полюбил этого карлиста, окруженного каким-то романтическим ореолом.
— Довольно об этом! Садитесь, господа! — сказал Олоцага, между тем как его слуга налил в бокалы золотистое вино Испании. — Сколько воспоминаний пробудилось во мне! Перед моими глазами встает всё прошедшее! Чокнемся, чего не могли сделать тогда! Скажите мне, дон Агуадо, как это вы могли терпеливо пережить это спокойное время!
Олимпио засмеялся.
— Последние годы прошли не совсем спокойно. Мы жили в Лондоне, а потом переселились сюда…
— С маркизом и с Буонавита? — спросил Прим.
— Конечно, с маркизом, но Филиппо Буонавита переселился дальше, туда, — отвечал Олимпио, указывая рукой на небо. — Он умер в объятиях своей возлюбленной — она убила и его, и себя!
— Значит, один из трех карлистских генералов переселился в вечность, зато остальным двум я желаю долгой и счастливой жизни, — сказал Олоцага. — Хотя я знаю, дон Агуадо, что привело вас ко мне, однако же не так скоро отвечу вам, ибо желаю подольше насладиться вашим обществом. Пусть это послужит вам доказательством моей искренности.
— Это большая редкость для дипломата, — заметил Прим с комическим выражением.
— Всякая обязанность имеет свойственные ей особенности, но оставим их теперь, — сказал Олоцага, ставший опять старым другом, а не тонким дипломатом. — Мне бы хотелось, чтобы с нами были теперь маркиз, адмирал Топете и Серрано. Сколько бы было рассказов! Куда девалось доброе, старое время! Жаль, что нельзя воротить прошедшего.
— Вы останетесь в Париже, генерал? — спросил Олимпио Прима, который смотрел в свой бокал.
— Вероятно, только до послезавтра, но надеюсь скоро вернуться.
— Дело идет о тайном поручении, — пояснил Олоцага. — В Париже умер один испанец, которого послезавтра надо тайно перевезти через границу. Хотите проводить нас сегодня вечером в морг, дон Агуадо?
— Вы возбуждаете мое любопытство, и я охотно отправлюсь с вами, потому что люблю все касающееся моего дорогого отечества!
— Но прежде чем мы поедем в Ла-Рокетт, я должен ответить на ваш вопрос…
— О принце Камерата? — спросил Олимпио.
— Для него мало надежды на скорое освобождение, — договорил Олоцага, пожимая плечами. — Император, кажется, желает замять это дело!
— Теперь для меня все понятно! Он отказался, не так ли, дон Олоцага?
— Не отказывая совсем, он ограничился обещаниями и вероятностями, а это означает: никогда. Я понял, что он не жалует принца!
— Лучше скажите, ненавидит его, — проговорил Олимпио. — Однако он не долго будет радоваться тому, что так скоро удалил его!
— Я не знаю принца, — сказал Олоцага. Прим также не помнил его.
Описывая им достоинства этого благородного, честного человека, Олимпио рассказал также историю, случившуюся на вечере у графини, нынче герцогини Монтихо. Между тем стемнело. Стали собираться в морг.
Дорогой Олимпио узнал, что таинственный старец, которого в Испании все знали под именем Черной Звезды, и есть тот самый умерший, которого в следующую ночь хотят перенести из мертвецкой в посольство и потом препроводить в Мадрид.
Войдя в морг, они увидели перед трупом старика двух молящихся женщин. Сцена эта произвела тяжелое впечатление на Олимпио, который некогда видел эти таинственные лица на равнинах Испании. Олимпио сознавал, что смерть похитила замечательного человека. Мать и дочь, закутанные с головы до ног, в немом молчании стояли на коленях перед трупом старика.
Поздно ночью Олимпио вернулся к маркизу и рассказал ему о случившемся; они решили непременно посетить дом для умалишенных.
Прежде чем описывать это посещение, мы должны сказать, что комната Адели была близ комнаты Долорес.
Марион Гейдеман ежедневно водила Адель гулять в сад, где Долорес и познакомилась с безумной. Мягкий, ласковый голос Долорес произвел сильное впечатление на Адель. В ее присутствии она успокаивалась и, как дитя, всегда с радостью бросалась навстречу Долорес и плакала, когда наставала пора вернуться в комнату. Хотя маркиза не могла иметь о чем бы то ни было здравой мысли, попеременно смеялась, пела и снова впадала в тупое беспамятство, однако она чувствовала, что нашла в Долорес кроткого ангела. Она целыми часами стояла у порога своей комнатки, ожидая, когда отворится дверь, и она пойдет в сад к Долорес. Она поминутно спрашивала, который час, и Марион едва могла утешить и успокоить ее до прогулки в сад.
Адель, как робкое дитя, шла навстречу Долорес, смотрела на нее и прыгала от радости, когда Долорес хвалила ее или отмечала улучшение в ее здоровье. Дикие глаза ее принимали ласковое, кроткое выражение. Смех ее становился мягче, она все более и более подчинялась Долорес, тронутой этой привязанностью. Сначала маркиза приходила в такое бешенство, что Марион едва могла усмирить ее, связав ей руки, со времени же знакомства с Долорес припадки бешенства повторялись все реже и реже. Часто маркиза из своей комнаты звала Долорес, и это имя, казалось, производило на нее успокаивающее действие.
Многие склонности и влечения сумасшедших необъяснимы. Припадки бешенства мгновенно прекращались, когда перед мысленным взором Адели появлялась Долорес. Она переставала призывать Виктора и Клода и спокойно засыпала в присутствии ее ангела, Долорес.
Прибыв в заведение доктора Луазона, маркиз и Олимпио нашли Адель в таком глубоком спокойном сне.
Валентино остался около экипажа.
Клод де Монтолон долго смотрел на спокойно спящую Адель. В его уме воскресло прошедшее, то короткое, счастливое время, когда в обладании любимым существом он видел все свое счастье. В душе его поднялась вся горечь, и он спрашивал себя, почему все это так случилось. Счастье его потеряно безвозвратно, он все еще любил Адель; некогда произнесенное им проклятие было взято назад, вина искуплена; но разрыв был совершен навеки. Он молился уже за безумную. Для них уже не существовало на земле возможности быть вместе — их союз был возможен только на небе, где нет ни болезней, ни воздыхания, где обещано свидание очищенным от греха душам.
С подобными мыслями стоял маркиз перед спящей Аделью.
Олимпио не нарушал этой святой тишины. Он также подошел к Адели и задумался о смерти, которая одна могла искупить вину, о смерти, которая уже наложила руку на спящее лицо Адели.
Марион сидела в глубине комнаты. И она была глубоко тронута этой торжественной минутой. Ей было известно все. Она была готова оказать помощь и утешение этим двум, так жестоко разъединенным существам. В ее сердце, изведавшем много горя, было только желание помочь и утешить. Она понимала горе, и в ее груди билось горячее, доброе сердце.
Олимпио обратился к Марион шепотом, чтобы не мешать Клоду.
— Позвольте вас спросить! От маркиза я узнал ваше имя, и мне пришло на ум, что вы можете дать мне совет, — вы хорошо знаете тюрьму Ла-Рокетт…
— Да, — тихо отвечала Марион, — я часто бывала там в прежние годы.
— В камере № 73 невинно томится один из наших друзей; принц Камерата стал жертвой злобы Морни, и мы, во что бы то ни стало, хотим освободить его! Укажите нам дорогу, по которой мы могли бы безопаснее пробраться в хорошо охраняемую тюрьму..
Марион задумалась.
— Это очень трудно, и мне кажется, что нет возможности пробраться к принцу.
— Ваш ответ мало утешителен! Хитростью или силой, но мы освободим его!
— Позвольте подумать. Все выходы днем и ночью крепко заперты и так хорошо охраняются, что нечего и думать о побеге. Мне известны все ходы, все двери! Ваш друг заключен в № 73-м. Помнится, что эта камера близ коридора, ведущего из тюрьмы в морг.
— Разве тюрьма соединена с мертвецкой?
— Да, из морга ведет железная дверь в коридор, в котором находится камера № 73.
— Это очень важно! Можно выломать дверь!
— Нельзя, услышат наверху сторожа.
— Неприятно! Однако это единственно возможный путь. Послезавтра, ночью, я могу без всяких затруднений войти в мертвецкую, потому что испанское посольство пришлет туда людей взять один из трупов.
— Вы это наверное знаете?
— Наверное! Надо бы добыть ключ от железной двери!..
— Этого мало, потому что еще нужен ключ от камеры. Кроме того, не так легко освободить заключенного, ибо сторожа, при малейшем шуме поспешат узнать о его причине. Чтобы узнать, на месте ли преступник, они подымают маленькие клапаны, устроенные в каждой двери, и могут видеть всю внутренность камеры. В каждой камере горит лампа, и они тотчас же увидят, если там нет преступника.
— Разумеется, лучше если бы никто не заметил бегства принца и если бы скрыть его до следующего утра, чтобы не было погони.
— Надобно перенести в камеру принца один из трупов, который бы походил на него.
— Из морга. У тебя прекрасная мысль! Видя труп в келье принца, никто не подумает о его бегстве!
— Это очень трудный и рискованный план. Но если в мертвецкой не окажется трупа, который походил бы на вашего друга…
— Тогда мы отложим побег до того времени, когда найдем в морге похожий на принца труп.
— Мне кажется, что самое трудное добыть ключ от дверей!
— Ключи от всех камер и от железной двери находятся у моего отца.
— Мы попытаемся добыть их у него! Марион молчала. Она задумалась.
— Я пойду к нему и постараюсь достать ключи! — прошептал Олимпио.
— Вы надеетесь подкупить моего отца? — спросила Марион. — Оставьте эту надежду! Мой отец неподкупен!
— Даже если узнает, что дело идет о спасении невинного?
— Даже и тогда! Он суров и тверд! Нет средств заставить его не исполнить своих обязанностей!
Олимпио посмотрел на нищенку, которая, будучи выгнана отцом, так упорно защищала его, не допуская даже мысли о его измене.
— Значит, надо найти другое средство освободить принца, позабудьте мои слова, — серьезно сказал Олимпио, отходя от Марион, слова которой его глубоко тронули.
— Я спасу принца, — быстро прошептала она, — предоставьте мне все! Чтобы доказать вам и маркизу свою благодарность, я в одну из следующих ночей сделаю эту отчаянную попытку!
Олимпио вынул из своего портфеля портрет Камерата и показал его девушке, спрашивая, нужна ли его помощь.
В ту минуту, когда Марион отказывалась от этой помощи, говоря, что она только увеличит опасность, из соседней комнаты раздался пронзительный крик, а потом шум.
— Матерь Божья! Что это значит? — спросил Олимпио, пораженный криком.
— Это надевают смирительную рубашку на несчастную, — отвечала Марион, которая побледнела от этого раздирающего душу крика.
Маркиз подошел к ним.
Раздался сильный стук в дверь. Марион быстро отворила ее. Вошел Валентино, бледный и в страшном испуге.
— Наконец-то я нашел вас, дон Агуадо, — проговорил он, задыхаясь. — В этом доме живет сеньора Долорес… я…
Олимпио вздрогнул.
— Говори скорее!
— Я сейчас узнал голос доктора, — продолжал задыхаясь Ва-лентино, который долго бегал по всему дому, отыскивая своего господина, и даже свалил с ног не пускавших его сторожей. — Сеньора здесь, мнимый герцог также приехал сюда…
— Ты говоришь правду, Валентине?
— Клянусь вам, дон Агуадо! Ищите сеньору, а я пойду сторожить вниз у подъезда.
— Прекрасно! Поторопитесь! — вскричал Олимпио. — Клод, пойдем!
За стеной снова раздался раздирающий душу крик. Маркиза проснулась и дико поводила глазами вокруг.
— Долорес, это Долорес, — шептала она, ломая руки. Марион подбежала успокоить Адель; Олимпио выбежал в коридор, маркиз пошел за ним.
Несчастная звала на помощь. Слышались стоны и плач девушки, заглушаемые мужским голосом, но, судя по шуму, в комнате были еще люди.
Олимпио громко постучал в дверь.
— Отворите или я выбью дверь.
— Только по приказанию доктора можно отворить, — отвечала сиделка.
— Помогите! — раздался голос девушки. — Ради Бога, помогите!
— Это голос Долорес. Не бойся! Твой Олимпио подле тебя! Послышался радостный крик.
— Отворите, говорю вам, или я позову муниципальную гвардию и прикажу оцепить дом! — вскричал Олимпио.
В нижних и верхних коридорах произошла суматоха, сторожа бежали на крик.
Наконец служанка отворила дверь комнаты.
Страшное зрелище представилось глазам Олимпио. Бледная, дрожащая от страха Долорес была привязана к стулу, около нее стояли сиделки. В глубине комнаты находился Эндемо, виновник этого злодеяния. Его исхудалое лицо, окаймленное рыжей, растрепанной бородой, выражало злобу и волнение, он весь дрожал, черные глаза его метали молнии, зубы стучали. На минуту он остановился в раздумье, что ему делать.
Олимпио бросился к Долорес, лишившейся чувств от долгой борьбы и радости.
— Долорес! Наконец я нашел тебя! — вскричал Олимпио. Вошедший маркиз велел сиделкам немедленно снять с девушки надетую на нее смирительную рубашку.
Эндемо воспользовался этой минутой, чтобы выйти из комнаты.
— Горе вам, — сказал он, скрежеща зубами и злобно посматривая на обоих друзей, — она будет моей, а вы поплатитесь за настоящую минуту.
Маркиз и Олимпио старались привести в чувство несчастную Долорес.
Олимпио осторожно положил ее на постель, велел подать воды и спирту, чтобы привести Долорес в чувство.
Пока сиделки хлопотали около Долорес, пришел Луазон, которому успели сообщить о происшедшем. Он хотел притвориться страшно рассерженным, но, увидев маркиза, переменил тон.
— Господи! Что здесь случилось, господа? — вскричал он, всплеснув руками. — Вы попали не к той больной!
Олимпио не слушал Луазона. Он наклонился к Долорес и целовал ее лицо. Страх и радость боролись в его душе. Теперь только он почувствовал силу своей любви к Долорес.
— Тут вышло недоразумение, господа, эта больная вверена мне герцогом Медина, — сказал Луазон, не понимая, в чем дело, и уже готовясь позвать сторожей.
— Этот герцог обманщик, и вы хорошо сделаете, если не станете вмешиваться в это дело, — сказал спокойно Клод. — Вы узнаете все. Эта сеньора совершенно здорова, и негодяй поместил ее к вам для достижения своих целей.
Луазон притворился, что он в сильном негодовании.
— Как! — вскричал он, всплеснув руками. — Возможно ли такое бесстыдство? О, господа, я пропащий человек. Добрая слава моего заведения потеряна!
Клод пожал плечами.
— Вы должны были все предвидеть, доктор! Не желаете ли начать следствие?
— Сохрани Боже! Это будет для меня еще хуже! Я верил герцогу, тем более, что сеньора говорила о преследовании.
— Оставим это! Постарайтесь привести ее в чувство, — сказал маркиз.
Когда Луазон подошел к постели, Долорес уже открыла глаза. Увидев Олимпио, она тяжело вздохнула, будто пробудясь от тяжкого сна, и протянула руки к своему возлюбленному. Из глаз ее текли слезы, губы с любовью шептали: «Мой Олимпио!» Увидев доктора, она крепко прижалась к Олимпио.
— Защити меня от них. Он и Эндемо заключили меня сюда!
— Меня обманули, я ни в чем не виноват, — сказал Луазон, который, во что бы то ни стало, хотел избежать дурных последствий. — Позвольте мне объяснить вам все дело, чтобы сохранить свое доброе имя.
— Только не теперь! Нам некогда разговаривать, — отвечал Олимпио. — Если вы невинны, то наказание минует вас.
— Как! Вы хотите предать это дело гласности! Я погибну, я должен буду закрыть свое заведение.
— Уйдите, уйдите отсюда! — просила Долорес слабым голосом. — Все поправится, если только меня возьмут из этого ужасного дома!
— Слушайте, доктор, — сказал Олимпио Луазону, который бегал по комнате, ломая руки. — Сеньора оставит ваш дом, в который она заключена против своей воли! В настоящую минуту я не могу и не хочу решать, соучастник ли вы! Как для вас, так и для самого себя я желаю, чтобы это заключение не повредило здоровью сеньоры! Если она заболеет, то вы будете отвечать за это! Дорогая Долорес! Протяни мне руку, ты свободна! Наконец мне удалось найти и освободить тебя! — продолжал Олимпио, обращаясь к Долорес, которая с радостным лицом бросилась к нему. — Теперь мы более не разлучимся! Все горе и страдание прошли!
Долорес не могла отвечать от радости. Бледные щеки ее покрылись румянцем; слабость исчезла.
Пришел Валентине Герцогу удалось скрыться.
Олимпио и маркиз свели Долорес с лестницы к стоящей у подъезда карете, не обратив внимания на Луазона.
— Я пропал, — бормотал он, — кто бы мог ожидать такого несчастья! Несчастный, проклятый день! Теперь мое доброе имя может быть потеряно. Но нет! Нельзя доказать моей вины, — успокаивал он себя с радостной улыбкой, — внезапная радость могла возвратить сеньоре рассудок, как это часто случается! И ни один черт не докажет, что она была привезена ко мне здоровой!..
Луазон потирал руки, он успокоился; как бы то ни было, но хорошее вознаграждение за пребывание сеньоры в его доме могло служить ему утешением. К тому же он плохо верил, чтобы Олимпио и Клод могли затеять серьезное дело, так как маркиза была еще в его заведении.
Сторожам и сиделкам, которые шептались, качая головами, он объяснил дело в свою пользу, и они, видя его веселым, как и всегда, поверили ему.
Вечером Луазон поехал в аллею Жозефины, чтобы переговорить с герцогом; ему сказали, что герцог внезапно уехал, но куда — неизвестно.
Марион, оставшаяся при маркизе во время вышеописанного события, ничего не знала о нем. Она думала, что Олимпио и маркиз поспешили на помощь к несчастной страдалице.
Но когда, на другой день, она не нашла Долорес в саду, то догадалась, в чем дело. Маркиза искала и тоскливо звала Долорес, и Марион едва могла ее успокоить. Наконец, когда Адель уснула, Марион попросила у доктора разрешения отлучиться на время.
Она отправилась в морг, и мы уже видели, что около полуночи она ушла оттуда. Она хотела сдержать свое обещание и помочь в освобождении принца.
До сих пор все благоприятствовало ее предприятию. По требованию испанского посольства мертвецкая была незаперта.
Покойного юношу, насколько она могла судить по портрету, можно было принять за принца, тем более, что, как ей было известно, тюремщики мало обращали внимания на заключенных, осужденных на смертную казнь. После казни их трупы отвозили вместе с трупами из морга на одно кладбище.
План, задуманный Марион, был очень опасен; но что могло удержать или испугать ее?
Она бежала по пустым безмолвным улицам и достигла наконец переулка Баньоле, близь кладбища отца Лашеза. В конце этого узкого, безлюдного переулка стоял дом палача — ее отца.
Это было одноэтажное низкое старое здание. Забор отделял с обеих сторон этот дом от соседних домов, принадлежавших семействам ремесленников.
Марион подошла к дому, вокруг которого царствовала мертвая ночная тишина, и остановилась в раздумье; казалось, она не могла идти далее. Она смотрела на низкие окна, это был ее родной дом, куда она хотела пробраться тайком. Она ломала руки, точно молясь; потом пошла… Вероятно, отец ее давно уже спокойно спит, может быть, он иногда вспоминает свое отверженное дитя, Марион, нищенку?
Нет, старый Гейдеман был совершенно чужд этого чувства. Дочери для него не существовало. Марион знала, что он и не вспоминает о ней.
Наружная дверь была заперта; но существовал еще другой вход для прислуги и был всегда отворен.
Она быстро пробежала вдоль длинного старого дома, темные окна которого пристально смотрели на нее. Прежде, когда она была еще ребенком, окна улыбались ей, смотря на ее детские игры…
Марион подошла к небольшой деревянной калитке, запертой на щеколду. Отворив ее, она вступила в темный, мощеный двор. В конце его чернели тележки, гильотины, обрубки и доски. Тут же спали прислужники палача.
Большая дворовая собака, спущенная на ночь с цепи, заворчала и подошла к ночной посетительнице. Это было презлое животное и верный сторож. Собака с лаем хотела броситься на Марион, но остановилась Марион назвала ее по имени. Животное тихо подошло к ней, ласково махая хвостом, и стало лизать руки нищей. Это было единственное существо, которое обрадовалось, увидев дочь палача. Собака узнала ее. Марион стала гладить ее; собака, виляя хвостом, ласкалась к ней, точно хотела сказать: «Где ты пропадала так долго, ты, которая прежде делила со мной каждый кусок, которая хотя и мучила меня, но зато ласкала и целовала». Из глаз Марион брызнули слезы. Только собака была ей рада и никто более! Собака так радостно бросалась, что она едва могла успокоить ее. Пес наконец отстал от нее, и она подошла к деревянным ступеням, ведущим к задней двери Дома.
Ступени заскрипели под ногами Марион, которая осторожно отворила дверь. В доме было совершенно темно, но ей были хорошо знакомы каждый его уголок, каждая комната. Она тихо подкралась к двери, ведущей в ту комнату, где ее отец держал в удивительном порядке свои реестры й ключи; около этой комнаты была его спальня.
Поэтому Марион следовало быть крайне внимательной. Медленно и осторожно отворила она дверь; два низких окна впустили бледный, слабый луч в темную комнату. Глаза девушки привыкли к темноте.
Марион находилась в доме отца; она могла слышать дыхание того, кто ее оттолкнул; он спал в соседней комнате, дверь в которую была отворена. Что, если он услышит шорох, вскочит и увидит ночью перед собой свою дочь! Мысль эта пугала Марион — она знала непреклонную волю отца.
Тихо пробралась она в глубину комнаты, где висели на доске, каждый под своим номером, ключи Ла-Рокетт. Быстро взглянув на цифры и найдя № 73, она взяла ключ и стала искать другой — от железной двери. Снимая его с гвоздя, она произвела слабый шум.
— Кто там? — послышался голос Гейдемана.
Марион страшно испугалась; что если отец встанет! Это была минута несказанного ужаса; она замерла, и так как тишина более ничем не нарушалась, то ее отец повернулся со вздохом на своем ложе; быть может, он только что видел во сне погибшую свою дочь, свое единственное дитя.
Услышав через несколько минут ровное дыхание своего отца, Марион тихо выбралась из дома. Собака ждала ее на лестнице, Марион приласкала ее и поспешила к воротам, а затем на улицу. Церковные часы пробили час.
Нищая торопилась на улицу Жербье, где начиналась, собственно, главная часть ее труда.
Путь был недалек, и через несколько минут Марион уже подошла к столбам, находившимся по обеим сторонам у входа в морг.
Марион уже хотела войти, как вдруг увидела за одним из столбов человеческую фигуру; был ли это сторож или бесприютный, искавший здесь защиты от холодного ночного ветра?
Нищая остановилась в раздумье о том, как поступить при этом неожиданном препятствии; она не могла уклониться от своего намерения; ей казалось уже, что она слишком промешкала.
— Вы ли это, Марион? — послышался голос стоявшего у столба. Нищая с удивлением взглянула на человека в длинном плаще, знавшего ее имя.
— Кто вы? — спросила она.
— Валентино, слуга дона Агуадо; вы можете мне довериться. Все в порядке. Я пришел помогать вам.
Марион успокоилась.
— Мне ваша помощь не нужна, — сказала она. — Но, тем не менее, я очень рада, что встретила здесь не чужого. Вы здесь подождете принца?
— Я бы хотел идти с вами и. помогать вам.
— В таком случае, пойдемте! Я боюсь, что не смогу одна перенести труп юноши — мертвые тяжелы!
— Следовательно, я пришел вовремя. Поторопитесь. На перекрестке стоит экипаж для принца. Я готов во всем помогать вам.
Марион кивнула головой слуге Олимпио, и тот пошел за ней к двери морга, которую она отворила. Потом она подвела его к трупу юноши, который хотела отнести в темницу Камерата.
— Предоставьте мне перенести мертвеца, — прошептал Валентино, готовясь поднять труп, — отворите только осторожнее дверь.
Марион взяла со стены одежду юноши и пошла к ступеням, ведущим к железной двери.
Валентино шел за нею с трупом, держа его на плечах.
— Вы не должны идти за мной в темницу, — сказала тихо Марион. — Мы должны быть очень осторожны, чтобы сторожа не заметили нас, хотя я надеюсь, что они спят на скамье в конце другого коридора.
— Я сделаю все так, как вы найдете лучшим, Марион, — отвечал тихо Валентино. — Я здесь для того только, чтобы помогать вам.
Марион приложила палец к губам и осторожно отворила железную дверь, скрип которой, хотя и слабый, раздался в ночной тишине, но, казалось, его никто не услышал.
Валентино вошел за нищей в темный коридор; мертвец был тяжел, и Валентино боялся зацепиться за что-нибудь и тем открыть смелый план Марион; но девушка взяла его за руку и медленно, осторожно повела по длинному коридору до лестницы, наверху которой был виден тусклый фонарь.
Нищая оставила в замке ключ от железной двери, ведущей в эту часть ужасной тюрьмы Ла-Рокетт. В одной руке она несла ключ, помеченный № 73, а другою остановила Валентино у лестницы, сама же тихо и осторожно взошла на нее.
Поднявшись и взглянув на длинный, слабо освещенный коридор, по обеим сторонам которого находились двери темниц, она увидела, что случай ей благоприятствовал.
Сторожа сидели на скамье в конце поперечного коридора, образующего с первым прямой угол, так что они не могли видеть подходившую Марион. Они и не представляли, чтобы человеческое существо могло найти дорогу из морга в темницу, так как дверь в нее была постоянно заперта. Все другие входы охранялись часовыми, и потому-то сторожа были вполне спокойны.
Марион остановилась на одну минуту, но так как в коридорах было тихо, то она подошла к самой лестнице и бесшумно, как привидение, приблизилась к двери, над которой крупно был написан № 73. Она осторожно вложила ключ в замок, медленно повернула его два раза и тихо отворила дверь. Принц Камерата спал на своей постели.
Нищая положила принесенную одежду на пол темницы, оставила дверь отворенною и возвратилась к лестнице, чтобы взять труп у слуги Олимпио.
Когда Марион подошла к лестнице, Валентино уже поднялся наверх; все было спокойно; он последовал за Марион и передал ей труп, который ей оставалось только донести до темницы.
Собрав все свои силы, нищая взяла мертвеца и шепнула Валентино, чтобы он спустился и ждал ее у лестницы. Потом она понесла свою ношу в темницу Камерата, опустила ее на пол и вынула ключ, притворив дверь.
Принц проснулся от шорохов и, удивившись неожиданному ночному посещению, прервавшему его сон, громко спросил: «Кто тут?»
— Тише, ради Бога, — прошептала Марион, — каждый звук может погубить вас и меня! Я пришла освободить вас.
— Кто ты? — спросил Камерата, которому все это казалось сновидением.
— Маркиз Монтолон и дон Агуадо согласились, чтобы Я помогла вам бежать. Только я одна могу спасти вас. Угодно вам будет исполнить все, чего я от вас потребую?
Услышав имена, произнесенные Марион, принц Камерата понял, в чем дело; он встал и подошел к девушке.
— Правда ли это, девушка? Действительно ли ты хочешь спасти меня? А это что? — прошептал он, указывая на мертвеца, завернутого в белую простыню.
— Никто не должен заметить вашего побега; этот труп останется в темнице вместо вас, а завтра скажут, что вы сами себя лишили жизни.
— Ты хочешь подменить меня…
— Скорее! Нам нельзя терять ни минуты, надевайте принесенное мною платье, а ваше я надену на труп. Я положу труп так, чтобы все казалось правдоподобным.
— Чем вознаградить тебя за эту самоотверженную услугу? — шептал Камерата, удивленный планом Марион.
Пока он снимал свое тюремное платье и надевал принесенное, Марион подошла к постели в глубине темницы, оторвала полосу от одеяла, и сделала из нее крепкую веревку.
Принц скоро переоделся и начал помогать Марион одевать мертвеца в снятое с себя платье, хотя при этом им овладевала невольная дрожь; он был поражен спокойствием и твердостью девушки.
Марион сложила простыню, взяла покойника и перенесла его на постель; из оторванной полосы одеяла она сделала петлю и надела ему на шею, а концы привязала к железной перекладине кровати.
Камерата ужаснулся, увидев, до какой степени труп походил на самоубийцу в тюремной одежде.
В эту минуту происходила смена сторожей: ясно слышался говор и шаги в главном коридоре; Марион и принц оставалась неподвижными несколько минут.
— Два часа, — прошептала она, когда все стихло. — Сюда никто не войдет, наша работа окончена. Пустите меня вперед…
— Тише, — сказал принц и оттолкнул Марион от двери. Снаружи приближались шаги; это новый сторож делал обход; если бы он взялся за ручку замка, то дверь отворилась бы и тогда все пропало.
Нищая и Камерата прижались к стене; он уже придумывал, как поступить со сторожем, если тот действительно войдет; Камерата не хотел откладывать своего побега.
Шаги глухо раздавались в коридоре, сторож подходил все ближе. Что если слуга Олимпио выдал себя шумом. Что если сторож откроет дверное окошечко и преждевременно увидит мертвеца в слабо освещенной камере.
Возможность всех этих случайностей мелькнула в голове Марион. Она взглянула на принца: черты его лица выражали мрачную решимость.
Но Валентино не шевелился, и сторож, не заметив ничего необыкновенного, прошел мимо, звеня ключами; он не коснулся двери и не отворил окошечка.
— Слава Богу! — проговорила девушка после томительной паузы. — Шаги удалились, опасность миновала.
Но нет! Как до сих пор все благоприятствовало побегу, так теперь казалось, что он не должен был состояться; новые сторожа, проспав половину ночи, были бодры и не сидели, как их предшественники, на скамейке, а, разговаривая, ходили взад и вперед, так что почти каждые две минуты появлялись в поперечном коридоре, по которому принц и нищая должны были идти из темницы к лестнице.
Нужно было воспользоваться удобной минутой.
Марион хотела во что бы то ни стало запереть дверь тюрьмы, равно как и нижнюю железную дверь, и затем отнести оба ключа к отцу; эта, хотя и недолгая работа, требовала однако некоторого времени и особой осторожности.
Она решилась привести в исполнение свое намерение. Если бы ее поймали, то ей, отверженной, нечего терять.
Нужно было любой ценой спасти принца. Она схватила его за руку, подвела к двери и тихонько открыла дверное окошечко, так что можно было видеть происходившее в коридоре.
— Идите вперед, — прошептала она, — не ждите меня! Видите на той стороне темную лестницу? Вы должны, крадучись по коридору, добраться до нее. Старайтесь без малейшего шума спуститься по ступеням; внизу лестницы вы найдете слугу дона Олимпио.
— Валентино, он здесь?
— Не говорите с ним ни слова. Идите скорее к выходу, который я не заперла; оставьте открытою железную дверь; тогда вы попадете в морг и достигнете улицы.
— Свободен, я буду свободен! Девушка, как благодарить тебя за твою самоотверженность!
— Ни слова, принц; слышите, как только сторожа пройдут к тому месту, где пересекаются коридоры, бегите скорее.
Марион тихо отворила дверь и вытолкнула принца, он подошел к лестнице, она убедилась, что он счастливо добрался до последней.
Сторожа опять вернулись; она должна была пропустить минуту, когда они проходили мимо опасного места, откуда могли видеть коридор. Нищая схватила простыню и поспешно свернула ее; потом взяла ключ.
Побег удался, легкий сквозной ветер на лестнице доказал ей, что принц и Валентино прошли через железную дверь; принц был спасен, и через минуту будет на улице Жербье.
По звуку шагов в коридоре, она догадалась, что сторожа направились к перекрестку. Она быстро отворила дверь, — руки дрожали, — наконец ей удалось неслышно вложить ключ в замок; она прокралась в коридор, притворила дверь и дважды провернула медленно ключ. Нельзя было мешкать, ибо сторожа уже возвращались.
Вытащив поспешно ключ из замка, она, как тень, пробралась к лестнице. Когда же она достигла первых ступеней и оглянулась назад, то сторожа шли уже вдалеке.
Они ничего не слышали, ничего не видели.
Марион опустилась на колени, молитвенно благодаря Бога, потом, дрожа всем телом, спустилась с лестницы.
Из незапертой железной двери навстречу ей подул холодный ветер.
Кругом было темно, как в могиле.
Нищая осторожно, по стенке, прошла длинный коридор.
Наконец она нащупала холодное железо двери — ключ был в замке. Внизу царствовала глубокая тишина — Камерата уже достиг улицы.
Марион сошла с каменных ступеней, которые вели в морг, и тихо заперла железную дверь.
Никто не мог предположить, что заключенный принц убежал этой дорогой.
Никто не поверил бы возможность этого бегства, в особенности, увидев труп в темнице.
Нищая положила простыню на мраморный стол и пошла к выходу. Отворив последнюю дверь на улицу, она увидела стоявших за столбами принца и слугу.
Она замкнула и эту дверь.
Камерата бросился к Марион — он был исполнен живейшей благодарности к ней и не хотел уйти, не высказав ее спасшей его девушке, хотя Валентино звал его в карету.
— Я еще увижу тебя, благородное создание, — прошептал он Марион, — я докажу тебе, что ты оказала помощь не неблагодарному.
— Я сделала это, принц, из благодарности и уважения к маркизу, — возразила Марион. — Об этом не стоит и говорить! Я счастлива уже тем, что все так хорошо удалось. Прощайте, принц!
Камерата хотел остановить нищенку, но та быстро исчезла в темноте.
Пока Валентино с принцем спешили в отель Монтолон, Марион побежала в дом отца. Ей удалось положить незаметно ключи на место.
Рассветало, когда она оставила двор, и пока она дошла до заведения Луазона, уже настал день.
Марион была страшно утомлена, когда угрюмый привратник отворил ей ворота.
Но о побеге принца Камерата никто не догадался. На другой день донесли префекту полиции и министру юстиции, что заключенный № 73 лишил себя жизни.
Императору также доложили о случившемся.
Карл Людовик Бонапарте старался более всего подражать своему дяде. Трудно объяснить, почему он Наполеона I называл своим дядей, а себя Наполеоном III. Он имел такое же право называть его дедом, потому что если падчерица последнего, Гортензия Богарне, была замужем за Людовиком Бонапарте, то история происхождения Карла Людовика Бонапарте покрыта мраком неизвестности.
Однако он находил для себя выгодным называть Наполеона I своим дядей и, насколько возможно, подражать ему. Он рассчитывал при этом на ореол славы, которым первый император все еще был окружен в глазах французов; он хотел заимствовать частицу этой славы, предполагая, что его положение от этого упрочится.
С болезненной заботливостью он собирал все воспоминания, долженствовавшие послужить ему в некотором роде основанием, и операция эта оказалась отличной, так как он присвоил себе даже имя. Заботясь о том, чтобы при первом возможном случае воскресить военную славу французов и шествовать даже в этом отношении по следам своего дяди, он установил 15 августа так называемый день Наполеона, который должен был ежегодно пышно праздноваться в память Наполеона I. Последний, как известно, родился на острове Корсика в Аяччио в 1769 году, 15 августа.
Французы, любящие увеселения и развлечения, очень обрадовались новому празднику (новый император хорошо понимал свой народ и умел находить его слабую сторону). Он приказал, чтобы ежегодно в этот день все императорские театры были открыты бесплатно для народа, и кроме того заботился о разного рода увеселениях, чтобы сделать воспоминание о Наполеоне I как можно приятнее.
Через несколько месяцев после рассказанного в предыдущих главах, в этот день весь Париж облекся в праздничные одежды. Все общественные здания были украшены флагами, а некоторые площади триумфальными арками, народ в праздничных платьях направлялся на Елисейские поля, в Булонский и Венсенский леса; бесчисленные экипажи и всадники оживляли широкие, прекрасные, украшенные гирляндами улицы, в церквях служили торжественные обедни, а в Тюильри собирался блестящий двор.
Но собственно праздник должен был начаться после обеда на Вандомской площади, где были устроены из завоеванных пушек огромные колонны, увенчанные фигурой Наполеона I в сюртуке и треугольной шляпе. Сама восьмиугольная площадь была окружена подмостками; ее украшали высокие мачты, убранные коронами и знаменами; а ложа для императора с супругой блистала золотом и бархатными драпировками.
Вандомская площадь и прилегающие к ней улицы населены большей частью богатыми и знатными людьми. Несмотря на это, свободные окна оставлялись родным или сдавались внаем за огромные деньги. Только у одного великолепного здания, находившегося близ императорской ложи, не было такого напора любопытных, крыша и окна были пусты; балкон, убранный драгоценными вышитыми флагами и тропическими растениями и могущий своим великолепием соперничать с императорской ложей, оставался незанятым, тогда как площадь и прилегающие улицы, а также окна окружающих строений были полны любопытных.
Час праздника наступил. Пушки уже возвестили о приближении императора. Архиепископ и духовенство двигались длинной, великолепной процессией к площади и к воздвигнутому около колонны аналою для благодарственной молитвы.
Подъезжали придворные экипажи; офицеры в блестящих мундирах рассаживались на скамьях; кирасиры, латы и каски которых сияли на солнце, расположились вокруг рядами; барабаны гремели, и гвардейские оркестры заиграли хорал.
Тогда на балконе вышеупомянутого дома, привлекшего к себе внимание многих, показался чрезвычайно высокий слуга, — это был Валентино, который, отодвинув в сторону кадки с цветами и гранатовыми деревьями, поставил несколько кресел. Как попал Валентино в этот отель, ибо отель его господина и маркиза находился на другой, отдаленной улице?
В ту минуту, как он возвратился к стеклянной двери, на балконе показалась дама и красивый, стройный мальчик. На ней была темная, чрезвычайно простая одежда и покрывало, спускавшееся с ее прекрасных черных волос; судя по образку, висевшему у нее на груди, эта дама была испанка.
Ее красота и грация обратили на нее взоры публики; всюду слышалось: какая удивительная фигура, какая красота! Она, вероятно, иностранка, и притом богатая, так как одна занимает весь отель!
Позади нее, в почтительном отдалении стояла старая служанка или компаньонка.
Иностранка, хотя и бледная, но прелестная, подошла ближе к перилам балкона. Она обратила свои прекрасные, осененные длинными, темными ресницами глаза на толпу и на аналой: возле него стояло старшее духовенство, тогда как младшее разместилось у ступеней; множество мальчиков воскуряли фимиам; заиграли трубы.
В великолепной парадной карете приближалась императорская чета с принцами и принцессами.
Но внимание народа было разделено. Если прежде присутствовавшие обращали свои взоры на роскошь, окружавшую императрицу Евгению, Людовика Наполеона и двор, то теперь многие с любопытством или с удивлением смотрели на прекрасную иностранку, стоявшую на балконе.
Под звуки шумной музыки император провел свою супругу среди придворных дам и мужчин, которые, почтительно кланяясь, давали им широкую дорогу к павильону, ступени которого были устланы коврами.
Члены императорской фамилии заняли места позади кресел Евгении и Наполеона; министры и доверенные лица сели в глубине павильона или по сторонам императорской четы.
Громкие приветственные крики встретили императорскую чету, которая, приподнявшись, ответила народу поклоном.
В эту минуту взоры Евгении упали на балкон, где стояла иностранка; императрица, казалось, была поражена, но чем? Красотой ли и простым нарядом этой дамы или тем, что она была совершенно одна на балконе великолепного дома?
Она еще раз взглянула на иностранку, как будто припоминая что-то; легкая бледность покрыла ее лицо, но исчезла тотчас, как только Евгения села рядом с императором. Людовик Наполеон тоже взглянул на иностранку, но не обменялся с императрицей ни одним словом.
Когда же начался праздник и Евгения заметила, что взоры многих прикованы к балкону, она позвала обер-церемониймейстера, указала ему на иностранку и пожелала узнать, кто она.
Несколько камергеров бросилось за префектом полиции. Мопа находился в числе придворных и уже через несколько минут стоял перед императрицей, счастливый честью удостоиться разговора с ней; он не ожидал, что ее вопрос не осчастливит его, а поставит в затруднительное положение.
Евгения встретила Мопа любезной, но холодной улыбкой.
— Один вопрос, господин префект, — сказала она тихо. — Кто эта дама на балконе?
Мопа понял, о ком говорила императрица, потому что придворные, большие любители красоты, уже давно обратили внимание на иностранку; но он не знал ее имени и, стараясь доказать свою верность и выйти из затруднительного положения, ответил:
— Я только сейчас узнал, что эта дама известна рядом благодеяний, оказываемых бедным.
— Вот как! Это благородно и прекрасно! Благодарю вас за эти сведения; но вы не отвечаете на вопрос: кто эта дама?
— Иностранка, имя и положение которой я в эту минуту не мргу сообщить, но я поспешу узнать все и доложить вам.
— Странно, — сказала императрица с иронией, и Мопа, готовившийся идти за справками, понял, что это слово означало: для чего же вы префект полиции, если не знаете даже этого.
Евгения заметила, что Наполеон также смотрел на балкон; следовательно, и он был поражен этим прелестным существом, Евгения поняла это, хотя император опять повернулся в ту сторону, где продолжались увеселения.
Беспокойство овладело сердцем императрицы, она должна была удостовериться — черты иностранки более и более будили в ней мучительное воспоминание; она сердилась, что не могла тотчас получить требуемого известия.
Мопа еще не возвращался; Евгения думала, что малейшее желание императрицы должно быть тотчас же исполнено, а между тем ей приходилось ждать! Особа, на которую должен был излиться весь ее гнев, был префект полиции, употреблявший в эту минуту всевозможные усилия, чтобы собрать нужные сведения. Он бросался то туда, то сюда, разослал тайных агентов и так близко принял к сердцу это дело, что его бросило в пот.
В это время Евгения без него получила сведения, которые не оставили в ней более сомнения.
На балконе появились двое мужчин; она взглянула на них — легкая бледность покрыла ее щеки; один из них был высок и плотен, напоминал собою Геркулеса; он подошел ближе, дама повернулась к нему; это был Олимпио — Евгения узнала его, — Олимпио, который сперва поклонился даме, потом поцеловал мальчика; Евгения не сомневалась более, что прекрасная иностранка, которую так восхвалял Мопа, была униженная некогда ею Долорес; позади Олимпио показался маркиз Монтолон; оба они подошли к перилам.
Что случилось, как попала сюда Долорес? Супруга ли она Олимпио? Чей это мальчик?
Все эти вопросы поднялись вдруг в потрясенной душе императрицы, так что она ничего не слышала и не видела, кроме трех лиц, разговаривавших на балконе. Олимпио не глядел на императорский павильон, его глаза были прикованы к Долорес и выражали его бесконечную любовь.
Чувства Евгении пришли в смятение; она не могла объяснить, была ли то проснувшаяся зависть, сила воспоминания или любовь, которую она впервые сознала, достигнув высоты и не имея более желаний? Императорская корона украшала ее чело; она была императрицей французов, все было у ее ног; она была окружена блеском и великолепием; дальше нельзя было идти — она достигла последней цели, доступной желанию человека; неужели в ней было еще желание, еще одно стремление?
Не дьявольское ли наваждение, что в эту минуту она вспомнила тот час, когда Олимпио Агуадо осушал поцелуями слезы на ее щеках? Теперь он перед ней, она видит его мощную фигуру на балконе. Как ничтожна была в сравнении с ним фигура ее супруга! Как величествен Олимпио, какой огонь горит в его глазах, прикованных к Долорес.
Чувство ревности пробудилось в Евгении, и это чувство росло с каждым мгновением; ее мучила мысль, что Долорес, может быть, супруга Олимпио, но потом по ее прекрасному, холодному лицу скользнула торжествующая улыбка, она знала свое могущество и силу своей красоты, сумевшей приковать императора, — не удастся ли ей покорить и этого человека? Не восторжествует ли ее красота над красотой соперницы, — надо разрушить блаженство Долорес и Олимпио, — для нее была невыносима мысль, что они вместе.
Она мало видела и слышала из того, что происходило на празднике; все ее мысли были обращены к Олимпио и Долорес; только их двоих видела она перед собой, все остальные не существовали для нее.
Когда архиепископ прочел молитву, касающуюся этого дня, к Евгении подбежал запыхавшийся Мопа; ему пришлось ждать окончания молитвы, чтобы передать свои сведения.
Тогда Евгения обратилась к нему; она видела, как Мопа старался, чобы его усердие не осталось незамеченным.
— О, дорогой префект, — сказала она, усмехаясь. — Неужели нужно столько труда и времени, чтобы собрать сведения об иностранке? Это по меньшей мере удивительно!
— Прошу прощения, — прошептал Мопа с низким поклоном, . — толпа народа, необыкновенная давка, все соединилось для моей неудачи! Однако мне удалось…
— Вы могли избавить себя от этого труда, префект, я уже все знаю.
— Вашему величеству известно, — проговорил пораженный Мопа, не понимая, кто мог упредить его.
— Это испанка, — сказала Евгения вполголоса.
— Точно так, ваше величество…
— Имя ее сеньора Долорес Кортино.
— Я пристыжен…
— Разве это не так?
Мопа хотел бы провалиться сквозь землю.
— Отель принадлежит сеньоре Долорес…
— Агуадо? — перебила его Евгения с нетерпением.
— Сеньоре Долорес Кортино, как ваше величество изволили сказать.
— Благодарю вас за это известие, — сказала императрица с любезной улыбкой, так как последнее известие, доставленное Мопа, принесло ей некоторое облегчение.
Почти вслед за тем двор оставил Вандомскую площадь.
Народ целый вечер ходил по улицам, песни и радостные крики слышались там, где два года тому назад лилась кровь; перед Тюильри не прекращались приветствия и выражения радости; праздник, учрежденный императором, продолжался далеко за полночь…
Между тем как в этот день незаметно и вдалеке поднималось облачко, предвестник разразившейся вскоре грозы, в доме Долорес царствовало полное счастье, так что казалось, будто окончились благополучно все горести и страдания.
Когда Олимпио и маркиз нашли Долорес в доме Луазона, когда неожиданная радость первого свидания уступила место спокойному блаженству, которое залечило все сердечные раны, Олимпио, прижимая ее к сердцу, шептал ей:
— Теперь для нас нет более разлуки! Теперь прекратятся все наши страдания! Ты моя!
И Долорес плакала от радости; она не могла отвести глаз, в которых блестели слезы, от вернувшегося к ней Олимпио; она испытывала блаженство, находясь в его объятиях после долгой, тяжкой разлуки.
Маркиз стоял в стороне и наслаждался видом влюбленных; быть свидетелем этого счастья было для его души бальзамом, — сам он не мог рассчитывать на подобное блаженство; он чувствовал чистую, бескорыстную радость, видя Олимпио вместе с Долорес. Он им не мешал. Когда же влюбленные обратились к нему, приглашая его принять участие в их радости, он высказал им все, что было у него на душе, и с глубоким сочувствием пожелал, чтобы это счастье было прочным.
В дверях появился Валентино с довольной улыбкой, и Олимпио рассказал Долорес о верном слуге; она припомнила, что именно он приходил в Саутэнд ее спасать.
Валентино было очень лестно, когда прекрасная сеньора протянула ему с ласковыми словами руку; он поблагодарил ее за эту милость и поцеловал ее руку.
Маленький Хуан, не дожидаясь объяснения в этот день, должен был также представиться сеньоре, но был при этом так застенчив и робок, что маркиз, не предполагая, как мальчик всем близок, едва мог скрыть свое удивление.
На другой день Олимпио купил для Долорес великолепный отель на Вандомской площади, привез в него свою дорогую невесту и просил ее считать это здание своей собственностью, где после свадьбы они будут жить вместе. Сам он временно жил еще в отеле Клода, но оставил Валентино при Долорес в качестве слуги и пригласил к ней старую женщину, которая исполняла обязанности компаньонки.
Долорес рассказала ему о своей тревожной жизни, о смерти отца, о заботах о ребенке Хуаны и неслыханном обращении с нею Эндемо. Олимпио обещал ей не преследовать его.
Будучи людьми благородными, они полагали, что мнимый герцог не станет более их преследовать, что он уедет далеко; они считали, что он способен исправиться.
Но Эндемо принадлежал к тем испорченным натурам, которые не скоро отказываются от своих намерений и целей. Между тем как Долорес и Олимпио готовы были все забыть и простить его, этот негодяй непрестанно помышлял о мести. Кто исполнен, как он, ненавистью и страстью, тот всегда найдет новый путь к осуществлению своих грязных планов.
Влюбленные однако больше о нем не думали; они мечтали никогда не расставаться.
Олимпио испытал еще одну радость; благородный и достойный любви принц Камерата явился неожиданно к нему, освободившись из тюрьмы при помощи дочери палача. Следовало однако тщательно скрывать побег.
Заключенный принц Камерата был похоронен, а освобожденный принц, надев другую одежду, проживал в отеле Клода и легко мог скрываться от полицейских агентов среди парижской суеты.
Никто, кроме двух его друзей, не знал о его освобождении. Самые горячие желания Олимпио были исполнены, и последняя скорбь, угнетавшая Долорес, превратилась в великую радость, как будто небо хотело вознаградить ее неожиданной милостью за все перенесенные страдания.
Хуан, рассказавший маркизу все, что помнил о своем детстве, и упомянувший при этом имя «тети Долорес», признал наконец в отысканной Олимпио сеньоре ту самую, которая некогда любила его, как свое родное дитя. Это было радостное открытие! Рассказ Долорес о Хуане повел к тому, что мальчик был признан сыном Филиппо.
Сердечно связанный кружок праздновал это радостное событие, и Хуан казался всем как бы напоминанием о тех двух несчастных, которых соединила смерть. Мальчик остался у Долорес, и его-то мы видели на балконе в день Наполеона.
Олимпио и маркиз радовались своей счастливой судьбе, и Хуан привязался детским горячим сердцем к доброй тете Долорес, с которой доселе был так жестоко разлучен.
— О, Пресвятая Дева помогла нам и устроила все к лучшему, — говорила Олимпио Долорес, сидя около своего возлюбленного и глядя на мальчика, прижимавшегося к ней. — Будем ее благодарить!
Олимпио вторил ей, глядя своими блестящими от радости глазами на Долорес и Хуана. Он прижимал ее к сердцу, целовал в губы свою невесту и в лоб сына Филиппо, оставшегося сиротой и нашедшего себе в Долорес вторую мать.
Зависть Евгении была не безосновательной, потому что возлюбленная Олимпио была подобно ангелу. Не требуя ничего для себя и охотно во всем себе отказывая, она старалась, сколько могла, помогать бедным.
Мопа сообщил императрице совершенную истину, сказав, что эта иностранка была утешением несчастных; тайно, не требуя никакой благодарности, она с радостью отдавала все, лишь бы только облегчить чужую нужду и заботы. Олимпио должен был признаться себе, что небо было к нему милостиво, позволив ему снова отыскать это прекрасное, чистое, как ангел, существо.
Но Долорес желала большего. Она усиленно занималась с учителями, взятыми для нее Олимпио, и в скором времени, благодаря уму и разносторонним талантам, стала гораздо образованнее Евгении. Дочь графини Монтихо, достигнув сана императрицы, отличалась одним внешним блеском, тогда как Долорес получила прекрасное образование, которое вместе с красотой и добрым сердцем делали ее замечательной женщиной. Только теперь она стала жить полной жизнью, будучи окружена любовью Олимпио, которая согревала ее, как луч солнца! Когда он приходил к ней и шаги его раздавались на лестнице, она спешила к нему с открытыми объятиями; Хуан следовал за ней, чтобы также приветствовать дона.
Блаженные часы проводили они тогда и, полные блаженства, строили уже планы относительно вечного соединения. Они предполагали тогда поселиться вдвоем в отеле, в котором, благодаря заботам Олимпио, Долорес жила теперь. Все скорби и горести, казалось, миновали.
Но в это время случилось печальное событие, отдалившее их свадьбу; Олимпио не мог праздновать свои лучшие минуты в жизни, когда Клода постигла страшная скорбь — смерть маркизы; ее сумасшествие прогрессировало, и ни самоотверженный уход Марион, ни появление Долорес, не могли разогнать мучительных видений и картин, угнетавших Адель…
Маркиз стоял и молился перед телом покойной жены, избавившейся наконец от своих мучений; она жестокими страданиями искупила измену своей любви; но Бог оказал ей Свою милость и перед смертью, когда уже все ее силы были истощены, послал минуту, в которую она узнала Клода и успела проститься с ним.
Сердечная рана, нанесенная этой минутой маркизу, не могла никогда исцелиться. Его душе, высокой и ясной, была нанесена такая рана, что едва ли для нее было возможно счастье.
— Адель, — сказал он нежно, когда маркиза тоскливо протянула к нему руки, готовясь переселиться в вечность, — Адель, ты уходишь от меня; да будет забыто и прощено все прошлое. Ты переходишь в вечное блаженство, а я остаюсь здесь!
— Мы увидимся… вот… вот… меня озаряет чудный свет… я слышу звуки… Прощай… не произноси больше моего имени… Ты последуешь за мной… и тогда…
Адель смолкла, еще раз поднялась ее грудь, еще один глубокий вздох слетел с уст, и на ее лице отразилось то блаженство, которое она видела перед собой.
Клод встал на колени возле покойницы, — все было прощено!
Грешница избавилась от упреков и мучений совести, она унеслась в вечность, и он молился за ее душу…
Марион тоже преклонила колени; вечернее солнце осветило маленькую комнату, и последние красноватые лучи его упали на покойницу и на Клода, который поднялся со спокойным, задумчивым видом; ни одна черта его благородного лица не обнаруживала глубокого, несказанного горя; с верой и твердостью переносил он эту потерю, хотя его сердце было полно скорби, которая его более не покидала.
В тот день, когда Клод и Камерата похоронили маркизу, они совершили еще одно дело — отвезли бедную, оставленную Марион в дом одной вдовы, которая обещала о ней заботиться. Не сказав ни слова Марион, они отдали старухе сумму, которая обеспечивала девушку на всю ее жизнь.
Вскоре за тем обстоятельства призвали маркиза Монтолона к делу. Он, казалось, хотел забыть свое горе среди военных тревог и спрашивал своих друзей, желают ли они участвовать в разгоравшейся в то время войне с Россией. Камерата, разумеется, не мог встать в ряды войска под своим именем, он назвал себя Октавием, и никто не предполагал, кто скрывается под этим именем. Камерата с радостью шел на войну. Сражаться рядом с Олимпио и Клодом было его заветным желанием, и кто бы мог предполагать, что волонтер Октавий и умерший принц, которого Наполеон и Морни считали устраненным, одно и то же лицо!
Когда Олимпио пришел к Долорес, чтобы сообщить ей о новой разлуке, она грустно взглянула на него.
— Ободрись, моя бесценная, — сказал Олимпио. — Я вернусь, и мы всегда будем вместе! Не огорчайся этой короткой разлукой — мы снова увидимся…
— Нет, нет, Олимпио! Внутренний голос говорит мне, что эта разлука будет иметь тяжелые последствия.
— Предчувствия! Кто, подобно тебе, уповает на Бога, тот не должен бояться предчувствий!
— Ах, дядя Олимпио! — вскричал Хуан. — Вы, конечно, с маркизом отправляетесь на войну…
Олимпио посмотрел на двенадцатилетнего мальчика, глаза которого блестели и лицо сияло.
— Останься, не уезжай в чужие страны, не оставляй меня одну! — просила Долорес, ломая руки. — Я чувствую, что мы больше не увидимся.
— Ты наводишь страх и на меня, Долорес, чтобы обезоружить меня; если бы я знал, что более не увижу тебя, то, разумеется, не поехал бы.
— Останься, ты не вернешься!
— Но, тетя Долорес, дон Олимпио храбрый, сильный герой! Он победит неприятеля! — вскричал восторженно Хуан.
— Совершенно так, малютка! Как блестят твои глаза!
— О, возьми меня с собой, дядя Олимпио! Я буду исполнять ваши поручения!
Долорес озабоченно, а Олимпио с удовлетворением посмотрели на хорошенького, физически развитого мальчика.
— Оставь свой страх, — сказал Олимпио напуганной девушке. — Не беспокойся обо мне — я вернусь! Меня волнует только твое положение в мое отсутствие, но я оставлю Валентино охранять тебя; он верный слуга, который скорее позволит убить себя, нежели допустит, чтобы с тобой что-нибудь случилось! Зная, что он около тебя, я буду спокоен.
— А я поеду с вами, дядя Олимпио? — спросил Хуан. — Возьмите меня с собой! Вы всегда говорили, что я хорошо фехтую и стреляю, позвольте же мне это доказать! Я силен и с радостью перенесу любые трудности вместе с вами, вы никогда не увидите недовольного лица.
— Если я поеду, то возьму тебя с собой, — успокоил Олимпио пылкого мальчика, который пришел от этого в восторг и объявил, что теперь дядя связан словом.
Олимпио хотел уже уступить просьбе озабоченной Долорес и остаться, хотя это было ему тяжело; он не хотел огорчать свою возлюбленную. Прочтя на лице Олимпио его намерение, Долорес торжествовала, он уже сообщил свое решение друзьям, как вдруг явился к нему Олоцага.
Дипломат многозначительно улыбнулся, пожимая ему руку.
— Я пришел к вам с поручением от королевы.
— Как, дон Олоцага, королева Изабелла обращается к карлисту, доставившему когда-то ей немало хлопот?
— Она хочет доказать вам свою милость, Олимпио, свое доверие, почтить вас, ибо ценит вашу храбрость и высокие нравственные качества.
— Говорите, Олоцага, в чем состоит поручение?
— Ее величество решила послать на войну, которая начнется на следующей неделе, некоторых лучших офицеров и назначила для этого генерала Прима и дона Олимпио Агуадо!
— Это удивляет меня, дон Олоцага! — вскричал Олимпио. — Я не ожидал…
— Вручаю вам генеральский патент и письмо, в котором отдается должное вашей храбрости.
Олоцага передал ему бумаги.
— Благодарю вас, благородный дон, и прошу передать королеве, что я повинуюсь ее приказанию и употреблю все силы, чтобы быть достойным генеральской шпаги. Маркиз и… — Олимпио едва было не назвал принца Камерата, но вовремя остановился, — маркиз и сын умершего Филиппе Буонавита отправятся со мной. Еще раз воскреснет прошлое, а потом я обзаведусь домиком, дон Олоцага, и буду покоиться в объятиях любви!
Дипломат улыбнулся.
— После долгого отдыха, Олимпио, люди вашего типа, привыкшие к военной жизни, не связывают себя так легко брачными узами; они более любят железные латы. Вы качаете головой, знаю, что ваше сердце пленено, и могу только похвалить ваш вкус; сеньора прекрасна, благородна и умна…
— Я буду счастлив, имея такую жену, — ответил Олимпио.
— Желаю вам этого! Быть может, вы и угомонитесь на некоторое время, хотя впоследствии могли бы иногда посвящать войне некоторое время. Поручение мое выполнено! Прощайте, Олимпио!
Олоцага дружески простился с Олимпио, который поспешил к Долорес. Хуан ликовал, узнав, что дядя возьмет его с собой в конницу, в которую поступили также маркиз и принц.
Долорес не смела больше возражать. Грустно простилась она со своим возлюбленным и с Хуаном; Валентино остался оберегать ее.
Прим поступил в пехоту, представившись вместе с Олимпио императору в качестве уполномоченного испанской королевы. Людовик Наполеон, казалось, был очень рад этому и предоставил им самим выбрать войска, с которыми они желают совершить поход.
Таким образом, маркиз, Октавио, Олимпио и маленький Хуан присоединились к корпусу карабинеров, который вскоре выступил из Парижа.
Разлука с Долорес была тяжела. Она обняла со слезами на глазах Олимпио и Хуана, но не решилась более выражать вслух своих мрачных предчувствий. Она скрыла свои слезы и могла только молиться за дорогих ей людей.
— Обязанность мужчины идти на войну, и сын Филиппо должен с раннего возраста привыкать к этому, — говорил, расставаясь, Олимпио. — Прощай, моя дорогая Долорес, мы снова увидимся, мы навечно принадлежим друг другу.
Весной 1854 года французские и английские войска двигались к театру военных действий. Английская армия находилась под предводительством искусного полководца лорда Реглана, французская — под командой маршала С. Арно, называвшегося прежде Леруа.
Генерал Агуадо, маркиз Монтолон, Октавио и Хуан также отправились на восток.
Русские имели предводителем старого славного полководца Паскевича, который во второй половине марта переправил свои войска через Дунай, тогда как генерал Лидере осадил Добруч и под стенами Силистрии соединился с генералом Шильдером.
Омир-паша отступил к крепости Шумле.
Прежде чем последуем за нашими друзьями на отдаленный театр войны, мы должны еще раз заглянуть в Тюильрийский дворец, в котором к тому времени произошли важные перемены.
Через авантюриста Бачиоки, ставшего старшим казначеем, император, как и императрица, старался разведать о прекрасной иностранке, привлекавшей к себе взоры всех во время наполеоновского праздника. Подходящий для подобных поручений, корсиканец сообщил своему повелителю, что эта дама — Долорес Кортино, испанка, невеста генерала Олимпио Агуадо. Его сведения простирались еще далее, так как он под каким-то важным предлогом посетил Долорес, которая, не подозревая его истинных намерений, приняла его любезно.
Бачйоки описал императору ум, обходительность и красоту Долорес. Поняв, что Наполеон ею заинтересовался, он хотел воспользоваться этим для достижения возможно большего влияния на императора и, следовательно, для приобретения богатства. Он хорошо знал непостоянство и раздражительный характер своего повелителя. Это была уже не первая его услуга в делах любви. До брака Наполеона с графиней Монтихо он несколько раз служил ему посредником в любовных делах с прекрасными дамами, да и после брака нашел случай устроить подобное развлечение императору, которого только поначалу и недолго прельщала Евгения.
В этом отношении он был способным слугой, который в течение многих лет продавал свои услуги за баснословные суммы.
Благодаря описаниям Бачйоки, Наполеон еще более воспылал страстью к прекрасной Долорес, и только один Олимпио стоял у него на пути. Он знал решительность и железный характер этого человека и потому придумывал способы избавиться от него, как избавился от принца Камерата.
Но это было не так легко, потому что едва ли дон Агуадо попадет в ловушку; кроме того, маркиз де Монтолон, двоюродный брат того графа Монтолона, который в прежнее время был верным другом и спутником Наполеона в годы его несчастий, мог бы в этом деле быть для него опасным.
Это был случай, в котором опять помог лукавый Бачйоки.
— Я готов спорить, государь, — сказал он вкрадчиво, — что сеньора не знает, как отделаться от этого дона Олимпио Агуадо. Это я понял из ее слов, и начавшаяся война представляет удобный для этого случай.
— Да, если бы дон был француз.
— Испанец также может быть назначен на войну.
— Каким же образом? У вас, кажется, есть план?
— Да, государь, испанская королева, без сомнения, пошлет в ваши войска несколько лучших офицеров, — можно бы выразить в Мадриде желание…
— Чтобы в числе прочих назначили дона Агуадо, — вы правы, Бачйоки.
— Отвага этого дона известна. Потому весьма вероятно, что опасности войны не останутся для него без последствий и даже могут, в несчастном случае, лишить его жизни, — сказал слуга с многозначительной улыбкой.
Людовик Наполеон молчал, он смерил глазами Бачйоки, как будто хотел сказать: какая гадина! Однако не выразил своих мыслей, нуждаясь в этом, способном на все человеке.
— Я через посольство передам это желание в Мадрид, — сказал он после некоторой паузы.
— В таком случае позвольте мне обратиться к вам со всеподданнейшей просьбой, государь, — сказал Бачйоки с низким поклоном,
— Говорите, мне будет приятно исполнить вашу просьбу.
— Недавно я видел у генерала Персиньи герцога Медина; он, кажется, происходит от боковой линии этого испанского дома!
— Как его полное имя?
— Герцог Эндемо Медина, государь! Этот дон из древней фамилии просит милостивого позволения отправиться на войну, и я обещал ходатайствовать за него.
— Просьба ваша будет исполнена! Сообщите герцогу мое согласие, и сами распорядитесь остальным.
— Итак, я надеюсь сообщить вам вскоре сведения о прекрасной сеньоре, государь, — сказал Бачйоки, откланиваясь. Император немедленно приказал испросить у королевы Изабеллы назначение Олимпио генералом и повеление отправиться в поход, о чем, как мы видели, и было сообщено дону через Олоцага.
Мы представили благосклонным читателям первый краткий очерк постепенно развивающихся придворных интриг.
Между тем как император все более и более интересовался прекрасной возлюбленной Олимпио, Евгения питала желание совершенно устранить эту сеньору. Она ненавидела Долорес, потому что ее любил Агуадо.
Его образ постоянно стоял перед ней; она видела его в соборе гордого, с бриллиантовым крестом; он едва поклонился, как будто не хотел склонить головы, эта гордость и благородная внешность внушали к нему уважение. Евгения знала причину его холодности и хотела видеть его поверженным, обожающим ее одну; эта мысль, это желание не давали ей покоя! Олимпио должен был во что бы то ни стало быть у ее ног, — он смущал ее сон, его одного видела она, когда, закрыв глаза, чувствовала на себе поцелуи императора; его домогалась она со всей страстью.
Бесчисленные планы, новые пути приходили на ум Евгении, но трудно было выбрать лучший из них. Тогда императрица вспомнила об одном человеке из ее свиты, на которого можно было положиться в этом опасном предприятии. Эта женщина, казавшаяся ей способной для подобного поручения, была возвышена ею из грязи, и потому Евгения могла рассчитывать на ее благодарность.
Дама эта была испанка, которая могла понять ее тайну и исполнить задуманные планы. В ее жилах текла кровь южанки, и судьба дала ей угрюмый характер; она не любила людей и только к Евгении питала почти безграничную преданность.
Чтобы понять, кто была эта дама, мы должны вернуться немного назад. В тот вечер, когда Марион отправилась в морг, откуда предполагалось перенести тело загадочного инфанта Барселоны в испанское посольство, она видела, как отправили во дворец его старую Жену и молоденькую дочь. Их отвезли в придворном экипаже в Тюильри, где императрица приняла их в своем салоне. Евгения отпустила свою свиту, желая наедине переговорить с дамами, которых окружала странная таинственность.
Войдя в салон, сгорбленная старушка, лицо которой было скрыто вуалью, и дочь опустились на колени; императрица подошла к ним и подняла их.
— Доверьтесь мне, — сказала она по-испански. — Я желаю вам добра и хочу помочь! Мне сказали, что умерший был инфантом Барселоны. Откройтесь мне, какая тайна окружает вас?
Старуха залилась слезами, она ломала себе руки; дочь ее подошла к Евгении.
— Благородная императрица, — заговорила она звучным голосом. — Мы опозоренные изгнанницы. Судьба наша горькая, и вы одни можете изменить ее.
— Он скончался, умер в горе! — простонала старуха.
— Простите скорбь матери, — сказала дочь. — Велите отвести ее к телу инфанта, а я останусь здесь и объясню вам все.
— Я пойду с ним в могилу, я и это хочу разделить с ним! — вскричала старуха.
— Вы меня глубоко тронули. Ваш супруг, инфант, будет в эту ночь перевезен из морга в капеллу испанского посольства…
— Пустите меня к нему, кто может разлучить меня с несчастным, тяжелую судьбу которого я до сих пор делила! Вы не можете быть так жестоки! Имейте сострадание, — молила старуха.
— Ваше желание будет исполнено, — сказала ласково Евгения старухе, потом, обернувшись к девушке, прибавила: — Вы останетесь у меня, доверьтесь мне, я вам помогу!
— Поздно, слишком поздно, его нет у меня, мне остается одна смерть! Я пойду в могилу за несчастным, которого лишили трона и заставили бродить из страны в страну!
Евгения позвонила и приказала передать одному из камергеров, чтобы он отвез старую женщину в испанское посольство.
Старуха, поблагодарив императрицу, оставила Тюильри. Оставшись наедине с девушкой под вуалью, Евгения попросила ее сесть напротив себя.
— Я готова вас выслушать и помочь вам, — сказала она мягким, ласковым голосом, производившим всегда глубокое впечатление.
— Кто изгнан и презрен светом, государыня, в том является ненависть и вражда! Мой отец не проклинал тех, кто постыдно изгнал его, — я проклинаю их. Душа моего отца была благородна и велика, он простил виновников своего несчастья, никакое преступление не тяготило совести старика, — он умер, благословляя своих врагов!
После короткой паузы она продолжала глухим тоном:
— Когда умер в 1788 году испанский король Карл III, трон наследовал его сын, Карл IV, имевший в супружестве Марию Луизу Пармскую. В 1770 году нелюбимая королем Мария Луиза родила сына, наследника престола. Но небо как будто хотело наказать их брак, и первенец имел на лбу черное пятно в виде звезды. Посмотрите, у меня точно такое же пятно, наследованное мною от Франциско, инфанта Барселонского, лишенного престола.
Девушка откинула вуаль, и Евгения вздрогнула, взглянув на нее, но тотчас же подавила свое волнение. Черты таинственной испанки были прекрасны, правильны и благородны, хотя и угрюмы, а в глазах выражалась мрачная злоба. Черные волосы оттеняли черты ее лица: правильный нос, полные алые губы; щеки имели желтовато-бледный цвет, свойственный южанкам, а глаза отличались прекрасным блеском. На губах появлялась иногда презрительная улыбка, вызванная рассказом и воспоминанием о Марии Луизе. На лбу была черная звезда, придававшая всему лицу злое выражение.
— Точно такое же пятно было у первородного инфанта. Увидев пятно у новорожденного, доктора перепугались и сообщили королю об этом несчастье.
Был собран тайный совет, и сама королева сделала ему предложение. Увидев дитя, она оттолкнула его и прокляла час его рождения. Народу объявили, что инфант умер, но он жил в отдаленной комнате дворца; Мария Луиза никогда о нем не спрашивала, и король также мало заботился об отверженном невинном существе.
При тайном крещении ребенку дали имя Франциско. Когда он вырос, его отвезли в монастырь. После него у королевы было еще два сына — старший Фердинанд VII и младший дон Карлос.
Хотя тайну об инфанте с черной звездой тщательно скрывали и воспитывали его вдали от света в уединенном монастыре, однако, когда ему исполнилось тридцать лет, он узнал от одного монаха тайну своего происхождения. Он бежал из монастыря в Мадрид для предъявления своих прав. Тогда совершилось неслыханное дело. Карл IV, родной отец инфанта, не имел мужества воспрепятствовать королеве объявить через ее любимца Годуа, что этот инфант авантюрист и обманщик. Инфанта Барселонского заключили в темницу, где много лет его держали как преступника, и лишили сана и прав.
Королева пожаловала своему любимцу Годуа княжеское достоинство де ла Пац (князь Мира), она даже стремилась устранить короля и инфанта Фердинанда, как устранила моего несчастного отца, надеясь возвести новопожалованного князя на престол и оставить последний рожденным от князя детям. Она ненавидела своего супруга и инфанта Фердинанда и, чтобы избавиться от них, призвала в Испанию императора Наполеона.
Возмущение вознегодовавшего народа положило конец дерзким поступкам этой женщины. Годуа попал в руки возмутившихся и сделался жертвой народной ярости. Королева сдалась под защиту Наполеона и его полководца Мюрата, который осаждал Мадрид. Она хотела с его помощью спасти своего любимца от справедливого народного гнева.
Карл IV, Мария Луиза и Годуа должны были под прикрытием французских войск явиться в Байону к императору Наполеону. Мария Луиза потребовала, чтобы ее второй сын, выдаваемый ею за пеэвенца, был казнен как изменник. Но Фердинанд сумел, несмотря на это, занять престол своих предков, а Мария Луиза с королем и своим возлюбленным удалилась в Рим. Там она умерла никем неоплаканная. Карл IV умер через несколько дней после нее. Инфанту Барселоны удалось бежать из тюрьмы, но его права на принадлежащий ему престол не были признаны. Он бежал отвергнутый, преследуемый и обесчещенный.
В Гранаде он встретил такую же, как он, несчастную дочь государя, мою мать, происходящую от Абенсерагов. Она делила его участь, переходила с ним с места на место, и после смерти Фердинанда VII, изнемогшего под тяжестью своих мучений, я родилась на свет. Я вела с моими несчастными родителями кочевую жизнь. Нигде не было для нас убежища, нигде не находили мы покоя и мира.
Я наследовала от отца этот знак, черную звезду, а вместе с ним и бесприютность. Подобно цыганам, опасным духам, бродили мы по степям и полям — при виде нас творили крестное знамение, за нами всюду шло несчастье.
Сердце мое мало-помалу охладевало, ненависть к людям наполняла мою душу; я чувствовала, что я никого и ничего не любила, кроме отца и матери.
Барселонский инфант был престарелый несчастный отверженец, но сердце его было велико и благородно, хотя он мало показывал свои чувства. Верной любовью старался он утешить жену и дитя в выпавшей на их долю скитальческой жизни; он был так великодушен, что прощал тех, которые отреклись от него.
До конца междоусобицы, которую мой отец старался не разжигать, нам разрешали жить на родине, но потом изгнали за границу, Барселонскому инфанту запретили пребывание в Испании. Никогда не забыть мне той горькой минуты, когда отец, поднявшись с нами на вершину Пиренеев, обратился в последний раз с поклоном к своему отечеству! Он простер руки, слезы капали на его седую бороду; я и мать стояли на коленях; он благословил Испанию, которую должен был покинуть, Испанию, принадлежавшую ему по законам Божьим и людским; еще раз поклонился ей и отправился с нами в вашу гостеприимную страну.
Мы были изгнанниками! В нужде провели мы следующий год, двигаясь к северу. Наконец пробил последний час моего бедного отца. Не изменяя самому себе, никого не проклиная, нуждаясь в самом необходимом, хоть он и происходил из царского рода, он, умирая, остался таким же, каким был при жизни. Он благословил и поцеловал нас при прощании. Черная Звезда исчез с лица земли! После долгого странствования он достиг наконец предела человеческой жизни, вечного покоя; мы стояли на коленях около его смертного одра и молились, молились день и ночь, пока у нас не отняли его тело.
Любовь и прощение составляли его жизнь, кротостью и добротой дышало каждое его слово.
Простите моей убитой жизнью матери, что она в справедливом гневе проклинает виновников несчастья своего супруга, простите мне, что в моей душе поселилась ненависть и вражда к людям! Вам все известно.
Евгения с возрастающим вниманием слушала инфанту, затем протянула ей руку.
— Останьтесь у меня и займите в моей свите достойное вас место, — сказала она. — Вы мне все открыли, и я благодарю вас за это! Скажите мне ваше имя, инфанта!
— Мой отец назвал меня Инессой! Вы хотите дать мне приют, но что будет с моей несчастной матерью?
— Пусть она сопровождает труп своего супруга, вашего благородного отца, в Мадрид; я позабочусь, чтобы ее там достойно приняли…
— Только нет в живых невинно пострадавшего!
— Инфанта Инесса, я назначаю вас своей статс-дамой и желаю видеть вас постоянно в моих частных покоях, — сказала императрица. — Выберите себе одежду, соответствующую вашему происхождению, и носите испанскую мантилью, закрывая ею лоб, чего не дозволяется прочей свите. Я надеюсь устроить ваше будущее, которое заставит вас позабыть прошлое.
Исполненная благодарности, инфанта стала на колени перед Евгенией.
— Вы явились ангелом в моей несчастной жизни, государыня, — требуйте от меня всего, я готова отдать за вас мое последнее дыхание! — воскликнула Инесса. После тяжкой борьбы, многолетней замкнутости сердце ее стремилось шумно выразить свою любовь.
Она почувствовала глубокую привязанность к Евгении, которая так ласково приняла ее.
Между тем как удрученная скорбью супруга умершего инфанта, не желавшая расстаться с его телом, уехала в Мадрид, окруженная почестями, согласно желанию императрицы, Инесса вступила в придворный штат Евгении. Она стала доверенной особой и находилась при императрице, когда та удалялась в свои частные покои.
Инфанта так привязалась к Евгении, что последняя могла требовать от нее вышеупомянутой услуги. Евгения хорошо знала это; она измерила всю глубину привязанности Инессы, когда та лежала у ее ног и созерцала ее как божество.
Об этой-то инфанте, избегавшей всех прочих людей и смотревшей на них с недоверием, вспомнила Евгения, когда желание устранить прекрасную достойную сеньору Долорес превратилось в могучую страсть. Инфанте она могла довериться, могла принять ее помощь, чтобы быть уверенной в исполнении своих планов и желаний.
В одной из следующих глав мы расскажем путь, выбранный ею для достижения этой цели.
Прежде чем мы поведем читателя на театр военных действий, передадим ему разговор, происходивший в отеле Персиньи между Бачиоки и Эндемо.
Государственный казначей принес мнимому герцогу патент французского офицера и, следовательно, позволение ехать на войну с Россией.
— Благодарю за эту милость, — сказал Эндемо, оставшись наедине с Бачиоки. — Но еще один вопрос: может ли сопровождать меня мой слуга?
— Без сомнения, герцог! Распоряжайтесь как вам угодно! Если на пути встретится какое-либо препятствие, то воспользуйтесь этим приказом маршалу С. Арно.
Этого только и желал Эндемо. Теперь он достиг цели и никто не мог воспрепятствовать ему в осуществлении его убийственных планов.
— Вы услышите обо мне, — сказал он. — При каком карабинерном полку состоит генерал Агуадо?
Бачиоки назвал полк и место, вблизи которого последний находился.
— Вы легко найдете следы этого дона, — прибавил он. — Я знаю, вам нужно свести с ним счеты, вы легко найдете удобный для этого случай, которого я желаю от чистого сердца.
— Возвратится только один из нас, — сказал Эндемо, злобно сверкнув глазами.
— Возвращайтесь вы и займите освободившееся генеральское место.
— Условие заключено! Дайте мне вашу руку. Я сгораю от нетерпения удовлетворить свою ненависть. Посмотрите, как я дрожу, и судите по этому, какое чувство наполняет меня при этом имени! Я испанец, по крови родной корсиканцам. Вы знаете нашу горячую кровь, Бачиоки, соперник должен наконец уступить мне дорогу!
— Как вы сказали? Соперник? — проговорил удивленный государственный казначей. — Вы также любите прекрасную сеньору, живущую на Вандомской площади?
— Я люблю ее до безумия, и она будет моей, хотя бы небо и земля противились этому.
Бачиоки холодно улыбнулся.
— Теперь я понимаю, что ваша ненависть основательна, мой дорогой герцог! Устраните соперника, это вам легко удастся. Нельзя не похвалить вашего вкуса — сеньора прекраснейшее, умнейшее и добрейшее существо во всем Париже! Я порадуюсь от чистого сердца, если она будет вашей.
Государственный казначей дружески пожал мнимому герцогу руку, и Эндемо подумал, что нашел в нем верного союзника, но Бачиоки был еще опаснее и утонченнее этого плута, которого он обманывал.
— Он любит сеньору, — шептал государственный казначей с дьявольской улыбкой, возвращаясь в Тюильри, — отсюда и его ненависть! Он, кажется, хорошее орудие для того, чтобы освободить нас от этого дона; может быть, они сами покончат друг с другом без постороннего вмешательства, что избавило бы нас от труда! Кажется, в этом деле я обнаружил свою способность к дипломатии.
В июле 1854 года французские и английские войска высадились близ Варны; фельдмаршал Паскевич отвел от Силистрии свое ослабевшее войско и перешел сначала за Дунай, а потом за Прут.
Чувствительны были также потери соединенной армии[31]. При поспешном переходе французов из Варны к Добручу, по полосе между Дунаем и Черным морем, погибло более двух тысяч человек от жары, утомления и холеры, а в лагере под Варной эта болезнь произвела сильное опустошение; когда же огонь истребил магазины и продовольственные склады, то почувствовался острый недостаток в съестных припасах, которые достать там было нелегко.
Между тем английский флот в сопровождении нескольких французских кораблей под началом адмирала Чарльза Непира направился в Балтийское море с намерением побудить Швецию к участию в войне, овладеть крепостью Кронштадт, охраняющей Петербург, и осадить русскую столицу.
Но последствия не оправдали ожиданий. Швеция не нарушила нейтралитет, а гранитные стены Кронштадта смеялись над усилиями нападающих. Взято было только небольшое укрепление Бомарзунд на Аландских островах.
В это время в Варне собрался военный совет, чтобы согласовать все последующие операции для успешного достижения цели. Здесь излагались важные мнения, между прочими мнение Ферот-паши, султанского пленника, который явился с пятьюдесятью черкесскими князьками и предложил сделать высадку в Азию, с целью вытеснить русских с Кавказа. Эта мысль понравилась англичанам, которые надеялись получить выгоду в этой операции; напротив того, французский полководец маршал С. Арно, чувствовавший зародыш смерти в своем хилом теле, подал голос за нападение на Севастополь. Он хотел со славой закончить свою жизнь и нашел себе поддержку у английского лорда Реглана, которому очень хотелось уничтожить русский черноморский флот.
Поэтому соединенный флот привез в сентябре около шестидесяти тысяч солдат (в том числе восемь тысяч турок) на Крымский полуостров, далеко выдающийся в Черное море.
Внутренность полуострова представляет пустынную безводную степь, где появляющиеся весной травы и растения засыхают от палящего солнца; по южному берегу проходят горы, по склонам которых и в долинах растут виноград и фруктовые деревья; вся же остальная часть полуострова, лишенная растительности и воды, представляет значительные неудобства для путника, а тем более для многочисленного войска.
На южном берегу Крыма расположен укрепленный город Севастополь, на севере которого находились тогда крепкие бастионы для защиты русского военного флота, стоящего на якоре в бухте, служащей гаванью.
Далее на севере цепь гор прерывалась рекой Альмой, около которой на высотах стоял губернатор полуострова, князь Меньшиков, с тридцатитысячной армией.
На эту-то армию союзники совершили свое первое нападение. Позиция русских на крутом утесистом берегу была так крепка, что началась кровопролитная битва. Со спокойным мужеством шли французы и англичане. Тогда генерал Боскет с зуавами и Олимпио Агуадо с карабинерами ударили с фланга, решив исход битвы. Меньшиков был вынужден отступить и, только благодаря тому обстоятельству, что конница французов была не в полном составе, он не потерпел полного поражения.
Тяжело выигранная победа при Альме, в которой отличились генерал Агуадо, маркиз Монтолон и авантюрист Октавио, а также Хуан, находившийся под градом пуль, дала надежду на скорое окончание похода.
Но не так скоро и легко можно было сокрушить оплот русского могущества на Черном море. Еще много крови и слез было пролито, прежде чем стали развеваться на крепости Севастополя французские и английские знамена.
Так как союзники, утомленные жестоким боем при Альме, не могли тотчас напасть на крепость, то Меньшиков имел время усилить гарнизон со всех сторон и окружить город новыми укреплениями. В то же время он затопил в бухте семь больших военных кораблей, чтобы неприятельский флот не мог войти в нее.
Достигнув Севастополя, союзники убедились, что подобная крепость неприступна и что поэтому необходимо ждать прибытия новых орудий и военных снарядов, а между тем приступить к планомерной осаде.
С этой целью на юге Севастополя был устроен лагерь; как лагерь, так и дорога к морю были укреплены.
Англичане расположились у Балаклавской бухты, а французы — у Камышовой.
В это время умер С. Арно на корабле, который должен был отвезти больного полководца в Константинополь. Порочная и развратная жизнь развила в нем болезнь, снедавшую его уже несколько лет и прекратившую его жизнь после тяжких страданий.
Его место занял генерал Канробер.
Лагерь французов простирался почти на полмили около Камыша. Днем и ночью здесь шли укрепительные работы; кипела шумная солдатская жизнь. Уланы, кирасиры, пехотинцы и артиллеристы собирались группами, разговаривали и кутили, кормили лошадей, сами закусывали у маркитанток, играли в карты или стояли просто перед палатками с заложенными в карманы руками.
Но несмотря на это движение и веселую солдатскую жизнь, все думали о предстоящих событиях, и многие озабоченно размышляли о наступающих днях и о том, останутся ли они живы после сражения.
— Ребята, веселее! — кричал разгоряченный вином карабинер. — Сегодня жив — завтра мертв! Вот солдатская жизнь! Долой морщины!
— Наливай! — крикнули окружающие маркитантке, и несколько голосов затянули родную песню, далеко раздававшуюся в холодном ноябрьском воздухе. Прислушиваясь к песне, солдаты выходили из палаток, подсаживались к друзьям; знакомая мелодия напоминала о матерях, невестах, у многих на глаза навернулись слезы.
Но должно было победить или умереть, и чем раньше будет одержана победа, тем скорее наступит славное возвращение на родину.
Как-то поздно вечером в конце длинной лагерной улицы остановились два офицера, закутанные в солдатские шинели. Они, казалось, принадлежали к высшим чинам, так как за ними стояло на некотором расстоянии несколько адъютантов.
Не более как в ста шагах от того места, где они стояли, находилась ставка полководца.
— Верно ли известие, генерал? — спросил один из них.
— Ручаюсь своим словом, генерал Канробер, — отвечал другой, который был на голову выше первого и шире в плечах. — Услышав пушечные выстрелы, мы предположили, что идет морское сражение; завтра утром вам подтвердят это из английского лагеря. Русский генерал Липранди совершил нападение, и, хотя англичане отбили его, однако понесли громадные потери!
— Кто принес вам это известие, генерал Агуадо? — спросил тихо Канробер.
— Волонтер, который во время рекогносцировки дошел до английских форпостов; его зовут Октавио; он уже отличился в сражении при Альме.
— И вы намерены… Но ваш план более чем смелый!
— Он необходим, чтобы вы знали о близком, очень близком нападении русских.
— Вы желаете прикрытия?
— Я возьму с собою волонтера; кроме того, со мной будет маркиз де Монтолон.
— Желаю вам счастья, генерал Агуадо! Дай Бог встретить вас, смелейшего из воинов, совершенно здоровым! Вы избрали эту ночь?
— Именно эту; она, как мне кажется, будет темной; небо покрыто облаками, поднимается сильный ветер, а это очень мне на руку.
— Делайте, как угодно, генерал Агуадо, — сказал Канробер, который, как будто предчувствуя, что не увидится более с Олимпио, с трудом отпускал его. — Не рискуйте напрасно своей жизнью, мне будет нужна ваша шпага!
— Надеюсь быть на рассвете в вашей палатке с рапортом.
— Прощайте, — сказал тихо Канробер, пожав руку Олимпио. Затем оба генерала раскланялись; полководец со своим штабом направился вдоль улицы, Олимпио вошел в свою палатку, в которой сидели на складных стульях маркиз, Хуан и принц Камерата. Принц вскочил и с тревожным ожиданием пошел навстречу Олимпио.
— Ночь наступает, на коней, господа, — сказал Олимпио. — По моему мнению, Клод, нам предстоит одна из тех проделок, на какие мы были мастера в прежнее время.
Маркиз улыбнулся; смелое предприятие, казалось, доставляло и ему удовольствие.
— Говорил ты Канроберу? — спросил он.
— Все в порядке! Хуан, приготовь три револьвера, время дорого.
— Клянусь, я горю желанием предпринять эту ночную поездку! — вскричал Камерата. — Приказывай, Олимпио!
— На этот раз вы должны исполнить мои приказания, так как план составлен мной. Слушайте! Камерата и я предпринимаем рекогносцировку; Клод сопровождает нас до того места, которого мы можем достигнуть на лошадях, а потом ожидает нас в инкерманском лесу, чтобы прикрывать наше возвращение, — сказал Олимпио, между тем как Камерата прицепил шпагу и взял один из револьверов, вынутых Хуаном из ящика. — Втроем мы не можем проникнуть в русский лагерь; Клод уже несколько раз участвовал в подобных делах, тогда как Октавио еще новичок в них.
— Я, разумеется, повинуюсь твоим приказаниям, — сказал маркиз, хорошо понимавший план Олимпио и знавший, что опасность была для всех одинаково велика.
При этом разговоре Хуан обнаружил сильное волнение. В своем мундире он был похож на маленького принца, а отважный вид и блестящие глаза немного напоминали черты Филиппо.
— И я? — спросил он наконец.
Олимпио взглянул на мальчика и по бледному встревоженному лицу понял его желание.
— Ты останешься здесь, в палатке, Хуан, и будешь ожидать нашего возвращения.
Мальчик стиснул зубы.
— Ты, конечно, хотел бы ехать с нами? — спросил, смеясь, Камерата.
— Не смейтесь, принц! — вспыльчиво вскричал Хуан. — Я так же мужествен, как вы!
Олимпио и маркиз не могли удержаться от смеха, но с удовлетворением взглянули на негодующего мальчика. Камерата подал ему руку.
— Возьмем его с собой, господа, — сказал он.
— Он еще молод и своей опрометчивостью может выдать нас, — сказал Олимпио.
— Ого, если только поэтому вы не берете меня, то я буду также осторожен, как вы! Может быть, при всей своей молодости, я буду вам полезен! Возьмите меня, я уже приготовил четвертый револьвер, доставьте мне удовольствие и позвольте ехать с вами.
— Хорошо! Твое желание нравится мне, — сказал Олимпио. —
Ты останешься при маркизе! Будь спокоен и сдержан, чтобы ни случилось. Ни слова, ни выстрела без приказаний маркиза.
— Будьте покойны, господа! — вскричал мальчик, вне себя от радости. — Я не подведу вас! Подать вам плащи?
— Уже совсем стемнело, — сказал Камерата, выглянув из палатки.
— Чтобы солдаты не разгадали нашего намерения, выведи, Хуан, четырех лошадей к концу лагеря и жди нас там, мы придем вслед за тобой, — сказал Олимпио мальчику, который накинул на плечи свою солдатскую шинель и поспешно вышел. — Прекрасный солдат! Я очень его люблю, — промолвил Олимпио после ухода Хуана.
— Он похож на Филиппо, — сказал маркиз. — В твое отсутствие им овладевало сильное беспокойство; я заметил это и бьюсь об заклад, что он приготовил и свою лошадь.
— Ч люблю этого мальчика, как родного брата, — сказал Камерата, накинув на себя плащ. Олимпио и Клод последовали его примеру. Они осмотрели заряженные револьверы, спрятали их в карманы и поручили свои души небу.
— Вперед, господа! — вскричал Олимпио и задул свечу, горевшую в палатке.
Хуан уже ожидал их. Они вскочили на лошадей и поскакали к саду, находившемуся возле лагеря.
Ночь была темная, тучи тянулись по небу и закрывали месяц, свет которого, изредка прорезав мрак, на мгновение освещал высоты, возникавшие перед всадниками. Направо, у Балаклавы, лежал английский лагерь, который накануне пережил сильное нападение русских.
Олимпио и Камерата ехали впереди, маркиз и Хуан следовали за ними. Дорога была песчаная, так что топота конских копыт почти не было слышно. Вскоре они достигли гор, покрытых виноградниками. За этой цепью возвышений стоял направо небольшой город Инкерман, а налево Севастополь.
Во французском лагере не знали, далеко ли тянулись русские форпосты, однако не подлежало сомнению, что русская армия расположилась между городком и крепостью. Туда было несколько миль пути.
Достигнув цепи холмов, четыре всадника сказали пароль окликнувшим их французским форпостам. Призванный офицер указал им, где лежит горный проход, который вел в лежавшую за горами равнину. Высоты и проход не были заняты русскими. Между крутыми стенами скал громко раздавался лошадиный топот по каменистой дороге, Олимпио остановился и, разорвав плащ, обернул лошадям копыта. Он уже привык к подобным мерам, которые в былое время всегда имели успех. Теперь почти не. было слышно топота, и четыре всадника без препятствий достигли равнины, лежащей за высотами.
Вокруг не было ни одного дерева, ни одного куста, за которыми Могли бы укрыться русские часовые, так что наши друзья безопасно и неслышно продолжали свой путь.
Сердце Камерата трепетало от радости при такой ночной поездке:
Хуан, припав к шее лошади, беспрестанно оглядывался; Олимпио в душе смеялся; маркиз ехал так гордо и самоуверенно, как будто не было опасности.
Проехав около трех миль, они увидели изредка освещаемые луной севастопольские укрепления, бывшие слева от них. Повернув направо, они вскоре выехали к инкерманскому леску. От шпиона они узнали, что за этим леском находится русский лагерь.
Русские войска, казалось, были убеждены в безопасности, потому что четыре всадника, хотя и продолжали свой путь весьма осторожно, предполагая за каждым возвышением, каждым холмом, встретить неприятельские форпосты, однако не встретили и следа их.
Олимпио и маркиз соблюдали, конечно, старое правило: миновать большие дороги, так что русские форпосты не могли видеть их на главном пути.
Бешеным галопом скакали четыре всадника через поле к леску, у которого предполагали остановиться. Они уже давно проникли через первую цепь форпостов. Темнота ночи и уверенность в безопасности, не только четырех всадников, но и русских, благоприятствовали тому, что наши друзья незаметно приблизились к опушке леса.
Здесь их ожидала значительная опасность, и Олимпио был уверен, что за деревьями стоят форпосты; он не знал, что приближается ко второй сторожевой цепи и что по одному сигналу его с товарищами могли бы не только окружить, но и отрезать им путь к отступлению.
Он дал знак спутникам остановится, а сам приблизился к деревьям. Положение было опасным, ибо Олимпио не говорил по-русски, не знал он и пароля, следовательно, подвергал себя опасности быть застреленным. Это однако его не устрашило; шаг за шагом он приблизился к опушке леса. Повсюду царила мертвая тишина. За Олимпио последовали всадники. Он и Камерата соскочили с лошадей и отдали повода маркизу и Хуану, которые должны были ждать их здесь; дальше нужно было идти пешком — за лесом находился русский лагерь.
К нему они добрались беспрепятственно. Однако не так было при возвращении, спустя несколько часов.
Клод и Хуан прижались к деревьям, окруженным непроницаемой тьмой, Олимпио и Камерата пошли вперед. Что если в эту минуту заржет одна из их лошадей, если выдаст их своим фырканьем! Здесь невдалеке должны были находиться русские форпосты.
— Надо немного военной удачи, — говорил Олимпио в подобных случаях. — При всей осторожности, смелости и храбрости нельзя достигнуть успеха без военного счастья.
Но смелость города берет! Камерата шел между деревьями рядом с Олимпио. Они двигались наугад, каждую минуту рискуя натолкнуться на русского солдата, и, если бы им даже удалось его убить, все же его крик встревожил бы все форпосты.
Олимпио, имевший хорошее зрение, схватил нетерпеливого принца за руку, чтобы он шел тише и осторожнее. Вдруг он его остановил — в пятнадцати шагах он увидел около дерева черную тень; не было сомнения, что там стоял русский солдат. Олимпио минуту простоял неподвижно; потом тихо и осторожно отвел принца в сторону, чтобы обойти часового, который, казалось, их не заметил. Пройдя шагов двадцать влево и не встретив ничего подозрительного, они направились вперед.
— Все спокойно, — прошептал Олимпио, — мы скоро достигнем конца леса.
Просвет между деревьями указал им, что они приближаются к опушке леса, потому что открытое поле тускло освещалось луной, тогда как между деревьями царствовала глубокая темнота. Но Олимпио и Камерата уже привыкли к мраку и могли различить каждый куст и каждое дерево.
Когда до опушки осталось несколько шагов, они остановились у деревьев, чтобы дождаться месяца и осмотреть лежавшую перед ними равнину. Неподалеку от них располагались сделанные из прутьев и хвороста бараки, в которых располагались русские солдаты, а дальше большие отделения лагеря — это была русская армия. Ни один звук, ни случайный огонек не обнаруживали присутствия такого большого войска; взад и вперед ходили часовые, охранявшие входы в лагерь.
Генеральские палатки находились в некотором отдалении и были больше остальных. Олимпио и Камерата осторожно шли по краю леса, стараясь сбоку приблизиться к неприятельскому лагерю. У принца сильно билось сердце, никогда еще он не подвергался такой опасности, и хотя она доставляла ему большое удовольствие, однако в эту минуту им невольно овладело какое-то особенное необъяснимое чувство.
Они крались под почти голыми деревьями и должны были соблюдать крайнюю осторожность, чтобы их не выдал треск и шум сухих листьев под ногами.
Равнина около двухсот шагов шириной отделяла их от часовых лагеря. Олимпио предполагал, что на той стороне, где находились большие палатки, можно было найти более легкий доступ в лагерь; он рассчитывал на крепкий сон солдат. Оба смельчака подходили к сказанной части лагеря, вдруг Олимпио дернул принца и указал ему на палатки, на одной из них развевалось большое знамя.
— Если я не ошибаюсь, то нам нужно проникнуть именно в ту палатку, — сказал он тихо. — Предприятие наше, кажется, будет иметь успех. Но что это такое? Видишь ли две фигуры там, у внешних палаток?
— Они плохо держатся на ногах и громко разговаривают.
— Вероятно, они опьянели от крымского вина.
— Они идут к палаткам, вот они около часовых.
— Они не пройдут.
— Один из них, кажется, не солдат; другой одет в офицерский плащ, — сказал Камерата.
— Ого, они едва не упали! Часовой их пропускает… они идут за Деревья! Головы у них очень тяжелы! Что если бы…
— Мы нападем на них у деревьев, — добавил Камерата, который понял мысль Олимпио. — Я готов. Они, кажется, выходят из лагеря, чтобы отдохнуть в лесу.
— Следуй за мной! Подойдем к ним поближе, — прошептал Олимпио и тихо и осторожно повел принца к тому месту лесной опушки, куда пробирались оба пьяных.
Олимпио улыбнулся, когда они споткнулись и, громко вскрикнув, упали. Пролежав какое-то время, они встали с громких хохотом и продолжили свой путь к деревьям, где собирались отдохнуть. Пьяные остановились, рассказывая что-то друг другу, потом пошли дальше и наконец обнялись, выражая этим желание заключить вечный дружеский союз, как это обыкновенно замечается у людей, находящихся в том блаженном состоянии, после которого наступает совершенное бесчувствие.
Олимпио уже составил план. Наступила полночь, время было дорого. Вместе с принцем он бросился к тому месту, которого только что достигли пьяные. Последние были очень довольны и от души смеялись, бросившись на листья; все вертелось у них перед глазами; они размахивали руками и, позабыв укрыться своими плащами, вскоре заснули крепким сном в полном убеждении, что пьяные не так легко простуживаются.
— Слышишь, как они храпят, — сказал Олимпио. — Такой сон глубок и крепок! Я думаю, мы не причиним им вреда! Они спьяна согласятся отдать свои плащи и шапки.
— Прекрасно, Олимпио! Переодевшись, мы без труда можем проникнуть в лагерь.
— Никто не остановит нас в этом наряде. Итак, вперед! Если они станут шуметь, то пусть сами себя винят в своей смерти.
Камерата хотел идти вперед, но Олимпио удержал его за руку.
— Осторожно, — сказал он. — Лучше, если мы их не разбудим! Предоставь все дело мне.
Зная опытность своего друга, принц остановился, а Олимпио приблизился к одному из пьяных, который так крепко спал на поблекших листьях, будто лежал на пуховике; он слегка стонал от удовольствия, а потом громко захрапел. Олимпио тихо и осторожно расстегнул его одежду и начал снимать сначала с левой руки, потом с правой, причем пришлось немного пошевелить спящего.
Дело было не легким, потому что пьяный был довольно толст и кругл; кроме того, ему, очевидно, не нравилось, что его беспокоят, он что-то проворчал, но не открыл глаз; веки его были так тяжелы, что он не мог их поднять, и потому не заметил Олимпио, который снял с него широкое коричневое платье.
Рядом с ним спал глубоким сном маленький и тоненький субъект. Бросив принцу одежду первого, Олимпио приступил ко второму.
Плащ был только накинут на плечи, так что его легко было вытащить. Шапка слетела у него с головы; Олимпио бросил ее своему другу и осторожно приступил к делу. При его громадной силе было бы легко поднять спящего, но он боялся его разбудить. Еще легче было бы его убить, но этого не хотел Олимпио, который не нападал на беззащитного. Если бы тот проснулся и тем нарушил план Олимпио, то последний, конечно, не задумываясь убил бы его; поэтому Олимпио остерегался разбудить спящего.
Он вытянул плащ, насколько было возможно, и хотел отодвинуть спящего; но тот стал ругаться и почти проснулся, так что Олимпио едва успел приникнуть к земле. Пьяный повернулся на правый бок и, по-видимому, опять заснул.
— С этим труднее справиться, — подумал Олимпио, — но мне пришла мысль…
Спящий дышал глубоко и ровно. Олимпио осторожно подошел к Камерата, который в свою очередь приблизился к нему, чтобы на всякий случай быть готовым помочь своему другу.
— Дай мне одежду, которую мы достали, — сказал Олимпио. — Я один пойду в лагерь.
— Это означало бы конец нашей дружбы, — прервал его принц.
— Потише, прежде выслушай меня! Я бы один отправился в лагерь, если бы не желал доставить тебе удовольствие. Поэтому я еще раз попробую раздобыть тебе этот плащ, — сказал тихо Олимпио, надевая верхнюю одежду, взятую у первого пьяного.
Камерата с благодарностью посмотрел на своего переодетого друга, снял свои шапку и плащ, положил их под дерево и надел шапку другого пьяного, к которому в это время подкрался Олимпио.
Он решился на отчаянное предприятие. Закутанный в добытую одежду, он лег возле спящего и все больше и больше жался к нему, чтобы столкнуть его с плаща. Он уже несколько отодвинул его, но тот начал сильно ругаться и схватил за руку нарушителя своего спокойствия. Олимпио не пошевелился.
— А, Миша, — вскричал пьяный со смехом, — э, да что ты делаешь? Дай мне спать.
Олимпио с ворчанием повернулся и завладел при этом еще некоторой частью плаща. Пьяный снова растянулся, видя, что ничего не поделаешь с товарищем, и опять крепко заснул. Олимпио этого и добивался: он видел, что скоро достигнет своей цели. Время было однако дорого. Олимпио, правда, не понял слов пьяного, но хорошо запомнил имя его товарища.
Вскоре он снова начал свой маневр и на этот раз наконец достигнул желаемого успеха — сдвинул пьяного с плаща. Олимпио медленно и осторожно подобрал плащ и потихоньку отодвинулся от спящего. Последний не шевелился, и Олимпио, свернув плащ, тихо поднялся с земли и подошел к Камерата, который любовался дерзостью Олимпио. Он взял плащ и закутался в него; теперь они представляли превосходную копию с обоих спящих, так что безопасно могли войти в русский лагерь.
— Нам нужно пройти в лагерь до смены часового, который нас не окликнет, ибо видел, как прошли оба пьяных. Обратную дорогу мы уже потом найдем.
— Я охотно поцеловал бы тебя, , Олимпио! Если бы ты только знал, как меня забавляет эта ночь!
— Погоди радоваться, мы еще не в своей палатке. Только теперь начинаются настоящие трудности. Вперед! Не говори ни слова, что бы ни случилось! Представься бесчувственно пьяным, остальное предоставь мне.
— Не бойся! Я хорошо сделаю свое дело.
Оба переодетые, шатаясь, оставили опушку и пошли в лагерь по той же дороге, по которой раньше шли солдаты неприятеля. Они приблизились к часовому, который удивился их скорому возвращению, но не сказал ни слова и беспрепятственно пропустил.
Олимпио и Камерата вошли в русский лагерь, казавшийся совершенно вымершим. Они пошли по направлению той палатки, на которой развевалось знамя.
Рана Камерата, полученная им при вышеописанной разведке в русском лагере, была так незначительна, а производство его в офицеры послужило таким для нее целебным бальзамом, что уже через несколько дней он встал с постели.
Хуан так гордо расхаживал по лагерю, как будто хотел сказать: теперь я вправе быть между вами, хотя и моложе вас! Спросите-ка фельдмаршала, он скажет вам, что я отлично выдержал свое первое испытание!
Когда на другой день Олимпио шел к палатке Канробера на совещание, на котором он должен был доложить полученные им сведения о неприятельских планах, он увидел вдали офицера, вызвавшего в его памяти весьма странное воспоминание.
— Черт возьми, — проворчал он, — где я видел это бледное, гнусное, злое лицо? Э, да он удивительно похож на мнимого герцога. Но каким образом мог он попасть сюда, притом в офицерском мундире? Пустяки, Олимпио, это простое сходство, которое и вводит тебя в заблуждение!
И он не подошел к офицеру узнать его имя, а продолжал свой путь к палатке Канробера.
Эндемо узнал Олимпио, но не выдал себя ни движением, ни взглядом. Он надеялся, что военный мундир несколько изменил его наружность, хотя борода, осталась по-прежнему всклокоченной, щеки были бледны, глаза горели мрачным огнем.
Завистливым взглядом следил он за могучей фигурой Олимпио, встречаемого со всех сторон с величайшим почтением. Эндемо слышал о подвиге Олимпио и хорошо понимал, что как он сам, так и влияние его при дворе становилось с каждым днем слабее. Париж далеко, сообщения с ним почти нет, поэтому Эндемо не мог рассчитывать на новое приказание от Бачиоки к Канроберу, заменившему покойного С. Арно.
Однако Эндемо не оставил своих планов. Он принадлежал к тем людям, которые ничего не испугаются, лишь бы удовлетворить свою ненависть и жажду мщения.
— Ты не вернешься, — бормотал он, возвращаясь в свою палатку. — Недаром я приехал за тобой сюда! Я сам убью тебя и принесу это известие твоей Долорес! Пусть она знает, что никакая сила не может разлучить меня с ней; пусть она поймет, что с ее стороны будет благоразумнее отдаться мне! Я положил всю свою жизнь на это, и тебе ли, Олимпио, противиться мне! Я никого не пощажу, чтобы устранить тебя с моей дороги.
Приблизясь к своей палатке, Эндемо увидел перед ней своего слугу, давно знакомого нам англичанина с бульдогообразным лицом. Они оба вошли в палатку.
— Я только что видел дона Агуадо, — сказал мнимый герцог с мрачным видом.
— Он живет с маркизом, с волонтером и одним мальчиком; я знаю их палатку, — откликнулся Джон.
— В лагере говорят, что предстоит сражение. В суматохе должен умереть Олимпио.
— Дон Агуадо и маркиз оба умрут, ваша светлость, но в сражении едва ли представится случай…
— Он должен представиться!
— Мне кажется, что другое место удобней для этого.
— Но не в лагере! Никто не должен подозревать, от чьей руки они пали; во время же сражения можно устроить так, что подумают, будто они убиты неприятельскими пулями!
— Ваша светлость может это попробовать! Но если отряды будут разрознены? Никто не смеет оставить свой полк! У меня есть другой план!
— Говори, я выберу!
— Прошедшую ночь дон Агуадо и маркиз достигли русских форпостов…
— Знаю!
— Удача побудит их повторить это смелое предприятие. Я буду караулить их. Когда они выйдут из лагеря, мы пойдем за ними следом и найдем кустарник, из-за которого мы, как бы неприятели, будем в них стрелять! Их найдут и подумают, что они убиты русскими за свою смелую попытку!
Эндемо внимательно выслушал предложение своего слуги и задумался на минуту.
— Из засады, — ты прав, — спокойно прицеливаясь, мы избавимся от них обоих! Если мы не встретимся в битве или моя пуля даст промах, то я прибегну к твоему плану. Тогда, без сомнения, они будут в наших руках. Они не покинут этого полуострова, клянусь в том!
В то время как Эндемо вел этот разговор со своим слугой, в палатке Канробера, в которой находился также и английский полководец, рассуждали о необходимых операциях для будущей битвы. Генерал Агуадо сообщил им план русских и сказал, что знает горные проходы. Чтобы успешно отразить замышляемое русскими нападение, Олимпио просил отдать в его полное распоряжение находившиеся вблизи войска; просьба его была исполнена.
План союзников был следующим: так как русские выдвинули через оба боковых ущелья только незначительную часть войска, главные силы предполагая разместить на горе, то англичане и французы, заняв под начальством Агуадо среднее ущелье, должны были заманить этот русский отряд как можно дальше от гор. Тогда без сомнения удастся окружить его и истребить, если русские не оставят гор и не окажут помощи своему отряду. Этой минутой должны были воспользоваться англичане для быстрого нападения, а между тем Олимпио со своими войсками предстояло овладеть высотами или отрезать русским отступление. Во всяком случае он должен был отвлекать внимание на неприятеля, идущего через среднее ущелье.
Все войско союзников состояло из шестидесяти тысяч человек; у русских, считая все подкрепления, было от сорока пяти до пятидесяти тысяч человек.
Как англичане, так и французы должны были оставить в лагере до пяти тысяч войска с целью прикрыть свое отступление и путь к морю, так чтобы обе армии были равны по своей численности.
Без сомнения, русские имели преимущество, так как стояли на высотах, но это преимущество уравновешивалось тем, что их планы были раскрыты. Если до них и дошло известие о неприятельской рекогносцировке, то они могли предположить, что имеют дело только с небольшим числом людей, пробравшихся к их лагерю.
4 ноября союзники приготовились дать отпор неприятелю, который рассчитывал неожиданно напасть на оба лагеря. Ни один солдат из французского, английского или турецкого войска не смел оставлять лагеря, а должен был готовиться к предстоящему сражению и ждать сигнала.
Канробер, командовавший всеми союзными войсками, позаботился о том, чтобы к наступлению ночи англичане и французы соединились и выдвинули наблюдательные форпосты до самых гор, чтобы немедленно уведомить о выступлении русских. Когда стемнело, все полки, вверенные генералу Агуадо, разместились вокруг лагеря. Повсюду царила тишина; тихо и спокойно формировались колонны, чтобы по трем различным дорогам пробраться к среднему ущелью.
Маркиз находился при Олимпио. Принц Камерата, известный в армии под именем Октавио, вместе с Хуаном был прикомандирован к штабу Канробера, чтобы около последнего был кто-нибудь, знавший положение ущелий. Ночь была мрачной и ветреной, так что все полки, Предводительствуемые Олимпио и маркизом, приблизились к высотам без всякого шума.
Форпосты союзников передавали им, что до сих пор не было заметно какого-либо движения со стороны русских войск, вследствие чего войска, долженствовавшие занять среднее ущелье, собрались около него и расположились у подножия утесов. Олимпио обходил позиции, удостоверяясь, что вверенные ему войска действительно заняли безопаснейшие и лучшие места. Клод Монтолон много помогал ему при этом, и в час после полуночи все важнейшие пункты были уже заняты.
Вскоре маркиз, стоявший со стрелками на форпостах, донес Олимпио, что неприятельские полки приближаются к среднему ущелью, и войска отступили, чтобы не выдать своего присутствия.
Олимпио приказал солдатам не стрелять до тех пор, пока русские не достигнут через ущелье долины; темнота ночи помогла ему в достижении цели — неожиданно напасть на неприятеля.
Пехота лежала на земле по обеим сторонам, кавалерия находилась сзади, у самых утесов. Пушки были так расставлены, что могли встретить неприятеля неожиданным и убийственным залпом.
Выше мы описали в коротких словах намерение Канробера. Он хотел соединиться с английскими войсками и соблюсти тишину до начала нападения. Стоящие у боковых ущелий форпосты донесли, что на высотах происходит сильное движение неприятеля и что до их слуха доносится барабанный бой.
Без малейшего шума выстроились войска союзников. Окруженный своим штабом, Канробер поспешил к англичанам, чтобы отдать приказания. Форпосты их донесли, что некоторые русские отряды, посланные на рекогносцировку, беспрепятственно добрались до обоих лагерей и убедились, что в последних царствует мертвая тишина. Это известие было очень приятно для Канробера.
По ту сторону ущелья находилось местечко Инкерман, где располагались небольшие подразделения русской армии. Но отряд Олимпио удалился настолько от этого местечка, что тамошние жители не могли заметить его передвижений.
Еще было темно, когда на левом крыле французов внезапно раздались выстрелы. Русские в этом пункте зашли слишком далеко, чтобы, опираясь на Севастополь, отрезать неприятеля от моря. Но они встретили такой энергичный и неожиданный отпор, что при первых пушечных выстрелах завязалась повсеместная битва.
В скором времени боевая линия протянулась по всей местности, занимаемой французами. Зная, что целью этого нападения было заманить его к горе, Канробер не трогался с места и только отвечал на неприятельские выстрелы; противник отступил, потому что англичане, зайдя с фланга, производили в его рядах ужаснейшие опустошения.
Русские были изумлены неожиданной сдержанностью союзников; причем они не только терпели урон, но и подвергались опасности быть окруженными со всех сторон. Тогда через среднее ущелье на англичан и французов направился новый отряд. Утренняя заря только что занялась, когда этот отряд был внезапно атакован неприятелем, присутствия которого русские и не подозревали.
Можно себе представить, какое сильное впечатление произвело на них это неожиданное нападение. Большая часть их полков миновала ущелье и уже достигла долины, когда заметила, что окружена и что всякое отступление невозможно.
Олимпио носился то к утесам, то к артиллерии, не допускавшей русских соединиться с армией, сражавшейся с войсками Канробера; маркиз разыскивал неприятельских предводителей с целью предложить им капитуляцию.
День склонялся к вечеру, битва была проиграна, русская пехота, бывшая в резерве, отступала, между тем как артиллерия сосредоточила огонь на среднем ущелье, обстреливая отряд Олимпио, препятствовавший соединению русских войск.
Поле битвы под Инкерманом простиралось на целую милю. Левое крыло русских почти все было взято полками Олимпио. Англичане сражались с центром, а французы с правым неприятельским крылом.
Сражение на минуту прекратилось, только пушки изредка посылали ядра. Хуан, заменявший младшего адъютанта при Канробере, принес ему радостное известие, что генерал Агуадо и маркиз Монтолон вполне достигли своей цели, частью разбив, частью взяв в плен неприятеля, пробравшегося через среднее ущелье. Русские же, прошедшие через другие ущелья и старавшиеся достигнуть английского лагеря, соединились с центром.
Русские льстили себя надеждой, что их резервы окажут существенную помощь, так как они произвели задержку; но вот неожиданно примчался Канробер со своим штабом с целью воодушевить свои уставшие от восьмичасового боя войска. Одновременно с ним на вновь прибывших русских бурно набросился Пелисье со своим дивизионом, а за ним следом и молодой генерал Мак-Магон, Фроссар и Боскет.
Это бурное нападение, казалось, должно было решить участь битвы, началось ужасное кровопролитие, и левое крыло русских было также разбито.
Держался еще только центр. Лейтенант Октавио указал на него Канроберу, который, поняв положение дел, закричал:
— Вперед, господа! — и первый ринулся в огонь; увидев своего полководца, войска восторженно приветствовали его.
Русские направили свой огонь на этот, до того времени казавшийся удобным для них, пункт. Опустошительно действовали ядра на неприятельские ряды; в одно мгновение вся свита Канробера была частью истреблена. частью же покинула его; только Октавио не отставал от своего рвавшегося вперед генерала.
Тогда русские направили свою кавалерию против французов; это была рискованная игра, ибо полки, против которых бросилась кавалерия, стояли еще крепко и встретили ее градом пуль. Однако некоторые эскадроны почти в одно мгновение достигли французских рядов. Русские узнали Канробера и с торжественным криком окружили его. Французы видели пленение своего вождя, но не могли противостоять натиску русских.
Октавио оценил опасность, в которой находился Канробер. С громким криком ринулся, он на неприятеля, несколько адъютантов последовало за ним. Октавио пробивался вперед и, выронив шпагу, схватил револьвер, между тем как адъютанты Канробера прикрывали его сзади, и, побуждаемые его примером, храбро сражались. Когда же Октавио истратил последний заряд, один из адъютантов вождя подал ему шпагу, и Октавио как лев ринулся на неприятеля.
Таким образом он спас своего полководца от неприятеля, поплатившегося смертью за свое преждевременное торжество. Мужество этого молодого человека удивило как соотечественников, так и неприятелей. Но Октавио не удовлетворился этим, вместе с Хуаном он с новой силой ринулся на врага.
Между тем войска Олимпио напали на неприятельский центр с фланга, и это движение решило участь битвы. Русские войска подались назад — Октавио и Хуан повели на них французов, которые с громкими криками «ура» бросились на ослабевшие неприятельские линии, так что при заходе солнца русская армия обратилась в бегство.
Победа была одержана — русские, преследуемые кавалерией союзников, скрылись за горой.
Олимпио встретил Октавио у подошвы горы и обнял покрытого потом и кровью героя, много содействовавшего победе. Сильно взволнованный, он крепко пожал руку и смелому Хуану, который сражался с мужеством взрослого. Последние лучи солнца озаряли картину свидания этих храбрых победителей.
Примчался Канробер с маркизом и со своим штабом.
— Я счастлив, что вижу вас невредимым, — сказал он генералу Агуадо, пожимая его руку; потом, спрыгнув с лошади, подошел к Октавио, также соскочившему с лошади.
Канробер снял с себя орден Почетного Легиона, приблизился к Октавио и надел на него.
— Не сопротивляйся, молодой герой, — сказал он с умилением. — Я обязан вам жизнью! Не я, а вы герой Инкермана!
Октавио бросился в объятия вождя, в глазах его блестели слезы гордости и радости. Потом он обнял Хуана, Олимпио и маркиза. Картина эта была величественная.
Хуана Канробер произвел в офицеры и, возвратившись к генералам и войскам, приказал отслужить благодарственный молебен.
В ту же ночь известие об одержанной победе было передано во Францию с отправившимся туда пароходом. День этот был самым великим для вновь произведенного генерала Октавио и его друзей.
Прежде чем расскажем о взятии Севастополя, которым закончилась кровопролитная Крымская война, прежде чем станем описывать разбойнические деяния Эндемо и его сотоварищей, мы должны возвратиться в Париж и посмотреть, что происходило в это время с Долорес.
В предыдущих главах мы описали начало грозившей ей интриги. Олимпио был совершенно спокоен относительно безопасности своей возлюбленной, так как оставил ее на попечении осторожного и верного Валентине Он знал, что этот испытанный слуга скорее готов сам погибнуть, чем оставить Долорес без защиты хотя бы на один час.
При других обстоятельствах он поручил бы ее испанской королеве, но теперь вся надежда его была на Валентине, надежда, основанная на вышеупомянутой преданности этого слуги.
До Парижа доходили только очень редкие и скудные известия из отдаленной армии. Переписка была почти невозможна, и сношения между удалившимися и оставшимися были совершенно прерваны. Правительство, конечно, получало все важнейшие известия, в том числе и о победе при Альме, которое было принято с величайшим восторгом.
Питали надежду на скорое возвращение прославившихся войск. Но это было не так легко, хотя тюильрийские известия беспрестанно говорили о подвигах союзников.
Долорес не получала никаких известий от Олимпио, и Валентино должен был употреблять все свое красноречие, чтобы утешать печальную сеньору.
— Если бы наш уважаемый дон видел вашу грусть, то бросил бы войско и поспешил сюда, — говорил Валентино часто. — Уповайте только на Пресвятую Деву! Наш дон Олимпио скоро возвратится, увенчанный лаврами, и ваше свидание будет бесподобно.
— О, как желала бы я прославить этот день, Валентино! Тогда мы больше не разлучимся! Вы совершенно правы, говоря, что моя грусть и сокрушение доказывают недостаток веры в милость Божию.
— Вы выплачете глаза, сеньора. Это совсем не хорошо! Что скажет на это наш благородный дон при своем возвращении!
— Слезы облегчают сердце женщины, Валентино. Когда я молюсь, думая о моем Олимпио, слезы невольно навертываются на глаза.
— А так как вы постоянно думаете о доне, то постоянно и плачете! Развейтесь же немного, сеньора Долорес; не прикажете ли подать экипаж?
— Нет, Валентино, здесь так хорошо, потому что все напоминает мне моего Олимпио! Вы также делаетесь веселее и довольнее, когда приходите ко мне, чем когда сидите один. Я очень хорошо заметила вчера пасмурное выражение вашего лица, когда нечаянно вошла к вам.
— Да, сеньора, только не сердитесь за это, я больше желал бы быть вместе с ним, чем сидеть здесь, в Париже; и не будь я вам нужен, никто не удержал бы меня здесь.
— Я от всей души жалею об этом, Валентино!
— О, нет — сеньоре необходима защита, и потому для меня лестно, что благородный дон возложил на меня эту обязанность… но…
— Вы охотнее отправились бы с ним!
— Говоря откровенно, да! Для меня, как для дона и маркиза, бездействие невыносимо. Но мне льстит оказанное доверие, и я сам вижу необходимость моего присутствия здесь. Что было бы с вами, если бы…
— Если бы вы не утешали меня так усердно, — сказала Долорес, приветливо улыбаясь и протягивая руку верному слуге, который с гордостью ее поцеловал.
— Это только и заставляет меня спокойно сидеть здесь. Вы, сеньора, воплощенная доброта и любовь! И я с радостью пойду за вас в огонь и воду! Черт возьми!..
Долорес улыбнулась, видя, что даже в выражениях слуга остался верен своему господину.
— Валентино был бы сквернейшим малым, если бы не ценил доброту своей сеньоры! — продолжал Валентино.
Разговор этот был прерван старой дуэньей, которая доложила о приезде знатного господина, желавшего видеть сеньору.
— Но своего имени он мне не говорит, — прибавила дуэнья. — Он хочет сказать его одной только сеньоре.
— Удивительно! Видела ты когда-нибудь этого господина? — спросила Долорес.
Дуэнья отвечала отрицательно, но с важностью уверяла, что незнакомый господин, вероятно, очень богат и знатен, потому что приехал в великолепной карете.
— Позвольте, сеньора, взглянуть мне сперва, — сказал Валентино. — Нельзя же так бесцеремонно…
Долорес согласилась, старая дуэнья же осталась очень этим недовольна.
— Как будто он больше меня понимает, — ворчала она про себя, подавая в то же время мантилью своей сеньоре и провожая ее в приемную.
Зоркий глаз Валентино, казалось, не высмотрел ничего опасного в пришедшем незнакомце, потому что он немедленно растворил двери и просил его войти.
Гость был действительно незнаком Долорес; почтительно поклонившись, он выразил желание поговорить с сеньорой наедине, чтобы сообщить ей важное известие. Валентино остался в передней, в ежеминутном ожидании звонка своей госпожи, а дуэнья удалилась в соседний кабинет.
Незнакомец с резкими чертами лица, с черной, кокетливо подстриженной бородой, в изящном статском платье, подошел к сеньоре.
— Прошу извинить, что умалчиваю о своем имени, но оно так мало значит в деле, что надеюсь, вы не будете на меня за это в претензии, выслушав сперва данное мне поручение.
— Садитесь и будьте так добры передать мне, чему я обязана честью видеть вас у себя, — ответила Долорес мягким и приятным голосом и с такой любезностью, что незнакомец счел долгом ответить почтительнейшим поклоном.
— Мне известно, что генерал Олимпио Агуадо очень близок к вам, сеньора…
— Как! — вскричала обрадованная Долорес, между тем как глаза ее заблестели радостью. — Вы мне принесли известие о любимом мною человеке? О, вы мне этим доставите невыразимое счастье!
— На мою долю выпало счастье иметь честь обещать вам приятное известие, но говорить о нем я не имею никакого права.
— Говорите скорее, где могу я видеть того, кто наконец передаст мне так давно желаемую весть с отдаленного поля сражения?
— Благороднейшему дону Агуадо можно позавидовать во всех отношениях; ваша возвышенная любовь трогает меня, сеньора! Но тот, кто желает сам сообщить вам радостное известие, не может, к сожалению, прибыть в ваш отель…
— Вы пугаете меня… Не сам ли это Олимпио? Он ранен, и вы должны предупредить меня?
— Ваше опасение совершенно неосновательно! Есть другая причина, удерживающая вестника! Мне поручено спросить вас, угодно вам завтра вечером услышать в Версале радостное известие? В случае вашего согласия, я буду иметь честь туда вас сопровождать.
— В Версале? Благодарю за ваше любезное предложение, но…
— Но вы не знаете меня, понимаю ваше опасение! Однако предполагаю, что вы не станете колебаться, если я уверю вас, что вы там услышите приятную весть. Кроме того, по дороге в Версаль я осмелюсь сказать вам свое имя.
— Все это так таинственно, что я не знаю, на что решиться, — сказала с сомнением Долорес.
— Не бойтесь ничего — ваш слуга поедет с вами, и я могу вас уверить, что вы нисколько не будете раскаиваться в посещении Версаля.
— Завтра вечером?..
— После полудня я себе позволю пригласить вас в свой экипаж; далее. вы уже предоставьте все мне. В Версале вас будет ожидать карета и доставит во дворец.
— Ваша любезность удивляет меня…
— Вам все будет ясно, когда вы услышите известие о генерале Агуадо.
— Хорошо, я вполне доверяюсь вам! Ваше обещание производит на меня волшебное действие, вы еще сказали, что я могу взять с собой слугу, Валентине.
— Конечно! Вообще все будет, как вам угодно, потому что дело касается только вас.
— Вы возбуждаете мое любопытство.
— Завтра в четыре часа после обеда я буду иметь честь опять сюда явиться, — сказал незнакомец вставая. — Я очень счастлив, что получил ваше согласие! До завтра!
Долорес ответила на любезный поклон незнакомца; она находилась в волнении.
— Что все это значит, — прошептала она, оставшись одна в салоне, — что я услышу? Долорес, ты должна ему довериться, по лицу его видно, что известие радостное и счастливое! Как долги покажутся мне часы… Валентино, — продолжала она, обращаясь к вошедшему слуге, — завтра мы получим в Версале известие о доне Олимпио.
— В Версале! Стало быть, это правительственная депеша, — проговорил Валентино с серьезным видом. — Хотелось бы мне знать, кто этот господин! Он как будто мне знаком, я его где-то видел, но не могу припомнить его имени! Я попробовал расспросить кучера и слугу, но те притворились, будто знают о нем столько же, сколько и мы.
— Вы поедете со мной, так уже решено, Валентино.
— В таком случае, нечего бояться, сеньора, — я прав! Получена тайная депеша, и в ней есть известие о нашем благородном доне, которое и хотят вам передать!
— Я, кажется, не дождусь этого, Валентино!
— Гораздо лучше было бы, если бы мы сегодня же уехали, а то вам, сеньора, придется еще так долго ждать! Меня также мучает любопытство! Дай Бог, чтобы известие было хорошее.
Медленно проходило время. Взволнованная Долорес не спала всю ночь. На восходе солнца старая дуэнья вошла к своей госпоже и застала ее занятой выбором платья. Наконец она выбрала темное шелковое платье; теплая накидка, а на голове испанская мантилья, придававшая ей особенную прелесть, дополняли наряд.
Около четырех часов подкатил экипаж приехавшего за Долорес незнакомца. Валентино сел на козлы, между тем как сеньора вместе с безукоризненно одетым господином заняли места в карете, обитой белой шелковой материей. Лошади тронулись с места и понеслись по дороге к вокзалу.
Незнакомец был в высшей степени внимателен и любезен, но ни слова не сказал о предстоящем свидании, а также о своем имени; Долорес не хотела показаться любопытной.
Достигнув вокзала, Валентино заметил, что вся прислуга низко кланяется незнакомцу и безусловно ему повинуется. В поезде, готовившемся отправиться в Версаль, находился также и императорский вагон, в который незнакомец и ввел сеньору.
Вагон этот состоял из нескольких комнат. Валентино вошел в одну из них, будучи — уверен в необходимости во что бы то ни стало быть поблизости от своей госпожи.
Долорес было неловко в раззолоченном вагоне — ей было непонятно, что все это могло означать; все ей казалось таким странным и таким таинственным, что невольное опасение более и более вкрадывалось в ее душу.
Незнакомец, севший напротив нее, занимал ее разными пустыми разговорами. Взглянув нечаянно на него сбоку, она заметила мелькнувшую на его лице насмешливую улыбку, — не угрожает ли ей измена? Сердце ее сильно забилось, и она уже раскаивалась в том, что согласилась на предложение незнакомца; но потом снова стала говорить себе, что она слишком боязлива, что получит известие об Олимпио и тотчас вернется в Париж.
Версаль находится в трех с половиной милях от Парижа, и потому поезд, миновав Мон-Валерьен, прибыл через полчаса в Версаль. Этот дворец обязан своим значением прихоти Людовика XIV, который сперва жил летом в Сен-Жермен, но потом отказался от него, под тем предлогом, что его беспокоит вид аббатства Сен-Дени, усыпальницы королей, — Людовик XIV не хотел иметь постоянно перед собой напоминание о смерти и потому воздвиг дворец и парк Версаля, употребив на него четыреста миллионов франков; наследники его также полюбили это место.
Все что только может создать искусство и придумать утонченное наслаждение, было сосредоточено здесь.
Щегольский экипаж, ожидавший у вокзала Долорес и незнакомца, привез их и Валентино ко дворцу и остановился во дворе Ла Шанель; слуги бросились открывать дверцы кареты.
Наступил вечер; туман, столь обычный осенью, застилал парк, но еще цвели розы и даже некоторые померанцевые деревья были покрыты белыми душистыми цветами, так что вышедшую из экипажа сеньору окутал великолепнейший аромат.
Незнакомец провел ее через несколько залов; Валентино шел за ними на некотором расстоянии.
Долорес восхищалась картинами и произведениями искусства, украшавшими стены.
— Я обещал вам открыть дорогой свое имя. Мы уже близко к цели, и я готов исполнить свое обещание…
— Вы возбуждаете мое любопытство!
— В таком случае, я государственный казначей Бачиоки и совершенно счастлив, что мог быть вашим кавалером.
— Государственный казначей Бачиоки? — повторила Долорес. — Что же все это значит?..
— Войдите в этот покой, через несколько минут вам будет все известно!
Бачиоки провел Долорес через украшенную золотом и зеркалами галерею Людовика XIV в зал часов, потом открыл дверь в исторически известную комнату Oeil de boeuf и попросил Долорес войти в нее. Такое странное имя (бычий глаз) получила эта круглая комната от находящегося в ней продолговато-круглого окна, через которое проходил в нее свет. Когда-то комната эта была сборным пунктом придворных Людовика XIV и центром всевозможных интриг и сплетен.
В ту самую минуту, как Долорес в нее вступила, в галерее послышалась перебранка, происшедшая между Валентино и находившимися там камердинерами, не хотевшими его пропустить далее…
— Что там происходит? — сказала Долорес, боязливо останавливаясь. — Там оскорбляют моего слугу!
— Не беспокойтесь, сеньора, я спешу туда прекратить спор, — возразил Бачиоки. — Будьте так добры, сядьте на этот диван, вы вскоре узнаете остальное.
— Мне было бы приятней уехать отсюда, — ответила она. Государственный казначей пожал плечами.
— Мне было поручено привезти вас сюда, — сказал он раскланиваясь и вышел из комнаты, заперев за собой дверь.
Долорес осталась одна в большой, тускло освещенной комнате; сердце ее сильно билось; ей было так тяжело, как будто ее ожидало нечто ужасное. Большие картины, казалось, выступали из своих рам, лица насмешливо посматривали на нее…
— Пресвятая Богородица, — шептала она, сложив руки, — мне так страшно; я должна немедленно уйти отсюда; но как я найду дорогу через все эти залы?.. Страшно!.. Не позвать ли на помощь?..
Тогда отворилась высокая дверь, ведущая из Oeil de boeuf в спальню Людовика XIV, в дверях появилась тень сладострастного короля, чтобы заманить прелестное существо, привезенное Бачиоки, в роскошный покой, изобилующий потайными дверями, мягкими оттоманками, прекрасными картинами и статуями.
Долорес слегка вскрикнула, но приблизилась к отворившейся двери, вообразив, что это вернулся государственный казначей.
— Пощадите меня, я не хочу здесь оставаться; выведите меня отсюда, эта обстановка душит меня.
С этими словами Долорес приблизилась к стоявшему и внезапно вскрикнула: — Император!
— Не бойтесь, сеньора, — сказал Людовик Наполеон, протягивая Руку Долорес, чтобы ввести ее в комнату, из которой вышел, — будьте добры, идите за мной. Я пригласил вас сюда для того, чтобы сообщить вам приятную для вас новость!
— Какая неожиданность, я и не предчувствовала такого счастья, ваше величество, — бормотала Долорес.
— Я виноват перед вами, — сказал Людовик Наполеон тихим и мягким голосом, вводя дрожащую Долорес в слабо освещенную спальню.
В это время ко дворцу подъехал экипаж с обитыми резиной колесами, так что они не производил никакого стука; он остановился у бокового подъезда дворца. Лейб-егерь открыл дверцу; из экипажа вышли две дамы, закутанные в плащи. Одна из них, одетая в черное, быстро подошла к запертой двери, держа ключ от нее в своей маленькой ручке. Около этой двери не было ни одного слуги; через боковые коридоры можно было пройти отсюда в комнату Oeil de boeuf и к потайной двери в спальню Людовика XIV, который часто прибегал к этому ходу, чтобы незаметно покидать замок.
Отворив дверь, женщина, одетая в черное, пропустила в нее сначала свою спутницу, отличавшуюся высоким ростом и горделивой осанкой, а потом вошла сама.
Егерь остался у подъезда.
— Не знаю, чем я заслужила эту милость, — сказала Долорес, входя с императором в обширный покой, наполненный благоуханием.
— Вы сейчас все узнаете, — отвечал любезно Людовик Наполеон, подводя Долорес к одному из диванов. — Садитесь! Я желаю сам передать вам известие, настолько приятное, что вы не раскаетесь в том, что приехали сюда.
— Я очень смущена, государь, если кто-нибудь придет…
— Никто нам не помешает, сеньора, никто не знает об этом! Император еще раз пригласил Долорес сесть на диван.
— Ваше милостивое внимание, государь, поражает меня, не знаю, чем я его заслужила…
— Вашей красотой, вашим умом и благотворительностью. О, я знаю вас уже несколько месяцев и наконец имею случай видеть вас так близко!
Людовик Наполеон сел на диван около Долорес.
— Я очень встревожена, ваше величество, — известие…
— Известие о генерале Агуадо! Не успокоило ли вас это имя? Не разгонит ли оно облако заботы с вашего очаровательного лица?
Долорес сложила руки.
— Я буду счастлива услышать известие об Олимпио, которое вам угодно будет сообщить мне, — сказала она, опустив глаза.
— Счастливец! Вы очень его любите?
— Я живу только для него, государь.
— Я бы желал быть на его месте, хотя бы только на один час! Видите, и император имеет еще желания! Генерал Агуадо отличился в сражении при Альме, и я желал доказать ему свою благосклонность!
— О, как вы милостивы и добры, государь! — сказала Долорес голосом, полным горячей признательности.
Людовик Наполеон не спускал глаз со своей прекрасной соседки, холодная сдержанность которой исчезла.
— Я вас пригласил сюда, чтобы спросить, какую награду желает получить от меня генерал? Я желал бы выразить одновременно признательность мужественному дону и свое уважение вам, сеньора!
Император взял маленькую, нежную ручку слегка дрожавшей Долорес.
— Государь! — сказала она, вздрогнув и вставая.
— Не уходите, сеньора, не вырывайтесь от меня!
— Вам угодно, государь, чтобы я просила милости, и я прошу позволить мне немедленно возвратиться в Париж.
— Просите всего, кроме этого! Милость за милость! Позвольте сказать вам, что меня преследует ваш образ с той минуты, когда я впервые увидел вас!
— Заклинаю вас, отпустите меня, государь!
— Мы совершенно одни, сеньора, этот час, может быть, никогда не повторится! Я должен признаться вам, что вы покорили мое сердце своей красотой, — говорил страстным голосом Людовик Наполеон, наклонившись к Долорес и взяв ее руку.
— Отпустите меня, государь, умоляю вас!
— Я жестокосерд, потому что люблю тебя, прекрасное создание! Выслушай меня! Я сделаю все, но только не отпущу тебя!
Он попробовал обнять Долорес, но она быстро уклонилась и вскочила с дивана. Она не могла более говорить и, страшно испуганная, бросилась к двери, через которую ввел ее Людовик Наполеон.
Он последовал за ней с распростертыми объятиями.
— Уйти нельзя — двери заперты, — сказал он, спеша к ней. Долорес взялась за дверную ручку — дверь была заперта, она побледнела.
— Пресвятая Богородица, что мне делать? Откройте двери или я позову на помощь!
— Никого нет поблизости; я только один могу вам помочь, — сказал Людовик Наполеон, подойдя к Долорес, чтобы вернуть ее к дивану.
Наступила ужасная минута для несчастной! Быстро осмотрела она всю комнату, ища спасения; она должна была бежать во что бы то ни стало, бежать, но каким образом?
В отчаянии она вырвалась из рук императора и, увидев поблизости потайную дверь, схватилась за золотую ручку, не думая о том, что ей неизвестно было расположение ходов. Дверь не поддалась, но испуг придал Долорес силы, замок сломался, и дверь отворилась. Долорес увидела слабо освещенный и украшенный цветами коридор. Она захлопнула за собой дверь и побежала по коридору; ей послышался шелест платья в темном боковом коридоре.
Людовик Наполеон не преследовал ее. Ей казалось, что она спасена, но куда приведет ее этот путь! В конце коридора она увидела высокую, широкую дверь, но дверь эта была заперта. Она повернула в темный боковой коридор. Хотя ей казалось, что она попала в лабиринт, однако она продолжала идти вперед, надеясь наконец достигнуть выхода.
Ею овладел смертельный страх, дыхание замерло; куда направиться ей теперь из этого темного хода? Она уже хотела звать на помощь, как вдруг услышала опять шелест платья. Долорес остановилась…
— Сжальтесь, — сказала она, — кто бы вы ни были, выведите меня отсюда.
Это была дама, одетая в черное, которую мы прежде видели с Другой и которая теперь к ней приблизилась.
— Следуйте за мной, — сказала она тихо.
Долорес благодарила Бога, что нашла одно существо, которое, наконец, выведет ее из этого замка. Спасительница взяла за руку Дрожащую Долорес и повела по темному коридору. Они пришли к Двери, которую дама отворила.
Долорес вступила в большую, светлую комнату, в дальнем углу которой стояла женщина, также закутанная в плащ, но крупнее и выше той, которая держала ее руку и которая снова заперла дверь.
Не было сказано ни одного слова. Дама, стоявшая в глубине покоя, была неподвижна. Черная путеводительница, лица которой Долорес не могла видеть, потому что оно было закрыто густой, темной вуалью, провела ее через несколько комнат.
Наконец они достигли выхода. Здесь Валентино ожидал задыхавшуюся Долорес. У подъезда стояла карета.
Как только Долорес и незнакомка сели в карету, а Валентино, обрадованный возвращением своей госпожи, взобрался на козлы, карета, с обтянутыми резиной колесами, почти неслышно отъехала от замка. В карете сидела та же гордая дама, мимо которой за несколько минут до того прошла Долорес.
Долорес благодарила Бога, что наконец оставила замок. Все только что случившееся казалось ей каким-то сном. Она схватила руку своей спасительницы.
— Хоть я и не знаю, кто вы, однако должна выразить вам мою душевную благодарность за то, что вы с такой готовностью вывели меня из этого лабиринта, — сказала она.
Незнакомка с холодной важностью ответила на пожатие ее руки.
— Я провожу вас до вашего дома, сеньора, — ответила незнакомка на испанском языке, чем еще более расположила Долорес.
— О, вы тоже испанка! — вскричала она радостно. — По вашему произношению я вижу — вы из Андалузии. Как вас зовут?
— Меня зовут Инессой, — ответила дама, — и я желала бы почаще бывать у вас.
Как было ни холодно и таинственно обращение незнакомки, однако ее испанское происхождение произвело такое сильное впечатление на Долорес, что по возвращении в Париж, расставаясь перед отелем на Вандомской площади, Долорес искренне просила ее побывать у себя.
Приятное впечатление этой встречи несколько смягчило приключение в Версальском замке, о котором Долорес ничего не сказала Валентино. Она думала, что навсегда убила все надежды Людовика Наполеона и что теперь он не будет ее преследовать.
Валентино, рассказавшему ей, как невежливо его приняли в галереях замка, она приказала отказать Бачиоки в приеме, если тот еще раз явится. Этим она думала освободиться от всяких неприятных для нее отношений. Однако приключения этого вечера имели для нее тяжкие последствия.
Как ни славно было для союзников кровавое сражение при Инкермане, однако оно не принесло ожидаемых результатов. Страдания и нужды росли, пишет профессор Вебер, и нужно было решиться здесь зимовать.
Когда подумаешь о пространстве, отделявшем воюющих от Франции и Англии, и услышишь, что для такого случая не было сделано никаких приготовлений, если прибавить еще и то, что уже несколько недель как наступили бури и ливни, которые затопляли палатки, тогда получишь слабое понятие о страданиях и нуждах войск, сражавшихся в неприятельской стране.
Но действительность превосходила всякое воображение. Недостаток в теплом платье, в пище, дурные гигиенические условия вместе с лагерной жизнью при холодной и сырой погоде без навесов и теплых квартир — все это породило различные болезни и приготовило богатую жатву холере, лихорадке и кровавому поносу.
Более всех страдали турки и англичане. У последних обнаружились большие недостатки в управлении, что усугубляло страдания. Часть зимней одежды утонуло с пароходом «Prince», другой корабль с теплым платьем сгорел у Константинополя.
Сестры милосердия и английские девицы, из которых назовем только одну — мисс Найтингейл, полные благородного самоотвержения, облегчали страдания, причиненные несчастным солдатам войной, голодом, холодом и болезнями.
Медлительность военных действий против Севастополя побудила русского императора к решительному сопротивлению. Он отверг предложенные ему условия мира, хотя следствием этого было открытое присоединение Австрии к союзу западных держав и отправка Сардинией в Крым пятнадцати тысяч человек под начальством генерала Ламармора.
Но с наступлением 1855 года Англия под руководством Пальмерстона приготовилась энергичнее вести войну. Нужда была облегчена подвозами припасов, опустевшие полки пополнялись новыми отрядами и военное снаряжение подвозилось на кораблях.
Франция также стала энергичнее, и русский государь напрягал все силы, чтобы противодействовать усилиям союзников. Отряды ополченцев, собранные по всей стране, дали ему возможность отправить многочисленное войско в Крым; но трудный и долгий путь через снежные поля требовал громадных жертв и замедлил их прибытие. Нападение генерала Хрулева на Евпаторию было отбито благодаря сильным окопам и храбрости турецкого гарнизона под начальством Омир-Паши.
Вскоре Россию постигло несчастье. Император Николай умер. На престол вступил его сын Александр II, гуманный и с благородными устремлениями. Хотя он был более миролюбивого характера, но честь нации и уважение к усопшему императору требовали продолжать войну, уже похитившую жизни более двадцати пяти тысяч человек. Точно также честь Франции требовала славного разрешения этого кровавого столкновения.
В январе Людовик Наполеон послал в Крым артиллерийского генерала Ниэля, опытного военного инженера. Взятие Севастополя было необходимо, и Ниэль указал то место, на которое следовало сделать решительное нападение. Следуя его советам, французы старались приблизить к южному предместью траншеи и окопы. Но русские противопоставляли им сильные укрепления, рвы и мины, которые доходили до неприступного внешнего укрепления — так называемого Малахова кургана.
Осада приняла огромный размах. Силы противников были почти равны. С включением в войну турок, союзная армия увеличилась до ста семидесяти пяти тысяч человек, русская армия насчитывала более ста пятидесяти тысяч человек. В оружии, боевых снарядах и военных талантах одна сторона не уступала другой.
На место Меньшикова заступил князь Горчаков.
В то время когда поля перед Севастопольскими укреплениями днем и ночью обливались кровью погибших при вылазках и схватках, часть союзного флота отплыла в Азовское море, чтобы уничтожить продовольственные запасы русских в портовых городах Керчи, Еникале и Таганроге, что и удалось.
Осадные работы продвигались очень медленно, потому что на каждом шагу приходилось выдерживать жаркие схватки и сталкиваться с новыми укреплениями и минами. Генерал Канробер, действовавший сообща с Регланом, не обладал таким жестким и железным характером, чтобы без всякого уважения к человеческой жизни вести с неумолимой последовательностью осаду. Кроме того он не был в хороших отношениях с английским военачальником, вследствие чего просил увольнения от должности главнокомандующего, которая и была передана генералу Пелисье, представившему в Африке ужасные доказательства своей безжалостной энергии. Он, как Персиньи, задушил дымом в пещере арабское племя, и ни один человек не спасся от этой ужасной смерти.
С благородным самоотвержением Канробер подчинялся приказаниям своего бывшего подчиненного, между тем как Октавио, называвшийся по матери графом д'Онси, увенчанный славой, был послан с этим известием во Францию.
Скоро обнаружились последствия этой перемены.
Несмотря на то, что тысячи пали жертвами неприятельских выстрелов и ярости холеры, траншеи были подведены к самым неприятельским окопам и взяты некоторые отдельные мелкие укрепления.
Но приступ, предпринятый союзниками 18 июня, в день сражения при Ватерлоо, был отбит со страшной потерей людей.
Десять дней спустя лорд Реглан умер от холеры; генерал Симпсон принял командование над англичанами, а 11 июля французская пуля поразила русского адмирала Нахимова в то время, когда он осматривал укрепления Севастополя.
Смерть безжалостно косила всех — как солдат, так и начальников. Брат сардинского генерала Ламармора также погиб от холеры. Нужно было во что бы то ни стало действовать решительно, чтобы прекратить эти ужасы.
Пелисье с неутомимой энергией воплощал свой план: устроить траншеи до самых окопов и таким образом, как в тисках, охватить укрепления. Попытка Горчакова фланговым нападением со стороны
Черной речки прорвать неприятельские линии была тщетна и кончилась отступлением с большими потерями, так как генерал Фоше удержал в тылу русских берег реки и мост.
Теперь французы удвоили свои усилия. С 17 августа нападения непрерывно продолжались, чтобы не давать русским времени восстановить разрушенные укрепления и чтобы число защитников валов уменьшилось от непрерывного града пуль.
Несмотря на все это, Пелисье видел, что Севастополь и в особенности Малахов курган в состоянии выдержать штурм. Потери союзников также росли с каждым днем.
В одной из выстроенных наскоро траншей нашли подземный ход, который, без сомнения, вел к страшному Малахову кургану. Это отверстие было довольно узко и было замаскировано кустарником.
Про эту находку услышал генерал Агуадо и вызвался в сопровождении маркиза де Монтолона проникнуть на следующий день в подземный ход, чтобы по возможности исследовать укрепления и расположение неприятельских войск внутри башневидного наружного укрепления.
Пелисье мало надеялся на эту тайную операцию, предполагая, что русские давно уже загородили ход; он напоминал даже смельчаку о тех опасностях, с которыми сопряжен этот план; но Олимпио решился привести его в исполнение, а маркиз так горячо его поддерживал, что Пелисье наконец согласился.
Весть о предстоящем смелом подвиге распространилась по лагерю. Многие офицеры штаба, услышав об этом предприятии, просили Олимпио взять их с собой, однако он опасался, что большое количество людей может повредить делу.
Страшная бомбардировка окопов, продолжавшаяся непрерывно целый день и вечер, стала слабее с наступлением ночи, но все еще производила страшные опустошения в рядах русских войск.
В это время две фигуры подкрадывались к траншее, откуда уже стал заметен вход, прикрытый густым кустарником. Они нашли ров пустым и незанятым. Осмотревшись, один из них, одетый в офицерский мундир, подошел к входу и стал прислушиваться.
Не было слышно ни одного звука, ни малейшего шума.
— Их еще здесь нет, Джон, — сказал он сдержанным голосом спутнику, который рассматривал кустарник сверху.
— Дело удастся, ваша светлость, — прошептал слуга, — не прибегая к. оружию, мы избавимся от них иным способом, если только они не поставят часовых.
— Ты думаешь, что на наши выстрелы сюда прибегут артиллеристы? — спросил стоявший у входа, в котором наш читатель уже, вероятно, узнал мнимого герцога. — Если мы устроим здесь засаду и выстрелим в ту минуту, когда они подойдут ко входу, то они, без сомнения, погибнут, а мы сможем, пользуясь царящей темнотой, безопасно улизнуть, прежде чем подоспеют артиллеристы.
— Очень хорошо, ваша светлость, но не будем медлить. Наверху я предложил бы вам свой план, и готов держать пари, что он вам понравится.
— Взлезай, я последую за тобой. Кажется, в соседних рвах я слышу приближающиеся голоса.
Джон, англичанин с бульдогообразным лицом, тихо и осторожно достиг бруствера; Эндемо следовал за ним с ловкостью кошки.
Вскоре их фигуры исчезли среди кустарников. Они легли на землю и могли сверху видеть все происходившее внизу.
Французские пушки с небольшими перерывами продолжали греметь; земля вокруг дрожала. С валов ближайшего укрепления слабо отвечали на выстрелы. Стало так темно, что стреляли наудачу, держась прежнего направления.
Раскаленные ядра летели по воздуху, но место, где находился подземный ход, было в стороне, так что бомбы падали в отдалении и зарывались в землю. Там и сям они повреждали батареи союзной армии, между тем как ядра последней беспощадно разрушали окопы русских.
Прошло с четверть часа, как Эндемо и Джон сели в засаду. Вскоре через один из поперечных рвов к ним приблизились три фигуры, шедшие одна за другой. Впереди шел Олимпио, которого легко было узнать по мощному телосложению. За ним следовал маркиз Монтолон, замыкал маленький, только что испеченный лейтенант Хуан Кортино. Он нес потайной фонарь, слабо освещавший три фигуры. Они шли между высокими земляными валами, не произнося ни слова.
— Проклятие! — прошептал Эндемо тихо. — Они взяли с собой третьего!
— Мы справимся с ним. Надеюсь, что он со своим фонарем проведет их в ад!
В это время Олимпио, обладавший тонким слухом, приблизившись на десять шагов к подземному ходу и различив шепот, остановился.
— Кажется, я слышу что-то странное, — сказал он тихо маркизу.
— Ты говоришь о шелесте? Это ветер колышет листву. Или ты думаешь, это какой-нибудь отважный русский обход проник в подземелье?
— Нет, нет, это невозможно! Наши форпосты с наступлением ночи продвинулись вперед на сто шагов. Они миновали эту местность, чтобы скрыть от русских этот вход, — возразил Олимпио. — Не будем медлить. Хуан, дай фонарь! Ты останься здесь караулить при входе и не оставляй его ни в коем случае. Если услышишь выстрелы в подземелье, то позови окружающие посты.
— Положитесь на меня. Я взял ружье и пистолет. Извольте фонарь.
— Прощай, Хуан, — сказал Олимпио, вступая в проход, между тем как маркиз, следуя за своим приятелем, также прощался с оставшимся и сжимал ему руку.
— Да поможет вам Пресвятая Дева! До свидания, — крикнул он им. Слова его глухо раздались в подземном ходе; вслед за тем исчез свет фонаря.
Вокруг было темно; облокотившись на земляную стену рва, Хуан стал всматриваться в темноту. Погода стояла приятная и теплая.
Даже в глубоких траншеях, в которых обыкновенно стояла сырость, теперь после жаркого дня было тепло.
Хуан думал о доброй тете Долорес, об опасности, которой подвергались двое друзей, служившие для него примером, о предстоящем штурме крепости. Он также думал о принце Камерата, который, по желанию Канробера, возвратился во Францию под именем Октавио д'Онси. Он хорошо понимал, какая опасность грозит принцу в Париже, если его там узнают, но, вспомнив, как от военной жизни переменилось и загорело лицо принца, Хуан улыбнулся.
Вдруг над ним что-то зашевелилось, он очнулся от своих грез и отступил назад, ко входу, чтобы взглянуть поверх траншеи. Ружье он держал в руках.
— Кто там? — сказал он вполголоса. Ответа не было.
Хуан приблизился к месту, откуда ему можно было взобраться наверх; он хотел убедиться, нет ли поблизости форпостов или землекопов.
Когда он вылез из траншеи, гром пушек еще сильнее раздавался с обеих сторон; это было счастье для мошенников, сидевших в засаде. Хуан обратил все свое внимание на страшное зрелище летящих бомб, так что удовлетворился только беглым осмотром окружающей местности; не заметив людей, он несколько минут прислушивался к пушечной пальбе.
Когда он уже намеревался спуститься в глубокую и темную траншею, сзади между ветвями что-то подозрительно зашумело, и он с удивлением оглянулся и заметил человека, который, замахнувшись ружьем, хотел ударить Хуана прикладом по голове.
Поняв всю опасность, он попробовал было с полным присутствием духа скрыться за стеной, но слуга Эндемо был проворнее его — приклад опустился на голову Хуана, который со слабым криком упал окровавленный в траншею, увлекая за собой глыбы земли и камни.
Никто не слышал этого крика.
Джон спрыгнул вниз и оттащил юношу в отдаленное место траншеи, куда в ту ночь никто не ходил; там он бросил Хуана на сырую землю около земляной стены, где царствовал совершенный мрак, потом возвратился к Эндемо.
— Все идет хорошо, — сказал он вполголоса. — Приступим к делу, ваша светлость! Нам не трудно засыпать вход, и тогда оба они или умрут с голоду, или сдадутся неприятелю, который живо с ним расправится!
План слуги мошенника был ужасен — страшная, верная смерть ожидала обоих друзей! Эндемо одобрил этот план.
— Я помогу тебе, Джон, — прошептал он. — У меня хватит сил поработать над могилой ненавистных мне людей! На этот раз они от нас не уйдут!
— За два-три часа мы успеем выбрать камни и потом засыпать ход землей. Вошедшие в него, вероятно, еще не скоро возвратятся.
— Есть у тебя какое-нибудь орудие? — тихо спросил Эндемо, нагибаясь над земляной стеной.
Слуга кивнул головой и, вынув из-под кафтана короткий, крепкий кинжал, показал его своему господину.
— Он может служить ломом, — прошептал Джон. — Ваша светлость будет караулить наверху, пока я не подам знака, а тогда можно обсыпать землю.
— Скорее за работу! Никто не будет знать, кто обвалил траншею. Будут приписывать это какому-нибудь случаю, сотрясению. Пропали вы у меня оба! Для вас более нет возврата! Туда вы легко вступили, оттуда не выйдете никогда! Долорес, ты моя! Наконец я достигну своей цели.
Он слышал, как его слуга уже начал свою работу, и осторожно отошел от опасного места, озираясь во все стороны, чтобы кто-нибудь не застал их за этим делом.
Пройдя около десяти шагов по траншее, слуга мог удобно доставать камни, ставшие рыхлыми от сырости, и скоро с помощью кинжала сделал отверстие, которое расширил к выходу. Он осторожно подрывал землю с двух сторон, чтобы она потом легче обрушилась. Хотя цемент и куски земли падали ему прямо на лицо, он не обращал на это внимания. Темная ночь окружала его, и он должен был полагаться только на свои чувства. Слуга Эндемо обладал замечательной ловкостью и удивительной невозмутимостью, когда нужно было совершить какое-нибудь злодеяние; он знал щедрость мнимого герцога и хотел выманить у него все деньги до последней золотой монеты.
Через час работа продвинулась только на пять шагов, оставалось сделать столько же. Но когда он вынимал следующий камень, то часть, которую он уже успел подкопать, упала с сильным треском и засыпала вход — Джон отскочил.
— Это совершилось скорее и легче, чем я ожидал, — прошептал он. — Если сверху подсыпать еще земли, то все дело будет окончено.
Он стал торопиться, камень за камнем падал на дно хода, и вскоре обрушена была даже внешняя его часть. Оба злодея могли признаться, что им отлично удалось справиться со своим черным делом. Они приготовили двум друзьям могилу, в которой те были заживо погребены.
Олимпио пошел вперед, маркиз следовал за ним: ход был таким узким и тесным, что они не могли идти рядом; Олимпио приходилось немного нагибаться.
Воздух подземелья был сырым и заражен гнилью, дышать становилось все тяжелее. Стены и пол были скользкими и покрыты плесенью. Там и сям двигались черные, гладкие тела слизней, в трещинах и щелях прятались черви.
Проход был очень длинным, и мнение Олимпио, что он ведет до самого Малахова кургана, казалось, оправдывалось.
Маркиз дотронулся до плеча шедшего впереди Олимпио.
— Нужно потушить фонарь, — сказал он. — Если газы воспламенятся, то взорвут этот ход, и мы погибнем без всякой пользы.
— Ты прав, я не думал об этом. Но, — продолжал Олимпио, остановившись перед маркизом, — продолжать путь без света кажется мне опасным.
— Мы должны идти осторожнее, чтобы не попасть в воду или куда-нибудь еще. Посмотри, здесь недавно проходили русские.
Клод нагнулся и поднял немного заржавевший патронташ, без сомнения, потерянный русским, который или не имел времени или не мог его отыскать.
— В таком случае, мы можем, кажется, идти без опасения дальше, — сказал Олимпио. — Еще одно, Клод. Если я не выйду отсюда, то поручаю тебе заботиться о моей Долорес! Не оставляй ее и скажи ей, что я ее любил и был ей верен до самой смерти, ты согласен?
— Если я останусь в живых, то Долорес будет для меня священным залогом, который ты мне оставишь! Ты знаешь меня, Олимпио!
— Благодарю тебя. Итак — вперед. Да защитит нас Иисус и Матерь Божья!
Олимпио потушил маленький фонарь и спрятал его. Вокруг стало темно, как в гробу, впрочем, они действительно находились как в могиле.
На пятнадцать футов ниже поверхности земли, отделенные зверским поступком мнимого герцога и его слуги от света, имея перед собой укрепление русских, они все далее и далее проникали в сырой, узкий и низкий проход.
Если они, как надеялись, счастливо пройдут этот опасный путь, если они незаметно достигнут ночью Малахова кургана, на который преимущественно было обращено внимание, и разузнают о силе и расположении укреплений, то окажут союзникам великую услугу.
Делая каждый шаг осторожно, ощупывая ногой, нет ли какого-нибудь углубления, они медленно продвигались вперед. Вдруг они почувствовали, что стены с обеих сторон образуют углы.
— Здесь начинаются два хода, — сказал Олимпио вполголоса, ощупывая руками вокруг себя, — они ведут к наружным укреплениям кургана — через несколько минут мы будем у наших врагов.
— Если бы они знали о нашем плане, то легко могли бы отрезать нам возвращение, разрушив позади нас ход и потом напасть на нас, — сказал маркиз.
— Черт возьми, Клод, это было бы скверно, — возразил Олимпио, который до сих пор не думал о возможности засыпать выход. — Я бы не желал быть похороненным в этой проклятой яме! Но что это такое! — вскричал он, сделав еще несколько шагов.
Олимпио наступил на какой-то предмет, лежавший около самой стены хода, и чуть не упал.
— Что здесь за скверный запах, — проговорил маркиз, идя за своим другом.
Олимпио нагнулся и крепко схватил предмет, лежавший у стены хода; он подумал сначала, что это зверь, устроивший здесь свое логово, и стал ощупывать его; но в ту же минуту отскочил, почувствовав, что схватил нечто, отчего дрожь пробежала по его телу.
— Черт возьми, — прошептал он, — это человек, я схватил его голову; он, кажется, уже разлагается, будь что будет, я зажгу фонарь. Мы должны видеть, что мы нашли!
— Хорошо, есть у тебя спички?
— Есть, — отвечал Олимпио.
— Подойди поближе к поперечному ходу, там воздух лучше. Олимпио последовал совету и попробовал зажечь спичку.
— Они отсырели, — сказал он сердито, бросив третью незагорев-шуюся спичку.
Наконец ему удалось зажечь одну из них; он вынул фонарь и зажег его. Фонарь слабо освещал весьма ограниченное пространство.
Олимпио, держа фонарь ближе к земле, приблизился к месту, где лежал труп; маркиз тоже подошел к нему.
— Наполовину истлевший русский солдат, — бормотал он, не без сильного страха и отвращения. — Бездельники не потрудились даже вынести труп.
— Он, вероятно, уже давно лежит. Но посмотри сюда. — Олимпио осветил место, где лежала голова мертвого. — Он захлебнулся — это видно по его почерневшему и распухшему лицу.
По телу маркиза пробежала дрожь.
— Если его не внесли сюда, чего нельзя предполагать, то в этом ходе была вода. Эта мысль прежде уже приходила мне в голову, — сказал он.
Олимпио встал и посмотрел в лицо своему старому другу и товарищу по войне.
— Так ты думаешь, что этот ход можно наполнить водой из рвов и что солдат погиб, застигнутый волнами? — спросил он глухим голосом.
— Не знаю, но это возможно.
— Вперед, Клод! Когда начинаешь задумываться, теряешь напрасно время и покой! Мы будем скоро у Малахова кургана. Этот мертвец не должен нас пугать. Нам следует выполнить нашу задачу.
Олимпио потушил фонарь и прошел мимо трупа, занявшего большую часть хода; он мог бы служить им предостережением! Если бы они возвратились, то застали бы слугу Эндемо за работой и могли бы еще найти выход; но довести до конца взятую на себя задачу они считали долгом чести и не подумали об опасности, о которой предостерегал их труп погибшего в воде солдата.
Молча шли они по мокрому, темному ходу. Они находились уже почти под валами укрепления, известного под названием Малахов курган; занимая большой четырехугольник, это укрепление служило ключом к Севастополю. Грохот пушечных выстрелов глухо отдавался в ходе, но ядра попадали в отдаленные части крепости. Союзные батареи, чтобы не повредить опасной экспедиции в подземелье, обстреливали не Малахов курган, а Севастополь, стараясь привлечь туда главные силы защитников и облегчить таким образом задачу наших смельчаков.
Друзья не заметили, что по левой стороне хода была заржавевшая дверь, которую можно было поднять вверх, как большой засов; так как она находилась у самого пола, то они не могли ее нащупать.
Уже было за полночь, когда они пришли к концу темного хода. Ни один луч света, ни один звук не давали им знать, что они находятся у выхода.
Нога Олимпио ударилась о ступеньку. Он понял, что здесь начинается лестница. Он подождал маркиза, который был в нескольких шагах от него.
— Мы у лестницы, которая, вероятно, ведет во внутреннюю часть кургана, — сказал он тихо. — Наверху, кажется, есть дверь, которой оканчивается лестница.
— Пойдем наверх — мы достигли своей цели, — возразил Клод де Монтолон.
Олимпио прислушивался — наверху поблизости не было слышно ни голосов, ни шагов; оглушительные крики пожарной команды, разрушавшей дома, зажженные неприятельскими бомбами, и топот скачущих лошадей доносился до них издали.
— Я думаю, что мы пришли в хорошее время, — прошептал Олимпио, ступая по сырым и скользким ступеням.
Лестница была сложена из камней; ее верхние ступени были совершенно сухи. Выход состоял из высокого свода, в котором находилась деревянная дверь, ведущая во внутреннюю часть кургана.
Олимпио долго ощупывал ее и наконец обнаружил замок. Он нажал левым плечом на дверь — послышался треск. Они стали прислушиваться, не идет ли кто, услышав шум.
Все было тихо — никого, кажется, не было вблизи. Прохладный, освежающий ночной воздух и красновато-темный полусвет, который в сравнении с темнотой хода мог казаться ярким, благотворно подействовали на друзей после долгого путешествия во мраке: этот свет исходил частью от луны, частью от пожара в крепости.
Осматриваясь вокруг, Олимпио достиг вершины. Караула нигде не было. Перед глазами Олимпио была местность, поросшая травой, где паслось множество лошадей.
Он с маркизом вступил внутрь Малахова Кургана, их обступили высокие и толстые стены.
Неподалеку от места, где были установлены орудия и лежали ящики со снарядами, они увидали несколько низких домов, окна которых были освещены.
Там и сям узкие проходы вели к бастионам и батареям кургана. На левой стороне находились ворота и подъемный мост, через который можно было свободно проходить к Севастополю.
Все солдаты были заняты. В некотором отдалении было видно, как подъезжали и отъезжали кареты, маршировали небольшие отряды солдат.
Налево от ворот и подъемного моста расхаживало взад и вперед несколько караульных постов.
Несмотря на то, что обстоятельства благоприятствовали им, затея была слишком смелой и рискованной для обоих друзей. Если бы какой-нибудь русский обход попался неожиданно им навстречу, они бы, без сомнения, погибли. Но Олимпио и маркиз не знали страха. Под покровом темноты они тихо пошли вперед.
Скоро они достигли одной из крупных батарей и вступили в самую крепость. Она была так построена и так укреплена, что штурм этого пункта стоил бы французам громадных жертв. Олимпио и маркиз с высоты укрепленного здания могли видеть при вспышках выстрелов лагерь своих друзей. Быстро повернули они к соседнему бастиону, он был пуст. Горчаков стянул всю артиллерию в крепость.
Это укрепление, лежавшее правее относительно расположения французских войск, было ниже и на него было легче взобраться. Здесь бомбы могли причинить больше вреда, так как эта часть была возведена за короткое время и стены здесь были тоньше, чем у других прилегавших строений.
Оба друга тотчас же оценили это благоприятное обстоятельство, сосчитали расставленные орудия, хорошо заметили их направление и более удобные для штурма пункты и, осмотрев следующие, более сильные, окопы, они решили, что штурмовать нужно именно эту часть, которая хотя снаружи мало обнаруживала свои слабые стороны, но в глазах обоих разведчиков казалась самым удобным местом для нападения по своей слабости и недостаточному вооружению.
— Ни в каком другом месте нападение не может совершиться так удачно, — прошептал Олимпио. — Имел ли ты внизу хотя бы малейшее понятие об этом слабом месте?
— Мы должны хорошенько заметить себе расположение этого шанца, так как снаружи все они имеют одинаковый вид. Он лежит от нашей батареи направо. Поверь, что лучшего пункта нельзя придумать. Это место надо брать приступом.
Разведчики намеревались уже оставить укрепление, которое они второй раз исследовали, чтобы еще раз убедиться в правильности своих выводов, как вдруг услышали вблизи барабанный бой.
— Черт возьми! — вскричал Олимпио, схватив Клода за руку. — Если не ошибаюсь, сюда приближается обход. Скорее отсюда, мы узнали все, что нам было нужно, возвратимся назад.
— Если только не поздно, — сказал маркиз.
Олимпио дошел до выдающейся части стены, чтобы еще раз осмотреть это место, и проклятие сорвалось у него с языка: меньше чем в ста шагах от него он увидел приближающийся отряд русских, направлявшийся к тому шанцу, на котором он находился с маркизом.
Если бы даже им удалось скрыться на какое-то время где-нибудь за орудиями, солдаты все равно обнаружили бы их, и тогда они были бы приговорены к виселице, как поступали русские со шпионами. Незавидно было положение обоих друзей, и трудно было найти выход.
— Мы должны скрыться во что бы то ни стало, — пробормотал маркиз. — Следуйте за мной! Наверху, около входа, которого солдаты сейчас достигнут, стоят какие-то снаряды, поспешим туда и спрячемся, будем лежать до тех пор, пока не будет возможности незаметно возвратиться назад; теперь два часа, около четырех мы должны быть в нашем лагере!
Нельзя было терять ни минуты, барабанный бой приближался. Олимпио и Клод побежали к укрытию. Вспопыхах Олимпио потерял свою военную фуражку; он не смог ее поднять, потому что едва успел скрыться между орудиями. Стоя рядом с маркизом, он скрежетал зубами и что-то бормотал.
Отряд солдат, осматривавший батареи и здания, уже прошел то место, где скрывались Олимпио и Клод; они уже рассчитывали, как только патруль повернется к ним спиной, быстро добраться до дверей подземного хода, как командующий офицер сделал шаг назад — он увидел на земле кепи Олимпио и подумал сначала о неаккуратности одного из своих солдат. Но, когда он саблей поднял его с земли, то тотчас узнал, что оно принадлежит французскому офицеру. У него вырвалось несколько слов, которых наши друзья не могли расслышать. Видно было, что он приказал обыскать весь шанц.
Олимпио и маркиз поняли всю тяжесть угрожающей им опасности. Они скоро решились.
— Что бы там ни случилось, мы должны уйти, — прошептал Клод своему другу. — Они не должны нас найти здесь!
Русский офицер поставил несколько своих солдат с заряженными ружьями при входе, между тем как другие обыскивали все пространство. Он, извергая угрозы, бросался взад и вперед, чтобы не выпустить шпионов.
Дорога, по которой должны были пройти Олимпио и маркиз от своего укрытия до дверей подземного хода, было длиной не более чем в пятьдесят шагов, но она шла мимо постов, расставленных русским офицером при входе. Они не медля оставили густую тень снарядов, за которыми так долго стояли, и поспешили через слабо освещенную площадь.
Отдаленный гром пушек и крики, которые доносились из крепости, казалось, благоприятствовали им, заглушая шум их скорых шагов.
В эту минуту русский офицер увидел две бегущие фигуры.
— Слушай! — крикнул он расставленным постам, показывая на убегающих приятелей. — Пали!
Пять выстрелов раздались почти в одно время; пули просвистели мимо Олимпио и маркиза, но ни одна не попала в них.
— Bonsoir, monsieur, — сказал Олимпио насмешливо офицеру, с яростью гнавшемуся за ними с обнаженной шпагой. Офицер видел, что расстояние, отделявшее бегущих, помешает ему схватить их; но он мог думать, что они попадутся в руки другим солдатам.
Видя, что они побежали к двери, ведущей в подземный ход, офицер понял, каким образом они попали в крепость; еще несколько выстрелов были им посланы вслед, но пули ударялись в стену около двери, которая вела вниз к проходу.
Вдруг, казалось, в голове русского офицера, видевшего, что враг невредимо уходит, блеснула какая-то мысль, озарившая его широкое, бородатое лицо радостной улыбкой.
— Bonsoir, monsieur, — сказал он, торжествуя, и тотчас приказал окружить дверь солдатам с заряженными ружьями.
— Вы ответите своей головой, если оба шпиона попытаются уйти в курган, или застрелите их или приведете ко мне живыми! Загородите вход.
Он бросился в сопровождении нескольких солдат к крепости. Отсюда он добрался до крепостных рвов, наполненных водой, — он задумал страшный план.
Скоро он достиг места, где находился большой железный засов, отделявший подземный ход от рвов, расположенных ниже уровня воды. С помощью своих солдат он, несмотря на то, что ржавчина, покрывавшая засов, сильно затрудняла дело, приподнял его; плеск и водоворот на поверхности воды показали ему, что вода устремилась в подземный ход и скоро должна нагнать бегущих.
Еще несколько ударов прикладом о железный засов подняли его совсем;. офицер подумал с радостной улыбкой, что оба неприятеля не уйдут от воды. Он оказал крепости большую услугу этим решительным шагом: не только шпионы должны были погибнуть, но и быстро устремившаяся вода должна, по его расчету, наполнить в несколько минут траншеи осаждающих и заставить замолчать их батареи, следовательно, она разрушит всю утомительную, тяжелую работу французов уже в эту ночь!
После этого он направился к военачальнику Горчакову уведомить его о случившемся и о своем распоряжении. Ожидания его сбылись! Князь был так обрадован этим решением, обнаружившим такое присутствие духа в офицере, что повысил в чине и похвалил перед собранным штабом за его решительный поступок.
— К утру мы увидим благоприятные последствия этого шага, — сказал Горчаков. — Неприятель, вероятно, нашел этот подземный ход при своих земляных работах и очень обрадовался! Но эта радость теперь сменится ужасным унынием, ибо глупцы узнают, как гибелен для них этот ход. Их траншеи, стоившие им бесчисленных жертв и совершенно устроенные, наполнятся водой, и вся их трудная работа обратится в нашу пользу! Пушки замолкнут, и, когда взойдет солнце, мы увидим, как побежит вытесненный водой неприятель, оставляя свои орудия. Они узнают, что Севастополь неприступен, и что всякий достигнутый успех становится на другой день гибельным для них.
В это время принц Камерата вступил в Париж под именем Октавио д'Онси. Он остановился в одной из лучших гостиниц и без опасения появился в свете, так как никто не мог узнать в нем принца. Трудности похода и черная густая борода совершенно изменили Камерата; к тому же сильный загар и офицерский мундир как бы превратили его в нового человека.
Канробер в одном из своих донесений императору не преминул вместе с именами Олимпио и маркиза упомянуть также и имя храброго графа Октавио д'Онси и отозваться о нем как о величайшем герое, заслуживающем больших наград и почестей. Он послал его в Париж с последними известиями с театра войны, чтобы его великие заслуги были там по достоинству вознаграждены.
Принц с радостью принял это поручение не столько из честолюбия, сколько потому, что ему выпадал случай снова увидеть Евгению, к которой он когда-то был неравнодушен. Откроется ли он ей или нет, этого он еще не решил окончательно и предоставил решить времени.
Прибыв в Париж, он отправился в Тюильри и получил аудиенцию у императора. Людовик Наполеон любезно принял его, выслушал известия о перемене командующего и успехах армии и пригласил графа участвовать в празднике, который будет дан на следующий вечер в Тюильри. Он не узнал переменившегося принца Камерата, да и мог ли он предполагать, что тот под другим именем снова встанет на его пути. Разве его не известили о смерти пленника в Ла-Рокетт?
Камерата должен был рассказывать, как он вступил в армию волонтером, как он отличился и стал быстро продвигаться по службе.
Наполеон слушал и одобрительно качал головой, по его лицу было видно, что он приготовил какой-то сюрприз герою битвы при Инкермане. Он всматривался своими черными, быстрыми глазами в смуглое, обросшее бородой лицо молодого графа д'Онси, как будто стараясь что-то припомнить; но тот умел владеть собой и отлично держал себя все время, которое пробыл у императора.
Наполеон подал ему руку — Камерата ее не поцеловал; он только прикоснулся к ней и поклонился. Это удивило императора, однако ему понравилась гордость молодого графа.
— Итак, до свидания, граф, — заключил он разговор. — Когда вы думаете возвратиться на место ваших славных подвигов?
— На другой день после праздника, в котором я буду иметь честь участвовать, — ответил Камерата. — Я надеюсь еще поспеть к штурму Севастополя.
— Желаю вам этого. А пока наслаждайтесь здешней жизнью и почестями, на которые вы имеете полное право.
Уже стало смеркаться, когда принц Камерата отправился к Долорес, чтобы по возвращении в Крым сообщить своему другу достоверные известия о ней, а ей передать сердечный поклон Олимпио.
Воспользуемся этим временем и посмотрим, какие события и перемены произошли в Тюильри и его обитателях.
Людовик Наполеон не знал, что Бачиоки, служивший им обоим за немалое вознаграждение, рассказал Евгении о его свидании с прекрасной сеньорой Долорес. Впрочем, это обстоятельство и не могло сильно ее обеспокоить, так как любовные интриги и бесчисленные ночные приключения Евгении некоторым образом давали ему право не стеснять и себя в этом отношении.
Графиня Монтихо сумела пленить своими прелестями и приковывать к себе внимание Людовика Наполеона до тех пор, пока он, опутанный ее интригами, не предложил ей короны. Достигнув цели и став императрицей, она забыла всю сдержанность и все опасения. Что Евгения никогда страстно не любила невидного собой и уже немощного Людовика Наполеона, очень понятно, тем более, что другие, более красивые мужчины добивались ее расположения, и она была так прелестна, что у нее никогда не было недостатка в обожателях.
Евгения, пленив Людовика Наполеона, так его томила, что он окончательно попал в ее сети и сделал ее императрицей. Но до и после этого брака он имел столько любовных интриг, что им не в чем было упрекать друг друга. Раньше чем прелестная Долорес обратила на себя внимание Людовика Наполеона, тот питал страсть к герцогине Кастильоне и, несмотря на брак с Евгенией, платил дань красоте графини Гардонн, своей давнишней любовнице. Потом он оказывал предпочтение обеим прелестным графиням де Марсо; о Софье Говард и говорить нечего, так как он пользовался ею преимущественно для достижения своих целей.
Маргарита Беланже, письма которой нашли в 1870 году в Тюильри с собственноручной подписью императора: «lettres a garder» замыкала длинный ряд его метресс. Он думал еще когда-нибудь воспользоваться этими письмами.
Тотчас после своего брака с Евгенией Монтихо Людовик Наполеон побудил Софью Говард оставить Париж и поселиться во Флоренции. Но она не могла долго там оставаться. Она была женщиной и никогда не могла забыть любви и тех надежд, которые ее когда-то воодушевляли.
Во время Крымской кампании Софья Говард возвратилась в Париж. Император сделал ее графиней Борегар, подарив ей имение того же имени, лежащее между Парижем и Версалем.
Легко понять, что императрица, следуя своим наклонностям, не должна была особенно воздерживаться, если не хотела отставать от своего супруга, и мы в самом деле увидим на предстоящем придворном празднике, что она не знала никаких пределов в своих сердечных влечениях и предавалась минутным прихотям более чем бы следовало супруге, имеющей хоть малейшее притязание на верность, неразлучную с понятием о супруге.
В это время Евгения боялась Софьи Говард несравненно меньше, чем сеньоры с Вандомской площади, и потому понятно ее желание освободиться от последней, особенно, когда она убедилась в Версале, что Бачиоки не преувеличивал ее достоинств.
Людовик Наполеон не подозревал, что его супруга знает от этого сплетника почти о всех его любовницах — он доверял ему все, а тот при всяком случае изменял ему. Но не только один Бачиоки был дурным и вероломным слугой. Все Тюильрийское общество со всеми доверенными лицами Наполеона состояло из подобных людей.
Один прусский граф, бывший в свите прусского наследного принца и поставленный в необходимость сделать первый визит в Тюильри, выразился про это общество следующим образом: «Дамы все как будто принадлежат к „demimonde“, а мужчины… При виде их у меня невольно появлялась мысль придерживать свой карман или ощупывать бумажник и часы, чтобы убедиться в их существовании».
Во Франции, как в настоящее время в Испании, образованная часть общества решилась держаться вдали от правительства. Она не только не вела никаких отношений с новыми обитателями Тюильрийского дворца, но и даже смотрела с презрением на тех из своей среды, которых переманило туда золото Тюильри.
Об обществе, которое семнадцать лет окружало Наполеона и его супругу в прекрасных залах старинного королевского французского дворца в Париже, говорили следующим образом: «Пусть господин префект Гаусман, эта наполеоновская креатура, вычищает парижские улицы, — на деле оказывается, что сор с улиц поглощен атмосферой салонов и клубов! Если так будет продолжаться, то столица цивилизованного мира приобретет благодаря буйствам черни такую же дурную славу, как какой-либо новый город в Канзасе или поселение на Калифорнийских золотых россыпях».
И этот-то деморализованный, до костей испорченный народ дерзнул в 1870 году начать войну! Конечно, Франция наказана; но пусть она не пренебрежет этим предостережением в будущем.
Но возвратимся к тому вечеру, в который предполагался большой праздник в маршальском зале, куда приглашен был и граф Октавио Д'Онси.
Кроме некоторых посланников с их супругами, собрались здесь министры Барош и Бильо, Персиньи и Вийера, министр финансов Фульд, Морни, сводный брат императора, префект полиции Мопа и префект Парижа барон Гаусман, которого все звали императорским пашой. Кроме них здесь было множество тех вечно преданных и Подобострастно улыбающихся лиц, в которых нуждался и которыми пользовался двор Людовика Наполеона.
Еще со времени победы при Инкермане зал был украшен штандартами и знаменами, увитыми лаврами. Вторая империя отлично умела приписать себе победу союзников и тем поддержать свой престол. Наполеон I презирал такого рода комедии, они не были ему нужны, и однако его орлы пали во прах — этого не должен бы забывать Людовик Наполеон.
В залах говорили о походе и о подвигах армии — Крым привлекал всеобщее внимание. Только осыпанные бриллиантами дамы занимались, по своему обычаю, туалетами, болтали о балах, опере и других тому подобных вещах.
Гости все прибывали, наконец явился граф Октавио д'Онси, отличенный Канробером офицер, известный большинству присутствовавших только по своей военной славе.
Единственный человек, которому он представился при своем вступлении в Тюильри, был Персиньи, который встретил его и познакомил с остальными высокопоставленными лицами.
Гаусман, болтая с Фулдом, показывал, будто не замечает молодого выскочки, и говорил о важных делах, о расширении бульваров и своих, как ему казалось, блестящих планах.
Вийера и Морни, напротив, скоро разговорились с принцем Камерата, и это конечно было для него опасной минутой: узнай его Морни, ему угрожала бы серьезная опасность.
Однако принц, рассчитывая на перемену в своей внешности, так хорошо сыграл роль, что Морни не узнал своего противника.
Какие-то особенные ощущения овладели принцем Камерата, когда он появился в этом кругу. Он сознавал опасность предпринятой им игры, но именно эта опасность доставляла ему особенное наслаждение. Он должен был обуздывать себя, чтобы не сказать Морни какую-нибудь колкость, чего ему сильно хотелось. Но роль его еще не была сыграна, и он не желал преждевременно выдать себя. Беседа прошла благополучно, Морни и не подозревал, с кем разговаривал.
Когда при представлении произнесли слова: «граф д'Онси», Морни и не подумал о принце Камерата, с которым некогда имел такое сильное столкновение.
Залитые светом залы заполнились, зеркальные стены отражали собравшееся общество. Золотые рамы картин блестели; с галерей, украшенных знаменами, неслись звуки музыки. Шелк, бархат, атлас шумели и сновали по паркету. Драгоценные камни сверкали на обнаженных плечах и грудях; нежное благоухание наполняло комнаты.
В это время Бачиоки возвестил о появлении императорской четы. Гости образовали полукруг; вошли пажи, а за ними император и императрица, сопровождаемые звуками придворной музыки.
Людовик Наполеон по своему обыкновению был во всем черном, только орден Почетного Легиона блестел на его груди. Евгения, напротив, была в этот вечер воплощенной роскошью, блеском и красотой. Она до того поразила Камерата, что тот даже не поклонился; любимая им женщина до того поразила, ослепила его своей красотой, что в эту минуту снова приобрела над ним какое-то чарующее влияние.
Глаза его невольно остановились на этих пленительных чертах лица, на глазах, полных в настоящую минуту пламени и привета. Пышность ее наряда, роскошные светло-русые волосы, через которые пробивался блеск полускрытых бриллиантов, роскошные формы, точно из мрамора изваянная грудь, исчезающая в нежных складках платья, — все это было так очаровательно, что принц должен был сознаться, что он никогда еще не встречал такого восхитительного образа женской красоты. Евгения была гораздо красивее прежнего; супружеская жизнь, казалось, раскрыла ее божественную красоту, ее прелестные черты лица; все в ней дышало таким соблазном, против которого никто не мог устоять.
Грациозно и ласково она раскланивалась со всеми, в то время как Людовик Наполеон подошел с приветствием к собравшимся мужчинам. Его окружали генерал-адъютанты; Евгению — блестящие статс-дамы.
Звуки музыки тихо разливались по залам; император беседовал с Гаусманом, потом с посланниками Англии и Австрии.
Камерата встал в некотором отдалении от Персиньи; взор его до сих пор был прикован к Евгении, которая еще не заметила его присутствия. Она была одета в тяжелое, длинное шелковое лилового цвета платье, покрытое прозрачной, как облако, накидкой из дорогих кружев. Вот она улыбнулась супругам посланников, и эта миловидная, но гордая улыбка сделала ее еще обворожительнее.
— Во что бы то ни стало, я должен подойти к ней, — шептал Камерата. — Пусть знает она, кто такой граф д'Онси; пусть знает, что я не пожалею жизни, лишь бы только к ней приблизиться; пусть она испугается силы моей любви, которая ничего не боится, которая теперь пламеннее чем когда-либо.
Император и Евгения после приветствий удалились в глубину маршальской залы, где возле галереи, ведущей в Тюильрийский сад, стояли два трона.
Флери подошел к принцу Камерата.
— Позвольте мне, граф, — тихо произнес он, — остаться здесь, чтобы я мог подвести вас к государю в назначенное время.
Камерата холодно поблагодарил придворного, между тем как императору представлялись другие. Когда дошла очередь до графа Октавио д'Онси, Флери коснулся его плеча.
— Обязанность моя просить вас к трону, — сказал он тихо. Сердце Камерата забилось сильнее; он приближался к императрице, желая, чтобы она его узнала.
Твердой походкой прошел он залу мимо бесчисленного ряда господ, украшенных орденами. Взоры мужчин и дам, кокетливо игравших веерами, устремились в его сторону, но они не смутили его, он даже не интересовался этим общим вниманием и только на одну особу смотрел с таким напряжением, которое едва не выдало его: он смотрел в голубые глаза императрицы, пытливо всматривавшейся в него в то время, когда он приближался к трону.
— Граф д'Онси, — громко произнес Флери, и Камерата поклонился.
Наполеон дал знак одному из стоявших вблизи флигель-адъютантов, и тотчас же появился паж, неся красную бархатную подушку.
— Мы очень рады, граф, случаю высказать вам нашу признательность за вашу храбрость при Альме и Инкермане, — сказал император, подымаясь с места. — Господа, мы гордимся тем, что можем в лице графа д'Онси представить вам одного из тех героев, которыми не может нахвалиться наш генерал Канробер. Примите нашу благодарность, капитан.
— Милость ваша, государь, меня смущает, — произнес Камерата голосом, обнаружившим его волнение.
— Ив доказательство нашей благосклонности и милости, которыми мы всегда готовы награждать великие подвиги, жалуем вас орденом Почетного Легиона.
Император взял орден с подушки и приколол к груди Камерата.
— Благодарю, государь, за эту незаслуженную милость…
— Без ложной скромности, граф д'Онси; великие заслуги достойны великих почестей. Мы узнали, что вы намереваетесь через несколько дней снова отправиться на театр войны; мы попросим вас взять с собой правительственные депеши и надеемся, с окончанием этой достославной войны, более достойным образом вознаградить вас.
Если бы Наполеон знал, что этот, превозносимый им перед всеми капитан не кто иной, как принц Камерата, то, несмотря на все его заслуги и геройские дела, приказал бы арестовать его в тот же вечер при выходе из Тюильри.
Во время этой сцены Евгения смотрела на мужественного молодого капитана, сперва как бы вспоминая что-то, а потом с интересом. Император обратился к ней.
— Это граф д'Онси, который спас жизнь Канроберу, — сказал он, указывая на Камерата.
— Геройское, благородное дело, которое заслуживает самой высокой награды, — сказала Евгения принцу, между тем как император обратился к Морни.
— Величайшая награда, какая только для меня возможна, — это слово одобрения из ваших уст, — возразил тихо Камерата, поклонившись Евгении.
— Черты вашего лица при первом взгляде вызвали во мне удивительные воспоминания, господин капитан. Как мне передали, вы поступили волонтером в армию и носите имя…
— Графа Октавио д'Онси, — подхватил Камерата и, заметив, что он один стоит близко к императрице, прибавил: — Имя ложное, ваше величество.
— Как? Вы удивляете меня.
— Одно лишнее слово может меня выдать и даже погубить! Но вам я должен открыться. Я принц Камерата!
Императрица умела владеть собой и обладала всегда присутствием духа, чтобы с ней ни случилось. И при этих словах она пересилила себя и бросила испытующий взор на окружающих.
— Во имя всех святых, неужели это вы? И чем вы рискуете? — прошептала Евгения быстро.
— Своей головой, чтобы быть возле вас!
— Безумный! А если вас узнают?
— Ваш страх вознаграждает меня за все, Евгения; я вижу, что вы ко мне неравнодушны, и я вознагражден!
— На нас смотрят, могут услышать ваши слова. Всего я могла ждать, но только не этой встречи!
— Из-за вашей красоты мертвые воскресают, Евгения! Я должен с вами объясниться.
— Только не здесь, принц, вы подвергаете себя опасности!
— Распоряжайтесь мной, Евгения!
— Невозможно, чтобы мы еще раз увиделись!
— Невозможно — это слово для меня не существует!
— Вы это мне доказали, принц; но я не вижу возможности, не знаю, что делать.
— Примите меня по окончании этого праздника. У вас есть поверенная между дамами?
— Конечно, но вам нельзя пройти, не будучи замеченным!
— Императрица может иметь поручение к капитану д'Онси, отправляющемуся завтра утром на театр войны.
— Пусть будет так, приходите. Пройдите через павильон Марзан, там вас будет ждать Барселонская инфанта, которая проведет вас ко мне; но теперь удалитесь.
Принц раскланялся.
— Приближается счастливейшая минута моей жизни! — прошептал он.
Церемонно раскланявшись, императрица обратилась к своим дамам, стоявшим поодаль; император беседовал с испанским посланником Олоцага и другими господами.
Уже после полуночи Евгения возвратилась, сославшись на усталость, в свои покои; Людовик Наполеон также оставил залы, чтобы поговорить наедине с Мопа.
Праздник, данный собственно в честь графа д'Онси, рано окончился.
Барселонская инфанта не сопровождала Евгению на праздники. В этот вечер поверенная императрицы исполняла возложенное на нее более важное поручение, нежели присутствие в числе блестящих статс-дам.
Возвратясь в свои покои, Евгения спросила у камерфрау про инфанту. Ее позвали к императрице, которая, отпустив своих дам, вошла в будуар, превосходивший великолепием и роскошью всякое описание. Это был какой-то волшебный замок с роскошью востока. Попасть туда можно было из приемной залы, нажав золотую пружину и раздвинув таким образом тяжелые портьеры. Изысканное великолепие этого покоя, выстланного мягкими коврами, поражало. Аромат южных цветов разливался повсюду, нежный свет падал через матовые стекла потолка, несколько канделябров, горевших возле высокого хрустального зеркала, усиливали этот приятный свет.
На стенах висели картины, массивные золотые рамы которых выделялись на темно-красных бархатных обоях. Возле мраморных столов, на которых были расставлены цветы и плоды, стояли мягкие кушетки. Окна, завешенные темными парчовыми занавесями, выходили в парк.
В глубине будуара виднелась освещенная золотой лампадой ниша с великолепным изображением Мадонны, золотым распятием и богато украшенным аналоем.
Через эту нишу, по обеим сторонам которой стояли статуи, был вход в столь же роскошно убранную спальню императрицы; возле спальни находился мраморный кабинет, в котором прекрасная Евгения принимала ванны.
В будуаре было весьма остроумно придуманное приспособление, при помощи которого платья, нужные для дневного туалета императрицы, спускались сверху из расположенной там гардеробной, а здесь их принимали дамы и фрейлины.
Другая дверь вела из будуара в дамские покои, из которых в первом пребывала ночью инфанта Барселонская, поверенная Евгении. Днем же она всегда была при императрице.
Если император посещал покои своей супруги, он не проходил через весь зал и будуар. Тайный коридор, ему одному доступный, постоянно освещаемый и отапливаемый, вел в спальню императрицы. Дверь этого хода была заставлена большой картиной, которая поворачивалась, когда император нажимал пружину.
Если он проходил через зал, что впрочем бывало очень редко, но что предписывалось этикетом, то всегда приказывал дежурному камергеру доложить о себе.
Когда Евгения отпустила своих дам и вошла в будуар, ее встретила одетая в черное Барселонская инфанта.
Инесса, прекрасная, стройная дочь Черной Звезды в своем черном одеянии производила особенное таинственное впечатление. На ней, казалось, лежала печать минувшего.
Поклонившись императрице, она откинула свою черную вуаль. Бледные черты лица резко контрастировали с черной вуалью, и надо признаться, что ее щеки, ее тонко очерченные розовые губы, ее белая шея могли поспорить в красоте с Евгенией.
Глаза инфанты казались морем, в которое каждый, кому только посчастливилось бы их увидеть, погрузился бы всем своим существом. Что-то таинственное, загадочное было в их ярком сиянии и, подобно морю, которое нас манит, но коварно обманывает, когда мы ему вверяемся, были обманчивы эти темные выразительные глаза.
— Ты возвратилась? Расскажи, — сказала Евгения, взяв инфанту за руку. — Я счастлива видеть тебя здесь!
Лицо инфанты осталось неподвижным при этой почти страстной встрече.
— Позвольте мне запереть дверь, — сказала она по-испански.
— Статс-дамы ушли, мы одни, — возразила Евгения, опускаясь на диван, возле которого на маленьком мраморном столике стояли цветы, распространяя дивный аромат.
Инесса, казалось, не обратила внимания на уверения императрицы, может быть, потому, что жизнь при дворе приучила ее доверять только своим чувствам. Она вошла в смежный зал и заперла дверь; затем отправилась в свою комнату, возле будуара, чтобы убедиться, что никто не сможет подойти незаметно.
— Расскажи, чего ты достигла, — сказала императрица. — Эта сеньора доверилась тебе, а ты мне одной предана, я это знаю!
— Вы ненавидите сеньору.
— Ты знаешь причину моей ненависти, ты была со мной в Версале…
— Я знаю все, что вам угодно было мне передать, но не обмануты ли вы коварным слугой?
— Что за вопрос? Что навело тебя на него? Боюсь, сеньора обворожила тебя своей сладкой, поддельной нежностью. Неужели это возможно, Инесса? В тебе я никогда не сомневалась!
Инфанта минуту молчала, лицо ее было мрачно.
— Вы правы, я ничему больше не верю, — только вам я верю! Сеньора уверила меня, что она вступила в Версаль против желания, ее обманули…
Евгения горько улыбнулась.
— Против ее желания? Разве сеньора ребенок? Была она в обмороке, когда ты ее нашла в замке? Против желания! Неужели эта ловкая комедиантка могла тебя одурачить? Нет, Инесса, я этому не верю, чтобы ты хоть на минуту могла забыть свою обязанность!
— Вы во мне не ошиблись!
— Так это совершилось?
— Как вам было угодно! Сеньора теперь в доме № 4 по улице Сен-Дидье.
— И она не догадывается, зачем ты отвезла ее туда?
— Она вверилась мне!
— В № 4 было какое-нибудь общество?
— Конечно, и мне удалось заманить туда сеньору. Адрес верен. Владельца дома зовут Шарль Готт, также дядя д'Ор, его супруга, бывшая камерфрау…
— Превосходно, — прервала Евгения, — довольно. Презренная наконец устранена!
Темные выразительные глаза Инессы остановились на императрице, которая энергично поднялась с дивана и взялась за золотую ручку в стене.
— Сеньора хватится меня, — сказала испанка, — она каждую минуту ждет моего возвращения!
— Не беспокойся, через полчаса она откажется от этой глупой надежды! Ты мне оказала важную услугу, Инесса, требуй от меня милости, — сказала императрица с сияющими от радости глазами. Она дернула за ручку, и вдали послышался звук колокольчика.
— Позвольте мне отпереть двери, — ответила инфанта, как будто не слыша последних слов императрицы.
В дверях появилась камерфрау.
— Бачиоки, скорее! — приказала императрица.
Когда камерфрау оставила будуар, в него вошла инфанта.
— Прежде чем придет Бачиоки, я дам тебе поручение, — сказала Евгения шепотом. — Пока он у меня будет находиться, убедись, что около моих покоев никого нет; никого, слышишь? Затем ступай в павильон Марзан, там тебя встретит капитан, граф д'Онси. Завтра он возвращается на место военных действий и должен получить от меня тайное поручение! Пока не уйдет от меня Бачиоки, пусть он будет в кабинете, Бачиоки не должен видеть графа. Тогда впусти его в будуар, а сама подожди в зале, пока я не кончу своего разговора с ним! Я слышу шаги, ты меня поняла?..
Не успела инфанта удалиться, как в дверях показался Бачиоки, этот преданный слуга ее величества; он низко поклонился императрице, а потом промелькнувшей инфанте, которая оставила будуар.
Пройдя несколько шагов по смежной зале, инфанта остановилась, в ее голове мелькнула мысль, которая заставила ее остановиться в нерешительности»
В этот вечер в инфанте, любившей до сих пор одну только императрицу, пробудилось сомнение; она узнала Долорес, и в ней началась неизвестная ей до сих пор борьба чувств.
Проклятие, лежавшее на ее скитальческом семействе, отчуждало Инессу от людей, сделало ее холодной и недоверчивой и наполнило ее душу злобой. Эти впечатления прежних лет и печальное детство без родительского крова, без сверстниц отражались в ее темных загадочных глазах.
Радушный прием Евгении согрел отчасти эту холодную душу, но не пробудил в ней любви к людям. Она любила только императрицу.
Мы уже видели, что Евгения хотела воспользоваться этим обстоятельством, и она не могла найти более подходящего для ее планов человека, как эту любящую ее и презирающую других инфанту.
Подученная Евгенией сыграть с Долорес злую шутку, Инесса была уверена, что императрица имела полное право ненавидеть эту Долорес; но, узнав ее и найдя в ней ангела, слова, искренность и чистота которого не могли не произвести своего действия, ей все труднее и труднее становилось примириться с мыслью, что Долорес низкая тварь; однако, побежденная любовью к Евгении, она поверила ее словам.
Несколько часов тому назад, исполняя данное ей поручение, она увезла Долорес в своем экипаже. Ничего не подозревавший Валентино остался дома.
Сказав Долорес, что отвезет ее в свой дом, где соберется несколько друзей и подруг, инфанта заманила ее в дом дяди д'Ора, тайного агента полиции, который ради своей служебной карьеры недавно женился на одной из камерфрау императрицы.
Питая дружеские чувства к Инессе, Долорес рассказала ей дорогой о своем возлюбленном Олимпио, и рассказ ее имел волшебное действие на душу инфанты.
Инесса упомянула о Версальском замке, и Долорес рассказала ей, как было дело, и уверила в своей невиновности.
Кому должна была верить дочь Черной Звезды? В ее душу вкралось сомнение.
Поручение, принятое на себя, она исполнила, но попыталась узнать от императрицы, действительно ли виновна Долорес.
Едва рассеялись ее сомнения, как появление Бачиоки напомнило ей, что Долорес считала его виновным. Она в задумчивости остановилась посреди зала; в голове ее мелькнула мысль, равная мучительному подозрению.
Она быстро заперла дверь и вслед за тем поспешила к портьере, чтобы подслушать разговор; она была бледна и вся дрожала.
К сожалению, она опоздала. Бачиоки, этот раб, успел уже изложить свой план, и ей удалось услышать только последние слова.
— Потрудитесь, ваше величество, предоставить все мне, — заключил он.
— Поступайте снисходительно, — сказала быстро Евгения, ждавшая принца Камерата.
— Уже сегодня ночью сеньора будет в верных руках, ваше величество! Надеюсь, что и на этот раз вы будете довольны мною. Голубку впустят в клетку, и она будет там совершенно безопасна.
Как только инфанта услышала, что Бачиоки раскланивается, она оставила портьеру и прошла через зал к дверям в павильон Марзан. Когда она скрылась, Бачиоки покинул будуар.
— Я ничего не узнала, — проговорила Инесса, останавливаясь в коридоре, — однако должна предупредить, видеть Долорес и поговорить с ней, пока граф пробудет в будуаре императрицы! Слава тебе, Пресвятая Дева, я слышу шаги на лестнице.
Инфанта наклонилась над позолоченной и обитой бархатом балюстрадой.
— Это он!
Камерата, закутанный в военный плащ, поднимался по лестнице, ведущей в галерею и в коридор. Он был сильно взволнован; этот ход вел в частные покои Евгении, которую он страстно любил и которая Не забыла его даже в новом своем положении.
Поднявшись, он увидел поверенную Евгении; ее фигура произвела на него странное впечатление. Он поклонился.
— Инфанта Барселонская? — спросил он тихо.
Инесса холодно поклонилась и спросила имя позднего гостя.
— Граф Октавио д'Онси, — ответил Камерата.
— Потрудитесь следовать за мной, — гордо сказала инфанта и пошла вперед по пустому коридору.
Она повела принца через зал, доложила о нем императрице и потом впустила его в будуар.
Камерата сбросил плащ и опустился на колени, чтобы поцеловать руку Евгении. Она ласково улыбнулась ему. Его возлюбленная стояла перед ним в ослепительной красоте; взгляд, брошенный кругом, убедил его, что они вдвоем, сердце его замерло при этом свидании.
Императрица сняла кружевную накидку, ее прелестные черты теперь открылись ему во всей своей красе и величии; дрожь пробежала по его телу, когда он, стоя на коленях, прижал дрожащую руку Евгении к своим пылавшим губам.
— Встаньте, принц, — произнесла Евгения, тяжело дыша, — какой мучительный страх испытала я, когда вы открылись мне! Невероятно, что никто вас не узнал.
— Принц Камерата погиб, — сказал герой Инкермана. — Граф д'Онси мог к вам приблизиться! О, Евгения, никакая опасность не была мне страшна, когда предстояла встреча с вами.
— Страх, охвативший меня при нашей неожиданной встрече с вами, которого все считали умершим, едва не выдал вас.
— Даже тогда я не раскаялся бы в своем поступке. Мне удалось при помощи друзей обмануть начальников и бежать из Ла-Рокетт. Я под чужим именем поступил волонтером в действующую армию…
— И так славно отличились…
— Чтобы иметь возможность быть возле вас, чтобы еще раз вас увидеть, Евгения. Я достиг цели, и теперь у меня нет больше никаких желании. Увидев вас, я вдвойне почувствовал свою пламенную любовь к вам. Вы достигли всего; императорская корона украшает вас, но вы несчастны, Евгения! Я это знаю. Вы не любите того, кому вы ради величия и тщеславия принадлежите…
— Принц…
— Не останавливайте меня; ваши взоры, ваше лицо говорят мне это. Вы не любите Людовика Наполеона!
— Нужно приучить свое сердце отказываться от подобных грез, принц!
— Блеск и величие не могут вас вознаградить, Евгения; дайте хоть в этот святой час свободу вашему сердцу, сбросьте с себя холодное величие императрицы. Истину за истину, любовь за любовь!
— Вы очень взволнованы, принц…
— Евгения, эти минуты никогда не возвратятся для нас, я это чувствую! Нам, смертным, суждено только один раз наслаждаться ими в совершенстве; минуты такого счастья не повторяются! Услышьте меня, скажите хоть одно слово любви, которое воодушевило бы меня на будущие дела. Тогда я с радостью встречу смерть; высшего блаженства уже для меня не будет!
Евгения дрожа закрыла свое прекрасное и бледное лицо руками.
— Одно только слово, — любите ли вы меня? — спросил Камерата задушевным голосом.
Она не находила слов, но ее руки выразили ее чувство…
Принц Камерата поспешно оставил покои императрицы. Незамеченный никем, он быстро направился к павильону Марзан. Он был бледен и расстроен.
Инфанта Барселонская бесследно пропала. Она поспешила на улицу Дидье, № 4 в надежде застать там сеньору Долорес. Без провожатого, без защиты, она стремглав бросилась через улицы, объятые тьмой, к дому, в который сама отвезла Долорес. Как черная тень, мелькала она мимо возвращавшихся домой рабочих и пьяных, провожавших ее язвительными насмешками…
Достигнув наконец дома, она позвонила. Ее впустили, но уже было поздно.
Сеньору Долорес увезли, но куда, этого никто не знал.
Как нам известно, Олимпио и маркиз благополучно добрались до подземного хода. Их цель была достигнута, план их удался. Они узнали самое слабое место Малахова кургана, считавшегося до сих пор неприступным, и уже хотели, не предчувствуя угрожавшей им опасности, возвратиться в свой лагерь.
Когда они сошли с мокрой и скользкой лестницы и дверь за ними не отворилась, они поняли, что их не намерены преследовать.
— Черт возьми, — сказал Олимпио, пробираясь с Клодом сквозь тьму, — нам было бы плохо. Эти бездельники осыпали нас градом пуль, но напрасно истратили порох и пули.
— Они нас не преследуют, и это сильно меня беспокоит, — сказал маркиз Монтолон.
— Для чего мы им нужны, Клод?
— Вперед, вперед, Олимпио. Я боюсь, чтобы они не засыпали сверху ход.
— Это была бы скверная штука, но так скоро им это не удастся. Ты прав, нужно поспешить, чтобы выйти из их владений.
Оба они быстро покинули место, где находилась железная дверь, которая отделяла ход от воды. Они еще не знали о страшной опасности, следовавшей за ними по пятам, но тем не менее торопились.
— Через час мы будем около Хуана. И если они засыпят теперь за нами ход, то беда невелика, — сказал Олимпио. — Мы достигли таких результатов…
— Что это, — вскричал маркиз, остановившись, — ты ничего не слышишь?
— Нет, Клод! Ты, кажется, боишься за нашу жизнь!
— Ты знаешь, я не трус и не щажу себя, когда дело идет о честной, открытой борьбе, но презираю мрак западни. Тут…
— Теперь я слышу что-то похожее на стук железа о камни. Ты прав, думая, что за нами разрушают ход, считая, что мы еще не очень далеко отошли.
— Вперед, Олимпио; мне кажется, что под ногами стало сырее! При этих словах шедший впереди генерал Агуадо вздрогнул. Он вспомнил о солдате, обезображенный труп которого он нашел. Он ничего не говорил; ему стало ясно, что подземный ход можно наполнить водой из крепостных рвов. Он понимал, что маркиз был прав; он также почувствовал сырость под ногами.
Так прошло несколько ужасных минут, в продолжение которых оба они быстро шли вперед; достигнув бокового хода, они направились к выходу, вода плескалась у их ног, она уже поднялась до щиколотки. Они не произнесли ни слова, потому что оба знали, в чем дело.
Поток с каждой секундой увеличивался; вскоре они шли уже вброд.
— Вода не поглотит нас, — произнес наконец Олимпио, когда они достигли половины дороги, — мы можем плыть; кроме того, вода имеет сток в траншею.
Маркиз молчал, ему, как и Олимпио, было известно, что подземный ход ведет к траншее союзников и что, если последняя еще открыта, то вода не может быстро подняться, так как она стояла теперь не выше чем на два фута. Он опасался, что русским форпостам удастся засыпать вход, и тогда, несмотря на их умение плавать, они не избегнут страшной гибели, потому что, если вода поднимется до свода, они задохнутся.
Их скорой ходьбе стала препятствовать вода, которая резко поднялась до средины. Олимпио спешил, напрягая все свои силы; маркиз следовал за ним.
Воздух, и без того удушливый, стал невыносимым с тех пор, как вода размыла гниль и плесень подземного хода. Намокшее платье стало тяжелее.
Никакое размышление не помогало. Представлялась одна только надежда: собрав все свои силы, достигнуть выхода. Вода поднималась еще выше.
— Черт возьми, Клод! — вскричал Олимпио, задыхаясь, так как двигаться вперед становилось все труднее и труднее. — Пора нам читать Отче Наш. По моему расчету, мы скоро будем бежать наперегонки с водой; она все быстрее и быстрее прибывает, а мы идем вперед все медленнее.
— Вперед, Олимпио, мы скоро достигнем выхода.
— Хотел бы я знать, почему вода не нашла исхода.
— Дай Бог, чтобы мы не наткнулись на какое-нибудь препятствие, — откликнулся маркиз глухим голосом. — Если мне и нечего жалеть в жизни, то все же было бы прискорбно, если ты, найдя свою Долорес, погибнешь таким жалким образом. Ее бедное сердце, с нетерпением ожидающее твоего возвращения, не в состоянии будет перенести этого последнего удара.
— В этот час, Клод, не нужно думать ни о чем печальном, — сказал Олимпио, — мы не должны грустить. Как часто нам обоим грозила смерть — Святая Дева хранила нас.
— Скажи лучше, что она укрепляла наши мечи и руки; здесь же не помогут сила, искусство, храбрость; мы утонем, подобно крысам, в норы которых влили воду.
— Помни, что мы умрем, совершая подвиг, который принесет громадную пользу, если сведения дойдут по назначению.
— Они не дойдут, Олимпио; вода уже поднялась до груди.
— Мужайся, мужайся, Клод. Выход должен быть в тысяче шагах от нас, — сказал Олимпио, бывший ростом выше Клода; головой он почти касался свода и потому мог дольше оставаться над водой. Но и его члены начинали цепенеть в холодной воде. — Простимся на всякий случай, и если один из нас переживет ночь, то устроит дела погибшего, нет ли у тебя еще чего-нибудь на душе?
— Ты все знаешь, Олимпио, у меня нет более никаких тайн. Но если я переживу эту опасность, то почту своей священной обязанностью заботиться о Долорес и быть ей таким же преданным покровителем, как и ты. Прощай, еще вершок воды, и я погиб!
— Дай руку, черт возьми, умрем вместе братьями! — вскричал Олимпио и, собрав все свои силы, потащил маркиза вперед по воде, которая и ему дошла уже до головы. — Если я не ошибаюсь, то выход близко!
— Хуан, Хуан!
Ответа не последовало, зов его замер. Олимпио тащил маркиза все дальше, как вдруг нога его увязла в иле, в то же время свободной рукой он коснулся земли, которой был засыпан выход.
Олимпио отступил, страшное проклятие сорвалось с его губ.
— Клод, — сказал он, — мы погибли, выход засыпан обрушившейся землей…
Только тот, кто перенес в своей жизни подобную опасность, кто стоял перед лицом неизбежной смерти, может понять чувства, охватившие в настоящую минуту обоих товарищей.
Уверенность в предстоящей смерти ужаснула их, но только на минуту, потому что, несмотря на самую страшную опасность, человек всегда надеется на спасение. Это свойство присуще нашей природе; когда же смерть вдруг предстанет со всеми своими ужасами, когда нет надежды на спасение, тогда душой человека овладевает невыразимый ужас, перед которым самая смерть кажется благодеянием.
Рука Клода выскользнула из руки Олимпио — вода была только на полфута ниже свода, так что Олимпио должен был высоко поднять голову, чтобы иметь возможность дышать; прошло еще несколько минут, и это пространство было залито водой.
— Мужайся, Клод, держи рот над поверхностью воды. Хуан, Хуан, — звал Олимпио, но звук его сильного голоса едва был слышен ему самому. В то же время он ощупывал руками стены и свод, чтобы найти более удобное место, и вдруг с невероятной силой начал разрывать землю и обвалившиеся камни, чтобы проложить дорогу.
Он услышал, что маркиз кричит ему: — «Прощай, Олимпио!» — и эти слова потрясли его до глубины души.
— Еще несколько минут — я испробую последнее средство! Ради всех святых, Клод, только еще несколько минут! — и с геркулесовской силой Олимпио бросился на страшное препятствие, разрывая руками землю.
Вода смешалась с грязью — он немного продвинулся вперед; он почти задыхался, кругом царила мертвая тишина — от маркиза до него не долетало ни одного звука, с отчаянным усилием он все глубже прорывал ил; грязная, отвратительная вода проникала ему в рот, нос, уши. Вдруг раздался шум, похожий на отдаленные голоса или подземные звуки — он уже не мог разобрать; потом и он лишился чувств; силы его иссякли. Несколько минут члены его еще боролись механически с водой, заливавшей ход, а потом ил и волны потащили его, лишенного сознания. Неужели подвиги обоих смельчаков, так часто боровшихся со смертью, должны окончиться в этом ходу, наполненном водой? Неужели они в самом деле станут жертвой ужасного замысла Эндемо и его слуги?
Нет, удары заступов и звуки голосов все приближались — еще секунда и вода нашла себе выход.
Оглушенный ударом приклада, лежавший в боковом ходе подкопа Хуан очнулся через несколько часов; он был обессилен и не мог собраться с мыслями. Рана на голове отозвалась сильной болью и вызвала, наконец, в его памяти воспоминание о случившемся.
Не русский ли нанес ему коварным образом этот удар? Этого он не знал.
Но как попал он в такое отдаленное место окопов. Неужели он сам дотащился сюда?
Все это было для него неясно; наконец, он мало-помалу вспомнил о своей обязанности, о своем обещании сторожить у входа.
Он с трудом встал, но, ослабленный потерей крови и болью, упал на рыхлую землю траншеи. Им овладел смертельный страх, ему казалось, что он слышит голос маркиза, зов Олимпио.
— Матерь Божья, помоги мне, — простонал он, потом собрал все свои силы и поднялся.
Вдали изредка раздавались выстрелы; на востоке появилась утренняя заря.
Медленно пополз он вдоль рва, опираясь на его вал. Он не знал, в какой части верков находится; вблизи не было ни одного поста, ни одного человека, которого бы он мог позвать.
Он скоро заметил, что попал не в ту траншею, — все они были похожи одна на другую. Он искал отверстие подземного хода, куда отправились Олимпио и маркиз.
Он весь дрожал от слабости и тревоги, между тем как капли крови падали из его ран на голове и плече. Он был бледен как мертвец и однако должен был во что бы то ни стало возвратиться на свое место.
Прислонясь к валу, он отдохнул несколько минут, а потом пошел дальше. Наконец он, казалось, нашел нужную траншею; это он увидел при бледном свете начинающегося дня.
— Слава Господу, — прошептал он и потащился дальше, чтобы занять свое место у входа, как этого требовала его обязанность.
Он пошел по траншее и достиг ее конца, не найдя хода.
Хуан удивился: неужели он все еще находился в другой части окопов? Им овладел мучительный страх; еще не совсем рассвело, рана его ужасно болела, ноги дрожали от изнурения, но он должен был искать, идти дальше.
Вблизи не было ни одного часового; летевшие из отдаленных укреплений ядра описывали широкие дуги. Хуан возвратился, убедившись, что он не заблудился.
— Над ходом был кустарник, — прошептал он, припоминая все обстоятельства, — вот он, под ним должен быть вход. Но что такое? Ход засыпался, обрушился; вероятно, в него попала бомба. Они засыпаны! Помогите!
Хуан побежал к месту, покрытому землей и камнями; он ужаснулся при виде всего этого. Он один не в состоянии был отбросить землю, у него не было сил.
А между тем нужна была самая скорая помощь.
Преодолев страдания и слабость, он быстро пошел к отдаленным траншеям, где находились артиллерийские отряды. Солдаты с удивлением смотрели на бегущего молодого лейтенанта в окровавленной одежде. Наконец Хуан нашел командующего офицера.
— Умоляю вас всеми святыми, — заговорил он задыхающимся голосом, — откомандируйте возможно большее число ваших солдат с заступами и баграми к тому окопу, в котором находится подземный ход.
— Что случилось? Вы ранены?
— Не обращайте на это внимания. Сжальтесь, дайте мне поскорее отряд! Ход обрушился!
— Тысяча чертей, вы говорите правду?
— Не медлите ни минуты! Генерал Агуадо и маркиз де Монтолон засыпаны.
Офицер немедленно откомандировал десять солдат с заступами к указанному месту, но вдруг Хуан пошатнулся, силы его иссякли, рана, из которой не переставала идти кровь, была опасней, чем он думал; он упал без чувств.
Офицер сам повел солдат к известному ему месту траншеи — он убедился в словах Хуана, но не мог объяснить себе случившегося.
Побуждая солдат к отчаянным усилиям, он сам помогал им.
Заступы работали; землю наконец отбросили — она была влажной; офицер назвал по имени обоих засыпанных смельчаков; солдаты продвигались все дальше, как вдруг один из них отпрыгнул с криком:
— Вода затопила ход, уходите!
В то же самое мгновение вода, прорвавшись через оставшуюся землю, хлынула во рвы, залила офицера и в страхе отступивших солдат.
Вода непрерывно текла в окопы; один солдат немедленно отправился известить об опасности ближайших командиров, чтобы те приняли меры.
Наконец поток уменьшился, ход был свободен; вода стояла в нем не больше, чем на полфута.
Офицер вошел в ход с несколькими солдатами; там они увидели неподвижно лежащего Олимпио Агуадо. Его вынули из воды и положили на сухое, освещенное солнцем место. Потом искали и наконец нашли в нескольких шагах от него безжизненного маркиза.
Быть может, в обоих смельчаках еще теплилась жизнь.
Между тем как вновь прибывшие солдаты засыпали ход, Олимпио и Клоду стали оказывать первую помощь. Все средства долго не имели никакого успеха, и уже начали опасаться, что помощь пришла слишком поздно.
Прибывший Канробер велел перенести пострадавших в свою палатку и призвать докторов; Хуана также перенесли в палатку.
Наконец, после нескольких часов, Олимпио начал приходить в себя — он открыл глаза, но взгляд его был неподвижен. Однако же доктора стали надеяться. Маркиз хотя и позже, зато быстрее пришел в себя.
Стоящий поодаль Канробер с благодарностью воздел руки к небу.
В одну из следующих ночей над французским лагерем, тянувшимся вдоль Камышовой бухты, носились тяжелые, черные тучи, закрывавшие небо и не пропускавшие ни звездных, ни лунных лучей.
Вокруг царствовала глубокая темнота и тишина, которую нарушали только мерные шаги часовых и отдаленный грохот пушек, не перестававших обстреливать Севастополь.
Ближайшие к лагерю сады и дороги безмолвствовали в темноте; нельзя было даже разглядеть ближайшего местечка Камыш, в котором, по распоряжению союзников, не было огня. Жители Камыша, большей частью русские, так же бегло говорили по-английски, как по-русски и по-турецки.
Около полуночи из палатки, стоявшей у самого сада, вышел мужчина. Он был закутан в шинель; прислушиваясь, он остановился на минуту, потом тихо прокрался под деревья.
Убедившись, что ни один часовой его не заметил и что вблизи никого не было, этот человек поспешно прошел через запущенный сад. Он, казалось, хорошо знал дорогу, потому что хотя густо растущие деревья и мешали ему идти, он легко отыскивал тропинки, ведущие к местечку Камыш.
Вскоре он достиг низенького забора, грубо сколоченного из досок, проворно перескочил через него и пошел по узенькой дорожке.
— Первая хижина на левой стороне, говорил мне Джон, — сказал ночной путешественник, быстро шагавший вперед, — через полчаса я дойду до нее.
На узкой, усаженной деревьями пустынной дороге была мертвая тишина. По сторонам ее было тихо, и только издали доносился однообразный плеск моря у берегов Камыша. В бухте стоял многочисленный французский флот, но на нем не горело сигнальных огней. Все кругом было погружено во мрак.
Вдруг он увидел по левой стороне дороги низенький бревенчатый домик, который скорее заслуживал названия хижины. Он был окружен черным крашеным забором. В этом заборе была едва притворенная калитка.
Французский офицер подошел к калитке и отворил ее, потом вступил на узенькую тропинку, ведущую к хижине, которая, казалось, была также выкрашена черной краской.
Дверь состояла из двух половинок, но поставленных поперек, так что можно было отворять только верхнюю половину. С обеих сторон этой двери было по низенькому окну, которые изнутри закрывались ставнями. По этим окнам, так же как и по передней стене дома, вился виноград, так что хижина днем производила, конечно, приятное впечатление.
Подойдя ближе, закутанный в шинель офицер бросил испытующий взгляд на хижину и пошел к двери. Дождевые капли с шумом падали на виноградные листья; внутри хижины и снаружи ее не было ничего слышно.
Он стукнул три раза в дверь и стал прислушиваться. Ничто не шевелилось ни у окон, ни у двери. Он постучал сильнее.
Послышалось глухое рычание и лай, по которому он заключил, что собака принадлежала к породе тех больших, похожих на волков, собак, которые нравятся русским.
Он еще раз громко постучал. Скрипнули половицы, послышались шаги.
— Кто стучится по ночам? — спросил по-русски женский голос.
— Отвори, Марфа Марковна, — сказал повелительным тоном офицер.
Русская замолчала; наступила пауза, в продолжение которой слышалось только ворчание и рычание собаки.
— Я вижу, вы знаете мое имя, но кто же вы однако? В такое время не всякому можно отворить, — раздалось наконец из хижины.
— Я имею сообщить тебе нечто важное, но мне некогда ждать, отвори скорее! Мой слуга, Джон, предупредил тебя о моем посещении.
— Прочь, Брудша, — закричала хозяйка на свою собаку и отодвинула задвижку у верхней двери.
В to же время показался свет, а когда отворилась верхняя половина двери, перед офицером предстала роскошная женщина, которая в одной руке держала лампу, а другой придерживала накинутое платье, скрывавшее ее прелестный стан.
Черные волосы Марфы Марковны спускались толстыми косами на плечи; ее лицо представляло чисто русский тип, его можно было назвать прекрасным. Ей было не более двадцати шести лет; она была чрезвычайно сильного и красивого сложения и имела приятные черты лица. Ее маленькие, продолговатые глаза сверкали лукаво и обольстительно; пурпуровые полные губы улыбались; белые плечи и шея были безукоризненно нежны. Это была женщина, которая своими прелестями могла увлечь чувственного человека.
Марфа Марковна держала лампу и смотрела на бледное лицо Эндемо.
Большая, косматая, скалившая зубы собака рычала и нюхала воздух.
— Что вам угодно от Марфы Марковны, знатный господин? — спросила хозяйка на неправильном английском языке.
— Что я хочу тебе сказать, то касается отечества твоих предков и народа, которому ты принадлежишь. Здесь у двери я не могу тебе этого передать. Впусти меня к себе, но сперва выгони эту дикую бестию, которая скалит на меня зубы.
— Поди сюда, Брудша, — сказала русская и поманила собаку в спальню, из которой она сама только что вышла. Она заперла ее там, а потом открыла и нижнюю половину двери.
Эндемо вошел в хижину, не снимая верхней одежды, и вступил за хозяйкой в довольно низкую, но большую и приветливую комнату, на стенах которой висели образа. Старые почерневшие плетеные стулья и несколько столов стояли около стен; высокая кровать с пологом занимала половину одной из стен. На полках стояли блюда и оловянная Посуда.
Марфа пригласила сесть своего позднего странного гостя, потом накинула на себя пальто, висевшее недалеко от разрисованной большой печки.
— Говорите, знатный господин, — сказала она, почтительно кланяясь.
— Никого больше нет в твоей хижине?
— Никого.
— Хорошо. Ты настоящая русская?
— Да сохранит Господь нашего царя и наше отечество!
— Следовательно, ты ненавидишь чужестранных солдат?
— Вы спрашиваете, господин, но я не смею отвечать, так как и вы чужестранец.
— Это только так кажется. Во французском лагере есть трое знатных больных, для которых был бы желателен уход частного лица…
— Дальше, знатный господин; каждая русская жаждет сделать все, зависящее от нее, для истребления вражеских солдат.
— Ого, наконец-то ты высказала свое настоящее мнение, камышинская красавица! Своими прелестями ты должна привлечь к себе одного или двух из этих больных и взять их в свою хижину…
— Ну, вы можете все говорить, знатный господин.
— И с помощью какого-нибудь несчастного случая погубить обоих врагов твоего народа.
Глаза Марфы дико заблестели.
— Вы ненавидите этих больных?
— Думаю, так. Меня не удивляет твоя ненависть к ним, так как они самые заклятые враги твоей родины; если они умрут в твоей хижине, то ты окажешь этим услугу отечеству.
— Могу ли я верить вашим словам?
— Не сомневайтесь, Марфа Марковна!
— Но как они попадут в мою хижину?
— Явись завтра во французский лагерь в качестве добровольной сиделки, хвали прекрасный, свежий воздух твоей хижины…
— Хорошо, господин, — сказала русская со сверкающими глазами.
— Обещай тщательно ходить за обоими опасно больными и пусти в ход всю свою красоту и хитрость, чтобы привлечь их к себе, — ты обольстительная женщина; убей их, когда привлечешь к себе своими прелестями. При исполнении этого дела положись на свое лукавство; ты хороша и довольно хитра — глаза твои говорят мне это.
— Вы слишком снисходительны, господин, — заметила сконфуженная хозяйка.
— Я вижу по твоим глазам, что ты исполнишь мою просьбу и что ты хорошо меня понимаешь. Будь осторожна и исполни свой долг. За наградой дело не станет. Отправься рано утром в лагерь. Вот возьми эту сумму.
— Благодарю, господин; вы, кажется, наш тайный союзник, — ответила русская, взяв туго набитый кошелек.
— Можешь и так думать, Марфа Марковна. Каждый из нас должен исполнять свой долг и участвовать в истреблении врагов. На твою долю выпало важное поручение — уничтожить двух опасных полководцев. Я посмотрю, честно ли ты поступаешь относительно своего отечества.
— Войдет живым, выйдет мертвым, — шептала русская. — О, Марфа умеет душить, она сильна! Марфа может натравить собаку на врага, и Брудша разорвет его на куски. Я дам Брудше яду, чтобы тот передал его врагу.
— Именно так, — сказал одобрительно Эндемо, которому понравилась жаждущая крови женщина, — именно так, Марфа, ты мне все больше и больше нравишься, однако будь осторожна; хотя я и недалеко от тебя, чтобы снять с тебя всякое обвинение, но все-таки бойся измены. Действуй скорей. В твои руки попадут мужчины, которых ты легко победишь своими прелестями! Прощай.
— Тысячу раз благодарю вас, господин.
— Действуй так, как я тебе приказал, да будет с тобой архангел Михаил.
Марфа сложила руки на груди.
— Прощайте, знатный господин, — сказала она, провожая Эндемо.
— На этот раз они не уйдут из моих рук, — шептал мнимый герцог, — камышинская женщина мне нравится. Радуйся, Бачиоки! Лей слезы, Долорес, ты в моих руках, и я заставлю тебя совсем принадлежать мне! Олимпио живуч, но в этой хижине ему придется покончить с жизнью.
Эндемо вернулся в лагерь до рассвета.
Хуан, которого Канробер взял в свою палатку, быстро выздоравливал; Олимпио и маркиза перенесли в их палатку. Рана Хуана была не смертельна, но потеря крови сильно ослабила его; благодаря стараниям врачей и внимательному уходу силы его начали мало-помалу восстанавливаться.
Гораздо хуже обстояли дела с Олимпио. Правда, удалось наконец победить смертельную опасность; но состояние его здоровья внушало серьезные опасения. Близость смерти развила в нем раздражительность, зачастую он терял сознание, рассудок и память.
Маркиз на другой же день настолько поправился, что мог уже сообщить генералу Пелисье, пришедшему в его палатку, о результатах опасной экспедиции.
Найти слабую часть укреплений, усиленных гениальным Тотлебеном, было так выгодно для союзников, что даже сам Пелисье принимал живое участие в обоих смельчаках и усердно хлопотал об их выздоровлении.
Тесный лагерь и нездоровые испарения долины, увеличившиеся от ливней, были, по словам медиков, очень вредны для больных; поэтому необходимо было для их совершенного выздоровления оставить лагерь.
Пелисье уже велел осторожно перенести их на один из французских кораблей, стоявших в Камышовой бухте, чтобы они могли дышать чистым морским воздухом, как в это время, по предложению одного офицера, привели в лагерь одну из жительниц Камыша, говорившую, что она истинно предана союзникам, и предлагавшую разместить обоих больных в своем домике, обвитом виноградом и прекрасно расположенном.
Это случилось так кстати, что Пелисье, разузнав о местоположении домика, немедленно позволил больным воспользоваться этим благоприятным случаем. Поэтому Олимпио и маркиз переехали в домик Марфы Марковны, у которого был поставлен часовой.
Никто не подозревал, что в этом доме кроется измена; даже оба друга не думали о ней, так как ласка и радушие, с которыми их встретила прекрасная Марфа Марковна, не давали места сомнению.
Маркиз уже мог оставлять иногда постель и гулять в маленьком садике, окружавшем хижину; напротив, Олимпио еще так страдал от дурных последствий страшной ночи, что должен был оставаться в постели, которая, как и постель Клода, стояла в комнате с образами по стенам.
Марфа ежедневно навещала больных и при этом оказывала особенное предпочтение Олимпио, так что маркизу невольно пришла мысль, не полюбила ли русская его больного друга, что нередко случается с такими страстными женщинами, какова была Марфа.
Клод начал следить за ней и заметил, что она заботилась об Олимпио больше, чем следовало, ощупывала его, чтобы убедиться, нет ли у него лихорадки, и смотрела на него страстными и обольстительными глазами.
Однажды, заглянув через окно в комнату, он заметил, что Марфа, будучи уверена, что маркиз ее не видит, стояла на коленях перед Олимпио, соблазняя его своей красотой, — обстоятельство, которое могло иметь опасные последствия для его болезненно возбужденного друга.
Большие, блестящие глаза Олимпио были устремлены на прекрасные, обольстительно обнаженные формы предательницы, и маркиз, не зная настоящего плана Марфы, принял ее за страстную натуру, полюбившую Олимпио, и потому хотел помешать их сближению. Поэтому Клод часто проводил ночи у постели своего больного друга, который сильно бредил и мучился страшными видениями.
Хотя доктора, почти ежедневно приезжавшие в Камыш к Олимпио, уверяли, что он перенесет последствия роковой ночи, однако же маркиз не был спокоен.
Приехал и Хуан в домик русской, осведомился о здоровье обоих офицеров и рассказал им все обстоятельства страшного происшествия. Он боялся, что они сочтут его неблагодарным, недостойным доверия, а это было для него невыносимо.
Когда он рассказал маркизу обо всем, что с ним случилось и чего он не мог понять, и когда тот, дружески пожав ему руку, подвел к Олимпио, Хуан сказал, что в одну из следующих ночей будут штурмовать Севастополь, так как для этого уже сделаны все приготовления, и что поэтому доктора едва ли найдут время посетить больных.
Олимпио успокоил маленького адъютанта, уверяя, что чувствует себя гораздо здоровее и сильнее, чем прежде. Но маркиз, сожалевший, что не может участвовать в битве, и в то же время не желавший оставить Олимпио, отечески советовал Хуану быть осторожным и рассудительным и проводил своего любимца до самой дороги.
Позже Клод был доволен тем, что не последовал желанию отправиться с Хуаном и оставить Олимпио одного в доме Марфы Марковны.
Вечером ясно слышалась в Камыше усиленная пушечная пальба; казалось, союзники начали страшный обстрел Севастополя и хотели после него предпринять свой первый штурм.
Олимпио заснул в сумерки, маркиз еще стоял у маленького низкого окна.
Вдруг отдаленный гул пальбы, казалось, прервал благотворный сон больного друга — он застонал и заметался; подойдя к постели, Клод увидел, что лицо Олимпио горело, взоры блуждали, кулаки судорожно сжимались.
— Помогите! — бормотал он. — Разве ты не видишь — там собака? Она бешеная, скалит зубы, сюда, Клод. Это волкодав; у его рта пена, постой, я его схвачу, прочь, прочь!..
Маркиз не мог понять этого лихорадочного бреда и счел его следствием болезненного воображения. Ни Олимпио, ни он еще не видели собаки; Марфа держала ее в скрытой яме, так что лай животного ни разу не обнаружил его присутствия.
Каким же образом представилась Олимпио в лихорадочном бреду подобная картина, вызвавшая капли пота на его лбу и от которой тело его дрожало, а руки судорожно сжимались?
Клод старался успокоить своего друга, и слова его скоро оказали благотворное действие на больного.
Наступила ночь, пушечная пальба прекратилась, Олимпио заснул. Маркиз сел на плетеный стул возле постели. Он также устал, потому что еще не совсем оправился после болезни. Глаза его невольно закрылись; он облокотился на спинку стула, усталость овладела им, и он тихо погрузился в дремоту. Он просидел таким образом около часа и почти заснул, как вдруг его разбудил лай собаки. Он вскочил и прислушался. Кругом была тишина.
Без сомнения, он все это видел во сне, который приснился ему вследствие слов Олимпио о бешеной собаке. Но что же это однако такое? Перед домом слышался тихий шепот.
Маркиз вскочил со стула и стал прислушиваться; он не мог ошибиться, во дворе говорили; нельзя было разобрать слов, но ясно слышались тихие шаги, кто-то прошел перед дверью.
Клод протер глаза, он совершенно проснулся. Что же происходило во дворе?
Тихий скрип медленно и осторожно отворенной двери убедил его, что он не ошибся. Во дворе перед садом все еще говорили.
Клод тихо подошел к окну; несмотря на мрак, он мог рассмотреть слабые очертания фигур, ходивших около забора; это был часовой, отошедший от двери, вместе с другим человеком.
Что значило это неисполнение долга, которое в военное время могло солдату стоить жизни?
Маркиз не мог узнать человека, который держал в руках бутылку и потчевал солдата, а потом схватил его за руку и потащил с собой. Они разговаривали. Часовой, казалось, не был так пьян, как того хотелось незнакомцу. Они подошли к воротам низенького забора.
Клод следил за ними; он еще не понял связи между тихими шагами в доме и этим спаиванием часового, но подумал, что одна цель связывает эти оба наблюдения.
Не страх, но жалость к солдату, который подвергся бы большому наказанию за то, что оставил пост, побудила маркиза пойти посмотреть, кто был соблазнитель. Он тихо открыл дверь, чтобы не разбудить Олимпио, потом также тихо затворил ее.
В темных сенях не было никого. Маркиз осторожно приблизился к калитке, отодвинул задвижку и переступил порог.
Солдат, которого соблазнитель довел уже до забора, казалось, не хотел идти дальше; незнакомец употребил все свое красноречие и могущество крепкого вина, чтобы удалить часового от дома.
Они тихо разговаривали и не видели маркиза, который хотел узнать, кто был незнакомец. По-видимому, это не был солдат.
— Далее ступай один, это мне может стоить головы, — сказал часовой.
— Глупец, кто видит и слышит тебя! Через час ты снова будешь на своем посту. Мы с тобой разопьем еще бутылочку.
— Принеси ее сюда, я выпью еще охотно.
— Обещаю тебе, что до смены ты будешь здесь опять; еще нет полуночи, и у нас еще больше часа времени. Пойдем, приятель!
Солдат колебался, но соблазн был велик. Дом, у которого он стоял на часах, лежал в стороне, уединенно; трудно было заметить отсутствие часового, если он вернется ко времени смены.
Клод незаметно подошел к забору; эти два человека стояли шагах в десяти от него. Он напрягал все свое зрение, чтобы узнать соблазнителя; наконец тот повернулся так, что Клод мог его рассмотреть. У незнакомца было широкое лицо, он походил на бульдога; маркиз его не знал.
Он уже хотел растворить калитку и арестовать нарушителя порядка, очевидно, замышлявшего что-то, как вдруг в доме раздайся крик, от которого кровь застыла в жилах маркиза. Это был ужасный, бешеный вой собаки, точно такой, какой он слышал недавно во сне!
Что происходило в доме…
В ту минуту, как маркиз спешил возвратиться к двери, послышался громкий голос Олимпио:
— Это животное взбесилось, я его задушу руками. Назад, женщина!
Клод хотел открыть дверь, но она была заперта изнутри. Смертельный ужас объял его.
— Матерь Божия! — вскричал маркиз, напрасно стуча в дверь. — Он погиб. Отворите! Измена!
Солдат приблизился; его соблазнитель убежал, заслышав шум. Не заботясь более о часовом, Клод поспешил к окну, сильным ударом выбил раму и впрыгнул в комнату. Ему представилось ужасное зрелище.
Вскочивший с кровати Олимпио обвивал руками большого волкодава и душил его с нечеловеческой силой. Последний раздирал своими острыми когтями полунагое тело больного, в то время, как хозяйка, точно мегера, напала на больного, чтобы освободить животное и помочь ему. Олимпио не в силах был обороняться от этой сильной женщины, потому что не мог выпустить из рук шею и голову бешеного животного.
— Прочь, женщина, — закричал маркиз, впрыгивая через окно в комнату с ружьем, взятым у часового. — Прочь или смерть тебе!
— В безумном лихорадочном бреду он душит мою собаку, мою любимицу, которая на него залаяла, когда он до меня дотронулся…
— Животное взбесилось, — закричал Олимпио, глаза которого ужасно сверкали; он, казалось, не чувствовал боли, которую ему причиняли когти собаки, рвавшие его тело.
Маркиз увидел текущую по полу кровь. Марфа, как будто ничего не боясь, продолжала бороться с Олимпио. Если бы Клод пришел минутой позже или если бы Олимпио не увидел, проснувшись, и не схватил бросившейся на него собаки, то последняя укусила бы его, и было бы достаточно одного ее укуса, чтобы Олимпио погиб ужасной смертью. Марфа Марковна уже несколько дней не давала собаке воды, и она, по-видимому, взбесилась — изо рта бедного животного шла пена. Марфа хотела освободить собаку из рук Олимпио, державших животное, как в тисках. Если бы это удалось ей, погибли бы оба ее врага, и никто не мог бы ее обвинить в их смерти.
Но она не знала, с какими решительными и проницательными людьми имела дело. Маркиз прицелился в женщину, которая, как бешеная, снова бросилась на Олимпио, чтобы, как она говорила, освободить любимое животное.
— Назад! — закричал он грозным голосом. — Хотя вы и женщина, однако я вас застрелю, если замечу ваше желание броситься на больного. Души собаку, сдави ее еще крепче, Олимпио, через минуту она будет безвредна.
С необузданной яростью, собрав все свои силы, быстро вырвала Марфа Марковна животное из рук дона Агуадо и бросила его с притворным криком жалости на землю. Брудша был напрасно принесен в жертву; собака лежала в судорогах и не могла подняться.
— Вы убили моего любимца, — кричала женщина, ломая руки, — будьте прокляты…
— Будьте довольны и благодарите Бога, что вы не поплатились жизнью за свою измену, которую я хорошо вижу, — сказал маркиз с возвратившимся спокойствием. — Посмотрите туда, посмотрите на кровь, которая течет из ран моего несчастного друга!
— Оставь, Клод, раны не опасны, — заметил Олимпио со своим обыкновенным добродушием.
Маркиз подвел его к постели и потом сказал Марфе Марковне, все еще стоявшей на коленях возле собаки:
— Знаете ли что было бы с вами, если бы мы не предпочитали милосердия правосудию? Ваш дом обратился бы в развалины! Благодарите же Бога, что ваш замысел не удался! Уйдите отсюда и захватите с собой издыхающую собаку.
Скрежеща зубами, Марфа покорилась силе; она видела, что план ее не удался.
Раны Олимпио были неопасны. Когда приехавшие на другой день в Камыш медики рассказали, что штурм не удался и что многие погибли, Олимпио непременно хотел казаться здоровым и оставить постель. Он только тогда успокоился, когда посетивший его Канробер уверил, что до его выздоровления не будет нового приступа. Маркиз же, не объясняя причин, хлопотал о том, чтобы ему и Олимпио вернуться в лагерь.
Вскоре приехал и Камерата из Франции, и это радостное свидание хорошо подействовало на Олимпио. Он мог уже выходить из палатки, и его первая прогулка в сопровождении друзей была в траншею, из которой они с маркизом предприняли опасную экспедицию на Малахов курган. Подземный ход был уже давно загорожен, и вода, проникшая в верки, удалена.
Пелисье уже начал готовиться к решительному штурму. Земляные работы союзников продвигались дальше, их пушки в последние дни и ночи произвели заметное опустошение не только в городе, но и в Севастопольской крепости и ее крепостных верках.
Главное руководство над войсками генерала Боске и Мак-Магона, назначенными для штурма Малахова кургана, было поручено маркизу и Олимпио, потому что им была известна слабая часть этого кургана, считавшегося неприступным ключом крепости. Англичане же должны были напасть на так называемый Редан.
Камерата остался при Олимпио, Хуан при маркизе.
После жестокой пушечной пальбы наши друзья направили легкие колонны штурмовать Малахов курган, и колонны скоро вышли на более доступные места. Смерть свирепствовала, но колонны неудержимо шли вперед.
Олимпио и Клод водрузили трехцветное знамя на занятом кургане, между тем как Камерата и Хуан вели новые войска, потому что русские, защищенные внутри укрепления множеством крытых ходов, отчаянно сопротивлялись.
Тысячи убиты или ранены выстрелами и штыками, говорит профессор Вебер, в том числе четыре русских генерала; другая часть войска была засыпана при взрыве батареи; наконец, когда после пятичасового сражения французы овладели Малаховым курганом, они легко могли взлететь вместе с ним на воздух, если бы принцу Камерата не удалось, по приказанию генерала Агуадо, перерезать шнур, проведенный из Севастополя в пороховые запасы, скрытые в глубине Малахова кургана.
В то же время и на других укреплениях сражались с равным упорством и ожесточением, стараясь по горам трупов взобраться на стены и окопы.
Англичане, храбро овладевшие укреплением Редана, были отбиты.
Потери их составляли около двух с половиной тысяч человек, а потери французов превышали четыре тысячи человек.
Это была страшная кровопролитная битва.
Со взятием Малахова кургана была решена судьба Севастополя; следовательно, смелый, отчаянный подвиг Олимпио и маркиза принес в этом деле немалую пользу.
Ночью Горчаков велел взорвать укрепления южной части города и затопить в гавани все военные корабли, за исключением нескольких пароходов. Затем он повел остатки войска на северную сторону залива, разрушив за собой понтонные мосты.
Так кончилась знаменитая осада Севастополя.
Понесенными поражениями и потерей крепости Россия не была так ослаблена, чтобы западные державы могли рассчитывать лишить ее места первенствующего государства; тем более что Австрия недавно встала на их сторону, а Пруссия и большинство немецких государств больше и больше склонялись на сторону России.
Еще двуглавый русский орел держал в своих когтях полуостров Крым, когда Горчаков занял твердую позицию на восточных высотах от Севастополя.
Положение дел мало изменилось оттого, что в две экспедиции союзники сперва разрушили маленькие русские укрепления Тамань и Фанагорию (напротив Керчи), а потом угрожали с Кинбурнской косы Очакову.
Но чем яснее выражалось желание мира, тем более хотела Россия загладить свои поражения победами, чтобы не явиться побежденной державой.
Желание это было достигнуто.
Осажденная русским генералом Муравьевым турецкая крепость Каре (на юге от Трапезунда), геройски защищаемая Васив-пашою, которому словом и делом помогали англичанин Вильяме и венгерский генерал Кмети, принуждена была сдаться 27 ноября 1855 года.
Теперь Россия могла, так сказать, со славой заключить мир.
В январе 1856 года австрийский полномочный князь Эстергази и русский канцлер Нессельроде предварительно согласились насчет многих пунктов; Турция обеспечила договором равноправность христиан с магометанами; тогда же в феврале был заключен в Париже мир.
Людовик Наполеон, стоявший на вершине славы, настоял на принятии Турции в ряд европейских государств и содействовал свободному плаванию кораблей всех наций по Черному морю.
Со всех сторон императору поступали поздравления. Его министр, Валевский, побочный сын Наполеона I, вел переговоры о мире. Глаза всех были устремлены на выскочку, ставшего судьей Европы, и на его жену, которая из испанской графини превратилась в императрицу. Оба супруга купались в славе.
Прежде чем узнаем, какая судьба постигла бедную Долорес, расскажем о придворных интригах, жертвой которых она стала.
Инфанта Барселонская начала понимать, что она приняла участие в постыдном деле, и внутренний голос подсказывал ей, что главная вина падала на Бачиоки, который принял на себя роль бессовестного пажа при Евгении и Людовике Наполеоне. С самого начала личность Бачиоки произвела на нее неприятное впечатление.
Глаза инфанты, казалось, проникли в глубину души этого корыстолюбивого корсиканца; много раз она при удобном случае следила за ним, и выражение его бородатого лица, коварная улыбка и беспокойство в глазах выказывали всю низость его характера; к тому же Долорес назвала его низким человеком, который заманил ее в Версаль и в словах Долорес инфанта некоторым образом удостоверилась, когда увидела Бачиоки, входящего к. императрице.
Инесса, дочь Черной Звезды, более и более приходила к тому убеждению, что государственный казначей был демоном Тюильри; и Бачиоки, вся мудрость которого состояла в составлении позорных планов и подсматривании за придворными, вскоре понял, что доверенная статс-дама Евгении, лицо которой всегда скрыто таинственной вуалью, видит его насквозь. Он видел, что инфанта готовилась сделаться его опасной противницей, но не боялся ее, пока она не предпринимала никаких действий против него. Если бы это случилось, то он не погнушался бы никакими средствами, чтобы уничтожить соперницу.
Инесса скрывала от Евгении свои мысли и впечатления; ее беспокоила судьба бедной Долорес, мучила мысль, что она помогла погубить невинную. В душе этого странного существа происходила внутренняя борьба, доселе неизвестная инфанте. Если любимая ею особа употребила ее для преступления, если Евгения, пользуясь ее безусловной привязанностью, сделала ее орудием несправедливой злобы, сделала соучастницей Бачиоки, то инфанта не знала больше, кого она должна любить, кого ненавидеть.
После бессонных ночей она решилась еще раз отправиться на улицу Сен-Дидье, № 4, чтобы там узнать, куда исчезла Долорес.
По счастливому случаю императрица в один из следующих вечеров отправилась в оперу — инфанта имела несколько свободных часов и незаметно оставила Тюильри. Она быстро шла по улицам и вскоре достигла дома Шарля Готта.
Став постоянным тайным агентом полиции и получая значительный доход, дядя д'Ор жил очень роскошно. Он и внешне изменился. Его поступь представляла нечто честно-спокойное; он умел везде, когда только хотел, возбудить доверие к себе, но в случае нужды, при аресте подозрительных и опасных лиц, умел приставить пистолет к груди. Такие люди были нужны!
Известный тайный агент Грисчелли, далее — Бартолотти, Гонде,
Басон, Грилли, Шарль Готт, Тибо и тысячи других получали, по их собственному признанию, такую годовую награду, какую у нас едва ли получает президент.
Кто же станет удивляться, что эти люди были членами высшего общества, носили драгоценные булавки и кольца и часто имели в петлице орденский бант. Если они для какой-либо цели посещали ночью трущобы, то, конечно, являлись в другом костюме, и прошлое большей части из них позволяло и даже помогало им вращаться тайно в этих сферах, так что даже здесь они умели пробудить к себе доверие.
Их роль не была легкой, они должны были иметь натуру хамелеона. Они не смели иметь своего мнения или убеждения, но должны были свято верить всему, что им говорили Морни, Пиетри, занявший в это время место Мопа, Персиньи и другие декабрьские герои. За это им очень хорошо платили!
Дядя д'Ор явился в полном блеске в кровавые декабрьские дни, устранив не менее четырнадцати ненавистных депутатов; конечно, такой геройский поступок был вполне оценен и награжден.
Прежний преступник, бывший потом, в качестве трактирщика, полицейским шпионом, сделался агентом и, как мы уже сказали, женился на немолодой, но еще очень желавшей вступить в брак, камерфрау императрицы. Эта почтенная особа ни в чем не могла упрекнуть своего честного супруга, что, без сомнения, увеличивало счастье их брака. Прежде она была горничной у графини Леон и состояла тогда в связи с герцогом Орлеанским, любовником своей госпожи; от этой связи родилось несколько потомков, которые давно занимали офицерские места в армии.
Своим браком с этой камерфрау императрицы, отцветшей уже красавицей, Шарль Готт доказал, как хорошо он понимал свой век и современников, ибо, оказывая особые тайные услуги, получал еще некоторые доходы. Он всегда был расчетливым, хитрым парнем, а теперь сделался еще опытнее, осторожнее, корыстолюбивее и с большим основанием оправдывал свое имя «дяди д'Ора», потому что действительно— часто купался в золоте.
Но пользовавшиеся им лица были, как мы сейчас увидим, еще хитрее и доверяли своим тайным орудиям не более того, сколько следовало в известном деле. Эти лица поручали одному начало какого-либо дела, а конец — другому, чтобы быть уверенным, что ни один из них не поймет общей связи.
Рабочая комната дяди д'Ора была внизу, а семейные и приемные комнаты находились на первом этаже, на который вела устланная ковром лестница. Этот честный человек держал у себя слугу, который доложил своему господину, когда тот сидел вечером за своим рабочим столом и приготовлял отчет для префекта Пиетри, о приходе одетой в черное и покрытой вуалью даме, которая хотела сообщить свое имя только Готту. В этом было что-то таинственное, но для агента не было новостью, потому что он имел удивительные связи.
Он приподнялся, бросил пытливый взгляд в зеркало, пригладил седоватые волосы и подошел к двери, которую открыл слуга.
На пороге стояла Инесса; она отбросила вуаль, когда удалился слуга и она осталась наедине с дядей д'Ором.
— А, милостивая инфанта, — сказал он с низким поклоном, — какая честь! — Он надеялся на новое тайное поручение и на соединенную с этим награду и украсил свое круглое лицо любезной улыбкой. — Не угодно ли вашему высочеству сделать мне честь сесть возле меня.
Изящным движением руки он указал несколько мягких, бархатных кресел, которые предназначались для подобных знатных гостей.
— Мое дело не задержит вас долго, господин Готт, — сказала Инесса, садясь в кресло. — Умеете ли вы молчать?
Дядя д'Ор самонадеянно улыбнулся.
— Вашему высочеству известно, что ваш слуга умеет принимать поручения всякого рода и считает своим высшим долгом все слушать и ни о чем не говорить.
— Я спрашиваю: можете ли вы молчать перед вашей супругой?
— Конечно, ваше высочество. Долг не имеет ничего общего с семейством; я умею это отличать.
— Мое поручение не повредит вам, господин Готт. К делу. Несколько недель тому назад я привезла молодую испанку в ваш дом…
— Прелестную сеньору, имени которой я никогда не знал. Ваше высочество приходило в тот вечер еще раз, я был несчастлив, что не мог вам услужить, — о, я все знаю!
— Может быть, вы мне сегодня услужите! Я предлагаю вам вопрос: куда увезли молодую испанку?
Разочарованный дядя д'Ор пожал плечами.
— Извините, ваше высочество, я об этом ничего не знаю.
— Вы думаете, что я хочу испытать вас! Это не так, господин Готт! Я щедро награжу за каждое сообщение по этому делу, потому что мне чрезвычайно важно знать, что сделалось с этой сеньорой. Государственный казначей Бачиоки являлся вечером к вам…
Инфанта пытливо посмотрела на агента своими проницательными глазами.
— Вы это знаете, ваше высочество? — спросил он вполголоса.
— Какие приказания он вам дал?
— Отвести иностранную сеньору в его экипаж.
— Вы это сделали?
— Я должен повиноваться, ваше высочество. Это было высочайшее повеление.
— Знаю! Сопровождал Бачиоки сеньору? — спрашивала Инесса Дальше.
— Нет, ваше высочество, господин Бачиоки не показывался ей.
— Плут, — прошептала Инесса со сверкающими глазами, потом спросила громко: — Куда приказал он вести испанку в своем экипаже?
— Не знаю, ваше высочество! В то время как сеньора садилась в экипаж, господин Бачиоки написал несколько слов, но кому, это мне неизвестно, и потом дал письмо егерю, приказав отвезти сеньору по адресу, который написан на конверте.
— Он не сказал адреса?
— Он предоставил его прочесть егерю, — отвечал дядя д'Ор с жестом, выражающим сожаление.
— Он перехитрил меня, — прошептала Инесса.
— Ваше высочество, я готов передать вам все, что я знаю!
— Еще одно, господин Готт, — вы знаете этого егеря?
— Если увижу его, то, конечно, узнаю!
— Возьмите эту небольшую сумму за вашу услугу, — сказала Инесса, опуская кошелек, наполненный золотом, в руку агента.
— Тысячу раз благодарю, милостивая инфанта!
— Вы получите от меня сумму в десять раз большую, господин Готт, — продолжала Инесса дрожащим голосом, — если сообщите адрес, по которому отправлена сеньора с егерем.
— Я употреблю все силы, ваше высочество, чтобы доказать свою благодарность, но дело не так легко! Егерь испытанный, молчаливый парень, он также узнает меня, и потому я должен подослать кого-нибудь другого, который бы выведал у него.
Инесса бросила презрительный взгляд на корыстолюбивого, жалкого человека.
— В таком случае, сочтемся! В кошельке сто наполеондоров, в десять раз больше — тысяча, но так как вы нуждаетесь в товарище, то я удвою сумму. Вы получите за известие две тысячи золотых.
— Какая доброта и великодушие, ваше величество! Обещаю вам возможно скорее доставить известие; я употреблю все, буду стараться, пусть Шарль Готт не заслужит от вас названия неблагодарного.
— Оставим уверения, — заключила инфанта холодно и гордо, — доставьте известие!
Она поклонилась низко кланявшемуся дяде д'Ору и быстро вышла из его дома.
Оказавшись на улице, она глубоко вздохнула; ей казалось, будто даже воздух в доме агента был отравлен.
На ее бледном лице появилось такое презрительное выражение, такая злобная усмешка, что всякий, кто взглянул бы на нее в это мгновение, отступил бы в испуге. Путь ее был усеян несчастьями, она встречала лишь презренных людей! Развившиеся в ней нелюдимость и ненависть к людям, вследствие несчастий ее отца, имели, таким образом, свое основание. Она содрогнулась от ужаса при виде этих жалких людей, которых ей пришлось узнать, которые изменяли друг другу, терзались страстями, становились из-за своей жадности, сластолюбия, зависти или честолюбия бесчестными, предателями, — и, быть может, единственное создание, посланное ей небом для того, чтобы спасти ее от отчаяния, погублено ею самой…
Инесса спешила по улицам; казалось, ее преследовали упреки совести; она была бледна и возбуждена. Перебежав через площадь, она быстро подошла к воротам павильона Марзан, а потом поднялась в свои комнаты. Императрица уже возвратилась из театра, но еще не звала инфанту.
Инесса должна была скрывать свои мысли и чувства. Она молчала, стараясь не выдать своего смятения даже малейшим жестом; она хотела вынести борьбу с самой собой!
Императрица прошла в свою спальню, и инфанта пожелала ей покойной ночи. Оставшись одна, она преклонила колени перед образом Мадонны, висевшем в нише, и долго, долго молилась. Горячая молитва облегчила ее угнетенную мрачными впечатлениями душу, ей слышались как бы свыше слова: «Ищи добра, чтобы самой быть доброй! Поступай справедливо, и твоя душа найдет мир. Не бойся никого, но будь милостива к злым, старайся их спасти, и твое сердце будет полно блаженства, а твоя жизнь только тогда начнется!»
Инесса просияла от этих мыслей. Ей не хотелось оставлять нишу; она все смотрела на кроткие черты Мадонны, которые внушали ей такой покой и такую силу. Она опустилась на ступеньки аналоя, прислонилась к нему усталой головой и, взирая на образ, видела, что Мадонна смотрит на нее любовно и кротко… Она заснула.
Но вдруг до нее донеслись звуки, которые нарушили ее мир…
— Помогите! Прочь… прочь… они душат меня… все темно кругом! Прочь… помогите!
Инесса поднялась, откинула волосы с лица и только теперь увидела, где она находится.
Но откуда доносится этот ужасный крик? Ужасные стоны повторились, инфанта не могла более сомневаться — вопли о помощи неслись из спальни императрицы.
Что там происходило?..
Инесса чувствовала, как холодная дрожь пробежала по ее телу; она встала. Никто не смел входить ночью в спальню, даже она, поверенная Евгении.
Вдруг прозвенел колокольчик коротко и громко. Инфанта протянула руку к образу, потом спокойно взялась за портьеру в глубине ниши. Тихие стоны еще доносились до Инессы.
Твердой рукой она приподняла тяжелую, шитую золотом завесу и вошла в комнату, освещенную матово-красным светом. Ее взор упал на полузакрытую шелковыми завесами кровать императрицы, над которой висел золотой орел, державший корону.
Никого не было в обширной, великолепной комнате, наполненной благовонием. Инесса быстро подошла к подушкам, на которых лежала императрица. Грудь ее беспокойно вздымалась; она боязливо протянула руку инфанте и приложила ее руку к своему лбу; его покрывал холодный пот.
— Вы больны; позвольте я пошлю за доктором, — сказала Инесса с озабоченным видом, заметив, что императрица дрожит и что ее глаза сверкают.
— Ужасное сновидение!.. Останься здесь. Оно было так ужасно, что я должна была позвать тебя; я видела Долорес и людей, бесчисленное множество разъяренных людей; миллионы грубых рук хватали меня; они хотели втащить меня в темное пространство, я старалась от них убежать… это ужасно… они преследовали меня…
— Вас мучил сон, — сказала Инесса и про себя прибавила: это был голос, предостережение совести.
— Зажги канделябры и останься у меня; не знаю, почему я еще вижу отдельные образы… Оссуна, Генрих, маркиз де Монтолон, Олимпио Агуадо… на нем крест…
— Могу ли я предложить вам что-нибудь из успокаивающих напитков? Здесь никого нет, кроме меня.
— Нет, нет; эта необъяснимая тоска проходит. Останься там, на диване, я надеюсь, что тогда спокойнее усну.
Инесса исполнила желание Евгении и осталась при ней. Только к утру сон императрицы сделался спокойнее и крепче.
Услышав о припадке и посоветовавшись между собой, придворные врачи уверили императора, что есть надежда на продолжение династии.
Людовик Наполеон был этим известием удивлен и обрадован. Престолонаследие доставило ему много забот уже с первого года брака; теперь наконец эта проблема должна решиться.
Говорят, император никогда не был так весел и так расположен к шуткам, как в это исполненное надежд время. И он, конечно, имел все основания считать себя счастливым, потому что наконец, после почти трехлетнего напрасного ожидания, исполнялось искреннее желание его и народа.
Нездоровье Евгении больше не повторялось, она была в очень веселом настроении духа и радовала здоровьем и красотой, так что сама теперь смеялась над ужасами той ночи и просила инфанту забыть про них.
Спустя несколько недель Инесса случайно встретила в приемном зале государственного казначея Бачиоки, который только что от имени императора осведомился о здоровье Евгении.
Отвечая на церемониальный поклон корсиканца, инфанта не могла удержаться, чтобы не бросить на него пытливого взгляда; казалось, она хотела прочитать его мысли.
Но Бачиоки давно хотел при удобном случае показать свое превосходство гордой и, как ему казалось, домогающейся влияния инфанте. Он чувствовал, что она видит его насквозь, и это беспокоило его, что часто случается с людьми с нечистой совестью, дурным прошлым и низкими намерениями.
Настоящая минута казалась ему самой удобной для того, чтобы пригрозить инфанте и привлечь ее на свою сторону или выжить из дворца.
Но это было не так легко, как ему казалось.
— Я счастлив, что могу осведомиться о вашем здоровье и положить мою преданность к вашим ногам, — сказал малоумный, но самоуверенный придворный, наклоняясь, чтобы поцеловать руку отступившей Инессы. — Мне так редко представляется случай приблизиться к вам.
— Все ли правда, что вы говорите, господин государственный казначей? — спросила Инесса, сурово рассматривая его своими большими темными глазами.
— Вопрос по совести, прекрасная инфанта: может ли быть все справедливо, что говорят? Конечно, вы еще думаете о своем трудном прошлом, — сказал Бачиоки с легкой горечью в голосе. — При дворе, да и вообще в человеческом обществе это называют приличием, которое требуется общественными отношениями и воспитанием; приличия, формы! Было бы плохо в обществе, если бы стали постоянно говорить одну правду. Ваш вопрос навел меня на это толкование, которого иначе избегают.
— Но не скрывается ли под этими формами общественных отношений и воспитания, как вы их называете, грубая и ненужная ложь? Мы с вами кланяемся, господин государственный казначей, и этого достаточно в отношении общественных приличий. К чему же еще уверение, что моя встреча делает вас счастливым… когда я твердо убеждена в противном.
— Вы убеждены, — возразил Бачиоки с грубым смехом, — в таком случае, всякого рода приветствия будут, без сомнения, излишни. И я пользуюсь с вашей стороны таким же чувством, какое вы предполагаете во мне?
— Я знаю, что вы меня избегаете, может быть, боитесь.
— На чем это основано?
— На том, что я вас вижу насквозь, и вы это чувствуете.
— Да? Прелестная послушница двора не очень скромна. Инесса выпрямилась; вся гордость, все презрение, которое она питала к Бачиоки, ярко вспыхнули в ее взгляде.
— Послушница должна отвыкнуть от скромности, чтобы креатуры двора не считали ее равной себе и не обращались с ней запанибрата, господин государственный казначей; послушница презирает их и объявляет им войну не на жизнь, а на смерть! Она решилась раздавить этих гадин.
— Э, э, как возбуждена и эмансипирована моя дорогая инфанта… забыл, где лежит та страна или тот город, которого вы инфанта?
Бачиоки думал унизить этим свою противницу; он улыбался иронически.
— Я хочу быть инфантой справедливости и чести, господин государственный казначей, и скорее соглашусь не обладать землями, но иметь чистое сердце! Вот вам мой последний ответ.
— Которым вы объявляете мне войну…
— Пусть будет так; я готова.
— Посмотрим, кто победит, — сказал Бачиоки, кланяясь в знак прощания.
В эту минуту камердинер принес письмо инфанте на серебряном подносе.
— Еще минуту, господин государственный казначей, — сказала Инесса с блестящим взглядом, принимая письмо и сламывая печать.
Слуга удалился.
Инфанта быстро прочитала письмо в несколько строчек, без подписи.
— Вы знаете полицейского агента Грилли, улица Орлеан, № 18? — спросила Инесса, презрительно глядя на удивленного Бачиоки — она видела, что вопрос не остался без действия.
— Грилли? К чему этот вопрос?
— Говорят, этот человек — ваше орудие, ваш поверенный; не знает ли он чего-нибудь, что могло бы вас компрометировать?
— Если бы он и знал что-нибудь подобное, то, будьте уверены, он не был бы в состоянии вредить мне.
— Не спешите, потому что уже поздно. Пока мы с вами говорили, эти дела, насколько они мне интересны, уже открыты и выданы.
Бачиоки передернуло, но, по-видимому, только на одно мгновение инфанта застала его врасплох и перехитрила. Сатанинская улыбка опять заиграла в уголке его широкого рта.
— Это было бы смертью для того глупца, который один только может быть виновен в этом! О, вы считаете государственного казначея, кузена императора, глупцом, который позволит обмануть себя, но не так легко его победить. Я вам благодарен за ваше предостережение и постараюсь им воспользоваться.
— Если найдете для того время, — отвечала Инесса, держа письмо в руке.
— Надеюсь! Бачиоки будет недостойным человеком, если позволит победить себя так легко. Имею честь…
Он поклонился и ушел.
Полученное Инессой письмо было, как она и думала, от Шарля Готта; содержание его было следующим:
«Сеньора привезена к полицейскому агенту Грилли, на улице Орлеан, № 18. Через час вы получите известие, куда она была отправлена дальше».
Летом 1855 года Канробер передал свой пост решительному, беспощадному Пелисье. В июле принц Камерата был в Париже. При взятии Севастополя он так отличился, что, по донесению из главной квартиры в Париже, ему и маркизу де Монтолону были присланы генеральские дипломы.
Олимпио Агуадо, бывшему уже в генеральском чине, не прислали никакой награды; по-видимому, предоставляли это сделать испанской королеве. Олимпио отнесся к этому без всякого неудовольствия; он посмеивался и говорил, что, вероятно, заметно, что его поступки имеют в основании хорошее побуждение, а не желание получить награду.
Между тем как союзные войска возвращались и мир был заключен, Евгения 16 марта 1856 года осчастливила императора и народ рождением принца. Радость по поводу рождения наследника была неописуемая, а гордость Наполеона велика. Теперь он достиг вершины своего могущества и величия и трон его был упрочен. Озаренное блеском военной славы и своевременно заключенного мира, рождение сына у императорской четы было довершением видимого счастья — теперь исполнилось последнее желание.
Народ ликовал, по случаю торжества раздавались деньги и места, устраивались празднества, и счастливый отец говорил себе, что теперь его престол непоколебим.
Нелепые слухи, ходившие в то время и впоследствии в известных кругах, не достигали Тюильри, многие из них были глупы и невероятны. Так, говорили, что этот мальчик был подменный ребенок, украденный у одной бедной роженицы в предместье Сен-Жермен. Отец этого дитяти, работник, умер по дороге в Кайену, а мать отвезена в тюрьму Ла-Рокетт, откуда ее отправили в дом для умалишенных.
Очевидно, эти рассказы не только не нашли веры, но и носят на себе печать вымысла. Если в Тюильри и происходили необыкновенные дела или если ссылки и устранения неприятных правительству лиц относились к числу обыкновенных явлений, то подобный случай однако не мог оставаться тайной.
Гораздо понятнее выражаемое многими мнение в Париже и во всей Франции, что маленький принц был дитя любви, которой Людовик Наполеон не пользовался у своей супруги. И это обстоятельство объясняет также ненависть и преследование, которым вскоре подвергся принц Камерата, недавно прибывший в Париж под именем графа Октавио д'Онси.
Было немыслимо, чтобы император питал к нему смертельную ненависть за прежнее его пребывание в салоне Монтихо после геройских подвигов принца!
В ночь рождения дитяти Франции в покоях императрицы находились, кроме лейб-медика доктора Коно, графиня, теперь герцогиня Монтихо, инфанта Барселонская и несколько камерфрау и докторов. В прилегающем будуаре и зале собрались в качестве свидетелей, подписавших акт рождения, господа Бильо, Персиньи и Барош.
Император получал через каждые полчаса известия через Бачиоки. После полуночи пришел доктор Коно, которому он верил, и сообщил ему о рождении принца.
Теперь открылись двери.
«Да здравствует императорский принц»! прозвучало по залам и коридорам Тюильри.
«Да здравствует император! Да здравствует императрица»! слышалось на площадях и улицах.
Пушечные залпы возвестили о благополучном рождении дитяти, а число выстрелов показало парижанам, что это дитя был принц, наследник престола, потому что при рождении принцессы полагается меньше выстрелов.
Принц получил имя Евгений Людовик Жан Иосиф Наполеон.
Императрице было тридцать лет, когда появился на свет этот ребенок. Она родилась 5 мая 1826 года. Императору было уже сорок восемь лет — королева Гортензия родила его 20 апреля 1808 года.
Сообщив вкратце эти семейные сведения, мы беремся опять за нить нашего рассказа.
Бачиоки придумывал средства избавиться от инфанты, которая, как он видел, могла быть ему опасна. Следовало во что бы то ни стало обезвредить ее и, если возможно, внушить к ней подозрение императрицы, а на это государственный казначей был большой мастер. Кроме того он имел в своем распоряжении много людей, которые были некоторым образом обязаны ему служить и старались изо всех сил; они обладали твердыми характерами и ничего не боялись и ни перед чем не отступали.
Он чувствовал, что должен немедленно действовать, чтобы не быть побежденным, но говорил себе, что удар, направленный против инфанты Барселонской, не должен казаться исходящим от него, чтобы по достижении успеха можно было ей сказать с торжеством:
— Это было мое дело. Я погубил тебя, глупая, потому что ты отважилась восстать против меня! Теперь ты устранена и свергнута. Оплакивай свое безумие и знай, что ты нашла противника не по своим силам, что он умеет держать весь двор в своих руках. Я знаю все тайны и интриги, ничто не уйдет от моего взгляда, и ты могла надеяться победить меня, когда я все имею в своей власти? Через тебя пройдет мой путь!
Через несколько дней по возвращении трех генералов — Онси, Монтолона и Агуадо — состоялось крещение императорского принца с чрезвычайной пышностью в церкви Богоматери. Пять тысяч приглашенных заполнили просторную церковь, а улицы, по которым блестящая процессия шла от Тюильри к церкви, были заполнены толпами народа, который ликовал, не переставая кричать «ура».
Издержки на этот праздник доходили почти до миллиона франков, не считая наград, розданных по этому случаю. В самом деле, дитя Франции уже при самом своем рождении было драгоценным предметом общей радости. Одна процедура крестин стоила почти двести тысяч франков; дворцовые чиновники получили почти такое же вознаграждение.
Врачам заплачено тридцать тысяч франков и вдвое больше музыкантам, живописцам, скульпторам и писателям, которые воспели, изобразили и прославили это счастливое событие.
Все это оплачивалось из государственных сумм, хотя отец дитяти Франции не нуждался в том. Людовик Наполеон неусыпно заботился о том, чтобы у него и Евгении в иностранных банках возрастал капитал, который он едва ли мог собрать из своих штатных доходов.
В это время он имел в Лондоне, у братьев Беринг, пятьсот тысяч фунтов стерлингов; кроме того он купил для Евгении много поместий в Испании, чтобы в случае непредвиденных несчастий можно было беззаботно жить как частное лицо. С этого времени он, конечно, увеличил в несколько раз эти богатства, так что теперь мог вести в Англии более роскошную жизнь по сравнению с той, какую вел там, будучи принцем! Испытываемые им огорчения не будут его убивать, даже если бы он потерял навсегда трон, которого достиг с таким трудом.
Для дитя Франции был учрежден после крещения отдельный придворный штат, ослепительный в своем великолепии. Надо было во что бы то ни стало сохранить жизнь слабому мальчику, и потому не жалели ничего для укрепления его здоровья. День и ночь при нем были врачи, следившие за его сном, дыханием и руководившие его физическим воспитанием.
Счастливая мать приходила каждый вечер в комнаты сына; Людовик Наполеон также выказывал любовь и заботился о нем. Его престолонаследник должен был быть сохранен, должен быть любим народом, а это составляло цель всех его мыслей и планов.
Вследствие Крымской войны, стоившей много жизней и денег, наступил неурожай во многих провинциях Франции, а затем голод и недовольство.
Дитя Франции должно было облегчить эти несчастья, и хотя принц умел только кричать, пить и спать, однако комедия имела успех и достигла цели. От имени новорожденного принца император всюду рассылал богатые подарки из государственных сумм. Во всех церквях служили благодарственные молебны за дитя Франции, и все эти штуки не остались без действия.
Одетый в шелк, обвитый кружевами, в золотой колыбели, под короной, лежал мальчик, участь которого в настоящее мгновение была достойна зависти, а потом, быть может, станет несчастной.
Все ему улыбалось, все теснилось вокруг, все относилось к нему с благоговением! Охраняемое бесчисленными Глазами, окруженное блеском и великолепием, лежало это бледное дитя на мягких подушках, — но разве не счастливее дитя мещанина или работника, покоящееся на груди любящей матери, не имеющее такого сомнительного будущего, как будущность наследника столь шаткого престола? Тяжелее и грустнее упасть с высоты, привычной с рождения, утратить корону, скитаться по чужим странам, чем самому строить свою судьбу и обеспечивать себе положение в жизни! Как часто мог завидовать этот принц сыну простого человека, который сам создает свое счастье.
Трое друзей и Хуан приехали в Париж и остановились в отеле Монтолона.
Олимпио прежде всего отправился на Вандомскую площадь, — он даже не предполагал, что за время его отсутствия могло случиться несчастье. Он надеялся найти Долорес и наконец заключить с ней Давно желанный священный союз.
С сильно бьющимся сердцем спешил он к знакомому дому, где надеялся увидеться со своей возлюбленной. Он представлял уже радостное удивление и веселую, ясную улыбку, которыми его встретит Долорес. Он знал, как горячо и искренно она любит его, как сильно желает соединиться с ним!
Наконец он подошел к двери, дверь отворилась, Валентино встретил его. Олимпио не сразу узнал своего слугу, до того тот исхудал и постарел.
— Слава Богу, вы возвратились, дон Олимпио, — сказал он, складывая руки. — О, это несчастье! Убейте, прогоните меня, я скверный, жалкий слуга…
— Черт возьми, Валентино, что случилось?
— Не смею и выговорить, дон Олимпио! Посмотрите на меня. Я несколько недель не знаю ни покоя, ни отдыха! Я не сплю совсем и даже хотел лишить себя жизни…
— Что значат эти слова, где сеньора? Ты сможешь после открыть мне свое сердце!
— Сеньора, — убейте меня, дон Олимпио, — сеньора уехала, исчезла…
Олимпио вздрогнул, как будто его ужалила змея.
— Валентино, — сказал он глухим голосом, — ты шутишь, и эту шутку, конечно, можно простить старому слуге, но ты меня знаешь! Отойди, я пойду в комнаты наверх…
— Они пусты, дон Олимпио! Клянусь спасением, я невиновен! Сеньора исчезла!
Генерал Агуадо вздрогнул, потому что не мог больше сомневаться в словах Валентино.
Его рука схватилась за шпагу, он гневно взглянул на слугу, который сообщил ему подобное известие, потом бросился мимо него, чтобы самому убедиться в этом.
Олимпио считал это известие невероятным, исчезновение Долорес невозможным, потому что вверил ее слуге, который доселе оказывался преданным. Не был ли Валентино бездельником, неверным слугой, который в его отсутствие не исполнил своей обязанности и, может быть, перешел на сторону его противников?
Все эти мысли мелькнули в голове Олимпио, когда он поднимался по ступенькам, чтобы осмотреть комнаты. В конце лестницы его встретила, заливаясь слезами, старая дуэнья, которая не могла сказать ни слова, увидев взволнованного и огорченного Олимпио.
Он прошел мимо нее в залы, бросался из одной комнаты в другую, нигде не находя Долорес. Все стояло так, как в тот вечер, когда он ее оставил!
Это было слишком для Олимпио! Гнев, ужас, сомнение отразились на его лице.
Валентино следовал за ним. Бешенство и гнев овладели обыкновенно добродушным, благородным доном Агуадо, он схватил слугу, который бросился ему в ноги.
— Несчастный, — вскричал он, — где сеньора?
— Вы правы, называя меня так и сомневаясь во мне, дон Олимпио! Я сам ненавижу и презираю себя, и однако вам известно, что я принадлежу вам и сеньоре телом и душой!
— Что случилось? Рассказывай!
— Слушайте! Накажите меня. Я предпочитаю смерть подобной жизни! Сколько я вынес до этого часа! Я не так плох, как это кажется; верьте мне, дон Олимпио, ради вашего счастья, верьте мне. Я не подозревал никакой измены, мог поэтому ожидать вашего возвращения, и не хотел лишить себя жизни, чтобы вы не прокляли меня мертвого.
— Ты видишь, что я сгораю от нетерпения! Рассказывай!
— Давно уже явился сюда из дворца знатный господин, я сейчас узнал, что он придворный! Он сказал сеньоре, что ей сообщат известие о вас…
— Что это значит? Известие обо мне в Версальском замке?
— Обожающая вас сеньора не предполагала измены; я также доверился, когда знатный господин сказал, что я могу сопровождать сеньору в Версаль!
— Далее, только скорее!
— Мы поехали в замок; что там происходило, я не знаю! Император говорил с сеньорой, через час дама, закрытая черной вуалью, привезла сеньору назад.
— Почему ты не пошел в замок?
— Я пошел, дон Олимпио, и провожал сеньору до галереи, а там вдруг шесть лакеев загородили мне дорогу. Я был груб и не скупился на удары, но их было шестеро. Во время спора сеньора исчезла с моих глаз, а когда я наконец хотел за ней следовать, все двери были заперты.
— Это не останется без наказания, клянусь Святой Девой! Какой плут вез сеньору в Версаль?
— Граф Бачиоки, государственный казначей.
— Бачиоки, этот негодяй ответит мне! Но дальше! Дама, одетая в черное, привезла сеньору сюда…
— Она играла роль подруги; мне казалось, что все прошло благополучно, и я уже благодарил всех святых! Чужая дама приезжала потом несколько раз, и сеньора, казалось, полюбила ее. Раз вечером, часу в девятом, дама приехала опять. Она сумела так хорошо вкрасться в доверие сеньоры, что та согласилась ехать с ней, не взяв Меня. Я ждал до полуночи, потом бросился к двери. Всякий стук экипажа казался мне предвестником, но все они проезжали мимо, — сеньоры не было. Когда наступило утро, я ушел из дома, без толку бегал по улицам в надежде найти след. Я надеялся встретить незнакомую даму под черной вуалью, увидеть ее где-нибудь, но напрасно! Постоянно возвращался я сюда, но сеньора не приезжала! Тогда в отчаянии я снова ушел, обыскал все улицы, все переулки, заглядывал во все экипажи, похожие на тот, в котором уехала сеньора, — напрасно! Нельзя было найти никаких следов!
Олимпио с напряженным вниманием выслушал рассказ до конца, потом встал неподвижно перед Валентине — его глаза были широко раскрыты и выражали беспомощность и сдерживаемый гнев.
— Это мошенническая штука, — сказал он наконец, — посмотрим, где ее начало? Горе виновнику — он узнает меня!
— Я отдам свою жизнь за вас и за сеньору, — сказал Валентино таким тоном, который лучше всего доказывал, что эти слова были искренни. — Сжальтесь и не считайте меня неблагодарным!
— Я после отвечу тебе, нет времени! Оставляя тебя здесь, я был спокоен, и вот награда за мое доверие! Без сомнения, ты не знаешь, кто была дама, одетая в черное…
— Нет, дон Олимпио! Клянусь Святой Девой, я этого не знаю.
— Меня удивляет, что ты мог сказать имя того человека, но пока для меня довольно, он мне ответит!
— Будьте осторожны и рассудительны, дон Олимпио!
— Решительно не понимаю тебя! Однако же твое соучастие будет раскрыто. Горе тебе, если ты окажешься изменником!
Полный бурных чувств, Олимпио оставил отель на Вандомской площади и поспешил в Тюильри, чтобы переговорить с Бачиоки. Эта лисица тотчас смекнула, в чем дело, и велела отказать Олимпио в приеме.
— Так передай своему графу, — сказал Олимпио слуге, — что я завтра опять приду и желаю застать тогда твоего господина. Если его опять не будет дома, то я не выйду отсюда до тех пор, пока он не вернется, а это может быть для него гибельно. В этом отношении генерал Агуадо не умеет шутить!
Слуга не знал, что отвечать на эти резкие слова, однако понял, что надо осторожно поступать с этим геркулесовским предводителем; он обещал исполнить его приказание.
В то время когда Олимпио спешил к Клоду и Камерата сообщить им о случившемся и посоветоваться, инфанта Барселонская, закрытая черной вуалью, приближалась к отелю на Вандомской площади.
После своего разговора с Бачиоки она незаметно пришла поздно вечером на улицу Сен-Дидье, № 4. Дяди д'Ора еще не было. Инесса ждала его в рабочей комнате.
Через полчаса возвратился полицейский агент и удивился, найдя ожидавшую его инфанту.
— Прошу прощения, ваше высочество…
— Вы пришли…
— От Грилли, Орлеанская улица, № 18, — продолжал Шарль Готт с многозначительным поклоном.
— Ваше письмо обещало мне известие; видите, как я интересуюсь им.
— Тем неприятнее для меня, ваше высочество, что я не могу удовлетворить ваше ожидание.
— Как, вы не сдержали обещания?
— Я надеялся выведать все от Грилли, так как первый шаг удался. Я пожертвовал половину денег, полученных от вас, чтобы узнать адрес от графского егеря! Егерь наконец поддался! Затем я поспешил к Грилли, послав в то же время письмо к вам с известием об этом первом успехе.
— Грилли ваш товарищ?..
— Да, ваше высочество, но при этом недоступный и трудно поддающийся человек.
Поняв эти слова, инфанта смерила дядю д'Ора презрительным взглядом.
— Вы предлагали золото агенту Грилли? — сказала она медленно.
— Сперва тысячу луидоров, потом, чтобы бы быть вам полезным, всю сумму — две тысячи; он остался тверд, как камень, и смеялся над этой ничтожной суммой.
— Понимаю, граф Бачиоки предложил ему больше.
— Не предложил, ваше высочество, а заплатил.
— Вы знаете сумму?
— Приблизительно! Грилли сказал смеясь: «Ты, Шарль, набитый дурак. Из-за такой безделицы не стоит хлопотать. Бачиоки больше платит и ничего не обещает! Посмотри сюда», — и Грилли отодвинул один из ящиков своего письменного стола, который был наполнен золотом и банковскими билетами.
— И он ничего не высказал?
— Он сказал, что знает кое-что о сеньоре, но что эта тайна недешева, ибо касается придворных интриг, о которых он должен молчать.
— Честный мошенник, — прошептала Инесса. — И потому вы отказываетесь узнать что-нибудь от Грилли?
— Никогда, ваше высочество! Граф Бачиоки прогнал меня!
— Как! Он уже был у Грилли?
— Около часу тому назад, но я спрятался от него.
— В таком случае я побеждена, — прошептала Инесса. — Однако не хочу так дешево уступить ему победу! Благодарю вас за труды, вот за них вознаграждение. Вы могли бы лучше услужить себе и мне, если бы, не заботясь о предложенной мною сумме, распорядились по собственному усмотрению.
— Тысячу раз благодарю ваше высочество, — сказал Шарль Готт, — я не хотел быть бессовестным в ваших глазах; такое подозрение невыносимо для меня!
Инфанта не могла скрыть насмешливой улыбки; этот корыстолюбец хотел казаться бескорыстным. Но истинная причина, как угадывала инфанта, заключалась в том, что Готт не мог на этом деле заработать большую сумму денег.
Когда Инесса гордо простилась с ним, он заметил, что не так повел дело.
— Я желал бы доказать свою готовность служить вашему высочеству. Приказывайте, назначьте сумму, какую я могу предложить, и хотя я сегодня целый день не был дома и не видел своего семейства, однако немедленно отправлюсь к Грилли…
— Это будет несправедливо с моей стороны, господин Готт! Отправляйтесь к вашему семейству, я не хочу задерживать вас напрасно!
— И днем и ночью я — покорнейший слуга вашего высочества! Инфанта поклонилась агенту, который рассчитывал на большое вознаграждение, и ошибся.
— Может быть, в другой раз я воспользуюсь вашими услугами, — сказала инфанта уклончиво и вышла из дома.
Она тотчас отправилась на отдаленную Орлеанскую улицу, № 18, решив самостоятельно выведать тайну Грилли и загладить свою вину.
Грилли, родом итальянец, был сколь ловок, столь и хитер. Зная это, Бачиоки давал ему много тайных поручении. Так, он познакомил придворных с прелестной танцовщицей Фиоранти и отстранил ее, когда она прискучила императору. Говорят, что Грилли вывез ночью за границу графинь С. Марсо, когда Людовик Наполеон отказался от обеих обольстительных сестер, по настоянию Евгении. Во всяком случае Грилли был вполне удачной креатурой Бачиоки, который даже гордился тем.
После своего разговора с инфантой Барселонской Бачиоки побывал в павильоне Марзан и там совершенно случайно узнал от старого камердинера, что некоторое время тому назад здесь проходил граф д'Онси. Камердинер предполагал, что инфанта обладает некоторыми качествами донны Дианы, которая прельщала всех мужчин; он думал, что Бачиоки возвращался с тайного свидания и потому нарочно выбрал этот почти никогда непосещаемый ход, чтобы выйти из флигеля императрицы.
Бачиоки был немало поражен этим известием, но, чтобы побольше выведать у старого камердинера, притворился, будто он сильно ревнует. Однако, имея мало времени, он должен был довольствоваться рассказом о том, что инфанта приняла иностранного и загадочного графа в галерее, а потом в полночь увела в верхние комнаты.
— Ого, — подумал Бачиоки, — из этого дела можно извлечь кое-что интересное!
Он отправился к Грилли и застал там дядю д'Ора. Итальянец чрезвычайно обрадовался этому посещению и повел графа в свой удобный кабинет.
— Любезный Грилли, — сказал Бачиоки, разваливаясь в креслах и закрывая лицо надушенным шелковым платком. — Я пришел к вам повторить еще раз свое пожелание, чтобы дело с той сеньорой осталось тайной! Вы понимаете меня? Для вас могут быть неприятные последствия, если вы разгласите что-нибудь об этом происшествии.
— Ваше сиятельство, можете быть уверены, что я умею молчать и ценить оказанное мне доверие.
— Сколько вы получили за свою поездку, Грилли?
— Я справлюсь в моей книге…
— Как! Вы ведете денежные счеты?
— Не называя однако дела, которое дает мне доход. Сделайте одолжение, ваше сиятельство, убедитесь сами. Вот статья, о которой мы говорим: граф Б. 10 000 фр.!
— Хорошо, любезный Грилли! С некоторого времени здесь появился молодой граф, о котором никто не знает ничего положительного. Он называет себя Октавио д'Онси, вступил волонтером в армию, отличился при Инкермане и скоро возвратится сюда! Я желал бы знать, кто этот граф д'Онси; он несколько похож на искателя приключений, и я мог бы предостеречь одну высокопоставленную даму от заблуждения насчет этого человека.
— Я употреблю все усилия, ваше сиятельство, чтобы доставить вам как можно скорее известие о личности графа!
— Дама, которой это касается, мне очень дорога, Грилли!
— Понимаю, ваше сиятельство, — сказал агент со скромной и дружелюбной улыбкой.
— Может быть, для нашей цели будет полезно вам знать имя этой дамы, — мне кажется, она находится с этим загадочным графом в связи, — это инфанта Барселонская, первая статс-дама императрицы.
— Ваше сиятельство, можете быть уверены, что я воспользуюсь вашими словами возможно осторожнее и что, по прибытии графа, употреблю все усилия, чтобы сделаться достойным вашего доверия.
— Я знаю ваше рвение, любезный Грилли! Главное дело — осторожность и благоразумие! Прощайте! Еще одно… Ваш сын в армии?
— Точно так, ваше сиятельство! Ему двадцать один год, он подпоручик.
— Я помню его, красивый молодой человек!
— Много чести, ваше сиятельство!
— По своем возвращении он получит следующий чин. Я позабочусь, чтобы патент для него был доставлен вам на этих днях.
— Какую радость готовите вы мне, ваше сиятельство.
— Вы справедливо ее заслужили, любезный Грилли! До свидания! Я надеюсь на вас!
Бачиоки возвратился от агента в Тюильри, он надеялся теперь, что совсем привлек Грилли на свою сторону.
Грилли принадлежал к тем итальянцам, которые подчиняются только одной страсти. Едва ушел Бачиоки, как он подошел к своему письменному столу и, ввиду новых доходов, наполнил свои карманы деньгами, которые хранил в одном из выдвижных ящиков. Ночью он Должен был исполнять службу в Пале-Рояле, в котором всегда находилось несколько полицейских агентов.
Но на первом этаже Пале-Рояля помещалось много изящных кафе, в задних залах которых шла крупная игра. Никто не знал этого лучше Грилли.
Он был всегда самым ревностным участником этого ночного общества, состоявшего из так называемых roues, игроков по ремеслу, обнищавших дворян и тому подобных личностей. Сидя за игорным столом, он проводил ночь самым приятным образом. Он много раз выигрывал, но в последнее время стал так часто проигрывать, что желание играть мучило его еще более. Сильное волнение было для него высшим наслаждением, и игра обратилась в страсть! Семейство его терпело нужду и даже не подозревало, что Грилли получает большие тайные доходы за свою особенную службу. Поэтому тотчас по уходу Бачиоки он поспешил в Пале-Рояль.
Уже наступал вечер, когда он, побуждаемый волнением, торопливо шел по улицам Парижа. Жажда денег мучила его, он надеялся выиграть в десять раз более того, сколько поставит. Игра делает своим рабом всякого, кто хоть однажды изведал ее. Кроме того, она ведет за собой все другие пороки, ибо столь могущественна, что увлекает своего раба ко всевозможным преступлениям.
До сих пор для Грилли дурным последствием игры было то, что он проигрывал в одну ночь все полученные им крупные суммы; однако он все сильнее и сильнее предавался этой ужасной страсти…
Инесса приехала к агенту, когда он уже спешил к Пале-Роялю. Однако она застала его писца, который сказал ей, где она может видеть Грилли. Велев показать себе портрет Грилли, чтобы узнать его среди толпы, она наняла фиакр и немедленно поехала его отыскивать.
Пале-Рояль — громадное здание. Его построил в XVII столетии кардинал Ришелье, чтобы жить напротив Лувра. В то время оно называлось кардинальским дворцом. По смерти кардинала в нем жила королева Анна Австрийская со своими сыновьями, Людовиком XIV и Филиппом Орлеанским. С тех пор здание стало называться Пале-Ро-ялем.
Позднее Людовик XIV подарил его своему брату, женатому на Елизавете-Шарлотте, которая под именем Лизелотты сделалась любимой народом принцессой. Впрочем, она была очень несчастна в замужестве с герцогом Орлеанским и занимала в Пале-Рояле совершенно отдельные покои.
В XVIII столетии герцог Орлеанский перестроил его и придал ему настоящий вид, обнеся весь сад рядом строении и сдавая их внаймы купцам за весьма дорогую цену.
Единственную роскошно убранную часть Пале-Рояля занимал теперь родственник императора, принц Жером, остальные же части заключали в себе лавки, рестораны, магазины и театр.
Никакое описание не может дать понятия о великолепии целого здания, в особенности вечером, при волшебном освещении.
Фиакр, в котором приехала Инесса, остановился на северной стороне Пале-Рояля, на улице Neuve des petits-Champs.
Инфанта вошла с главного подъезда внутрь здания; вокруг нее волновалась толпа; одинокая, закутанная покрывалом дама вовсе не бросалась в глаза посреди этой толпы и даже наверху в залах не составляла исключительного явления, потому что очень часто дамы принимали участие в игре. Единственное затруднение для Инессы состояло в том, чтобы найти Грилли посреди огромного здания.
Она прошла уже много залов и только тогда, когда обратилась к содержателю кофейни с вопросом о Грилли, была приведена лакеем в большую великолепно убранную залу, из которой дверь вела в маленькую игорную комнату.
Она внимательно посмотрела на присутствующих, которые не обратили на нее никакого внимания, потому что были заняты игрой. Слышались только однообразные восклицания банкиров и звон денег.
Бледные, полные страсти лица игроков имели в себе что-то ужасное; женщины также сидели за зелеными столами. В боковых залах рекой лилось шампанское. Многие пили здесь, собираясь с духом для последней попытки; другие старались потопить в вине свое горе, проиграв чужие, доверенные им деньги; наконец, третьи, выбрав жертву, поили ее, стараясь потом заманить в игру и выманить деньги.
У одного из этих столов стоял Грилли. Инфанта узнала его, несмотря на смертельную бледность и ввалившиеся глаза. Он пил вино, которое наливал ему другой господин.
— Проклятие, — говорил он, — опять я не мог дождаться пока счастье мне улыбнется.
— Вы много проиграли?
— Все, что было со мной, и однако я знаю, что должен был теперь выиграть. Я играю с расчетом.
— Со мной случилось то же, — проговорил его собеседник. Грилли подошел к двери игорной залы; можно было видеть, как сильно влекло его к столу, за которым он проиграл свои деньги. Инфанта подошла к нему.
— Господин Грилли, — сказала она ему так тихо, что только он один мог расслышать, — следуйте за мной.
Агент с удивлением взглянул на таинственную даму; он не ошибся — было произнесено его имя.
— Следуйте за мной в сад! — продолжала дама, одетая в черное. Грилли быстро решился и пошел на некотором расстоянии за инфантой через зал, потом по лестнице и наконец в волшебно освещенный сад. Дама миновала огороженные цветники и направилась к вязам, которые образовали темную аллею. Последняя была пуста. Инесса заметила, что Грилли был слегка пьян; она должна была узнать его тайну: другого столь удобного случая могло не представиться!
— Я хочу предложить вам вопрос, господин Грилли, которого никто не должен слышать, кроме вас, — сказала она вполголоса.
— С кем имею честь говорить? — спросил агент, всматриваясь в инфанту.
— С дамой, которая может доставить вам возможность убедиться, действительно ли счастье вам улыбнется.
— Вы заметили, что я проиграл, — сказал Грилли уже гораздо внимательнее.
— Конечно! Я хотела бы вам помочь оправдать справедливость вашего расчета в игре и дать возможность выиграть.
— Я хотел бы сперва знать, кто моя покровительница, предлагающая свою помощь.
— Я предлагаю вам не подарок, господин Грилли. Услуга за услугу! Я хочу задать вам вопрос и получить на него ответ.
— Говорите! Я готов служить вам, — сказал агент с любопытством.
— Вы помните ту испанскую сеньору, которую государственный казначей Бачиоки отправил к вам?
Грилли пристально посмотрел на таинственную даму; он понял теперь, в чем дело.
— Конечно, помню.
— Куда увезли эту сеньору из вашего дома? Грилли пожал плечами.
— Этого я положительно не знаю.
— Вы говорите неправду, господин Грилли. Вы сами увезли сеньору.
— Если бы даже и так, то я не смею знать, куда ее отправили.
— Понимаю! Был еще третий помощник! О! Этот Бачиоки дьявол! — прошептала Инесса, затем продолжала громко: — По крайней мере, вы можете сказать, какое принимали участие в этом деле! Только это я хочу от вас узнать и предлагаю вам этот банковский билет за вашу откровенность! При помощи его вы можете проверить наверху свой расчет!
Грилли смотрел на предложенные ему деньги, они сильно соблазняли его; страсть к игре возбуждала все его чувства, он мог снова играть.
Он уже был готов взять их и рассказать, как вдруг вспомнил слова государственного казначея.
— Это невозможно, я потеряю место, — сказал он дрожащим голосом.
— Вы боитесь Бачиоки? Клянусь вам, что он никогда не узнает, кто мне открыл эту тайну. Слышите ли, господин Грилли! Клянусь вам всеми святыми.
— Пусть будет так, — сказал раб страсти, — только я прошу сказать мне прежде ваше имя.
— Я скажу его по окончании нашего разговора и притом настоящее имя! Если же вы станете теперь настаивать, то я скажу ложное! Вот деньги, с которыми вы можете продолжать ваши опыты, а теперь говорите!
— Вы имеете удивительную власть надо мной, не знаю, отчего это? Знаете ли вы, кто была сеньора, привезенная в мой дом?
— Я хочу слушать, а не отвечать на вопросы, — сказала Инесса повелительным голосом.
— Это таинственная история, я сам едва понимаю, что случилось. Впрочем, расскажу все, что мне известно.
— И что вы делали.
— Да, и это. Однажды вечером у моего дома неожиданно остановился экипаж графа Бачиоки. К счастью, я приготовил отчет…
— Бачиоки знал, без сомнения, что вы дома?
— Очень может быть. Егерь графа вошел ко мне; в это же время я услышал сдержанный плач и слабый крик. Егерь передал мне письмо.
— Что он писал вам?
— Только приказание проводить в ту же ночь по железной дороге испанку, которая находилась в экипаже, до замка По, лежащего близ границы ее родины. Я был очень удивлен этим приказанием, но повиновался. Егерь сказал, что ему приказано проводить сеньору и меня на вокзал. Когда я стал поспешно укладывать свой чемодан, ко мне вошел другой полицейский агент. Он должен был нас сопровождать и сказал мне, что испанка, которую мы везем за границу, была дочерью брата короля Фердинанда, которого, не знаю почему, прозвали Черной Звездой! Королева Изабелла изъявила желание видеть эту дочь в Испании.
— Что вы говорите! Сеньора — дочь Черной Звезды? — вскричала пораженная Инесса.
— Так сказал агент, который был назначен вместе со мной сопровождать ее.
— Очень странно! — сказала Инесса тихим голосом.
— Все это также очень странно для меня, тем более, что бедная сеньора, писаная красавица, умоляла освободить ее! Казалось, она очень боялась возвращения в Испанию и хотела вернуться в свой отель, который, как мне кажется, находился на Вандомской площади.
— Говорили вы с ней о ее отношении к испанской королеве Изабелле?
— Я не говорил ни слова и не отвечал ни на один вопрос сеньоры, как будто был глухонемым. За мной наблюдал другой агент, и я хотел добросовестно исполнить свои обязанности.
— Дальше! Вы привезли сеньору в По?
— Там в замке нас ожидали два монаха, которые представили приказ о передаче им сеньоры! Они только за несколько часов до нас прибыли в замок; один из них понимал французский язык, но, узнав, что я итальянец, заговорил со мной по-итальянски.
— Два монаха? А сеньора?
— Она на коленях умоляла отпустить ее обратно во Францию, но напрасно! Монахи, как и я, должны были повиноваться.
— Куда же отвезли сеньору эти монахи?
— Этого они нам не сказали; они уехали за границу, а мы обратно в Париж.
— Так вы ничего не узнали об этих монахах?
— Они были из французского монастыря в Пампелуне. Инесса вздрогнула, это известие было самым важным во всем рассказе.
— Вы это знаете наверно, господин Грилли? — спросила она.
— Так сказал мне младший из монахов.
— И вы думаете, что он не солгал?
— Я откровенно рассказал вам, что я слышал и видел; больше я ничего не знаю.
— Вы правы, благодарю вас. Возьмите от меня эту награду и…
— Ваше имя?
Инесса подала агенту банковский билет.
— Я поклялась вам, — сказала она, приподнимая вуаль, — никогда не говорить Бачиоки об этом разговоре! Я Барселонская инфанта! Молчите же и вы…
Пораженный Грилли не мог сказать ни слова и смотрел изумленными глазами на Инессу, которая, сделав ему рукой прощальный жест, удалилась из Пале-Рояля.
— Проклятие! — прошептал наконец Грилли. — Инфанта Барселонская, доверенная статс-дама императрицы!.. Какую цель она преследует?
Грилли мог бы разрешить этот вопрос, если бы заметил, куда пошла инфанта; но он поспешил в залы, чтобы снова попытать счастья при помощи полученного банковского билета, между тем как Инесса направилась к Вандомской площади.
Она хотела сообщить собранные сведения слуге Валентино, которому, как ей было известно, Долорес вполне доверяла; Валентино же должен был передать все это защитнику Долорес, о любви и благородстве которого Инесса много слышала. Может быть, спасение еще было возможно; может быть, она еще могла исправить сделанное ею зло. Если Олимпио будет действовать быстро, то может найти Долорес, с которой была сыграна злая шутка.
Инесса достигла отеля после полуночи, она не хотела ждать следующего утра и громко позвонила. Валентино показалось, что он видит привидение, когда перед ним явилась вся закутанная в черное инфанта.
Она торопливо сообщила ему все, что ей стало известно о похищении Долорес. Валентино вскрикнул и поспешил в отель маркиза де Монтолона.
Друзья еще не спали, и Валентино передал им свое известие. Услышав это, Олимпио вскочил со своего места.
— В таком случае, мы сегодня же ночью отправляемся в Пампелуну. Ты едешь со мной, Валентино!
— Хоть в ад, дон Олимпио.
— Совершенно верное сравнение! Ты, Камерата, рассчитываешься за меня в Версале с графом и государственным казначеем Бачиоки. Прощайте, друзья! Утром я уже буду на дороге в Испанию и таким образом увижу свое отечество скорее, нежели предполагал.
Хуан предложил поехать вместе с Олимпио, но тот желал сделать это дело только вдвоем с Валентино.
Друзья пожали друг другу руки на прощанье. Камерата обещал точно исполнить возложенное на него поручение, и через несколько часов Олимпио уже ехал по южной железной дороге.
Эндемо и его слуга также возвратились в Париж с театра войны, но их отношения изменились самым странным образом. Огромные суммы, похищенные мнимым герцогом из Мединского замка, так быстро исчезли и большей частью перешли в карманы Джона, что Эндемо едва ли мог теперь удовлетворять требования слуги.
Между господином и слугой произошла бурная сцена. Плут с бульдогообразным лицом знал, что ему нечего больше ожидать от мнимого герцога, и, угрожая открыть его тайны, хотел выжать последние деньги, а затем бросить его на произвол судьбы.
Эндемо понимал угрожавшую ему опасность и потому думал только о том, как бы освободиться от своего жадного слуги.
Покушения на Олимпио и маркиза не принесли ожидаемых результатов, однако Эндемо надеялся, что Бачиоки даст ему хороший совет, а может быть, и помощь; он не предполагал, что Бачиоки питал надежду, что соперники уничтожат друг друга.
Государственный казначей был поэтому весьма удивлен, когда ему доложили о герцоге Мединском; впрочем, он надеялся избежать с его помощью опасности, угрожающей со стороны генерала Агуадо, который обещал явиться еще раз. Бачиоки еще не обдумал, как действовать при этой встрече.
— А, почтеннейший герцог, — вскричал он самым фамильярным тоном при входе Эндемо, — что скажете? Кажется, только призрак испанского генерала беспокоил вчера моих людей.
Бледное лицо Эндемо искривилось злобной улыбкой.
— Этот испанец, вероятно, заключил договор с сатаной, граф, иначе нельзя объяснить, как он и маркиз избежали смерти, неизбежной для всякого другого!
— Заключим и мы такой же договор, чтобы иметь в руках больше силы.
— Вы шутите, а для меня дело это очень важное! Я пожертвовал для него всем своим состоянием.
— Это было опрометчиво с вашей стороны, герцог.
— Теперь я приехал просить вас об одолжении.
— Располагайте мною!
— Герцог Агуадо уехал прошлой ночью в Испанию только с одним слугой.
— Что вы говорите, генерал…
— Отправился за границу с целью, как я слышал, отыскать сеньору, увезенную в Испанию! Вы знаете это…
— Ваше известие удивляет меня, — сказал Бачиоки очевидно обрадованный. — Действительно, молодая испанка выслана на родину…
— Генерал Агуадо знает куда? Бачиоки улыбнулся.
— Если его верно направили, то я могу сказать вам, куда он поехал.
— Этого довольно! Говорите!
— Не знаю, через кого он мог получить сведения, которые однако недостаточны, потому что никто здесь не может передать ему всех подробностей.
— Так скажите мне, что он мог узнать?
— С удовольствием, герцог, но что из этого выйдет?
— Вы узнаете об этом после!
— О, было бы необыкновенно хорошо, если бы генерал Агуадо действительно отправился в Испанию, — сказал Бачиоки со смехом, радуясь, что избавится от смертельной опасности. — Слушайте, любезный герцог. Вы говорите, что испанец выехал ночью со своим слугой; сперва он направится к замку По, близ испанской границы, оттуда в Пампелуну, где станет отыскивать двух монахов, ха, ха, ха, двух францисканцев тамошнего монастыря! Но монахи, как известно, похожи друг на друга, и ему будет трудно найти тех, кого нужно.
— Ваше объяснение успокоило меня. Сеньора еще в Пампелуне?
— Сохрани Господи! Она отправлена в Мадрид.
В это время разговор был прерван появлением слуги.
— Что нужно? — спросил небрежно Бачиоки.
— Господин генерал граф д'Онси, — доложил слуга.
— Хорошо, проси сюда, — сказал Бачиоки, не предчувствуя намерений Камерата.
— Еще одна просьба, — сказал Эндемо быстро. — Не можете ли вы освободить меня от слуги, очень опасного для меня?
— Без сомнения! На днях, как сообщил мне герцог Морни, отходит транспортное судно «Йонна» из Тулона в Кайену, вы можете об этом справиться. Вы знакомы с графом д'Онси?
— Я слышал его имя несколько раз во время похода, но лично не видел никогда!
В это время на пороге появился генерал и слегка поклонился Бачиоки, а потом мнимому герцогу, который с удивлением всматривался в лицо графа и старался припомнить, где видел его раньше; ему казалось, что он встречался с этим человеком в то время, когда наблюдал за тремя друзьями.
Бачиоки представил их друг другу, но произнес имя герцога Мединского так невнятно и скоро, что принц Камерата не мог его расслышать. Последний был очень сдержан и на вопрос Бачиоки о причине посещения холодно отвечал, что может сказать об этом только наедине, и прибавил, что считается другом и собратом по оружию генерала Агуадо.
Услышав эти слова, Эндемо все вспомнил и, прощаясь с Бачиоки, шепнул ему:
— Задержите его здесь с полчаса! Затем поспешно вышел из комнаты.
— Мы одни, граф, садитесь! Не знаю, какое поручение доставляет мне счастье видеть вас! Во всяком случае, герой Инкермана оказывает мне этим честь. Вы имеете тайные отношения ко дворцу…
Камерата посмотрел с удивлением на Бачиоки, который слегка улыбнулся, желая очевидно показать, что знает более, нежели желает высказать.
— Я не понимаю вашего вопроса, — отвечал гордо Камерата.
— Он доказывает только то, что мне известны многие тайны! Однако я вижу, что вам неприятен разговор об этом предмете! Говорят, генерал Агуадо внезапно уехал? Признаюсь, это очень удивило меня, особенно после его вчерашнего поступка, беспримерного в Тюильри, но, может быть, это последствия военной жизни! Во всяком случае, генерал обязан объяснить свое поведение.
— Я именно затем и пришел.
— Но, граф, я едва с вами знаком, и вы желаете вмешиваться в дело…
— Которое дает вам случай познакомиться со мной. Я представитель генерала Агуадо, который вынужден внезапно уехать.
— Что же его побудило так поступить?
— Ваш образ действий с одной сеньорой, очень дорогой генералу.
— Мое удивление возрастает! Потрудитесь объяснить подробнее. Пылкий Камерата был сильно раздражен насмешливым тоном предыдущих слов Бачиоки и должен был сдерживать себя, чтобы не показать кипевшего в нем гнева.
— Вы принудили сеньору посетить Версальский замок, — сказал он важно.
— Доказательства, граф! Я не ожидал, чтобы честный человек заступался за эту донну.
— Что значат эти слова? — спросил Камерата взволнованным голосом.
— Подобного рода вещи неохотно объясняют!
— Вы, кажется, хотите навести подозрение на эту сеньору!
— Вы беспокоитесь о таком деле, которое еще менее касается меня, чем вас. Или вы также близки к этой сеньоре? В таком случае, я опять потребую от вас доказательств в возводимом на меня обвинении.
— Понимаю, граф Бачиоки! Вы рассчитываете на то, что сеньора удалена из Парижа! Но не будьте так самонадеянны, она возвратится! Ваши слова доказывают мне, что она выслана вследствие ваших интриг.
— Генерал!..
— Без комедий, господин государственный казначей! Сегодня я требую отчета от вас, как от честного человека! Может быть, вы уклоняетесь от этого, пользуясь отсутствием сеньоры; в таком случае я, по ее возвращении, публично назову вас лжецом!
Бачиоки побледнел и схватился за шпагу.
— Граф д'Онси, я теряю терпение!
— Вы хотите сказать, что я в вашем салоне…
— И что у меня есть слуги, которые избавят меня от оскорбителей.
— Презренный, если вы попытаетесь уклониться от поединка, то я смогу принудить вас к тому оружием.
— В залах Тюильри?
— Где бы то ни было! Не смейте звать своих лакеев! Первый, кто осмелится близко подойти ко мне, будет убит. Прикрывать свои поступки наглой ложью достойно плута! Если вам удавалось это с окружающими вас лицами, то во мне вы найдете человека, который принудит вас быть честным.
Бачиоки, помня слова Эндемо, старался задержать Камерата.
— Я желал ближе познакомиться с вами! Скажите, каким образом это сделать? — проговорил Бачиоки с наружным спокойствием.
— Познакомясь со мной, вы увидите, что не в состоянии отделаться от меня. Если через два дня вы не назначите времени и места, где желаете встретить меня с оружием в руках, то где бы я ни увидел вас — в гостиной, на улице, в театре, — я публично награжу вас презрением и вполне достойным вас именем. Если же и это не поможет, чего я опасаюсь, то нападу с оружием и заставлю защищаться.
Доверенный слуга Бачиоки показался в дверях, желая что-то передать своему господину. Государственный казначей облегченно вздохнул.
— Извините, граф д'Онси, — сказал он с дьявольской улыбкой. — Что нового? — спросил он слугу.
— Короткий, но важный доклад, — ответил слуга с поклоном. Бачиоки подошел к нему, слуга приподнял портьеру, но так, что
Камерата не мог видеть другой комнаты, где был мнимый герцог; Бачиоки тотчас же ушел за портьеру.
Камерата не мог предугадать последующих событий.
— Это он, принц Камерата! — прошептал Эндемо быстро. — Мнимый мертвец!
Бачиоки не верил своим ушам.
— Быть не может, — ответил он, — вы ошиблись.
— Я узнал его, когда он назвал себя другом Агуадо! Чтобы удостовериться в этом, я поспешил в отель Монтолона, и там мне удалось узнать правду. Это он! Ложное известие о его смерти было тайной! Действуйте сообразно с этим!
Государственный казначей тут же смекнул, что это обстоятельство было для него очень выгодно, хотя бы оно и не подтвердилось.
— Благодарю вас, герцог, — прошептал он и возвратился к Камерата, между тем как Эндемо ушел.
— Кончим дело, граф д'Онси, — сказал он с презрением. — Беседа, которую я терплю, чтобы посмотреть, как далеко она зайдет, наскучила мне. У меня есть более важные дела. Вы желаете со мной драться? Извольте, я готов! Даже сегодня вечером. Теперь ночи светлые. Знаете ли вы озеро Сент-Джемс в Булонском лесу?
— Знаю, оно близ Мадридского бульвара.
— Именно! Пришлите туда своих секундантов около 11 часов, мои в то же самое время будут там. Мы же встретимся на углу дороги от Сент-Джемс и Нельи, а потом вместе придем к озеру! Но я сперва сделаю вам одно замечание!..
— А оружие?
— Наши шпаги, граф.
— Я на все согласен, господин государственный казначей, — отвечал Камерата, не подозревавший измены.
Он молча покинул Бачиоки, который засмеялся ему вслед.
— Попался, любезный друг, — прошептал он, — подожди, у тебя повыдергают зубы! Действительно ли ты принц Камерата или нет, но твое сходство с ним достаточно для твоей погибели. Скоро я вас всех устраню! Кроме того, этот счастливый случай дает мне оружие против гордой инфанты, и, не будь я Бачиоки, если не воспользуюсь им! Кто хочет бороться со мной, должен быть сильнее вас! Прочь с моей дороги!
Государственный казначей позвонил в колокольчик.
— Экипаж! — приказал он вошедшему слуге. — В отель герцога Морни! — прибавил он егерю.
— Вот-то изумится герцог, — сказал он самому себе, надевая камергерскую шляпу. — Надо отблагодарить герцога Медина.
Бачиоки спешил к Морни и застал его дома.
— Знаете ли вы, кто скрывается под маской графа д'Онси? — спросил государственный казначей после обычных приветствий.
— Ваша улыбка доказывает, что вы проникли в тайну, — отвечал Морни.
— Конечно, герцог, и этим важным известием я обязан одному высокопоставленному дворянину, который желает избавиться от своего злого слуги…
— А, это похоже на договор…
— Я позволил себе дать обещание, что этот опасный индивидуум будет устранен.
— Пусть будет так! Но тайна?..
— Вы помните принца Камерата, герцог?
— Что значит этот вопрос? — спросил Морни, быстро подняв свои серые глаза.
— Говорили, что принц умер, однако он жив!
— Как! — вскричал Морни. — Камерата! Принц Камерата!
— Жив, герцог! Он называется граф д'Онси!
Морни пристально посмотрел на Бачиоки, наслаждавшегося действием своих слов.
— Следовательно, известия из Ла-Рокетт ложны? — спросил наконец доверенное лицо и сводный брат Наполеона.
— Чего не сделает золото, — отвечал Бачиоки, многозначительно пожимая плечами; эти люди, обменявшиеся взглядами, лучше всех это знали.
— Это обман, требующий примерного наказания! — вскричал Морни.
— Главного виновника я без всякого шума могу передать в ваши руки, — сказал вполголоса Бачиоки.
— Принца Камерата? Когда?
— Сегодня вечером, в 11 часов!
— Благодарю вас, дорогой граф, а в каком месте?..
— Близ озера Сент-Джемс, на углу дороги от ворот Сент-Джемс и Нельи. Надобно однако действовать без шума. Я буду находиться вблизи.
— Будьте уверены в моей благодарности, дорогой кузен, даю вам в том слово!
— Несколько дней тому назад вы мне говорили, что транспортное судно * Ионная отправляется из Тулона в Кайену?
— Да, недостает только двух — человек до полного груза, теперь я их нашел! Принц Камерата…
— И слуга герцога Медина.
— Хорошо, любезный граф. В эту же ночь все будет готово! Если вам еще когда-нибудь понадобятся мои услуги, то смело на меня рассчитывайте!
— Благодарю вас, герцог, гораздо лучше, если мы станем действовать заодно, — сказал Бачиоки, пожимая руки герцога.
Морни поклоном выразил свое согласие и затем послал за полицейским агентом Пиетри, которому он давал свои тайные поручения. Он ясно сообщил ему время, место, словом все, что передал ему государственный казначей, и сделал свои распоряжения относительно ареста принца.
Возвращаясь в Тюильри, Бачиоки говорил себе, что арест полицией графа д'Онси не должен был никого удивить, так как можно было предполагать, что кто-нибудь сообщил префекту о предполагавшейся дуэли. Во всяком случае, никто его не заподозрит, если он явится к озеру Сент-Джемс.
Он тотчас же сообщил письмом герцогу Медина, что его желание будет исполнено в ту же ночь и что поэтому он спокойно может отправиться в путешествие. Таким образом, все устроилось как нельзя лучше.
Камерата пригласил маркиза де Монтолона и Хуана быть около одиннадцати часов у отдаленного озера в Булонском лесу в качестве секундантов. Он сказал, что встретится с ними в назначенном месте.
Бачиоки просил Флери и Персиньи явиться к условленному часу к озеру Сент-Джемс, что они охотно ему обещали.
Когда на парижских улицах свет луны стал бороться с целым морем огня, изливаемого ярко освещенными окнами, маркиз и Хуан отправились к озеру.
На открытом, ярко освещенном луной месте, близ лежащего на озере островка, они встретили двух секундантов Бачиоки и вежливо раскланялись с ними.
До 11 часов оставалось несколько минут. Бачиоки въехал в лес от ворот Нельи, почти тотчас обогнул дорогу и экипаж Камерата. Государственный казначей приказал пропустить его вперед.
Когда карета принца, направляясь по дороге от ворот Сент-Джемс, огибала угол, на котором находились раскидистые тенистые деревья, ее внезапно окружили десять муниципальных гвардейцев. Одни из них схватили лошадей под уздцы, другие приказали кучеру молчать, остальные бросились на Камерата, который в одну минуту был побежден и связан.
Он хотел кричать, обнажить шпагу. Напрасно! Они превосходили его силой.
Бачиоки явился к секундантам, как будто ничего не случилось. Он ждал вместе с ними почти целый час, но Камерата не появлялся, что их сильно удивило.
Принц же в это время находился на дороге в Тулон, куда также отправили Джона, слугу Эндемо.
Тюильрийские тайны в это время приняли более серьезный, или, как говорят врачи, острый характер. Подобно тому, как один дурной поступок рождает новые, более важные проступки, подобно тому, как заблуждающийся человек все дальше отходит от прямой дороги, хотя и не сознает своего заблуждения, — так точно поступал французский двор, внешне столь великолепный и могущественный.
Несправедливость, содеянная в пылу страсти, ведет к интригам, когда приходится доверяться недостойным людям; интриги ведут к ненависти, жажде мщения и к гневу, пороки разнуздываются, и падение неизбежно.
Как при дворе, так и в народе, сильнее и сильнее укоренялся разврат с его неизбежными последствиями. Стоило только взглянуть на так называемых львов, «раззолоченную молодежь» на бульварах Парижа, в салонах, в Булонском лесу, на улице Риволи; довольно было видеть упадок семейной жизни, как в знатных, так и в низших слоях, чтобы предсказать неизбежный потоп! Какой всюду упадок! Какая жажда наслаждений и бесхарактерность! Какие расчеты кокетства у девушек самого нежного возраста! Какие связи между молодыми, легковерными, запутавшимися в долгах дворянами и дочерьми лучших семейств!
Маркиза имела связь с виконтом или шталмейстером, почему же не иметь пятнадцатилетней дочери любовных связей с денди! Мать не смела упрекнуть дочь, которая в таком случае могла бы возразить: «Э, дорогая мама, вспомни о письме или о букете, которые я вчера вечером нашла на столике в твоем будуаре! Ты бы должна, подобно мне, скрывать свои проделки от отца!»
Да и сам папа! И брат! Часто случалось, что отец и сын наперебой старались заслужить благосклонность одной и той же танцовщицы и приносили ей драгоценные подарки, причем сын доставлял обыкновенно самые дорогие. Рассказывают об одном очень удачном ответе, данном таким сыном подобному отцу. На упрек последнего по поводу мотовства, сын отвечал: «Дорогой папаша, у меня нет, как у тебя, семейства и такого взрослого сына!»
Без сомнения, он мог это позволить себе, хотя жил за счет отца, работать же, служить считалось даже постыдным для парижской золотой молодежи, разорявшей и себя и своих родителей.
Но это только одна из ужасных картин современного Вавилона, который стремился к погибели. Полусвет являлся не только в бальных залах и оживленных улицах, но был принят и в высшем круге, гордясь своим позором и блеском, который должен бы скрывать.
Что же увидим мы, заглянув в низшее парижское общество! Страшную нищету, глубокую подлость, дикость и пороки, которые наведут на нас ужас; бледных, со впалыми глазами, отвратительных, с едва прикрытыми телами, бесстыдных, хвалящихся своим падением! И это общество насчитывает сотни тысяч членов и в смутные времена становится бичом сограждан.
Кто не может глубже вглядываться, кто довольствуется только удивлением и созерцанием могучей внешности, тот не заметит гниения этой стоячей тины, не заметит ни испарений, ни вредных миазмов; жизнь и движение, внешний блеск и свет не дают истинного понятия, они обманывают. Такие города, как Париж, Лондон, Берлин, требуют глубокого исследования, можно бы сказать, изучения, чтобы заглянуть за кулисы и узнать истину. Бесчисленные тайны скрываются за стенами домов, страшные драмы разыгрываются там, и порок прикрывается румянами и тщеславием. Тщеславие и румяна играли и при Тюильрийском дворе великую роль. Необходимо во что бы то ни стало быть молодым и красивым, быть окруженным блеском и роскошью, и как часто румянец щек, ослепительная белизна плеч и шеи бывают пустым призраком, бриллианты, такие же фальшивые, как и зубы, — все это фокусы, чтобы обмануть друг друга.
Когда же эти люди, по видимости молодые и богатые, возвратятся в свои комнаты, когда румяна и пудра сотрутся, когда парики и вата снимутся, когда руки освободятся от фальшивых драгоценностей, тогда не должна ли явиться на поблеклых, сморщенных лицах насмешка презрения к себе и к другим? Зеркало не лжет, не ударяли ли его кулаком, чтобы рассеять обман? Не слышался ли дикий смех бледных губ при виде истины, при мысли о пустоте подобных шуток?
Императрица Евгения в это время была еще так хороша, что вовсе не нуждалась в косметических средствах, хотя и употребляла их для того, чтобы придать себе больше привлекательности. Красота ее была поразительна. Только одного ей недоставало — первой молодости.
Зато она достигла завидного положения, которое успокаивало ее, когда обуревала мысль о минувшей молодости, когда являлось сожаление о прежнем, эдеме. Она была могущественная властительница Франции; довольно было одного движения руки, одного взгляда ее прекрасных глаз, чтобы осчастливить другого. Императорская корона украшала ее голову, все лежало у ее ног.
Легкая улыбка самодовольства появлялась при этой мысли, и она отходила от большого зеркала в золотой раме, чтобы предаться сладким мечтам на оттоманке. Сознание своего величия и могущества будило в ней в эти часы отрадного спокойствия неописанное чувство гордости и достигнутой цели, которое было для ее души высоким наслаждением! Она могла иметь все, довольно было ее милостивой улыбки, чтобы вызвать выражение восторга. Она могла также чувствовать любовь, но не скрытую в глубине сердца, нет, такая любовь не удовлетворяла ее! Ей нужна была любовь, которая высказывается, которая доступна чувствам, осязательна, любовь, которая требует наслаждений и превращается в смертельную ненависть в случае измены.
Покоясь на оттоманке, Евгения думала о принце Камерата, страстная любовь которого пренебрегла всеми опасностями. Прекрасен был час, когда она дозволила ему склониться к ее ногам, теперь же принц, со времени своего возвращения, не показывался при дворе.
Не надоела ли ему ее любовь? Не избегает ли он Тюильри с каким-нибудь особенным намерением?..
Эта мысль волновала Евгению!
— Я в его руках, — шептали ее губы. — Что если он меня обманывал, чтобы похвастаться любовью императрицы?.. Но к чему же в таком случае он презирал опасность, чтобы увидеться со мной? А если причиной того оскорбленная страсть, разбитые надежды, отвергнутая любовь; если он поступает так, чтобы отомстить мне за то, что я отказала ему и отдала руку императору?.. Нет, Евгения, это плоды твоей фантазии! Ты скучаешь по нему и сердишься на него, потому что он не приходит! А если он не любил меня? О, я погублю его, если только узнаю, что он обманул меня и хвастался близостью со мной! В таком случае, он погибнет.
Портьера передней зашевелилась, Евгения приподнялась, полная страсти. На пороге стояла придворная дама.
— Государственный казначей, граф Бачиоки, — доложила она с церемониальным поклоном.
Императрица сделала знак, что он может войти. Бачиоки подошел с выражением глубочайшей преданности к дружески приветствовавшей его Евгении.
— Вы принесли мне известие от моего супруга императора, — сказала она, всматриваясь в лицо государственного казначея.
— Тайное и неприятное известие!
— У вас перепуганное лицо, граф, говорите, что случилось! Бачиоки бросил пытливый взгляд на будуар.
— Будьте спокойны, — продолжала Евгения, заметив эту предосторожность, — мы одни.
— Инфанта Барселонская.
— Ее также нет здесь, но к чему этот вопрос?
— Виноват, непредвиденный случай, сильно взволновавший моего царственного родственника и повелителя, сделался известным.
Евгения изменилась в лице; таинственность и важность Бачиоки произвели свое действие, но вскоре к ней опять возвратились ее хладнокровие и вея ее надменность.
— Без предисловий, граф! Вы видите, я жду! Что случилось?
— Генерал д'Онси, которого император пожаловал орденом Почетного Легиона…
— Что же с ним?
— Он открыт.
— Далее.
— Принц Камерата жив! Он скрывался под именем графа д'Онси для того, чтобы иметь доступ ко двору; это очень поразило государя! Известно, что принц приходил ночью через павильон Марзан… — Бачиоки замялся, — В этот флигель.
— Ради всех святых, кто осмелился это сказать? — вскричала Евгения в сильном волнении; ее глаза блестели, она величественно приподнялась. — Вы молчите? Я требую ответа!
— Не сердитесь на меня, я так вам предан.
— Ваше известие возбуждает мой гнев, поражает меня, я хочу во что бы то ни стало знать, кто распространил эту наглую ложь.
— Я могу только уверить вас, что личность принца Камерата доказана! Он сам говорил о ночном посещении…
— Негодяй! — прошептала Евгения бледнея.
— И одна придворная дама подтвердила это, а иначе нельзя было бы дознаться.
— Моя придворная дама! Вы говорите правду, граф? Бачиоки поклонился, пожимая плечами, как будто желая сказать: к сожалению!
— Довольно! Эта дама может быть только инфанта Барселонская! О, эти уверения в преданности! — сказала Евгения с горькой усмешкой, в которой слышалось страшное внутреннее раздражение. — Привязанность исчезает, и ледяная холодность занимает ее место…
— Конечно, это непростительно…
— Благодарю вас, и так как я не желаю более видеть инфанту, то потрудитесь передать ей отставку, без объяснений, слышите ли? Без объяснений!..
— Инфанта может не поверить моим словам; письменный приказ имел бы больше значения!
— Я исполню ваше желание, — сказала Евгения и подошла к своему письменному столу. «Инфанта Барселонская, — писала она, повторяя вслух слова, — увольняется от службы и оставляет двор, чтобы вдали от него могла подумать, что значит верность!» Возьмите! Потрудитесь также сообщить об этом императору!
Бачиоки взял приказ, он победил! С безмолвным поклоном он вышел из комнаты и отправился к Инессе. Получив письмо и вид торжествующего Бачиоки, инфанта догадалась, в чем дело: она попала в немилость из-за низких и недостойных интриг этого плута. Ей приходилось оставить Тюильри, потерять свое влияние и уступить поле битвы графу Бачиоки.
— Никогда! — вскричала Инесса. — Никогда! Хотя я сама для себя и желала бы уклониться от этого круга, но не должна этого сделать! Мне надо выполнить задачу, которую я не должна забывать! При всей своей ненависти к этим плутам, я должна по дружбе к Долорес и по долгу спасти ее, должна остаться здесь и исправить, насколько возможно, мой проступок! О, я знаю твои мысли, хитрый корсиканец, желающий подчинить государя и государыню, жертвующий всем для своих целей! Я не отступлю, хотя моему самолюбию тяжело бороться с чувством дружбы к Долорес. Ты думаешь, что ты меня устранил? Рассчитываешь на то, что моя гордость не допустит мне примириться! Глупец! Женщина, которая сознает, что должна исправить свою вину, побуждаемая самым благородным чувством — дружбой, готова перенести все и перехитрить тебя! Твои интриги скоро будут уничтожены, надежды разрушены! Не спеши хвалиться устранением честного сердца! Конечно, труден для меня будет этот шаг после подобного письма, и ты, придворный лакей, хорошо знаешь это; но Инесса переборет себя и сделает его! Может быть, она бы не решилась, может быть, она позволила бы тебе торжествовать победу над ней; но она не сделает этого в силу дружбы, в силу сознания своей вины! Постой же, могущественный Бачиоки с черной душой, Инесса имеет еще обязанность в отношении императрицы и народа не уступать тебе. Иначе падение и проклятие приблизятся к Тюильри! Инесса знает, что ты не брезгуешь никакими средствами для достижения своей цели, она теперь знает тебя вполне, видит насквозь твою грязную душу, которая не отступит ни перед каким преступлением! Как ты, так и я хочу власти, но ты действуешь злом, а я буду действовать добром! Я чувствую в себе довольно силы во что бы то ни стало спасти бедное существо, которое ты преследуешь из-за каких-то целей. Горе тебе, если ты меня заставишь употребить против тебя твое же оружие! Я ненавижу тебя, как только ненавидят и презирают преступление! Ты используешь ссылку, меч и яд, чтобы иметь перевес!
— Око за око, граф Бачиоки! Ты во мне встретишь равносильную противницу, и если мне придется употребить низкие средства, то это твоя вина! Горе тебе, когда пробьет твой час, горе и мне, если я из сострадания сделаюсь преступницей! Я могу следовать только движению моего сердца! Долорес, чистое, как ангел, существо, которое я, к несчастью, поздно узнала, только ради тебя я решилась на все! Ты не знаешь, что может сделать дружба! Я все подчиню себе, подчиню и тебя, граф Бачиоки! Я привлеку тебя к себе, — продолжала Инесса, — обману тебя, употреблю все средства, какие только во власти женщины. Любить я могу только Долорес!..
Какие чувства явились в ней! Какая любовь вдруг вспыхнула в той, которая пала . жертвой низкого преследования! Она говорила себе, что Бачиоки обвинил ее в измене и что обвинение может только относиться к ночному посещению графа д'Онси; уничтожить это обвинение она не могла, зная хитрость графа Бачиоки, хотя в сущности была вполне невинна. Если бы она возразила что-нибудь императрице против этого, то обвинение только бы возросло. Она думала другим способом достичь своей цели, она прошла такую школу, которая принесла ей громадную пользу…
Когда инфанта вошла к императрице, Евгения отвернулась.
Инесса предвидела это, она остановилась в глубине комнаты и ожидала первого слова Евгении.
— Получили вы мое приказание? — холодно спросила Евгения.
— Через графа Бачиоки.
— Мы покончили с вами счеты! Мне уже надоело видеть около себя людей, которым нельзя верить! Я глубоко доверяла вам, когда граф д'Онси…
Инфанта видела, что не ошиблась.
— Когда граф д'Онси получил от меня тайное поручение… Я хотела спасти этого несчастного, — продолжала Евгения, — зная, что под его именем скрывался принц Камерата…
Инесса не обнаружила удивления при этих словах; она играла роль посвященной во все тайны.
— Выслушайте меня, — умоляла она, падая к ногам императрицы. — Не выгоняйте меня, не выслушав…
— Мне интересно знать, что вы скажете, инфанта.
— Граф Бачиоки сообщил вам, что я разгласила о посещении генерала…
— Разве это неправда?
— Я не отвергаю, я сознаюсь.
— А… расскажите, инфанта.
— Когда молва о посещении генерала всюду распространилась, то я объявила, что он приходил ко мне…
— Как! — вскричала Евгения. — Так думают…
— Что я злоупотребила вашим доверием и приняла графа д'Онси в этих покоях. Вы жестоко наказываете меня, удаляя от себя.
Императрица с удивлением посмотрела на стоявшую перед ней на коленях инфанту.
— Так ты пожертвовала собой…
— Чтобы устранить всякую опасность, прекратить всякую молву; спросите графа Бачиоки.
— И ты не знала, что посетитель был принц Камерата!
— Клянусь всеми святыми, нет!..
— В таком случае император мне может простить эту поспешность, — сказала Евгения, поднимая инфанту и горячо пожимая ей руку. — Теперь я все понимаю, я поступила несправедливо с тобой…
Евгения чувствовала великодушие инфанты, она была восхищена жертвой Инессы, оставалось заставить молчать того, кто, как сообщил Бачиоки, разгласил о своем ночном посещении Тюильри. Императрица обняла инфанту.
— Ты не должна страдать от последствий, — сказала она, — уничтожь мое письмо и прости меня! Ты останешься при мне. Я выхлопочу у моего супруга прощение, которое ты тысячу раз заслужила. Пусть эти слова, сказанные от чистого и любящего сердца, облегчат твою печаль! Ты пристыдила меня. Только гнев и ненависть я чувствую теперь к тому, который хвалился тем, что посещал мой будуар. Не старайся защитить его. Мщение обманщику!
— Действительно ли он виноват? — спросила медленно и резким тоном Инесса.
— Только он и никто другой! Он или ты! Кто же другой мог изменить? О, Инесса, я завидую тебе — ты не любишь ни одного мужчины, — сказала императрица с рыданием и упала на грудь инфанты. — Я начинаю их презирать и ненавидеть!
Большой квартал Парижа, ограниченный теперь улицами Мексики и Пуэблы и крепостными верками, был в то время, к которому относится наш рассказ, жалким предместьем. Его называли Бельвиль.
Вблизи него, там, где в настоящее время расположен парк Les Buttes Chaumont, находилась пустынная площадь, окруженная немногими домами и служившая прежде лобным местом Парижа.
Вся эта местность была неприветлива. Днем немощеные улицы, ведущие от этой площади, были погружены в какое-то мертвое спокойствие, но с приближением ночи они оживлялись. Шум и дикие возгласы слышались из трактиров; преступники и женщины сомнительного поведения возвращались в это время в Бельвиль из оживленных и отдаленных улиц Парижа, где они завлекали в ловушки свои жертвы, или же прямо нападали на чужую собственность.
Полиция не могла следить и уничтожать все притоны этого квартала, во-первых, потому что там постоянно открывалось много новых, а во-вторых, жившие здесь преступники были так опытны и обучены на галерах, что умели обмануть и перехитрить полицейских сыщиков.
Бельвиль поэтому пользовался самой дурной репутацией, и всякий, кому не было необходимости, старался избегать этих улиц, сам внешний вид которых указывал, что здесь — пристанище порока. Отправиться туда вечером в приличном платье, с цепочкой и деньгами было отчаянным поступком.
Разврат укоренился в этих улицах, он не скрывался за красными занавесками, появлялся у окон обнаженным, выставляя на вид свой позор! Падшие женщины с вызывающими лицами показывались в окнах; они разговаривали через улицу со своими любовниками, которые при всякой нужде предъявляли на них свои права; они так весело смеялись, так радостно вскрикивали, как будто совершенно не думали о своем будущем; они сами были детьми разврата и никогда не знали и не видели другой жизни; они никогда не испытали истинной любви.
Один из бельвильских домиков, на который смотрели большей частью смеющиеся девушки, был несколько больше других. Это был трактир, хранивший следы собиравшегося в нем общества. Над низенькой входной дверью красовалась вывеска с надписью «Гостиница Маникль».
Кто не знал значения этого слова, тот не мог понять, какая злая насмешка над начальством выражалась в этой вывеске. «Маникль» — так называются стальные кольца, надеваемые на ноги ссыльным на галеры, к которым прикрепляется цепь, соединяющая двух каторжников и закоренелых преступников, обещая им безопасность и подходящее общество.
Общий нижний зал казался весьма большим; по обеим сторонам двери находилось по три окна с закопченными занавесками.
Резкую противоположность этому подвальному этажу составлял второй этаж; хотя его окна были низки, потому что находились почти под самой крышей, однако он производил лучшее впечатление. Стекла его, правда, с зеленоватым оттенком, блестели, занавески на окнах были белы как снег, хотя и были заштопаны во многих местах. На подоконниках стояли горшки с цветами, среди которых висела далеко не изящная клетка с весело прыгавшей канарейкой.
Сообщались ли эти комнаты с гостиницей? По-видимому, сообщались, так как дом имел только один вход, и верхние жильцы должны были пройти через общий зал, чтобы достигнуть старой, крутой лестницы, ведущей наверх.
— Вот прелестная Маргарита…
— Глупая Маргарита!
— Она дает птице воду и поет с ней взапуски, — разговаривали между собой две живущие напротив девушки, которые смотрели из окна и пересмеивались, глядя на гостиницу.
— Мне кажется, она горда.
— Это с чего, Лоренцо?
— Потому что глупа, она могла бы уже давно иметь любовником виконта.
— Да, если бы она следовала желаниям старой Габриэли.
— Старая ведьма порядочно бьет и мучает ее.
— Маргарита вздорная девчонка! Я ее терпеть не могу! Ты думаешь, что она когда-нибудь поклонится? И всякий знает, старуха очень дурного поведения.
— Она приготовляет разные зелья.
— Ха, ха, ха! Также сладкие, душистые порошки.
— Одним словом, она ведьма, отравительница!
— Это для нее очень выгодно. Старуха гораздо хитрее, чем эта глупая девчонка!
Маргарита, о которой разговаривали обе девушки, не обращала на них внимания; ее голос разносился по улице, она пела народную песню и в это время кормила свою канарейку.
Черты ее лица носили отпечаток невинности и сердечной чистоты и были так прекрасны, что возбуждали любовь. Во всем квартале не было существа милее и привлекательнее. Ее черные волосы были гладко причесаны; на ее щеках горел натуральный свежий румянец; маленький неумолкавший рот показывал два ряда ослепительно белых зубов, а голубые, с длинными ресницами глаза сияли мягким светом. На ее нежной шее был повязан пестрый платочек; опрятное, но коротковатое платье позволяло видеть маленькие ножки в чистых чулках и хорошеньких ботинках.
Она была одна в бедно убранной комнате. Ее мать почти всегда сидела в других комнатах, куда Маргарита не смела входить. Она не знала, чем занимается там ее мать; как-то раз она спросила ее об этом, но та в довольно резких выражениях запретила спрашивать об этом. Бедной Маргарите плохо жилось у молчаливой, бездушной старухи, в походке и действиях которой было что-то мужское.
Вечером к старухе часто приходили мужчины, которые таинственно шептались с ней о чем-то. Летом она сама очень часто пропадала из дому на целые дни и только к ночи возвращалась с крепко завязанным узелком, содержимое которого хранилось в комнате, недоступной для Маргариты.
Про эту старуху говорили очень много худого, и это подтверждало ее лицо, злобные глаза, хотя наружность у нее была даже благопристойная — суровое, темное, почти четырехугольное лицо и всегда чистое платье нисколько не напоминали ведьмы; скорее можно было подумать, что она служанка важного дома, каковою она и была в прежние времена, как говорили в Бельвиле.
Габриэль Беланже, мать Маргариты, была, судя по этим слухам, служанкой в замке герцога Бриенн, лежащем в Шампани, в котором бездетный герцог жил со своей супругой. Герцогиня была старше своего мужа, женившегося на ней по расчету.
Но богатство исчезло, и герцогиня неожиданно умерла. Некоторые из слуг замка уверяли, что Габриэль Беланже отравила герцогиню, но никто не мог доказать этого.
Вскоре после этого Габриэль родила девочку, и все заключили, что ребенок ' — плод преступных отношений между ней и герцогом. Это дитя была Маргарита, ничего не знавшая о прошлом своей матери. Сама Габриэль не могла предполагать, что эти слухи могут Достигнуть Парижа, в котором она считала себя в совершенной безопасности.
Герцог Бриенн также внезапно умер через несколько лет, но оставленное им наследство не попало в руки Габриэль, которая считала себя и Маргариту его наследниками. Говорили, что тогда назначили следствие, откопали трупы и нашли в них следы яда.
Габриэль не признавалась, она знала, что никто не может доказать ее преступления.
Ее оставили в покое, и она с ребенком отправилась в Париж, где надеялась незаметно и безвестно прожить, пользуясь людской глупостью. В таком-то положении и застает ее наш рассказ.
Никто не обращал на нее внимания. Ее не беспокоили, хотя она занималась страшным, преступным делом. Под одной из половиц она прятала ядовитые зелья, которые так искусно умела смешивать, что никто не мог заметить в них присутствие яда. Она осторожно приступала к делу и получала хорошее вознаграждение.
В наследстве герцога она ошиблась, зато теперь шла верным путем к обогащению, продавая на вес золота свои «лекарства».
Она принадлежала к тем натурам, которые не боятся смерти, не знают ни веры, ни любви, которые имеют страшное необъяснимое влечение к убийству, как будто они присягнули уничтожить весь род человеческий.
Наступила ночь. На улицах Бельвиля появились мужчины и разодетые девушки.
С ближайшей церковной башни глухо пробило полночь. Глухой шум слышался в трактире; не видно было ни одного полицейского; только сторожа изредка проходили по двое мимо домов, не обращая внимания на крики, несущиеся из трактира. Только в крайнем случае, при громких криках о помощи, они вмешивались в дело, но большей частью терпели поражение, хотя для этого предместья в сторожа выбирались самые сильные, здоровые люди.
Когда смолк бой часов, какой-то человек, крадучись осторожно по улице, спешил к гостинице «Маникль». Окна ее были занавешены, и только слабый свет показывал, что там еще есть посетители.
Поздний гость Бельвиля, одетый в старый плащ и шляпу, вышел на середину улицы и поглядел на верхние окна. Там не было света; он стал раздумывать: пугал ли его дикий крик в гостинице, через которую он должен был пройти, чтобы попасть в верхний этаж? Казалось, он надеялся найти гостиницу пустой, а теперь увидел, что в «Маникле» дикое буйство будет продолжаться до утра.
Быстро подошел он к двери и открыл ее твердой рукой. Резкий звон колокольчика известил о приходе нового посетителя.
Комната, в которую он вошел, была так наполнена отвратительным запахом и густым табачным дымом, что лампы, висевшие на потолке, и посетители, сидевшие вокруг столов, были едва видны.
Новоприбывший гость с шумом захлопнул за собой дверь, желая, очевидно, показать тем, что он не скрывался от сидевшего там общества. Никто не обратил на него внимания, все посетители сидели у столов в разных позах и курили свои коротенькие трубки; они пели, кричали, смеялись и разговаривали друг с другом.
Вошедший направился через всю комнату к стойке, находившейся в глубине зала. За стойкой стояли мужчина и женщина с разбойничьими лицами и тихо разговаривали между собой. Это были хозяева «Маникля». Они искоса посмотрели на приближавшегося к ним нового посетителя. Он нахлобучил шляпу и не снял плаща, хотя в зале было довольно жарко.
Посетители продолжали пить и кричать, не обращая внимания на него, чего ему, очевидно, хотелось. Он заметил возле стены свободный стол и сел к нему.
Хозяин подошел к незнакомцу, рассматривая его с любопытством. Он знал всех своих гостей, но этого видел в первый раз.
— Что прикажете подать? — спросил он, наклоняясь к новому посетителю.
— Вина, — отвечал тот коротко.
Хозяин подал ему бутылку и стакан и дожидался денег. Незнакомец вынул из кармана пятифранковую монету.
— Одно слово, — сказал он тихо, показывая деньги трактирщику. — У вас наверху живет Габриэль Беланже?
Хозяин, серые глаза которого заблестели при этих словах, утвердительно кивнул головой.
— Могу ли я пройти к ней, только незаметно?
— Выберите минутку, когда все станут смеяться и кричать, подойдите к той коричневой двери сзади стойки и отворите ее; за ней найдете лестницу налево, в конце коридора, поднимитесь наверх и постучитесь, она дома! ^
— Возьмите, — сказал незнакомец тихо, опуская монету в большие красные руки хозяина, который поклонился ему и шепнул, как будто исполнял свою обязанность, заботясь о выгодном госте:
— У вас есть дело к Беланже?
Незнакомец кивнул головой и притворился, будто пьет вино.
— Воспользуйтесь удобной минутой, я сумею скрыть ваше отсутствие, — сказал плечистый хозяин и вернулся к своей не менее полной супруге, которой незаметно передал, что есть нечто необыкновенное в их трактире.
Поздний посетитель отвернулся от других, не снимая шляпы. Он только подносил стакан к губам, но не пил вина.
Вдруг за соседним столом начался громкий спор, поднятый одним из сидевших там мужчин, высоким, худощавым, с желтым, как пергамент, лидом, который рассердил до бешенства своего соседа. В одну минуту образовались две партии, поднялся дикий крик, полетели стулья, стаканы падали и разбивались; ножи, бутылки и скамьи были пущены в ход.
Незнакомец встал и быстро прошел за стойку, в то время, как хозяин и его решительная супруга кинулись к своим рассвирепевшим гостям, бившим стаканы, бутылки и стулья.
Незаметно подошел он к тяжелой коричневой двери, отворил ее и вступил в узкий, темный коридор, между тем как дверь за ним сама собой захлопнулась.
Протянув вперед руки, он дошел до узкой, крутой лестницы; ступени скрипнули, когда он стал подниматься. На лестнице было темно.
Внизу происходила драка. Можно было слышать отдельные слова спорящих, шум от опрокинутых стульев и столов, крик хозяйки.
Незнакомец осторожно поднялся по лестнице. Ему было не очень приятно быть в этом доме, так как на обратном пути ему пришлось бы опять проходить через общий зал и встретить там полисменов.
Действительно, сцена внизу переменилась. Колокольчик у двери сильно зазвонил.
Верхние жильцы, вероятно, слышали шум: сквозь щелку в двери проник луч света. Незнакомец направился к этому свету и постучал в дверь.
— Кто там? — спросил молодой голос.
— Отворите! Мне нужно видеть Габриэль Беланже!
— Ночью, и такой шум внизу…
— Не бойтесь ничего, у меня очень важное дело.
Легкие шаги послышались за дверью, она отворилась, и Маргарита, держа в руках зажженную свечу, появилась перед незнакомцем. На ней было ночное платье, накинутое ею второпях; черные волосы падали по плечам; голубые, с длинными ресницами, глаза выразили ужас, когда она увидела перед собой неприятное лицо незнакомца с черной бородой. Она быстро отступила, тогда как незнакомец, пораженный ее красотой, остановился на пороге и пристально смотрел на нее.
Маргарита была восхитительна. Левой рукой она стыдливо придерживала платье около шеи и груди. На всем ее существе лежал отпечаток невинности, так что при взгляде на нее незнакомцу пришла мысль, от которой на его лице появилась улыбка.
— Кто вы, прекрасное дитя? — спросил он дружески вполголоса.
— Этот вопрос мне следовало бы задать вам, — отвечала Маргарита. — Я Маргарита Беланже, а вы?
— Так вы дочь Габриэль? Я и не представлял, что заведу подобное знакомство, — сказал незнакомец и откинул полу своего плаща, так что Маргарита заметила бриллиантовую булавку в его галстуке и орденскую ленту, почему и заключила, что незнакомец знатный господин. — Спит ваша мать?
— Не знаю. Видите ту дверь? Постучитесь в нее. Если вам не отворят, значит, моя мать уже спит, и вам нужно будет прийти в другое время.
— Этого мне не хотелось бы. Слышите внизу шум? Там течет кровь!
— Правда, это очень дурной дом, — сказала боязливо девушка. — Стучитесь, я вам посвечу.
— Я лучше пройду в вашу комнату, вместе с…
— Поспешите, если вам нужно говорить с моей матерью, — отвечала Маргарита, как бы не расслышав последних слов незнакомца, который подошел к указанной двери.
Он сильно постучал. За дверью никто не шевелился.
— Постучите еще! Может быть, матушка в задней комнате. Незнакомец повиновался. Дверь начали отворять.
В ту же минуту глухой, почти мужской голос спросил:
— Кто там?
— Отворите, Габриэль Беланже! Нужно сообщить вам важное известие.
— Вы одни?
— Имея тайные дела, не приводят с собой свидетелей! — отвечал незнакомец тихо.
Мать Маргариты была вообще недоверчива. Слышно было, что она за дверью что-то сделала, прежде чем отворила.
Габриэль Беланже была высокая крепкого сложения женщина с лицом, как бы изваянным из камня. Черты ее были грубы, резки, неподвижны; глаза большие, холодные и проницательные. Она была одета в старое черное платье и в черную шапочку, прикрывавшую редкие седые волосы.
Вся ее фигура представляла что-то неподвижное, оцепенелое и страшное. Она внимательно вглядывалась в ярко-освещенное лицо позднего гостя. Потом взглянула на Маргариту, которая продолжала держать свечу. Девушка, казалось, поняла этот взгляд, потому что быстро вышла и заперла за собой дверь.
Габриэль Беланже движением руки пригласила незнакомца в комнату, которую она занимала и в которой спала. Недалеко от кровати стоял стол с зажженной лампой. В глубине этой бедно убранной комнаты находилась другая дверь, запертая на замок.
Беланже заперла за незнакомцем входную дверь и указала ему на один из стульев, стоявших около стола.
— Садитесь, граф! — сказала она ему своим глухим, твердым голосом.
Незнакомец с удивлением посмотрел на нее.
— Вы знаете меня? — спросил он.
— Вы государственный казначей Бачиоки, если я не ошиблась, — отвечала Габриэль, не изменяя ни выражения лица, ни тона голоса.
— Вы меня изумляете…
— Почему же? Разве я вас назвала неверно?
— Откуда вы знаете меня, Габриэль Беланже? — спросил Бачиоки, снимая шляпу.
Это действительно был государственный казначей.
— Не были ли вы пять лет тому назад в замке Бриенн? — отвечала мать Маргариты.
— У вас хорошая память! Разве вы были тогда в замке? Не помню, чтобы я вас там видел.
— Это ничего не значит! Я вас знаю, и это облегчит наши объяснения. Что привело вас сюда в этот поздний час?
— Я вам объясню это в немногих словах, Габриэль Беланже! Прежде всего, один вопрос: вам известны многие тайны природы…
— Не многие, очень не многие! Нужно удвоить нашу человеческую жизнь, чтобы проникнуть хотя бы в некоторые из них!
— Вы открыли способ сокращать человеческую жизнь, так что ни один ученый не может открыть причину этого!
— Это очень легко, граф! Я нисколько не горжусь этим; всякий может сократить, но продолжить никто!
— Если бы вы нашли тайну последнего рода, то могли бы скопить громадное богатство! Однако же вы уже достигли знаний, о которых я вам сказал; поэтому я пришел сюда узнать, за какую сумму я могу получить у вас одно из ваших средств?
Отравительница посмотрела на графа своими большими, холодными глазами, как бы желая прочесть его мысли.
— Моя тайна не дешева, граф, — сказала она наконец твердым голосом.
— Я не хочу проникать в ваши тайны. Дайте мне только порошок или скляночку вашего экстракта!
— Ими можно злоупотребить!
— О, понимаю вас! Вы ничего не доверяете чужим рукам?
— Нет, граф!
— Но вы посещаете больных?
— Иногда.
— Можете ли оказать мне услугу?
— Какую?
— В замке Борегар, недалеко от Парижа, живет одна дама…
— Графиня Борегар, Софья Говард!
— Кажется, вы все знаете!
— Поэтому вы можете говорить прямо, граф.
— Графиня Борегар желает умереть!
— Понимаю! Далее?
— Ей опротивела жизнь с тех пор, как она не достигла своей цели; она часто страдает различными болезнями!
— И вы желаете избавить графиню от ее страданий?
— Посредством вашего искусства, Габриэль!
— Хорошо! Далее?
— Я вам даю десять тысяч франков за ваше средство.
— Могу ли я видеть графиню, не будучи замеченной?
— Если необходимо, да!
— Проведите меня к ней; на следующий же день Софья Говард не будет более стеснять императрицу!
— Очень хорошо! Я вам назначу вечер, в который мы вместе отправимся в замок Борегар. Возьмите половину платы в задаток, — сказал Бачиоки, подавая отравительнице пачку банковских билетов. — Другую половину вы получите по окончании дела!
— Благодарю, граф! — сказала Габриэль, серые глаза которой заблестели в то время, когда она брала деньги. — Укажите мне возможность видеть вас.
— Пришлите завтра вечером вашу дочь в Тюильри и вручите ей эту карточку! — Государственный казначей открыл дорогой портфель, вынул одну из карточек и хотел передать Габриэль, но, передумав, опустил ее в портфель. — Нет, — продолжал он, — скажите лучше вашей дочери, чтобы она спросила графа Бачиоки; ее проводят ко мне и я ей сообщу, когда могу вас проводить в замок.
— Это невозможно, граф.
— Вы меня удивляете! Скажите, почему!
— Моя дочь, Маргарита, не должна знать наших переговоров.
— Еще менее можно доверить их бумаге! Пришлите вашу дочь! Она не будет знать, в чем дело! Я назначу только день! И вы будете знать, что в назначенный вечер около девяти часов я буду на площади Согласия, откуда мы вместе поедем в замок Борегар. Обо всем остальном я уже позабочусь.
В эту минуту тихо постучались в комнату, где происходил этот разговор. Бачиоки вскочил в сильном страхе; отравительница также побледнела, но вскоре к ней вернулось ее хладнокровие.
— Оставайтесь на месте, — сказала она графу, удивленному подобным спокойствием.
После твердыми шагами она подошла к двери и отворила ее. Толстый хозяин, бледный и взволнованный, дрожа, как осиновый лист, стоял за дверями.
— Ваш гость еще не ушел? — прошептал он, входя в комнату. — Да, да, он еще тут! Вы должны бежать! Через час весь дом будет окружен и обыскан! Один из мошенников совершил убийство и скрылся. Везде будут его искать, уходите, иначе с вами случится неприятность.
Бачиоки побледнел; во всяком случае, ему было бы неловко и неприятно столкнуться с полицией, хотя ему стоило только сказать свое имя, чтобы его сейчас же освободили.
Отравительница вопросительно смотрела на него.
— Благодарю за внимание, — сказал он хозяину и затем подошел к Габриэль Беланже.
— Я жду завтра вечером вашу дочь, — тихо произнес он.
— Она придет! Уходите!
— Проведите меня, вам нечего бояться, — сказал Бачиоки домохозяину, который вывел его незаметно через маленькую заднюю дверь.
На следующий день маркиз де Монтолон отправился в Тюильри. Брат его отца был в прежнее время доверенным лицом Людовика Наполеона, и Клод тем более рассчитывал на успех разговора, который он хотел иметь с императором.
Дело Камерата, его мнимая смерть и возвращение дали повод к обстоятельным розыскам, и хотя последние не увенчались настоящими объяснениями, однако некоторые чиновники в Ла-Рокетт лишились своих мест, ибо полицейский префект Пиетри и министр серьезно взялись за это дело, так как император высказал им свое неудовольствие и недоверие.
Конечно, принц Камерата был снова обезврежен, благодаря предусмотрительности Бачиоки, что еще более упрочило благосклонность к нему Наполеона, но, несмотря на это, дело сохранило свой таинственный характер, и император, равно как и императрица, глубоко ненавидели изгнанного принца.
Разговор императора с Клодом был длинным и бурным.
Маркиз де Монтолон горячо требовал объяснений по поводу исчезновения Долорес и Камерата, обвиняя в том преимущественно дурных советников императора. Он требовал строгого расследования и просил освободить обе жертвы придворных интриг, убеждая, что император тем докажет, что он далек от происков недостойных доверенных лиц.
Наполеон, преодолев свой гнев, выслушал это заявление внешне очень спокойно, но объявил, что дело сеньоры Долорес Кортино его не касается и что он ничего не может сделать для принца Камерата, так как должен уважать законы. Совершая один опрометчивый поступок за другим, принц Камерата должен самого себя винить в последствиях того, что он принял ложное имя и нарушил закон о дуэлях.
Маркиз напрасно старался напомнить императору заслуги и подвиги молодого, смелого генерала; Наполеон пожал плечами и снова повторил, что не может отменить судебного приговора и поставить под сомнение авторитет закона.
Клод не мог удержаться, чтобы в сильных выражениях не обрисовать беспорядков в управлении, не напомнить о неизбежных дурных последствиях этого и не потребовать улучшений. Людовик Наполеон, чрезвычайно сдержанный в своих ответах, пришел к убеждению, что люди, подобные маркизу, могут быть очень опасны для его правления; про себя он уже решил навсегда оставить принца Камерата в Кайене, так что Клод достиг совершенно противоположного тому, чего желал. Даже благородное хладнокровие этого человека возмутилось скрытой ненавистью, планами и действиями Наполеона; даже Клод увлекся, Клод, который до сих пор был известен как рассудительный и кроткий судья, и это именно указывает наилучшим образом на внутреннее падение человека, «который лжет!»
Клод вышел от императора, чувствуя, что совершенно даром тратил слова. Он говорил сам себе, что, хоть и не достиг своей цели, но хорошо узнал императора.
Когда он возвратился домой, Хуан, взглянув на его серьезное лицо, угадал, что нет никакой надежды для Камерата. Он подошел к маркизу и протянул ему руку.
— Не сердись, если я уеду и попробую освободить несчастного, томящегося в стране лихорадок, если я хитростью или силой вырву его из рук палачей.
— Не поступай опрометчиво, Хуан, — уговаривал его маркиз с отеческой любовью.
— Надо спасти принца! Я пожертвую для этого своей жизнью. О, Пресвятая Матерь Божья, такова ли награда героям французской армии. Проклятие тому, кто сражается в этих рядах, и наступит наконец время, когда французское войско будет состоять только из неспособных и недостойных людей!
— Ты прав, Хуан, наказание не замедлит наступить, — ответил маркиз. — Дай Бог, чтобы оно постигло не отечество мое, а только виновных!
Хуан решился во что бы то ни стало освободить изгнанного принца. В продолжение всех следующих недель он составлял планы, которых не сообщал маркизу, пока они не созрели.
Когда маркиз вышел из кабинета императора, туда вошел государственный казначей, так называемый двоюродный брат Людовика Наполеона.
О чем говорили эти два человека многие часы, что открыл Бачиоки императору, принудил ли он своего благородного родственника исполнить все свои требования, — этого никто не знает, так как никто не слышал их разговора. Также трудно решить, принимали ли Наполеон и Евгения (как носилась потом молва) какое-либо участие в последовавших вскоре гнусных деяниях Бачиоки, но не подлежит сомнению, что они воспользовались последствиями и выгодами этих деяний. Евгения ненавидела Софью Говард, как ненавидел Наполеон принца Камерата, и как последний был в тягость боявшейся его императрице, так точно была в тягость Наполеону англичанка, возведенная в достоинство графини Борегар.
Что Бачиоки имел таинственную власть над Людовиком Наполеоном, было видно из полученных графом громадных сумм и почетных должностей, но более всего из того, что все преступления этого человека и его корыстолюбие скрывались и не подвергались наказанию. А может быть, были опасения, что Бачиоки выдал бы своих соучастников, если бы его тогда подвергли суду.
После дружественной беседы с императором в его кабинете государственный казначей принял участие в обеде, к которому был милостиво приглашен своим коронованным двоюродным братом. Однако это, по-видимому, имело свое основание, потому что при наступлении вечера Бачиоки ушел опять с императором в его кабинет, приказав слугам провести девушку, которая будет его спрашивать, в императорские покои, но через ту переднюю, где не было камергеров и адъютантов.
Впрочем, подобные приказания Бачиоки не были редкостью. Как в Тюильри, так и в Елисейском дворце очень часто проходили Девушки через пустые залы, и в этом отношении Бачиоки был знаток, человек со вкусом и лукавый, эксплуатировавший любовные тайны Тюильри тогда только, когда предвидел в этом выгоду. Он очень хорошо знал, что было по сердцу императору, и был тайным слугой, какого только может желать могущественный человек, любивший удовольствия и обладающий миллионами.
Маргарита Беланже отправилась в Тюильри по приказанию своей матери, которой боялась и поручения которой обыкновенно исполняла немедленно. Прелестная девушка надела поверх чистого, светлого платья старый платок, плотно стянув его спереди. Маленькая простенькая шляпа прикрывала ее прекрасные темные волосы.
Поднимаясь по лестнице в ту часть дворца, где жил Бачиоки, она дрожала, будто предчувствовала несчастье, медлила войти, но не смела вернуться назад. Она знала строгость и неумолимую жестокость своей матери, знала, какие неприятности ее ожидают, если она вернется, не исполнив поручения. Бедная дрожащая голубка находилась между двумя ястребами — как здесь, так и там участь ее была ужасна.
Наконец она решилась и подошла к покоям, чтобы в передней спросить у слуг о графе.
Она застенчиво потупила свои прекрасные глаза с длинными ресницами, когда наглые слуги с улыбкой осматривали ее и перешептывались; потом она пошла за одним из них, который повел ее через ряд пустых комнат к императорскому флигелю; она не знала куда шла, она должна была исполнить приказание матери.
В салоне, возле кабинета императора, ее принял Бачиоки; он осмотрел хорошенькую. Маргариту и нашел ее очаровательной и вполне соответствующей вкусу его господина, поэтому он предвидел, какое получит вознаграждение.
Государственный казначей повел застенчивую и робкую девушку в кабинет, сказав ей, что она получит там ответ. И невинное дитя последовало за Бачиоки, который, введя ее, немедленно вышел из кабинета.
Здесь разыгралась одна из бесчисленных Тюильрийских драм.
Маргарита Беланже не вымышленное лицо, она жила и страдала, бумаги о ней найдены в 1870 году между секретными документами Тюильри.
Что произошло в тот вечер в кабинете, какие предложения и обещания делали бедной девушке, мать которой была настоящая мегера, и какую наконец употребили силу, чтобы овладеть этим прекрасным существом, невинность и непорочность которого мужественно сопротивлялись, — мы предоставляем догадываться нашим читателям.
Спустя полчаса Маргарита, без шляпы, с распущенными волосами, с диким взглядом, точно испуганная лань, желающая во что бы то ни стало избегнуть погибели, выбежала из кабинета в пустую переднюю; ничто не могло препятствовать ее бегству. Чтобы спастись от Бачиоки и его людей, она выскочила бы из окна, если бы двери были заперты. Ее невинность и непорочность одержали верх, но она чувствовала, что должна бежать, бежать дальше отсюда, чтобы спастись.
Ее маленькие ножки едва касались пола; с бледным, расстроенным лицом, дрожа всем телом, достигла она двери, через которую вошла. Запыхавшись, промчалась мимо слуг, потом добежала до лестницы, быстро спустилась по ступенькам и наконец дошла до наружных дверей; через несколько секунд она стояла у главного подъезда Тюильрийского дворца и вдыхала свежий вечерний воздух.
Но она не смела медлить здесь, хотя была утомлена, может быть, ее преследовали.
Как тень скользила она вдоль стены через обширный двор, желая достигнуть ворот. Она бежала все дальше, побуждаемая мучительным страхом, и не заметила, в какую улицу повернула; каждый шум позади пугал ее и побуждал бежать еще быстрее; Тюильри остался уже далеко, но она продолжала бежать.
Не выбирая дороги, она бежала через темные улицы к Бельвилю и, только приблизившись к совершенно ненаселенной части этого предместья, увидела, что шла по дороге к дому матери; направляло ли ее шаги то влечение ребенка, которое заставляет его обращаться во всех нуждах к матери? Искала ли она у нее защиты и помощи?
Бедная Маргарита! Тебе отказано в том, что для других детей так бескорыстно бережется! Ты не найдешь защиты у любящего материнского сердца, ты покинута и беспомощна.
Бедная, изнуренная девушка вдруг остолбенела, как преследуемое животное, видящее перед собой новую опасность и стоящее несколько минут неподвижно, чтобы потом еще быстрее продолжать свое бегство.
Маргарита задыхалась, ее глаза были широко раскрыты, капли пота выступили на лбу, ноги не двигались, она не смела возвратиться домой к матери, мучительный страх овладел ею; крупные слезы текли по ее лицу. Скорбь и страх почти душили ее, так что она едва могла дышать.
Послышались шаги; не оборачиваясь назад, она побежала дальше через пустое пространство около Бельвиля; кругом господствовал глубокий мрак. Она приблизилась к рельсам, проведенным в Париж по всем направлениям, здесь царствовала тишина, могильная тишина. Вблизи ни одного дома, ни одного человека.
Она остановилась и несколько минут прислушивалась, колени ее дрожали от усталости; лишившись сил вследствие мучительного страха, борьбы и продолжительного бега, она упала у самых рельсов, не замечая страшной опасности, угрожавшей ей в этом месте. Она не чувствовала холодного железа — она была без чувств.
Ночной ветер развевал ее волосы, лицо ее было мертвенно бледно, маленькие ручки и ножки лежали неподвижно. От утомления она перешла из бесчувственного состояния в глубокий, крепкий сон, в котором забыла все перенесенные страдания. Платок согревал ее тело, которое покоилось отчасти на траве, возле рельсов, отчасти на железе.
Таким образом Маргарита проспала больше часа; полночь уже миновала, бледная четверть луны выглядывала из-за облаков, бросая таинственный, слабый свет на безлюдную местность и на спящую девушку.
Вдали послышался слабый стук колес, рельсы чуть-чуть дрожали; не разбудят ли спящую девушку шум и дрожание земли? О, милосердный Боже, если это поезд, если неудержимо мчащийся локомотив достигнет этого места скорее, чем спящая, проснувшись в последнюю минуту, будет в состоянии оставить его?
А изнуренная девушка продолжала спать. Еще несколько минут — и Маргариты не существовало бы более! Слабый свет луны только тогда откроет ее присутствие машинисту, когда он не будет в состоянии остановить паровоз.
Несчастная погибла; вблизи, казалось, не было ни одного человеческого существа.
Вдруг послышался хруст и шорох от приближающихся тяжелых шагов; показался свет и фигура мужчины, который шел по той стороне вдоль рельсов, держа в правой руке флаг, а в левой фонарь; он вышел из сторожевой будки, видневшейся вдали в виде темного силуэта.
Он смотрел на приближающийся поезд, а не на темную массу, лежавшую по ту сторону рельсов: он не заметил несчастной Маргариты, а через секунду будет поздно. Страшное чудовище уже приближается, громко раздаются пыхтение и свист.
Наконец девушка проснулась, но не могла так скоро собраться с мыслями, чтобы избегнуть ужасной опасности. Маргарита встала, озираясь кругом; теперь только увидел ее сторож; ее движение заставило его оглянуться в ту сторону. С криком ужаса измерил он расстояние до поезда: он сам подвергнется опасности, если вздумает перейти рельсы; но, решившись, он перескочил, видя перед собой смерть и однако не страшась ее, чтобы спасти девушку. Если вдруг соскользнет нога, если непредвиденное препятствие заставит его остановиться, то погибнут два человеческих существа.
Но рука Божия помогла отважному, благородному человеку. Сделав несколько скачков, он был уже возле Маргариты, схватил ее, и в это время промчался паровоз, задев только платье девушки и изорвав его на куски. Сторож, дрожа от испуга и страха, крепко держал спасенную в своих руках.
Вагоны с быстротой молнии мчались мимо.
Все это представлялось Маргарите каким-то страшным сном; она пристально смотрела на удалявшийся поезд, ни один звук не сорвался с ее губ.
— Клянусь душой, вы можете сказать, что были на волосок от смерти! — вскричал сторож, поддерживая девушку рукой. — Но, черт возьми, как вы попали сюда?
— Я здесь заснула, — отвечала Маргарита отрывисто и почти беззвучно.
— И для этого выбрали рельсы, — проговорил, покачивая головой, сторож. — Это не вся правда! Мне кажется, вы искали смерти! Кто вы и откуда идете так поздно?
Маргарита пробормотала несколько невнятных слов, потом силы ее оставили, и она упала без чувств.
— Странно, — сказал сторож про себя, — но мне ее жаль! Я возьму ее к себе домой, хотя жена и поворчит, она такая недоверчивая!
Сторож взял Маргариту на руки и, отыскав свой флаг, направился со своей нежной ношей к отдаленному дому, где его ждала жена.
Прежде чем опишем странствования Олимпио, спешившего в Испанию отыскивать Долорес, мы должны рассказать о судьбе принца Камерата по имеющимся о том сведениям.
Когда Бачиоки отдал его в Булонском лесу в руки муниципальных гвардейцев, принц знал, что ему изменили и что его ожидает тяжелая участь. В первую минуту он намеревался освободиться силой или умереть в борьбе с сыщиками, но те отняли у него шпагу и лишили возможности сопротивляться. Он сидел в карете, мрачный и задумчивый.
Один из ставленников Пиетри сел на козлы и указывал дорогу. Они ехали довольно долго вдоль укреплений, потом Камерата заметил, что они, миновав их, выехали за город.
— Он не говорил ни слова, не спрашивал, куда его везут, ибо хорошо знал, что на все его вопросы ответят лишь пожатием плеч; кроме того, он предвидел, что его как бежавшего из тюрьмы Ла-Рокетт отвезут в один из фортов, находящихся в окрестностях Парижа.
Он не ошибся!
Через час карета остановилась у стен форта Иври. Сюда обыкновенно отправляли несчастных, назначенных в ссылку, и потому на лице принца отразился ужас, когда он увидел, куда его привезли.
— В Иври, — вскричал он дрожащим голосом, — что это значит! Я требую ответа! Что думают со мной сделать?
— Идите за нами к коменданту, — ответил один из муниципальных гвардейцев, — окружавших Камерата, — вы узнаете все от него!
— Клянусь своим спасением, я не думал этого, — сказал принц, — меня хотят сослать как преступника!
— Я этого не знаю, мне даже неизвестно ваше имя! Идите за нами!
Камерата повели в форт и заперли до утра в караульне.
Потом под сильным конвоем его отвели к коменданту, высокомерному, молчаливому человеку, который составил себе карьеру в декабрьские дни, слепо исполняя полученные приказания.
Комендант приказал письмоводителю записать имя принца, а потом отвести его в тюрьму форта.
— Позвольте мне спросить вас, причислен ли я к ссыльным? — спросил Камерата.
— Вы сосланы на Чертов остров, — отвечал комендант коротко и холодно, как будто дело шло о прогулке в Бель-Иль.
— На Чертов остров, гвианские болота, — проговорил принц с ужасом. — Почему не оказали мне милости и благодеяния, дозволив умереть на гильотине? Неужели хотят постепенно убить меня на том ужасном острове, с которого никто не возвращается.
— Приговор так гласит, и я должен его исполнить!
— Приговор! Да будет проклята эта рука, обнажавшая меч за моих убийц! Да будет проклята эта орденская лента, которую я топчу ногами! Горе презренным, подписавшим этот приговор, наказание неба вскоре постигнет их всех! И если они теперь одеты в пурпур, имеют сильную власть, которой позорно злоупотребляют, то настанет день, когда этот пурпур будет разорван на лоскутки; когда их будут топтать в пыли, проклинать и презирать. Клянусь, наступит этот день, потому что Бог правосуден! Стоны и жалобы несчастных, невинно убитых, достигнут престола вечного Судьи; достаточно одного мановения руки, чтобы уничтожить презренных! Не делайте знаков полицейскому служителю, чтобы он явился сюда, лучше передайте проклятие тем негодяям, которым вы служите! Когда-нибудь и вы согласитесь со мной, вспомните мои слова, и ваши уста также произнесут проклятие. Горе вашему отечеству: я вижу его разоренным, опустошённым, раздробленным по вине этих жалких людей, которых до того глубоко ненавижу и презираю, что иду в ссылку только с тем чувством, какое ощущают, убегая от чумы! Я готов, исполняйте свой долг!
Камерата бросил на пол орден Почетного Легиона и топтал его ногами.
— В тюрьму этого бунтовщика! — вскричал комендант. — В самый скверный каземат, чтобы он почувствовал свое бессилие и наказание.
— И вы действительно думаете, что можете меня усмирить, когда я в этот час покончил с миром, чтобы идти на такую мучительную смерть, какую только черт может придумать? Принц Камерата перенесет все стойко и так же спокойно, как человек, пришедший в отчаяние. Придумывайте мучения, но не надейтесь, чтобы мои уста произнесли другой звук, кроме проклятия! Прочь! — крикнул он нападающим на него полицейским, — Не смейте касаться меня! Первого же раздавлю или задушу собственными руками! Принц Камерата сам пойдет, без вашей помощи, в определенный для него каземат.
— При малейшей попытке к бегству, — крикнул комендант, взбешенный гордым видом узника, — стреляйте в этого бунтовщика! Впрочем, нет, только раньте его, чтобы можно было заковать его в цепи и перевезти в Кайену!
Принц не обратил внимания на эти слова и твердым шагом пошел в тюрьму, начальник которой исполнил приказ, доставленный от коменданта, и посадил узника в самый скверный каземат.
Принца поместили в узкой мрачной конуре, которую он должен был делить с двумя другими узниками. Свет и воздух едва проникали через крошечное окно с решеткой. Клочок соломы служил постелью; ему дали старый деревянный стул, принесли хлеба и воды, как и двум другим узникам, общество которых было сущим наказанием.
Один из этих грубых заключенных был галерный преступник; другой, с бульдогообразным лицом, был зол, как ядовитая змея, ищущая добычу, чтобы на ней испробовать свои зубы. Это был Джон, слуга мнимого герцога Медина.
Когда принц Камерата не ответил на шутки этих двух заключенных, то они, чувствуя свое превосходство, принялись грубо смеяться над ним.
Камерата долго не обращал внимания на их оскорбления, не желая входить с ними в какие бы то ни было отношения. Оба ссыльные приняли это за трусость и стали еще смелее и наглее. Особенную ярость обнаружил бульдогообразный англичанин. Это было вечером перед их отъездом в Тулон.
Завернувшись в военную шинель, Камерата лег на солому. Галерный еще ел хлеб и пил воду.
— Эй, ты, — сказал Джон, обращаясь к принцу, — каждый из нас должен спеть песню, и ты должен начать. Мы должны весело провести время и отпраздновать наш отъезд.
— Исполнит ли это он! — проговорил другой преступник.
— Как, ты думаешь, что он осмелится противоречить нам, когда я ему приказываю? Постой, я не буду шутить!
Бульдогообразный плут подошел к Камерата и, думая, что тот заснул, грубо толкнул его.
— Эй, проснись, — закричал он. — Мы хотим отпраздновать наш отъезд.
Принц быстро вскочил при этой вольности.
— Мое терпение лопнуло, — вскричал он, — смотрите, чтобы это прощание не стоило вам дорого!
— Что ты говоришь! — сказал Джон, желавший не ударить лицом в грязь перед преступником. — Ты, кажется, грозишь мне! Пой, или я проломлю тебе череп!
Едва негодяй, подняв кулак, успел произнести эти слова, как Камерата схватил своего сильного широкоплечего противника и отбросил его на несколько шагов, так что Джон упал бы на пол, если бы комната была побольше; он сильно ударился о стену.
Бешеный крик вырвался из его груди, и в то время как его товарищ оставался праздным зрителем, Джон вторично бросился со всей силой на принца и обнял его руками, чтобы сжать ему ребра.
Это нападение дало ему перевес: он бросил Камерата на пол и собирался кулаками и ногами выместить на нем свой гнев. Преступник смеялся и высказывал свое одобрение победителю, что поощряло того к более сильным ударам.
— Вот тебе наказание за твою дерзость! — кричал он. — Постой, ты еще узнаешь меня и будешь в другой раз слушаться.
Принц чувствовал сильную боль от падения и ударов, но эти слова мошенника до того раздражили его, что он, стиснув зубы, схватил за локоть своего противника, который собирался нанести ему смертельный удар.
Считая себя непобедимым, Джон хотел освободить руку, но принц держал ее, как в железных тисках! Таким образом, он успел подняться с полу и, не говоря ни слова, начал выворачивать руку Джона с такой силой, что тот делал отчаянные усилия, чтобы освободиться.
Но принц, чувствуя теперь свое превосходство, не выпускал его и давил с такой силой, что Джон застонал и произнес проклятие.
— Ты переломишь мне кости, — пробормотал он.
— Пусть это будет вам уроком! Не пробуйте в другой раз сердить меня, потому что тогда я сделаю вас на всю жизнь калеками, теперь же вы только пролежите несколько часов в беспамятстве.
Действительно, рука Джона бессильно опустилась, когда ее выпустил Камерата.
— Проклятие, — прошептал Джон, — вы переломили мне руку.
— Я успокоил вас на некоторое время! Берегитесь меня! Я доказал вам свое великодушие, но показал также, что могу совладать с вами, если вы принудите к тому. На этот раз я вам ничего не сломал, завтра или послезавтра вы уже будете действовать рукой, но в следующий раз вы не отделаетесь так дешево.
Преступник с возрастающим удивлением смотрел на этот исход; он слышал стоны Джона и видел, что тот не мог двигать рукой и пополз к своему ложу.
Принц лег как ни в чем не бывало и беспечно заснул.
Перед рассветом назначенных в ссылку узников перевезли на железную дорогу в больших закрытых каретах, окруженных солдатами с заряженными ружьями. Там уже были готовы для них вагоны с решетками на окнах. Их сажали по нескольку человек в вагон и отвозили в Тулон, где их ожидало транспортное судно «Йонна».
Сюда привозились со всей Франции политические преступники и противника Наполеона, отсюда их отправляли в Кайену, большей частью на острова, лежащие возле Гвианы, на севере Южной Америки, близ экватора.
«Йонна» был трехмачтовый военный фрегат с многочисленным экипажем и крепким помещением для узников.
Когда привезли несчастных и начали переводить их на корабль, подъехали шесть пушек и подошел вооруженный караул, чтобы предупредить всякое возмущение и всякую попытку к бегству.
Принц Камерата смотрел с презрением на все эти приготовления позора; он делил участь ста человек, сосланных за свои мнения, и других ста человек, бывших преступниками. Все, без различия, должны были спуститься в трюм, окруженный со всех сторон караульнями с решетками.
Здесь господствовал отвратительный запах, и можно представить себе, как тяжело было принцу находиться в одном помещении с самыми низкими тварями.
В соседних караульнях находились сержанты с заряженными ружьями; через решетчатые окна они могли обозревать все пространство.
«Йонна» отправился в путь; дорогой узникам не позволяли наслаждаться красотами природы, чтобы их участь казалась им еще тяжелей. Пища была скудная и часто негодная, между тем как офицеры и солдаты питались прекрасно.
Если узники получали позволение выйти на палубу подышать свежим воздухом, то первое, что бросалось им в глаза, были четыре гаубицы — две на переднем и две на заднем деке.
Командир «Йонны» был такой же суровый, глупо гордый человек, как и комендант Иври. Старший офицер, казалось, считал за честь мучить и дурно обращаться с ссыльными. Их держали точно так же, как в Иври, с той только разницей, что вода была еще хуже.
Начальник тюрьмы в Иври велел дать каждому узнику по ложке, и теперь счастлив был тот, кто не забыл эту драгоценную вещь.
Камерата не взял с собой ложки, не думая, что ему откажут в самых необходимых вещах; теперь один из узников оказал ему услугу, подарив свою ложку, которую приходилось считать сокровищем: не более десяти человек имели ложки, большая же часть ела пальцами.
Недостаток воздуха и движения, постоянное заключение в маленьком пространстве с ужасным запахом, вредные испарения, печаль, неизвестность о своем будущем и тоска по родине не замедлили произвести своего пагубного действия.
Появились всевозможные болезни, однако команда ничего не предпринимала для их уменьшения и прекращения. Вскоре лазарет корабля наполнился больными, для которых доктор напрасно требовал порцию вина; офицеры выпивали все, а больные не получали ни капли.
Принц переносил все опасности и притеснения, но был мрачен и скрытен, как человек, который в полном расцвете сил готовится к неизбежной смерти.
У него было единственное желание: отомстить тем, которые приготовили ему эти мучения. Достигнув этой цели, он охотно бы умер. Принц часто вспоминал о своих друзьях Олимпио и Клоде, о Хуане, тогда он сильно тосковал и ломал руки от отчаяния.
Наконец на «Йонне» распространилась весть, что путешествие подходит к концу. День уже клонился к вечеру, когда подъехали к острову ссыльных.
Они увидели живописный ландшафт, освещенный вечерним солнцем. Роскошная растительность юга приветствовала улыбкой приближающихся.
За исполинскими деревьями с толстыми сучьями и раскидистыми ветвями, за постоянно зеленой и цветущей листвой, на которой играют и отражаются солнечные лучи, находятся ужасные тюрьмы! Ссыльные и преступники вступили на дорогу, которая так привлекательно тянулась между покрытыми зеленью холмами.
Собственно Кайена состоит из трех островов близ Гвианского материка; один из них называется Королевским островом, другой Чертовым, третий островом Св. Иосифа.
Начальник этой страны ссыльных живет на Королевском острове; Чертов остров назначен для политических преступников, а остров Св. Иосифа для галерных преступников.
Чертов остров имеет совершенно иной вид, чем роскошно зеленый, улыбающийся берег Королевского острова.
Высадив преступников на берег острова Св. Иосифа, Камерата и его товарищей отвезли на Чертов остров.
Мы знаем, что Эндемо последовал за Олимпио в день его отъезда для того, чтобы препятствовать его намерениям и, если возможно, убить его.
Мнимый герцог, потерявший все свое состояние из-за мотовства и благодаря своему слуге Джону, от которого наконец избавился, не предчувствовал, что Бачиоки, которого он считал своим другом и покровителем, только воспользовался им для устранения Олимпио.
По ту сторону пограничного города По, откуда нужно было ехать в дилижансе, Эндемо был уже так близко от дона Агуадо и его слуги Валентино, что их разделяло только несколько миль; между тем как Олимпио, побуждаемый нетерпением, щедро платил, чтобы ехать скорее, мнимый герцог также не скупился, желая нагнать своих врагов.
Переезд через Пиренеи был труден и небезопасен, но Олимпио не мог предположить, что презренный плут, бывший часто для Долорес предметом страха, опять находится около него и намерен препятствовать ему спасти любимую девушку.
Пампелунский монастырь был целью их путешествия.
В Пампелуне не менее четырнадцати монастырей; большая часть из них находится внутри городской стены. Францисканский же монастырь, окруженный древними, красновато-бурыми стенами, лежит в четверти мили от города, у сосновой рощи, от которой отделяется не принадлежащим монастырю домом, расположенным на большой дороге в Пампелуну. В этом мрачном, древнем строении грязно-сероватого цвета была гостиница «Гранада», где путешественники могли найти ночлег и подкрепляющие напитки.
Говорят, что этот дом построен в XIII столетии и что вдова короля Генриха I, бежавшая со. своими детьми во Францию, скрывалась здесь некоторое время.
Говорят также, что несколько лет спустя, когда в Пампелуне началась резня, многие французы, спасаясь в гостинице «Гранада», погибли в ней необъяснимым образом.
Широкая входная дверь и окна были с остроконечными сводами; толстые стены обрушились в некоторых местах; несколько массивных каменных ступеней вели к двери, через которую входили в коридор; отсюда поднимались по старинной крутой лестнице в комнаты для приезжающих, а направо в жилые комнаты хозяина.
Через несколько дней после отъезда Эндемо в сумерки три человека шли вдоль монастырской стены, направляясь к гостинице «Гранада», нижний этаж которой был освещен; однако с улицы нельзя было видеть комнату гостиницы, потому что окна были закрыты толстыми, грязными занавесками. Двое из идущих людей были монахи с низко опущенными капюшонами, третий же был в плаще и в испанской остроконечной шляпе.
Поднимаясь по каменным ступеням гостиницы, они тихо разговаривали, а потом, оглянувшись во все стороны, убедились, что на большой дороге больше никого нет.
— Взойдем, честные братья, и за бутылкой хереса поговорим о нашем деле, — сказал господин в остроконечной шляпе, — мы должны поспешить! Я уверен, что обожатель сеньоры и его слуга в эту же ночь приедут сюда, а до тех пор я желал бы покончить с вами дело.
— Еще одно, благородный дон, — сказал старший из монахов, — чем вы докажете, что вы действительно тот, за которого вы себя выдаете. Извините мою осторожность! Я уже не так молод, чтобы доверяться каждому незнакомцу.
— Я не осуждаю вас за эту осторожность, честный отец, — возразил мирянин, вынув из кармана бумагу и подавая ее монаху. — Из этих бумаг вы увидите, что я действительно герцог Медина, поспешивший к вам по поручению высоких лиц, чтобы предостеречь вас и погубить дерзкого человека, желающего освободить сеньору.
— Я узнаю подпись, это та самая, по которой мы должны были тогда увести сеньору из По, — сказал старший монах, поднося бумагу близко к глазам. — Посмотри и ты ее, брат Антонио, — обратился он к молодому монаху, передавая ему бумагу.
— Для меня достаточно, если ты удостоверился, брат Бернандо, — возразил молодой монах.
— Значит, мы можем войти и за бутылкой вина переговорить о деле, — сказал мирянин, сложив бумагу и спрятав ее в карман. Это был Эндемо.
Оба монаха приняли его приглашение и поднялись с ним по каменным ступеням, потом все трое вошли в гостиницу, которая была совершенно пуста, что побудило Эндемо и монахов обменяться довольными взглядами.
Освещенная комната была велика. Архитектура всего дома свидетельствовала о его древности. Возле четырехугольных выбеленных столбов, поддерживающих своды, стояли старые неуклюжие столы и старинные стулья с высокими спинками.
В глубине комнаты была ниша с низкой дверью в соседние комнаты. Перед этой нишей стоял длинный накрытый стол: на нем были расставлены стаканы, бутылки и блюда с любимым испанским кушаньем пухеро, смесью нескольких сортов говядины, овощей и сухих бобов.
Когда три посетителя подошли к стоявшему у столба столу, в нише показался хозяин гостиницы. Это был человек среднего роста, с черной бородой, бледно-желтым лицом и беспокойными проницательными глазами. Он имел угрюмый недоверчивый вид, однако дружелюбно улыбнулся, увидев двух знакомых монахов; при этом он окинул быстрым взглядом третьего гостя.
— Мое почтение, честные отцы, — сказал он глухим голосом.
— Принесите нам бутылку хереса! — крикнул Эндемо по-испански.
— Вы приказываете, и я повинуюсь, — отвечал он по обычаю всех испанских хозяев.
Посетители заняли места и сдвинули тяжелые стулья. Монахи откинули капюшоны, Эндемо снял шляпу. Он был несколько похож на хозяина, оба они имели испанский тип лица низшего класса, на котором лежала печать порока.
Хозяин принес вино и три стакана.
— Послушайте, мой друг, — сказал ему Эндемо, — вы окажете нам услугу, если понаблюдаете за большой дорогой, пока мы будем опустошать эту бутылку. Мы не желаем, чтобы другие гости застали нас врасплох.
— Я исполню ваше приказание, сеньор, — отвечал хозяин, — и честные отцы в крайнем случае… — Он замолчал и вопросительно взглянул на монахов, как бы зная, что не должен продолжать.
— Идите и окажите нам услугу, — прервал его старший монах, желая прекратить всякий разговор.
Хозяин оставил комнату и вышел из дома.
— Не думаю, чтобы они приехали теперь; по моим расчетам они должны быть здесь через несколько часов, — сказал Эндемо монахам, наполняя стакан золотистым вином.
— Этот господин глуп, если надеется отыскать ту сеньору, — проговорил старший монах.
— Не говорите этого, брат Бернандо! Он ее найдет, если она еще жива. Для дона Агуадо и его слуги не существует никаких препятствий.
Оба монаха с удивлением взглянули на мнимого герцога.
— Санта Мадре будет для него закрыт, — сказал старый монах. Эндемо едва не проболтался своим друзьям, что знает, куда отвезли Долорес, мнимую инфанту Барселонскую. Санта Мадре был большой монастырь мадридской инквизиции, Эндемо знал это.
— И там сеньора не будет в безопасности! Вы не знаете дона
Агуадо, бывшего предводителя карлистов. Пока он жив, мы должны всего опасаться, честные братья!
— В таком случае он умрет, — сказал Антонио, молодой монах с мрачным взглядом. — Санта Мадре не позволит издеваться над собой! Там сокрушится его сила.
— Вы надеетесь и желаете этого, честный брат?
— Вам известна тайна, окружающая эту сеньору? — спросил Бернандо.
— Да!
— Итак, инфанта не выйдет более из стен Санта Мадре, пока не превратится в труп, — продолжал горячо Бернандо.
— Ваши слова достойны вас, честные братья, но, клянусь вам Пресвятой Девой, этот смелый обожатель сеньоры освободит ее, если ему удастся достигнуть Мадрида.
Монахи обменялись взглядами.
— В таком случае, он не поедет дальше Пампелуны, — сказал Антонио.
— Таково же и мое решение, и я только хотел спросить вас, желаете ли вы помочь мне исполнить его, честные братья. Это ваша обязанность.
— Вам не нужно напоминать нам об этом, — возразил Бернандо.
— Простите мою горячность! Дон Агуадо должен умереть, прежде чем достигнет цели. Нельзя терять времени!
— Вы говорите, что с ним слуга?
— Который также опасен, как и его господин, — уверил Эндемо и выпил за здоровье монахов.
— Они оба прибудут сюда в эту ночь?
— Без сомнения!
— Вы можете убедиться в этом?
— Да, если это вам кажется необходимым! Однако при этом я должен быть крайне осторожным, потому что как господин, так и слуга знают меня. Еще одно слово, честные братья! Скажите мне, правду ли я слышал от одного старика по дороге, что в гостинице «Гранада» было несколько необъяснимых случаев…
— Вы медлите, говорите откровенно, что знаете.
— Говорят, что несколько путешественников, вступив в этот пом, не вышли из него!
— А если это правда, — сказал брат Антонио.
— В таком случае дона Агуадо и его слугу постигнет подобная же участь, — проговорил Эндемо медленно и с резким ударением.
В эту минуту в комнату вбежал хозяин.
— Что случилось? — вскричал Эндемо, вскочив. Оба монаха также встали, выпив свои стаканы.
— Два всадника подъезжают; они так мчатся, что пыль и песок поднимаются столбом. Они уже близко; на улице так темно, что я не Мог раньше их заметить.
— Проклятие! Вы думаете, что мы не успеем выйти отсюда, не будучи замечены всадниками?
— Нет, — однако хозяин медлил, вопросительно глядя на обоих монахов.
Бернандо поспешил схватить руку Эндемо.
— Вы должны с нами возвратиться в монастырь по другой дороге, — сказал он и потащил с собой мнимого герцога к нише, где находилась низкая дверь.
Антонио спешил за ними. Хозяин проводил их до ниши.
Когда Бернандо, знавший, по-видимому, расположение дома, отпер дверь, на улице послышался громкий топот лошадей. Подъехали всадники.
— Эй! — крикнул громкий голос. — Где же конюх?
— Это он, это Олимпио Агуадо, — прошептал мнимый герцог, следуя за Бернандо. Антонио вошел за ними в высокий выбеленный коридор со сводами, слабо освещенный маленькой лампой.
Хозяин запер за ними дверь и поспешил встретить новых гостей.
— Куда вы меня ведете, честные братья? Не остаться ли нам здесь, в доме, пока не заснут господин и слуга?
— Нет! Мы идем в монастырь по такой дороге, где нас никто не увидит.
— Разве гостиница «Гранада» принадлежит монастырю? — спросил Эндемо.
— Прежде! С тех пор здесь существует ход, соединяющий эти два дома, выстроенные в одно время, — тихо сказал Бернандо.
Теперь мнимый герцог увидел, что все рассказы старика на дороге оказались верными. Старик говорил ему, что гостиница соединяется с монастырем.
Старый монах, шедший впереди, повернул за угол выбеленного коридора; несколько ступенек вели в подвал.
— — Внизу темно, — прошептал Бернандо, — будьте осторожны, держитесь все время рукой за стену.
— Я иду за вами, — тихо сказал Антонио, — с вами ничего не может случиться.
Спустившись по лестнице, они вошли в темный коридор, вероятно, высокий и со сводами, потому что шаги Эндемо громко раздавались; монахи же шли тихо: они носили сандалии.
Через некоторое время Бернандо остановился, вынул ключ из кармана и отворил дверь. Они вошли в новый боковой коридор. Монах запер за собой дверь.
Пройдя несколько шагов, Бернандо, как показалось, отодвинул с дороги какой-то большой деревянный предмет. . Антонио схватил Эндемо за руку и потащил его вдоль стены мимо предмета, который Бернандо опять поставил на место. Без сомнения, это была доска, скрывавшая продолжение коридора.
— Осторожно, — прошептал Антонио, — здесь десять круглых ступенек.
Кто не знал о них, тот подвергался опасности упасть. Эндемо должен был крепко держаться, чтобы не споткнуться на узких каменных ступеньках.
Внизу находился старинный со сводами коридор, который вел к монастырю. Монахи и Эндемо вошли в него и через несколько минут достигли монастырского сада с большим древним водоемом.
Сад был пуст; в тенистых аллеях господствовала тишина. В глубине возвышалась высокая буро-красная стена, отделявшая монастырь и сад от мира.
Монахи и Эндемо поспешили к крытой галерее, тянувшейся вдоль монастыря, и вскоре исчезли в главном входе.
Между тем хозяин «Гранады» приветствовал дона Олимпио и его слугу Валентине Он окинул взглядом своих гостей и был поражен необыкновенной геркулесовской фигурой Олимпио, которая, очевидно, внушала уважение.
Валентине держал лошадей; хозяин указал ему находящиеся за домом конюшни, куда слуга сам хотел отвести животных, между тем как Олимпио вошел в дом в сопровождении хозяина.
— Черт возьми, как у вас пусто и тихо, — сказал генерал Агуадо с удивлением.
— Плохие времена, благородный дон, — возразил хозяин, не переставая рассматривать Олимпио, — очень плохие времена! Часто проходит несколько дней, и я не вижу у себя ни одного гостя! Прежде было лучше!
— Францисканский монастырь находится возле самой вашей гостиницы? — спросил Олимпио, входя в комнату, которую только что оставили Эндемо и два монаха.
— Да, благородный дон, монастырь Санта Пиедра, — отвечал хозяин, запирая дверь.
— Дайте мне бутылку вина и немного пухеро; то же самое подайте и моему слуге. Бывают у вас монахи?
— Нет, благородный дон, у честных отцов свои винные погреба и кухни, — отвечал хозяин, подавая требуемое.
— Я знаю, у них отличные винные погреба и кухни! Но что это значит? — спросил Олимпио, нагнувшись и поднимая с полу маленький предмет. — Вы говорите, что монахи не бывают у вас? Разве вы не слышите, что я природный испанец, и разве думаете, что я не знаю креста, который носит каждый честный брат.
Смущенный хозяин смотрел на предмет, который Олимпио держал в руках; один из монахов, поспешно встав из-за стола, на котором стояли бутылки и стаканы, потерял свой крест.
— Я почти не солгал вам, благородный дон! Недавно здесь были Два монаха, которые привезли послушницу в Санта Пиедра.
— Так, и они здесь подкреплялись, — проговорил Олимпио, садясь к большому неуклюжему деревянному столу и наливая себе стакан вина. — Вы знаете монахов?
— По большей части, причиной того соседство!
— Может быть, вы знаете, что некоторое время тому назад два францисканца привезли сюда одну сеньору?
— Нет, благородный дон, об этом я ничего не знаю.
— Есть в Санта Пиедра аббат?
— Настоятель, преподобный отец Франциско, благородный дон. Олимпио принялся за вино и принесенное кушанье. Вошел Валентино, его лицо выражало неудовольствие и недоверие.
— Садись и ешь, — сказал Олимпио, взглянув на своего послушного, верного слугу— Потом он обратился к услужливому хозяину, который, казалось, был один во всем доме, потому что кроме него никого не было видно.
— Настоятель Франциско доступный человек?
— Он суровый, благородный и благочестивый человек, — отвечал бледнолицый, угрюмый хозяин. — У вас есть к нему дело?
— К нему или собственно к двум его монахам.
— В таком случае, вам придется здесь ночевать, благородный дон, так как после заката солнца никто не смеет войти или выйти из монастыря!
— Гм!.. Это мне не нравится; впрочем, я устал после долгого путешествия, и ты также, Валентино.
— Позвольте, дон Агуадо, что касается меня, то я готов в эту же ночь ехать дальше, — отвечал слуга.
— Я должен переговорить с настоятелем, и потому мы ночуем у вас! Есть у вас годная для меня кровать?
— У вас прекрасная фигура, благородный дон! Наверху есть для вас комната с постелью.
— Дон Агуадо желал узнать о…, — Валентино хотел сказать о плуте, но замялся и бросил взгляд на своего господина.
— Ты прав! Я хотел вас спросить, не заезжал ли к вам сегодня незнакомец в пальто и в испанской шляпе, с черной взъерошенной бородой? Мы издали видели его на дороге…
— У меня нет больше гостей, кроме вас, благородный дон, и вашего слуги, — отвечал хозяин.
— Это был он, ручаюсь в том своей головой, — говорил Валентино, опустошая свой стакан; потом он встал, чтобы получить приказание от своего господина.
— Есть возле предложенной мне комнаты другая, где мог бы спать мой слуга? — спросил Олимпио, также вставая.
— Нет, благородный дон. Мне кажется, вашему слуге было бы лучше остаться при лошадях! Там есть комната с кроватью.
Валентино хотел что-то возразить.
— Я согласен, — предупредил его Олимпио, — проводите меня наверх. Далекий путь верхом утомил меня! Доброй ночи, Валентино! В пятом часу утра оседлай лошадей, потом разбуди меня!
Хозяин взял свечу и пошел провожать дона наверх. Валентино же остался в гостинице.
— Будь я проклят, — прошептал он, оставшись один, — здесь не совсем ладно! Это какая-то трущоба! Ни за что не усну всю ночь! Я узнал мнимого герцога. Дон Олимпио доверчив, хотя уже подвергался многим опасностям. Зато Валентино будет остерегаться, чтобы здесь чего-нибудь не произошло. Ни одной души нет во всем доме и в конюшнях, везде неестественная тишина, к тому же у хозяина лицо мошенника. Все это должно иметь некоторую связь с отдельными комнатами наверху; мне было бы приятнее остаться около дона Олимпио, он крепко спит, а здесь было бы полезно, чтобы по крайней мере один из нас не спал! Я стану караулить внизу и при малейшем шуме буду на ногах! Где-то теперь бедная, милая сеньора!
Валентино вышел из дома и стал прислушиваться, кругом стояла ночная тишина; как в лесу, так и в монастыре все было тихо. Бледный лунный свет падал на маленькие окна келий и придавал стенам и древнему зданию, а также гостинице романтический чудесный вид. Слуга Олимпио подошел к конюшне, где горел фонарь; он осмотрел лошадей и, потушив фонарь, отправился в примыкавшую комнату.
Хозяин повел дона Олимпио по старой широкой лестнице, которая вела в верхний этаж гостиницы, производивший неприятное впечатление своими сводами, арками, длинными коридорами, столбами и нишами. Необыкновенно толстые стены и все массивное древнее строение было еще крепко, только полы и деревянные части пострадали в некоторых местах от времени.
Олимпио сделал несколько шутливых замечаний насчет мертвой тишины «лесного замка»-, как он называл гостиницу, и хозяин отвечал улыбкой на эти шутки.
Олимпио не обратил внимания на наружность хозяина даже тогда, когда тот привел его в маленькую комнату в конце длинного, темного коридора и, поставив свечу на стол, задержался, чтобы посмотреть, как Олимпио положит револьвер и шпагу на стул возле кровати.
— Черт возьми, я ничего не заплачу, если провалюсь здесь, — проговорил Олимпио, осматривая пол.
Хозяин с улыбкой уверял, что бояться нечего и что половицы плотно прилегают одна к другой.
— Спите спокойно, благородный дон, — сказал наконец хозяин, прощаясь со своим гостем, при этом он бросил взгляд на оружие и Другие предметы, — здесь никто не нарушит вашего сна. Не нужно ли вам еще чего-нибудь?
— Ничего, кроме ключа от этой двери, ведущей в коридор, — отвечал Олимпио.
— Вот он, благородный дон! Едва ли вам нужно запираться!
— Я делаю это не ради меня, между нами говоря, — объяснял Олимпио с величайшим спокойствием, вынимая кошелек и некоторые Другие предметы, — я этим более предостерегаю другого от опасности.
— Другого? — спросил хозяин, как будто не понимая значения слов.
— Я для того запираю двери, чтобы не вздумалось кому-нибудь войти ночью в мою спальню. Я имею привычку стрелять в подобных непрошенных гостей из револьвера, лежащего всегда возле моей кровати. Поэтому я запираюсь, чтобы никого не подвергать подобной опасности.
— Так, так, — сказал хозяин с принужденной улыбкой.
— Впрочем, я предупреждаю об этом в каждой гостинице, где ночую, — заключил Олимпио разговор. — Спокойной ночи, завтра утром я расплачусь с вами.
Хозяин исчез; ясно было слышно, как он удалялся по коридору. Затем воцарилась глубокая тишина.
Олимпио запер дверь и еще раз внимательно осмотрел комнату. Он так часто жил и ночевал во всевозможных гостиницах, что был, так сказать, опытен во впечатлениях, которые производили на него Последние. Хотя ему казалось здесь что-то подозрительным, но однажды он уже останавливался в подобной гостинице в южной Франции и не мог пожаловаться.
Комната была со сводами и с одной дверью; круглое окно на противоположной стороне выходило, как убедился Олимпио, во двор.
Обстановка комнаты была скромная и старинная, но при этом опрятная и чистая, что производило приятное впечатление. Как кровать, хотя низкая и узкая, но довольно длинная, так и скатерть на столе, были безукоризненно чисты.
Весьма старинный диван, зеркало над ним, образ Божьей Матери и несколько стульев дополняли меблировку, удовлетворявшую скромным требованиям.
Ничто не возбуждало в Олимпио недоверия и подозрительности. Кроме того, он вообще был беззаботен. Он не знал страха, ибо в случае нужды мог надеяться на свою исполинскую силу и на оружие.
Он разделся, погасил свечу и лег в постель. Утомленный трудным путешествием, он скоро заснул таким крепким сном, что тихий шум едва ли мог его разбудить.
В комнате было темно; слабый косой луч месяца проникал через окно, постепенно продвигаясь по полу и стене к кровати спящего.
Оставив гостя и заметив его туго набитый кошелек, хозяин возвратился в нижние комнаты и, не найдя там слуги, отправился в конюшню.
Тихо отворил он дверь, везде было темно; хозяин осторожно прокрался в соседнюю с конюшней комнату и убедился, что Валентине» крепко заснул на стоявшей там кровати.
Потом хозяин «Гранады» возвратился в дом.
Войдя через заднюю дверь в темный коридор, который вел к нише в общем зале, он заметил человека, стоявшего у лестницы, которая вела в подвал со сводами.
— Ого, кто там? — спросил он вполголоса.
— Тише, разве вы меня не узнали?
— Вы тот самый сеньор, который был у меня недавно с честными братьями.
— Второпях я забыл заплатить вам за вино! Незнакомец и его слуга еще внизу?
— Нет, сеньор, оба отправились спать.
— Хорошо, мне нужно с вами переговорить.
— Потрудитесь войти со мной в гостиницу.
— С условием запереть все двери, чтобы нас никто не застал врасплох, — сказал Эндемо, понижая голос.
— Я исполню ваше желание, сеньор! Вы возвратились в монастырь по той же дороге? — спросил тихо хозяин, идя вперед по коридору, чтобы отворить дверь в освещенную гостиницу.
Эндемо не отвечал и пошел за ним тогда только, когда хозяин запер дверь в коридор, откуда вела лестница на верхний этаж; потом сам закрыл дверь ниши.
Теперь они были одни в комнате.
— Я буду говорить прямо, — начал Эндемо. — У незнакомца наверху много денег…
Хозяин пытливо посмотрел на сеньора, знакомого с монахами; он думал, что этот человек метит на деньги незнакомца и следовательно делается его соперником, потому что и его прельщали деньги Олимпио.
— Так вы говорите?.. — спросил он.
— Что эти деньги принадлежат вам, если вы исполните мое желание! Этот незнакомец не должен выйти из вашего дома.
— Как, сеньор, так ли я вас понимаю?
— Я уверен, что вы меня понимаете, и знаю также, что вы желаете обладать деньгами, — отвечал Эндемо тихо. — Незнакомец должен умереть, он враг монахам Сайта Пиедра, враг королевы.
— Ваши слова достойны уважения, но подумайте об исполинском незнакомце, который сейчас же убьет своего противника; подумайте также о славе моего дома! Дело может обнаружиться.
— Слуга спит около незнакомца? — спросил Эндемо, как бы не слыша последних слов хозяина.
— Нет, сеньор, слуга спит в задней комнате конюшни, господин же его — наверху, в последней комнате.
— Вы хорошо распорядились, и я полагаю, что не нужно было приходить сюда! Вы и без моего требования погубили бы этих двух гостей…
Хозяин увидел, что Эндемо знал больше, чем он предполагал.
— Однако, сеньор… — прервал он.
— Подобные вещи неохотно высказываются, — засмеялся мнимый герцог, обнаруживая всю грязь своей души. — Вы думаете, что этот широкоплечий незнакомец убьет одного противника, а я полагаю напротив, что двое его убьют!
— Может быть, вы правы! Будете ли вы…
— Я готов быть вторым, если вы будете первым.
Глаза хозяина, убившего уже многих богатых путешественников, засверкали.
— Я согласен, сеньор!
— У вас в доме есть приспособления, которые облегчат наше предприятие, — не отрекайтесь, я все знаю! Вы легко можете скрыть всякий след незнакомца и его слуги!
— Вы думаете, что о них будут справляться?
— Не думаю, но впрочем, кто же может доказать, куда исчезли два всадника, если уничтожить все, что могло бы выдать.
— Вы правы, сеньор.
— Давно ли спит незнакомец?
— С час!
— А Валентино, слуга?
— Также около того времени; недавно он крепко спал на своей кровати.
Эндемо видел, что хозяин уже разузнал обо всем.
— Еще одно, — сказал он тихо, — есть у дона подле кровати оружие?
— Да, сеньор, заряженный револьвер и шпага! Он запер дверь и объявил мне, что делает так всегда потому, что имеет обыкновение стрелять в того, кто приближается к нему ночью!
— Гм! Он проснется, если мы каким бы то ни было образом отворим дверь! Нет ли другого входа в спальню?
— В недавно сложенной тонкой стене есть низкое отверстие.
— Заметил незнакомец этот вход?
— Нет, сеньор, вход скрыт кроватью.
— А из соседней комнаты можно пробраться в это отверстие?
— Не иначе как ползком, потому что оно не более двух футов в вышину и трех в ширину. Отверстие не предназначалось для людей. У меня в доме много крыс, и потому, если комнаты свободны, я отворяю все двери внизу, чтобы мои большие коты могли охотиться.
— Понимаю. Однако посмотрим этот ход, теперь самое лучшее время. Вы ползите вперед и осторожно унесите оружие, потом и я последую за вами; все же остальное уже устроится.
— А слуга в конюшне? — спросил хозяин.
— Прежде покончим с господином, а потом очередь дойдет и до слуги, — отвечал Эндемо.
— Ладно, сеньор, примемся за дело! Вы говорили, что это очень хорошее дело?
— Да, если вы желаете успокоить совесть! Кроме того, вы получите деньги — я уверен, что дон везет их с собой немало.
Эндемо заметил, что хозяин спрятал в карман какой-то блестящий предмет.
— Я этим также запасся, — сказал он, желая дать понять хозяину, гасившему лампу, чтобы после совершения преступления он не рассчитывал освободиться от своего соучастника: подобные мошенники никогда не доверяют друг другу, а они чувствовали, что весьма сходны между собой и способны на все.
Вскоре они осторожно вышли из совершенно темной гостиницы.
Хозяин бесшумно запер переднюю дверь дома; запирать заднюю дверь он считал ненужным, ибо избегал всякого лишнего шума; кроме того, отсюда нельзя было ожидать нападения, потому что слуга, как он убедился, спал в комнате возле конюшни.
— Наверху идите осторожно, чтобы не скрипнула половица, — шептал хозяин мнимому герцогу, — следуйте за мной по пятам, я знаю, какие половицы трещат.
— Кроме вас и незнакомца в доме никого нет, ни слуг, ни служанок? — спросил Эндемо едва слышно.
— Никого, сеньор!
— Все очень умно устроено, — одобрил Эндемо, не перестававший удивляться своему сообщнику в то время, как они оба осторожно поднимались по лестнице в комнату незнакомца.
Олимпио видел во сне Долорес, то прекрасное, бедное существо, которое так много страдало и которое он так горячо и искренно любил! Это был блаженный сон.
Он видел Долорес возле себя, хотел приблизиться с ней к алтарю; она бросилась к нему на грудь, проливая слезы радости, и шептала слова верной любви; это так подействовало на него, что сердце его стало сильнее биться.
«Наконец ты моя, вполне моя, — говорил он ей, радостно глядя в ее прекрасное лицо, в ее чудесные глаза, наполненные слезами, — теперь ничто не разлучит нас, мы навечно принадлежим друг другу!
— Я всегда была твоей, хотя находилась вдали от тебя, моя душа стремилась к тебе, и я была уверена, что мы наконец соединимся после долгого, трудного испытания! Без борьбы не может быть истинного счастья, веры и спокойствия; теперь только узнаем мы, какое наступило для нас блаженство.
— И ты прощаешь мне все неприятности, которые я нанес тебе раньше! Да, я читаю прощение в твоих любящих глазах…»
И он представил милую Долорес у своей груди и как он обвивает ее стан своими руками.
Это был прекрасный сон! Месяц так высоко взошел на небе, что его свет, проникая через стрельчатое окно, падал на постель и освещал спящего.
Но сновидение и спокойствие вскоре нарушились внезапным и ужасным образом.
В коридоре прокрадывались тихо и едва слышно; наконец шаги остановились у двери, которую Олимпио запер; потом направились Дальше, но так тихо, что спящий не мог их слышать.
Полночь миновала.
Теперь, внимательно прислушиваясь, можно было слышать, что тихо и осторожно отворили дверь возле комнаты, где спал Олимпио.
Тихие шаги приблизились к стене, где стояла кровать. Потом вдруг наступила мертвая тишина.
Генерал Агуадо не шевелился; он не предчувствовал, что находится в вертепе разбойников и в руках своих врагов!
Обе кровожадные гиены желали напасть на него во время сна, чтобы легче и быстрее убить его.
А Валентино? — Он не знал о происходившем в доме; нигде не было заметно шума или огонька.
Что-то затрещало у стены, внизу кровати, но так тихо, как будто там пробежала мышь, затем опять восстановилась глубочайшая тишина.
Но вдруг в тени под кроватью показалась фигура и лицо хозяина, бледное, страшное, со сверкающими глазами, как у хищного зверя, готового броситься на свою жертву.
Он поднял голову, желая посмотреть на спящего и потом начать дело.
В это время Олимпио пошевелился. Что, если он проснется! Не услышал ли он шума, не разбудил ли его жадный взгляд хозяина?
Он приподнялся на кровати.
Голова и руки убийцы скрылись.
Быть может, Олимпио проснулся, томимый предчувствием страшной опасности.
— Кто там? — спросил он громким, сильным голосом, осматривая комнату; но ничего не было видно; ответа не последовало, он опять лег на подушку, говоря себе, что все было в прежнем порядке.
— Бедная Долорес, — прошептал он, вспоминая свой сон, и вскоре глубокое, тяжелое ровное дыхание свидетельствовало, что он снова крепко заснул.
Не более чем через четверть часа показалась лежащая под кроватью фигура. С кошачьей гибкостью подполз хозяин к стулу, где лежали шпага и револьвер Олимпио; его рука медленно приблизилась к оружию, осторожно взяла револьвер, положила на пол подальше от спящего; потом рука вторично протянулась к стулу и схватила шпагу Олимпио; осторожно, боясь толкнуть стул и произвести шум, хозяин поднял шпагу и точно также положил в сторону на пол.
Приготовления удались; спящий был обезоружен! Но он все еще был опасен, потому что, проснувшись и увидев хозяина, который наполовину выполз из-под кровати, он мог бы одним ударом сделать его калекой!
Однако Олимпио не проснулся!
Хозяин тихонько встал; под кроватью показалась фигура Эндемо, его лицо было лихорадочно бледно.
На этот раз его смертельный враг находился в его руках и не мог надеяться на спасение; хозяин стоял уже возле подушек Олимпио, готовый при первом его движении броситься на него, как дикий зверь. Он только ждал Эндемо, чтобы вместе с ним совершить преступление и сделать его своим соучастником, чтобы таким образом оградить себя от измены. Готовый к нападению, с острым ножом в руках, он был страшен; его лицо выражало кровожадность и служило доказательством того, что он уже не в первый раз совершал подобное дело.
В ту минуту, когда Эндемо направился к кровати, случилось нечто, остановившее на мгновение обоих мошенников: до них дошел звук, заставивший их содрогнуться и прислушаться; оба слышали, что внизу, во дворе или в доме, отворили со скрипом дверь; ночной ли ветер произвел этот шум или входил кто-нибудь так поздно в дом?
Неподвижно, точно каменные, стояли оба преступника, освещенные лучами месяца, прислушиваясь и желая понять, что это было.
Хозяину, знавшему каждый звук, казалось, что отворили дверь в конюшню; но этого не могло случиться, так как слуга еще недавно крепко спал, а назначенный час для седлания лошадей еще не наступил. Не принял ли Валентино лунный свет за утреннюю зарю и не встал ли с постели, не вышел ли из конюшни, желая убедиться, что еще была глубокая ночь?
Нельзя было терять ни секунды, потому что Олимпио, проснувшись, увидел бы обе грозные фигуры у самой кровати. Хозяин сделал знак, показывая на спящего, и это значило: начнём!
Оба мошенника бросились почти в одно время на Олимпио. Хозяин схватил его обеими руками за горло, Эндемо же вонзил в него свой кинжал. Удар был сильный, убийца уже поднял оружие, чтобы нанести Олимпио второй удар, как хозяин закричал:
— Старайтесь не проливать много крови! Подумайте о кровати! Я его задушу! Потом бросим его в яму!
Хозяин так беспокоился о кровати, что Эндемо не нанес второго удара; он слышал хрипение Олимпио и схватил его, чтобы препятствовать его бешеным движениям и попыткам освободиться.
Это была ужасная, неравная борьба! Двое вооруженных напали на спящего.
Несмотря на геркулесовские силы, Олимпио не мог освободиться от рук своих убийц по причине превосходства их сил и тех выгод, которые они имели в сравнении с лежащим на постели! Правда, ему удалось правой рукой схватить Эндемо за волосы, но хозяин так сильно сдавил ему горло, что он едва дышал; его лицо сделалось багровым, хриплые звуки с трудом вылетали из его широкой груди, губы судорожно ловили воздух, глаза были широко раскрыты, на лбу выступили капли пота, кровь текла ручьем из раны, нанесенной ему Эндемо кинжалом.
— Проклятый, — шипел хозяин, увидев, что кровать была запачкана кровью, — подобные пятна никогда не уничтожаются! Помогите мне! На полу нельзя оставить ни одной капли крови! Он умер!
— Куда же его девать? — поспешно спросил Эндемо, так как ему послышался шум за дверью.
— Сейчас увидите! Сойдите с этой половицы! Он без вашей помощи провалится в подвал, — проговорил хозяин, подняв доски пола.
Эндемо сперва пристально взглянул вниз, потом на хозяина, схватившего безжизненное, тяжелое тело Олимпио.
— Он умер? — спросил герцог.
— Я думаю! А если и осталось в нем хоть искра жизни, то и она вскоре потухнет от падения и беспомощности! Только кровать беспокоит меня!
— Бросьте и ее туда, — сказал Эндемо глухим голосом, бросая в подвал запачканные кровью подушки, потом схватил Олимпио за ноги, между тем как хозяин взял его за плечи; они подняли вдвоем тяжелое тело с кровати.
В эту минуту постучались, кто-то стоял за дверью комнаты.
— Скорее его вниз, — произнес хозяин, сохраняя присутствие духа, — это слуга, он должен разделить участь хозяина!
Эндемо просунул в отверстие ноги Олимпио, хозяин опустил верхнюю часть туловища, дон Агуадо, походивший на труп, исчез в темной глубине.
Наступил 1858 год. Императорское правительство было занято раздачей работ простому народу, заставляя его перестраивать дома и целые кварталы и желая предупредить этим смуты и волнения.
Сидя на своем блестящем троне, Людовик Наполеон вечно опасался за свое будущее. Прежде всего он старался удовлетворить честолюбие французов, так как хорошо знал слабую сторону нации. С помощью приближенных он удалил из своего государства всех недовольных лиц; Африка и Кайена населялись несчастными, казавшимися опасными подозрительному императору.
Понятно, что все эти обстоятельства не давали покоя Евгении и Наполеону, к тому же их мучила нечистая совесть.
Всюду следовали за ними переодетые полицейские, которые оглашали воздух радостными приветствиями, обманывая таким образом народ и императора, утешавшего себя мыслью, что под этими ликующими блузами скрываются не одни только наемные полицейские.
Действия правительства и все сложившиеся обстоятельства вели к быстрому и неизбежному падению Франции. Если Раш, Венедей и другие популярные писатели утверждают, что в падении Франции виновны журналисты и писатели, то обвинение это достойно осмеяния и доказывает только их близорукость. Нет, ни драмы и романы вызвали страшные катастрофы, их можно назвать скорее следствием, а не причиной тогдашнего положения дел Франции.
Гибель Франции заключалась в неразумных отношениях между правительством и народом. Париж становился современным Вавилоном. Внутреннее разъединение, примеры которого мы представили в предшествующих главах, — вот главная причина падения Франции. Франция казалась блестящей и могущественной, а внутри страдала глубокой язвой.
Министр Валевский, побочный сын Наполеона I, намекнул своему Царственному родственнику, что недурно было бы отвлечь внимание массы и обратить его на внешние дела. Рассматривая карту Европы, французский император задумал расширить пределы своего государства в ущерб Италии, уменьшить могущество и влияние Австрии и в то же время польстить честолюбию своего народа.
Расстроенное положение дел Италии хорошо было известно Людовику Наполеону; сам он за несколько лет до этого принадлежал к тайному обществу карбонариев, поклявшемуся пожертвовать жизнью и имуществом для блага и единства Италии. Дав эту священную клятву, он скоро нарушил ее и изменил обществу.
Но одно неожиданное обстоятельство, подобно громовому удару, напомнило ему это клятвопреступление.
В один дождливый январский день 1858 года множество посетителей собралось в кафе на улице Св. Георга и, весело болтая, поместилось за столами; одни из них обедали, так как было около пяти часов пополудни, другие пили вино. К числу последних принадлежали три человека, которые заняли место в самом уединенном углу комнаты и о чем-то вполголоса разговаривали. По лицам их можно было принять за итальянцев, что, впрочем, не возбуждало ничьего внимания, так как иностранцы часто посещали кафе.
Все трое были уже не первой молодости; черты их носили отпечаток бурного прошлого, желтый цвет лица и черные бороды у двоих сказали бы тонкому наблюдателю, что они знакомы с тюрьмами.
Во время тихого, едва слышного разговора глаза их перебегали с одного посетителя на другого, как бы следя, не наблюдает ли за ними кто-нибудь из присутствующих; было что-то дикое, беспокойное во взглядах и выражении лиц этих людей.
— Ты уверен, Пиери, что это действительно тайный агент полиции? — спросил безбородый итальянец сидящего рядом с ним товарища.
— Будь уверен, Гомес, что за нами давно уже следят, — сказал Пиери, потом, оборотясь к третьему, прибавил: — Ты, Рудио, также рассказывал, как третьего дня преследовали тебя, когда ты шел по Итальянскому бульвару в театр.
— Правда, но мне удалось скрыться, — едва слышно отвечал Рудио.
— Нужна величайшая осторожность, потому что если нас подозревают, то, наверное, попытаются разрушить все задуманные нами планы, — мрачно проговорил Пиери.
— Не думаю, друзья мои, чтобы нам угрожала серьезная опасность, — сказал Гомес. — Мы живем в различных частях города под чужими именами, и если полиция побеспокоит одного, то мы поможем ему перебраться за границу, где он не будет казаться подозрительным. Феликс поступил очень благоразумно, наняв отдельное помещение; если его и захватит полиция, то все же не узнает нашей тайны.
— Где это Феликс так долго засиделся? Он обещал между четырьмя и пятью часами непременно быть здесь, — сказал Рудио, внимательно рассматривая каждого нового посетителя.
— Самые обдуманные планы часто рушатся, — сказал Пиери Гомесу. — Правда, что груши хранятся в уединенном доме на улице Леони, но если допустить похищение ящика…
— То при открытии найдут в нем орехи и плоды.
— Совершенно справедливо, но неужели ты думаешь, что тайный агент настолько прост, что удовлетворится внешним осмотром?
— Но даже и открыв машины, он не узнает, кому они принадлежат и кто их туда доставил.
— А если в доме устроят ловушку, если окружат его со всех сторон и не выпустят никого из вошедших в него? Тогда поймают не только того, кто явится за машинами, но и доберутся до всех нас! Кто поручится мне, что во время нашего разговора Феликс Орсини не сделался уже жертвой подобной ловушки. Долгое отсутствие его страшно меня беспокоит.
— Ты постоянно представляешь все в Черном свете, — возразили Гомес и Рудио.
— Клятвопреступный карбонарий, Бонапарт, не избегнет смерти, если только один из нас останется жив и свободен, — проговорил Гомес с глубокой ненавистью.
Это были три заговорщика, с нетерпением ожидавшие своего товарища.
— Клятва связывает нас, и мы во что бы то ни стало сдержим ее, — сказал Пиери, глаза которого страшно засверкали. — Людовик Бонапарт умрет со всеми приближенными и это случится скоро! Сегодня приснились мне потоки крови, текущие с эшафота… О, это был ужасный сон…
— По какому случаю эшафот обагрился кровью, Пиери? — тихо спросил его Гомес.
— О, ужасный, отвратительный сон!.. И знаете, друзья мои, чья кровь покрывала весь эшафот?
— Чья? — прошептал Рудио.
— Моя, — мрачно ответил Пиери. — Я сам лежал на эшафоте с отрубленной головой…
— И все-таки узнал себя, — тихо засмеялся Гомес.
— Сон этот не предвещает ничего хорошего, — продолжал Пиери. — Что если отыщут пороховые груши и схватят Феликса?
— Он нас не выдаст, — проговорил Рудио.
— Мы бежим в Англию, чтобы соорудить новые машины. Per Dio, нам известно изобретение и мы как нельзя более преуспели в этом деле! — прошептал Гомес. — Посмотрите, вот и сам Феликс! По выражению его лица не видно, чтобы за ним следили тайные агенты. Накладная борода делает его неузнаваемым. Готов заложить голову, что он явился с приятными вестями, если судить по его торжествующим взглядам.
Вновь прибывший Феликс Орсини, довольно пожилой, с итальянским профилем и беспокойно бегающими глазами был главой заговора, вождем этих людей, воодушевляемых глубокой ненавистью к человеку, которому они вынесли, смертный приговор и для гибели которого жертвовали свободой и даже жизнью.
Орсини, подобно Людовику Наполеону, был членом общества карбонариев. Во время своего заключения в Мантуе он познакомился с Пиери, Рудио и Гомесом, заключенными в одну с ним тюрьму в качестве политических преступников. Всем им удалось бежать из тюрьмы.
Они отправились в Англию, дав себе клятву отомстить врагам и клятвопреступникам. Первый приговор они вынесли императору Людовику Наполеону, которого считали самым опасным изменником. Феликс Орсини возлагал на Людовика Наполеона все свои надежды, считал его единственным человеком, способным освободить Италию, теперь же, когда надежды его рушились и он оказался главным препятствием к освобождению его дорогой родины, Орсини дал клятву погубить его во что бы то ни стало.
Сделаны были все необходимые приготовления, соблюдены величайшая осторожность и предусмотрительность и успех, казалось, был обеспечен.
В Париже никто не знал настоящих имен этих четырех итальянцев, живших в разных частях города; никто не подозревал об их заговоре и страшном изобретении, имевшем цель погубить осужденных, не причинив при этом ни малейшего вреда народу.
Соединясь в Бирмингеме с французом Бертраном, жившим в Лондоне, они изобрели ужасное орудие, производившее неслыханное до сих пор действие.
Феликс Орсини, высокий, хорошо сложенный итальянец, подошел к своим соучастникам и расположился с ними рядом. Прежде чем начать разговор, он окинул взглядом всю комнату, как бы желая проникнуть в душу каждого и убедиться, не наблюдают ли за ним; на губах его мелькала счастливая, радостная улыбка; темные глаза его страшно блестели; видно было, что он желает сообщить приятную и нетерпящую отлагательства новость.
— Давно ожидаемая минута приближается, — прошептал он.
— Предчувствия мои сбываются, — прошептал Пиери.
— Говори, что случилось? — спросили Гомес и Рудио.
— Медлить дальше незачем, такие благоприятные обстоятельства выдаются редко! Сегодня около десяти часов вечера Людовик Наполеон отправится в театр, находящийся на улице Лепельтье, — тихо и торжественно сообщил Орсини.
— На улице Лепельтье? — перебил его Рудио. — Но подумал ли ты о последствиях и громадном стечении народа?
— Для достижения великой цели, не останавливаться же перед двумя или тремя лишними жертвами, — пылко произнес Орсини. — Мы служим интересам горячо любимой нами родины.
— Произойдет настоящая бойня, — прошептал Пиери. — Но ты прав, медлить и откладывать незачем. Знаешь ли, что я думаю, Феликс?
— Говори, брат Пиери.
— Сегодня погибнем мы все!
— И ты боишься этого?
— Меня ли спрашивать об этом, Феликс!
Наступило минутное молчание, все невольно содрогнулись, как это всегда бывает при мысли о верной, неизбежной гибели.
— Я знаю и люблю тебя, Пиери, — сказал Орсини, — я всегда относился к тебе с полным и глубоким уважением. Что может быть, друзья мои, лучше и честнее, чем умереть за родину?
— Мечтать о спасении глупо, — проговорил Гомес, — всех нас ждет неминуемая гибель. Не взорвут нас бомбы, так во всяком случае мы попадемся в руки ожесточенной толпы, а там ожидает нас один конец: мы все сделаемся вдруг на целую голову ниже!
Рудио молчал.
— Когда изменник будет наказан, я смело и отважно посмотрю в глаза смерти, — с одушевлением произнес Орсини.
— Уже шестой час, — прошептал Пиетри.
— Остается четыре часа, чтобы сходить на улицу Леони за машинами и занять удобные места перед театром. Выслушайте мой план: Гомес остается на Итальянском бульваре и известит нас о приближении экипажа Людовика Наполеона; Пиери, Рудио и я, каждый возьмет по бомбе и расположится на близком расстоянии друг от друга. Лишь только Гомес подаст знак, мы составим цепь и тогда…
— Тогда наступит царство смерти, — докончил Пиери глухим голосом.
— Наступившая темнота благоприятствует нам, — сказал Гомес. — Допьем бутылку сиракузского и отправимся поскорее в путь.
— Мы отправимся на улицу Леони разными дорогами. Будьте осторожны, один неловкий шаг, и дело проиграно, — прошептал Орсини.
— Не желаешь ли сообщить чего-нибудь, Феликс? — спросил Пиери после небольшой паузы, во время которой слуга принес новую бутылку вина.
— Нечего сообщать, брат мой; при мысли о родине исчезают все личные желания. Чокнемся же за благо и свободу Италии и за успех нашего предприятия!
Четыре заговорщика чокнулись и залпом осушили стаканы.
— Теперь, друзья мои, за здоровье тех, кто после нашей смерти довершит освобождение Италии и позаботится о ее единстве! — горячо проговорил Орсини.
Снова застучали стаканы, четыре заговорщика опорожнили их и, быстро встав из-за стола, вышли из кафе. У подъезда они расстались и различными путями отправились к одной общей цели, на улицу Леони.
Театр на улице Лепельтье все более и более заполнялся зрителями, экипажи и пешеходы то и дело сновали по Итальянскому бульвару, все спешили к театральным подъездам.
После обеда шел мелкий, холодный дождь, который скоро прекратился; улицы были сырыми и скользкими, небо покрыто тучами, угрожавшими дождем или снегом. Не обращая внимания на сырость, публика спешила в теплые и ярко освещенные залы театра.
Фонари слабо освещали улицу; около девяти часов вечера улицы и подъезды опустели, только изредка показывались немногие запоздалые пешеходы. Но вот показалось бесчисленное множество чиновников и полицейских агентов, возвестивших о приближении императорской фамилии, запоздалый приезд которой публика объяснила себе тем, что в начале давалась старая опера, виденная уже много раз Евгенией и Наполеоном.
Объясняя таким образом позднее появление императорской четы, публика стеснилась возле экипажа, чтобы рассмотреть блестящий туалет и красоту Евгении. Но видеть это вблизи не было никакой возможности, карету окружали чиновники и полицейские агенты.
Публика ошиблась однако в своих предположениях относительно позднего приезда императорской фамилии.
Утром 14 января Евгении вздумалось съездить в театр. Наполеон, руководимый каким-то тайным предчувствием, ни за что не хотел ехать. Что-то удерживало его, но что именно, он не в состоянии был объяснить себе. Но, успокаивая себя мыслью о безопасности явиться в публичном месте, он приказал приготовить к девяти часам вечера экипаж, окованный железом.
Роскошный экипаж этот был сделан мастерски и мог предохранить от выстрелов, о которых, впрочем, никто всерьез не думал. Наполеон не доверял окружающим, потому что антипатия большинства была ему хорошего известна.
После девяти часов вечера они отправились в этом экипаже в театр. Император был расстроен, он, казалось, был сильно взволнован. Евгения же, как и всегда, была весела и нарядна.
Две кареты с придворными сопровождали императорский экипаж; все они направились на улицу Лепельтье.
Гомес с угла Итальянского бульвара заметил блестящие ливреи лакеев и кучеров и, подобно тени, перебежал узкую улицу, чтобы дать друзьям знак, условленный заранее.
Величайшая осторожность была необходима, так как всюду сновали тайные полицейские агенты.
Орсини, Пиери и Рудио находились около театрального подъезда, скрывая под плащами свои смертоносные орудия, которые состояли из бомб грушевидной формы, были легки и удобны; это были адские машины, заключавшие в себе состав, раздробляющий на части все окружающие предметы.
Прошло несколько секунд лихорадочного ожидания, как вдруг появился Гомес, делая знак друзьям, что давно ожидаемая минута приближается.
Никто из окружающих и не подозревал о страшных орудиях, находящихся под их плащами; все это ободряло друзей и обещало им полный успех. Им удалось занять выгодные места, с которых они могли бросить бомбы под императорскую карету. Евгения, как соучастница Наполеона, должна была погибнуть вместе с ним.
Экипаж повернул на улицу Лепельтье; настала страшная, решительная минута для заговорщиков.
С бледным лицом, затаив дыхание, Феликс Орсини ближе всех подошел к карете; в пяти шагах от него стоял Пиери, и на таком же расстоянии — Рудио.
Теперь должен был осуществиться давно задуманный ими план — адские машины должны исполнить свое разрушительное действие!
Лишь только экипаж остановился у подъезда, заговорщики бросили свои бомбы под карету, прежде чем публика успела прийти в себя; три оглушительных взрыва потрясли воздух, стекла разлетелись, земля поколебалась и покрылась массой раздробленных тел.
Произошло ужасное волнение, раздались дикие, отчаянные крики раненых и умирающих, это была минута всеобщего смятения. Адские машины сделали свое дело, улица покрылась мертвыми и страшно изувеченными телами! Жители выбегали из домов, бросались в отдаленные улицы, так как за первым взрывом мог последовать и второй.
Брошенные бомбы разорвались под экипажем императорской четы, которая осталась жива, благодаря толстым стенкам кареты, и практически не пострадала, тогда как публика и некоторые придворные поплатились жизнью и увечьями.
Хотя император и императрица казались страшно перепуганными, но для успокоения народа они вошли в театр. Людовик Наполеон отдал приказание взять заговорщиков, и, несмотря на всеобщее волнение, их тотчас же поймали.
Когда Орсини узнал, что те, для кого предназначались бомбы, остались живы и невредимы, а невинные пострадали, он пришел в страшное бешенство, ломал руки, рвал волосы, проклиная себя за неловкость.
Кругом на громадном пространстве были разбросаны несчастные жертвы, которые ему и его товарищам посылали проклятия.
В то время, когда очищали улицу от трупов, заговорщиков отправили в тюрьму Ла-Рокетт.
Прежде чем мы продолжим рассказ об остальных лицах нашего романа, рассмотрим последствия неудавшегося заговора.
Евгения была страшно озлоблена покушением как на ее собственную жизнь, так и на жизнь Наполеона. В ту же ночь она вынесла смертный приговор всем недовольным. Но истребить миллионы, уничтожить целую нацию, воодушевленную одним чувством ненависти, невозможно! Только нововведения, реформы в пользу народа могли бы смягчить французов, но мысль эта ни разу не приходила в голову ни Евгении, ни Наполеона, окруженным льстецами и лицемерами.
Следующий день после преступления был страшным днем; но все совершилось тайком от народа, и газетам было запрещено упоминать о распоряжениях правительства. Бросим беглый взгляд на бесчисленные приговоры, так как в них заключается основная причина настоящего падения Франции.
На всей территории государства, от Рейна до океана и от Немецкого моря до Пиренеев, началась неутомимая деятельность тайных агентов Людовика Наполеона.
Все недовольные и подозреваемые были арестованы — кто дома, кто на улице или в мастерской, многие же, не подозревая опасности, были взяты ночью и заключены в тюрьмы. Аресты совершались без суда и следствия, по одним депешам из Парижа, и несколько дней спустя все темницы были переполнены.
Хотя в процессе Орсини обвинялись только итальянцы, но правительство, желая избавиться от всех врагов, осудило множество французов на вечную ссылку в африканские степи или болотистую Гвиану. Гильотина неутомимо действовала, чтобы избавить темную личность, запятнавшую престол, от людей, казавшихся ей подозрительными.
Президентом законодательного корпуса в это смутное время был Морни. Министром внутренних дел Эпинас, принадлежавший прежде к иностранному легиону в Африке. Валевский, побочный сын Наполеона I, также занимал видное место. Прежний вахмистр Персиньи изо всех сил угождал императору, чтобы отблагодарить его за титул герцога, министра и пера Франции, а главное за наворованные миллионы.
Все эти люди, пользуясь благоприятными обстоятельствами, истребляли ненавистных им честных людей. Они представляли сборище разных проходимцев, искателей приключений и незаконнорожденных, которые отличаются большим жестокосердием от остальных смертных.
Трудно определить число арестованных, казненных и исчезнувших без следа. ^ Не подлежит никакому сомнению, что всякий, имевший хотя бы небольшое влияние, пользовался этим временем, чтобы избавиться от своих личных врагов. Тысячи невинных погибли в ссылке или заточении.
Каждая газета, делавшая хоть малейший намек на распоряжение правительства, преследовалась — издателя ее хватали без всякого суда и заключали в тюрьму.
Да, государство пало так низко, что газеты не смели заикнуться о проступках самого мелкого чиновника.
Министерство наняло множество людей, которые придирались к каждому слову издателей, наказывали ударами палок или вызовом на дуэль. Назовем некоторых из охранителей Морни: оба Дюрюи и Кассаньяк, считавшиеся «львами», «цветом тогдашней парижской молодежи».
Оба Дюрюи были сыновьями королевского наставника; но разве титул отца может прикрыть низость и жестокосердие сыновей!
Эти достойные парижские — «львы», прогуливаясь однажды по бульвару в обществе подобных себе, с дубинками в руках, бросились на несчастного писателя, осмелившегося упомянуть о подлости какого-то сановника.
Наполеон больше всех опасался одного человека и старался всеми силами подкупить его или сделать безвредным (первое иногда удавалось). Это был Эмиль Жирарден, сын бедной прачки и богатого знатного вельможи.
Фамилия матери не могла удовлетворить этого честолюбивого человека: силой принудил он своего отца усыновить себя, хотя знатный де Жирарден мало заботился о нем и еще менее желал дать ему свое имя. Ссора с отцом была первым шагом, выдвинувшим Эмиля, который вскоре сделался известным писателем и опасным врагом, наводящим ужас на Людовика Наполеона.
Эмиль написал книгу, где выставил самого себя и жестокого отца, имя которого он скрыл; сочинение это могло служить верным изображением тогдашних нравов, так как судьбу автора разделяли тысячи. Ведь не одни дворы изобилуют незаконными детьми; ими переполнен весь мир.
Следствием этой книги, произведшей сильное впечатление на публику, было то, что де Жирарден, которого Эмиль попугал продолжением, сдался и исполнил его желание.
Сын прачки получил наконец то, чего добивался: он сделался Эмилем де Жирарденом; успех книги ободрил его, и он написал еще несколько сочинений, а затем занялся изданием популярной газеты.
Правда, для распространения этой газеты и придания ей большего веса он употреблял не совсем честные средства; но мы оставим это в стороне, довольно и того, что имя его прославилось, и даже высокопоставленные лица льстили ему, стараясь всеми силами задобрить его.
Сам же он пользовался приобретенным преимуществом для одних только личных выгод, накоплял богатство и удовлетворял свое честолюбие. Людовик Наполеон попробовал столкнуть этого влиятельного человека, ставшего поперек его дороги; но денежные штрафы и тюремное заключение не могли заставить молчать Эмиля Жирардена. Он издавал новые газеты, и Наполеон увидел, что ему остается одно средство: подкупить его, осыпать наградами, удовлетворить его честолюбие, одним словом, привлечь на свою сторону.
Назначалась ли какая-нибудь реформа или объявлялась война, обязанностью Жирардена было воодушевить народ; лишь только этот писатель, знавший французскую нацию лучше самого императора, брал в руки перо, можно было поручиться за верный успех предприятия. Поэтому Наполеон льстил и всеми силами задабривал Жирардена, красноречие и влияние которого приносили ему большие выгоды. Наполеон, задумав начать войну с Австрией из-за Италии, поручил Жирардену приготовить к этому французский народ.
В то время высоко ценились богатство и императорская милость, но там, где прибегают к подобным средствам, где нет ничего естественного, где крыша здания держится на полусгнивших опорах, — там неизбежно падение, и избежать его нет никакой возможности.
В настоящее время все те люди, которые так глупо чванились своим могуществом, уничтожены; подобно высохшим ветвям отпали они от дерева, загубленного осенней бурей 1870 года, той страшной бурей, о приближении которой они и не подозревали, так ослеплены они были сумасбродным величием и мишурным блеском.
Прошла неделя после кровавой драмы, разыгравшейся на улице Лепельтье. Кровь с камней смыта, стекла в окнах вставлены, дома обновлены, все предметы, напоминавшие о катастрофе, поспешно убраны.
Первые три дня весь Париж занят был Орсини и его бомбами, толпы народа стекались на улицу Лепельтье, чтобы собственными глазами увидеть место действия кровавой драмы, потом мало-помалу все затихло и вошло в обычную колею. Все новости и даже адские машины быстро приедаются парижанам; заниматься одним и тем же не в их характере. В настоящее время их интересовал процесс и приговор четырем итальянцам. Окна на Ларокеттской улице, несмотря на баснословные цены, разбирались нарасхват.
Раны Людовика Наполеона и Евгении были незначительны и скоро зажили. Об ужасной катастрофе боялись сказать даже намеком, потому что императору это было очень неприятно.
Однажды вечером Евгения, окруженная придворными дамами, весело болтала в своем будуаре; она только что оставила приемный зал, где разговаривала с женами министров и посланников.
Часы на камине пробили десять вечера, когда императрице доложили о Бачиоки. Придворным было известно, что поверенный Наполеона нередко просил аудиенции у его супруги, поэтому они удалялись в другую комнату, где и оставались в ожидании императорских приказаний.
Государственный казначей вошел в будуар. По выражению его лица можно было видеть, что он пришел с важными и очень интересными новостями. В то время Бачиоки находился на вершине своего величия. В одной из следующих глав мы увидим, чего он добился в промежутке, начиная со дня таинственного посещения Тюильри прелестной Маргаритой Беланже и до настоящего времени.
Низко и раболепно поклонился он Евгении.
— Как здоровье императора, граф? — спросила она Бачиоки.
— Он почти поправился, ваше величество, и занимается делами с секретарем Моккаром; я же, пользуясь этой минутой, явился к вам, чтобы сообщить величайшую новость.
— Что такое, граф, говорите!
— Я пришел сообщить вам о свадьбе в соборе Богоматери. Евгения бросила на графа вопросительный взгляд; она не понимала значения слов, произнесенных им с особенным ударением.
— Напрасно ломал я голову и пытался разъяснить это дело, — продолжал Бачиоки, заметя удивление и вопросительный взгляд императрицы. — Генерал дон Олимпио Агуадо венчается с сеньорой Долорес Кортино, которая…
Евгения в ужасе отступила назад.
— Как! — перебила она графа. — Не вы ли уверяли, что испанский граф умер и что сеньора в Мадриде?
— Точно так, но дон Агуадо человек странный, его как будто страшится сама смерть! Признаюсь, внезапное его появление ошеломило меня.
— Вас обманули! Здесь, верно, что-нибудь не так, — проговорила императрица.
— Прежде чем сообщить вам эту новость, я заходил в собор Богоматери убедиться в достоверности известия. Завтра вечером назначена свадьба.
— Невозможно! И до сих пор не знали, не доложили мне об этом, — произнесла с колкостью Евгения. — О, я была права, уверяя, что нас дурно охраняют и еще хуже служат нам.
— Упреки ваши терзают меня! Я недавно узнал, что оба упомянутых лица и их служитель находятся в Париже. Генерал еще не совсем оправился после своей опасной и тяжелой болезни, — сказал Бачиоки. — Я узнал, между прочим, что он состоит при испанском посольстве.
— При посольстве! Вместе с Олоцага! — вскричала императрица в страшном волнении. — Но кто же устроил это? Это равно вызову, унижению…
— — Говорят, герцог де ля Торре в Мадриде…
— Серрано?
— Он друг Олимпио, которого и присоединил к дону Олоцага. Дона Агуадо сопровождают генерал Прим и один молодой граб в качестве attache.
— Его имя?
— Если не ошибаюсь, дон Рамиро Теба, — произнес Бачиоки, Устремив пристальный взгляд на Евгению.
Грудь Евгении высоко поднималась, она страшно побледнела и едва подавила волнение, овладевшее ею при этом известии.
— Довольно, граф, — произнесла она тихим, беззвучным голосом, — довольно, благодарю вас за сообщенные мне новости.
Евгения нажала пальцем золотую пуговку.
— Подождите секунду, — сказала она Бачиоки, от которого не скрылось ее волнение.
В будуар вошла инфанта.
Увидев Бачиоки, она догадалась, что замышляется новая низость. Но она скрывала свою ненависть к этому презренному человеку, выжидая удобного случая уничтожить его.
— Инфанта, — произнесла Евгения резким, металлическим голосом, — вы и государственный казначей проводите меня завтра вечером в собор Богоматери. Мы отслужим благодарственный молебен за наше чудесное избавление от смерти.
— Приказ ваш, государыня, будет исполнен в точности, — ответила Инесса, церемонно кланяясь.
— При этом мы будем свидетельницами свадьбы, о которой только что сообщил мне граф Бачиоки. Та сеньора с Вандомской площади… вы, вероятно, помните ее?
Инесса едва заметно вздрогнула.
— Да, — сказала она, — я хорошо помню ее.
— Выходит замуж за испанского генерала дона Агуадо и почему-то совершает это тайком от всех, — произнесла Евгения с таким диким, язвительным хохотом, что по телу Инессы пробежала дрожь, а Бачиоки понял действие, произведенное его новостью на императрицу.
Он удалился.
Евгения пожелала остаться одна; более чем известие о неожиданной свадьбе поразило ее одно имя, упомянутое графом; оно было немногосложно, но произвело на нее страшное магическое действие, имя это — граф Рамиро Теба.
Придя в свою комнату, Инесса поспешила к письменному столу и быстро набросала следующие строки:
«Генерал! О вашей свадьбе завтра вечером узнали. Будьте осторожны! Уничтожьте эти строки, написанные подругой сеньоры, перед которой она много, много виновата!»
Запечатав письмо, она поручила верной служанке отнести его в дом дона Агуадо, на Вандомскую площадь. На что решилась Евгения, что задумала она совершить на другой день вечером, Инессе было неизвестно. Но она знала пылкость императрицы, видела ее внутреннюю борьбу, и когда та выслала ее из будуара, изъявив желание остаться одной, Инесса знала, что Евгения замышляет новые жестокие планы, хотя, может быть, на этот раз она была так сильно взволнована, что не хотела видеть людей и предпочитала быть одна.
То и другое было правда; Инесса скоро убедилась в этом.
Душа Евгении ожесточилась, оцепенела, императрица потеряла покой.
Одно только честолюбие наполняло ее сердце, честолюбие, гордость и зависть — три непримиримых врага человека, умерщвляющие в нем все доброе, честное и великое.
Инесса не смыкала глаз всю ночь. Страх и радость. наполняли ее; неизвестность же того, каким образом встретил Олимпио свою Долорес, не давала ей покоя. Она молилась за обоих, за их счастливое соединение.
Неожиданная новость, в возможность которой императрица едва верила, была однако совершенно точной. Дядя д'Ор первый сообщил о ней графу, а Грилли подтвердил.
В следующей главе мы увидим, как Олимпио избежал смерти и где встретил Долорес.
Наступил вечер, ожидаемый императрицей со страшным лихорадочным нетерпением. Не благодарственный молебен, а другая цель влекла ее в собор Богоматери.
В шестом часу вечера у подъезда остановились два придворных экипажа; в один из них сели императрица с Инессой, обе были в длинных плащах; в другом разместился Бачиоки с камергером. Они направились к собору Богоматери, высокие окна которого были ярко освещены.
Множество богатых жителей стояло около церкви, откуда неслись плавные величественные звуки органа. Слуги в богатых ливреях толпились на паперти, весело болтая и с любопытством заглядывая в церковь.
Карета императрицы подъехала к паперти; Бачиоки и камергер помогли дамам выйти. Евгения страшно побледнела, увидев роскошные экипажи и заключив из этого, что венчание уже началось.
Камергер отворил высокую дверь; слуги почтительно расступились. Инесса и Евгения вступили в ярко освещенную и наполненную фимиамом церковь; за ними последовал Бачиоки, а камергер остался у дверей.
На ступенях у алтаря стояли люди. Можно было разглядеть высокие, стройные фигуры в блестящих мундирах.
Евгения направилась к боковому алтарю: императрица трепетала всем телом, ее волновала жажда мести, но она не в силах была удовлетворить ее, нарушить совершавшуюся в эту минуту службу. Олимпио принадлежал к посольству, был неприкосновенен, теперь же его охраняла еще и церковь, но он должен был погибнуть во что бы то ни стало. Евгения ломала голову, придумывая, как воспрепятствовать свадьбе, — еще несколько минут и будет поздно.
Бачиоки подошел к императрице, получив сведения от стоявших в глубине церкви людей.
— В доме на Вандомской площади нашли доказательства того, что владелец его замешан в процессе адской машины, — прошептал государственный казначей.
Евгения вздрогнула, — это обстоятельство передавало ненавистных ей лиц в руки Бачиоки и его приближенных.
— Исполните свою обязанность, граф, — приказала побледневшая т императрица, между тем как Инесса оцепенела, предвидя новую низость.
Потом императрица направилась к боковому алтарю; Инесса должна была следовать за ней.
Какую страшную злобу и ненависть чувствовала императрица и какие нестерпимые муки наполнили сердце Инессы, когда обе они опустились перед алтарем на колени.
Настала минута лихорадочного ожидания. Олимпио стоял рядом с Долорес на ступенях главного алтаря; он был бледен и хранил отпечаток недавно перенесенной тяжкой болезни; взгляд его был рассеян; бриллиантовый крест ярко блестел на его груди.
Долорес, под чудным могущественным влиянием давно ожидаемой минуты, была хотя и бледна, но прелестна, как только что распустившаяся роза.
Вокруг стояли Олоцага, маркиз де Монтолон, генерал Прим и тот молодой красивый attache, которого государственный казначей назвал графом Рамиро Теба.
Орган замолк, к ярко освещенному алтарю приблизился священник. В ту же минуту Бачиоки вошел в кружок одетых в блестящие мундиры испанцев.
— Я вынужден, — проговорил он, между тем как позади него показались личности, присутствием своим придававшие вес его словам, — я вынужден по высочайшему повелению нарушить предстоящую церковную службу!
Священник, Олимпио и присутствовавшие с удивлением взглянули на внезапно появившегося Бачиоки.
В первую минуту Долорес не поняла причины всеобщего смятения; но при взгляде на графа по телу ее пробежала дрожь, и она невольно схватила руку своего возлюбленного.
— Кто вы и что вам угодно? — спросил Олимпио, гордо выпрямившись и сильно побледнев.
Бачиоки подошел к священнику, сказал ему несколько слов на ухо, тот удалился; затем обратился к присутствующим.
— Хотя неприятно нарушать этот обряд, — проговорил он, — но обязанность моя требует того.
— Государственный казначей, граф Бачиоки? — прервал его вопросом Олоцага.
— В доме дона Агуадо на Вандомской площади найдены орудия, вследствие которых люди, живущие в этом доме, привлекаются к процессу об адской машине.
— Как! — вскричал Олимпио. — Разве дозволены аресты в святом храме? Кто осмелился дать такое дерзкое приказание?
— Вы забываете, генерал, где мы находимся, — проговорил Бачиоки, между тем как присутствующие с любопытством толпились около алтаря. — Я только что получил повеление и прошу вас, холодно и резко сеньору, живущую в вашем доме, и маркиза Монтолона немедленно следовать за мной.
— Найдены орудия, относящиеся к адской машине! — вскричал Олимпио. — Это низкая клевета!
Клод подошел к взволнованному другу и взял его за руку.
— Все это объяснится! Постараемся избежать сцены, недопустимой в этом священном здании.
— Я потребую ответа! — вскричал Олимпио, и слова его громко раздались под высокими сводами. — Не бойся, — нежно проговорил он Долорес, которая, дрожа всем телом, стояла подле него. — Я догадываюсь, кому обязан ловушкой, но на этот раз виновные дорого заплатят за это.
— Будьте так добры, следуйте за мной, проговорил Бачиоки.
— Сети нарочно расставлены в этом месте, так как знают, что я не соглашусь осквернить его. Пойдем, дорогая моя Долорес, посмотрим, долго ли протянется эта гнусная игра!
— Прошу у вас извинения, дон Олоцага, — сказал Бачиоки, — хотя дон Олимпио и принадлежит к посольству, но надеюсь, что дружественные отношения между Францией и Испанией не нарушатся вследствие такого пустого и ничтожного обстоятельства.
Евгения стояла в тени, возле среднего алтаря, и радовалась успеху хитро придуманной ловушки.
Олимпио под руку с Долорес гордо направился к выходу из церкви; за ним следовал маркиз де Монтолон, потом Прим вместе с молодым испанским офицером. Взгляд Евгении остановился на Рамиро Теба, имевшего поразительное сходство с ней.
Вдруг она увидела бриллиантовый крест на груди Олимпио; она вспомнила произнесенные им некогда слова и затрепетала всем телом, увидев, что в кресте не достает многих камней.
Но что же заставило ее вдруг так содрогнуться?
Число пустых мест увеличилось; эти таинственные знаки, так сильно волновавшие ее, должны исчезнуть, и она во что бы то ни стало добьется этого. Благодаря ловкости Бачиоки Олимпио находился теперь в ее руках, и притом не один, а с Долорес.
Она вздохнула.
В это время дон Агуадо увидел двух дам в вуалях; внутренний голос сказал ему, что ближайшая из них — императрица.
— Берегитесь, — прошептал он, — посмотрите на того, кто за мной идет!
Евгения услышала эти слова, она обернулась, — Рамиро Теба приближался к ней; не оставалось ни малейшего сомнения, что глубочайшая и сокровеннейшая ее тайна была известна дону Олимпио Агуадо.
Что же случилось в ту страшную ночь в гостинице «Гранада»?
Приподняв половицы, хозяин и Эндемо едва успели бросить в отверстие безжизненное тело дона, как вдруг в дверь кто-то сильно постучал.
Оба негодяя переглянулись, они не могли понять, кто мог прийти в такое позднее время, как вдруг до их слуха долетел голос, заставивший их на минуту окаменеть.
— Слуга, — пролепетал хозяин.
— Отворите, — кричал снаружи громкий повелительный голос, — или я выломаю дверь! Здесь вы, дон Агуадо?
— Валентино! Мы убьем его, — прошептал Эндемо.
В эту минуту раздались нетерпеливые, решительные удары в дверь.
Эндемо подскочил к тому месту, где лежал револьвер и быстро схватил его.
Хозяин подбежал к двери, чтобы неожиданно напасть на Валентино; зияющее отверстие в полу он оставил незакрытым, предполагая, что тот впопыхах свалится в него.
С треском и скрипом дверь поддалась наконец под мощным кулаком Валентино; она зашаталась, еще один сильный, оглушительный удар, и Валентино был в комнате, слабо освещенной луной, бледные лучи которой падали прямо на Эндемо.
Дикое проклятие сорвалось с губ слуги, когда он увидел пустую постель и приподнятые половицы; ему было достаточно одного взгляда, чтобы догадаться, что здесь произошло.
В момент, когда он хотел броситься на Эндемо, чья-то рука неожиданно схватила его. Хозяин повалил его на пол и старался сдавить его горло. Ошеломленный этим неожиданным нападением, Валентино, казалось, растерялся на минуту.
— Держите его, — закричал Эндемо хозяину, намереваясь со своей стороны также броситься на слугу.
— Низкие убийцы, — задыхаясь, проговорил Валентино, лежа на полу; но вдруг неминуемая смертельная опасность удвоила его силы, он уперся руками в грудь врага, который высвободил из тисков его горло.
Видя перевес со стороны неприятеля, Эндемо прицелился из револьвера, выжидая удобной минуты, чтобы раздробить голову Валентино. Закипела страшная равносильная борьба. Стрелять было невозможно: пуля вместо Валентино легко могла попасть в хозяина.
— Проклятие, — зарычал хозяин, чувствуя, что не в состоянии долее выдерживать сильных ударов Валентино, — помогите мне!
Бросив револьвер на постель, Эндемо подбежал на помощь к хозяину.
— Туда его, — вскричал последний, указывая головой на отверстие.
Страшная ярость и отчаяние овладели Валентино, когда он почувствовал удары Эндемо; напрягая все силы, он рванулся из рук врагов и быстрым неожиданным ударом повалил хозяина на пол, потом выхватил кинжал и замахнулся им на Эндемо, в руке которого также блеснуло оружие.
— Столкните его вниз, — простонал хозяин, пытаясь проткнуть ножом грудь противника, но последний предупредил его.
— Вот награда тебе, негодяй! — вскричал Валентино, всаживая нож по самую рукоятку в его горло.
Слыша предсмертное хрипение хозяина, видя кровь, брызнувшую из его раны, Эндемо снова схватил револьвер, казавшийся ему удобнее кинжала.
Валентино обернулся к другому врагу, который угрожал ему; опасность была велика, но не страшила Валентино. Слабый лунный свет не давал Эндемо прицелиться наверняка.
— Сдавайся! Бросай оружие, негодяй! — вскричал Валентино, кидаясь на герцога. — О, на этот раз ты так легко не отделаешься! Убийцы, что сделали вы с доном Агуадо, что означают эти кровавые пятна на полу и постели?
Эти страшные знаки, свидетельствовавшие о смерти Олимпио, привели Валентино в такое неистовство, что он уже ничего более не страшился.
Раздались два выстрела, и пули, просвистев над головой слуги, попали в стену; с диким язвительным смехом готовился Валентино броситься на своего противника, которому удалось еще раз выстрелить.
Послышался слабый крик, свидетельствовавший, что слуга ранен; но пуля ошеломила его только на секунду; побледнев и скрежеща зубами, схватил он за руку Эндемо, стараясь вывернуть ее.
Боль была такой сильной, что заставила герцога застонать. Валентино хотел уже убить негодяя, но опомнился, ибо только от него одного мог узнать, что сталось с Олимпио и где находится сеньора. Он вырвал у него кинжал и револьвер.
— Ты в моих руках, презренный! — вскричал он. — Не шевелись, или я переломаю тебе обе руки! Признавайся, дон Агуадо умер?
— Не знаю, — отвечал Эндемо едва слышно, с трудом сдерживая нестерпимую боль и ярость.
— Говори, ради всего святого! Не смей лгать, иначе я раздроблю твою подлую голову. Говори, что сделали вы с благородным доном?
— Хозяин столкнул его в подполье!
— После того как вы обезоружили его во время сна; говори, где находится сеньора, возлюбленная невеста моего господина.
Глаза Эндемо засверкали, вопрос этот пробудил в нем надежду на спасение.
— Ты колеблешься…
— Я скажу и это.
— Скорее, если еще дорожишь жизнью!
— Я сведу вас туда, где находится сеньора, — отвечал герцог тихим голосом.
— Чтобы бежать и замышлять новые подлые планы! Нет, шутишь! Признавайся, или…
— Ответ мой не поможет вам; без меня вы не отыщете сеньоры!
— Если ты нашел ее, то и я сумею отыскать. Даю тебе три секунды, — грозно проговорил Валентино, стискивая руку Эндемо.
— Она в Мадриде, — проговорил тот наконец.
— Мадрид велик, говори яснее.
— Спросите отца Кларета, духовника королевы.
— Негодяй! Мне кажется, что даже в ту минуту, когда нож приставлен к твоему горлу, ты замышляешь дьявольские планы. Говори правду!
— Убейте меня, я ничего не знаю более, клянусь вам вечностью!
— Не клянись, эта вечность наступит для тебя очень скоро.
— Убив меня, вы ничего не узнаете.
Валентино задумался на минуту, он понимал, что негодяй был прав, что его следовало связать, помочь дону Агуадо и потом взять с собой в Мадрид.
Долго размышлять не было времени; конечно, самое лучшее было бы предать его заслуженной смерти, потому что пока он жив, никто не мог поручиться за свою собственную безопасность. Валентино остановился на том, чтобы крепче связать его, оставить на полу и как можно скорее отправиться разыскивать своего господина.
— Не трогайся с места! — приказал он, выпуская руку Эндемо, чтобы нагнуться к кровати и наделать веревок из простыни.
Но едва Валентино отвернулся от него, как Эндемо, подобно дикому разъяренному животному, бросился на него и попытался столкнуть в отверстие.
Слуга предвидел это движение, и им овладела такая сильная ярость, что он позабыл все свои расчеты. Он не колебался более: схватил Эндемо и со всего размаху бросил его на пол, так что тот не успел даже вскрикнуть и в судорогах упал замертво.
— Так тебе и надо, убийца! — вскричал Валентино и сильно толкнул его ногой, чтобы убедиться, что перед ним лежит труп. — Я не мог поступить иначе; да простит Господь все его преступления, — прошептал Валентино, отворачиваясь от трупа.
Уже совершенно рассвело, когда он, после многих попыток заглянуть в отверстие и узнать, в каком состоянии находится его господин, вышел из комнаты.
Во всем доме царствовала глубокая тишина, наводившая ужас на Валентино, который хотел проникнуть в подвальный этаж, куда бросили Олимпио.
Горе и отчаяние овладели верным слугой, не замечавшим своей раны, которая, к счастью, была не опасна, так как пуля не пробила ребер Валентино.
Он думал только о своем господине, уныло и боязливо переходя из комнаты в комнату и отыскивая вход в подземелье, где находился Олимпио, который, может быть, давно уже умер и которому его помощь не была нужна.
Самые ужасные картины представлялись его воображению, и он все отчаяннее и торопливее перебегал из одного коридора в другой, внимательно осматривая все углы и стены.
— Презренные! Убийцы! — шептали его губы.
Вдруг в задней части дома он заметил лестницу, ведущую в подвал, где царил глубокий, непроницаемый мрак.
— Дон Агуадо?! — вскричал он громким голосом, припадая к полу. — Сжальтесь, дон Агуадо, где вы? Валентино спешит к вам на помощь!
Ни одного звука, ни малейшего шороха, — глубокая тишина стояла в подвале и во всем доме.
Воротясь в общий зал, Валентино зажег фонарь и при его свете принялся спускаться с лестницы.
Но вдруг он остановился.
— Что если войдут в дом чужие, — прошептал слуга. — Что если они найдут убитых и подумают, что это ты, Валентино, умертвил своего господина? Но будь что будет, я немедленно должен отыскать его…
Освещая фонарем дорогу, он спустился с лестницы, ведущей в подвальную комнату со сводами, сырую и длинную, устроенную на манер старых монастырских погребов. Там и сям виднелись плотно запертые двери, ни единого звука не раздавалось за ними. На потолке не было ни одного окна, ни одного отверстия.
Минута проходила за минутой, отчаяние слуги возрастало. Увидев в стороне коридор и дойдя до его конца, он вдруг остановился: он услышал звук, похожий на тихий подавленный вздох.
Он стоял, затаив дыхание, и не трогался с места. Вновь раздался слабый и как бы исходящий из-под земли стон человека.
— Боже мой, он жив, он зовет! Но где же находится мой несчастный умирающий господин! — с отчаянием вскричал Валентино. — Дон Агуадо, подайте голос, и я немедленно отыщу вас.
Глубокая, мертвая тишина.
— Пресвятая Богородица! Где же мне его искать? Здесь не видно ни одной двери!
Вдруг Валентино, осматривая с помощью фонаря все углы коридора, вскрикнул от радости, увидев в полу узкое едва заметное отверстие. Подойдя к нему, он затрепетал всем телом. Ему в лицо ударил гнилой, отвратительный запах разлагающихся тел. При свете фонаря он увидел в отверстии несколько каменных ступеней. Не колеблясь ни минуты, он наклонился, пролез в трехфутовую дыру и очутился в подземной комнате. Ему казалось, что он спустился в темную, глубокую могилу, наполненную миазмами разлагающихся трупов; у него перехватило дыхание, голова закружилась, и он невольно осенил себя крестом.
— Вперед, — вскричал он, — не робей, не бойся! Дон Агуадо, где вы?
Он старался окинуть взглядом комнату, в которой находился; тихий, глубокий вздох достиг его слуха.
Теперь только заметил Валентино отверстие в полу, через которое проникал дневной свет, но такой слабый, что нисколько не освещал этой могилы.
— Притон убийц, разбойничье гнездо, — шептал Валентино. — Негодяи должны радоваться, что я отправил их на тот свет, потому что в Пампелуне начнется следствие. Но где же несчастный дон Олимпио? Там лежит что-то белое, оно движется. Боже мой, это он, залитый кровью! Он дрожит! О, проклятие вам, разбойники и убийцы! Мой добрый, бедный дон Агуадо!
И Валентино поспешно поставил фонарь на пол и стал на колени возле Олимпио, который при слабом свете казался бледным и ужасным. К счастью, он упал на брошенную подушку, иначе Валентино не застал бы его в живых.
— Дон Агуадо, это я! Неужели вы не узнаете своего Валентино, который наконец отыскал и спасет вас!
— Уже поздно, — проговорил некогда мощный Олимпио; геркулесовское тело его было бессильно, глаза широко открыты, язык и губы высохли и страшно пылали, левый бок в крови, которая и теперь еще сочилась из раны.
— Воды, дай мне воды, — проговорил он невнятно. Тронутый его видом и словами, Валентино сжал кулаки. Он видел, что господину его угрожает смертельная опасность, что негодяи, напав на него во сне, тяжело его ранили.
Прежде всего следовало принести воды, чтобы напоить Олимпио, омыть его рану и потом ее перевязать.
Поспешно он оставил подвал и побежал по коридору назад, в общий зал, откуда принес ведро воды и бутылку вина. Через минуту он был возле своего господина, который без его помощи прожил бы, вероятно, очень недолго.
Смешав вино с водой, он дал ему напиться, потом разорвал его рубашку и, омыв рану, тщательно перевязал ее. С радостью он заметил, что эта первая помощь значительно облегчила страдания Олимпио.
— Ты добрая, честная душа, — проговорил дон Агуадо, — я был на волосок от смерти!
— Я отомстил за вас, дон Олимпио!
— Это сделали со мной хозяин и мнимый герцог.
— Благодарю Пресвятую Богородицу, что вы в полной памяти, это дает мне надежду. Оба негодяя поплатились жизнью за свои злодеяния. Я подоспел вовремя. Если бы я проспал, мы бы оба распрощались с жизнью! Выпейте еще один глоток, вино не повредит вам, дон Агуадо!
— Рана как будто не болит, но плечо, на которое я упал, когда меня скинули вниз, — говорил Олимпио прерывающимся голосом, — это было ужасное падение, и если бы не подушка, я непременно сломал бы себе шею.
— Вам нельзя оставаться здесь, так как этот воздух невыносим, — сказал Валентино, — позвольте мне перенести вас наверх.
— Тебе будет это очень трудно, потому что я не в состоянии двинуть ни рукой, ни ногой! Тело мое точно кусок свинца.
Поставив фонарь в коридоре так, что он освещал отверстие, Валентино вернулся к своему господину, нагнулся и с трудом поднял его на плечи. Это была очень тяжелая ноша, но он собрал все свои силы, чтобы вытащить дона Агуадо из этой комнаты, пропитанной гнилым, ядовитым запахом.
Добравшись до отверстия в стене, он сначала протолкнул в него своего господина, а потом вылез и сам. Он оставил фонарь, так как нести его вместе с Олимпио было неудобно. Валентино хорошо запомнил дорогу и впотьмах мог идти по ней со своей ношей.
Когда он добрался до конца лестницы, ведущей в коридор, ему послышался какой-то странный шум, похожий на неуверенные шаги, но он не обратил на это внимания, так как каждая минута промедления могла быть смертельной для его господина.
Если бы Валентино присмотрелся, то он увидел бы в темноте человеческую фигуру, которая плотно прижалась к стене, как только он поднялся по лестнице и шагнул в коридор, неся на плечах Олимпио.
Но Валентино не в состоянии был разглядеть сидящего на полу человека и еще менее узнать его, иначе он немедленно положил бы он дона Агуадо на пол, чтобы покончить с тем, кто, пользуясь покровом темноты, отыскивал тайный подземный ход в монастырь.
Человек этот был Эндемо, который очнулся и спешил найти приют у благочестивых братьев Антонио и Бернандо.
Валентино считал его убитым, но мнимый герцог был живуч, как кошка; оглушить его было трудно, умертвить же почти невозможно. Рана на голове и вывихнутые руки причиняли ему нестерпимую боль, но, несмотря на это, он надеялся добраться до монастыря.
Он настолько владел собой, что сумел спрятаться от Валентино и не издал ни малейшего звука.
Лишь только слуга прошел коридор и повернул в общий зал, где оставил Олимпио, Эндемо пополз вниз по лестнице в проход, ведущий к благочестивым братьям.
В эту минуту Валентино и не думал о негодяях, оставленных им наверху; все свое внимание он обратил на дона Агуадо, которого во что бы то ни стало необходимо было доставить в Пампелуну, поручить там врачу и затем немедленно известить обо всем полицию. Он видел, что хотя Олимпио находился в полном сознании, но положение его было крайне опасным, и Валентино придумывал, как лучше доставить его в город. Нечего было и думать о поездке верхом, даже в том случае, если бы Валентине шел рядом с лошадью; поэтому он отправился в конюшню разыскивать экипаж.
Он нашел маленькую кибитку, запряг в нее одну лошадь, другую же привязал сзади и повез своего господина в старый город Пампелуну.
Призвав врача и сообщив ему о случившемся, Валентине отправился в полицейское бюро. Доктор объяснил, что положение благородного дона чрезвычайно опасно и что он советует отправить его в Мадрид, где ему будут обеспечены лучший уход и присмотр.
Валентине заметил, что врач хотел отделаться от тяжелобольного, на выздоровление которого он не надеялся; поэтому, наняв удобный экипаж, Валентино отправился со своим господином по направлению к столице Испании.
Здесь он узнал, что Олимпио придется провести в постели несколько месяцев, но что исход болезни будет благоприятным. Обрадованный этим известием, Валентино сообщил своему господину, что Долорес в Мадриде; дон Агуадо немедленно позвал его к знакомому маршалу Серрано.
К несчастью, последний был в отлучке. Только через несколько недель вернулся он в Мадрид и поспешил к Олимпио, которого глубоко уважал.
Противники со времен войны карлистов горячо пожали друг другу руки, и Серрано с радостью объявил Олимпио, что готов сделать для него все на свете.
Валентино повеселел, потому что маршал был все еще сильным, влиятельным лицом при испанском дворе. Королева Изабелла любила безумнее чем когда-либо своего протеже, с помощью которого, без сомнения, легко было узнать о местопребывании сеньоры Долорес Кортино.
Выслушав рассказ Олимпио, Серрано обещал сделать все, что только в его силах, и скоро сообщил ему, что сеньора, по ложному известию, будто она дочь Черной Звезды, заключена в монастырь на улице Фобурго.
Услышав, что несчастная томится в инквизиционном монастыре, известном под именем Санта Мадре, Олимпио стал умолять Серрано заступиться за Долорес, сам же он был все еще болен и не мог встать с постели.
Маршалу удалось наконец получить от королевы приказ освободить Долорес, которая со слезами радости вернулась к своему Олимпио! Это было счастливое, трогательное свидание, заставившее доброго Валентино пролить много радостных слез.
Попеременно с ним Долорес ухаживала за любимым человеком и, когда тот совершенно выздоровел, Серрано устроил ему место при испанском посольстве в Париже. В сопровождении верного Валентино Олимпио поехал в столицу, чтобы обвенчаться со своей Долорес.
Мы уже видели, как был прерван брачный обряд в соборе Богоматери.
Не из благодарности, а для того, чтобы успокоить общественное мнение, Наполеон дал Софье Говард титул графини и замок Борегар близ Парижа.
Евгении были известны прежние отношения императора с этой англичанкой; воспоминание о них было ей так неприятно и тягостно, что она не давала покоя Бачиоки, прося его погубить эту женщину.
Софья Говард, или графиня Борегар, приехав однажды в театр, вела себя так гордо и надменно, что привела императрицу в сильную ярость, потому что общество знало о прежнем соперничестве этих двух женщин.
Поэтому следовало устранить Борегар. Как — это было уже делом государственного казначея.
Мы уже слышали его разговор с Габриэль Беланже, отравительницей из Бельвиля; расскажем теперь о последствиях этого разговора.
Из-за того, что Маргарита не захотела вернуться к своей жестокой матери и только через много времени была найдена у сторожа, который спас ее, дело неожиданно затянулось.
Габриэль Беланже сделалась настоящей фурией, узнав от Бачиоки, что ее безумная дочь отказалась от предложения, сделанного ей в Тюильри. Не вмешайся в это дело граф, бесчеловечная женщина изувечила бы несчастную девушку, а может быть, ослепленная яростью, убила бы ее. Он разыграл роль защитника и освободителя Маргариты, отправил ее в верное убежище, куда мы, в одной из следующих глав, последуем за ней.
Затем он вступил в тайные переговоры с Габриэль относительно ничего не подозревавшей Софьи Говард и торг окончился тем, что после благополучно совершенного преступления Габриэль получит пятнадцать тысяч франков, капитал, весьма соблазнительный для нее.
Графиня была больна. Говорили, что она страдает расстройством нервов, которое хотя и не было опасно для жизни, но доставляло ей немало беспокойства. Так, прислуга рассказывала, что Софья часто просыпалась по ночам, жаловалась на невыносимую головную боль и произносила безумные, бессвязные слова.
Однажды вечером, едва Софья Говард отослала горничную спать, к замку подъехал экипаж. Из него вышли плотно закутанная в плащ дама и господин. Они пошли по направлению к замку, а экипаж остался ожидать их возвращения.
Замок Борегар, окруженный парком и красивой оградой, был построен на горе. Старые ветвистые каштаны придавали ему меланхолический вид, и все здание, окрашенное серой краской, с высокими окнами и безмолвными порталами, чрезвычайно напоминало древнюю крепость.
Софья Говард не любила многочисленной прислуги; она не гналась за блеском и роскошью. Жизнь ее была надломлена, и она сознавала это так хорошо, что радость и веселье сделались ей чуждыми навсегда. Она обманулась в самых заветных мечтах и грезах; но если в ней иногда просыпалась оскорбленная страсть, если порой она чувствовала злобу и ненависть к тем, кто не понял и раздавил ее, то и в эту минуту Софья Говард не походила на Евгению Монтихо, которая ради тщеславия и честолюбия не брезговала никаким средством для достижения своих целей.
У нее была только одна горничная и лакей, служившие ей еще в то время, когда ее посещал Наполеон. Садовники и женщины, присматривающие за садом и парком, жили в нижнем этаже замка.
Когда закутанная дама и шедший за ней господин повернули в каштановую аллею, ведущую к подъезду замка, из него вышел слуга, убедившись, что кругом никого не было. Он прислушивался; тихие, торопливые шаги приехавших не испугали его; казалось, он ждал их.
Глубокая тишина царствовала в замке; лампа в прихожей распространяла скудный свет; на покрытой коврами лестнице, ведущей в комнаты графини, не было ни души, даже горничная, по желанию измученной госпожи, удалилась в свою комнату; слуга только что вышел в парк. Стоя в тени деревьев, он увидел двух приближающихся особ.
— Десять часов; он аккуратен, — прошептал слуга.
— Это вы, Лапиньоль? — спросил тихий голос.
— К вашим услугам, граф.
— Как поживает ваша госпожа? — продолжал приближавшийся, в котором мы узнаем Бачиоки.
— Как и всегда! Многоуважаемая графиня отослала горничную и почивает теперь.
— Могу ли я пройти в ее комнату вместе с этой дамой, которую чрезвычайно интересует ее состояние? Необходимо, чтобы никто не знал о нашем посещении.
— Если вы желаете, граф, то я проведу вас по задней лестнице.
— Хорошо, Лапиньоль; вот вам небольшая награда за оказанную услугу, — прошептал Бачиоки, подавая слуге кошелек с деньгами.
— Благодарю покорно, граф!
— Идите вперед, любезный, — приказал Бачиоки и затем обратился к своей спутнице: — Довольны ли вы, мадам Беланже, этим приемом?
— Совершенно, — ответила тихо Габриэль, боясь, чтобы не услышал шедший впереди слуга.
— Будьте покойны, завтра же его устранят, — проговорил Бачиоки, направляясь вместе с отравительницей по аллее парка, идущей вдоль стены замка.
Скоро все трое добрались до задней двери; слуга отворил ее и пропустил вперед Габриэль с графом.
Перед ними находилась лестница, освещенная лампой, висевшей наверху в коридоре.
Ничто не нарушало мертвой тишины.
Лапиньоль, подкупленный слуга Софьи Говард, повел обоих гостей наверх; мягкие ковры заглушали их шаги.
— Сделайте одолжение, подождите минуту, — прошептал слуга, отворяя одну из высоких дверей, которая вела в кабинет графини, смежный с ее спальней. Так как Лапиньоль не затворил за собой двери, то Габриэль и Бачиоки заметили, что кабинет отделялся только одной портьерой от спальни.
Осторожно просунув голову за портьеру, слуга убедился, что графиня спит; потом сделал знак приехавшим. Тихонько вступили они в прихожую и заперли за собой дверь на ключ.
Что если Борегар проснется, если она позвонит и позовет горничную?
Счастье никогда не оставляло Бачиоки, и он надеялся на него, потому что отличался способностью благополучно избегать всевозможных неудач.
Габриэль Беланже откинула вуаль, она походила на сиделку или на одну из тех особ, которые заговаривают всякие болезни. Черты ее были мрачными и неподвижными; глаза холодны, как лед; ее лицо казалось как бы изваянным из камня и не улыбалось никому в жизни.
— Подойдите ближе, — шепнул Лапиньоль, — я позабочусь, чтобы вам не мешали.
Бачиоки приблизился к портьере, приподнял ее и заглянул в тихую уютную спальню графини, убранную со вкусом, но без роскоши.
Большая лампа, висевшая на потолке, распространяла нежный матовый свет. Превосходные картины украшали стены, под ними помещались зеленые бархатные кресла и столы с резными ножками. Дорогой мягкий ковер покрывал весь пол. Кровать графини закрывалась шелковыми занавесками, которые были полуприподняты; рядом находился мраморный столик, на нем полстакана воды, блестящий графин и красивый золотой колокольчик.
Графиня дышала так тихо, что ни один звук не долетал до слуха Бачиоки. Он подал стоящей позади него Габриэль знак войти в комнату.
Габриэль исполнила это и, не извиняясь перед графом, опустила за собой портьеру; она хотела совершить преступление одна, без свидетелей. Быстро достала она маленький пузырек и осторожно приблизилась к столу.
Софья Говард не просыпалась.
Габриэль откупорила склянку, содержащую бесцветную жидкость и, стоя за портьерой, вылила в стакан; последние капли попали на занавеску; странный, особенный запах наполнил комнату.
— А что, если она не выпьет? — спросил Бачиоки, наблюдая за всем со своего места.
— Она выпьет, — спокойно возразила Габриэль с уверенностью, удивившей даже графа. — Слышите?
Едва произнесла она эти слова, как глубокий вздох раздался в комнате. Бачиоки услыхал его и заглянул в узкое отверстие портьеры.
Софья Говард проснулась — нестерпимая жажда мучила ее; было ли это следствием быстро улетучивающихся капель?
Бачиоки страшно побледнел и затаил дыхание. Что если графиня схватит колокольчик, который позабыли убрать со стола.
— Где ты? — спросила Софья, думая о своей горничной. — Да, да, я отослала тебя спать, покой также необходим тебе.
Жажда усилилась, Софья судорожно схватила стакан с ядом и залпом выпила, потом снова поставила его на мраморный столик.
— Готово! — прошептал Бачиоки.
— Уйдем поскорее!
— А оставшиеся в стакане капли? — спросил осторожный граф.
— Могут в нем остаться, — коротко ответила Габриэль.
— Вы так уверены?
— Конечно; в стакане осталась одна вода.
— Тем лучше! Я удивляюсь вашей ловкости!
— Поспешим! Через минуту больная попросит пить и, может быть, позовет горничную, — говорила Габриэль Беланже, зная действие приготовленного ею яда.
— И горничная нальет свежей воды в стакан, уничтожив таким образом малейший след отравы. Вы очень предусмотрительны. Идите вперед!
Бачиоки и Габриэль уже готовились оставить прихожую и вернуться в коридор к Лапиньолю, как вдруг из спальни до них долетел крик: «Воды!..»
Яд, как видно, подействовал очень быстро.
Бачиоки остановился; он испугался, что раздастся звонок и девушка услышит новый крик графини и встретит их в коридоре.
Слуга был на лестнице, но и его терпение могло кончиться!
— Идите вперед! — сказал он по-прежнему спокойной отравительнице, сам же тихими шагами снова поспешил к портьере.
Испуганная страшной жаждой и под влиянием невыразимой боли, Софья Говард протянула руку к колокольчику. Бачиоки видел это, одним прыжком он очутился возле кровати, схватил графиню за руку. Ужас и удивление лишили ее дара речи; прежде чем она успела вскрикнуть, Бачиоки бросил ей на лицо подушку и прижал так крепко, что Софья не могла не только кричать, но даже дышать; все ее старания освободиться были тщетны; кроме того, действие яда усилилось. Бачиоки услышал только один слабый, подавленный вздох.
Софья Говард боролась со смертью… Когда она утихла, он снял с ее лица подушку.
В дверях показался Лапиньоль и жестами стал звать его. Со всех ног бросился граф из спальни и, не сказав ни слова, вошел в коридор, где ожидала его Габриэль.
Графини Борегар более не существовало!..
Слуга вывел графа и Габриэль через заднюю лестницу из замка в парк. Минуту спустя они сели в экипаж и вскоре вернулись в Париж, не возбудив ничьего подозрения.
Дорогой Бачиоки вручил отравительнице условленную сумму денег.
На другое утро горничная нашла Софью на кровати без малейших признаков жизни. Сначала она решила, что графиня спит, но видя, что та не пробуждается и не слышит ее отчаянных криков, горничная, ломая руки, побежала к Лапиньолю.
— Доктора! Как можно скорее доктора! Графиня… О, милосердный Боже, графиня…
— Что с вами? Что случилось?
— Графиня не дышит, вся похолодела… Скорей зовите докторов! Лапиньоль тотчас отправился в город и привез докторов, которые засвидетельствовали внезапную смерть графини.
Никто, кроме слуги, не знал правды; Лапиньоль же был неожиданно арестован и отправлен в Бисетр. Все его просьбы и доказательства были напрасны, даже рассказ о ночи и желание повидаться с графом не были приняты во внимание. Он принадлежал к одним из тех, кем пользовались приближенные императора и кого вслед за тем безжалостно уничтожали. Никто не слышал его жалоб и проклятий, их заглушали толстые стены Бисетра.
Тихо и просто похоронили графиню Борегар, никто не провожал ее в могилу, потому что у нее не было ни одного искреннего друга. Так кончила жизнь свою Софья Говард, пользовавшаяся до Евгении любовью Наполеона III…
Тюильрийские тайны множились; был учрежден кабинет, назначенный только для сохранения этих тайн и исполнения приказов, о которых никто не должен был знать. Кабинет состоял из испытанных доверенных лиц и назывался «черным кабинетом».
Заседания его происходили ночью. Долго никто ничего не знал ни об этом тайном суде, ни о его членах.
С Карусельной площади к императорскому флигелю вели маленькие ворота; по-видимому, ими никогда не пользовались, ибо они постоянно были заперты.
В одну из следующих ночей два господина, закутанные в плащи, приближались к этой тайной двери. Они шли по широкой, безлюдной площади, где были слышны только отдаленные, размеренные шаги часовых. Многие окна в Тюильри были еще освещены.
Было около полуночи. Оба господина разговаривали о предстоящей казни Орсини и Пиетри. Никто не наблюдал за ними и не подслушивал их.
Один из них, высокий, Флери, вынул из кармана ключ и отпер ворота, потом пропустил вперед своего спутника, маркиза Фульеза, женатого на родственнице Наполеона.
Длинный узкий коридор, лежащий перед ними, был теплым и освещенным. Он вел к удобной витой лестнице. Когда Флери старательно запер за собой дверь, они поднялись наверх.
Пройдя по коридору, украшенному цветами и тропическими растениями, который соединял покои императора и Евгении, они наконец достигли бокового коридора и, отворив в нем дверь, вошли в черный кабинет.
В нем находилось уже три человека, а именно: герцог Морни, генерал Боске и государственный казначей Бачиоки. Эти пять господ составляли тайный суд Франции, доверенное правление Тюильри.
Черный кабинет был невелик. Посреди комнаты стоял длинный, покрытый черным сукном стол с письменными принадлежностями и урной из черного мрамора. Возле стола стояло пять стульев, у одной стены находился большой, несгораемый черный шкаф, у другой — дверь, выходившая прямо в императорские покои, а у третьей — камин, в котором пылали угли. На камине стояли старинные часы; у четвертой стены находилась дверь с черными портьерами, выходившая в коридор.
Присутствующие раскланялись и заняли свои места; маркиз Фульез снял маленький ключик с шеи и отпер несгораемый шкаф. Он, казалось, был секретарем тайного совета. Возле его места висел звонок, предназначенный для вызова слуг.
— Примемся за дела, — сказал Морни. — Господин маркиз, какие дела самые важные?
Маркиз Фульез, маленький худой человек с пепельным цветом лица, лишившийся два года тому назад жены, которая оставила несметные богатства, и вступивший во второй брак с родственницей Наполеона, взглянул на лежавший перед ним документ.
Это были тайные документы процесса об адской машине.
— Я нашел в конце три имени без замечаний, — начал маркиз отвратительно тонким голосом.
— И какие именно? — спросил Морни, исполнявший обязанности председателя; перед ним стояла мраморная урна.
— Генерал Агуадо, маркиз де Монтолон и сеньора Долорес Кортино, — прочел Фульез, бывший в трауре, так как несколько недель тому назад у него умер ребенок, оставшийся от его первой жены.
— Потрудитесь позвонить, господин маркиз, новый тайный агент нашего кабинета Эндемо доставит нам сведения относительно этого дела.
— Вы ручаетесь за этого Эндемо как за надежного человека? — спросил Морни в то время, когда Фульез позвонил.
— Совершенно надежный и способный человек, — отвечал государственный казначей.
— Позвольте мне, прежде чем он войдет, упомянуть об одном обстоятельстве, — сказал генерал Боске, мужчина лет пятидесяти с суровыми и грубыми чертами лица. — В корпусе зуавов находится опасный и ненадежный предводитель, который должен быть отстранен.
— Вы, без сомнения, говорите о генерале д'Асси? — спросил Флери, сидевший рядом с маркизом.
— Точно так. Вчера в обществе офицеров этот человек, немного пьяный, осмелился произнести с громким хохотом имя Бадэнге[32]. Понятно, что в кружке никого не было, кто бы не знал, что под этим именем подразумевается император.
— Это неслыханно, — вскричал Морни, — подобные предводители опасны! Мы должны немедленно его удалить.
— Пусть он раскаивается, что произнес это слово, и забудет его в колонии Сиди-Ибрагим, — проговорил Фульез.
Сиди-Ибрагим было местом ссылки.
Решения здесь принимались очень скоро; члены совета наклонили головы в знак согласия, и Боске избавился от своего личного врага.
В это время дверь тихо отворилась, и за черной портьерой показалась фигура Эндемо. Члены кабинета осмотрели своего нового товарища, который, казалось, произвел на них хорошее впечатление.
— Эндемо, — сказал Морни, — вы желаете поступить на тайную службу в Тюильри?
— Да, если мне дадут работу и вознаграждение, — отвечал мнимый герцог, приближаясь к черному столу.
Маркиз рассматривал его с большим интересом.
— Вы будете получать ежегодно восемь тысяч франков, — объявил Морни, — кроме того, награды за особые услуги и квартиру в Тюильри.
— Я согласен.
— Сообщите нам, что вы нашли в доме на Вандомской площади. Маркиз писал.
— Я узнал, что в этом доме сохранились предметы, находящиеся в связи с преступлением Орсини и Мадзини, и что жители этого дома были в тот вечер в соборе Богоматери. Я воспользовался этим обстоятельством. В седьмом часу вечера я проник в дом и нашел в его отдаленной комнате бомбу, походившую на те, которые употребляли преступники. Я поспешил к государственному казначею, потом к агенту Лагранжу, сопровождавшему графа в соборе Богоматери, где арестовали дона Агуадо, маркиза Монтолона и сеньору как подозрительных людей.
— В Тюильри давно считали этих людей друзьями принца Камерата, — добавил Бачиоки, — потому не следует быть к ним снисходительными.
Читатель, вероятно, подозревает всю низость этого обвинения. Эндемо сам доставил бомбу в отель на Вандомской площади.
— Эти личности задержаны? — спросил Морни.
— Граф изолировал сеньору, а дон и маркиз заключены в тюрьму, — отвечал Эндемо.
— Вы будете вознаграждены за вашу внимательность! Успели ли вы записать показания? — обратился потом Морни к Фульезу.
Тот кивнул головой, продолжая писать.
Бачиоки знаком дал понять Эндемо, что он может удалиться. Когда же тот ушел, граф сказал:
— Сеньору отвезли в дом Маргариты Беланже, окруженный караулом.
— Еще не все обстоятельства адской машины раскрыты, — начал опять Морни. — Вы знаете, господа, что главный виновник еще не находится в наших руках!
— Мадзини? — спросили Флери и Боске почти в одно время.
— Его нужно устранить! Орсини и Пиетри умрут на эшафоте, Мадзини должен пасть под ударом кинжала.
— Я хочу предложить послать несколько верных людей во Флоренцию, где живет этот руководитель заговора, — проговорил маркиз Фульез.
— Пошлем в эту же ночь агента Лагранжа, Грилли и дядю д'Ора. Первый из них смелый и надежный человек, который нанесет смертельный удар, — продолжал Морни, — пообещаем ему несколько тысяч франков и освободим императора от опасного Мадзини.
Остальные четыре члена черного кабинета согласились с ним и тотчас написали приказ агентам и бумагу о выдаче им денег.
С этим делом было покончено, но волнение Фульеза говорило о его желании сказать что-то. Он знал, что государственный казначей одобрит его предложение, и мог также надеяться на согласие Морни, так как его двоюродный брат, Наполеон, должен был во всяком случае отстранить особу, о которой он намеревался говорить.
— В загородном квартале Бельвиль живет личность, которая занимается противозаконным ремеслом, — начал маркиз своим тонким голосом, эта личность помогла ему умертвить первую жену и ее ребенка, после которой он получил большое богатство. Она живет в гостинице «Маникль» и известна под именем Габриэль Беланже. Я предлагаю устранить эту опасную особу.
Бачиоки переглянулся с Фульезом, эти слова были ему по душе.
— Вы ручаетесь, что эта жительница Бельвиля виновна? — спросил Морни, охотно желавший удалить корыстолюбивую мать любовницы императора.
— Эта Габриэль Беланже самая опасная личность в Париже, потому что знает, как избегнуть правосудия, — подтвердил маркиз.
— Решим ее участь голосованием, — предложил Морни, вставая.
Черная мраморная урна была пуста, каждый из пяти присутствующих должен был положить в нее черный или белый шар и именно так, чтобы никто из остальных не видел, Какой он выбрал цвет.
Когда шары были опущены в урну, Морни встал, чтобы опрокинуть ее и объявить решение этого тайного голосования. В ней находились три черных и два белых шара; вероятно, Флери и Боске опустили два последних, так как они не имели случая воспользоваться услугами отравительницы для своих целей.
— Будьте так добры, поставьте черный крест возле имени этой особы, — сказал Морни маркизу, указывая на шары.
Фульез исполнил это, однако лицо его не выражало того удовольствия, которое он чувствовал. Он знал, что опасная отравительница, знавшая больше его тайн, чем он того желал, будет устранена в самое короткое время.
Решения черного кабинета исполнялись очень скоро.
Когда около четырех часов утра заседание окончилось, Флери напомнил, что в седьмом часу назначена казнь двух политических преступников, и предложил членам быть свидетелями этого события, которого он ни за какие блага не желал пропустить.
Маркиз Фульез отказался, отговариваясь усталостью; граф Бачиоки объявил, что у него есть важное дело по службе. Флери, Боске и Морни оставались еще некоторое время в черном кабинете по уходе двух членов и в шесть часов утра отправились в экипаже герцога на лобное место Ла-Рокетт.
12 марта 1858 года Наполеон подписал приговор, осуждавший Орсини и Пиери на смертную казнь, а Гомеса и Рудио на ссылку в одну из колоний в Южной Америке. На следующее утро была назначена казнь двух заговорщиков.
В ту ночь, когда члены черного кабинета присутствовали на вышеописанном заседании, парижский палач Гейдеман ставил обитый черным сукном эшафот на площади напротив тюрьмы Ла-Рокетт.
Кто был в Париже и проходил через площадь мимо этой тюрьмы, тот заметил железные столбцы с кольцами, — это сваи, на которых укрепляются переносные балки эшафота.
Утром 13 марта эшафот уже был готов; слуги палача еще работали, укрепляя по его указаниям гильотину наверху трона смерти. Гильотина состоит из высокой рамки, сбитой из чисто вымытых балок; нижняя часть имеет форму и объем колоды. К ней прикреплены ремни, которыми привязывают приговоренного; на левой же стороне находится блестящее, острое лезвие, которое палач одним давлением пружины приводит в движение, и лезвие, падая на колоду, отделяет одним ударом голову от тела преступника.
Эта ужасная, быстрая машина была представлена в конце прошедшего столетия доктором Гильотэном в Конвент для бесчисленных казней. Он прославился через это, и его изобретение было названо его именем. Гильотина, на которой были казнены королева Мария Антуанетта и ее супруг, и теперь еще работает.
Когда наступило утро, окна и крыши соседних домов были заняты любопытными; между тем как войско, расставленное вокруг эшафота, едва могло сдерживать толпу народа. И однако любопытные спешили из близлежащих улиц, чтобы посмотреть на казнь Орсини и Пиери.
Площадь была до того заполнена народом, что мужчины сажали женщин на плечи, повсюду раздавались крики задавленных, но на это никто не обращал внимания; некоторые несчастные падали на землю и были раздавлены; о помощи нечего было и думать, так как со всех сторон приближались новые толпы.
Экипажи знати, к которым принадлежал и Морни со своими друзьями, должны были ехать через маленький переулок Ваккери, занятый войсками, чтобы добраться до свободного места возле эшафота; оттуда можно было смотреть на зрелище, к которому парижанин всегда стремится с таким удовольствием, что даже опасность и неудобство не пугают его.
На часах башни Ла-Рокетт пробило семь часов утра; в толпе послышался шепот, раздался звон колокола — для Орсини и Пиери он прозвучал в последний раз, призывая их на эшафот.
Отворились ворота тюрьмы, забили барабаны, вокруг стояла мертвая тишина, тысячи людей и полная тишина; точно дух смерти веял с высокого темного эшафота на толпу. Все с большим вниманием смотрели на дорогу, ведущую к воротам тюрьмы, где показалось длинное печальное шествие.
Орсини шел твердо; Пиери также не потерял мужества и твердости — оба итальянца были готовы умереть за свои убеждения.
Процессия вышла из тюрьмы и направилась к эшафоту.
Впереди шел отряд карабинеров, потом судьи в своих черных одеждах. За ними следовал палач Гейдеман, высокая фигура которого напоминала средние века. На нем был широкий черный плащ; седая голова была непокрыта, длинная борода спускалась на грудь; черты лица были холодные, но не отталкивающие. Никто из его слуг не шел за ним, они стояли внизу эшафота, ожидая своего хозяина.
За палачом следовали, окруженные с обеих сторон карабинерами, приговоренные к смерти — Орсини и Пиери. Они не были похожи на осужденных, серьезно и достойно они шли к смерти!
Два капеллана следовали за ними; шествие замыкали солдаты. Взоры всех обратились на палача и его жертвы.
— Смотрите, вот они идут; Орсини ступает так твердо, как будто его ведут на праздник! — кричали голоса.
Шествие приблизилось к эшафоту; карабинеры, судьи, священники, приговоренные, палач и его слуги взошли на гильотину.
Толпа замерла. Сквозь облака пробились первые лучи весеннего солнца.
Судья, который должен был прочесть смертный приговор, объявил громким голосом приказ палачу совершить казнь над обоими преступниками; потом подал палачу пергамент, чтобы исполнить церемонию.
В эту минуту Орсини взошел на ступеньки; он возвысил голос, желая говорить с народом; но едва раздались его первые слова, как Гейдеман накинул на его голову плотное одеяло, которое держал до сих пор на всякий случай под плащом. Орсини должен был замолчать: двое слуг подвели его к капелланам, которые сняли с его головы покрывало и стали готовить к смерти.
В толпе послышался, постепенно увеличиваясь, ропот негодования.
— Приговоренный принадлежит мне, — крикнул палач вниз, — эшафот не трибуна!
Потом он сделал знак слугам, стоявшим позади Пиери, — те схватили его, чтобы привязать под гильотину.
Пиери сопротивлялся, он хотел сам положить голову на плаху. Он, казалось, гордился тем, что умрет за свои убеждения. Он встал на колени, помолился и положил голову на выемку в плахе.
Слуги Гейдемана бросились на него и в одну минуту привязали ремнями, потом отступили назад. Палач тронул пружину; лезвие блеснуло, потом раздался грозный удар, и голова Пиери покатилась по черному сукну, между тем как из тела кровь бежала ручьем.
Слуги поспешно убрали голову и тело.
Теперь наступила очередь Орсини. Он видел, как умирал его соучастник в заговоре; ни один мускул на его лице не дрогнул, ни разу не отвел он своего взгляда и не дрожал перед смертью.
Орсини еще раз попытался говорить с толпой, громко изъявлявшей свое одобрение. Он сделал несколько шагов вперед, но прежде чем он успел сказать слово, слуги вторично накинули ему на голову черное покрывало палача. Они потащили свою жертву к гильотине и крепко ее привязали.
Гейдеман, счищавший в это время с секиры кровь, дотронулся еще раз до ужасного механизма, и снова лезвие, повинуясь давлению, опустилось на выемку плахи.
Орсини был казнен; его туловище лежало по одну сторону эшафота, а голова — по другую. Кровь текла с черного сукна на камни площади; фанатичные женщины собирали ее в свои платки.
Забили барабаны.
Приговор был исполнен; кровь, пролитая на улице Лепельтье, была отомщена.
Однако через несколько месяцев Людовик Наполеон должен был исполнить завещание Орсини — в следующем же году осуществилась надежда казненных на освобождение и объединение Италии.
Вскоре за тем император составил совместные планы с итальянским министром Кавуром, и первым знаком соглашения было бракосочетание принца Наполеона, двоюродного брата императора, с Клотильдой, шестнадцатилетней дочерью Виктора Эммануила, короля итальянского.
Тогда началась война между Францией и Австрией с ее битвами при Мадженте и Сольферино.
24 июня 1859 года был днем кровопролития, когда два воинственных народа в продолжение двенадцати часов мерялись силами. Казалось, французские войска и войска короля Сардинского должны были победить геройски сражающихся австрийцев; потери с обеих сторон были ужасные, и все с нетерпением ожидали конца этой сомнительной борьбы. Французы принудили австрийцев отступить, последние же отбросили сардинцев в другом месте, и потому можно было ожидать почетного мира скорее, чем предполагали другие государства. Мир действительно был заключен в Виллафранке через несколько дней после сражения при Сольферино.
Ломбардия досталась Наполеону, который отдал ее королю Сардинскому, за что Савой и городской округ Ницца были уступлены Франции.
Союз между верхними и средними итальянскими государствами послужил поводом к основанию нового государства с Виктором Эммануилом во главе.
В Париже следовали один за другим праздники, и Людовик Наполеон опять спас свой престол от падения на несколько лет. И в этот раз пали тысячи жертв и увеличили число трупов, на которых он думал основать свою династию. Была достигнута новая отсрочка, грозные тени отгонялись шумными пирами и придворными торжествами.
Во время этого похода Олимпио и маркиз томились в Консьержери по несправедливому обвинению в участии в заговоре Орсини.
Олимпио не так мучила несправедливость, как неизвестность об участи Долорес. У него отобрали бриллиантовый крест и посадили отдельно от маркиза. Бриллиантовый крест был передан императрице.
Прежде чем мы отыщем здесь наших обоих друзей, мы должны сообщить, где находился Хуан во время их внезапного ареста, так как мы не заметили его в соборе Богоматери.
Хуан решился во что бы то ни стало спасти принца Камерата от мучений в Кайене. Его не пугали опасности и многочисленные трудности, о которых предупреждал его маркиз; он объявил последнему, что решился На все, лишь бы только исполнить свой план.
Клод внутренне радовался, видя мужество и решительность Хуана, и снабдил его необходимыми для дальнего путешествия деньгами.
Несколько дней спустя Хуан выехал из Гавра на одном из пассажирских кораблей, отправляющихся в Южную Америку. Он еще не знал о тех многочисленных, почти непреодолимых трудностях, с которыми ему предстояло встретиться на пути. Но он обладал качествами, превозмогающими всякое препятствие, именно: мужеством и юношеской силой.
Три острова, находящиеся близ континента, образуют треугольник. Первым встречается Королевский остров, украшенный превосходными банановыми рощами; здесь живут комендант и около двухсот солдат. По одну его сторону находится остров Св. Иосифа, назначенный для галерных преступников; за ним лежит Чертов остров, служащий местопребыванием ссыльных.
На нем нет веселых нив, роскошно цветущего морского берега, банановой и величественной пальмовой рощи; он имеет вид печальной пустыни, сожженной палящим солнцем. На этом острове вырубили все деревья для того, чтобы ссыльные могли сильнее чувствовать свое изгнание и безотрадное положение и были лишены всякой надежды на бегство. Кое-где видны были только изуродованные кустарники, а между ними выстроенные из глины и камня хижины, крытые маисовой соломой; жалкие крестьянские избы по сравнению с ними выглядят дворцами; пещеры в голых скалах также обращены в жилища, в которых дверями и окнами служат большие и маленькие отверстия.
Чертов остров справедливо носит свое название, так как несчастные, сосланные сюда на десятки лет, испытывают адские мучения. Большинство из них скоро погибает от сильной жары, болезней и жалкой пищи.
Когда Камерата вступил на остров, здесь уже находилось около сорока ссыльных; их платья представляли лохмотья, башмаки были разорваны, силы и здоровье ослабели. Такая же участь ожидала и его.
Надзиратель, который встретил его и повел в жалкую хижину, был жандармским бригадиром.
Он объявил принцу, что будет посещать его три раза в день — в пять часов утра, после обеда в шесть и вечером в десять часов. Эти часы возвещались пушечными выстрелами с Королевского острова.
Камерата мрачным взглядом смотрел на пустынный остров, имеющий вид большой могилы. О спасении или бегстве нельзя было и думать. Кто раз вступил на Чертов остров, тот покончил навсегда с миром, и его можно было оплакивать как мертвого.
Хижина, предназначенная для принца, лежала возле скал; в ней находился только простой деревянный стол и такой же стул; солома на полу служила постелью; низкая дверь не запиралась: свет и воздух проникали через маленькое квадратное отверстие в эту невыносимо жаркую конуру. Воду, которую ссыльные должны были сами себе приносить, невозможно было пить; пища, привозимая каждый день с Королевского острова, была несвежая. Сухари почти всегда были покрыты плесенью; в муке и рисе ползали черви; скудно раздаваемая говядина всегда была несвежая. Ссыльные должны были сами себе приготовлять пищу; но очень немногие из них имели для этого необходимую посуду.
Принц Камерата, изнуренный голодом и жаждой, должен был преодолеть через несколько дней свою брезгливость. Один из ссыльных согласился готовить для него жалкий обед на костре.
Невыносимая жара днем, от которой нельзя было нигде укрыться, составляла ужасное мучение; впрочем, и ночи были такие же жаркие.
Горячая маисовая солома, наполненная насекомыми, была адской постелью, и в сравнении с ней ночное жилище в первобытном лесу было благодеянием. В продолжение целой ночи в хижине летало и жужжало бесчисленное множество комаров, укусы которых были нестерпимы.
Надзиратель Малье был неразговорчивый человек и ревностно исполнял свои обязанности; он часто даже ночью посещал хижины, желая убедиться, что ссыльные действительно спали или по крайней мере валялись на своих постелях. Несмотря на невозможность бегства, тюремщик Чертова острова очень часто устраивал неожиданные обходы.
Камерата покорился своей судьбе. Проходили месяцы; его крепкая натура переносила все ужасы ссылки. Сильнее страдала его душа, полная ненависти и жажды мщения тем, кто уготовил ему это проклятое существование, но его ненависть была бессильна и потому еще более мучительна, ибо он не мог более рассчитывать возвратиться в Европу.
Сначала он надеялся найти средства к бегству; но когда увидел с береговой скалы необозримое море и узнал бдительность Малье, то потерял всякую надежду на спасение.
На Королевском острове каким-то непонятным образом распространилось известие, будто несколько ссыльных, несмотря на все принятые меры, составили заговор и намерены убить старого Малье и покинуть остров. Поэтому комендант решил послать смотрителю помощника, в которые и выбрал Джона, бывшего слугу мнимого герцога. Мошенник не забыл боль и оскорбления, которые Камерата нанес ему однажды в крепости, и потому он торжествовал, когда был назначен помощником тюремщика.
Комендант избрал Джона на том основании, что тот оказался услужливым и, кроме того, отличался необыкновенной физической силой. Он переехал в хижину смотрителя и вскоре обнаружил свою тайную ярость и власть над Камерата, который должен был подчиняться его распоряжениям.
Однажды вечером Камерата отправился на одну из скал, выдающихся в море. Вечернее солнце отражалось в волнах; вдали темная вода сливалась с небом в фиолетовых облаках.
Камерата заметил вдалеке черную точку, в направлении, где находился континент. Он еще раз взглянул в ту сторону, желая рассмотреть, что разовьется из темного пятнышка. В это время с Королевского острова раздался пушечный выстрел, призывающий на смотр. Невидимая сила удерживала Камерата на скале, чтобы прежде чем поспешить к дому заболевшего Малье, понять, что означает эта медленно приближающаяся черная точка: ему казалось, что из нее должна образоваться лодка или маленький корабль. Вдруг он вспомнил ненависть Джона, временно заменявшего Малье, и, поспешно покинув скалу, направился к дому последнего.
Предстоящий ему путь был длинен, и чтобы его преодолеть, даже бегом, требовалось более получаса.
Между тем, совершая длинный переход к отдаленному месту смотра, принц оставался в недоумении, был ли это действительно корабль, приближающийся к острову, и что он намеревался делать, так как приближаться к острову ссыльных было строго запрещено.
Если вдруг заметят судно? А оно, может быть, спешит сюда, чтобы его освободить. Страх и надежда овладели Камерата; он делал всевозможные предположения, и, как всякий несчастный, надеялся на спасение.
Солнце давно уже закатилось, когда он приблизился к хижине; кругом все было тихо, смотр уже был окончен — он опоздал.
Перед домом коменданта стоял отвратительный бульдогообразный человек; он, очевидно, ожидал принца, который за это нарушение порядка должен был подвергнуться наказанию.
— Ого, счастье ваше, что вы пришли, я только что намеревался бить тревогу, — сказал помощник больного Малье. — Вы, верно, задумываете бежать! Знаете ли, что вам угрожает?
Камерата заметил, что Джон желал дать понять ему все свое превосходство.
— Я опоздал и перенесу без ропота заслуженное наказание.
— Вас нужно заключить в решетчатую комнату. Вы, кажется, грубите! Черт возьми, вы должны за это быть наказаны! — вскричал Джон, покраснев. — Подождите, вы меня узнаете. Теперь мы не в прежних отношениях.
— Вы имеете право только назначить мне наказание, которое я заслужил, — отвечал Камерата.
— Я могу назначить его по своему желанию, и если вы будете еще возражать, то завтра же вас закуют в цепи.
— Слушай, не раздражай меня, — проговорил с трудом Камерата, так как его терпение истощалось.
— Я отправлюсь к скалам и осмотрю море, может быть, я вам принесу заслуженные цепи, так как без причины вы не могли опоздать, — сказал ненавистный Джон. — Марш!
Камерата дрожал от бешенства, он хотел ударом кулака наказать мерзкого мошенника за его злость, но удержался.
Джон повел принца в карцер. В продолжение нескольких лет никто не входил в него, потому что Малье, хотя и был строг, однако никогда не наказывал за опоздание.
Принц подумал, что если он теперь откажется повиноваться, то его ждет худшая участь.
Джон отпер низкую, но крепкую дверь карцера.
— Входите, — крикнул он грубо, — здесь вы не будете наблюдать за морем!
Камерата вошел в решетчатую комнату, имевшую в квадрате не более шести футов; его не так мучило наказание, как угроза Джона, который, заперев дверь, отправился к скале.
На улице раздался смех Джона.
— Теперь сидите в яме, пока ваше тело не покроется болячками; это усмиряет, — сказал он, удаляясь по направлению к скале, откуда можно было обозреть море на далекое пространство.
Месяц еще светил на небе. Проходя мимо, Джон заглядывал в оконные отверстия хижин, желая убедиться, спят ли их обитатели. Комендант не мог найти лучшего сторожа. Джон предчувствовал, что своим изгнанием ой был обязан мнимому герцогу, а потому с большим наслаждением мечтал о дне мщения. Он был уверен, что рано или поздно ему удастся, каким бы то ни было образом, возвратиться во Францию, и тогда первым его долгом будет жестоко наказать Эндемо.
Черная точка, , которую Камерата заметил на море, оказалась челноком, маленькой рыбачьей лодкой, вышедшей после обеда из ближайшей к Кайене бухты.
Только один молодой человек находился в ней. На нем было легкое платье береговых рыбаков, состоящее из полосатой рубашки, полотняных панталон и шляпы с широкими полями.
Удалившись от берега и направив свою маленькую лодку к острову, он поставил осмоленный парус. Когда наступил вечер, перед ним показались волшебно освещенные месяцем скалы Чертова острова.
— Ободрись, бедный принц Камерата, — сказал он, и его большие темные глаза заблестели, — час твоего освобождения приближается! Да поможет Пресвятая Дева, чтобы там наверху не подстерегал изменник.
Это был Хуан, задумавший отчаянное предприятие и отправившийся на остров в маленькой рыбачьей лодке. Хуан доверился одному бедному рыбаку близ Кайены, купил у него лодку, запасся советами, за что щедро наградил его. Этот старик познакомил Хуана со всеми условиями Чертова острова и со всеми опасностями. Он упомянул, что подъезжать к острову запрещено под страхом строгого наказания. Но Хуана ничто не пугало; он решился даже пожертвовать жизнью и свободой, чтобы спасти принца, которого любил.
Небо, казалось, благоприятствовало его благородным намерениям: на горизонте не было ни одного облака, предвещавшего грозу; ни один порыв ветра не препятствовал движению маленького судна. Приближаясь к острову, Хуан снял парус. При бурной погоде невозможно было подъехать к этому месту острова, так как бураны разбивали судно вдребезги о круто поднимающиеся скалы.
Старый рыбак указал смелому молодому человеку место, где находится узкий въезд между двумя черными стенами, и Хуан вскоре увидел его перед собой. Въезд между скалами был темен. Хуан, собрав все силы, прижал маленькое судно к каменистым стенам и вскоре достиг выступа, позади которого вдруг показалось низменное место. Казалось, природа образовала здесь вход из нескольких выдающихся ступенеобразных уступов.
Лицо Хуана прояснилось. Ему удалось придвинуть лодку к низкому месту, едва достигаемому ползком. К кривому дереву, выходящему из расщелины скалы, он привязал лодку, которая должна была увезти принца на континент.
Едва успел он окончить эту работу и уже собирался перескочить на ближайший выступ, как услышал приближающийся шум. Осторожно и тихо достиг он уступа скалы; теперь он мог рассмотреть простирающуюся впереди трещину, которая делалась все шире и, без сомнения, вела на самый остров.
В это время показалась фигура мужчины. Хуан согнулся: он заметил на шляпе этого человека бляху сторожа. Это был Джон, осматривавший море.
Уступ, где стоял Хуан, был узкий; что если он, согнувшись, потеряет равновесие! Плеск выдаст его.
Это была минута ужасной опасности. Капли пота выступили на его лбу. Сторож приближался; он должен был пройти в пяти шагах от того места, где укрылся Хуан; хотя там, где стояла лодка, было очень темно, однако, если бы сторож подошел ближе и глянул вниз, то мог заметить Хуана; тогда все погибло, нельзя было бы думать о спасении Камерата.
Наступила решительная минута, сторож прошел мимо того места, где спрятался Хуан, и скрылся за скалой.
Хуан не мог оставаться более на этом узком гладком выступе! Он легко поднялся на холм, по которому шла дорога. Сторож ушел вправо, Хуан направился влево, надеясь найти выход из каменистых утесов.
Он прислушивался, не угрожает ли ему опасность; кругом все было тихо. Он стал прокрадываться по тропинке между каменными стенами и вскоре добрался до того места, откуда открывался вид на всю низменную часть острова.
Старый рыбак сказал ему, что здесь нет деревьев, и советовал спрятаться близ расщелины скалы, откуда ссыльные ежедневно носят воду. Там он должен был ждать, пока не появится тот, кого он желал освободить.
Приблизиться к хижинам было бы сумасшествием.
Хуан отправился по тому направлению, где находилась, по точному описанию рыбака, расщелина, наполненная пресной водой. Он нашел ее, когда сторож уже миновал ее. Хуан еще не знал, заметил ли тот судно.
Около естественного колодца острова, находившегося между крутыми каменными стенами, Хуан заметил несколько больших камней, за которыми мог скрыться и ожидать наступления утра. Он взял с собой рис и бутылку вина, так как мог пробыть здесь до следующего вечера. Днем же, если бы ему даже удалось предупредить принца о бегстве, то совершить его было бы невозможно.
Наступило утро и показался длинный ряд несчастных, идущих за водой для дневных потребностей. Сердце Хуана сильно забилось, когда он, скрываясь за утесами, увидел, что приближаются ссыльные с ведрами. Теперь нужно было узнать Камерата и сделать ему знак! Его товарищи не должны были ничего заметить, ибо кто мог поручиться, что между ними не было изменника.
Парами приближались они к источнику, чтобы наполнить свои ведра. Хуан внимательно, рассматривал каждого ссыльного, но Камерата между ними не было.
Наконец, когда вся шеренга окончила свою работу и первые пары собрались уже в обратный путь, к источнику подошел одинокий ссыльный; возле него находился сторож, которого Хуан видел ночью.
Этот ссыльный был Камерата; несмотря на его худобу, Хуан узнал его.
Но как подать ему знак? Сторож стоял возле него и ждал, пока тот зачерпнет воды; однако нужно было скорее придумать что-нибудь, ибо иначе не было возможности объясниться.
Хуан воспользовался минутой, когда Камерата вытаскивал из воды ведро; сторож смотрел вслед удаляющимся, и Хуан поспешно высунул голову из-за камней. Камерата посмотрел в его сторону и от неожиданности едва не выдал его. Хуан приложил палец к губам и скрылся за камни, потому что в это время сторож обратился к принцу.
— Долго ли вы будете прохлаждаться? Должно быть, решетчатая комната не особенно приятна, — проговорил с насмешкой Джон.
Камерата, узнав Хуана, не отвечал; он с намерением оставил свою шляпу у колодезя, чтобы иметь возможность еще раз вернуться одному.
— Ты ли это, Хуан, — прошептал он, — клянусь всеми святыми, ты подвергаешься опасности.
— Я пришел освободить вас! Все уже приготовлено, — поспешно отвечал Хуан, — сегодня вечером мы будем далеко отсюда.
— Я сижу под замком, в карцере!
— В таком случае, когда все успокоится, я поспешу к вам на помощь.
— Черт возьми, где же это вы застряли? — раздался раздраженный голос сторожа.
Камерата ушел, и Хуан провел весь день в своем убежище. Солнце сильно палило, но Хуан, судя по облакам, ожидал к вечеру грозу. Это было бы ужасным ударом для Камерата и для него, потому что, если поднимется буря, то они безнадежно погибнут в маленькой лодке.
С возрастающим беспокойством следил он за направлением ветра и за сгущающимися тучами; вскоре они покрыли все небо. Ночь наступила раньше, чем обыкновенно. До десяти часов Хуан не смел и думать о том, чтобы приблизиться к карцеру; мрак быстро распространялся.
Наконец раздался глухой пушечный выстрел с Королевского острова; теперь все успокоилось. Гром еще не раздался, но крупные дождевые капли уже падали на каменную почву.
Нетерпение Хуана возрастало; он не желал терять ни одной секунды, и господствующий на острове мрак благоприятствовал его нетерпению. Он быстро покинул скалы и поспешил к отдаленным хижинам, расположение которых он хорошо запомнил.
Достигнув хижин, он остановился на одну минуту, прислушиваясь — ссыльные уже успокоились. В доме начальника также стояла глубокая тишина.
Хуан заметил около него деревянное строение, он был уверен, что здесь находится Камерата. В ту минуту, когда Хуан приблизился к двери дома, он услышал вдали первый удар грома.
— Это несчастье, — прошептал он, — да поможет нам небо! Он тихо постучал; в это время поднялся бурный вихрь.
— Принц, — шептал он, — вы здесь?
— Еще рано, Хуан, — отвечал Камерата, — сторож еще не спит.
— Мрак облегчит ваше предприятие, мы должны выломать дверь.
— Это погубит нас.
— Нет, принц, гром заглушит шум. Я вырежу из двери замок, потом один сильный удар и вы свободны!
Хуан вынул из кармана нож и принялся стругать дерево; он не слышал шороха, приближавшегося со стороны дома; дождь и буря мешали ему.
— Теперь, принц, — сказал Хуан, — напирайте на дверь, я помогу.
В ту минуту, когда раздался треск, около Хуана грянул выстрел.
Дверь была выломана, и Камерата вышел на свободу; пуля вошла в стену недалеко от него.
— Мы погибли, — вскричал он, увидев сторожа в пяти шагах от себя, который прицелился из двухствольного ружья, желая выстрелить второй раз; его могли услышать на Королевском острове и через несколько минут забить тревогу.
Камерата, видя опасность, бросился на Джона и направил ствол ружья в сторону; раздался выстрел, сопровождаемый шумом грома. Камерата вырвал у разбойника ружье и прикладом раздробил ему голову.
— Скорее! — вскричал он. — Иначе мы погибли!
В директорском доме и в хижинах поднялась суматоха. Старик Малье слышал выстрелы и вскочил, несмотря на боль и слабость; из всех хижин собирались ссыльные. Хуан и Камерата бросились к скале. В это время раздались сильные удары грома, молния чаще и чаще сверкала; голоса смешивались, люди бегали взад и вперед.
На Королевском острове грянул сигнальный выстрел. Несмотря на грозу, там услышали два последовавших один за другим выстрела, сделанные сторожем. Камерата знал, что случится через несколько минут.
Лодки перевезли с Королевского острова пикет солдат; в то же время с вершин скал пустили ракеты, возвещавшие в Кайену о бегстве ссыльных.
— Мы идем на смерть, — сказал принц Хуану, бежавшему вместе с ним к скале. — Я не страшусь ее, потому что лучше умереть, чем остаться здесь! Мне жаль только вас! Вы еще так молоды!
— Я еще не теряю надежды, принц, и хотя опасно в такую бурю пускаться в море в моей лодке, однако это необходимо, так как мы ни в коем случае не можем остаться на острове до утра.
— Идите рядом со мной, чтобы в темноте и при внезапной молнии вы не упали в расщелину скалы, — сказал Камерата.
Оба беглеца дошли до узкой тропинки, которая вела к тому месту, где Хуан привязал свою лодку. Если волны оторвали и угнали ее! Ужасная мысль!
Наконец они достигли расщелины скалы; вдали у хижин мерцали факелы. Найдя Джона с разбитым черепом, солдаты, разделившись на группы, отправились на поиски беглецов.
Несмотря на сильную грозу, лодки с солдатами прибывали с Королевского острова.
Хуан и Камерата увидели при синеватом свете молний подбрасываемую волнами лодку, стоявшую внизу.
— Слава Богу, она здесь; но спускайтесь осторожно, принц, — сказал Хуан.
— Подождем следующей молнии! Теперь я увидел выступ; поспешим вниз, само небо светит нам.
Камерата последовал за своим спасителем; с легкостью и ловкостью серны они спустились по скалистому утесу и спрыгнули в лодку, которая едва не опрокинулась. Гроза продолжалась. Прибой врывался в расщелину, поднимая и опуская лодку; теперь нельзя было колебаться и размышлять.
Оба беглеца протолкнули лодку между скалами; чем дальше они пробирались, тем сильнее бросало лодку, как ореховую скорлупу. Они приблизились к выходу и только тогда увидели, что все мужество, все старания, всякая надежда были потеряны; волны разбивались с ужасным шумом о скалы, и беглецы не могли справиться с лодкой, которую прибой неудержимо гнал вперед; они то находились далеко от скал, то через секунду новая высокая волна бросала их к берегу.
Хуан и Камерата промокли до костей; пенящиеся волны заливали лодку; напрасно действовали они рулем, волны издевались над их усилиями. Гром гремел, молния непрерывно сверкала, ярко освещая небо и воду.
— Пресвятая Божья Матерь, помоги нам! — вскричали Камерата и Хуан; они должны были уцепиться за борт лодки, иначе волны унесли бы их.
Наконец громадные волны отнесли их далеко от скал; лодка была то на волнах, то между ними и казалась бессильной игрушкой ужасной стихии. Буря шумела и уносила их все дальше и дальше от острова; оба беглеца, отдавшись на произвол судьбы, ожидали своего последнего часа.
В эту минуту на скалах вдруг показались две сигнальные ракеты; огненные лучи поднялись до облаков и образовали красные огненные шары.
На кайенском континенте было уже известно, что сделана попытка к бегству. Вдоль берега тотчас расставили стражу, чтобы поймать беглецов, если они в эту бурю не найдут смерти в волнах.
Хуан и Камерата уже потеряли надежду на спасение.
Лодка все более и более наполнялась водой, буря сломала мачту, которая своими тяжелыми снастями нагнула лодку на сторону.
— Будем бороться до последней минуты! — вскричал Хуан и принес из задней части лодки топор и черпак.
В то время, когда он рубил мачту и канаты, чтобы не дать лодке опрокинуться, Камерата вычерпывал воду. Однако все труды, все мужество были напрасны: на берегу их ожидали сыщики, в море беспрерывно охватывали волны; они не могли себе представить, куда их уносило. Хуану казалось при свете молнии, что они удаляются в море. Передняя часть лодки поднялась, задняя же опустилась; наконец вода хлынула на них, и на несколько минут исчез всякий след лодки и обоих беглецов; потом лодка, опрокинутая вверх килем, снова всплыла, показались человеческие руки, судорожно державшиеся за борт. Долго ли они будут в состоянии держаться?
Императорский двор переехал на лето в замок Сен-Клу, находящийся за Булонским лесом и за Сеной.
Было одиннадцать часов вечера, когда какой-то экипаж проехал мимо парка к террасе. Евгения сидела в зале, открытые окна которого выходили в парк.
В переднюю, где находилась дежурная камерфрау, вошел слуга.
— Будьте так добры, доложите ее императорскому величеству о девице Беланже.
— Императрица никого не принимает в такой поздний час, — отвечала камерфрау, удивленная и рассерженная.
— В таком случае девица Беланже просит немедленно доложить о ней инфанте Барселонской.
— Странное требование.
— Я умоляю вас, дело очень важное.
В эту минуту в передней показалась запыхавшаяся молодая дама. На ней был дорогой наряд; она была необыкновенно хороша. ЕЙ было не больше шестнадцати лет. В ее движениях обнаруживались волнение и поспешность.
Молодая дама, вошедшая в императорские комнаты, как будто имела на то право, была Маргарита Беланже, поменявшая простое платьице на дорогое шелковое и полинялый платок на шаль.
Камерфрау с удивлением смотрела на нее.
— Доложите поскорей инфанте, — сказала Маргарита в то время, когда слуга удалился.
— Как ваше имя? — спросила камерфрау, которая растерялась, потому что еще никогда не встречала подобного случая; она не могла предполагать, чтобы эта да? -га была незнатная, так как ее скорее можно было принять за графиню.
— Маргарита Беланже — поскорей!
Камерфрау, сомнительно покачивая головой, удалилась. Мы воспользуемся этим временем, чтобы рассказать о событиях, случившихся в этот промежуток времени.
Инесса, после многих напрасных стараний, узнала наконец, что Олимпио и маркиз заключены в Консьержери и Долорес живет в охраняемом боковом флигеле роскошного дома, предназначенного для Маргариты Беланже.
Очаровательная дочь таинственной женщины из предместья Бельвиля была любовницей императора, и хотя последний до сих пор не мог похвалиться ее расположением, однако окружил ее всевозможной роскошью.
Инфанте удалось переговорить с Олимпио в Консьержери. Она сообщила ему, где находится Долорес, и не скрыла между прочим от него свою прежнюю вину в ее судьбе. Инфанта обещала помочь ему во всем, и Олимпио поверил ей.
Когда расстроенная камерф рау доложила инфанте о приехавшей молодой даме и назвала ее по имени, Инесса поняла, что Олимпио сделал решительный шаг.
Инфанта велела пригласить Маргариту в свою комнату, отделявшуюся от покоев императрицы одной оранжереей. Евгения обычно перед сном прогуливалась по этой оранжерее.
В свите императора находился в это время молодой красивый француз, который не мог не произвести впечатления на Евгению. Мувильон де Глим обладал качествами, привлекательными для многих женщин. Он был вежлив, нежен и любезен.
Граф де Глим, как видно было, питал глубокую страсть к прекрасной императрице. Он преследовал ее, стараясь на каждом шагу обнаружить свои чувства к ней.
Если желание видеть у своих ног обожающих красивых мужчин заслуживает название любви, то мы можем сказать, что Евгения любила Мувильона де Глима, бывшего предметом страстных взглядов всех знатных дам Парижа. Императрица торжествовала, что победила также и его.
Он был Дон Жуан, изучивший женщин и очень хорошо знавший, что чувства императрицы точно такие же, как и у других женщин, которым нравится красноречивое слово и отважный взгляд. Могла ли его удержать ее знатность? Евгения не отказывала его первым осторожным просьбам, ей нравилось, что граф дольше прикасается своими пылающими губами к ее красивой руке и что он нахальнее бросает на нее свой взгляд, чем другие.
Наконец он решился просить у нее свидания, и императрица назначила его, когда принцесса Берри и графиня Меттерних признались ей, что они отдали бы полжизни за одно свидание с графом де Глимом.
Сан-Клу был удобным местом для тайных любовных свиданий, и Евгения обещала графу прийти к маленькому пруду парка именно в тот вечер, когда Маргарита Беланже так неожиданно явилась к Инессе.
Инфанта не знала о тайной ночной прогулке императрицы. Она думала, что Евгения находится в своем салоне или в оранжерее.
Но Евгения вышла из своей комнаты уже более получаса и, пройдя через заднюю лестницу, отправилась в парк. Она накинула на себя легкий душистый платок и пошла по совершенно безлюдным дорожкам, ведущим к крытым аллеям, пруду и бельведеру.
Император со свитой был уже давно в комнатах, выходивших на террасу, а придворные дамы в предназначенном для них зале громко смеялись и шутили; они проводили время в играх, которые удивили бы незваного зрителя. Две из них надели блестящие мундиры и исполняли роль влюбленных кавалеров; подобные забавы доставляли большое удовольствие всем участницам.
Евгения бежала по освещенной луной поляне в тень старых ветвистых деревьев, чтобы под их защитой достигнуть пруда, где находилось много заманчивых дерновых скамеек, темных аллей и укромных местечек.
Когда она приближалась к тенистым аллеям, ею внезапно овладели чудные мысли: ей казалось, как будто она слышит вдали возле замка тихие шаги; потом она невольно вспомнила ту ночь, когда сидела с Олимпио в дворцовом парке Мадрида, и другую ночь, когда гуляла с герцогом Олоцага в Аранхуесе; ей вспомнилось имя Рамиро.
Перед ней показалась фигура графа де Глима, стройного мужчины, ожидавшего ее теперь, чтобы воспользоваться оказанной милостью.
Увидев приближающуюся Евгению, он подумал, что подаренные ему минуты будут вечны, потому что если бы она не желала принадлежать ему, то не явилась бы на это свидание.
Граф Глим встретил императрицу и в благодарность за ее приход запечатлел горячий поцелуй на ее ручке; потом он увел ее в темные крытые аллеи, нашептывая слова любви, на которые Евгения, улыбаясь, тихо отвечала.
Вдруг она вырвалась из его объятий — в конце аллеи она увидела инфанту Барселонскую.
— Уходите скорей, — проговорила она в волнении, — идут, скройтесь.
— Счастливейшие минуты моей жизни кончились, — прошептал граф и исчез в тени кустарников, между тем как Евгения, делая вид, будто прогуливается, пошла навстречу инфанте, которая, по-видимому, была расстроена.
Увидев императрицу, она поспешно подошла к ней.
— Я искала вас в комнатах, чтобы передать вам это письмо, только что принесенное в замок, — проговорила Инесса.
— Письмо без подписи.
— По-видимому, оно заключает в себе тайну, так как настоятельно просили передать его.
Евгения возвратилась в сопровождении инфанты в комнаты, там она распечатала письмо и, прочитав его, побледнела.
«Вы получите эти строки в виде предостережения, — говорилось в письме. — Жертвы, арестованные по вашему внушению в соборе Богоматери, должны быть через несколько дней освобождены, иначе Рамиро вас проклянет. Из этого вы поймете, что находитесь в руках писавшего вам эти строки и которого вы знаете с той ночи, когда были похищены из Аранхуеса!»
Письмо было без подписи; несмотря на это, Евгения знала, кто его писал, кто осмелился ей приказывать и угрожать! Это был Олимпио Агуадо; ему была известна тайна, связывающая ее с Рамиро Теба! Она была в его руках!
Мучительный страх овладел императрицей; она дрожала, ее пальцы мяли письмо, капли пота выступили на лбу, взгляд бесцельно блуждал; казалось, с ее бледных губ должны были сорваться безумные слова; но потом ею овладело ужасное бешенство — ее глаза гневно засверкали, лицо приняло грозное выражение.
— Он должен умереть, умереть неожиданно, чтобы все прошедшее погибло вместе с ним, — проговорила она. — О, ты в моих руках, бессильный, и должен умереть за свое знание тайны! Евгению не так легко победить! Трепещи передо мной! Мы рассчитаемся, благородный дон!
Императрица провела всю ночь в ужасном волнении в салоне и даже не входила в спальню.
Инесса догадалась, какое она приняла решение, когда утром та потребовала государственного казначея Бачиоки.
У бульвара Bonne Nouvelle, против улицы Отвиль, находилось огромное великолепное здание, принадлежавшее прежде герцогу Амбаскаду, который, разорившись, уехал в Америку. Флери купил его очень дешево для императора, а тот подарил его Маргарите Беланже, которая ему очень нравилась.
Этот великолепный дом походил на один из тех храмов любви, какой обыкновенно устраивают богатые аристократы для своих молодых жен и для своих любовниц, чтобы провести с ними медовый месяц. В этих храмах находится все, что услаждает чувства, ласкает глаз и возбуждает очарование! Великолепные салоны с дорогими картинами, зеркальными стенами, позолоченной мебелью; ротонды с мягкими диванами; оранжереи, украшенные тропическими растениями, маленькими фонтанами и искусственными беседками, столовые, меблировка которых выше всякого описания; сараи с изящными экипажами и конюшни с мраморными яслями и красивыми верховыми и упряжными конями.
Эти здания разделены, обыкновенно, наподобие больших дворцов, на несколько флигелей, хотя и отдаленных друг от друга, однако соединенных между собой коридорами. Один из таких флигелей предназначен для хозяйки дома, другой для приема гостей, а третий для богатого или обремененного долгами владельца, ожидающего наследства после смерти старого скупого дяди.
Дворец герцога Амбаскада был навязан Маргарите Беланже ее матерью, после того как Маргарита была найдена у сторожа железной Дороги. Подобный случай был редкостью в кругу знатных куртизанок, ибо большая часть из них жаждет такого подарка и считает осязательным доказательством любви, из которой они стараются извлекать всевозможные выгоды.
Маргарита не была похожа на тех бедных девушек, которые имеют счастье и несчастье обратить на себя удивительной красотой внимание знатного человека, и кто знает, что она сделала бы, если бы ее расчетливая мать не заставила ее принять драгоценные подарки.
Любовь императора не могла ее соблазнить, как и внимание всякого мужчины, которого она не любила; Маргарита еще не понимала любви. Она была невинна до глубины сердца.
Людовик Наполеон должен был поэтому ограничиться только тем, что проводил иногда с ней вечера и не получал за свои громадные жертвы желаемого удовлетворения; может быть, эти вечера доставляли ему неизвестное до сих пор удовольствие; может быть, они прельщали его больше, чем хитрости расчетливых кокеток.
Маргарита могла похвалиться, что пленила «черного человека, который лжет» на более продолжительное время, нежели кто-либо другой; прекрасная испанка, графиня Теба, умела привязывать его к себе только до того времени, пока не сделалась императрицей.
Однако и Маргарита была забыта, когда Наполеон занялся планами, касающимися Мексики, и Бачиоки решил воспользоваться ею для других целей. Он ввел в ее дом императорского чиновника Мараньона, желавшего жениться на ней.
В ту ночь, когда императрица получила письмо от Олимпио, Маргарита согласилась на этот брак, и свадьба была назначена на следующий день.
Мараньон до сих пор мастерски играл роль влюбленного, после свадьбы же совершенно изменился. Маргарита заметила, что он поддерживал постоянные сношения с Бачиоки и что эти два человека желали воспользоваться ею для каких-то тайных целей. От инфанты она узнала, что девушка, заключенная в одном из флигелей ее дома, страдала невинно, и с этого времени Маргарита стала тайно заботиться о Долорес, стараясь, насколько было возможно, облегчить тяжелую участь несчастной. От Мараньона она должна была скрывать эти заботы, так как заметила, что он с какой-то непонятной ненавистью старается лишить Долорес всякого утешения и заставить страдать.
Как-то вечером Мараньон явился в комнату Маргариты; у него только что был Бачиоки, с которым он имел тайный разговор.
— Ты знаешь, — сказал Мараньон, убедившись, что супруга его была одна, — кому мы обязаны нашей счастливой жизнью, теперь твоя очередь оказать услугу.
Маргарита, которую инфанта научила притворно соглашаться на все планы Бачиоки и Мараньона и открывать их ей, посмотрела на своего мужа, за которого вышла замуж только для того, чтобы изменить свое положение.
Мараньон был бледен, глаза его горели злобой, от черной бороды он казался еще бледнее. Маргарита все больше и больше чувствовала страх к нему.
— Говорите, — отвечала она коротко; она не могла решиться говорить ему ты, несмотря на то, что Мараньон постоянно употреблял это слово в разговоре с ней.
— Дело состоит в том, что ты должна оказать тайную услугу! Знаешь Консьержери?
Маргарита насторожилась, ее муж не предполагал, что она уже познакомилась с Олимпио через Инессу.
— И что же? — спросила она.
— Завтра ты отправишься в Консьержери; сторожа предупреждены о твоем посещении и проведут тебя в одну из комнат. Запомни все, что я тебе говорю! В этой комнате находится человек, незнакомый тебе; он государственный преступник! Отнеси ему бутылку вина.
— Изменнику императора вина? — спросила Маргарита, начиная понимать этот план.
— Ты думаешь, он удивится тому, что незнакомая дама принесла ему вина? Он перестанет удивляться и поверит тебе, когда ты скажешь, что вино прислала сеньора Долорес.
— Которая находится в этом доме?
— Без сомнения! Ты должна сыграть роль ее подруги и сказать, что сеньора свободна.
— Если только дело заключается в этом, то можете надеяться, что я естественно сыграю эту роль.
— Я не сомневаюсь в твоих способностях. От тебя много зависит, и у тебя не будет причин жаловаться на меня, если хорошо исполнишь это поручение.
— Я все поняла — изменника хотят погубить! Все будет точно исполнено. Вы останетесь мной довольны.
Лицо Мараньона выразило удовольствие, когда жена изъявила согласие, в искренности которого он не сомневался.
— Не перепутай нечаянно бутылки, — сказал он, — это было бы плохо для тебя самой. Чтобы убедиться, нет ли подлога, исследуют недопитое заключенным вино.
Мараньон вышел из комнаты; он был уверен, что Маргарита исполнит его поручение, и хотел наблюдать за ней из коридора Консьержери.
«Почему он заставил ее отнести вино? Почему он сам не отнес его заключенному?» — думала Маргарита.
Ее размышления были прерваны тихим стуком; она приблизилась к высокой двери комнаты. Когда она отворила ее, перед ней стояла инфанта Барселонская.
— Само небо посылает вас ко мне в этот час, — сказала Маргарита, — но если вас увидит Мараньон…
— Несколько минут тому назад он вышел из дома, — отвечала Инесса. — Что случилось? Он дал вам поручение?
— Вы знаете…
— Я предчувствую. Это поручение касается Олимпио?
— Точно так.
— А вино?
— Я должна отнести его благородному дону.
— Я уверена, что оно отравлено.
— Мараньон удостоверится, что я отнесла дону Олимпио бутылку и что он выпил именно это самое вино.
— Исполните поручение, но предупредите Олимпио.
— Я так и сделаю. О, милосердный Бог, в каких руках я нахожусь!
— Соглашайтесь на все! Таким образом вы можете оказать бесконечные благодеяния, Маргарита! Скажите дону Олимпио, чтобы он постарался выйти из Консьержери. Без сомнения, сделают новую попытку умертвить его, увидев, что яд не действует.
— Я бы желала доставить ему средства к бегству.
— Это могло бы выдать вас. Мы можем только предостеречь Олимпио, все же остальное нужно предоставить ему. Я пришла повидаться с Долорес.
— Я вас проведу к ней.
— Ей ничего не следует говорить о покушении, чтобы не увеличивать ее страданий. Можно ли с ней говорить?
— Я думаю! Но мы не можем попасть к ней в комнату, так как даже ночью обе прислужницы охраняют дверь. Поэтому мы должны довольствоваться тем, что поговорим с ней шепотом через одну из запертых дверей, к которой мы пройдем через задний коридор.
— Проведите меня, Маргарита, — сказала тихо инфанта и пошла за Маргаритой в коридор, который вел через заднее здание к флигелю, где жила Долорес.
Хотя уже было поздно, однако заключенная еще не спала. Долорес не решилась лечь, боясь, чтобы ее не застали врасплох. Она была в руках своих врагов. Разлученная с Олимпио, мучаясь постоянными опасениями за его жизнь, Долорес потеряла всякую надежду на радостное будущее.
Были минуты, когда эта много испытавшая женщина, удрученная скорбью, окончательно падала духом и когда ее любовь и вера не могли ее ободрить; вновь и вновь представлялся ей образ Олимпио, его высокая, прекрасная фигура, его дорогое лицо! Она слышала его слова: «Будь мужественна, моя возлюбленная, мы победим, не сомневайся в этом. Для нас настанет лучшее время, и тогда я тебя вознагражу за все эти мучительные часы. Надейся на Бога и на нашу любовь».
Но действительность заставляла забывать эти прекрасные мечты. Хотя Долорес была окружена роскошью и великолепием, однако видела вокруг себя только тюрьму, где безнадежно томилась.
Так сидела она и в тот вечер, проливая слезы, в комнате, двери которой были день и ночь охраняемы. Вдруг ей послышался шум у одной из запертых дверей; она прислушалась: кто мог так поздно подойти к двери? Прислуга была в передней. Неизвестность мучила Долорес; должна ли она радоваться или остерегаться.
В это время тихо постучались, и в коридоре чей-то голос осторожно и едва слышно назвал ее по имени.
— Это Инесса, — проговорила Долорес и тихо подошла к двери, — это она и то доброе существо, которое желает облегчить мое заключение.
— Долорес, вы одна? — спросил голос инфанты.
— О, как вы обрадовали меня, — отвечала она шепотом, — мы можем спокойно разговаривать, если только не придет внезапно Эндемо.
— Эндемо, ваш смертельный враг? — спросила с удивлением Инесса.
— Разве вы не знаете, — отвечала Долорес, — я нахожусь в его власти.
Инфанта с ужасом посмотрела на Маргариту; она не решилась высказать того, что думала в эту минуту. Слова Долорес возбудили в ней страшное подозрение: если вдруг Долорес сошла с ума, что весьма легко могло случиться из-за бесконечных мучений?
— Во имя всех святых, — проговорила наконец инфанта, — что вы говорите?
— Мараньон и Эндемо одна и та же личность, — отвечала тихо Долорес.
Наступило тяжелое молчание.
Инесса и Маргарита, не понявшая последних слов, обменялись взглядами.
— Теперь мне все ясно, — прошептала инфанта. — Для своих планов Бачиоки пользуется им и вами, бедная Маргарита. Не отчаивайся, моя бедная Долорес, два человека заботятся о тебе и охраняют тебя. До тебя и до твоего Олимпио никто не смеет дотронуться. Мне столько придется искупать и заглаживать свою вину! Ты вполне можешь положиться на меня.
— Я исполню это с удовольствием, я знаю, что вы мой искренний ДРУГ, ~ отвечала Долорес.
— Мараньон и Эндемо одно лицо, — повторила Инесса, точно не могла этому поверить. — Будь тверда и мужественна, Долорес! Небо заступится за тебя! Благо не может погибнуть, а порок не может торжествовать, иначе нет Бога и правды на земле. Я буду заботиться о тебе, буду мужественно бороться за тебя, и мы победим, потому что наше дело чисто и свято.
— И я к вам присоединяюсь! Позволите ли вы мне участвовать с вами? — спросила Маргарита, увлеченная вдохновенными словами инфанты.
— С удовольствием! Начало положено тем, что вы стараетесь препятствовать планам преступника. Да поможет вам небо!
Западная часть большого острова Сите на Сене, на противоположной стороне которого находится собор Богоматери, занята громадными, не соединенными между собой флигелями одного и того же здания. По соседству возвышается Palais de justice, южнее — полицейская префектура, а севернее, возле самой Сены, Консьержери. Мрачные стены и старые башни этого здания отражаются в водах Сены.
За этими каменными стенами сидели с незапамятных времен политические преступники до тех пор, пока они не всходили на гильотину; сюда же привезли из Тампля несчастную королеву Марию Антуанетту, прежде нежели голова ее пала от руки палача. Комната, где томилась достойная сочувствия супруга короля Людовика XVI до своей казни, обращена теперь в ризницу тюремной капеллы.
Стены, с большими окнами внизу и с маленькими вверху, возвышались возле самой Сены. Перед входами в это огромное, старое здание ходили взад и вперед в продолжение дня и ночи часовые с заряженными ружьями. В нижнем этаже находились судебные комнаты, отчасти выходившие с северной стороны на Сену. Наверху же были камеры преступников, совершенно отдельные от нижних комнат и постоянно охраняемые.
Если бы мраморные стены внезапно получили способность говорить, то могли бы дополнить историю Франции и дать сведения о тех многих исчезнувших личностях, которые в царствование Людовика Наполеона были привезены сюда и которых с тех пор никто не мог отыскать.
Олимпио и маркиз, обвиненные в участии в заговоре Орсини, были заключены в отдельные темницы, величина и обстановка которых были одинаковы.
Камеры находились на третьем этаже; ужасная высота не позволяла думать о побеге. Поэтому маленькие окна не были заделаны решеткой.
Складная кровать с байковым одеялом, несколько стульев, стол, распятие и маленький камин составляли всю обстановку этих помещений.
Олимпио не смел и думать об общении с маркизом, так как сторожа весьма строго исполняли приказание. Однако ему удалось приобрести расположение одного из них, после того как инфанта Барселонская нашла к нему доступ и принесла давно ожидаемое известие о Долорес.
Этот сторож, получавший маленькое жалование и имевший много детей, согласился наконец за большое вознаграждение принести Олимпио чернил и перо и передать два письма Маргарите Беланже. Этим он оказывал заключенному услугу, которая не только лишила бы его должности, но и обеспечила бы ему место в Алжире.
Одно из этих писем предназначалось императрице, и мы видели его действие; другое было адресовано Долорес, и Маргарита передала ей его в щель двери.
Олимпио ожидал, что его освободят в один из следующих дней или погубят. У него отобрали бриллиантовый крест, и Олимпио знал, что крест попал в руки Евгении, на которую он, как было известно Олимпио, производил особенное действие.
Проклятие сорвалось с его губ, когда он вспомнил о Тюильри.
Он предвидел ужасную судьбу, уготованную лицемерке, которая думала о мести в то время, когда уста ее произносили благочестивую молитву.
— Вы стремитесь к бездне, — говорил он с мрачным лицом, стоя в своей жалкой комнате, — вы сами вырыли себе яму, в которой погибнете. Не я хочу мстить, моя рука не должна запачкаться вашей кровью, но вы сами будете себе судьей! Горе вам, когда настанет этот час; ужасом и страданиями он превзойдет все, что вы приготовили другим! Я слышу, что звенят ключами; это, должно быть, смотритель.
Олимпио смотрел на двери: ее отворили, и на пороге показалась фигура молодой, незнакомой ему дамы.
В дверях царила постоянная полутьма, и Олимпио в первую минуту подумал, что это была инфанта; но когда посетительница вошла в камеру и смотритель запер за ней дверь, Олимпио увидел, что перед ним стояла незнакомая молодая дама.
— Мы должны скорее переговорить о деле, дон Агуадо, — сказала она вполголоса, убедившись, что смотритель вышел из комнаты. — Меня зовут Маргарита Беланже!
Олимпио протянул ей руку.
— Я вижу вас в первый раз, но знаю уже давно! Примите мою благодарность за все, что вы сделали для моей Долорес и для меня.
— Я не принимаю благодарности, дон Агуадо, ибо все, что я делала, слишком мало и ничтожно! Вы думаете, что я принесла вам средства к бегству, а между тем мое поручение угрожает вашей жизни. Это вино я должна передать вам, сказав, что его прислала Долорес; оно отравлено, не пейте его, но вылейте его так, чтобы подумали, будто вы его выпили! Вас поклялись умертвить, и потому будьте осторожны.
Олимпио улыбнулся, видя страх и волнение Маргариты.
— Я знал, что мне угрожает гибель, — сказал он совершенно спокойно.
— Вы знали?
— Я только не предполагал, что они будут так низки, что пришлют подобное послание от имени моей возлюбленной и воспользуются для этого вами.
— Нет, дон Агуадо, никто не знает, что я предостерегла вас от употребления этого вина!
— А Долорес?
— Не бойтесь, я охраняю и защищаю ее, насколько это мне возможно, чтобы не выдать себя.
— Благодарю вас от всей души, — сказал Олимпио.
— За нами наблюдают; я не смею дольше говорить с вами; не Давайте мне вашей руки, так как это может нас выдать! Я не могу теперь помочь вашему освобождению, но скоро, скоро вы должны выйти отсюда, если только не умрете от яда, который вам приготовят в другом виде, когда не подействует вино.
— Посылают ли такие любезные подарки маркизу де Монтолону? — спросил Олимпио.
— Не знаю; мое поручение касается только вас, дон Агуадо. Прощайте, да сохранит вас небо и ускорит ваше свидание с Долорес!
— Вы благородное, прекрасное существо, Маргарита! Олимпио никогда не забудет этого и воздаст вам за все, что вы сделали для Долорес и для него!
Маргарита поставила вино на стол и направилась к двери.
Когда смотритель отпер дверь, Олимпио показалось, что в тени коридора стояла фигура, заставившая его содрогнуться; в эту минуту ему представился образ Эндемо.
Дверь заперли.
— Какие глупости, — прошептал Олимпио, — может быть, этот черт предстал перед тобой для того только, чтобы появление этого ангела казалось еще прекраснее.
Потом он пошел к столу и взял бутылку.
— Благодарю тебя, Евгения, за любовный подарок. Кто бы мог составить этот напиток? Не ты ли сама? Нет, нет, для этого ты слишком малодушна и не знакома с ядами. Ты велела составить жидкость. Благодарю за твои хорошие намерения! Я бы не желал тебя лишить удовольствия верить, что твой напиток действует! Э, как обрадовалась бы ты, услышав: дон Агуадо выпил вино и умер! Я вижу торжествующую улыбку на твоих гордых губах; как приятна виновному мысль, что он заставил молчать того, кто знает больше, чем это было бы желательно! Ты встретила Рамиро Теба в Тюильри; ему еще неизвестно, что он твой сын от Олоцага; он еще не знает своей матери, которая должна отрекаться от него! Бойся меня, Евгения, я сдержу свое обещание! Ты преклонишься передо мной, перед тем, кого хотела убить, потому что боялась его и предвидела, что настанет час, когда я одним словом сломаю твою гордость.
Как удачно вышла эта смесь, гордая испанка! Как привлекательно для томящегося в тюрьме это превосходное, красное, прозрачное вино! Твои помощники искусны, и я уверен, что без Маргариты Беланже сделался бы твоей жертвой. Настоящее мучение Тантала видеть после долгого заключения в этих проклятых стенах вино и не сметь пить его!
Олимпио хотел раскупорить бутылку, но вдруг передумал.
— Постой, Евгения! Я желаю продлить свое ожидание и этим увеличить твою радость и удовольствие! Завтра и послезавтра тебя еще не известят, что узник в Консьержери осушил бутылку! А потом я приготовлю тебе зрелище, которое вознаградит тебя за долгое ожидание.
Ты думаешь, что можешь меня устранить! Привыкни к мысли, что я человек, видящий тебя насквозь, и что ты находишься в моих руках! Я отниму у тебя роковой бриллиантовый крест, и тебе покажется, будто ты видишь привидение. Подарков не отнимают так неучтиво, мадонна, ты же так опытна и искусна в обращении; или ты думаешь, что тебе все возможно? Между нами еще не все кончено, мы увидимся, может быть, даже несколько раз, и я желал бы хоть однажды видеть тебя, гордая, честолюбивая испанка, дрожащей передо мной и показать тебе, что есть кое-что посильнее твоего кажущегося всемогущества.
Во время этого монолога величественная фигура Олимпио представляла собой что-то могущественное и грозное, но лицо было мрачно; он придумывал средства исполнить свои планы, и глядя на него, казалось, что для него не существовало препятствий, хотя он был узником Консьержери, из которой нет дороги к освобождению!
Смеркалось. Олимпио сел на кровать. Вскоре явился сторож, он принес пищу заключенному и зажег лампу, висевшую посредине.
Старик, казалось, знал, что дону принесли бутылку вина.
— Э, вы еще не попробовали его, — проговорил он с удивлением, держа фонарь над бутылкой и видя, что она была еще полна.
— Вы бы с удовольствием выпили? — спросил Олимпио улыбаясь.
— У кого полдюжины детей, тот не может угощать себя вином, благородный дон, — отвечал сторож.
— Этой бутылки я не могу вам дать, я должен сам ее выпить! Не правда ли, я ужасный эгоист? Видите ли, я даже сам не решаюсь попробовать его, иначе давно бы уже выпил. Сегодня я только любуюсь им, чтобы вполне доставить себе удовольствие; завтра же буду наслаждаться, как ребенок, которому дали нечто особенно приятное.
— Когда же вы будете его пить?
. — Когда истощится мое терпение, — отвечал Олимпио двусмысленно, но старик сторож поверил ему.
— Вы странный господин, — проговорил он, покачивая головой и зажигая тусклую лампу в комнате.
— У вас шестеро детей? — спросил Олимпио.
— Да, шесть и седьмого ожидаю! Придется голодать.
— Если бы я отсчитал на каждого вашего ребенка по тысяче франков, старик, то оказали бы вы мне услугу?
— Но для этого вы должны прежде освободиться.
— Да, и потому?..
— Я скажу вам на это: оставьте при себе свои деньги; освободить вас я не могу, благородный дон, хотя бы и открыл вам двери камеры; это не помогло бы нам, так как мы оба не можем выйти отсюда! Не могу ли вам оказать другой услуги?
— Принесите мне еще раз перо и лист бумаги.
— С удовольствием, благородный дон, — сказал сторож и сейчас же вернулся, принеся требуемое.
Олимпио написал что-то на одном листе бумаги.
— Умеете ли вы читать, старик? — спросил он.
— Да, ваш почерк! Вы выводите большие буквы.
— Возьмите и прочитайте, я дарю вам эту записку.
Сторож взял лист и, поднеся его к фонарю, прочел: «Господину Миресу. Чек на семь тысяч франков. Олимпио Агуадо.»
— Что же это значит? — спросил сторож, смотря на лист.
— Я не могу вам дать вина и потому банкир Мирес должен выплатить вам по этой записке семь тысяч франков.
— И я должен их оставить себе, благородный дон?
— Это вашим шестерым детям и седьмому, которого вы ожидаете.
— О, Царь мой небесный, — вскричал старик и слезы радости выступили на его глазах. — Не шутите ли вы со мной, благородный господин?
— Нет, нет, старик! Я не требую от вас за это никаких услуг и не подвергну вас опасности. Я желал только облегчить вашу жизнь и обеспечить ваше будущее. Однако вы, кажется, собираетесь встать передо мной на колени? Не делайте этого, только перед Богом становятся на колени, а я ваш пленный.
— Клянусь Пресвятой Девой, вы благороднейший человек в мире, — вскричал старик и слезы покатились по его морщинистым щекам. — Ах, что скажет моя жена, моя добрая жена. Она ни разу не видела в своей жизни столько денег. О, Царь мой небесный, чего бы я только не исполнил от радости.
Олимпио смотрел на сторожа, которого осчастливил. Ему никогда не было так приятно, как теперь, при виде радостных слез, проливаемых стариком. Он пожал ему руку и отправил его к жене.
Двор на время удалился в старый громадный замок Фонтенбло, с залами и галереями которого связано столько исторических воспоминаний.
Здесь развелся Наполеон I с Жозефиной и прощался впоследствии со своей гвардией; здесь был заключен папа Пий VI и Карл IV испанский; здесь Наполеон I подписал свое отречение от престола.
За дворцом находится английский сад, красивый, тенистый, с виноградными беседками и темными аллеями.
Евгения любила изредка собирать в Фонтенбло большие и маленькие общества. Она с удовольствием развлекалась спектаклями и представлениями, которые устраивались веселыми членами двора.
Сам Наполеон любил посмотреть на нескромную игру дам дипломатического корпуса, между которыми первое место занимала графиня Меттерних, неутомимая в придумывании новых шуток и сцен, чтобы, как говаривала она Наполеону, разогнать тоску и хоть раз насладиться жизнью, подобно другим людям.
В тот вечер, о котором мы намерены рассказать, собралось в высоких залах, украшенных великолепными картинами, множество гостей императорской фамилии.
Это было большое блестящее общество, в котором дамы и мужчины щеголяли друг перед другом изысканностью туалетов.
Тут была принцесса Матильда, герцогиня Конти, графиня Эслинген, князь Меттерних, принц Наполеон, граф Таше де ла Пажери, много министров, посланников и генералов, но не было видно герцогини Боссано, княгини Меттерних, маркизы Фульез, Флери, Мак-Магона, Клапареда и других блестящих знаменитостей двора.
Гости по секрету передавали друг другу, что в этот вечер приготовлен необыкновенно веселый сюрприз.
Ослепительно освещенные бесчисленными свечами и канделябрами залы более и более наполнялись гостями. Шелк шуршал по паркету, драгоценные камни и ордена блестели всюду. Роскошные кокетливые туалеты, маленькие, очаровательные ножки хотели, казалось, перещеголять друг друга.
Вскоре в зал вошли Наполеон и Евгения со свитой. Наполеон был одет в простой черный фрак с несколькими орденскими лентами. Евгения, думая ослепить и затмить всех своей роскошью, была в усеянном бриллиантами зеленом атласном платье и в дорогой кружевной мантилье, которая позволяла видеть пышные очаровательные формы; ее золотистые волосы были украшены небольшой диадемой из самых ценных камней.
Свобода и непринужденность, нравящиеся Евгении, царили на праздниках Фонтенбло. Гости, нисколько не стесняясь, шутили, смеялись, болтали и острили; мужчины удивлялись модным костюмам дам, их маленьким ножкам и красивым ручкам, произнося при этом далеко нескромные двусмысленности.
Ирония, осмеяние всего разумного, внешний блеск, внутренняя пустота были в моде в высшем кругу общества, где нравственность и скромность назывались глупостью.
Когда Евгения, переговорив с графиней Эслинген, подошла к Меттерниху, чтобы услышать от него похвалы и комплименты, к группе подошел граф Таше де ла Пажери; казалось, он хотел сообщить весьма важную новость блестящей супруге Людовика Наполеона, красота и рассчитанный туалет которой ослепляли и как будто говорили обществу: «Посмотрите и сознайтесь, что время не влияет на меня, и я затмеваю собой всех решительно! Кто может не удивляться мне!»
Евгения заметила своего обер-церемониймейстера и его желание сообщить ей какое-то известие. Прервав разговор с Меттернихом, она обернулась к графу Таше де ла Пажери.
— Вы желаете говорить со мной, граф? — спросила она.
— Прошу вас, государыня, — проговорил обер-церемониймейстер, сделав таинственный вид и низко кланяясь.
— Что вам угодно, говорите, граф.
— Директор Консьержери только что сообщил мне один странный случай, подробности которого еще нельзя объяснить, — прошептал обер-церемониймейстер.
Евгения вопросительно взглянула на него, присутствующие отошли на несколько шагов.
— Что случилось? — спросила она тихо.
— Сегодня утром в комнате дона Агуадо найдены следы случившегося с ним несчастья, вероятно, в минувшую ночь. Генерал выпил вино, в комнате найдена почти пустая бутылка.
— Далее!
— Действие этого вина было необыкновенно сильно и вредно. По крайней мере, по внешним признакам видно, что генералом овладел пароксизм или припадок сумасшествия.
— Из чего же заключают это?
— Возле окна замечены капли крови и разорванная в клочки одежда.
— А сам генерал?
— В припадке безумия бросился, вероятно, из своего окна! Стена разломана, комната пуста!
— Отыскали ли труп несчастного? — произнесла Евгения с участием, между тем как в душе она торжествовала.
— Он упал в Сену и исчез в ней без следа.
— Ужасное происшествие! Позаботьтесь, граф, чтобы не узнали о нем мои гости, а то оно может испортить их веселое настроение.
Обер-церемониймейстер и не подозревал, какую счастливую и приятную новость он сообщил Евгении.
Евгения вздохнула свободно; она избавилась от дерзкого, осмелившегося угрожать ей. Взгляд ее невольно упал на Рамиро Теба, стоявшего рядом с испанским посланником Олоцага. В группе, на которую она смотрела, находился также посланник Англии и маршал Прим. Наполеон разговаривал с последним и с некоторыми из своих генералов. Готовился поход в Мексику, и супруг старался привлечь на свою сторону Испанию и Англию, чтобы одному воспользоваться блестящим результатом войны. Почти все необходимые приготовления были сделаны, и Наполеон, обращаясь к стоявшему рядом с ним префекту Гаусману, смеясь заметил, что все новые улицы и площади Парижа он назовет именем предполагаемых побед.
В то время, как Евгения с волнением следила за молодым графом Рамиро, посреди зала явились четыре восхитительные пары; казалось, они хотели исполнить кадриль, самую нескромную, самую безнравственную, если судить по роскошному и далеко не скромному костюму танцоров и танцовщиц.
Дамы с очаровательными плечами и красивыми ножками, в дорогих коротких юбках и маленьких восхитительных шляпках изображали аркадских пастушек; мужчины одетые пастухами, отличались необыкновенной подвижностью и были затянуты в трико.
Взоры всех присутствующих обратились на прелестные пары, гости с удивлением смотрели на их обольстительные фигуры, из которых одна была красивее другой.
С галереи раздались звуки музыки, и начался тот безнравственный танец, который так характеризует парижан. Вследствие нескромных костюмов, он производил более сильное впечатление.
Несмотря на полумаски, каждый узнал участвующих в танце. Герцогиня Боссано танцевала с Флери, граф Клапаред с княгиней, графиня д'Э с ловким генералом Кастельно, а молодой, богатый маршал Мак-Магон с маркизой Фульез.
Кадриль была превосходно изучена и протанцована с таким огнем, с такими отчаянными па, что заслужила общее одобрение. Дорогие, вышитые золотом юбки, взлетали, маленькие ножки то выделывали па на полу, то поднимались в воздух, плечи пастушек сверкали, губы пылали и улыбались под полумасками; пастухи становились на колени, принимали пластические позы и, подобно дамам, делали смелые, ловкие скачки.
Это был обольстительный, возбуждающий чувственность танец, который с каждой минутой становился страстнее, отчаяннее и смелее; самые безумные и в то же время грациозные позы и прыжки совершались пастухами и пастушками. Зрители и зрительницы перешептывались.
— О, в Аркадии было хорошо, если такие пастухи и пастушки исполняли там подобные танцы!
Даже Наполеон с удовольствием смотрел на восхитительные фигуры, а Евгения тихо призналась княгине Меттерних, что этот сюрприз доставил ей большое удовольствие.
Думать об убитом Олимпио и весело смотреть на идиллию; имея нечистую совесть, наслаждаться канканом — это высший разврат.
Инфанта Барселонская была права, когда приходила в трепет и желала возвратить то время, когда со своими родителями бежала от людей.
Когда танец кончился, и пастушки, подобно красивым, пестрым бабочкам, улетели вместе с кавалерами из зала, все пожалели, что танец не повторится в этот вечер. Он пришелся всем по вкусу, был наслаждением, недоступным для дам, так как им опасно было посещать оперные маскарады, балы Mabille, где подобные танцы исполнялись дебардерами и сильфидами.
Канкан в Фонтенбло! Эта мысль привела всех в восторг, и можно было предсказать, что танцы повторятся при первом удобном случае. Выдумку называли гениальной и, распивая шампанское, болтали о подробностях костюмов, в которых исполнялась эта идиллия.
Княгиня Меттерних приготовила еще сюрприз и не щадила ни трудов, ни издержек, чтобы праздник доставил всем неисчерпаемое Удовольствие.
Красивая и любимая при дворе дама, веселившая часто дружеский круг императорской фамилии, могла позволить себе шутку, на которую не отважились бы другие гости.
В это время в Париже появилась знаменитая певица Тереза, встретившая такое сочувствие, что ее слава распространилась вскоре за пределы Франции. Ее пение, характерное исполнение, одним словом, все соответствовало духу времени. Можно было сказать, что она пела канкан. Где она пела, там собирались все сословия, и даже графини не брезгали послушать Терезу и выразить ей одобрение.
Думая доставить удовольствие двору и приятно удивить его, графиня Меттерних, щедро наградив Терезу, взяла у нее несколько уроков.
Дамы заняли места на стульях вдоль стен, за ними, весело болтая, поместились мужчины. Лакеи беспрестанно подносили гостям шампанское, фрукты и лакомства.
Евгения сидела на высоком украшенном короной кресле, откуда виден был соседний зал, где беседовали несколько придворных. Наполеон разговаривал с посланником в укромном углу комнаты.
Непринужденная веселость, усиленная шампанским, более и более овладевала гостями; они болтали, смеялись, острили и, не стесняясь, предавались удовольствию.
Вдруг посреди зала появилась очаровательная княгиня в блестящем костюме.
Разговоры смолкли; глаза всех обратились на прелестную княгиню; раздались тихие звуки аккомпанемента, и княгиня запела одну из тех песенок, которыми Тереза приводила в восторг весь Париж.
Императрица бросила благосклонный взгляд на нескромную певицу, как вдруг в соседнем зале послышался шум; не будучи в состоянии объяснить себе его причину, Евгения быстро посмотрела туда; гости, занятые певицей, не обратили на него внимания.
Евгенией овладело необъяснимое беспокойство; она пристально посмотрела в соседний зал и едва не вскрикнула от ужаса: там явилась фигура, пробудившая в ней страшные воспоминания; эта фигура была совершенным контрастом с песней и с общей веселостью.
Но, быть может, ее обмануло сходство! Она видела, как Бачиоки подошел к незнакомцу и как несколько камергеров казались пораженными. Евгения страшно побледнела, сердце ее замерло от ожидания — загорелое лицо, большие черные глаза и вся фигура напоминали ей принца Камерата.
Но как мог он, осужденный на сухую гильотину в Кайене, явиться в Фонтенбло?
Это была ужасная минута!
Вдруг к трепещущей императрице подошел Бачиоки; она пристально взглянула на него; он был мрачен и бледен. Из соседнего зала доносились громкие голоса; призванные агенты полиции в изящных костюмах тотчас окружили незнакомца.
Пение продолжалось, но, несмотря на это, гости заметили смятение.
— Явился принц Камерата, — прошептал Бачиоки, наклоняясь к императрице, между тем как портьера, разделявшая обе комнаты, быстро опустилась.
— Невозможно, вы ошиблись! — прошептала Евгения.
— Надо предупредить возможные последствия, ошибка невозможна.
— Спешите, употребите все средства; я беру на себя ответственность, — произнесла Евгения глухим голосом.
Бачиоки быстро вернулся в соседний зал. Смятение возрастало; казалось, император обратил на него внимание.
Послышались громкие голоса, вслед за ними подавленный, тихий, раздирающий душу крик. Гости заволновались. Мужчины хотели проникнуть в зал, но Бачиоки загородил им дорогу.
Княгиня кончила песню; по знаку государственного казначея загремели трубы, заглушая шум и смятение; в комнату вошла инфанта и приблизилась к Евгении.
— Принц Камерата, — прошептала она, — о, это ужасно! Его несут, весь ковер в зале забрызган его кровью!
Императрица поднялась со своего места, с холодной принужденной улыбкой. Все остановили на ней свои взоры; ее хладнокровие и улыбка окончательно успокоили гостей. Они продолжали весело болтать, как будто ничего не случилось.
В соседнем зале разыгралась между тем ужасная сцена.
Принца Камерата, которому удалось пробраться в Фонтенбло, окружили люди, лица которых не оставляли сомнений в их намерениях. Агенты Лагранж и Мараньон оттеснили его назад; он хотел проложить себе дорогу, тогда опустили портьеру и Бачиоки дал знак; обнажились шпаги. Лагранж и Эндемо пронзили ими Камерата. Принц тихо захрипел, его кровь залила ковер, на который он упал.
Все это было делом нескольких секунд.
Агенты вынесли труп в отдаленный кабинет; Бачиоки приказал сбежавшимся лакеям убрать окровавленный ковер.
В зале же раздавалась музыка, слышались шутки и остроты…
Такова была идиллия в Фонтенбло, таков был конец одного из возлюбленных Евгении!..
Мы оставили принца с Хуаном в то время, когда они боролись с бушующим морем и, казалось, утратили всякую надежду на спасение. Бегство с острова им удалось, но кругом была смерть.
Гроза утихла, но ветер поднимал огромные пенящиеся валы, и Море как будто хотело показать свою силу и могущество, перед которыми храбрость и энергия человека слабы и бесполезны.
Маленькая лодка, на которой оба беглеца отправились с Чертова острова, скоро опрокинулась и была затоплена гигантскими волнами.
Несмотря на это, принц и Хуан не потеряли присутствия духа и судорожно уцепились за борта.
Волны уносили лодку, а вместе с ней и обоих несчастных. Лодка то поднималась на водяные горы, то снова погружалась в темную морскую бездну. Беглецы обеими руками уцепились за дерево, но надолго ли хватит у них сил.
Ничто не предвещало скорого приближения утра — страшная ночь, казалось, была бесконечной. Камерата и Хуан неслись все дальше по бурным, разъяренным волнам моря. Они не знали, куда прибьют их эти волны, и думали только о том, чтобы остаться вживых.
Наконец на востоке показалась заря; разорванные облака неслись по небу, волны стихали; казалось, что море истощило все свои силы. Лодка тихо покачивалась на волнах.
— Я не могу держаться более, — проговорил Хуан, — еще одна минута и я пойду ко дну!
— Ради всего святого, потерпи немного! Уже светло, буря стихла.
— Руки мои окоченели и омертвели от напряжения, я это чувствую! Прощайте, принц.
— Я умру вместе с тобой, Хуан, благороднейшая душа, пожертвовавшая собой для меня, — вскричал Камерата, — но употребим последние усилия, чтобы спасти нашу жизнь. Ты видишь, что волны уже не заливают нас и наша лодка плывет на поверхности. Взберись на киль, я помогу тебе, а потом и сам влезу за тобой. Сидя наверху, мы можем надеяться на спасение, если только есть вблизи земля.
При утреннем свете утопающие могли ясно разглядеть очертания опрокинувшейся лодки. Хуан собрал последние силы и с помощью Камерата доплыл до киля лодки, куда немедленно взобрался, едва переводя дух от усталости и напряжения.
— Благодарю Пресвятую Богородицу, — вскричал Камерата, видя своего спасителя на киле, — теперь и я последую за тобой.
С величайшим трудом, так как платье его намокло и было тяжело, Камерата взобрался на лодку.
Так друзья сидели на опрокинутой лодке, которую волны продолжали качать, так что они были вынуждены держаться за гладкое дерево.
Первые лучи солнца проникли сквозь облака и осветили далекое беспредельное море. Не было ни малейшего следа Чертова острова или другой какой-либо земли — вода и небо слились, и беглецы, спасшиеся от бури, должны были погибнуть, потому что им неоткуда было ждать помощи.
— Всюду море! — проговорил Камерата, и эти слова прозвучали как смертный приговор.
— По крайней мере мы спаслись от сыщиков, которые, поймав нас, заковали бы в цепи и отправили в более ужасное место, нежели Чертов остров!
— Ты прав, Хуан, лучше погибнуть в море, чем влачить жизнь в болотах Гвианы. Но зато из-за меня гибнешь ты! Ты бы должен был предоставить меня моей злосчастной доле.
— Не говорите этого, принц! Величайшим моим желанием было вырвать вас из заточения — мне удалось это! Теперь смело взглянем в глаза всякой опасности.
Уже совсем рассвело; солнечные лучи разгоняли тучи; море сверкало, облитое ярким сиянием; опрокинутая лодка колыхалась на волнах и неслась все дальше и дальше; ни одного паруса не было на горизонте, ни малейшего следа дыма, доказывающего близость парохода, — ни тени надежды на спасение.
Ничто не может быть ужаснее и безутешнее бесконечной водной дали. День уже клонился к вечеру, а помощь не являлась! Голод и жажда мучили несчастных, которые не могли помочь друг другу. Что если наступит ночь — длинная, бесконечная ночь, — и никто не придет к ним на помощь?
Полные страха и отчаяния, Хуан и Камерата с напряженным вниманием смотрели на поверхность воды: быть может, мелькнет вдали луч надежды. Лица их носили на себе отпечаток голода, глаза впали, руки и ноги дрожали от истощения и усталости.
— Хуан, — проговорил Камерата, когда наступил вечер, не принеся с собой ничего утешительного, — покончим наши мучения.
Что будет завтра, послезавтра? Если им суждено умереть с голоду, то не лучше ли броситься в море, от которого они старались спастись?
Подобные мысли овладевали беглецами по мере приближения ночи.
Какой конец легче, какой мучительнее, какой же из них выбрать?
Молча смотрели они на спокойную поверхность моря; над ними простиралось южное звездное небо. Надежда на спасение постепенно угасла, они уже готовились умереть в волнах.
Наступившее утро снова ободрило их. Они решили подождать до следующей ночи, и тогда, если никто не явится к ним на помощь, броситься в море.
Волны увеличились и закачали лодку, угрожая потопить беглецов в морской бездне. Любовь к жизни так сильна в каждом человеке, что даже в самые трудные минуты он не теряет надежды и хватается за малейший луч спасения!
— Я готов! — отвечал юноша глухим голосом. — Простимся и погибнем вместе.
— Дай мне твою руку, чтобы я еще раз мог пожать ее! Наступает ночь. Прощай, Олимпио! Прощай, Клод! Тщетно будете вы ожидать нашего возвращения. Никто не известит вас о нашей смерти, но вы сами догадаетесь о ней, когда пройдет много лет после нашего исчезновения. Простим врагов наших, Хуан, я хочу умереть без злобы. Даже тебя, коварная, лицемерная Евгения, прощаю за то, что ты предала меня на погибель в руки презренного. Ни одно проклятие не сорвется с моих губ! Если бы я живым вернулся в Париж, т. о явился бы к тебе призраком, предстал бы пред тобой среди вихря удовольствий, — теперь же пусть совесть напомнит тебе о моей гибели. Не старайся заглушить ее молитвами и вакханалиями; тени твоих жертв последуют за тобой и к подножию креста, и в пышный зал, и к изголовью! Имя Камерата будет вечно раздаваться в твоих ушах; ты услышишь шум страшной бури, которая со временем низвергнет и погребет тебя. Теперь, Хуан, с Богом!
Принц протянул своему товарищу руку; глубоко тронутый Хуан горячо пожал ее. Еще раз взглянули они на море, над которым расстилалась темная ночь. Но в ту минуту, когда они готовы были броситься в пучину, из груди Хуана вырвался радостный, торжественный крик.
— Смотрите! Смотрите туда! Я вижу свет вдали на горизонте.
— Это звезда, Хуан.
— Нет, нет! За минуту там было совершенно темно; неужели вы не видите красной точки? Это не звезда, принц, это фонарь на корабле!
— Он не спасет нас и пройдет мимо, потому что мы не в состоянии подать ему знака.
— Будем надеяться, — вскричал Хуан после небольшой паузы, во время которой не сводил глаз с блестящей точки, — не будем отчаиваться, принц; точка растет и приближается; это корабль, который, быть может, приблизится настолько, что наши крики будут услышаны. Сила и мужество как будто снова вернулись ко мне!
Камерата тоже стал следить за блестящей точкой и должен был сознаться, что Хуан прав и что звезда приближается.
Но допустить мысль о надежде на спасение в кромешной темноте было почти невозможно. Звездное небо слабо освещало поверхность моря. Разглядеть с корабля две фигуры, сидящие на обломке лодки, было очень трудно. Если бы судно приблизилось с наступлением утра, тогда совсем дело другое, но на это была слабая надежда, потому что красная точка удалялась очень быстро.
— Это пароход, — проговорил Хуан, глаза которого заблестели; молодость смелее в своих надеждах, — посмотрите, мне кажется, что я вижу остов и дым!
— Если бы мы могли подать сигнал.
— У меня есть револьвер, — отвечал Хуан, вынимая из кармана оружие, — но он, вероятно, намок и не выстрелит.
— Дай его сюда, может быть, солнечные лучи за день высушили порох, — сказал Камерата, взяв револьвер. — Действительно, это пароход; будем надеяться, что на нем услышат наш выстрел.
Оба несчастных всматривались в темный силуэт парохода; дым подымался все выше и выше к звездному небу.
— Спасены! — радостно вскричал Хуан, взволнованный видом парохода; казалось, что само небо послало беглецам эту неожиданную помощь; они невольно прошептали молитву; вскоре они услышали шум и плеск воды от колес парохода.
Размахивая руками, Хуан крикнул изо всех сил; настала решительная минута; оба они, воодушевленные новой надеждой, уже разглядели мачту, трубу и шканцы, но крик Хуана не был услышан на пароходе.
Камерата поднял револьвер.
— Решается наша судьба! — вскричал он и спустил курок.
Над морем раздался выстрел. Принц и Хуан с лихорадочным нетерпением ожидали его последствий.
На пароходе услышали сигнал о помощи; колеса начали работать медленнее; с борта смотрели во все стороны в зрительную трубу и потом спустили лодку.
Беглецы громко вскрикнули от радости; лодка направилась к ним и скоро достигла несчастных. Их перевезли на пароход, отправлявшийся из Рио в Кадикс.
Капитан пригласил Хуана и Камерата в свою каюту и предложил подкрепиться вином с небольшим количеством пищи, потом выслушал историю их страданий.
— Вы спасены чудом, — сказал он, — подумайте только, что вы на пятнадцать миль удалились от Кайены и три дня пробыли на обломках лодки.
Хуан и Камерата бросились друг другу в объятия, потом горячо пожали руку капитану, который с радостью согласился отвезти их в Кадикс и с гневом отвергнул их предположение о том, что он будто бы выдаст бегство Камерата.
— Нет, господа, — отвечал он, — вы имеете дело с честным человеком, со старой морской крысой, и я счастлив, что могу вам помочь. Благодарите одного Всевышнего, так неожиданно спасшего вас. Теперь же ложитесь спать, вам необходимо восстановить силы. Пробыть три дня на обломках!
Трудно передаваемое чувство удовлетворения и счастья наполнило души беглецов, когда они успокоились после трехдневных нестерпимых пыток. Минуту спустя они спали как убитые, и старый морской волк был прав, сказав, что организм их необыкновенно силен и крепок.
Беглецы постоянно испытывали чувство голода, но осторожный капитан не позволил им удовлетворить его разом; он ограничился только тем, что давал им по нескольку глотков вина и небольшое количество пищи; благодаря умеренности, силы новоприбывших быстро восстановились, и уже на третий день они, хотя и были немного бледны, но совершенно довольны и счастливы.
Когда пароход благополучно прибыл в Кадикс, Хуан и Камерата, поблагодарив еще раз капитана, простились с ним. Честный моряк отказался от денег, которые принц одолжил у одного из банкиров Кадикса.
— Нет, — отвечал он, — или вы хотите оскорбить меня, господа?
Это такая ничтожная услуга с моей стороны. Но советую вам быть в другой раз осторожнее, потому что корабль мой не всегда будет у вас под руками!
Он крепко пожал руки друзьям, пожелав им всего хорошего.
Через несколько дней Хуан и Камерата отправились в Мадрид, а потом во Францию. Но это путешествие представляло затруднения, потому что у них не было с собой паспортов. Перебравшись через границу, они медленно и осторожно продвигались по направлению к Парижу.
Близость французской столицы возбудила в них странные чувства. Хуан радовался не только тому, что спас принца, но и скорому свиданию с маркизом и доном Олимпио. Камерата был угрюм и молчалив; он хотел явиться к Евгении, но ни одним словом не намекнул об этом Хуану.
Они благополучно достигли Парижа. Добравшись до отеля Монтолона, они узнали обо всем случившемся. Валентино с беспокойством рассказал им о том, что произошло в соборе Богоматери и прибавил, что оба друга заключены в Консьержери.
Тогда Камерата утвердился в своем решении. Черты лица его приняли мрачное, угрожающее выражение; он не высказал своих планов, но позаботился только о том, чтобы Хуан поселился в испанском посланническом отеле на улице д'Орсей, № 25, пока сам искал квартиру, в которой был бы в безопасности от преследований тайных агентов.
Хуан познакомился с молодым графом Рамиро Теба, и вскоре между юношами завязалась дружба, искренность которой росла с каждым днем. Оба они были молоды, восприимчивы к любви и дружбе, поэтому союз их становился все теснее и неразрывнее. Олоцага был доволен этой дружбой, так как полюбил Хуана и старался быть ему полезным.
В испанский отель не доходило ни одной вести о Камерата; он в уединении разрабатывал свои планы, дав себе слово не доверять их никому до тех пор, пока они не осуществятся. Хотя Хуан и подружился с Рамиро, но неизвестность о судьбе принца, которого он напрасно разыскивал, сильно его беспокоила. Он не подозревал о замыслах Камерата и продолжал свои тайные поиски, не имевшие однако успеха.
Принц исчез без следа, и сердце Хуана наполнилось грустью, которую с ним разделял Рамиро.
На другой день после идиллии в Фонтенбло Олоцага решился открыть своему сыну Рамиро тайну его рождения. Он считал своим долгом сказать все юноше, который только знал, что Олоцага его отец, но не знал, кто была его мать. Ему не нравилось, что французский двор и особенно Евгения оказывали Рамиро подчеркнутое расположение — всю свою жизнь Евгения искренне любила только одного человека — Рамиро Теба. Она не только позволяла ему быть с ней и целовать ее руку, но даже, пользуясь благовидным предлогом, сделала ему подарок, вызвавший множество толков при дворе.
Недалеко от Мадрида находились развалины Теба, окруженные громадным лесом и полями. Здесь жил один из предков Евгении, впавший в немилость короля, вследствие чего был срыт и его замок; только груда камней обозначала то место, где некогда возвышались зубчатые стены замка.
По приказанию Евгении на этом месте построили новый замок, развели парк, и все это перешло во владение молодого испанского офицера.
Олоцага более не хотел скрывать от сына, кто была его мать, и однажды поздно вечером, когда они вдвоем сидели в салоне отеля, он открыл ему все прошлое; это было тяжело для него, но иначе поступить он не мог.
Это был его долг по отношению к сыну, который бесконечно любил его и ни разу не спросил о матери, заметив, что подобный вопрос вызывает у отца самые горькие воспоминания.
Олоцага горячо любил Евгению, бывшую в то время наперсницей испанской королевы Изабеллы. Он надеялся тогда обладать ею вечно, тем более, что полагал, будто и Евгения разделяла его пламенную любовь.
— В то время я еще не посвятил себя дипломатии и был наставником молодой королевы, — рассказывал Олоцага, — и потому часто виделся с придворными дамами, из которых Евгения Монтихо произвела на меня сильное впечатление. Она была также молода и, казалось, разделяла мою симпатию. Это было чудное, незабвенное время, озаренное первыми лучами любви, которая так наполняла мое сердце, что я не думал ни о ком, кроме графини!
Как бы случайно, мы часто оставались наедине и однажды высказали друг другу свои чувства; сердца наши были полны южной страсти, и в минуту неги и наслаждения мы позабыли все земное!
Это было в Аранхуесском парке, где мы однажды разговаривали поздно вечером. Мы вошли в одну из тех благоухающих беседок, где забывается внешний мир, слышится только пение соловья да слабый шелест деревьев, освещенных трепетными лучами месяца. Я должен был признаться ей в любви, должен был знать, согласна ли она принадлежать мне навеки; встав на колени, я привлек ее к себе и, обвив дрожащими руками, чувствовал, что любим, что она отвечает на мои поцелуи; нега и блаженство охватили меня; позабыв весь мир, мы отдались наслаждению.
Я не предчувствовал, что эта минута блаженства принесет нам разлуку; напротив, я был уверен, что мы никогда не расстанемся.
Мать Евгении резко отказала мне и старалась воспрепятствовать нашим дальнейшим свиданиям. Я не был подходящим женихом для ее дочери, потому что не обладал высокими, титулами; она мечтала выдать ее за герцога или за принца! Я не достиг тогда еще той высоты, на которой нахожусь теперь, не был еще влиятельным лицом и министром.
Графиня Монтихо вскоре уехала, — около этого времени родился ты.
Первые годы жизни ты пробыл под присмотром одной дамы; я же старался заглушить несчастную любовь волнениями бурной военной жизни.
Через несколько лет в развалинах Теба Евгения передала мне тебя, — мне и теперь еще слышатся слова, произнесенные ею при разлуке.
«Мы должны расстаться, — сказала она дрожащим голосом, — дороги наши разошлись».
«И ты в состоянии забыть прошлое, изменить данной клятве? — вскричал я в страшном волнении. — О, Евгения, возможно ли, чтобы женщина забыла свою любовь?»
«Я не могу отвечать вам, вы требуете очень много, — проговорила твоя мать. — Я никого не полюблю, верьте мне, вы также не должны более любить. Любовь загораживает дорогу ко всему высокому и великому».
Евгения передала мне тебя, Рамиро, и, запечатлев последний поцелуй на твоих губах, она сказала: «Вот твой отец, Рамиро, о котором я так часто рассказывала тебе; люби и повинуйся ему», потом обратилась ко мне: «Я расстаюсь с ним и с вами, отдаю вам его судьбу и уверена в его счастье. Мою судьбу отдать вам в руки мне не суждено, и если вас может утешить одно из моих убеждении, то вот оно: самые страстные желания человека никогда не осуществляются, вероятно, для того, чтобы напомнить нам, что мы простые смертные! Прощайте навеки, дон Олоцага!»
Мы расстались, чтобы после долгих лет снова увидеться в Париже. Евгения сделалась французской императрицей.
— Она — моя мать! — вскричал Рамиро, который, затаив дыхание, слушал Олоцага.
— Все остальное тебе известно! Я поручил тебя старому Фраско, жившему в развалинах Теба; впоследствии ты вступил в армию. Только ты один смягчал мою горестную жизнь! Только на тебе одном сосредоточилась моя любовь; ты был утешением в минувших страданиях. Я невыразимо страдал, Рамиро!
— Отец, — пылко вскричал молодой офицер, бросаясь в объятия Олоцага, которого очень любил.
— Теперь ты знаешь все, Рамиро, не проклинай меня, я сам себя жестоко наказал!
— Я буду любить тебя больше, чем прежде, — проговорил юноша, — я постараюсь смягчить скорбные воспоминания, соединюсь с тобой еще крепче и неразрывней.
Отец и сын до глубокой ночи просидели вместе; они обменялись мыслями и нашли утешение и поддержку друг в друге; последняя преграда исчезла, не оставалось ни одной тайны, ни одного недоразумения. Рамиро довольно твердо выслушал рассказ отца, потому что любовь к отцу возвышала его и делала неизъяснимо счастливым.
Было уже далеко за полночь, когда они разошлись по своим комнатам; перед каждым из них, вероятно, пронеслись скорбные картины Олоцага выдержал самую тягостную борьбу в своей жизни, он нашел в себе столько силы, что мог видеть женой другого ту, которую любил безгранично.
Но Рамиро! Ему еще предстояла жесточайшая борьба, и разлад гораздо скорее проник в его душу, чем он ожидал.
На другой день в его комнату вошел Хуан с расстроенным лицом.
— Совершенно неслыханное зверство, — произнес он глухим голосом.
Рамиро поспешил ему навстречу и протянул руку.
— Ты пугаешь меня! Говори, что случилось?
— Принца Камерата убили!
— Убили! О, ужас! Где и кому следует мстить за его смерть?
— Был ли ты на празднике в Фонтенбло?
— К чему этот вопрос?
— Не слышал ли ты в боковом зале неожиданного шума и смятения?
— Действительно, опустили портьеры, и никто не узнал причины тому.
— Итак, в то время, как компания гостей острила и шутила, в боковом зале убили принца Камерата!
— Невозможно! Кто же совершил это злодеяние?
— Бачиоки, по приказанию Евгении, окружил его тайными агентами, из которых двое и убили его! Кровь его обагрила ковер, между тем как рядом беззаботно веселились.
С широко раскрытыми глазами выслушал Рамиро это известие, потом закрыл лицо руками и застонал под тяжестью этой страшной новости.
— По приказанию Евгении… — прошептал он наконец, как будто не веря своим ушам, он должен был собрать всю силу и твердость, чтобы взять себя в руки.
— Точно так, Рамиро! Она одна виновата!
Молодой офицер, точно в припадке безумия, сделал несколько шагов назад; тело его дрожало; он задыхался, грудь его высоко поднималась.
— Пресвятая Мадонна, что с тобой? — испуганно вскричал Хуан, подбегая к своему другу.
Рамиро не мог отвечать — он страдал невыразимо; Хуан не подозревал, что Евгения была его мать.
— Ничего, это пройдет… Это самая мучительная минута моей жизни, — прошептал Рамиро, — не спрашивай причин и не беспокойся обо мне! Известие это не убьет меня! Горе тому, чье рождение не беспорочно!
— Понимаю, — отвечал Хуан, — я разделяю твою участь, — своей жизнью я обязан греховной любви, — соединимся же еще теснее и станем вместе бороться с бурями жизни.
— Не сердись на меня, Хуан, если я с тобой расстанусь, но, что бы ни случилось, будь по-прежнему моим другом.
— Я не тронусь с места, Рамиро, мне кажется, что ты замышляешь что-то ужасное…
— Когда жизнь обращается к нам своей темной стороной, то разве смерть покажется ужасной?
— Самоубийство — самое ужасное из всех преступлений; скажи мне, неужели ты замышляешь лишить себя жизни?
— Да, Хуан, я задумал совершить это.
— Безумный! Страх и отчаяние выдали тебя. Подумай о небе, посмотри на меня, мужайся, старайся примириться с жизнью!
— Ты не знаешь, какой хаос у меня внутри! Оставь меня, Хуан! Меня окружает гибель и проклятие! Та женщина, по воле которой умертвили принца Камерата, — моя мать!
Глубокая страшная тишина наступила вслед за этими словами; только теперь понял Хуан все отчаяние Рамиро.
— Иди, оставь меня одного, я покончу с жизнью! Иди, Хуан, расстанься со мной, чтобы никогда больше не свидеться. Бывают такие страдания, которые забываются только в могиле.
Глубоко тронутый Хуан раскрыл объятия и привлек к себе на грудь своего друга.
— Будь тверд, — проговорил он, — прибегать к смерти, когда жизнь представляет мало веселого — мысль недостойная тебя, мой друг! Нет, смело, отважно смотреть в глаза всем невзгодам жизни — вот твоя цель, твоя задача. Только собственная вина может привести нас в отчаяние, проступки же других мы обязаны мужественно сносить и искупать!
— Хуан, Хуан, твои слова возвышают и оживляют меня!
— Смерть не спасет нас, Рамиро, она преграждает нам путь к спасению! Взгляни на природу, на небо, усеянное звездами и внемли внутреннему голосу! Борись и побеждай — эту же цель и я поставил себе.
— Да, Хуан, и я хочу бороться и побеждать, но только не здесь, близ мучительных воспоминаний! Прощай, я возвращусь в Испанию и удрученная душа моя успокоится.
— Итак, мы Должны расстаться, Рамиро?
— Может быть, мы когда-нибудь встретимся, Хуан, с обновленным сердцем. Тогда воскреснет наша старая дружба и сделается прочнее и возвышеннее!
— Прощай же, Рамиро! Перед нами обоими лежит тернистая дорога! Дай Бог нам встретиться с иными чувствами.
Друзья обнялись; на глаза Хуана навернулись слезы; быстро вырвался он из объятий Рамиро, пожал ему руку и скрылся.
Какая бездна разнообразных чувств и мыслей волновала сердце, какие пытки испытывала душа Рамиро, наследовавшего честность своего отца! Хуан спас его от смерти, но кто мог избавить его от мук, терзавших его сердце.
Рамиро сообщил дону Олоцага о своем намерении вернуться в Испанию, и тот подумал, что юноша желает повидаться с инфантой Марией, дочерью Изабеллы, к которой он был неравнодушен.
Заговорила ли в Евгении совесть или дон Олоцага передал ей план Рамиро оставить Париж, неизвестно, но только через несколько дней преданный слуга принес графу Теба письмо от Евгении. С какими чувствами распечатал Рамиро записку своей матери?!
«Приходите завтра вечером в замок Мальмезон, — читал он. — Если вы хотите исцелить душу той, которая близка вам более, чем вы предполагаете, то не отвергайте этой просьбы! Видеть вас еще раз без свидетелей и говорить с вами — самое страстное желание той, которая написала вам эти строки.»
Руки Рамиро дрожали…
Как загадочно было сердце той женщины, которую он считал своей матерью!..
Вечерняя тьма покрывала обширный густолиственный Рюельский лес, простирающийся за Мон-Валерьен до самой Сены. Посреди этого леса стоит старинный замок Мальмезон, построенный в романтическом стиле. Он скрыт за раскидистыми тенистыми деревьями и напоминает собой старинный охотничий дворец; возле него находится сад с цветочными клумбами, который, как и замок, окружей высокой, поросшей мхом стеной.
Здесь, вдали от света, жила несчастная императрица Жозефина после своего развода с Наполеоном. Она редко покидала замок и умерла в нем в мае 1814 года.
Влекло ли Наполеона в Рюельский лес раскаяние после смерти его супруги? Говорят, он часто молился в маленькой церкви, где покоится прах Жозефины. После Ватерлооской битвы император поселился в этом уединенном замке, который оставил только во время приближения неприятеля.
Впоследствии Мальмезон перешел во владение испанской королевы Марии-Христины, у которой его приобрел Наполеон III, вероятно, ради воспоминаний.
Замок редко посещался императорской фамилией, потому что не был приспособлен к блеску и роскоши, а скорее располагал к самоуглублению и раскаянию.
Солнце склонялось к западу, когда придворный экипаж, запряженный парой лошадей, повернул в аллею, ведущую к стенам замка. В экипаже сидела закрытая вуалью дама.
Красные лучи заходящего солнца едва проникали сквозь ветвистые деревья леса; длинные тени ложились на узкую дорогу, по которой ехала карета.
Какой громадный контраст между шумными улицами Парижа, откуда прикатил экипаж, и этим безмолвным густым лесом с его вечерним меланхолическим освещением! Вот доехали до стены; высокие решетчатые ворота были раскрыты настежь. Карета повернула к замку, в стрельчатых окнах которого отражались последние пурпурные лучи солнца.
Прислуга, казалось, не знала об этом посещении, однако лакей и кастелян бросились к подъезду, между тем как егерь, держа в одной руке шляпу с перьями, быстро соскочил с козел и отворил дверцу кареты. Жестом он дал понять прислуге, кто так неожиданно приехал в уединенный замок Мальмезон.
Закрытая вуалью, гордая прелестная дама вошла в переднюю; прислуга, почтительно кланяясь, отступила на приличное расстояние.
Евгения сделала знак старому кастеляну.
— В молельню, — произнесла она коротко и едва слышно. Старик последовал за императрицей к широкой лестнице, ведущей в салоны и жилые комнаты; в руках он держал ключ, чтобы по приказанию Евгении отпереть молельню.
— Не приезжал ли в замок Мальмезон всадник? — спросила она кастеляна, поднимаясь по лестнице.
— Нет, — отвечал старик.
— Значит, приедет! Проводите его тогда в молельню!
— Прикажет ли государыня зажечь люстру и канделябры?
— Нет, осветите только подъезд и лестницы, — но что это такое?
— Топот лошади; вероятно, приехал всадник, ожидаемый вашим величеством..
— Ступайте! Отворите двери молельни и первого зала, а потом проводите ко мне всадника!
Старик повиновался; высокие двери отворились; Евгения вступила в зал, а затем в прилегающую к нему комнату. Это была молельня императрицы Жозефины, ее сохранили в том виде, в каком она была полвека назад. Сквозь стрельчатые окна золотые лучи солнца освещали мрачную комнату. Здесь не было блеска и роскоши; всюду, куда падал взгляд, были простота и безыскусственность.
Возле одной стены стоял большой резной аналой с простым распятием; в подсвечниках оставались полусгоревшие свечи; даже молитвенник несчастной императрицы был еще открыт, никто не смел прикоснуться к нему. На стене висела большая картина, изображающая Тайную Вечерю.
На потолке висела стеклянная лампа. Старомодные стулья с полинявшей обивкой, резной стол с книгами, ваза и камин с часами — вот все убранство этой комнаты. Часы остановились в тот час, когда умерла Жозефина.
Евгения вздрогнула; мысль о бренности земной жизни проникла в ее душу; здесь умерла одинокая и позабытая императрица, супруга Бонапарта, как и она.
Шаги вывели ее из размышлений; старый кастелян отворил дверь и приподнял портьеру — показалась фигура Рамиро. Известна ли была ему тайна, связывающая его с Евгенией?
Сердце Евгении замерло, когда она по выражению его лица попыталась проникнуть в его мысли; она окаменела — до того был холоден и суров его взгляд. Рамиро Теба переступил порог и поклонился.
Кастелян опустил портьеру.
Какие чувства волновали в эту минуту безмолвия этих людей, стоявших друг против друга в молельне Мальмезона! Как различны были их мысли и ощущения!
Долго смотрела Евгения на юное прелестное, но в эту минуту бледное и мрачное лицо Рамиро, как будто хотела запомнить его навеки.
— Вы исполнили мою просьбу, граф Теба; благодарю вас за это. Знали вы, кто писал строки, не имевшие подписи?
— Да, я знал это, так как достойный отец мой, дон Олоцага, открыл мне тайну моего рождения, — отвечал Рамиро твердым голосом.
— Стало быть, вы знаете…
— Все…
Евгения пошатнулась. Рамиро видел это, он затрепетал, сердце его готово было разорваться; им овладело страстное желание прижаться к материнской груди. Он стоял напротив той, которая родила его, и, не будучи в силах слушаться другого голоса, кроме голоса природы, он бросился в раскрытые объятия своей матери.
Рамиро рыдал, высокие чувства овладели им.
И Евгения не была уже той гордой, мраморной, честолюбивой императрицей; она была матерью, снова увидевшей своего сына.
Вдруг Рамиро вырвался из ее объятий; воспоминания и сомнения проснулись в нем; слезы застыли на его щеках, лицо покрылось смертельной бледностью.
— Извините, — произнес он глухим голосом, — это место не принадлежит мне! У меня нет матери! Не старайтесь вознаградить меня за то, что я принужден считать недоступным. Я явился сюда по вашему приказанию. Я знал, что вы прислали мне записку без подписи; вы писали ее в минуту скорби, но не забыли, что в подобных письмах нельзя называть себя; не защищайтесь, вы опасались назваться моей матерью, потому что стыдились быть ею! И потому я явился сюда, чтобы навеки проститься с вами.
— Рамиро, эти слова… эта холодность… ты отворачиваешься от меня! — сказала Евгения с глубоким отчаянием.
— Я настолько горд, что не стану признавать своей матерью ту, которая стыдится быть ею! Лучше думать, что ее не существует! — Голос Рамиро задрожал от волнения. — Приехав в Париж, я не знал, что именно разлучит нас, разлучит навеки! Между нами лежит преграда, которую никто на свете не может уничтожить.
— Но, Рамиро, я уничтожу ее, я всемогуща… Рамиро махнул рукой и недоверчиво покачал головой.
— Только один Бог всемогущ; мы — простые смертные, похваляющиеся своей немощью! Отпустите меня, это место принадлежит другим.
— Останься, не уходи, я буду твоей матерью, я сделаю все, чего ты потребуешь!
— Мне ничего не нужно, кроме вашего благословения. Решение мое твердо, ничто не в силах поколебать его! Замок, подаренный молодому чужестранцу, не знавшему, какие чувства руководили вами, я возвращаю вам, — вот документы.
— Ты презираешь даже этот ничтожный знак моей любви? О, ты неслыханно горд и жестокосерд, Рамиро, — прошептала Евгения выпрямляясь, она дышала тяжело и прерывисто, страшная бледность покрывала ее лицо. — Ты терзаешь меня этими ледяными словами! Если бы ты знал, как невыразимо тяжела мне разлука с тобой!
— Говорят, что и на земле есть правосудие, но свидание на небе, где нет забот и горя, самое блаженное свидание для того, кто поступал в жизни хорошо и честно! Итак, станем оба стремиться достигнуть этого свидания!
Евгения прижала руки к сердцу. Что означали эти торжественно произнесенные слова? Неужели тому, кого она родила, известны все преступления, совершенные ею в продолжение бурной жизни? Неужели он знал о тех жертвах, тени которых так часто преследовали ее? Эта мысль была ужасна, от нее замерло сердце.
— Что значит это утешение… с условием, — произнесла Евгения с трудом.
— Я думал облегчить им нашу разлуку. Я счастлив был бы возможностью защитить невинных и всегда буду делать добро, насколько это возможно.
— А замок Теба, — быстро прервала его Евгения, чтобы переменить предмет разговора. — Ты отвергаешь его и это последнее твое слово?
— Если, взяв его, я сделаю вас способной совершить что-нибудь доброе, тогда пусть он будет моим, и я поблагодарю вас за это.
— Эта холодность убивает меня… Рамиро… Рамиро, — вскричала Евгения с отчаянием, закрывая лицо руками, — убей меня, эти мучения хуже самой смерти!
— Будем тверды и сильны, когда чувства и слова не существуют для нас.
— Знай же, до чего ты доведешь меня, оставляя таким образом: ты унесешь с собой последнюю искру человечности, темная, непроницаемая ночь будет царить во мне, распространяя страх и ужас; я, подобно тебе, оттолкну от себя умоляющих, буду разрушать счастье других и наслаждаться чужим бедствием: тогда отвернись, тогда прокляни меня…
Евгения произнесла эту угрозу, не переводя дыхания; она была ужасна; гнев и ненависть исказили ее лицо.
Рамиро молча подошел к ней и протянул руку, лицо его было торжественно; сын подвел мать к маленькому алтарю молельни.
— Опустимся здесь на колени, — нежно и тихо проговорил он. Побежденная этой торжественностью, Евгения встала на колени и сложила руки; слезы брызнули из ее глаз; рядом с ней опустился Рамиро.
Долго молились они; глубокая, священная тишина окружала их, солнце давно уже скрылось, серебряные лучи месяца, падая на коленопреклоненных, походили на благословение свыше; ничто не нарушало торжественности этой минуты, которая навеки сохранилась в памяти Евгении.
Рамиро наклонил голову, императрица положила на нее свои трепещущие руки; она, казалось, была так потрясена, так глубоко тронута, что не могла произнести ни одного слова.
— Прощайте, — проговорил Рамиро после небольшой паузы, поднимаясь с пола. — Да укрепит и направит Пресвятая Богородица ваше сердце.
Евгения сделала ему знак удалиться, она не хотела, чтобы он был свидетелем ее бессилия и беспомощности.
Рамиро Теба повиновался; он поклонился и вышел.
Потрясенная Евгения лежала у подножия алтаря; она вынесла тяжкую борьбу; тихие рыдания раздавались в комнате, озаренной серебряным светом луны.
Потом она поднялась, глаза ее снова заблестели, на лице выразилась обычная холодность; она убедилась, что Рамиро исчез для нее навеки.
— Это последняя тяжелая и слабая минута в моей жизни, — сказала она, и в ее словах слышались гордость и честолюбие, побежденные на минуту добрыми чувствами. — Прочь сомнения и воспоминания, никто не может преградить мне дорогу, кто станет поперек, тот неминуемо погибнет; вы достаточно убедились в этом, Олимпио и Камерата. Было бы непростительной слабостью сворачивать с избранного пути под влиянием безумных слов неопытного юноши; он исчез, и никто более не станет удерживать и препятствовать мне.
Евгения вздрогнула; у входа в комнату послышался какой-то шум, не Рамиро ли возвратился?
— Вы ошибаетесь, Евгения Монтихо, — раздалось из-за портьеры, — остался еще один человек, который стоит поперек вашей дороги!
Холод пробежал по телу императрицы; не обманывало ли ее расстроенное воображение? Кто говорил с ней? Этот голос хорошо знаком ей, но она еще не видела того, кто говорил.
Ужасная, потрясающая минута! Евгения не сводила глаз с портьеры, за которой кто-то был.
Она была одна в замке; прислуга находилась внизу; в молельне была одна только дверь. Вдруг мощная фигура выступила из-за портьеры.
Евгения вскрикнула; лунный свет упал на вошедшего, лицо которого было бледно, как у привидения.
— Олимпио, — прошептала она с ужасом.
— Да, это Олимпио, Евгения Монтихо. Мертвые встают из гробов, чтобы загородить вам позорную дорогу.
Евгения зашаталась; ей показалось, что перед ней стояла тень умершего; но явившийся был живой человек, мощная фигура его выражала гордость и непоколебимость.
Широко раскрыв глаза, Евгения смотрела на страшное явление, во власти которого находилась. Олимпио бросал на императрицу презрительные взгляды; она не могла ни говорить, ни двигаться. Она хотела кричать, но голос замер; она протянула руки, как бы желая защититься, и окаменела перед Олимпио, на груди которого висел бриллиантовый крест, хранившийся в Тюильри. В кресте осталось не более третьей части бриллиантов, пустые места производили неприятное впечатление — они походили на пустые глазницы.
Императрица обессилела перед этим явлением; опустясь на ступени аналоя, она шептала молитву, чтобы отогнать страшное видение.
Но видение не двигалось с места.
— Вы видите крест, Евгения Монтихо, символический крест с потухшими камнями? — спросил Олимпио повелительным голосом. — Отняв его у меня, вы думали устранить меня навеки. Вы радовались, что вам некого опасаться после того, как вы отправили узника в Консьержери.
— Прочь!.. Я умираю… Пресвятая Богородица, сжалься!..
— Не призывайте святых, Евгения Монтихо, они вас не услышат. Утешение доступно только добродетельным, а не вам, погрязшей в преступлениях. Перед вами стоит не привидение, но ваша воплощенная совесть! Олимпио жив и будет жить, хотя бы вы его проткнули бесчисленными мечами! Вам не удастся погубить его; он живет, чтобы пугать, напоминать, наказывать и унижать вас!
— О! Ужас! Помогите!..
— Успокойтесь, Евгения Монтихо, никто не услышит вас. Радоваться этому следует вам, а не мне, потому что только вы одни услышите то, о чем я вас спрошу. Отвечайте! Где Софья Говард, графиня Борегар? Где принц Камерата, отец…
— Ужасный! Я страшусь вас… вы не человек… вы дьявол…
— Называйте меня своим злым духом, Евгения Монтихо, но выслушайте! Я приказываю вам освободить немедленно маркиза Монтолона и сеньору Долорес Кортино.
— Нет, никогда! Вы даете мне власть над собой, и я воспользуюсь ею, — вскричала Евгения, вставая.
— Слыхали ли вы о тюрьме Тампль, Евгения Монтихо? Евгения вздрогнула и, как безумная, посмотрела на Олимпио, который напомнил ей место, где томилась королева.
— Сеньора и маркиз уже свободны!
— Свободны, — глухо повторила Евгения.
— Я хотел сохранить вам вид могущества, прося об этом приказе…
Евгения видела, что она бессильна против Олимпио, что он подчиняет все своей власти. И теперь он спасся от верной смерти и снова овладел крестом. Она не могла этого объяснить, ее мысли путались.
— Отдадите ли вы этот приказ? — спросил Олимпио.
— Да, отдам.
— Не вздумайте завтра же изменить вашему слову и убить меня; клянитесь, что вы не будете более преследовать меня, маркиза и сеньору; вы бессильны, однако клянитесь, Евгения Монтихо.
— Клянусь, — прошептала Евгения, как будто пробудясь от страшного сна.
— Позаботьтесь, чтобы я и маркиз могли появиться при вашем дворе!
Евгении казалось, что земля колеблется под ее ногами.
— Высказывая это желание, я хлопочу о вашем благе и спасении, а не о своем личном счастье. Клянитесь же, Евгения Монтихо.
— Клянусь, — прошептала императрица, едва не падая в обморок.
— Вы сдержите клятвы, не ради набожности и религии, которую вы осмеиваете, но из боязни, которая одна имеет над вами власть. Бойтесь же меня, Евгения; вы хорошо знаете меня и потому можете угадать, что ожидает вас, если, понадеясь на свою безопасность в Тюильри, вы нарушите клятву! Я уничтожу вас, но гораздо лучше и искуснее, чем вы старались погубить меня: помните Тампльскую тюрьму и гильотину.
Евгения лишилась чувств; без памяти лежала она на ступенях аналоя, у которого некогда молилась несчастная Жозефина.
Дрожащие лучи месяца освещали ее; Олимпио вышел из комнаты. Внизу, у выхода, он приказал кастеляну помочь императрице. Потом оставил замок Мальмезон. За решетчатой стеной его ожидал Валентино с лошадьми.
Пока собирались со свечами в молельню, чтобы привести в чувство императрицу, оба всадника уже скакали через лес к дороге в Париж, по которой за час перед тем, грустно опустив поводья, проехал граф Рамиро.
Началась злополучная война против Мексики. Испанцы под начальством Прима, англичане под предводительством сэра Вайка и французы под командой Форея сели на корабли.
Намерение французского императора образовать из Мексики ленное государство было уже в I860 году решенным делом между ним и Морни.
Наполеон привлек на свою сторону эрцгерцога Максимилиана, вступившего в брак с Марией-Шарлоттой Бельгийской; он обещал сделать его императором Мексики, думая польстить этим честолюбию эрцгерцога, который, не подозревая об опасности, шел на верную гибель вместе со своей женой.
Война с Мексикой, начатая Наполеоном, имела своим Настоящим поводом единственно денежную спекуляцию. Морни завязал отношения со знаменитым спекулянтом Иекером, так что начало похода вполне соответствовало его завершению. Иекер дал заимообразно мексиканскому генералу Мирамону, известному негодяю, стремившемуся к деспотизму, восемь миллионов франков и за то получил от него вексель в семьдесят миллионов в государственную кассу Мексиканской республики. Иекер продал этот вексель Морни, который сумел втянуть в эту спекуляцию своего сводного брата Наполеона. Когда же Мексиканская республика отказалась платить деньги по векселю, а признала подлежащими к уплате только восемь миллионов, действительно данных взаймы, тогда разгорелась война. Это одна из тюильрийских тайн, о которых мало кто знал, а кто знал, не смел говорить.
Эта кровавая война началась не за оскорбленную честь Франции, не ради защиты французов, испанцев и англичан, населявших Мексику, но для того, чтобы занять недовольных и наполнить карманы двух людей деньгами, приобретенными низким обманом.
Испанцы и англичане скоро заметили, что хитрый Бонапарт употребил их как средство для достижения своей цели; потерпев значительные убытки, они вернулись, предоставив французам одним продолжать эту экспедицию.
Испанский генерал Прим, женатый на племяннице мексиканского министра Эчеверия, узнал от последнего, что даже при постоянных победах союзного войска Мексика никогда не может быть ленным французским государством, потому что Соединенные Штаты Северной Америки всегда будут восставать против этого.
Но Наполеон не отступил от своего намерения и отправил новые французские войска в Мексику под начальством генерала Базена, того самого, который в 1870 году сдался в Меце со всем своим войском в руки немцев.
Базен, преданный слуга Наполеона, был злым духом императора Максимилиана и несчастной Шарлотты, которых он после победы при Пуэбло и взятия мексиканской столицы поставил в полную зависимость от себя. Собственно Базен был императором Мексики по милости Наполеона; его можно было назвать проклятием, преследовавшим честного благородного эрцгерцога и его супругу; он виновен в пролитой в Мексике крови.
«Los Emperadores», как называли мексиканцы Максимилиана и Шарлотту, пытались царствовать, но очень быстро обнаружили свое бессилие. Базен вырвал из рук императора Максимилиана власть, которую тот . предложил временно разделить с ним. Подобно своему тюильрийскому учителю, он задумал прибегнуть к страху, чтобы смирить Мексику!
По его требованию «Los Emperadores» 3 октября 1863 года подписали декрет, который объявлял всех мексиканцев, защищавших отечество, разбойниками, преступниками, теми бандитами, которых Франция посылала под именем вольных стрелков против германцев. В декрете говорилось, что таких мексиканцев будут расстреливать в двадцать четыре часа.
Император Максимилиан не подозревал, что этим декретом он подписал свой смертный приговор. Собственноручно написал он злополучную бумагу, которую продиктовал ему Базен; теперь Максимилиан и его супруга были полностью в руках ставленника Наполеона.
Одна только Шарлотта поняла Базена и предостерегала от него; но даже и она не представляла, чтобы он мог когда-нибудь сделаться палачом ее царственного супруга.
Кровавый декрет был немедленно разослан по всем местам, где находились приближенные императора. Первыми жертвами его были два генерала президента Хуареса: Саласар и Артеага; за ними следовали тысячи.
Только теперь Максимилиан понял, насколько шатким был его трон, и убедился, что его советник был изменником. Одного из своих приближенных, Альмонте, он отправил в Европу, чтобы просить помощи у Наполеона, папы и Австрии.
Но «Los Emperadores» тщетно ожидали кораблей с золотом, войском и оружием. Людовик Наполеон предоставил Максимилиану самому выпутываться из расставленных сетей; папа пожал плечами, а австрийским волонтерам было запрещено ехать в Мексику.
На Шарлотту и Максимилиана обрушились все несчастья! Базен постепенно отходил от управления; он получил от Наполеона приказ оставить несчастные жертвы на произвол судьбы. Это был беспримерный поступок.
Разыграли комедию, которая окончилась ужасным образом! Мог ли Максимилиан, возбудив декретом Базена ненависть всего народа, держаться один, без войска Наполеона! Ему изменили, постыдно продали, и императорская корона, пожалованная клятвопреступным Бонапартом, стала несчастьем для Максимилиана и его супруги.
Скоро в его руках осталась незначительная часть Мексики, но и ту он не мог защитить. Однако, несмотря на обман Наполеона, он не решался бежать из страны, императором которой себя называл.
Базен посадил войска на корабли, чтобы возвратиться во Францию; напрасно умоляла его прекрасная Шарлотта не покидать их — слуга Наполеона был непоколебим. Только незначительное число друзей, между которыми находился принц Феликс Сальм, оставалось верным императору. В то время как в Париже праздновали победы, называли площади и улицы в честь одержанных побед при Пуэбло и Мексике, в то время как изменнику Базену пожаловали маршальство и готовились с триумфом встретить деморализованных солдат, император Максимилиан увидел, что он погиб, ибо генералы президента Хуапеса окружили его и более и более теснили.
Описав события, совершившиеся по ту сторону океана, вернемся к Олимпио и сообщим, как он избавился от казалось бы неминуемой смерти.
Отравленное вино, принесенное Маргаритой Беланже, которая предостерегала Олимпио, оставалось нетронутым несколько дней. Олимпио придумывал средства бежать и обмануть своих врагов, поклявшихся погубить его.
Спуститься из окна было безумием, так как оно находилось на недосягаемой высоте, а внизу текла река. Использовать веревку было нельзя, потому что Олимпио не хотел бросать тень на сторожа; простыни хватило бы только на одну треть высоты, да и не к чему было привязать ее, так как в окне не было ни одной железной перекладины.
Необходимо было отыскать другой выход, и Олимпио после долгих размышлений нашел его. В его комнате находился камин с дымовой трубой, почти прикрытый каменной стеной. Олимпио выяснил, что труба эта проведена в камин нижнего этажа, где, как передал ему сторож, был устроен архив и проходили заседания.
Решение было принято быстро. Он хотел оставить своих врагов в приятном заблуждении, что он выпил отравленное вино, а потом вдруг поразить их своим неожиданным появлением. Они не должны были догадаться, каким образом он спасся.
План его был превосходен. Вылив вино за окно, он оставил в бутылке несколько капель, чтобы его враги подумали, будто он отравился. Разрезав руку, он закапал пол кровью; потом разорвал часть своей одежды и исцарапал возле окна стену, чтобы тюремщики пришли к убеждению, что он бросился в Сену.
Что его план удался, мы уже видели на празднике в Фонтенбло, когда церемониймейстер передал императрице сообщение о случившемся.
Окончив эти приготовления, он предпринял опасное путешествие по дымовой трубе. Ему нужно было стараться не повредить стены и этим не открыть своим врагам придуманного им выхода из тюрьмы. Сердце его сжалось при мысли, что, попав в нижнюю комнату, он не найдет там никаких средств к бегству. Если двери заперты, окна имеют решетки, тогда весь план будет разрушен.
— Черт возьми, что же ты медлишь! Вперед, — прошептал он, убедившись, что никто не подслушивает у двери и не попытается помешать ему. — Правда, труба немного узка и ты вылезешь настоящим чертом, но разве стоит обращать внимание на подобные пустяки! Уже полночь! К делу, Олимпио! Теперь вы вытаращите глаза и узнаете, что я за человек! Трепещи, Евгения Монтихо! Мертвые встают из гробов!
Окинув еще раз внимательным взглядом комнату, он с удивительной для его роста и веса ловкостью опустился в трубу, ведущую в нижний этаж. Упираясь то спиной, то коленями в стенки трубы, он начал быстро скользить вниз; если и могло случиться при этом несчастье, то разве только то, что он расцарапал бы и повредил бы себе кожу. Но путешествие удалось превосходно. Без малейших повреждений он добрался до нижнего камина, который был больше и красивей верхнего.
Олимпио вылез из камина в длинную, высокую комнату, окна которой имели решетки; посреди находился стол с письменными принадлежностями, скамьи, стулья и несколько шкафов. Это была аудитория или судебная комната. Глаза его привыкли к темноте, и он различал все предметы очень ясно.
Здесь было две двери; одна из них, вероятно, вела в соседнюю комнату, другая же, без сомнения, в коридор и служила входом и выходом для судей.
Обе двери, как убедился Олимпио, были заперты. Он принялся разыскивать ключи, но не нашел ничего, что могло бы ему помочь…
Опасения его оправдались! Здесь внизу он был таким же узником, каким был наверху. Ломать двери он не решился, потому что шум выдал бы его.
Олимпио стоял и раздумывал. Он попал в ловушку и не видел никакого из нее выхода.
Вдруг одна мысль, один луч надежды озарил его, и спокойно, точно имел полное право и был сам судьей, он уселся в самое удобное кресло и стал осматривать комнату.
Хладнокровно ожидал он следующего утра. Когда сквозь высокие решетчатые окна проник первый луч света, до слуха его долетел громкий говор и шум шагов: сторожа с их женами собирались мести комнаты и приготовлять все необходимое для судей.
Только этого и ждал Олимпио. Он быстро поднялся и спрятался за один из высоких шкафов комнаты.
В ту же минуту двери, ведущие к выходу, отворились.
Олимпио увидел сторожа со щеткой; он думал напасть на него только в крайнем случае, если тот заметит его и станет угрожать; тогда он оглушил бы его ударом.
Сторож беззаботно напевал одну из народных парижских песен, бывших тогда в большой моде, потом взял несколько стаканов, выплеснул на пол заключавшуюся в них жидкость и удалился из комнаты, вероятно, для того, чтобы отдать своей жене мыть эту посуду.
Эта минута показалась дону Олимпио самой благоприятной. Лишь только затихли шаги сторожа, Олимпио покинул свое убежище и пошел за ним.
Он добрался до широкой лестницы, кругом не было ни души. Тихо и медленно стал он спускаться. Внизу находилась прихожая с выходом на улицу, которым пользовались чиновники; в ней тоже было пусто. Быстро сойдя на площадку, он отворил дверь и, никем незамеченный, очутился на улице.
— Удалось, черт возьми, — смеялся он, направляясь к Pontneuve и к лабиринту улиц, прилегающих к Лувру.
Потом он спокойно отправился на Вандомскую площадь, но свой отель нашел закрытым; постучав довольно долго у ворот, он убедился, что в доме никого не было.
Куда же скрылся Валентино?
По пустым улицам Олимпио отправился к отелю Клода и здесь встретил своего верного слугу, радость которого была безмерна.
Подавая ему новое платье, так как старое было грязное и разорванное, Валентино рассказал своему господину, что Хуан с Камерата вернулся в Париж, что первый из них поселился в испанском отеле, второй же исчез без следа.
Мы знаем, что на следующую ночь был назначен праздник в Фонтенбло.
Подкрепив себя пищей и вином, Олимпио лег отдохнуть, потому что для дальнейших предприятий ему необходимо было запастись силами.
Лишь только взошло солнце и дон Агуадо заснул, как Валентино осторожно и таинственно передал Хуану, что его господин воскрес из мертвых; вслед за тем в отеле Монтолона произошло одно из самых радостных и счастливых свиданий.
Хуан рассказал историю бегства Камерата, отыскать которого он теперь надеялся.
Надежда его однако не осуществилась. Олимпио никогда уже больше не видел принца. Несколько дней спустя Хуан известил его об убийстве Камерата и о свидании императрицы с Рамиро в замке Мальмезон.
Этим вечером воспользовался Олимпио для освобождения маркиза и своей Долорес.
В полном генеральском мундире, в сопровождении Хуана, он отправился в Тюильри. Двор не возвращался еще из Фонтенбло, императрица, пробыв несколько дней в Париже, уехала в замок Мальмезон. План Олимпио удался.
Часовые без малейшего препятствия пропустили генерала с офицером, которые поднялись по лестнице, ведущей в покои императрицы.
Слуги и горничные никогда не знали Олимпио. Именем императрицы он приказал провести его в комнату Евгении, и прислуга не посмела отказать ему.
Пробраться в Тюильри было смелым, отважным предприятием, и Олимпио совершил его с бесподобной уверенностью.
Он вошел в будуар Евгении, чтобы взять свой бриллиантовый крест, потом намеревался вместе с Хуаном направиться в замок Мальмезон, чтобы принудить императрицу освободить маркиза и Долорес. Ему была дана власть на это.
Отыскав бриллиантовый крест и повесив его на грудь, он заметил на письменном столе Евгении несколько бланков с ее подписью, оставленных ее тайному секретарю на случай необходимых приказов.
— Это очень кстати! Я избавлю императрицу от труда писать, — проговорил Олимпио, обращаясь к Хуану. — Взять на себя ответственность мне ничего не стоит.
— Что вы делаете! — вскричал Хуан, увидев, что Олимпио, схватив перо императрицы, набросал несколько слов над ее подписью.
— Я пишу приказ о немедленном освобождении маркиза Монтолона и сеньоры Долорес Кортино, — с невозмутимым спокойствием проговорил Олимпио.
— Тогда необходимо бежать вместе с ними, потому что завтра все это будет известно.
— Бежать совершенно незачем, Хуан! Предоставь все мне, я обо всем позабочусь. Ступай с этим в Консьержери. Бояться тебе нечего; прежде нежели наступит ночь, маркиза освободят. Вслед за этим другой приказ свези на бульвар «Bonne Nouvelle». В доме девицы Беланже томится Долорес. Ее также освободят; тогда проводи ее в Вандомский отель.
— Я опасаюсь, — проговорил Хуан, бледнея, — что вы погибнете, если не оставите в эту же ночь Париж.
— Не беспокойся, Хуан! В то время, как ты будешь освобождать маркиза и Долорес, мы с Валентино отправимся в Мальмезон.
— К императрице!
— Да, мне необходимо переговорить с ней.
Хуан с удивлением посмотрел на. Олимпио, который спокойно поднялся с места, как будто имел полное право на все сделанное им. На лице его была написана уверенность, глаза сияли радостью при мысли снова увидеть маркиза и Долорес.
— Как можно скорее в путь, мой молодой друг. Прощай, в точности исполни данное тебе поручение; я вполне доверяю тебе, потому что убежден в твоей храбрости, спокойствии и неустрашимости. Положись на меня — ты видишь, как я уверен в своей победе. Ничто не в состоянии задержать меня. Поезжай же; смотри только, исполни все в точности!
Хуан повиновался, хотя и не мог объяснить себе, каким могуществом обладал Олимпио.
На все приготовления им потребовалось не более четверти часа. Хуан и Олимпио оставили Тюильри, не возбудив ничьего подозрения.
Доехав до Карусельной площади, они расстались: Хуан поскакал к Консьержери, а Олимпио с Валентино отправился в замок Мальмезон.
Мы уже видели, что произошло там между ним и Евгенией.
Планы Олимпио увенчались полнейшим успехом.
Хуан по приказу императрицы освободил сначала маркиза Монтолона, потом сеньору, которую отвез в Вандомский отель.
Евгения, начинавшая бояться Олимпио, не отменила его распоряжений. Она пришла к заключению, что все планы ее друзей погубить этого человека — бесплодны; что он презирает их, смеется над ними. Она считала его уничтоженным, исчезнувшим навеки, а он вдруг явился в самый трудный час ее жизни.
Минута эта была незабываема. Благодаря ей Олимпио приобрел такое могущество, о котором никто не подозревал.
В Вандомском отеле произошло радостное свидание. Обняв свою возлюбленную, Олимпио обещал ей никогда более не разлучаться с ней.
Долорес была вполне счастлива, когда через несколько недель обвенчалась с Олимпио, из-за любви к которому она страдала несколько лет.
Это был самый радостный праздник, на каком когда-либо присутствовали Хуан и маркиз. Валентино сиял от восторга и не знал, как выразить свою любовь и преданность дону Олимпио и его супруге.
Несмотря на беспредельное счастье любимого им человека, Хуан был грустен и расстроен. Маркиз де Монтолон, казалось, знал причину его меланхолического настроения, потому что изредка с улыбкой поглядывал на своего молодого друга, который рассеянно посматривал на всех присутствующих.
— Черт возьми, что запало в голову нашему молодому капитану? — вскричал наконец Олимпио, счастливый обладанием своей Долорес и озаренный лучами любви.
— О… — сказал Клод де Монтолон с лукавой улыбкой, — мне кажется, что сердце Хуана не совсем спокойно.
— Маркиз великолепно изучил людей, — сказал Олимпио, — по лицу читает, как по книге.
Долорес от души смеялась над взволнованным юношей.
— Говори, Хуан! Сознайся, что стрела попала тебе прямо в сердце. Рассказывай, что случилось с тобой?
При таких настоятельных вопросах Хуан растерялся, покраснел и махнул рукой, как бы говоря: «Оставьте меня в покое! Такие вещи рассказывать не легко».
— Он еще так застенчив, что никогда не осмелится взглянуть прямо в светлые, прелестные глаза молодой девушки, — проговорил Олимпио.
— Сказать ли, что я заметил, Хуан? — спросил Клод со своей обычной нежностью.
— Пожалуйста, дядя Монтолон, у меня нет от вас секретов. Впрочем…
— Ты хочешь сказать, впрочем, что дело не зашло еще так далеко и рассказывать о нем можно, — перебил Олимпио. — О, мы это хорошо знаем. Говори же, Клод! Недаром есть пословица: в тихом омуте черти водятся.
В то время как Хуан застенчиво улыбнулся, маркиз начал серьезным голосом:
— Любовь друга нашего можно назвать несчастной, и я должен сознаться, что она серьезно беспокоит меня. Молодая дама, назовем ее Маргаритой, замужем за другим…
— Черт возьми, да неужели все мы околдованы, — проговорил Олимпио, — и всякий, связанный с нами, принужден натыкаться на препятствия.
Услышав имя Маргариты, Долорес насторожилась и бросила сострадательный взгляд на дорогого для нее Хуана.
— Открытие мое удивит всех вас, но я не должен скрывать его, — продолжал маркиз. — Не знаю, передала ли тебе, Олимпио, супруга твоя, что тот мнимый герцог жив и в настоящее время находится в Париже.
— Стало быть, Маргарита?.. — произнесла Долорес.
— По принуждению вышла замуж за полицейского агента Мараньона, который не кто иной, как Эндемо.
— Ужасная судьба! — вскричал Олимпио, вскакивая. — Тот негодяй…
— По приказанию своего господина женился на несчастной Маргарите Беланже, которая презирает его и преследует только одну цель: расстраивать постыдные планы Мараньона.
— О, она прелестное, чистое создание, — горячо проговорил Хуан. — Целью своей жизни она выбрала превращать в добрые дела наглые намерения того презренного. Она старается исцелить свою молодую и надломленную жизнь искуплением грехов того, кому отдана по принуждению.
— Воодушевление твое, Хуан, хорошо и честно, и я готов подтвердить, что ты говоришь правду, — сказал Олимпио, и Долорес согласилась с ним. — Маргарита и инфанта Барселонская спасли меня! Итак, Хуан, обещаю тебе, что презренный, с которым связана Маргарита, получит достойное наказание, и наказание это будет ужасно, клянусь тебе. Но Клод, ты сказал, кажется, что у него есть господин, назови его нам.
— С условием, — отвечал маркиз.
— С каким же именно?
— С тем, что ты будешь расплачиваться с Эндемо, а я с его господином.
— Хорошо. Назови нам его.
— Это государственный казначей граф Бачиоки!
— Он приказал Эндемо и агенту Лагранжу убить принца Камерата в Фонтенбло, — сказал Хуан, глаза которого засверкали. — Он велел арестовать вас в церкви Богоматери; он приказал Эндемо подбросить бомбы в ваш отель, — о, ряд его преступлений бесконечен.
— Он отправил тебя в Версаль и заключил в Санта-Мадре, — докончил Олимпио, обращаясь к Долорес. — Они должны умереть оба. Чаша терпения переполнилась!
Когда встали из-за стола, и Долорес, беспокоясь за Олимпио, просила его не подвергаться новым опасностям, а оставить Францию и вернуться в Испанию, чтобы насладиться там тихой и мирной жизнью, служанка доложила о приходе инфанты Барселонской.
Инесса пришла порадоваться счастью тех, с которыми она раньше, по наущению императрицы, не хотела знакомиться.
Олимпио и Долорес встретили дочь Черной Звезды с искренностью, которая благотворно на нее подействовала. Стоя между ними, озаренная их любовью, она узнала, что есть на свете истинно честные люди и что нельзя полагаться на те наблюдения, которые она сделала при дворе.
— Вам известна чудная, странная история моей жизни, — сказала Инесса, протягивая им руки и отбрасывая вуаль, скрывавшую черное звездообразное пятно на лбу. — Вы знаете тайну, которая, подобно проклятию, в продолжение многих лет преследовала меня. Вследствие черного знака, бывшего также на лбу моего отца, он лишился престола и отечества. Верьте, что нечестно завладевшие троном никогда не будут счастливы! Лишенная отечества, я стала ненавидеть человеческое общество и, подобно родителям, бежала из одного места в другое, по степям и непроходимым горам Испании, все вперед и вперед, не находя нигде покоя и пристанища; мы изображали собой семью номадов, гонимых общим проклятием… Судьба бросила нас в Париж; я сделалась приближенной императрицы, которая первая открыла во мне терпение и любовь к людям, и я вечно буду ей за это благодарна, хотя возбужденные ею чувства были ложны и ошибочны. Вам обязана я, после долгой внутренней борьбы, покоем и примирением! Вы научили меня любить и уважать людей, хотя большинство их отталкивает нас.
Долорес заключила растроганную до слез инфанту в объятия. Инесса поцеловала ее, как сестру.
— Когда я встретил вас однажды в ново-кастильской долине, вы казались мне чудными, таинственными привидениями, — сказал Олимпио Инессе. — Тогда я не думал, инфанта, что так близко сойдусь с вами. Рассказ о преследовании вашего покойного отца растрогал меня тогда до глубины души; только что произнесенные вами слова радуют меня. Мне кажется, что ненавидеть всех людей за подлость некоторых из них будет несправедливостью. Благодарю Бога, что вы научились любить людей.
— Грехи мои искуплены; самое страстное желание мое исполнилось, вы навеки соединены с Долорес, вы счастливы, а теперь — прощайте. Я оставлю двор; мне хочется уехать куда-нибудь подальше от этих вечных раздоров, от этих давящих друг друга людей.
— Куда же намерены вы ехать? — спросил Олимпио.
— В Испанию, благородный дон! Недалеко от Севильи находится окруженный стройными гибкими пальмами, уединенный полуразвалившийся домик моего отца — это единственное мое достояние. Туда я уеду, буду наслаждаться природой и мириться с людьми, ничего не требуя и не ожидая, но изучая их слабые стороны.
Долорес взглянула с мольбой на Олимпио.
— Уедем в Испанию, — прошептала она, — будем жить с Инессой в чудной далекой стороне.
— Хотя и тяжело, но в настоящее время я не в силах удовлетворить твое желание, которое самому мне не дает покоя. Но обещаю тебе, Долорес: инфанта поедет вперед, и мы последуем за ней.
— Что за чудное, счастливое свидание будет тогда, — произнесла Инесса, — смотрите же, сдержите слово. Я буду дорожить тем днем, когда вы переступите порог моего дома.
— Олимпио, что же задерживает нас в Париже? — спросила Долорес. — Уедем в Испанию.
Видно было, какое сильное впечатление производили слова донны Агуадо на ее супруга, так как и он жил только мыслью оставить Париж и насладиться мирной жизнью со своей Долорес.
— Не все еще сделано для того, чтобы я был совершенно беззаботен и спокоен! Не сердись на меня! Минута, о которой мы оба мечтаем, приближается; я увезу тебя на нашу далекую, чудную родину.
— И я усыплю цветами дорогу, ведущую к моему дому, — закончила инфанта. — Итак, терпение, Долорес! Кончайте свои дела и последуйте за мной все; и вы, маркиз, и вы, Хуан; принц уже не последует за нами, — прошептала Инесса, закрывая лицо руками при этом страшном воспоминании. — Верьте мне, скоро наступит возмездие и коснется всех, кто не понимает, что творится и чем все это кончится. До свидания.
Опечаленные предстоящей разлукой, любящие друг друга Инесса и Долорес горячо обнялись и поцеловались.
— Что желаете вы сообщить нам, господин обер-церемониймейстер? — спросила императрица графа Таше де ла Пажери, входящего в ее цветочный салон.
— Чрезвычайно неприятную новость, к сожалению.
— Сознайтесь, господин граф, что вы принадлежите к числу дурных вестников, — сказала Евгения, в то время как придворные дамы, не проронив ни слова, с нетерпением ожидали услышать новость, принесенную обер-церемониймейстером.
В ту минуту, когда вошел граф Таше де ла Пажери, императрица беззаботно разговаривала и шутила с придворными дамами. На приличном расстоянии от нее стояла графиня Эслинген, одетая в черное бархатное платье. Евгения сидела на низеньком удобном стуле в одном из углублений салона, соединенного с ее будуаром посредством библиотеки.
Этот салон был невелик, окрашен в нежный цвет; на потолке были нарисованы различные искусства со всеми их атрибутами; из-за тропических растений виднелись редкие красивые вазы, статуи, между которыми самая лучшая изображала молодую мать с ребенком.
Великолепные, мастерски нарисованные картины украшали стены; здесь изображена прелестная Наяда, прячущаяся за тростники и лилии; там, с маковым венком на голове, Хлоя, перед которой амур держит зеркало; рядом — дремлющая нимфа, которую бог любви силится разбудить. Кроме того, четыре громадных, крашенных зеленью, зеркала покрывали стены. Словом, куда ни взглянешь, все цвело, блестело, сияло и напоминало волшебные сады Армиды.
Рядом с императрицей сидела принцесса Матильда; позади — герцогиня Боссано и Конти, налево — молодая принцесса Клотильда, между тем как маркиза Фульез и д'Э находились немного поодаль.
Только что подали чай в маленьких китайских чашечках, как доложили о приходе супруги маршала Мак-Магона. Евгения встретила ее с радушием, которое требовалось приличием и этикетом, потому что маршал был весьма редким гостем в Тюильри.
Когда были соблюдены все формальности и начался разговор, в комнату вошел граф Таше де ла Пажери.
— Рассказывайте, господин обер-церемониймейстер, — произнесла императрица. — Заботясь о наших нервах, вы заранее приготовили нас к печальной новости.
Ловкий, стройный, привыкший к придворному этикету, граф едва заметно пожал плечами; на лице его выразилось глубокое сочувствие.
— После кровопролитной битвы император Мексики попал в руки бунтовщиков в Керетаро.
— Как, император Максимилиан! — вскричала Евгения, делая испуганное лицо, хотя новость эта давно была уже ей известна.
— Полковник Лопес, которому так доверял его величество, постыдно изменил ему. Император со своими генералами взят в плен Эскобедо…
— А императрица Шарлотта?
— Теперь по дороге во Францию.
— Дальше, что вы еще знаете? — спросила Евгения, которой не было известно продолжение новости.
— Император Максимилиан, генерал Мирамон и Мехиа заключены в монастырь Керетаро и после военного совета, собранного Эскобедо…
— Вы колеблетесь, граф?
— Докончить это известие мне необыкновенно трудно.
— Как? Что означает смертельная бледность вашего лица?..
— Император Максимилиан, генералы Мехиа и Мирамон — все трое расстреляны!
Евгения закрыла лицо дорогим кружевным платком, который судорожно сжимала в своих руках.
— Убиты, — прошептала она.
— В день казни Максимилиана, вследствие тайного бегства генерала Маркеза, столица Мексики попала в руки начальника бунтовщиков Порфирио Диасу. Императорское знамя с замка Верра-Круз исчезло… Президент Хуарес вернулся в Мексику!
— Ужасно… вы говорите, что императрица Шарлотта едет во Францию?
— В настоящую минуту ее величество находится, может быть, в Шербурге или Гавре.
При этом грустном известии все дамы из свиты императрицы встали по ее примеру; в этом блестящем кругу было заметно сильное волнение.
В эту минуту на пороге салона показался генерал-адъютант Риль. Обер-церемониймейстер подошел к нему спросить о причине его прихода.
В салоне стояла тяжелая тишина; никто не решался говорить; все чувствовали, что известие еще не полно.
Граф Таше де ла Пажери обратился к императрице и, казалось, был в сильном смущении.
— Мексиканская императрица уже находится в Париже, — сказал он.
— Императрица Шарлотта здесь…
В соседнем зале послышался шепот; обер-церемониймейстерина, княгиня Эслинген, подошла к открытой портьере и, побледнев, отступила.
— Это она, — прошептали дамы.
Евгения пошла навстречу императрице Шарлотте, показавшейся в дверях; она хотела с участием пожать ее руку. Граф Таше де ла Пажери отошел в сторону.
Евгения внезапно остановилась.
Лицо Шарлотты выражало ужас; глаза ее были широко раскрыты, щеки и губы совершенно бледны, она боязливо заглянула в соседний зал; безумие, ужаснейшее безумие исказило ее черты.
Императрица Шарлотта прежде была красивой, кроткой и привлекательной принцессой; теперь ее внешность стала отталкивающей, кротость и миловидность исчезли и заменились тем мрачным, угрюмым видом, который приводит в содрогание всякого, кто внезапно увидит перед собой умалишенного.
Ее черное бархатное платье было измято и запылено; кружевные рукава обвисли. Ей казалось, что ее преследуют убийцы ее мужа; Шарлотта была помешана; участь ее была гораздо ужаснее участи ее мужа, которого она так невыразимо любила.
Но кто был виновен в этом несчастье?
Шарлотта судорожно протянула руки, как будто желая защититься от преследователей. Глаза ее блуждали, губы шептали какие-то непонятные слова.
Евгения оцепенела. Перед ней, в цветочном зале Тюильри, стояла императрица, спасающаяся бегством сумасшедшая императрица…
Зрелище это было так ужасно, что Евгения вскрикнула, а придворные дамы закрыли лица руками.
— Идут… неужели вы не видите эти гнусные образы! На них короткие штаны, изорванные рубашки, красные шапки, в руках сверкают кинжалы… Это они, убийцы… спасите меня, они меня преследуют! — вскричала Шарлотта, глядя в соседний зал, где находились адъютанты и камергеры. — Я погибла… это шайка Эскобедо… неужели вы не видите человека с черной бородой и сверкающими глазами — с лицом палача, это Лопес, тише… тише… он не должен знать, что я его узнала!.. Макс… мой милый Макс… о, горе… ты не слышишь меня… ты далеко от меня…
Безумная зарыдала и на минуту закрыла лицо руками, потом внезапно оживилась, стала оглядываться и только тогда заметила императрицу Евгению.
В ней как бы воскресло воспоминание, она как будто на минуту пришла в себя, сложила с мольбой руки и приблизилась к императрице.
Обер-церемониймейстер хотел встать между ними и воспрепятствовать несчастной Шарлотте приблизиться к Евгении.
— Ваше величество сильно устали с дороги, — сказал он, стараясь придать своему голосу возможную кротость, чтобы успокоить помешанную.
Шарлотта не слышала и не видела графа; она с мольбой смотрела на Евгению; ей пришло в голову, что она приехала просить помощи у Наполеона и его супруги.
— Помогите!..
Но существовали ли для нее спасение, надежда?
Нет.
Горячо любимый император Максимилиан, из-за которого она, против своей воли и предчувствуя беду, отправилась в далекие страны, никогда больше не обнимет ее, он убит, брошен в яму близ Керетаро, вдали от своей родины; сама Шарлотта лишилась рассудка.
А Наполеон и Евгения, когда-то обнимавшие ее, перед ее отъездом в столь пагубную для нее страну? А папа так торжественно их благословлявший и короновавший?
Пий IV с состраданием пожал плечами и приказал служить обедни о выздоровлении Шарлотты.
Наполеон не хотел и говорить о несчастной; Базен посоветовал ему выбросить из своей памяти всякое воспоминание о Мексике.
Евгения, к которой явилась Шарлотта, боялась сумасшедшей. Не раскаяние, не сострадание, не христианская любовь, о которой она сама когда-то упоминала, наполняли ее душу, а единственное желание освободиться как можно скорее от тягостного присутствия Шарлотты.
Обстоятельства изменились! Любовь и дружба забыты. Когда-то произнесенные слова потеряли теперь значение.
Чувствовала ли несчастная Шарлотта свою беспомощность? Видела ли она, как отвернулась от нее Евгения в страхе и ужасе?
Вероятно, это было так, потому что императрица, лишенная престола и короны, лишенная любимого супруга, вдруг выпрямилась с резким хохотом, который раздался так звонко и отвратительно в самых отдаленных покоях, что ни одна из придворных дам, никто из камергеров не осмелился пошевельнуться; всеми овладел страх.
— Будьте прокляты! — вскричала сумасшедшая. — Проклятие всему, что для вас мило и дорого! Проклятие всему окружающему вас!
Никто не смел приблизиться к несчастной, — даже сама Евгения не могла приказать, чтобы силой удалили сумасшедшую.
— Слышите! Уже приближается музыка возвращающихся войск, уже звучат трубы, слышатся равномерные шаги полков! «Кровь, кровь» слышится всюду. Там, посмотрите, там поднимаются облака дыма, земля дрожит, глаз всюду видит убийство, кровь течет рекой, неприятельские колонны отступают; но это не войско Наполеона! Чужеземные победители вступают в страну, обращая все в бегство перед собой; жены плачут и ломают себе руки, дети обнимают молящихся родителей, зарево горящих деревень зловеще освещает ночную темноту; небо почернело от дыма, а смерть косит, косит днем и ночью; этот ужасающий скелет скалит зубы от восторга, такой обильной жатвы он давно не имел, для него настал истинный праздник! А вороны каркают, коршуны кричат, мертвецы вылезают из-под снега, из-под высоких, пустынных курганов. Будьте прокляты, трижды прокляты!
Шарлотта, задыхаясь, живыми красками воспроизвела эту ужасную картину будущего перед Евгенией и ее придворными, принявшими ее описания за результат лихорадочного воображения умалишенной.
Обер-церемониймейстерина приблизилась к Шарлотте.
— Ваше величество, будьте так добры, последуйте за мной, — сказала княгиня дрожащим голосом.
— Прочь, изменники, явные изменники! Нет ни одной души, которой можно было бы довериться.
Шарлотта залилась громким хохотом, взглянув на Евгению.
— Я вижу, как вы ночью зовете своих дам, как просите помощи, но никого нет! А на улице возрастает неистовство, революция! Выходы заняты; все ближе раздаются крики людей, обратившихся в фурий; проклятия доходят до вашей постели, из которой вы выскочили! Проклятие, трижды проклятие! Вы ищете преданную вам душу, а кругом находится масса, желающая умертвить вас, жаждущая вашей крови! Вы задыхаетесь, вы ищете выхода; на улицах свирепствует смерть, но за вас никто более не сражается. Вы хотите бежать, а выходы все заняты, и вам нет никакого спасения. Вы, императрица, и около вас нет ни одной преданной вам души! Но вот наконец вы находите дверь, через которую прежде ходила прислуга; императрица благодарит Всевышнего за подобный выход! Одетая в лохмотья, чтобы не быть узнанной, проклинаемая, подобно Канету в Карманьоле, вы ищете спасения на улицах, покрытых мертвецами. На телеге покидаете вы свою столицу, ища убежища, между тем как гибнет народ, на который обрушилась вся беда и все проклятия.
Было ли это картиной виденного ей самой или пророчеством одной императрицы другой?
Евгения шепнула приказание графу Таше де ла Пажери, и тот тихонько удалился.
В цветочный зал вошел Бачиоки. Окинув взглядом комнату, он понял, в чем дело, и решился силой или хитростью избавить Евгению от сумасшедшей, поскольку императрица была уже совсем измучена проклятиями несчастной.
Какие ужаснейшие обвинения навлекли на себя Наполеон и Евгения!
Бачиоки понял жест Евгении.
Несчастной Шарлотте предстояло отправиться в ее замок Мирамаре, в котором она должна была жить как безумная под строжайшим надзором.
Бачиоки был решительным и послушным слугой. Он приблизился к Шарлотте.
— Скорее, ваше величество! Бежим, — они идут.
Слова эти сильно повлияли на несчастную императрицу, воображавшую, что ее преследуют.
Ее глаза, широко раскрытые от испуга, остановились на придворном; потом она схватила руку Бачиоки и быстрыми шагами спустилась по лестнице к ожидавшему ее экипажу.
Рамиро Теба после вышеописанного нами прощания в молельне замка Мальмезон немедленно отправился в Испанию. Сердце его разрывалось, и много времени нужно было ему, чтобы свыкнуться с мыслью, что его мать не существует более для него.
Еще до приезда в Париж, в Мадриде, он выдержал тяжелую душевную борьбу. Рамиро был там знаком с двумя молодыми девушками — одной принцессой и другой бедной воспитанницей Фраско, которому его поручил когда-то отец его, Олоцага. Прекрасная принцесса привлекла его своим величием и роскошью, вторая же своей прелестью и невинностью.
Дочь королевы Изабеллы пренебрегла молодым графом Теба и вышла замуж за графа Джирдженти; дочь бедной Энрики, сочетавшейся с маршалом Серрано, вскоре умерла, как это известно читателю из романа «Изабелла». Поэтому, вернувшись в Испанию, Рамиро вел уединенную жизнь и посещал только замок Дельмонте, в котором умерла ее дочь. Наконец он нашел случай совершить доброе дело и воспользовался им, не щадя своей жизни.
Королева Изабелла сослала маршала Серрано на остров Тенериф и тем причинила его жене новое огорчение.
В Испании уже началось движение, предвещавшее низвержение королевы и ее алчных министров.
Энрика, супруга Серрано, задумала освободить его из заточения, и Рамиро Теба с радостью согласился ей помогать.
План их удался. Серрано примкнул к своим друзьям, и началось возмущение, исходившее из Кадикса, между тем, как Рамиро Теба, преодолев многочисленные препятствия, проводил донну Энрику в замок Дельмонте[33].
Читателям уже известно, что возмущение, поднятое тремя вышеназванными лицами и присоединившимся к ним Олоцага, было вполне удачно. Королева Изабелла, войска которой были совершенно разбиты, бежала в сопровождении Марфори и нашла единственное для себя убежище у своей прежней подруги Евгении, тогда как сама Франция не хотела сделать ни одного Шага, чтобы подавить мятеж и возвратить Изабелле престол.
В память о Рамиро Олоцага пользовался большим влиянием на Евгению и следовательно на Наполеона; поэтому назначение Серрано регентом в Испании не встретило препятствия.
Рамиро Теба, принимавший живое участие во всех благородных действиях, увидел, что после того, как Серрано и Энрика достигли полнейшего счастья, ему стало нечего делать в Испании.
В Париже он познакомился с великодушным и высокопоставленным человеком, который произвел на него довольно сильное впечатление и подражать которому он считал главнейшею целью своей жизни; это был князь Эбергард Монте-Веро, владевший в Бразилии обширными землями.
Рамиро узнал, что князь Монте-Веро преследует только одну цель, именно: возможное благоденствие человечества, удовлетворение нужд и помощь бедным! Рамиро так полюбил этого человека и чувствовал себя так приятно в кругу его семейства, что, узнав о переселении князя в Монте-Веро, он решил последовать туда за ним.
Рамиро надеялся найти в далекой стране обширное поле для своей деятельности, и князь Эбергард принял его с раскрытыми объятиями.
Прежде чем мы продолжим наш рассказ, мы должны сообщить, что Рамиро обрел в Бразилии желаемый душевный покой и истинное счастье и что через несколько лет женился на внучке благородного Эбергарда.
Хуан грустно расстался со своим другом, очень хорошо понимая, что в Париже, в гуще всех происходящих битв и путаниц, выпавших на его долю, Рамиро не найдет счастья и покоя.
В душе Хуана также возникла борьба и пробудились разные чувства, которые, хотя и были совершенно иного свойства, однако были достойны сочувствия. Сущность этих переживаний нам известна из разговора Олимпио с маркизом.
Хуан виделся и говорил с Маргаритой, которая произвела на него сильное впечатление. Он понял, что она несчастна, а несчастье, невинно преследующее хорошенькую девушку, возбуждает в нас сострадание.
Маргарита и Хуан были одних лет; им обоим еще не приходилось испытывать опьянение любви, но так как их сердца скоро поняли друг друга, то при первых же свиданиях они почувствовали нечто, еще никогда ими неиспытанное.
Прекрасная молодая женщина невольно восхищалась привлекательным офицером, казавшимся ей таким любезным и приветливым, а тот, в свою очередь, прочитал в чертах ее лица тайную грусть.
Когда же она увидела, что освобожденная Долорес искренно его обняла и поцеловала в лоб, тогда она почувствовала к нему такое доверие, какого до того времени ни к кому еще не питала.
При этом. она сознала всю тяжесть своей несчастной жизни и глаза ее наполнились слезами.
— Бедная Маргарита, — сказала Долорес, — у вас благородное и любящее сердце, а вы связаны с таким человеком, которого презираете и избегаете, планы и намерения которого вы разрушаете для спасения ближнего. От всей души я сожалею о вашей участи и искренно желала бы помочь вам.
— Для меня нет больше ни помощи, ни надежды, — сказала Маргарита. — Вы возвращаетесь в объятия благородного человека, для меня же все погибло! Не напоминайте мне о несчастье жить с человеком, которого я не люблю, которого презираю… лучше помолитесь обо мне. Я никогда не буду знать счастье в жизни, я буду только желать, чтобы скорее настал тот час, в который прекратятся мои страдания.
— Примите мою помощь, — прошептал Маргарите глубоко взволнованный Хуан, — не отчаивайтесь! Не отталкивайте меня, рука моя честна й сердце мое проникнуто вашим несчастьем!
Маргарита посмотрела сквозь слезы на Хуана, как бы спрашивая: «Действительно ли вы хотите помочь несчастной Маргарите?» Потом опомнилась и положила свою маленькую ручку в протянутую ей руку Хуана, прошептав:
— О, я верю вам; вы не можете быть скверным… но предоставьте меня моей судьбе; мы навеки разлучены, и я должна одна страдать.
— Этого не должно быть. Каждому из нас необходим человек, которому бы он мог верить и всегда изливать перед ним свое сердце! Не отталкивайте меня! Я снова приду…
— Если вам дорога ваша жизнь и мое спокойствие, то не делайте этого, — прошептала перепуганная Маргарита. — Вы не знаете Мараньона, он не должен вас видеть!
— Не отталкивайте мою руку помощи, Маргарита, доверьтесь мне. Я ничего не боюсь! Я мужествен и силен! Скажите, могу ли я оказать вам помощь?
— Нет, нет… и однако я давно желала предпринять тайную поездку, без ведома Мараньона.
— Говорите, вы этим окажете мне великое благодеяние!
— Поездка должна совершиться вечером. Цель ее — отдаленный квартал.
— Так позвольте вас сопровождать и охранять!
— Меня пугает даже мысль, что вы можете за это поплатиться.
— Не бойтесь ничего! Я буду с вами! Скажите мне, который вечер выбрали вы?
— Я вам напишу.
— Вы правду говорите… О, Маргарита, благодарю вас за ваше доверие, за ваше обещание! Прощайте!
Хуан поцеловал ее маленькую ручку и поспешил к освобожденной им сеньоре.
Прошло несколько недель, а Хуан не получал обещанного письма, он ожидал его с возраставшим нетерпением. Он уже хотел отправиться в дом, где жила Маргарита, как вдруг незнакомая ему служанка принесла записку.
Хуан ликовал и горячо прижимал к своим губам записку Маргариты. Она сдержала свое обещание, не забыла его.
Записка состояла только из нескольких слов:
«Маргарита просит вас прийти сегодня в 10 часов вечера на угол предместья Сен-Дени. Она полагается на вашу осторожность и с радостью отдается в ваше распоряжение. Как часто думала она о вас и как боялась, чтобы вы не приняли ее за недостойную! Онаожидает сегодняшнего вечера и боится его! Все остальное она передаст вам лично! До свидания!»
Хуан еще раз перечитал письмо, ему казалось, что слова его дышат любовью и невинностью. Глаза юноши блестели, сердце сильно билось, он целовал бумагу, которой касались ее руки.
Оставалось еще несколько часов до блаженной минуты; Хуан находился в неописанном восторге. Всюду сопровождавший его образ Маргариты представлялся ему теперь еще яснее и привлекательнее; он чувствовал, что готов идти за нее на смерть, пожертвовать жизнью…
Но она была женой другого. Такая молодая, такая прекрасная и в таком ужасном положении.
Хуан не знал, что Маргарита Беланже была любовницей императора, и если бы кто-нибудь сказал ему об этом, то он бы не поверил. Разве он не видел чистоту и непорочность ее сердца? Она не могла быть дурной, не могла быть искательницей приключений, желавшей заманить его в сети! Она была несчастная, угнетенная судьбой женщина.
Быть прикованной к недостойному, неблагородному человеку! Хуан вполне понимал, как мучительно это положение, — и в таком-то положении находилась Маргарита.
Когда наконец наступил вечер, Хуан накинул шинель и быстро пошел по улицам. Шел мелкий дождь, улицы имели мрачный вид. Бесчисленное множество фиакров проехало мимо Хуана; на бульварах, несмотря на дождь, теснилась толпа.
Небо было мрачно. Ни звездочки, ни малейшего света луны; одни только фонари тускло освещали дорогу молодому человеку.
Пройдя бульвары Монмартра и Пуассоньер, он увидел слева театр Гимназии, а вдали дом Маргариты. Некоторые из его окон были освещены; назначенный час еще не настал, Хуан не опоздал.
Кутаясь в свою шинель, долго ходил он взад и вперед, думая о Маргарите и не замечая, как какой-то незнакомец, быстро осмотрев его и догадавшись, что он с нетерпением кого-то ожидает, спрятался в ворота соседнего дома.
Городские часы на башне пробили десять. Дождь становился мельче и мельче, так что походил на едва заметную пыль.
Хуан продолжал ходить с возрастающим беспокойством. Маргарита не приходила. Время шло.
Письмо не могло быть фальшивым! Не перепутал ли Хуан время? И это невозможно, так как он несколько раз прочитал письмо от слова до слова.
Ожидая так долго и тщетно, перестаешь наконец верить и самому себе. Хуан вынул письмо, хранившееся у сердца, подобно талисману, подошел к фонарю и стал перечитывать его. Совершенно ясно было написано: десять часов.
Подняв голову, он увидел переходившую улицу молодую женщину, одетую в темное верхнее платье и с повязанной платком головой.
Хуан спрятал письмо; внутренний голос подсказал ему, что это была Маргарита.
— Это вы, Хуан? Я вас заставила ждать, — прошептала она, боязливо оглядываясь. — Мараньон, которого я ожидала, еще не пришел: простите мое долгое отсутствие.
— Вы беспокойны и перепуганы, Маргарита! — ответил Хуан, протягивая ей руку.
— Я была бы очень рада, если бы он, по своему обещанию, возвратился домой к девяти часам. Он может нас видеть, наблюдать за нами. Вы ничего не заметили поблизости?
— Ваше беспокойство мучает меня! О, сколько вы перенесли и вытерпели, прежде чем стали так бояться.
— Этот Мараньон дьявол, — прошептала несчастная.
— Я вас защищу, Маргарита.
— Я больше за вас боюсь, чем за себя. Что если он увидит вас! Я знаю, он меня не любит, но вы можете погибнуть, потому что он извлекает из меня выгоду. Вы не можете представить себе, в каких ужасных стенах я нахожусь, не спрашивайте об этом, но повинуйтесь моему предостережению.
Хуан и Маргарита прошли по бульвару Сен-Дени и повернули к Сен-Мартену.
— Куда мы пойдем? — спросил Хуан Маргариту, которую вел под руку.
— К предместью Бельвиль!
— Это квартал…
— Преступников, Хуан, отверженных, беднейших рабочих и несчастнейших девушек.
— Что же вам там нужно, Маргарита?
— Я хочу видеть свою мать, о которой уже давно ничего не знаю. Она еще любила ту, которая была виновницей ее несчастья.
— Мать ваша живет в Бельвиле, Маргарита?
— Я вполне понимаю ваше недоумение, Хуан. Но вам я все расскажу. Никому другому я не доверю этого. Поймите же, что я к вам чувствую.
— Вы не ошиблись во мне, Маргарита! — воскликнул Хуан, тронутый ее доверием. К тому времени они уже свернули на улицу Тампль, ведущую к Бельвилю.
— Перед тем как писать вам сегодня, я молилась, — прошептала Маргарита. — Тайный голос сказал мне, что я права, доверяясь вам; У меня нет никого, кто был бы расположен ко мне.
— А ваша мать, к которой вы идете? Вам еще можно позавидовать, Маргарита, у вас есть мать.
Горько улыбнувшись, посмотрела она на своего собеседника, завидовавшего ей.
— Моя мать никогда меня не. любила, — проговорила она сквозь слезы. — Несмотря на это, я ее люблю, Хуан! Никогда не спрашивайте меня, как все произошло и что я вытерпела, — довольствуйтесь тем, что я расскажу! Мать, что бы она ни сделала, всегда останется матерью.
— Я понимаю вас, Маргарита, она принесла вам много горя.
— Не говорите этого, не произносите подобных слов, Хуан! Я не решаюсь и думать об этом.
— О, у вас благороднейшее сердце, Маргарита; я все более и более уважаю вас!
Они достигли вновь разбиваемого парка Des Buttes Chaumont, потом направилась к гостинице «Маникль».
Вокруг царила мертвая тишина; только на отдаленных улицах время от времени показывались дерзко улыбавшиеся девушки, выбегавшие на бульвар для того, чтобы пленить кого-либо. Это были бельвильские ночные птицы, сирены предместья.
Маргарита и Хуан смолкли и быстрыми шагами пошли к цели своей прогулки; сердце Маргариты тревожно билось; Хуан чувствовал это, потому что Маргарита, будучи сильно озабочена, прижалась к его руке.
— Хуан, что вы подумаете? — прошептала наконец Маргарита. — Куда я веду вас? О, Боже, неужели и вы будете худого мнения обо мне?
— Я люблю вас и верю вам, — возразил он тихо. Маргарита вздрогнула при этих словах, сказанных с любовью.
— О, какое блаженство, — сказала она, не понимая сама, что говорит.
— Скажите, Маргарита, любите ли вы меня? — спросил Хуан, взглянув на свою спутницу, которая, услышав эти слова, опустила голову.
— Я не смею любить вас, и однако, когда я сегодня молилась, то сознавала, что душа моя сильно привязана к вам.
— Вынужденное согласие, данное вами, недействительно, Маргарита. Скажите, любите ли вы меня?
— Невыразимо; я готова всюду идти с вами!
— Слова эти внушены вашим сердцем, я чувствую это; я блаженствую, Маргарита. Минуты эти самые счастливые в моей жизни — ты любишь меня!
Хуан обнял ее, привлек к себе; губы его соединились с ее горячими губами, он чувствовал колебание ее груди, слышал ее страстные вздохи, видел ее полуоткрытые глаза и горячо обнял ее.
— Я не хочу пробуждения, я не хочу возвращения, — задыхаясь, проговорила она.
— Ты должна быть моей! — вскричал Хуан. — Успокойся, и для нас настанет час вечного блаженства!
Маргарита вырвалась из его объятий.
— Поспешим, — прошептала она, — я должна отыскать свою мать! О, как скоро пролетел этот сон блаженства! Подумайте о Мараньоне!
— Мужайся! Не унывай! Я буду называть тебя своей!
— Кто любит меня, тот гибнет!
— Молись и надейся! Хуан должен быть твоим.
— О, ты благороднейший из людей! Я готова стать перед тобой на колени, если тебе удастся спасти меня. Я буду благословлять Бога, если он соединит нас! Я готова даже нищенствовать, лишь бы только назвать тебя моим! Только в тебе мое счастье, мое спокойствие, моя любовь!
Маргарита прильнула к своему спутнику и вместе с ним направилась по улице Бельвиль к дому, боязливо оглядываясь по сторонам. Ей послышалось, что в кустах что-то зашумело…
— Уже полночь, — сказал тихо Хуан. — Поспешим!
Они подошли к первым домам улицы. Хуан недоверчиво посматривал по сторонам; ему было известно, что в этих местах нужно быть очень осторожным; он держался за шпагу.
На другой стороне улицы шмыгали подозрительные личности, которые, вероятно, задумывали какое-нибудь преступление.
В дверях одного дома стояла парочка, прощаясь с грубыми шутками; она возбудила в Хуане и Маргарите чувство отвращения. Из гостиницы «Маникль» до них доносился дикий шум.
— Нам нужно туда; наверху живет моя мать, — сказала Маргарита.
Хуан посмотрел на дом; его обдало холодом при мысли, что Маргарита жила здесь; но он должен был сознаться, что Маргарита еще более достойна уважения, поскольку ей удалось сохранить свою чистоту и невинность.
— А другого хода нет? — спросил он, указывая на дверь, ведущую в гостиницу.
— Мы должны пройти через нижнее помещение, чтобы подняться наверх, — сказала Маргарита с боязнью.
— Через это помещение, — повторил Хуан, прислушиваясь к диким крикам, — это невозможно! Я лучше войду один!
— Никогда! Я иду с тобой! Никто нас не тронет; хозяин меня знает, он даст нам возможность проскользнуть в коридор, ведущий к лестнице. Но что это?
Маргарита посмотрела на окна, на которых прежде стояли ее цветы и птичка; там все было пусто и необитаемо; не было занавесей и окна казались черными впадинами.
Хуан не заметил впечатления, произведенного на Маргариту этим видом; он приблизился к дверям, Маргарита невольно последовала за ним.
Несколько подозрительных лиц еще сидело за столами в гостинице «Маникль», между тем как хозяин с женой стояли за прилавком, где, как помнит читатель, находилась дверь, которая вела на верхний этаж.
Когда Хуан и Маргарита вошли в гостиницу, взоры не только хозяина, но и его подозрительных гостей с любопытством обратились на них. Отвратительный запах и густой дым наполняли комнату; за одним из столов сидело трое мужчин, на лицах которых порок оставил явные следы; за другим расположились двое молодых людей, нахально посмотревших на Маргариту; две личности, сидевшие возле стены, привлекли внимание Хуана; они ели сосиски, запивая их добрыми глотками вина. Это была нищая с мужем; Хуан часто видел ее на улице Риволи, когда она водила мужа как слепого, который теперь отлично видел.
У другой стены сидели какие-то подозрительные типы, вероятно, возвратившиеся недавно с галер, что можно было заключить по их желтым безбородым лицам. Они пили вино.
Хуан был взбешен двусмысленными взглядами и намеками, которыми двое молодых людей провожали его и Маргариту.
— Ради Бога, не говори ничего, — прошептала она, увидев угрожающий вид Хуана.
Она хотела подойти к хозяину, который еще не узнал дочери Габриэли.
— Какие гримасы он корчит! — сказал один из парней, разгоряченный вином. — Это, верно, переодетый полицейский агент, который воображает о себе Бог знает что! Этим, старый приятель, не возьмешь!
В то время, когда остальные гости при словах «полицейский агент» приняли угрожающие позы, Маргарита быстро подошла к хозяину, чтобы спросить про свою мать.
Она узнала от него, что Габриэль Беланже давно уже не живет здесь, что она ночью увезена тем же господином, который посещал ее недавно. В это время Хуан, раздраженный вызывающими словами дерзкого парня, бросился на него. Его нельзя было удержать и помешать следующей сцене.
Хуан до того был возмущен дерзкими словами, что забыл, где находится. Он уже готов был наказать дерзкого, как широкоплечий и рослый детина, сидевший с двумя другими, загородил ему дорогу.
— Ого, — сказал он, — чего вы от него хотите! Разве он не сказал правды? Зачем вы пришли в этот кабак? Отвечайте!
— Убить его! Он переодетый полицейский агент! Долой его! — пронеслось вдруг по комнате.
Маргарита задрожала при виде угрожающих лиц преступников, готовых броситься на Хуана.
— Матерь Божья, он погиб, — прошептала она.
— Не троньте меня или, клянусь честью, вы будете раскаиваться! Я хочу наказать этого мальчишку.
— Вместо него рассчитайтесь лучше со мной, — вскричал широкоплечий парень, которому казалось смешно завязывать драку с Хуаном.
— Прочь с дороги, говорю вам! — сказал взбешенный Хуан, обнажая саблю.
— Не думаете ли вы, что я боюсь вашего хлыста? Вот как я отбиваюсь.
Мошенник так ударил кулаком по голове Хуана, казавшегося в сравнении с ним ребенком, что ошеломил его.
Дикие крики одобрения сопровождали этот успех.
— Убей его, Павер[34]! — кричали ему его товарищи. — Еще один такой удар, и он завоет, как бешеная собака, которую хватили палкой.
Хуан быстро пришел в себя и, прежде чем мостовщик успел нанести второй удар, он так ловко и с такой силой схватил его одной рукой за шею, а другой за ворот блузы, что колосс не имел времени уклониться от противника, побледневшего от гнева.
Хуан с такой силой бросил его между столом и стульями, что тот с шумом упал на пол; ножка стола сломалась при этом тяжелом падении, и стол со стаканами и бутылками опрокинулся на мостовщика.
Маргарита ломала руки.
Остальные гости не решались вступиться за побежденного, которому, казалось, падение сильно повредило, так как он не скоро встал.
— А вы, — сказал Хуан обоим отступившим парням, — вы, галерники, берегитесь меня. Я могу ненароком разбить вам головы! Кто к вам попадает, тот должен знать, как обходиться с вами!
Мостовщик поднялся и с яростью схватил стул. Новые крики одобрения сопровождали продолжение боя, разгоревшегося после минутного затишья.
— Я разобью вам череп! — в ярости вскричал посрамленный мостовщик.
— О, Боже, — прошептала Маргарита и закрыла лицо, предвидя верную смерть Хуана.
Мостовщик нашел в слабом с виду противнике равного себе.
Хуан, хотя ловко отскочил, но не мог избежать сильного удара стулом в левое плечо, и, почувствовав, что его левая рука повреждена этим мощным ударом, он правой рукой схватил мостовщика и сильно встряхнул.
— Мошенник, — сказал он, — ты так жалок, что я дам тебе только один тумак. Я хочу проучить тебя!
И он так сильно толкнул колосса, что тот грохнулся со стоном. Тогда он обратился к дрожащей Маргарите.
— Извини за эту недостойную выходку, — сказал он нежно, подавая ей руку. — Узнала ли ты о том, что тебе нужно было?
— О, Боже! У тебя повреждено плечо?
— Об этом не стоит говорить, Маргарита! Идем!
Он вышел с ней из гостиницы, и ни один из товарищей мостовщика не осмелился остановить его. На обратном пути Маргарита со слезами сообщила ему о том, что узнала от хозяина.
Бачиоки, воспользовавшись искусством Габриэли Беланже для своих целей, устранил ее по решению черного кабинета. Она принадлежала к числу исчезнувших, которых в то время было очень много.
Маргарита и Хуан беспрепятственно достигли улиц Парижа; после его поступка в гостинице «Маникль» никто из ее гостей не решился вступить с ним в бой.
Но на площади, перед бульваром Сен-Мартен, какая-то сгорбленная фигура не спускала глаз с беззаботно шедших Маргариты и Хуана.
Это был полицейский агент Мараньон.
Впечатление, произведенное неожиданным появлением сумасшедшей мексиканской императрицы на жаждущих удовольствий легкомысленных членов тюильрийского общества, давно уже было забыто; даже изгнание испанской королевы не было сочтено дурным предвестием.
Императорский двор в Париже утопал в удовольствиях. Как же было думать и переживать! Какое дело «черному человеку, который лжет», и прекрасной испанке до общественных нужд! Было сделано много приготовлений, чтобы потушить всякий зародыш неудовольствия и беспокойства.
Людовику Наполеону некогда было заниматься предложениями министров и советников, всеми обедами, балами, ужинами, всеми придворными праздниками, и откуда было взять столько времени для посещения оперы, для прогулки по морскому берегу в Биарице и для летнего пребывания в Сен-Клу!
Наступившие в это время перемены в министерстве обещали народу золотые горы, но несчастные французы, как и следовало ожидать, оказались обманутыми. Превосходнейшего герцога Грамона считали самым неспособным из всех, которых только можно было найти, а почтеннейший Эмиль Оливье был человек, про которого больше ничего нельзя сказать, как только то, что его грушевидное лицо украшалось коротко остриженными бакенбардами, что он носил очки, был сыном того Оливье, отец которого сделался жертвой террора во время декабрьских дней, и что он в 1870 году требовал войны, как и другой, бывший после него, «благодетель народа, Гамбетта!»
Но не станем опережать время.
Императорский двор удалился в Сен-Клу и там устраивал такие же празднества, как и в Фонтенбло.
В Сен-Клу ничто не мешало! Сюда не проникал ни один звук неудовольствия, ни один вздох страдания, здесь не видно было голодных рабочих, просящих подаяния матерей; здесь едва выслушивались предложения преданных министров, и эти благородные мужи нежно заботились о том, чтобы не расстраивать прекрасных дней в Сен-Клу неблагозвучными тонами неудовольствия и правды!
По их уверениям, вся Франция наслаждалась счастьем, благосостоянием, довольством и питала любовь к Людовику Наполеону и к его более и более берущей верх супруге, а также к императорскому принцу, обыкновенно называвшемуся «Люлю» и ставшему к этому времени хотя слабым, но довольно большим мальчиком, и бывшему уже в чине лейтенанта. Пороху он еще не понюхал, это должно было случиться при Саарбрюкене, где глубоко тронутые гренадеры проливали слезы о том, что у Люлю хватило настолько храбрости, чтобы отыскивать на довольно порядочном расстоянии лопнувшие гранаты и класть их в карман.
В это время, о котором мы будем теперь рассказывать, он забавлялся в Сен-Клу велосипедом, который был тогда еще в новинку.
Император часто хворал, но чем более он страдал, тем более шумными и блестящими были праздники, с помощью которых старались скрыть от парижан настоящее положение дел. Людовик Наполеон еще настолько мог владеть собой, что всегда являлся на этих праздниках, которые были так рассчитаны и обдуманы, что давали ему возможность совершенно свободно показываться на них.
Вдруг он так опасно заболел, что Пелатон, бывший до этого времени его лейб-медиком, впал в немилость и вынужден был уступить свое место другим врачам.
Но никто не должен был знать об опасном положении Наполеона, и не было более ловкой актрисы, чтобы скрыть это обстоятельство, чем Евгения.
Евгения, уже Приготовившаяся взять в случае внезапной кончины императора бразды правления за малолетством принца, нашла средство скрыть отсутствие своего супруга на предстоящем празднике, который она не хотела откладывать, поскольку это неприятное известие долетело бы в несколько минут из Сен-Клу в Париж.
— Устроим маскарад, — предложила она обер-церемониймейстеру и государственному казначею. — Это будет новинка.
И отсутствие императора, думала она, будет ловко скрыто.
Удивляясь благоразумию императрицы, приближенные согласились с ней и не переставали удивляться находчивости, с какой Евгения придумывала для своих гостей и двора различные удовольствия.
Маскарад!
С каким чувством супруга Людовика Наполеона наряжалась к этому маскараду, когда ее супруг, император, был опасно болен? Что было у нее тогда на душе, когда она надевала бархатную маску и велела подать себе бриллиантовую диадему?
Любви Евгения не знала — любовь, как она сказала однажды Олоцага, была тормозом ко всему великому и возвышенному! Но это были, может быть, боязнь, мучительные ожидания, которые спорили с ее ярким разноцветным убором — уйди Людовик Наполеон неожиданно из жизни, и все здание рухнуло бы с грохотом.
Маскарад начался!
Гости, одетые в разноцветные драгоценные наряды, прогуливались по залам, террасам замка и по аллеям парка; оживленные дорожки парка освещались громадными канделябрами, факелами, деревья до самых вершин были обвешаны маленькими разноцветными фонарями, дававшими волшебное освещение; во мху горели маленькие лампочки в виде цветов; большую поляну, где танцевали кадриль a la Louis XIV, ярко освещал электрический свет; на берегу ручья непрерывно горели огненные колеса и вензеля, пучки лучей которых отражались в темной воде.
Вблизи террасы были разбиты разноцветные шелковые палатки, в которых были устроены буфеты: в одном шампанское лилось рекой, в другом драгоценнейшие французские, рейнские, испанские и венгерские вина, в третьем подавали плоды и восточные лакомства, в четвертом мороженое и освежительное желе.
Три оркестра в различных местах парка играли самые лучшие пьесы, так что гуляющие замаскированные пары везде находились под влиянием очаровательных звуков; запах цветов, приносимый легким ночным ветерком, наполнял аллеи, и над всем этим великолепием — безоблачное звездное небо.
Здесь, смеясь и болтая, прохаживались обольстительные фигуры, там на дорожках и на поляне они, дразня друг друга, беззастенчиво обнимались — маски уничтожили и те границы приличия, которых обыкновенно придерживались при этом дворе; маски и наряды были выбраны с обдуманным кокетством; бархат, шелк, золото и драгоценности, казалось, потеряли здесь свою цену, все искусство туалета было направлено к тому, чтобы раздражить чувственность; красивые формы выставлялись, напоказ и так мило были закрыты, что, казалось, здесь совершались вакханалии.
И мужчины не уступали дамам в желании нравиться. Костюмы шились с тем, чтобы подчеркнуть достоинства фигуры. Театрально-рыцарские костюмы с гербами, шитыми шелком и золотом, шапочки, на которых развевались драгоценные перья, узкое, белоснежное трико, казалось, очень нравились; были также и испанские костюмы, домино в тяжелых шелковых мантиях, римские нобили.
Самый красивый и со вкусом выбранный туалет принадлежал, без сомнения, княгине Меттерних — ей следовало вручить пальму первенства. Она выбрала прелестный костюм албанки, столько же романтический, сколько и привлекательный. Ярко-красный шелковый, богато вышитый золотом корсет обтянул ее восхитительную талию.
Белые, как снег, шея, грудь и плечи были закутаны в прозрачные, как облако, кружева, стоившие несколько тысяч франков. Прекрасные, густые волосы были живописно переплетены, наподобие короны, шелковой лентой, между тем как роскошные локоны падали на плечи; золотая стрела, осыпанная бриллиантами, придерживала диадему на голове.
На груди висел великолепный амулет, камни которого играли всеми цветами радуги. Тяжелое красное платье падало роскошными складками к маленьким ножкам, обутым в белые маленькие сапожки, разукрашенные красными и золотыми петлями.
С княгиней шел военный министр Лебеф, одетый в костюм дожа. Он был красивый мужчина, хотя немножко глуп и с претензиями.
С истинно французской галантностью предложил он свою руку княгине, и они пошли по заманчиво освещенным дорожкам парка.
Они говорили тихо; предметом разговора, казалось, было таинственное приключение, о котором говорили с предосторожностями.
— Когда третьего дня доложили о смерти маркиза Фульда, я была поражена, ибо еще в этот самый вечер видела его в зале принца Наполеона и даже в весьма хорошем расположении духа, — проговорила княгиня.
— Маркиз был ловкий комедиант! Когда он смеялся, можно было заметить глубокую грусть в его глазах; когда он был молчалив, то обдумывал план; который сулил ему счастье в будущем, — говорил Лебеф.
— И вы думаете, что он…
— Пустил себе пулю. Я вчера "видел рану в его груди.
— Ужасно! Это послужит новым поводом к толкам о внезапной смерти его жены и ребенка.
— Угрызение совести, — сказал дож, пожимая плечами. Прекрасная пара исчезла в темных дорожках парка.
Двое черных рыцарей, совершенно одинаковых, так что их трудно было различить, когда они являлись поодиночке, стояли под густой тенью раскидистого каштана. На них были черные бархатные с перьями береты, черные короткие плащи, маски и такого же цвета панталоны, черные чулки и башмаки. У каждого на боку висел меч, даже золотые концы ножен были одинаковы. Они наблюдали из своего темного убежища, замечая все, что вокруг них совершалось.
— Княгиня Меттерних и Лебеф, — прошептал один в то время, когда албанка и дож прошли мимо.
— Смотрите туда, — отвечал второй тихо, взяв своего спутника за руку, — эта дама в дорогом бальном наряде с бриллиантовым крестом на груди, закрытой дорогим кружевом, должна быть императрица…
— А камергер в древнефранцузском костюме, в напудренном парике и с саблей на боку — Бачиоки; он разговаривает с Евгенией.
— И даже очень интимно.
— Они строят новые планы.
— Тише, может быть, услышим что-нибудь из их разговора.
— Ты прав, это он.
Оба черных рыцаря замолчали. Евгения и Бачиоки приблизились.
— Это, вероятно, ошибка, господин государственный казначей…
— Можете поверить моим словам! Генерал Олимпио Агуадо здесь, между масками. Я его видел и узнал. Он с ног до головы одет в черное.
— Он здесь? Невозможно! — прошептала Евгения. — Но как вы узнали его под маской?
— По его шпаге, — отвечал Бачиоки.
— Это очень странно!
— И однако для меня несомненно.
— Говорите откровенно, граф.
— Несколько часов тому назад я получил письмо…
— От Олимпио?
Бачиоки, камергер времен Людовика, пожал плечами.
— Напрасно искал я подписи под этим письмом…
— Очень таинственно. Каково его содержание?
— Приглашение явиться на этот маскарад не с легкой шпагой, но, если мне дорога жизнь, с офицерской саблей.
— Что означает этот вызов?
— Не что другое, как только то, что черный рыцарь, на боку которого я заметил офицерскую саблю, назначил мне здесь дуэль!
— Дуэль? Здесь, в парке Сен-Клу, на глазах императора?
— Вы знаете дона Агуадо!
— Вы правы, граф, я знаю этого неуязвимого, смелого врага нашего дела…
— Тогда вы поверите моим словам.
— На что вы решились?
— Жду вашего приказания!
Евгения задумалась на минуту. Если бы бархатная полумаска не скрывала ее лица, то можно было бы заметить выражение бесконечной ненависти и вместе с тем чувство бессилия. Глаза ее сверкали, маленькие рук» судорожно сжимались.
— Вы заменили шпагу саблей? — спросила она.
— Да, на всякий случай.
— А другие меры приняты?
— До сих пор еще нет.
— Вы хотите напомнить мне их бесполезность в отношении дона Олимпио.
— Я не хотел бы ничего предпринимать здесь.
— Есть ли поблизости верные люди?
— Только дворцовая стража. Около ста пятидесяти зуавов.
— Выберите из них двадцать самых решительных, держите их поблизости, и как только черный рыцарь неприязненно встретит вас, пусть они бросятся на него, — сказала Евгения тихо, и в ее голосе слышалось беспокойство, он дрожал.
— Но волнение? — заметил Бачиоки.
— Пусть зуавы будут не при вас, а при мне. Я сама позабочусь обо всем.
Бачиоки откланялся императрице, которая подошла к герцогине Боссано; обе дамы направились к дворцовой террасе и остановились здесь, непринужденно болтая о похождениях масок.
Праздник был в полном разгаре, когда оба черных рыцаря, оставя незаметно тень каштанов, расстались.
В залах наслаждались вином, предавались удовольствиям. Маленькая, прелестная графиня д'Э в костюме восхитительного пажа постоянно смеялась и веселилась, бегая под руку с генералом Кастельно; это была одна из придворных дам, которая вся отдавалась увеселениям.
Кастельно, видимо, был очень доволен пленительной девушкой в платье пажа и смотрел с возрастающей страстью на свою обворожительную спутницу, которая, будучи уже довольно возбуждена, охотно следовала за ним.
Генерал провел прекрасную графиню через шумную толпу масок к отдаленным, темным дорожкам парка; здесь он мог привлечь к себе прекрасное создание и с небольшим трудом снять с него полумаску, чтобы было удобно приникнуть к пылающим губам.
Прелестная придворная дама вначале сопротивлялась страстному ухаживанию генерала, однако он скоро ее победил и исполнил ее тайное желание, покрывая ее лицо поцелуями и прижимая ее обворожительный стан к своей груди. Для того она и выбрала такую маску, которая так подчеркивала ее красоту.
Но мы не должны останавливаться на этой счастливой паре — таких было много в обширном парке Сен-Клу. К сожалению, мы не можем знать, до чего простиралась смелость генерала и уступки прекрасной графини, потому что во время объятий этой пары в двух местах парка совершались другие события, свидетелями которых мы должны быть. Страсть и увлечение избрали себе более темные места парка, на других текла кровь.
Лобзание и стук сабель…
Действительно, романтичность и самые невероятные приключения; едва ли найдется высшая степень наслаждения, чем представленные на праздниках в Сен-Клу увлечения и порывы страстей.
Дух преступления парил над замком Сен-Клу.
Бачиоки, камергер в кружевах a la Louis XIV, с точностью исполнил приказание императрицы. Двадцать наиболее сильных и решительных зуавов стояли вблизи террасы, ожидая приказания. Это приказание должно было исходить от Евгении.
Черный рыцарь, которого Бачиоки видел в начале праздника, исчез бесследно. Когда несколько придворных вместе с государственным казначеем вошли в палатку, где разливалось шампанское, и стали опустошать бокалы и болтать о красивых масках, о черном рыцаре не было и речи.
Граф Бачиоки любил вино и красивых женщин. Поэтому, находясь под влиянием вина, он погнался за промелькнувшей мимо него сильфидой и отдалился от мужчин; он еще не успел разузнать, какая придворная красавица скрывалась под этой обольстительной маской. Та заманила его в глубину парка и, порхая подобно легкой бабочке, скрылась от него.
Бачиоки остановился, осматриваясь кругом в надежде увидеть ее где-нибудь в роще и поймать. Но вместо сильфиды перед ним выступил черный рыцарь, которого он прежде принял за Олимпио. Бачиоки хотел скрыться в кустах, но черный рыцарь с угрозой обнажил саблю, которая заблестела при свете луны.
Место это лежало вдали от террасы и оживленных дорожек.
— Ни с места, граф, — вскричал рыцарь. — Вы трусите?
— Что за шутка, — возразил Бачиоки, которому сделалось неловко.
— Вы получили мое письмо?
— Письмо без подписи? Но что все это значит?
— Это значит, что вы должны сейчас рассчитаться. Чаша переполнена! Вспомните о декабрьских ночах, вспомните про сеньору Долорес и о хитром обмане. Вспомните про графиню Борегар, про принца Камерата, про Габриэль и Маргариту Беланже. Защищайтесь! Вы должны искупить свои преступления.
Напрасно Бачиоки искал помощи вокруг себя. Разве императрица не прислала обещанную помощь?
— Вы добились того, что я посмеюсь над вами, — сказал Бачиоки, снимая свою маску; на его лице выразилась язвительная улыбка, но он был бледен, как белые цветы в роще. — Кто вы?
— Смотрите, вы знаете меня и то, что мы одинакового происхождения! Не старайтесь увернуться! Нам не нужны секунданты.
— Маркиз Монтолон, — прошептал Бачиоки, отступая назад: он предполагал встретить под маской Олимпио.
— Защищайтесь, граф Бачиоки! Маркиз де Монтолон требует вашей крови, чтобы смыть все преступления, совершенные вами.
— Это похоже на разбой, маркиз.
— Называйте как вам угодно, — сказал Клод, — вы меньше всех должны удивляться таким поступкам. Не прибегаете ли вы к убийству, чтобы достигнуть своих целей? Ни с места, граф, или я проткну вашу грудь своей саблей. Здесь вы не ускользнете от меня, хотя при других обстоятельствах вы употребили бы все ваши мерзкие средства, чтобы избежать моей мести. Обнажайте шпагу!
Бачиоки старался затянуть дело; он надеялся на внезапное появление зуавов, присланных императрицей; он не мог даже подумать, что она не послала ему помощи. Конечно, Бачиоки не мог знать, какой случай удержал императрицу от ее прежнего намерения.
Маркиз наступал на государственного казначея, который был наконец принужден обнажить свою саблю и защищаться; не видя спасения, он хотел защитить свою жизнь с той храбростью, которая проявляется при виде явной опасности даже у последних трусов.
Бачиоки был корсиканец и отлично знал все увертки, которые употребляют бойцы, чтобы ранить и убить более сильного врага.
Клод, как знал и видел Бачиоки, отлично владел саблей, поэтому Бачиоки должен был употребить все свое искусство, все уловки, которые, впрочем, здесь были позволены, так как не было секундантов. Привыкший из всего извлекать пользу, Бачиоки хотел воспользоваться этими исключительными обстоятельствами дуэли.
Никто не мешал кровавой сцене, которая разыгрывалась в глубине парка; затихающие звуки музыки служили странным аккомпанементом к стуку сабель, сверкавших при лунном свете.
Вынудив этого жалкого труса к бою, маркиз обрек его смерти; он с улыбкой презрения видел, что этот корсиканец не пренебрежет всеми увертками бойцов. Клод, без сомнения, не был подготовлен к такому поединку. Он почувствовал, что ранен в шею и бросился на своего противника, не ожидавшего такого быстрого нападения.
— Вы ранены, — сказал Бачиоки, — остановитесь, войдем лучше в сделку.
— Нет! Защищайтесь! Победителем будет тот, кто коленом придавит грудь противника.
— Если так, то прошу прощения, — проговорил Бачиоки, предлагавший сделку для того, чтобы потом вернее погубить маркиза.
— Подлецу не прощают, — сказал маркиз и принудил графа защищаться.
Вдруг Клод так метко ударил его, что Бачиоки, смертельно раненный, упал с проклятием на землю; кровь текла из двух ран — одной на руке, другой на груди.
Клод хорошо метил и нанес верный удар…
Государственный казначей чувствовал близкую смерть, но не хотел расстаться с жизнью, не отомстив врагу. Он до последней минуты остался тем же мошенником, каким был при жизни. В изнеможении он опустил саблю, проклятия посыпались из уст его.
— Молитесь, — повелительно сказал маркиз, приближаясь к побежденному, — вы на пороге смерти, которую давно заслужили.
Глаза Бачиоки закатились; он стонал, между тем как изо рта текла кровь.
— И ты… последуешь за мной, — произнес он невнятно и, собравшись с последними силами, пронзил саблей в живот маркиза, стоявшего возле него.
— Горе, — вскричал Клод, — измена!.. Он пошатнулся, удар Бачиоки был меток.
— Адель, Адель, я иду к тебе…
В то время как в отдаленной части парка разыгрывалась эта кровавая сцена, в то время как возле презреннейшей твари второй империи умер благородный герой, — возле террасы разыгралась другая сцена, которая объяснит нам, почему императрица не послала помощи так называемому кузену Наполеона.
Нельзя предполагать, чтобы Евгения была рада освободиться от своего соучастника, отлично понимавшего и точно исполнявшего все ее приказания, и который еще мог ей служить.
Когда она стояла с герцогиней Боссано на террасе, перед ней промелькнул черный рыцарь, о котором говорил ей государственный казначей.
Она не знала, что на празднике были две такие маски, что одна в глубине парка вершила расправу, между тем как другая явилась перед ней.
Евгения побледнела, она держала в руке бархатную маску, ставшую ей в тягость; герцогиня Боссано не знала, что так потрясло императрицу.
— Ваше величество, вы взволнованы, — сказала она.
Евгения ничего не отвечала; она устремила глаза на черного рыцаря, который вышел из тени деревьев и снял свою маску: это был Олимпио с бриллиантовым крестом на груди, вызывавшим ужасное воспоминание.
Евгения испустила слабый крик; она не могла отдать какое бы то ни было приказание; она видела, что почти все звезды креста померкли, только две или три еще светились, между тем как в других не было ни одного луча.
Олимпио явился перед ней в это время олицетворением ее совести, пророком ее судьбы, ее будущности; среди этого вихря удовольствий его черная фигура явилась как бы страшным предвестием.
— Прочь, — сказала она невнятным голосом, — ужасный, от него нет спасения…
Герцогиня взглянула туда, куда были обращены глаза императрицы. Она ничего не видела. Олимпио исчез, как тень.
Что видела Евгения, никто не знал. Она проследовала в свои покои, опираясь на руку герцогини.
Ночью ей доложили о смерти государственного казначея Бачиоки. Она молчала; ужасные картины рисовались в ее воображении; она узнала, кто совершил над ним суд Божий, когда на следующий день генерал Олимпио Агуадо объявил о смерти маркиза Монтолона.
Олимпио нашел тело своего друга, который еще дышал, возле трупа Бачиоки. Он опустился на колени.
— Клод, мой дорогой Клод, ты оставляешь меня! — вскричал Олимпио с отчаянием.
Маркиз еще раз открыл свои усталые безжизненные глаза; он узнал Олимпио, хотел что-то сказать, губы шевелились, но не было голоса.
О, смерть грозна и могущественна! Она победила вспыхнувшее еще раз горячее чувство в сердце друга, она задушила последнее слово прощания. Только пожатие руки сказало другу все, что было в сердце умирающего.
— И ты, — вскричал Олимпио под влиянием страданий этой минуты, — и ты, благороднейший из людей, чья душа была чиста и открыта для меня, и ты отходишь в вечность! Мир с тобой, мой верный друг! Свободный от всех мирских сует и страданий, которые ты переносил с таким величием, ты стремишься к вечной истине, к величественному трону Божию, где Адель, очищенная от грехов, молится за тебя и встретит тебя с сияющим от радости лицом, чтобы заставить тебя забыть все, что ты перестрадал за нее в этой юдоли плача… О, твоя участь завидна, Клод! Ты победил! Ты пал жертвой обмана и лжи в борьбе за справедливость и человеческое достоинство. Эта смерть прекрасна и достойна удивления. До свидания там, на небе, мой любезный и верный друг, мой брат, мой товарищ! До свидания, нас разделяет продолжительное время. Твоя душа будет парить надо мной, распространяя любовь и умиротворение… Теперь нет ничего, что волновало бы меня, что исторгало бы слезы из моих глаз; вы все оставили меня…
Горячие слезы текли из глаз Олимпио; они катились по его щекам и падали на умершего друга.
Ничто не нарушало величия этой минуты. Торжественная тишина ночи окружала скорбящего Олимпио. Он не хотел оставить своего друга в этом Содоме. Он взял его на руки и понес по тихим безлюдным дорожкам парка. За стеной он положил его на лошадь и шаг за шагом еще ночью въехал в Париж.
Валентино помог Олимпио снять тело маркиза с лошади и перенести во дворец. Он старался скрыть свои слезы, которые ручьями лились из его глаз; когда же он остался один с покойником, то упал на колени и целовал холодную руку, шепча слова молитвы. Потом принес свечей, живых цветов и ветвей и преобразил зал в светлый, украшенный зеленью храм.
На другой день и Хуан с Долорес стояли на коленях у тела маркиза, которого так горячо любили.
В газете «Монитор» появился некролог, полный пафоса, извещавший о внезапной кончине графа Бачиоки, последовавшей от удара.
Ночное путешествие, предпринятое Хуаном и Маргаритой, имело различные последствия. Сердца их стали неразрывны, и Маргарита легче переносила свою горькую участь.
Они не могли обнаружить никаких следов ее матери; Маргарита не сомневалась, что ее мать стала жертвой гнусных интриг и планов, устроенных Бачиоки и Мараньоном. Но Бог послал ей в утешение человека, к которому она привязалась всей силой своей молодой Души.
Она любила Хуана и по дороге в Бельвиль узнала, что он питал к ней такое же чувство. Оба они не знали, что Мараньон проведал об их тайном союзе, что он преследует их и поклялся отомстить молодому офицеру, вставшему поперек его дороги.
Мараньон воспользовался своим браком с Маргаритой для поправки своих расстроенных обстоятельств, для достижения беззаботной жизни и того могущества, с помощью которого надеялся осуществить свои планы.
Бракосочетание Олимпио с Долорес привело его в страшное негодование; к тому же его постиг еще другой удар — смерть Бачиоки.
Теперь он пустил в ход все пружины, чтобы не остаться на заднем плане и не оказаться в забвении; ему удалось удержать за собой доступ в Тюильри и получить тайные поручения.
Кроме того, в качестве полицейского агента, он узнал одно обстоятельство, которое сильно его обрадовало. Молодой офицер Хуан, предмет любви Маргариты, которую не любил Мараньон, но в которой нуждался для своих целей, был тем ребенком, которого он когда-то передал бесстыдной Мери Голль!
Если бы ему удалось отстранить Хуана, то этим он сильно поразил бы своих врагов; кроме того, он освободился бы от опасности быть всегда под его надзором.
Он должен был остерегаться, так как Олимпио хорошо знал, кто скрывается под именем Мараньона, и так как Маргарита тайно соединилась с его смертельным врагом.
Она не должна была заметить, что он знает тайну ее любви. Поэтому он не изменил своего отношения к ней, по-прежнему посвящал ее во все свои дела и со свойственной ему хитростью избегал всякого повода возбудить в ней малейшее подозрение. Этим он думал заставить Маргариту предать Хуана; он знал, что этим он ее страшно накажет, что этой потерей подавит Долорес и Олимпио и обеспечит себе обладание Маргаритой, которая, как прежняя любовница императора, владела великолепным дворцом на бульваре Bonne Nouvelle и могла служить ему неисчерпаемым источником доходов.
Эндемо узнал, что Долорес желала как можно скорее переехать с Олимпио в Испанию, чтобы вести там мирную и спокойную жизнь, но что Олимпио, имея еще в Париже важные дела, не мог исполнить ее желания. Эндемо узнал кроме того, что императрица боится Олимпио; все это он учел в планах, возникших в его голове.
В Испанию Эндемо не мог следовать за ними, не подвергаясь опасности. После изгнания Изабеллы Серрано, преданный друг Олимпио, сделался регентом. Поэтому Эндемо должен был привести свой план в действие, пока его враги были еще во Франции.
В это время вице-король Египта путешествовал по Европе, чтобы пригласить к себе в Каир правителей и ученых. В 1869 году открывался Суэцкий канал, который должен был иметь всемирное значение. Этот канал соединил Средиземное море с Красным, и богатства Индии не будут совершать длинного и опасного пути в Европу вокруг всей Африки.
Египетский хедив. предполагал воспользоваться открытием Суэцкого канала, чтобы вступить в общество потентатов и блеснуть своим великолепием. Он не хотел упустить случая затмить своего повелителя и господина, султана, и однако же вице-королю было так же плохо, как султану, которого называют «больным человеком». Долги угрожали им обоим разорением.
В жизни сильных мира сего есть также свои темные стороны, о которых не знает рабочий, трудящийся в поте лица и завидующий им; у них свои неприятности, и. бывают минуты, когда они завидуют другим. Это закон, к которому отлично подходит старая пословица: не все то золото, что блестит!
Хедив имел счастье получить много обещаний. Императрица Евгения желала посетить Восток. То же намерение имели император австрийский, прусский наследный принц, нидерландский и гессенский и много ученых, так как открытию Суэцкого канала приписывали большое значение.
В Тюильри были сделаны большие приготовления для поездки императрицы. Великолепная свита готовилась провожать ее на Восток. Множество полицейских агентов и офицеров должны были сопровождать императрицу.
Людовик Наполеон и Люлю остались дома, потому что дела были не особенно блестящие и нужно было оберегать дом.
Мараньон находился в числе тех, которые должны были сопровождать Евгению в Каир, это обстоятельство открывало обширное поле для его далеко идущих планов. Он быстро сообразил и с видимым интересом сообщил Маргарите, что она может сопровождать его на Восток.
В то же время он позаботился о том, чтобы Хуан как гвардейский офицер получил приказ отправиться в свите императрицы. Мараньон очень верно рассчитал, думая, что Хуан тем охотнее отправится, когда узнает, что Маргарита тоже поедет и что он будет видеть, встречать ее на корабле и в обществе.
Эндемо действовал так хитро, что ни Маргарита, ни Хуан не могли узнать о его намерениях, почему он и надеялся достигнуть своей цели.
Узнав об участии Хуана в этой экспедиции, Маргарита изъявила агенту Мараньону свою готовность ехать с ним. Мараньон знал это прежде и хотел на далеком Востоке сделать ей такой подарок, от которого она содрогнулась бы.
Его план, казалось, был так хорош, что Мараньон, нисколько не обнаруживая его, был уверен в блестящем успехе.
С неописанным удовольствием ждал он приближения того дня, когда приведет в исполнение начатое им дело, и восхищался мыслью, что смертью Хуана нанесет тяжелый удар трем человеческим сердцам.
Открытие Суэцкого канала последовало с восточной пышностью 17 ноября 1869 года под открытым небом в Порт-Саиде; на этом празднике присутствовали европейские гости со свитами.
Хедив пригласил Евгению с ее свитой сесть на его верблюдов, чтобы с высоты удобней было ей смотреть на торжество.
Бесчисленная толпа стояла на берегу Средиземного моря, где начинается канал; были выстроены храмы, в которых служили молебны; высились мачты со знаменами всех наций; произносились торжественные речи, и гром пушек вторил оглушительной музыке янычар. Затем все сели на пароходы, стоявшие в Порт-Саиде, чтобы отправиться в Суэц.
Впереди ехал хедив, показывая гостям, что нет никакой опасности, и вызывая своим появлением крики радости и одобрения своих поданных.
За ним на пароходе «Aigle» ехала императрица, за ней император австрийский, затем на пароходном корвете «Hertha» прусский наследный принц.
До Измаила, около половины пути, все шло хорошо, но здесь был нанос песку, и с большими трудностями удалось перетащить пассажирские пароходы в Суэц, где сто один пушечный выстрел известил арабов о прибытии высоких гостей.
Гости вице-короля египетского возвратились в Каир, где он устроил для них великолепные праздники. Свита Евгении поместилась в старом замке, прежнем дворце хедива.
Замок пользовался в Каире дурной славой. Говорили, что там находили свой конец все надоевшие паше богатые рабы, прекрасные чужеземцы и слуги, которыми долго пользовались, но которые затем стали лишними. С одной мрачной стороны замка находился глубокий ров с водой, к которому ведет дверь замка; туда бросали всех, кто считался неблагонадежным или опасным египетским правителям.
Улицы Каира ночью не были безопасны даже и во время открытия Суэцкого канала, а хедив не имел достаточно могущества, чтобы прекратить грабежи. Среди белого дня совершались ужаснейшие преступления, имевшие своей целью не ограбление, а скорее такие побуждения, о которых наше перо отказывается даже писать. Все эти ужаснейшие убийства приписывались грекам, которые действовали так ловко, что всегда ускользали из рук правосудия.
Вечер перед отъездом императрицы в Иерусалим был отпразднован великолепно. Окна были ярко освещены, музыка гремела, и жители Каира ходили по улицам, чтобы увидеть иностранцев.
Трое мужчин вышли из ближайшего кафе. По одежде двое были греки; третий был в черном плаще и, судя по манерам и любопытству, принадлежал к франкам, как называют на Востоке всех иностранцев.
Все они сошлись в кафе и громко разговаривали на французском языке.
— Куда, Ниниас? — спросил один грек другого.
— Куда нас поведет испанец. Вы, кажется, сказали, что вы испанец?
— Да, господа.
— Вы обещали нам работу?
— Да, когда вы мне признались, что жаждете такой, — сказал тихо иностранец с рыжей, взъерошенной бородой и черными быстрыми глазами.
— Скажите!
— Только не среди этого шума.
— Напротив есть безлюдная улица, если ваше' поручение так таинственно.
Все трое пробрались через толпу и скоро достигли узкой безлюдной улицы.
— Вам нужны деньги, сказали вы, — начал иностранец.
Оба грека подтвердили его слова каким-то странным и диким звуком.
— Вы можете заработать несколько тысяч франков, если обладаете смелостью и твердой рукой.
Иностранец заметил, что греки обменялись быстрым взглядом.
— Не думайте, что я имею эту сумму при себе! Не стоит начинать дело со мной и грабить меня.
— Ого, вы опытны, — сказал Коно, между тем как его друг Ниниас рассмеялся.
— Вы все не высказываетесь, — сказал он потом, — если вам нужно устранить кого-нибудь, так скажите прямо, без обиняков.
— Вы можете быть уверены, что работа в точности будет исполнена, — прибавил Конон.
— Хотя бы тот, о котором идет речь, носил саблю и отлично владел ею?
— Не беспокойтесь! Наш ли он, или франк, давайте только денег и можете быть уверены, что рано утром иностранца найдут где-нибудь на улице.
— Вы, кажется, слишком уверены.
— Мы, греки, составляем здесь, в Каире, целое общество. Иностранец, которого ненавидит или опасается один из нас, есть враг всех! Достаточно одного знака, чтобы в случае, если мы с ним не справимся, созвать сотню наших товарищей — наши кинжалы длинны и остры.
— Давайте деньги и скажите, с кем нужно справиться. Иностранец, который был не кто иной, как Эндемо, многозначительно засмеялся.
— Вы очень торопите; деньги вы получите по окончании работы! Повторяю, что я их не имею при себе.
— Хорошо, мы не обманем вас. Дар за дар. Завтра мы вам принесем доказательство нашего дела, и вы нам заплатите… сколько вы сказали?
— Три тысячи франков золотом. Глаза обоих греков засверкали.
— Дело, значит, сделано. Где мы вас найдем?
— У пристани. Какое доказательство принесете вы с собой?
— Руку мертвого; у нас такой обычай, господин!
Эндемо с удовольствием посмотрел на греков, он нашел в них настоящих разбойников.
— Я доволен! И вы не наделаете шуму, который выдал бы меня и вас?
Конон и Ниниас презрительно засмеялись.
— Убийство совершится ночью, господин, и прежде чем стража подоспеет, мы будем уже за горами; найдут только труп!
— Вы должны выманить того, о котором я говорю, из дворца хедива.
— Этого нельзя, господин; греков не пускают туда.
— Впустят того из вас, кто принесет одному из гостей срочное письмо.
— Это может быть, господин.
— Вот письмо!
— От красивой женщины? — спросил Конон лукаво.
— Без сомнения; прочитав это письмо, молодой офицер выйдет из дворца в полночь и отправится в замок.
— На свидание?
— Шепните молодому офицеру, что вас послала француженка Маргарита.
— Хорошо, господин!
— Он примет приглашение. Все остальное я поручаю вам.
— А красивая женщина будет там? — спросил Ниниас.
— Нет.
— Следовательно, письмо подложное; франк не узнает этого?
— Не бойтесь! Делайте, как я вам говорю. Когда вы при передаче произнесете имя Маргариты, он не будет сомневаться в том, что вы посланы этой прекрасной женщиной.
— А три тысячи франков вы завтра принесете на пристань?
— Понимаю! Вот тысяча франков, единственные, которые я имею с собой, это треть вашей суммы.
— Вы, значит, прежде не сказали всей правды.
— Я вас больше не боюсь, потому что вы завтра должны еще получить от меня две тысячи франков; вы повредили бы себе, если бы обманули меня. Такие суммы не всегда зарабатываются.
— Вы знаете, как делаются эти дела, — сказали греки.
— Поспешите, через полчаса полночь, — проговорил Эндемо. Греки совещались, кто из них вручит письмо.
— Этот мошенник хитер, — сказал Конон, который решился идти во дворец, — его не обманешь чужой рукой. Он не очень дорого заплатил, потому что если рабы схватят меня, то не удастся заманить франка в замок.
— Они не посмеют, когда у тебя есть поручение к иностранцу. Не думаешь ли ты, что у испанца завтра будет больше денег?
— Очень возможно, Ниниас. Он, кажется, богат.
— И лисица не без основания пригласил нас днем, на оживленную пристань.
— Ничего! Мы, надеюсь, перехитрим его. Ты будешь меня ждать возле замка.
— В роще, возле речки, — прошептал Ниниас и исчез; Конон протолкался через толпу перед замком и достиг входа, украшенного тропическими растениями и великолепными фонтанами.
У стены стояли мавры, арабские слуги, евреи и слуги европейских гостей. Конон, держа высоко над головой письмо, приблизился ко входу, у которого стояли два негра-стражника. Они схватили грека, когда тот хотел проскользнуть между ними в коридор. Конон показал им письмо; по его требованию подошел один из турецких старших лакеев и взял у грека письмо с наставлением передать его одному из советников хедива, чтобы он, как знающий гостей, передал его по назначению; Конон объяснил при этом, что будет дожидаться франкского офицера.
Хуан вышел в коридор, держа в руке письмо, которое заключало в себе лишь несколько слов и было запечатано кольцом Маргариты. Грек с какой-то почти нахальной доверчивостью подошел к молодому офицеру.
— Вы принесли письмо? — спросил Хуан.
— Да, господин, — прошептал Конон. — Прекрасная француженка Маргарита ждет вас сегодня в полночь возле замка.
— Там она живет, — прошептал Хуан, потом прибавил громко: — Не давала ли вам прекрасная француженка еще какого поручения?
— Нет, господин, я все сказал вам.
Хуан вынул из кошелька золотую монету и сунул ее в руку грека, который, почтительно поклонившись, ушел.
Когда он скрылся, подошел к Хуану один из негров.
— Молодой начальник, будь осторожен, — прошептал он на ломаном французском языке. — Греки злые собаки. Завлекут молодого начальника в западню и растерзают его тело.
Хуан посмотрел на негра, который, по-видимому, хотел его предупредить о возможной опасности.
— Он принес мне письмо, — сказал Хуан, готовясь поскорее уйти из дворца.
— О, греки хитры, как тигры; письмо фальшивое, чтобы заманить молодого начальника.
— Нет, нет, — смеясь, сказал Хуан, очень хорошо знавший печать. — Благодарю за твое предостережение, но в этом случае твои опасения неосновательны.
Он хотел подарить негру монету, но тот отрицательно покачал головой.
— Не ради получения монеты говорил Гассун, — сказал он.
— Ты хороший человек, Гассун, — похвалил невольника Хуан и, к удивлению всех стоявших, дружески протянул ему руку.
Гассун бросился на колени и поцеловал протянутую руку.
Хуан вышел из дворца хедива.
Он знал дорогу к замку; хотя он жил не там, а в отеле французского посольства, однако каждый вечер ходил к замку, надеясь увидеть Маргариту или поговорить с ней. До сих пор ему это не удавалось, и наконец ему представился случай.
Хуан не думал об измене, несмотря на предостережение негра. Мог ли он предполагать измену, когда получил письмо от самой Маргариты?
Ему удалось пробраться сквозь толпу в одну из боковых улиц; он шел быстро и не оглядываясь, так как была уже почти полночь, и Маргарита, вероятно, ждала его с большим нетерпением.
Хуан не видел, что в двадцати шагах осторожно пробирался за ним грек, который принес ему письмо. Но Конон не предполагал, что и за ним следили также зорко.
Негр Гассун украдкой пошел за французским офицером и, пройдя немного, заметил грека, скрывавшегося в тени домов; завидев мошенника, Гассун не переставал следить за ним; теперь он был убежден, что грек, как он и предвидел, хотел убить молодого офицера. Он стиснул крепкие, как слоновая кость, зубы и сильно сжал кулаки.
Едва слышно шел он по улице; нетерпение подстрекало его тут же броситься на Конона, не доходя до замка. Гассун не знал, что именно там предполагалось убить франкского офицера; он скорее опасался того, что грек бросится на свою жертву в первую удобную минуту и заколет его своим длинным ножом, который греки всегда используют для своих злодеяний.
Кроме того, негр имел еще одно основание броситься теперь же на Конона. С этой улицы грек мог бы скрыться в другую, относящуюся к кварталу, населенному самыми отъявленными злодеями, и Гассун погиб бы, так как крик или свисток привлек бы целую толпу этих преступников и убийц. Негр уже много лет был невольником хедива и хорошо знал Каир с его опасностями, а также и то, как ловко греки умеют ускользнуть от преследования закона.
Он хотел спасти молодого французского офицера, оказавшего ему, бедному невольнику, такое дружеское внимание. Гассун предвидел его гибель, если он его не спасет.
Осторожно следуя большими шагами за греком, он подошел к нему так близко, что мог бы уже одним прыжком броситься на него.
Хуан шел далеко впереди, но Конон не терял его из виду.
Улица была совершенно пуста и освещена только луной. Окна в домах были занавешены сплетенными занавесями; двери заперты.
В это время Гассун бросился на грека. Нападение было так неожиданно и быстро, что мошенник не имел времени выхватить свой длинный нож; он почувствовал, что две сильные руки обхватили его шею, сдавили горло и со страшной силой бросили на землю; он видел черные руки невольника, который с удивительной ловкостью бросился на него, вытаращив глаза с торжествующим видом.
— Черная собака, — с трудом проговорил Конон и хотел достать свой нож, но невольник одной рукой сжал горло грека, лежавшего на земле, а другой схватил его руку.
— Ни звука, — вскричал он, между тем как Хуан оглянулся на шум и, не заметив лежавши а на земле, спокойно продолжал свой путь к замку. — Ни звука, не то Гассун задавит злого грека, как дикое животное.
— Пусти меня, проклятый невольник, — проговорил Конон и хотел дать свисток, но негр зажал ему рот рукой.
В это мгновение он вскрикнул, ибо грек так сильно укусил ему руку, что кровь полилась из нее ручьями.
Тогда Гассун пришел в неописуемую ярость и нанес Конону такой сильный удар, что грек почувствовал свой близкий конец; потом вскочил и начал так сильно топтать лежавшего грека своими сильными ногами, что тот, попробовав еще защищаться, лишился наконец сил и лежал без всяких признаков жизни.
Из руки Гассуна лилась кровь; противник откусил ему целый кусок мяса. Негр не обращал внимания на свою рану. Он схватил грека за волосы и потащил по земле в одну из боковых улиц, в которой находилась казарма телохранителей.
Здесь он оставил бесчувственное тело и затем, как будто ни в чем не бывало, отправился во дворец. Там он приложил откушенный кусок тела и перевязал рану.
— Теперь молодой офицер спасен, — прошептал он с довольной улыбкой. — Без Гассуна его нашли бы на улице мертвым.
Но Хуан, несмотря на эту оказанную ему помощь, не избежал своей участи. Гонимый нетерпением, он быстро проходил улицы и достиг наконец площади, лежавшей перед объятым мраком замком.
Этот древнеегипетский царский дворец походил на огромную мрачную массу домов, окруженных угрюмой тишиной. Только некоторые окна были освещены; все другие части были темны и как будто пусты.
Направо от замка тянулись улицы с мечетями и стройными минаретами; налево виднелся темный ров, на дне которого, недалеко от замка, росли кустарники и деревья, распространявшие непроницаемую тень.
Хуан подошел к этому месту; он надеялся встретить там ожидавшую его Маргариту, любимое несчастное существо, прикованное к Мараньону.
Кругом царствовала совершенная тишина; на улицах было мертво, только ночной ветерок тихо шевелил ветками кустарников и деревьев около каменного здания и мрачного рва замка.
Хуан тщетно вглядывался в темноту. Наконец он приблизился к цели; ему показалось, будто что-то движется между деревьями, и он подумал, что это Маргарита идет к нему навстречу. Под деревом в густой тени скрывался грек Ниниас, который удивлялся, что французский офицер идет один; он не видел своего товарища Конона.
Хуан вступил в чащу кустарников, не подозревая о возможной засаде. Но едва только он поравнялся с Нинианом, зорко наблюдавшим за ним, как последний, обнажив свой длинный нож, так быстро кинулся на него, что Хуан тогда только почувствовал нападение, когда острый конец железа проник ему в спину и пронзил насквозь.
Грек нанес такой меткий и сильный удар, что Хуан упал, испустив стон умирающего. Он не в силах был обнажить шпагу и защищаться; злодейское нападение совершилось так быстро и так удачно, что Ниниас одним ударом смертельно ранил молодого офицера.
Хуан стонал. Кровавая пена выступила на его губах, потухший взор остановился на убийце, которого он не знал.
— Пресвятая Матерь Божья, — едва слышно проговорил он, — я умираю. — Кровь мешала ему говорить. Руки его оцепенели, только из груди еще вырывалось хриплое дыхание и голова судорожно подергивалась.
Хуан лежал в агонии.
— Маргарита, — прошептал он, — прощай!
Ниниас с дикой злобой вытащил из раны нож, всаженный по самую рукоять.
Еще три раза судорожно вздохнул Хуан, затем глаза его закрылись. Тогда убийца встал на колени возле мертвого.
Грек не поморщился. Довольный тем, что совершил убийство один, без Конона, он стал обыскивать карманы французского офицера, взял кошелек и бумажник, в котором находились банковские билеты, спрятал все это к себе и начал готовиться к тому, чтобы отрезать правую руку мертвого, которую следовало доставить тому, кто нанял его совершить это убийство.
Греки Каира и Порт-Саида узнаются по способу уродования своих жертв; они, так сказать, разделяются на секты, из которых одна отнимает руку у мертвого, другая известные пальцы, третья ухо или какую-нибудь . ю часть мертвого тела.
Египетское правительство знает это и тем не менее ничего не может сделать против этих злодейств и уродований. Греки как будто пользуются там привилегией совершать преступления, или правительство не имеет никакой возможности предупредить злодеяния, часто превосходящие своим зверством все, что только можно себе представить.
Впрочем, и в Берлине был несколько лет тому назад случай, напоминающий подобное зверство; мы говорим о страшном убийстве мальчика Корни, сопровождавшемся ужасными обстоятельствами, и вследствие которого внезапно и бесследно исчез один из attache при греческом посольстве.
Греки, кажется, сохранили со времен своего падения все те пороки, которые характеризовали именно то время и тот упадок и с которым стоит в известной связи преступление Застрова, томившегося в одиночном заключении в Берлине.
В основе всего этого лежит глубочайшее распутство; и выражение «заблуждение», которым стараются объяснить подобные действия приверженцы Спинозы, по нашему мнению, мало применимо в подобных случаях.
Злодейство грека Ниниаса было следствием не порочной чувственности, но алчного корыстолюбия и жажды убийства. Этот несчастный боязливо озирался, опасаясь не уличных сторожей, но своего товарища Конона; он боялся, чтобы тот не пришел и не потребовал половины добычи. Он не мог объяснить себе его отсутствия, хотя оно было до того желательно, что он, как свидетельствовали его сверкавшие злобой глаза, был в состоянии убить его самого.
Но Конон не приходил, он лежал в страшной ярости и страданиях в казарменной палатке, куда оттащил его Гассун.
Ниниас скоро покончил со своей страшной работой; он отыскал ножом сустав руки и отрезал ее от мертвого тела. Никто не потревожил его; замок был объят такой тишиной, как будто там все вымерли.
Гости хедива, жившие в замке, казалось, с таким удовольствием проводили время, что совершенно забыли о возвращении домой.
Грек спрятал мертвую руку в карман своего платья и потащил труп к мрачным водам близ замка.
Уже бесчисленное множество жертв поглотила эта мрачная глубина и скрыла их от взоров и розысков, так как ров этот был неизмеримо глубок и имел отвратительное иловатое дно, сокрывшее много жертв прежнего паши.
Ниниас столкнул франкского офицера, раздался плеск, затем мутная вода снова сомкнулась над мертвым, и ничто не выдавало места, где он был брошен в глубину. Хитрый и осторожный грек затер ногой кровавые следы.
Вдруг он услышал стук приближающихся экипажей. Жившие в замке иностранцы возвращались из дворца хедива.
Он спрятался в тени деревьев и оставил это место только тогда, когда все снова пришло в глубокое спокойствие.
На другой день был назначен отъезд императрицы Евгении и ее свиты. Эндемо с намерением выбрал этот день для свидания с греками у залива. Он увидел Ниниаса и подошел к нему с деньгами в руке.
Около того места, где они стояли, не было ни одного судна, так что они могли спокойно разговаривать.
Грек передал мертвую руку и получил условленную плату. Эндемо быстро спрятал кровавый залог совершенного злодейства.
Начались приготовления к отъезду императрицы.
Теперь только хватились Хуана. Он исчез бесследно.
Темные воды замкового рва не выдали того, что было сокрыто в их глубине.
Только Маргарита знала, что произошло, когда Мараньон с дьявольской улыбкой подал ей руку Хуана.
Она упала с криком ужаса. Когда она очнулась, Эндемо давно уже бросил в море немой знак совершенного преступления.
Бедная Маргарита скорбела и плакала день и ночь; теперь она чувствовала больший страх и ужас к злодею, с которым была соединена и от которого хотела избавиться во что бы то ни стало; его присутствие было для нее пыткой; она дрожала перед ним и не могла спать ночью, так как ей постоянно представлялись улыбающийся Эндемо и мертвая рука; вместе с Хуаном, которого сильно любила, она потеряла последнюю надежду; в нем она видела единственное, что еще привязывало ее к жизни, — теперь она была одинока, оставлена, без утешения и спасения.
В парижском предместье Отейль находился один великолепный дом. Он принадлежал двоюродному брату императора, принцу Пьеру Бонапарту.
Наполеон имел много двоюродных братьев, которые все не отходили от него, чтобы разделить с ним его славу, величие, а главное — деньги.
Почти все эти принцы беспрестанно выпрашивали у императора подачки под разными предлогами, так как они не имели никакого состояния и были слишком ленивы, чтобы самим что-нибудь приобретать, но при этом они нисколько не хотели лишаться роскошной жизни принцев.
Парижане питали недружелюбные чувства к этим бесстыдным и негодным двоюродным братьям, за которых даже Людовику Наполеону приходилось часто краснеть!
Недавно еще один из них, принц Мюрат, избил и спустил с лестницы одного из своих кредиторов, требовавшего уплаты долгов. Чтобы замять это дело, император заплатил немедленно долг Мюрата и еще за побои.
Но принц Пьер Бонапарт подвергал опасности своим поведением не только свое собственное достоинство, как родственника императора, но и достоинство самого Людовика Наполеона.
Этот принц приходился двоюродным братом императору и был всегда грубым человеком, преданным низким страстям.
Будучи еще молодым, он убил в Риме молодую девушку. По закону следовало его расстрелять. Но папа, снисходя к его молодости и надеясь на его исправление, помиловал его, но выгнал из своих владений и послал в Америку.
Но Пьеру Бонапарту не особенно понравились условия американской жизни; в Америке смеялись над его титулом принца, которым он гордился.
Он возвратился в Европу, на родину Бонапарта — Корсику.
Здесь его вторично постигло несчастье убить своего ближнего. Но этим не кончилось: он совершил и третье убийство.
Познакомимся со вторым из этих подвигов достойного братца Людовика Наполеона. Это интересно в том отношении, что бросает последний, резкий свет на империю и ее сторонников.
Принц Пьер воротился на Корсику, и так как никогда не хотел трудиться, то тратил время на верховую езду и охоту, словом, прилежно отдавался всем так называемым благородным страстям. Он отправился однажды в не принадлежавший ему лес, где лесничий поймал его с убитым зверем.
Так как этот лес был собственностью частного человека, то лесничий счел своей обязанностью потребовать в суд принца как обыкновенного лесного вора.
Но это требование так рассердило Пьера Бонапарта, что он без дальних рассуждений прицелился из ружья и убил дерзкого лесничего.
Что же вышло?
Нашли несчастного лесничего мертвым в лесу, некоторые крестьяне слышали выстрел и потом видели принца, так что Бонапарт не мог увернуться!
Но подкупленные судьи Корсики нашли ему хорошую отговорку в виде необходимой обороны, и наш дважды убийца, от которого мир должен был освободиться еще при первом преступлении, снова остался безнаказанным, даже получил право напечатать оправдательный приговор за счет имущества убитого.
Ого, думал принц Пьер, это очень хорошо: чуть какой человек тебе в тягость или скажет что-нибудь поперек, то поступи с ним, как с лесничим.
Услышав, что Людовик Наполеон достиг императорского престола, он вспомнил, что приходится ему двоюродным братом! Это было как нельзя более кстати! Он имел много долгов и сделал столько девушек несчастными на Корсике, что подобно Бачиоки и всем другим достопочтенным братцам, уехал в Париж, выбрав ночку потемней.
Император заплатил долги и подарил ему дворец в Отейле, а несчастные девушки, которых он обесчестил, могли плакать и надеяться!
В Отейле стало покидать его счастье!
Принц Пьер Бонапарт познакомился с прелестной девушкой, дочерью рабочего, и скоро так далеко зашел, что родители узнали наконец, в чем дело.
Достопочтенный принц, разумеется, притворился, будто он ни в чем не виноват. Но отец девушки, решительный, сильный и высокого роста человек, не желавший, чтобы единственное его дитя было обесчещено Бонапартом, взглянул на это дело иначе и, вооружившись револьвером, отправился во дворец принца.
Произошла страшная сцена.
Отец девушки потребовал от Пьера Бонапарта удовлетворения, и когда тот по своему обыкновению хотел прибегнуть к оружию, чтобы отделаться от этого наглеца, то, к своему изумлению, заметил, что имеет дело с подобным себе мастером! Мощный плебей схватил маленького принца и, крепко держа его одной рукой, приставил ему к груди револьвер, требуя, чтобы принц в течение четырех недель женился на его дочери.
Принц Пьер, скрежеща зубами, должен был дать ему письменное обязательство, и через четыре недели, как назначил отец, состоялся брак!
Конечно, нельзя было завидовать судьбе этой несчастной, но по крайней мере честь ее была спасена!
Следовало полагать, что после этого урока принц Пьер Бонапарт опомнится, ибо увидел, что не всегда убийство сходит с рук; но урок, полученный принцем, имел для него совсем другие последствия!
Он купил себе карманный револьвер, который постоянно носил с собой, и так наловчился в обращении с ним, что нечего было и думать о вторичном нападении врасплох, подобно тому, какое он испытал от своего тестя.
Когда у него не хватало денег, он скучал, и чтобы достать денег, старался прислужить своему двоюродному братцу и с этой целью начинал восхвалять в газетах мудрость его правления.
Людовик Наполеон терпел в это время частые нападки; кровавые тайны его трона многократно обнаруживались. Говорили о декабрьских ночах с их бесчисленными жертвами, убийстве Камерата и других; французы возненавидели как Наполеона, так и окружающих его лиц.
В это время Рошфор стал смело говорить правду в своих газетах «Фонарь» и «Марсельеза», разумеется, это не понравилось императору и его двоюродным братьям!
Поэтому принц Пьер Бонапарт послал Рошфору вызов, так как не мог напасть на него ни на улице, ни в его доме.
Рошфор послал своих двух друзей и сотрудников Нуара и Фонвьеля в Отейль условиться с принцем о подробностях дуэли. Едва они произнесли несколько слов, не понравившихся Бонапарту, как последний выхватил из кармана маленький револьвер и выстрелил по обоим.
Нуар был смертельно ранен и упал; пуля пронзила его сердце. Фонвьель, к счастью, отскочил в сторону, так что предназначенная для него пуля задела только его платье.
Он вынес на улицу своего мертвого друга.
Это третье убийство, совершенное принцем, взволновало и привело в ярость весь Париж!
Принц Пьер хорошо видел, что жизнь его в опасности, что его готовы разорвать при первом удобном случае, и потому с хитростью лисицы решил, что лучше подвергнуться аресту, чем народной ярости.
Когда император и Евгения узнали об этом убийстве, ими овладел справедливый гнев, конечно, не по поводу самого злодейства, но потому только, что двоюродный брат не умел втихомолку обделать дело, не возбудив общественного мнения.
Следовало дать некоторое удовлетворение и тем успокоить общественное мнение, так как при погребении несчастного Нуара могло произойти возмущение. Правда, приняли на всякий случай меры предосторожности, расставили пушки и войска.
Что же сделали, дабы сохранить хотя бы видимость справедливости и удовлетворить раздражение народа?
Вместо того чтобы представить убийцу, Пьера Бонапарта, как и всякого другого, обыкновенному суду, составили особый суд из явных ставленников императора и поручили ему произнести приговор.
Действительно, это был сколько неловкий, столько дерзкий поступок. Предвидя, что заседания этого суда в Париже могут иметь самые дурные последствия, его отправили в Тур, где он должен был вынести приговор и где принц мог спокойно и безопасно появиться на скамье подсудимых!
Приговор, конечно, император определил раньше. Он не заключался, как следовало ожидать после стольких убийств, в наказании гильотиной, ссылкой в Кайену, куда ссылалось столько невинных, но в денежном штрафе в двадцать шесть тысяч франков, которые император же и уплатил, равно как и несколько тысяч франков для бедных города Тура, из благодарности к милостивому приговору.
Таков был исход злодеяния, возмутившего всех до глубины души.
Таково было наказание двоюродному брату Наполеона; принц и его семья не могли более чувствовать себя в безопасности в Париже, и Людовик Наполеон подарил принцу поместье, чтобы тот мог при первом удобном случае снова начать свое кровавое ремесло.
Число противников Людовика Наполеона возрастало; недовольные и озлобленные выступали на сцену; Франция походила на волнующееся море перед бурей; страна переворотов была издавна опасной ареной для всех властителей, хотя бы они были так же добродушны, как Луи-Филипп и несчастный Людовик XVI, или так же славны, как Наполеон I.
Евгения, пользовавшаяся в последние года сильным голосом в правлении, которая влияла на него и советам которой император всегда следовал, была угрюма и почти не выходила из своего будуара. Она придумывала средства не только удержать, но и укрепить трон; она хотела удовлетворить свое собственное честолюбие, льстя в то же время народному.
Устранением недовольных и величественным жестом, могущим занять внимание толпы, она надеялась осуществить свои планы.
Все ее мысли обратились к тому, чтобы придумать такой жест, на который само население могло бы громко и горячо отозваться, и план ее не замедлил осуществиться!
Но возвратимся к прерванной нити рассказа.
Несчастная Маргарита убежала к Долорес и Олимпио, которые с радостью приняли ее в своем отеле на Вандомской площади.
Содрогаясь, рыдая, она рассказала им о последнем злодеянии Эндемо! Долорес пришла в ужас, когда Маргарита упомянула о мертвой руке, не оставлявшей сомнения в том, что Хуан был убит по поручению Эндемо.
— Чаша терпения переполнена, — сказал Олимпио, и голос его звучал тем гневным и мрачным тоном, который всегда свидетельствовал, что Олимпио принял страшное решение. — Ряд его преступлений окончен — они известны Богу, который простит мне, если заступлю его место и положу им конец! Оставайтесь у нас, Маргарита, не бойтесь ничего. Вы под моей защитой!
— Благодарю, дон Олимпио, около вашей супруги утихают мои страдания и успокаивается сердце! Долорес понимает и знает все, чем я полна, ей я могу поверить все мои страдания!
— Бедная Маргарита, — ласково сказала Долорес и прижала глубоко взволнованную девушку к своему сердцу. — Я стану утешать и защищать вас, помогу вам все перенести!
— У Мараньона я погибла бы, — прошептала Маргарита. — О, это было ужасно!
— Верю вам, — отвечал Олимпио, — я удивлялся, как могли вы так долго терпеть.
— Сначала меня удерживало желание спасти несчастных, которых он хотел погубить.
— Вы сделали доброе дело, Маргарита, и Бог наградит вас за это!
— Потом жестокий страх, парализующий каждую мысль, каждое решение!
— Теперь вы останетесь у нас, — сказала Долорес голосом, полным глубокой любви. — О, какая радость отплатить вам за все добро, которое вы мне сделали!
Олимпио ушел в свой кабинет, оставив Маргариту на попечение своей Долорес; он не хотел медлить ни минуты. Приговор Эндемо был готов, и нужно было в следующую же ночь исполнить его, чтобы этот негодяй, считавший себя в безопасности в платье полицейского агента, не совершил новых злодейств.
Олимпио сел за свой письменный стол; лицо его было серьезно, лоб покрылся морщинами.
Он писал:
«Государыня! Нижеподписавшийся просит у вас приказания арестовать и казнить агента Мараньона, настоящее имя которого Эндемо, и который прежде выдавал себя за герцога Медина. Исполнение приказания и ответственность за него берет на себя Олимпио Агуадо».
Он сложил и запечатал письмо.
Затем написал приглашение духовнику императрицы и приказание агентам Шарлю Готту и Грилли явиться к нему около десяти часов вечера.
И эти письма он также запечатал. Потом позвонил.
Вошел преданный слуга Валентине Фигура его, прежде стройная и высокая, казалась теперь шире и внушала к себе почтение.
— Что угодно, дон Агуадо? — спросил он, остановившись около двери.
— Валентино, я дам тебе важное поручение, — начал Олимпио, — исполни точно и скоро мое приказание! Ступай в Тюильри и отдай это письмо дежурному камергеру, чтобы он его немедленно доставил императрице! Ты получишь приказ, разумеется, письменный, об аресте и казни Эндемо, называющегося Мараньоном!
— Слава Богу, — сказал Валентино, и можно было слышать, что слова эти были сказаны от всей души.
— Затем второе письмо отдай духовнику императрицы! Если он пожелает видеть приказ, то покажи ему его.
— Слушаю, дон Агуадо!
— Вот эти два письма доставь полицейским агентам — Грилли и Шарлю Готту!
При этих словах лицо Валентино, только что сиявшее радостью и удовольствием, приняло вдруг выражение недоумения.
— Значит, дон Агуадо, желаете поручить арест этим двум агентам? — спросил он.
— Нет, нет. Выслушай прежде все, что я тебе скажу. В обоих письмах ничего не говорится об аресте, так что Грилли и дядя д'Ор не знают, в чем дело. Повеления императрицы не показывай им. Я приглашаю их сюда в качестве свидетелей.
— Очень хорошо, дон Агуадо.
— Если они станут отказываться, ссылаясь на другие служебные обязанности, то скажи им три слова: «По велению императрицы»!
— Превосходно, дон Агуадо!
— Оттуда сходи на улицу Баньоле.
— Близ кладбища отца Лашез?
— Совершенно верно! В конце этой улицы стоит низенькое серое здание, отделенное от других домов длинным забором. В этом заборе ты найдешь дверь, которая приведет в обширный двор. Там спроси Гейдемана, парижского палача.
— Слушаю, дон Агуадо!
— Отдай ему приказ императрицы и скажи, что казнь совершится у него во дворе сегодня ночью. В полночь придут свидетели, духовник и преступник.
— А если Гейдеман пожелает переговорить с вами? — спросил Валентино.
— То может сюда прийти! В полночь я буду у него. С улицы Баньоле отправляйся в дом покойного маркиза Монтолона, там найдешь лакея Леона.
— Знаю его, дон Агуадо, знаю очень хорошо, — сказал Валентине исполненный радости, видя, что Олимпио доверяет ему важнейшее поручение.
— Леон решительный и сильный малый.
— И при том так же сильно ненавидит мнимого герцога, как и я, — добавил Валентино. — Стоит только сказать это имя, и он вспыхнет, как порох.
— Хорошо! Возьми Леона с собой на бульвар Bonne Nouvelle; ты знаешь дом, где живет так называемый полицейский агент Мараньон?
— Как не знать, дон Агуадо.
— Встаньте около дома и незаметно наблюдайте. Если Эндемо возвратится домой рано и уйдет с наступлением ночи, то следуйте за ним; если же он воротится домой поздно, то позаботьтесь о том, чтобы он не покидал больше дома. В одиннадцатом часу вы должны, во всяком случае, иметь его в руках, если нужно, употребите силу. Даю вам неограниченные полномочия. Если он станет сопротивляться, то свяжите его, посадите в фиакр и везите на улицу Баньоле. Три четверти двенадцатого он уже должен быть во дворе палача, где вы найдете меня. Ты все понял, Валентино?
— Все, дон Агуадо, только даст ли императрица повеление?
— Ты знаешь очень хорошо, в чем все дело, — сказал смеясь Олимпио, — будь спокоен! Ручаюсь тебе, что ты получишь приказ.
Эта уверенность окончательно успокоила Валентино; он взял все письма и немедленно приступил к исполнению возложенного на него поручения.
Олимпио потому мог так уверенно говорить о получении приказа, что знал. что Евгения не замедлит подписать его, если он, которого она слишком хорошо знала, возьмет на себя всю ответственность.
Евгения стала бояться Олимпио; она давно чувствовала, что находится в его руках, что его желания справедливы и скорее оправдаются перед Богом и людьми, чем ее прошлое. Много жертв принесла она ради своих эгоистических целей, между тем как Олимпио всегда служил своему убеждению и защите слабого, у которого отнимали его права.
Всегда! Даже тогда, когда он вместе с Клодом и Филиппо отдал свой меч дону Карлосу, он служил только обиженному в своих правах. Дон Карлос был братом короля Фердинанда, который самовольно издал закон, чтобы, ко злу Испании, престол перешел после него в руки женщины, прежний же закон Испании передавал трон дону Карлосу или Черной Звезде, за которого Олимпио точно также вступился бы, если бы был убежден в его правоте.
Не корысть и не честолюбие побуждали этого испанского вельможу, но убеждение, что он защищает правое дело. В этом убеждении он мог, после всего случившегося, рассчитывать на то, что Евгения, смиренно сознавшая его превосходство и свое поражение, не замедлит исполнить его требование.
Когда ушел Валентино, Олимпио отправился на улицу Орсей, № 25 рассказать дону Олоцага о смерти Хуана. В то же время он сообщил посланнику и другу Серрано, что он с супругой своей Долорес вскоре оставляет Париж и уезжает в Мадрид, чтобы там в мире и спокойствии провести остаток жизни.
— Я понимаю это, дон Агуадо, — с грустной улыбкой сказал Олоцага. — Это завидный жребий, Олимпио, ибо без борьбы нет истинного наслаждения! Мне не суждено такого счастья, я принадлежу к тем, которые вечно одиноки и живут воспоминаниями!
— Вы, дон Олоцага, нашли свое удовлетворение в дипломатии; вы, если можно так выразиться, сочетались с ней браком и думаете о том, чтобы этим союзом поддержать и поднять значение своего отечества. Это также прекрасная и высокая цель, дон Олоцага.
— Только одно обстоятельство упустили вы из вида, мой друг, — неблагодарность! Но и кроме того печально думать, что придется умереть в совершенном одиночестве, не имея никого, кто плакал бы у гроба! Вы, дон Агуадо, напротив, счастливы. Вы обладаете существом, которое делит с вами радость и горе! Поезжайте и найдите в моем прекрасном отечестве мир и спокойствие, которых я вам от души желаю.
Олоцага пожал руку Олимпио.
Когда Олимпио возвратился вечером домой на Вандомскую площадь, он поужинал вместе со своей женой и Маргаритой, а потом принял духовника императрицы, пунктуально явившегося по приглашению. Олимпио предложил ему подкрепиться стаканом темного испанского вина, так как ему предстояло сегодня долго не спать.
— Не знаю, достопочтенный отец, — начал Олимпио, — известно ли вам, для какой цели я осмелился пригласить вас.
— Ее величество милостиво сообщила мне, что дело идет о напутствовании одного приговоренного, — сказал духовник.
— Это напутствие будет очень непродолжительно, достопочтенный отец, и потому-то я пригласил именно вас, многоопытного, проницательного и мужественного отца. Это душа неисправимого грешника, которая должна предстать перед Богом, это страшный преступник, которого должна постигнуть земная кара!
— Все мы грешники, благородный дон!
— Но один больше другого, достопочтенный отец! Тот преступник больше, чем я, а я, может быть, еще больше, чем вы. Я это охотно допускаю! Но здесь дело идет не о раскрытии вины, которая тысячу раз доказана, а только о последнем духовном напутствии, в котором я не имею права отказать несчастному грешнику, — сказал Олимпио с решительностью, которая произвела впечатление на духовника. — Вам предстоит исполнить эту обязанность!
— Да поможет мне в этом Пресвятая Матерь Божия!
— Мне больше нечего разъяснять, достопочтенный отец! Вы, конечно, видели приказ императрицы, все остальное услышите от самого приговоренного! Не думайте, впрочем, что я принадлежу к тем, которые злоупотребляют своей властью для удаления ненавистных им людей; у меня есть такая власть, достопочтенный, благочестивый отец, я имею ее, но никогда не воспользуюсь.
Духовник Евгении, хитрый, старый иезуит с грушевидной головой, взглянул' с удивлением на Олимпио.
— Смотрите, — сказал он, — вы возводите на себя ложное подозрение!
— К этому я привык, достопочтенный отец, и нисколько не огорчаюсь! Главное для меня — внутренний голос и собственное убеждение! Внешний, ложный вид благочестия не трудно сохранить, но сознание, достопочтенный отец, остается у истины и знает все! Ну, мое сознание не смущает меня!
— Благо тому, кто может это сказать про себя, благородный дон!
— Да, благо тому! Я и вам желаю того же, — значительно заметил Олимпио, ибо знал, что этот иезуит раздавал беспрестанно отпущения, чтобы содействовать целям своего ордена и Антонелли. — Но я говорю не о том искусственном спокойствии совести, которое основывается на лживом изречении «цель оправдывает средства», нет, нет, достоуважаемый отец, такого подлога я не терплю! Только об истинном, внутреннем спокойствии говорю вам и его-то желаю вам!
Слуга доложил о прибытии полицейских агентов Грилли и Готта. Это обстоятельство было по душе духовнику, разговор с Олимпио тяготил его.
— Пригласи их сюда. Только одиннадцать часов, мы имеем еще четверть часа времени!
Духовник осушил свой стакан и встал, так как общество агентов оказалось для него неприличным, и он не хотел пить вино в их присутствии, как ни было оно прекрасно и соблазнительно.
Шарль Готт и Грилли вошли в комнату. Они были во фраках, белых жилетах и галстуках, как будто собирались на праздник. Валентино говорил с ними от имени императрицы, и они полагали, что во всяком случае будет кстати одеться в бальный костюм.
Олимпио взглянул на них со скрытой небрежностью и презрением.
— Подойдите ближе, господа, — сказал он, указывая на диван смущенным агентам, которые раскланивались с ним и с духовником императрицы. — Мы имеем четверть часа времени до начала дела, для которого я вас пригласил! Выпейте! Нам предстоит много работы, и потому будет полезно выпить немного вина.
Оба агента могли теперь еще менее, чем прежде, объяснить себе, о чем собственно идет речь. Вся сцена имела для них необыкновенный характер. Дон Агуадо был в генеральской форме, серьезен и как-то торжественен. К этому прибавьте его мужественную, представительную фигуру и присутствие духовника императрицы в полном облачении.
Грилли и Готт повиновались и заняли места.
— Представьте себе, какой удивительный вопрос пришел мне в голову прошлой ночью, — начал Олимпио, опершись о спинку кресла. — Вы будете смеяться, но когда не спится ночью, то часто представляются такие картины и вопросы, о которых обыкновенно не думаешь! Итак, я думал о том, кто из всех советников, чиновников и слуг, остался бы верен императрице, если бы по волшебству изменились обстоятельства и, как обыкновенно бывает в сказках, государыня сделалась бы скитающейся нищей.
Услыхав это, духовник всплеснул руками и вышел в другую комнату, между тем как агенты обменялись вопросительными взглядами.
— Я бы хотел знать, — продолжал Олимпио, — стали бы тогда министр Шевро, принц Мюрат и Бонапарт, графини Распони и madame Валентин, графиня Непполи, madame Тюр, генерал Морни и графиня Гажан, барон Давид и господин Себуэ — стали бы эти господа и тогда оказывать ей такое же расположение, как оказывают теперь! Вы, без сомнения, знаете, что все эти господа в настоящее время преданы Наполеоновской фамилии и часто являются свидетельствовать свое почтение! Это странная мысль, вижу я, так как вы не отвечаете мне, но в прошлую ночь она показалась мне очень естественной! Я задавал себе вопрос, останется хотя бы одна из этих личностей в Тюильри. О, число их бесконечно велико, и все они пользовались громадными милостями! Все эти баронессы Кассирон, мадам Виз, графиня Примоли и мадам Ратацци, князь Габриэли и графиня Авенти, сын Жерома Бонапарта, герцог Грамон, господа Руэр и Оливье, духовник императрицы и Гранье, откормленный газетный писака, останется ли хоть один из них при императрице, внезапно превратившейся в нищую? Об императоре я не говорю, у него есть маршалы Базен, Мак-Магон, Канробер, он имеет генерала Лебефа, Фальи, Винуа, но императрица? Вы молчите? Я желал бы знать, есть ли у нее один человек, который служил бы не из корыстных целей, а из любви? Вы никого не можете назвать? О, тогда императрица очень бедна, и нужно, чтобы она хоть раз увидела истинное лицо этих тунеядцев и прихлебателей и узнала бы их получше!.. Однако, господа, пора. Потрудитесь сесть со мной в экипаж.
Олимпио потешался смущением, в которое привел духовника и обоих слуг двора: но те почли Олимпио за странного человека, который говорит о вещах невозможных, значение которых им непонятно.
Они сошли вниз, где ожидал уже экипаж.
Олимпио принудил духовника занять в нем место; потом на задней скамейке сели Грилли и Готт; последним вошел Олимпио и сел возле достопочтенного отца.
Агенты надеялись теперь узнать о цели поездки, но ошиблись, так как кучеру заранее было сказано, куда ехать.
Четверка прекрасных жеребцов быстро помчала карету. Олимпио молчал и казался еще серьезнее, чем прежде. Экипаж повернул на улицу Баньоле.
Грилли и дядя д'Ор переглянулись: они начали понимать, в чем дело, когда экипаж остановился у дома Гейдемана и хозяин со свечой в руках вышел их встречать.
— Это обещает что-то торжественное, — шепнул Грилли, когда Олимпио и духовник вышли из экипажа.
— Покойник будет, — отвечал тихо дядя д'Ор, которому от всего этого становилось жутко.
Палач встретил поклоном генерала и духовника, затем также поклонился обоим полицейским агентам.
Фигура Гейдемана, освещенная пылавшей свечой, производила неприятное впечатление. Он походил в эту минуту на средневекового палача.
— Приговоренный на месте? — спросил Олимпио, входя с духовником в дом палача.
— Он доставлен мне четверть часа тому назад, — глухим голосом отвечал Гейдеман. В это время часы на церковной башне пробили двенадцать.
— Где агент Мараньон? — спросил Олимпио так громко, чтобы могли расслышать Грилли и Готт.
— В заднем строении, у слуг.
— А эшафот готов?
— Как приказано, благородный господин, смотрите!
Палач открыл заднюю дверь, которая вела на большой, обнесенный высокими стенами двор.
Олимпио со своими спутниками подошел к двери; они увидели посередине двора черный эшафот, наверху которого возвышалась гильотина.
Валентино и Леон стояли возле, с факелами в руках, между тем как служители Гейдемана оканчивали убирать помост.
Грилли со страхом смотрел на приготовления; дядя д'Ор угрюмо посматривал вверх на гильотину.
— Теперь, господа, позвольте представить вам приказ, вследствие которого казнь должна состояться в эту ночь, — сказал Олимпио таким твердым и серьезным тоном, что никто не осмелился возражать. — Вы получили приказ? — обратился он к Гейдеману.
— Он у меня, — ответил палач и отворил дверь в другую комнату, из которой его несчастная дочь, жертва Персиньи, утащила некогда ключ, чтобы спасти Камерата. — Войдите!
Четыре господина повиновались приглашению. На столе посредине комнаты горела лампа; Гейдеман достал бумагу и положил ее на стол.
— Достопочтенный отец, — обратился Олимпио, — вот бумага.
— Проводите меня к осужденному, — обратился духовник к палачу, который со свечой в руках пошел вперед.
Оба они оставили комнату.
— Вы, господа, будете свидетелями казни, которая совершится в эту ночь! Приглашаю вас взглянуть на повеление о казни. В нем говорится, что преступник — Эндемо, который, как полицейский агент, присвоил себе имя Мараньона. Число преступлений его бесконечно. Вы должны быть свидетелями его показаний.
Шарль Готт и Грилли посмотрели на документ и признали его подлинность.
— Духовник императрицы приготовляет осужденного к смерти, — проговорил Олимпио. — Последуйте за мной во двор, где приготовлен эшафот!
Оба полицейских агента повиновались; они со страхом и ужасом смотрели на могучую фигуру, которая умела повелевать; невольно следовали они за ним по деревянной лестнице во двор.
Между тем как Леон продолжал неподвижно стоять с факелом возле эшафота, Валентино приблизился к своему господину.
— В три четверти двенадцатого доставили мы мнимого герцога к палачу, — доносил он тихо.
— Где вы его нашли?
— В постели! Мы принудили его одеться, стащили в экипаж и привезли сюда!
— Знает он свою участь?
— Он узнал ее, как только увидел меня!
— Сопротивлялся он?
— Вначале. Но потом, как все трусливые грешники, совершенно пал духом! Он дрожал, зубы его судорожно стучали, холодный пот катился со лба, когда мы сдали его здесь палачу.
— Я думаю, негодяй притворяется.
— Это ему мало поможет, дон Агуадо, — заметил Валентино, — там наверху умолкнет притворство!
Он указал на гильотину.
Грилли и дядя д'Ор воспользовались этим временем, чтобы отойти несколько в сторону.
— Если бы не было здесь духовника императрицы, — сказал первый тихо, — то я принял бы все это за обман!
— Нет, — возразил дядя д'Ор, — разве вы не знаете этого Олимпио Агуадо?
— Я знаю только, что Бачиоки его ненавидит и что…
— Все это миновало, — перебил его тихо Шарль Готт. — Слово его сильно. Рассказывают удивительные вещи.
— Скажите, что же рассказывают?
— Что он всесилен и что императрица делает все, что он приказывает! Письменный документ в наилучшем порядке! Дон платит Мараньону за его дела его собственной кровью!
— Ого, надо, значит, чертовски беречься этого генерала Агуадо! Он теперь не узнает, что мы…
— Именно потому что он нас знает, он и взял нас свидетелями, дабы мы видели, какие последствия грозят тому, кто служит его врагам и вредит ему.
— Мараньон действительно поступал ужасно, — проговорил Грилли, бросив удивленный взгляд на Олимпио.
— Он исполнял только повеления Бачиоки, следовательно, и приказания императрицы.
— А теперь же по их приказанию будет сам казнен.
— Это всегда так, разве вы этого не знаете? Он наказывает Евгению, убивая ее оружие, но тише, дверь заскрипела…
Грилли и дядя д'Ор посмотрели на неприветливое строение позади двора.
Около двери виднелись две темные фигуры — это, без сомнения, вели приговоренного.
Олимпио взял с собой указ и держал его в одной руке, в другую он взял факел.
Он взошел на ступени эшафота; его высокая, мощная фигура производила при красноватом освещении ужасное впечатление; он походил на рыцаря тайного Вестфальского суда или северного богатыря, исполняющего Божий приговор; было что-то сверхъестественное в его неподвижно стоявшей геркулесовской фигуре, так что стоявшие подле него два помощника палача не могли скрыть своего удивления.
Темные фигуры обозначались теперь яснее, двое слуг несли впереди два больших фонаря, позади них двое других вели приговоренного, который неистово сопротивлялся.
Гейдеман следовал за ним.
Последним шел, опустив голову и сложив руки, духовник, напутствие и утешение которого преступник отверг с ругательством и оскорбительным презрением.
— Это убийство! — кричал он теперь. — Постыдное убийство! Все вы наемники моих врагов! Проклятие вам! Неужели здесь нет никого, кто согласился бы исполнить еще одно мое поручение? Предлагаю золото, много золота, только до завтра повремените казнью; вы все обмануты, я не должен умирать! Если я иду на эшафот, то со мной должны идти тысячи, которые были моими соучастниками.
Слуги, державшие Эндемо, повалили его на землю. Он заметил обоих агентов.
— Помогите мне, Грилли и Готт! Защитите меня! Спасите меня! Разве вы не видите, что со мной хотят сделать!
Эндемо смотрел на них, широко раскрыв глаза; лицо его было ужасно бледно, оно выражало предсмертный страх; волосы ниспадали на лоб, с которого струился пот; губы были бескровны.
— А, и вы не поможете мне, вы хотите видеть, как меня убьют, — кричал он, скрежеща зубами. — Тогда и вы должны идти со мной, вы не лучше меня!
Слуги доволокли Эндемо до самых ступеней эшафота, который тускло освещался факелами Олимпио и Леона.
Гейдеман взошел на ступени, Олимпио и духовник последовали за ним; двое слуг с большими фонарями встали по обе стороны гильотины.
Леон и Валентино, равно как и оба полицейских агента, остались внизу.
Когда Эндемо, которого подняли наверх сильные помощники палача, увидел Олимпио, стоявшего с факелом возле Гейдемана, его лицо исказилось еще ужаснее, и яростный вой вырвался из его уст.
— Смерть ничто, я сто раз пренебрегал ею, но мое падение и торжество вот этого приводят меня в бешенство, не дают мне умереть!
Эндемо хотел вырваться и броситься на Олимпио, который неподвижно стоял, но один из прислужников палача набросил ему на голову плотный черный платок и так сильно стянул, что негодяй захрипел.
Олимпио передал палачу бумагу.
— Вяжите его, — приказал Гейдеман.
Слуги связали ремнем руки и ноги Эндемо и сняли платок с его головы; он увидел теперь, что ярость его бессильна, а смерть неизбежна.
— «Именем императора, — читал палач громким голосом, держа в руках документ, на который падал свет факела, — мы признали справедливым и повелеваем, бывшего полицейского агента, Мараньона, называемого Эндемо, за повторение преступлений против жизни других, наказать смертной казнью через гильотину. Дано в Тюильри, за императорской подписью и печатью».
Эндемо захохотал с отчаянием и ужасом. Палач откинул свой длинный, черный плащ. Олимпио приблизился на один шаг.
— Ты стоишь на пороге смерти, — сказал он громким и торжественным голосом, — исчисли ряд своих преступлений! Только один раз ты можешь умереть, хотя заслужил это сто раз! Признайся же в своих злодеяниях, чтобы тебе легче было сложить свою голову!
— Да, — вскричал Эндемо, с отвратительно торжествующим выражением, — да, я перечислю их; это доставит мне наслаждение, и только одно оплакиваю я, только одно не дает мне умереть: что вы и Долорес остаетесь вместе жить!
— Признавайся, — сказал Олимпио.
— Сельский старшина из Медины был первый, кто пал от моей руки; потом последовал старый Кортино, которого я убил при помощи одного матроса, Долорес знает это! Я, Эндемо, был тот, который засыпал подземный ход в Севастополе в надежде, что вы погибнете там, как пойманные крысы! Я пытался умертвить вас при помощи камышинской красавицы, но и здесь вы увернулись! Тогда я принес, чтобы погубить вас, бомбы в ваш дом и отравленное вино в вашу камеру, — о, я знаю, кто выдал меня, я знаю все, и Маргарита была бы наказана смертью, если бы вы не помешали мне! Ее мать, Габриэль Беланже, пала от моей руки, равно как и принц Камерата! Это я в Фонтенбло нанес ему смертельный удар!
Эндемо с возрастающей яростью и злобой, от которой задыхался, перечислял свои злодеяния; он умолк на мгновение.
— А Хуан, мертвую руку которого ты показывал? — спросил Олимпио.
— Я нанял в Каире двух греков, потому что сам не мог исполнить этого! — вскричал с торжеством Эндемо. — Хуан любил Маргариту, поэтому я принес ей в подарок мертвую руку!
Духовник и свидетели ужаснулись от такого зверства; даже палач, который видел и слышал многих преступников, с удивлением посмотрел на Эндемо, которого он не мог не оценить.
— Вы все слышали признание приговоренного, — сказал Олимпио громким голосом. — Если только возможен справедливый смертный приговор, то топор палача исполнит его теперь!
— Только вы каким-то чудом избежали моих рук, — проговорил преступник и бросился бы в эту минуту на Олимпио, чтобы излить свою ярость и гнев, если бы не был связан по рукам и по ногам.
— Молись, — приказал Олимпио твердым голосом. Духовник подошел к Эндемо.
— Не подходите ко мне близко, — закричал тот, — утешайте лишь преступников двора! Если бы вы могли спасти меня от смерти, тогда бы я стал вам верить и молился бы сряду три дня и три ночи, после чего попросил бы у вас отпуск на столько, чтобы вот тому загасить светоч жизни! Можете вы это? Нет! Ну, так ступайте прочь от меня!
Духовник сложил руки, встал на колени и едва слышно произнес молитву.
— Становись на колени, — произнес Олимпио повелительно. Прислужники палача поставили Эндемо на колени.
— Молись и не истощай терпения своего судьи.
Осужденный посмотрел на гильотину и на стоявшего с засученными рукавами помощника палача, который только ждал приказания, чтобы схватить его, и задрожал; зубы его громко стучали.
— Исполните свой долг, — сказал Олимпио палачу.
Палач подошел к боковой балке гильотины, на которой находилась пружина. В то же мгновение прислужники бросились на Эндемо, чтобы привязать его к плахе.
Зверская ярость снова пробудилась в нем: он так сильно укусил за руку одного из прислужников, что тот с проклятием отдернул ее.
Помощники Гёйдемана грубо притащили его к гильотине, всадили голову в вырез и так туго затянули ремень, что Эндемо почти задохнулся.
Палач дотронулся до пружины.
Сверкающий топор послушно совершил свой путь; острое лезвие отделило одним ударом голову от туловища, которое глухо упало на черный помост; брызнула струя крови.
Эндемо был казнен.
Земля освободилась от дьявола, который в жизни своей ничего не делал, кроме зла.
По приказанию Олимпио голова и туловище были положены в цинковый ящик и отосланы в Медину для погребения.
Через несколько недель Маргарита ушла в монастырь, чтобы укрепиться там духом и найти мир и спокойствие, которых ей пожелала Долорес.
Мы уже сказали, что при дворе совершились перемены, богатые последствиями, и что министры не оправдали чаяний, питаемых французским населением.
Морни, сводный брат и советник Наполеона, умер незадолго перед тем в одном из своих путешествий. Персиньи, пожалованный в герцоги Шамаранда, женился на богатой русской и удалился от общественной деятельности, потому ли что уже предвидел гибель империи, или по другим причинам. Невеста принесла ему в приданое семь миллионов; но бывшему вахмистру Фиалену, ныне господину Персиньи и герцогу Шамаранда, этого было недостаточно. У жены его был брат, шестнадцатилетний мальчик, обладавший также семью миллионами! И этого мальчика нашли в одно прекрасное утро мертвым в постели! Герцог наследовал громадную сумму, но общественное мнение называло его убийцей молодого русского, поэтому-то он и уехал.
Теперь он стал набожным, достопочтенным человеком.
Он основывает школы и больницы и оставляет дырявое государственное судно, чтобы возможно незаметным образом спасти свои миллионы и жизнь!
Но нашлись другие кандидатуры, которые заняли места прежних!
Гаусман, сенский паша, также бежал, и его место занял известный Шевро, скоро ставший министром императрицы.
Добрый барон Гаусман, как и все градоначальники в больших городах, неслыханным образом опустошал городской карман, что вело, конечно, постоянно к новым налогам! Наконец, он бежал, провожаемый проклятиями парижан, которые были так дерзки, что потребовали отчета в его финансовом хозяйстве и бесчисленных миллионах! Он уехал в Италию и с неслыханным бесстыдством объяснял оттуда, что он бедный человек и владеет только несколькими стами тысяч франков, которые сберег от своего жалования!
Наследовавший его место Шевро был прежде префектом Нанта и Лиона. Он обожал Наполеона, и потому его надо было наградить и возвысить, несмотря на то, что в Лионе он распорядился с общественным имуществом точно так же, как Гаусман в Париже!
Теперь этот несравненный Шевро сделался министром императрицы, и в одной из последних глав мы увидим, как он, подобно обыкновенному вору, насмеялся над этим доверием, хотя самые высшие ордена и почетные знаки украшали его грудь!
Это тайны Тюильри, которые до сих пор оставались нераскрытыми или недостаточно известными, хотя мы ручаемся за их правдивость во всех частях.
Кроме министров, к которым мы теперь вернемся, должно упомянуть еще об одном высшем государственном чиновнике. Мы говорим о старом Девьенне, президенте Парижского кассационного суда.
Он являлся, до поступления Маргариты в монастырь, в дом Олимпио, чтобы в качестве посредника Наполеона купить у прежней его любовницы вечное молчание о тайне! За это седовласый президент предлагал дарственную запись на замок Муши. Ему пришлось выслушать презрительный отказ. Маргарита объявила посреднику, что отреклась от мирских интересов и почла за лучшее для своего измученного женского сердца удалиться под мирную сень монастыря.
Олимпио, знавший насквозь первых государственных мужей, уже предвидел падение. Долорес страстно желала уехать в свое отечество, спокойно насладиться достигнутым, наконец, счастьем, и Олимпио обещал исполнить ее желание, лишь только сделает последнее, что считал своим долгом.
Мы видели в первой главе этого рассказа, что на балу в Тюильри в 1870 году война против Пруссии считалась уже решенным делом.
Олимпио посвятил в эту тайну Олоцага, и хотя ему говорили, что эта война необходима для успокоения возбужденных умов, однако он пророчил, что война приведет империю к гибели.
Он не хотел служить этому несправедливому, бесстыдно вынужденному кровопролитию, он хотел, напротив, воспрепятствовать ему.
Но министр Оливье, слабое орудие императора, кукла императрицы, подал голос за войну, потому что оба они желали того и считали необходимым, дабы занять население.
Евгения еще сильнее стала требовать войны, когда узнала, что принц Леопольд Гогенцоллерн, которого испанцы тогда хотели иметь королем, отказался от предложенной ему руки одной из ее племянниц.
Отказ немецкого принца от предложенной ему короны не мог заставить тюильрийское общество отказаться от задуманного плана, так как Евгения, исполненная гнева, желала отомстить немцам.
Кроме того, принц Наполеон и министр Грамон были слишком заинтересованы в делах биржи, чтобы желать войны как средства к своему обогащению.
Герцогу Грамону особенно хотелось поправить свои денежные обстоятельства, и потому он горячо представлял императрице, что отказ немецкого принца не может служить достаточным поводом к отказу от войны.
Этот благородный герцог принадлежал к тем низким натурам, которые готовы служить всякому патрону с одинаковой преданностью и верностью. В царствование Луи-Филиппа он был его горячим приверженцем, когда же вступил на престол Наполеон, он примкнул к нему, чтобы поправить свои денежные обстоятельства, в которых он вечно испытывал затруднения при его баснословно расточительной жизни.
Теперь он стал министром иностранных дел и думал воспользоваться этим местом для того, чтобы, подобно большей части наполеоновских ставленников, приобрести несчетное богатство.
Через несколько дней после большого праздника в Тюильри, на котором военный министр уверял, что войска готовы к бою, Евгения сидела в своем будуаре; она была полна веры и надежды! Она сейчас только говорила с Оливье и услышала от него, что он добился от палаты кредита на нужные миллионы и согласия на войну; она всегда смеялась над тупостью и нелепостью этого министра, но теперь должна была согласиться, что тот министр понял, однако, как провести то, что она желала; за это она его милостиво отпустила, посвятив предварительно в тайну своего плана, который особенно занимал ее в эти дни приготовлений!
Евгения хотела, чтобы император, для приобретения снова популярности и любви армии, принял командование, хотя он был так дряхл и слаб, что совершенно не мог выносить верховой езды, и поэтому должен будет объезжать поля битвы в экипаже. Но Евгения желала этого и знала, что устроит это! Люлю должен был сопровождать императора; сама же она хотела остаться регентшей; этого ей хотелось во что бы то ни стало, для чего она и склонила на свою сторону Оливье.
Воодушевленная высокомерными надеждами, Евгения писала своей матери, что наконец настало время отомстить немцам и что она возьмет бразды правления в свои руки.
Вдруг она услышала шум за портьерой, отделявшей будуар от комнаты, где была библиотека. Евгения была одна; откуда мог произойти этот шум…
Она оглянулась.
Портьера раздвинулась.
Евгения побледнела, перо выпало из ее рук.
В дверях показалась высокая, могучая фигура Олимпио, который всегда представал перед ней, подобно воплощенному голосу ее совести или всезнающему пророку.
Она боялась этого Олимпио Агуадо, дрожала перед ним; он являлся ей как невидимый дух; чего хотел он в этот час, когда она достигла высочайшей степени своего могущества, крайней цели своих желаний?
Олимпио вступил в будуар и задвинул за собой портьеру, потом приблизился к императрице, которая привстала и неподвижно смотрела на него, как будто окаменев от его взгляда.
Она опомнилась, думая, что Олимпио пришел к ней по делу Хуана, и у нее был готов ответ, которым она надеялась его удовлетворить.
Странно! Евгения боялась этого испанского дона, и однако в тихие часы питала к нему совершенно другое чувство — ей казалось тогда, что она должна привязать его к себе, что он ей необходим, что она в нем нуждается.
Олимпио молча поклонился.
— Я догадываюсь о причине вашего прихода, дон Агуадо, — обратилась к нему Евгения на испанском языке, чтобы никто из бывших в приемной не понял, о чем она говорит с этим таинственным гостем. — Я получила собственноручное письмо хедива.
Олимпио молчал, ни один мускул его серьезного, мрачного лица не дрогнул.
— Молодой офицер, которым вы интересуетесь, дон Агуадо, — продолжала Евгения, чтобы прервать молчание, производившее на нее тяжелое впечатление, — отомщен. Через одного из невольников хедива удалось поймать обоих преступников и казнить. Вице-король очень опечален этим происшествием и утешается только тем, что оба убийцы не его подданные, а греки.
— Казнь не может возвратить мне юного друга, которого я оплакиваю и который во цвете лет нашел смерть в далекой стране! Но я привык к потерям — из трех моих друзей не осталось в живых ни одного, вы это знаете! Благодарю вас за сообщение, — продолжал он после небольшой паузы. — Однако другая цель привела меня сюда — вы решили начать новый поход, новое кровопролитие.
— Император вынужден начать эту войну, дон Агуадо!
— Император в руках дурных советников. Откажитесь от этой войны, которая готовит вам гибель.
— Это невозможно, теперь все должно решиться военным успехом! Я надеюсь, что на этот раз пророчество ваше не сбудется! Мы превосходим противника войском и оружием; победа неминуема, дон Агуадо, Франция того желает!
— Франция желает и ей нужен мир. В последний раз являюсь к вам, чтобы убедить вас вернуться, в последний раз Олимпио пытается спасти вас.
— Спасти? — холодно и самоуверенно сказала Евгения. — Вы слишком мрачно смотрите!
— Вспомните о дяде императора, вспомните о проклятии несчастной Шарлотты!
— К чему… напоминания? — прошептала Евгения, опираясь на свой роскошный письменный стол.
— Слушайте меня, пока еще не поздно. Вы окружены неблагодарными, корыстными предателями, которые покинут вас, лишь только увидят первую неудачу вашего оружия, — сказал Олимпио твердым голосом.
— Я не ожидаю такой возможности, не верю в нее. Пруссия совершенно одна, остальные немецкие государства с радостью встанут за нас или, в самом неблагоприятном случае, будут нейтральны! Наши войска через четыре недели будут уже за Рейном, и дурные советники возвысятся до титула князей!
— Слепая, — прошептал Олимпио, сделав шаг назад, затем громко продолжал: — Вы вспомните мои слова, когда тщетно будете звать своих любимцев, которых одарили своим доверием! Тогда будет поздно, тогда все будет потеряно! У вас нет никого, кто был бы вам верен в несчастье.
— Ошибаетесь, — вскричала Евгения в лихорадочном возбуждении, — я полагаюсь на Оливье и Грамона!
— Они первые оставят вас!
— Затем Шевро, который верен мне, Руэр…
— Они будут заняты своим богатством, которым обязаны вам; для вас у них не будет времени!
Евгения припомнила другие имена, чтобы убедить Олимпио в невозможности его предположений.
— А герцогиня Боссано, княгиня Эслинген?
— Для несчастной императрицы их не будет! У вас нет никого, Евгения, кто был бы верен вам в беде. Для этого нужно раздавать любовь, а не золото и почетные места, для этого нужно делать добро, а не расточать ордена и знаки неблагодарным любимцам. Вы будете покинуты и несчастны!
— Наконец, — вскричала Евгения, как бы объятая сомнением, — вы будете при мне!
Императрица, полная ожидания, посмотрела блестевшими от возбуждения глазами на того, который имел над ней таинственную власть; она напряженно ждала его ответа.
Олимпио пожал плечами.
— Как! — сказала она. — Значит, вы только высказали то, чтс внутренне чувствуете?
— Я уезжаю с женой в Испанию, чтобы после долгого периода тяжелых ударов судьбы и борьбы насладиться спокойной жизнью.
Евгения чувствовала контраст, представленный ей Олимпио; она очнулась при этих словах, ледяная улыбка скользнула по ее лицу.
— Утешимся, дон Агуадо, ваш страх и ваши картины никогда не осуществятся, — сказала она гордо, — мы предаемся фантазиям и небылицам.
При этом она принужденно засмеялась.
— Мое последнее слово, для которого я сюда пришел: воротитесь, еще есть время! Не пренебрегайте моим советом, сжальтесь над собой! С вами падет вся Франция! Своим поступком вы сделаете страшный грех, и вина ваша погубит вас.
Евгения отвернулась; необъяснимая борьба волновала ее душу; она колебалась. Когда она оглянулась, Олимпио уже исчез.
Был ли он ее добрым или злым гением? Этого вопроса она не могла решить.
Ее судьба была определена! Олимпио ничего не мог в ней изменить!
Через несколько дней, (3) 15 июля 1870 года, последовало объявление войны Пруссии.
Толпы народа собрались около Тюильри, раздавались громкие крики одобрения. Наполеон и Евгения вышли на балкон благодарить народ.
Императрица сияла от счастья, она не сомневалась, что решение ее правильно и что надежды не обманут ее!
Когда же она снова вышла на балкон раскланяться с народом, она увидела нечто, от чего побледнела и что произвело на нее такое ужасное впечатление, что она была принуждена ухватиться за перила балкона.
Внизу стоял Олимпио, который, точно привидение, вышел из земли, чтобы в эту минуту еще раз напомнить ей ее долг и отравить ее счастье и надежды; висевший на его груди бриллиантовый крест был черен. Ни одного камня, ни одной звезды, ни единого луча не блистало из него… все они, все угасли, как некогда звезда первого Наполеона, когда он отправился в Россию.
Евгения вздрогнула.
Когда же она вернулась вместе с Наполеоном в зал, где ее ожидали льстивые сановники, навстречу к ней вышел герцог Грамон с только что полученными депешами.
Император распечатал и молча передал их бледной, томившейся ожиданием Евгении. Депеши говорили, что южная Германия на стороне Пруссии и что вся Германия поднимается как один человек! Перед глазами Евгении стоял образ Олимпио с черным крестом, на котором даже последняя звезда угасла.
Она слышала его слова: первое поражение, которое она считала невозможным, сделалось теперь фактом… Она гордо выпрямилась.
— Идите, — сказала она императору. — Быстрое и смелое продвижение удержит лавры в наших руках.
Людовик Наполеон, желая узнать, расположена ли Франция к нему и Евгении, вывел на сцену весной этого года народное голосование. При этом плебисците, в котором должна была участвовать и армия, обнаружилось, что некоторые части войска подали свои голоса против Наполеона. Эти полки, в числе которых было много африканских, должны были в наказание составлять форпосты и быть по возможности совершенно уничтожены.
Главная армия под начальством Базена, Канробера и других стянулась у Меца, а Рейнская армия под начальством Мак-Магона — в Эльзасе. Меньшие отряды под начальством Фальи и Фроссара держались вблизи основных сил.
Эти приготовления сопровождались блестящими празднествами и хвастливыми обещаниями. Уже отчеканили медали, которые предназначалось раздать при вступлении войск в Берлин, Мюнхен и в другие главные города Германии.
Людовик Наполеон передал регентство императрице и потом, вместе с дитятей Франции, отправился на театр войны. 28 июля он прибыл с четырнадцатилетним мальчиком в Мец; войска ликовали, и император имел в этот день наилучшие надежды на блестящий успех.
Особенно много ожидал он от одновременного наступления морских и сухопутных сил, так как со всех сторон его извещали, что все приготовления давно окончены!
Несмотря на все это, день проходил за днем, а французы и виду не показывали, что намерены наступать и оправдать свои хвастливые угрозы перейти 1 августа Рейн, а 15 августа, в день Наполеона, вступить в Берлин.
Император получил здесь известие об огромной силе немецкого войска и его единодушном настроении, что далеко не понравилось ему. Кроме того, депеши адмиралов сообщали ему, что нападение на берега Немецкого моря сопряжено с трудностями, ибо воды его совершенно неизвестны и высадка рискованна.
Евгения и парижане удивлялись, что так долго нет обещанных известий о победах и что еще не перешли Рейна.
Через Рейн не перешел ни один француз, напротив, немцы начали подвигать свои форпосты за границу, так как им наскучило долго ждать.
Уже около этого времени стали показываться то там, то сям немецкие ратники, которые с неслыханной дерзостью производили свои рекогносцировки на несколько миль внутрь неприятельской земли. Императору доложили об этих ратниках, разрушающих телеграфы и железные дороги. Это были уланы, которые все более и более приводили их в отчаяние, и, разведав все, что им нужно, снова бесследно исчезали.
Вдруг в начале августа в Париже была получена депеша, немедленно обнародованная императрицей и приведшая парижан в неописуемую радость. Она гласила:
«Победа при Саарбрюкене, 2 августа. Дивизия Фроссара разбила и отбросила три дивизии пруссаков. Саарбрюкен сожжен».
Людовик Наполеон писал Евгении следующее о своих и Люлю геройских подвигах:
«Мы находились в первой линии, но пули и ядра падали перед нами. Люлю поднял ядро. Солдаты проливали слезы, видя его столь спокойными».
Чело Евгении прояснялось при этих известиях; она была исполнена гордости и блаженства.
Что дело было не так, как сообщал Наполеон, парижане узнали только впоследствии из английских газет.
Сорок тысяч французов под начальством Фроссара одержали эту так называемую великую победу над семьюстами пятьдесятью человеками 40-го полка; следовательно, три прусских роты, из которых Наполеон не замедлил сделать три дивизии, держались несколько часов против силы в пятьдесят раз большей, чтобы отступить тогда только, когда получили приказ полководца.
Такова была победа, по поводу которой ликовал Париж.
Совершив такой подвиг, император и Люлю, громко приветствуемые войсками, уехали обратно в Мец, чтобы не лишать себя удобств и наслаждений изысканного стола.
Людовик Наполеон предчувствовал последствия обмана, который он учинил. Если кучка солдат могла противостоять в течение трех часов целому войску, если страшные митральезы ни на минуту не поколебали их хладнокровия, то не подлежало сомнению, что должно скоро обнаружиться превосходство немцев.
Наполеон хорошо знал, что в его войсках самолюбие и успех берут верх над всем; он знал, что после первого сколько-нибудь значительного поражения нельзя рассчитывать на армию, поэтому он не спешил наступать и вызвать решительную битву; он не думал, что немцы принудят его к такой битве еще при лучших для себя условиях!
В это время императору пришла мысль поступить здесь, как с австрийцами; Мак-Магон, герцог Маджента, должен был и на этот раз дать почетную для французского оружия битву, после которой можно и заключить мир! Таким образом он надеялся спасти свой трон!
Между тем как он обдумывал этот план вместе с Лебефом, около маленького городка Вейсенбурга случилось нечто такое, что совершенно расстроило его планы!
Мак-Магон или его авангард под предводительством Дуэ был так разбит немецкой армией под начальством прусского наследного принца, что французы обратились в бегство.
Этого Наполеон, конечно, не ожидал; это расстроило все его планы!
Он еще надеялся, что Мак-Магон, стянув все свои боевые силы, даст решительную битву, но и этот воздушный замок разрушился через несколько дней.
Шестого августа произошла битва при Верте, в которой Мак-Магон с восмьюдесятью тысячами солдат занимал превосходную позицию.
Но немцы отбросили назад посланные против них дивизии, они сражались как герои против тюркосов, укрывавшихся в виноградниках и хмельниках, и к вечеру одержали столь славную победу, что армия Мак-Магона обратилась в бегство, преследуемая и рассеиваемая немецкой конницей.
Потеря французов была ужасна: десять тысяч убитых и раненых покрывали поле битвы; такое же число было взято в плен; почти сорок пушек и митральез попали в руки победителей, а также весь лагерь герцога Маджента, который не хотел присутствовать при бегстве!
Это, без сомнения, была победа, о которой и не думали Наполеон и Евгения.
Императрица и ее советники получили депеши, которые изменяли и искажали значение действительных событий, и не будь других газет, кроме парижских, то ложь удалась бы вполне!
Однако Евгения стала сознавать, что дела ее очень плохи и что ей следовало послушаться Олимпио Агуадо, который и на этот раз говорил ей совсем не то, что друзья двора, и сказал правду!
12 августа, когда немцы преследовали по пятам бежавших французов, произошел случай, неслыханный во всемирной истории: четыре улана взяли главный город Лотарингии, Нанси.
Как смеялись эти четыре улана, видя, что пятьдесят тысяч жителей вверили им свою судьбу! Впрочем, это были уланы, пользовавшиеся у французов славой совершенно особенных людей!
Между тем, в самый день победы при Верте, храброго Фроссара прогнали с Шпихеровских высот и разбили при Форбахе, так что он бежал, оставив в руках победителей пушки, понтоны, кухни и палатки. Здесь обнаружилось, что французские офицеры, желая иметь под руками проституток, возили с собой страшное количество дам так называемого demi-monde, ибо в оставленных ими палатках нашли платья, женскую обувь, шиньоны и другие неудобоназываемые предметы.
Эти поражения вызвали страшные перемены. Не только военный министр Лебеф должен был оставить свое место, но, чтобы удовлетворить общественное мнение Парижа, должны были выйти в отставку господа Оливье и Грамон!
Советником сделан был обесславленный кузен Монтобана, граф Паликао! Это был акт сомнения, ибо этот Паликао был последним средством, за которое, будь то даже яд, хватается умирающий!
Кузен Монтобана добыл лавры в Китае, при взятии Пекина, то есть он составил себе имя грабежом, убийствами и самым грубым насилием.
Этот достопочтенный граф призван был в помощники императрицы в то время, когда палата решила организовать так называемую гвардию и отправить ее в Шалонский лагерь на помощь маршалу Мак-Магону.
Все более и более обнаруживались признаки близкой бури и грозы.
Часто по ночам Евгении стал являться образ Олимпио, и тогда уста ее шептали:
— О, если бы я его послушала! Он говорил правду!
Победоносно продвигавшиеся немцы отрезали Мак-Магона от Базена и все дальше отодвигали его назад; остальные же французские армии Канробера, Бурбаки с императорской гвардией и другие корпуса стянулись к Мецу, где находился император со своим сыном.
Около него собралось четыреста тысяч войска, и еще раз родилась в нем надежда, еще раз подкралась к нему мысль ударить всей этой массой по врагу и отбросить его назад. Ему сказали, что южная немецкая армия занята преследованием Мак-Магона и поэтому нечего опасаться этой армии, с другими же двумя он надеялся расправиться одним ударом, так как имел почти полмиллиона солдат.
Он назначил 15 августа для этого удара и приказал сделать все нужные приготовления.
Но вдруг 14 августа последовало столкновение немецкого авангарда со стоявшими под стенами Меца корпусами Базена и Фроссара, к которым потом присоединился также корпус д'Лдмиро, так что битва приняла широкие масштабы.
Это была битва при Курселле,
Первому армейскому корпусу, под начальством Мантейфеля, и седьмому принадлежит слава этого дня.
Французы были отбиты со страшным уроном и загнаны под самую крепость, которая защитила их.
Людовик Наполеон и его сын расположились в Меце со своим дозором в здании комендатуры. Главные распоряжения делались императором; он еще был полным властелином и говорил себе, что все погибнет, как только он будет вынужден передать власть другому.
В день битвы при Курселле в Мец прибыл курьер, привезший императору важные депеши.
Императрица откровенно говорила ему в письме, что предвидит весьма печальные последствия, если будут продолжаться поражения дальше — и что же? Опять проиграна битва.
Кроме того, Людовик Наполеон получил письма от Руэра и Грамона, в которых те просили его во что бы то ни стало заключить мир.
— Глупцы, — шептал император, побледнев и опуская руки с депешами, — мир без территориальной уступки немыслим! Я погибну, если вздумаю заключить теперь мир, подобно Виллафранкскому! Что удалось тогда, то теперь невозможно!
Наполеон ходил взад и вперед по своему кабинету; лоб его покрылся морщинами, глаза бессмысленно блуждали по ковру; он искал исхода, придумывал план спасения и однако не знал всей опасности своего положения.
В кабинет вошел Базен, без доклада и не поклонившись, чего прежде он себе не позволял.
Лицо этого полководца было загадочно, вся фигура его была мрачной, печальной. Он был бледен, однако его холодное, серьезное лицо выражало непреклонную решимость и железную силу воли.
Базен — один из тех людей, который не имел друзей, который, судя по характеру, никогда не знал чувства любви! Он принадлежал к тем загадочным натурам, которые никому не дозволяют заглянуть в свою душу и даже в минуту душевного волнения не обнаруживают своих истинных чувств.
О характере Базена так много спорили его близкие знакомые и давали ему столько различных определений, что уже одно это обстоятельство доказывает, что его никто не знал. Одни называли его честнейшим человеком, другие ловким изменником, а третьи бессердечным кровожаднейшим тигром в человеческом образе.
Правда, его действия в Мексике подтверждают два последних названия. Доброжелатели старались оправдать его действия тем, что он был безусловным приверженцем и орудием Наполеона.
Император остановился, увидев Базена; испытующим взглядом смотрел он на холодное, точно из камня изваянное лицо полководца, которому он теперь больше всего доверял, на которого возлагал свои последние надежды.
Чувствовал ли Базен свое превосходство?
В эту минуту он был императором, а Людовик Наполеон побежденным генералом.
— Я принес дурную весть, государь, — сказал холодно маршал.
— Опять дурная; теперь за первую хорошую я отдал бы царство, — сказал император полушутливым-полугорьким тоном.
— Мец снабжен провиантом только для первоначальной армии в пятьдесят тысяч человек на три, в крайнем случае на шесть месяцев! Теперь в стенах Меца число войск вдесятеро большее.
— Это, господин маршал, задача, решение которой легко!
— Конечно, государь, запасов хватит едва на один месяц!
— Я говорю о другом решении. Слушайте. Победоносная вылазка ломожет нам соединиться с герцогом Маджента!
Из глаз Базена сверкнула молния на маленького императора, (Который в эту минуту хотел копировать своего дядю, и действительно это была только копия, слабый отблеск великого человека. Базен имел свой план, он пришел не за приказаниями, а для того, чтобы отдавать их.
Слова императора, которые ему не понравились, могли только на одно мгновение обнаружить его внутреннее состояние, затем он снова стал человеком с каменным лицом.
— Государь, — сказал он холодно, — герцог Маджента оттеснен до Шалона; наследный принц прусский следует за ним по пятам и отрезал нас от герцога!
— Когда получены эти известия?
— Только что, ваше величество; дороги к Парижу заняты немецкой конницей; так доносят мои возвратившиеся люди!
— Отрезаны от Парижа? — повторил Наполеон в страшном волнении. — И только несколькими конниками!
— Уланами, ваше величество.
— Опять эти таинственные, страшные уланы; мне кажется, господин маршал, что мы все потеряли и что доверием нашим неслыханно злоупотребляли, — сказал император дрожащим голосом; он говорил тихо, но слова его дышали внезапно овладевшим им гневом.
— Это было делом императора и его военного министра; вместо доверия следовало быть предусмотрительнее и чаще производить инспекции, тогда не пришлось бы каяться.
— Совершенная правда, господин маршал, но мы привлечем недостойных к ответственности, и они увидят, что значит злоупотреблять доверием!
— Слишком поздно, ваше величество, — возразил Базен, с ледяной холодностью выдерживая взгляд Наполеона.
— Что это значит? — коротко спросил император.
— Сегодня же вечером вы должны вместе с принцем оставить Мец.
Наполеон оцепенел при этих словах, сказанных с ужасающим спокойствием и твердостью.
— Оставить Мец? — повторил он, предполагая военный мятеж.
— Сегодня вечером и как можно тише, чтобы никто в неприятельском лагере не мог заметить этого! Завтра нельзя будет уже попасть ни в Шалон, ни в Париж; даже в эту ночь может представиться много опасностей!
— Что означают эти слова и этот тон, господин маршал? Разве вы не знаете, в чьих руках власть?
— Если вы откажетесь исполнить мои требования, то я раздроблю голову прежде вам, а потом себе, — сказал Базен, вынимая из кармана заряженный револьвер.
Наполеон был так поражен этой угрозой, и выражение лица маршала придало последней такой вес, что император отступил шаг назад и сильно побледнел; он знал, что безумно было сопротивляться Базену или велеть арестовать его. Наполеон чувствовал, что он во власти этого человека и что на его стороне все войско.
— Вы избрали странный способ спасти меня, — сказал император после некоторой паузы. — Если бы я не знал ваших добрых намерений и испытанной верности, я приказал бы расстрелять вас! Чего требуете и чего просите вы, господин маршал?
— Передать мне сейчас же главное командование, государь, — сказал Базен, снова пряча револьвер в карман, как будто ничего не случилось. — И немедленно приготовиться к отъезду! Принц и несколько слуг отправятся с вами. Я пошлю кавалеристов проверить дороги. Соблаговолите, государь, передать мне теперь же главное командование над всеми войсками! Это нужно ради безопасности Франции, вашей и принца.
Наполеон видел, что сопротивление бесполезно и что он должен следовать повелительному совету Базена. Он сел к письменному столу, заваленному разного рода бумагами.
Пока император писал полномочие для Базена, тот приказал слугам приготовить все к отъезду императора и принца, храня все в величайшей тайне.
В эту минуту вошедший в кабинет ординарец быстро подошел к маршалу.
— Что случилось? — спросил Базен со своей обыкновенной краткостью.
— Часовые у ворот Мазелль привели сейчас шпиона, который проник в самую крепость, — донес офицер вполголоса, так как император сидел еще за письменным столом и писал.
— Немедленно привести его сюда, — приказал Базен. Офицер удалился, и через несколько минут вошел в кабинет тот, кого называли шпионом.
Он был в форме французского подпоручика. Если бы его не сопровождали два человека с заряженными ружьями и если бы не было предварительного донесения, то маршал не признал бы в нем шпиона; поэтому маршал с удивлением посмотрел на пленника, который отдал ему честь.
Император также взглянул на сильного и рослого молодого офицера.
— Вы пойманы как шпион, — обратился к нему Базен. — Как удалось вам проникнуть в самую. крепость? Мундир этот вы сняли, вероятно, с убитого подпоручика…
— Нет, господин маршал, — отвечал пойманный на беглом французском языке, — это платье я украл полчаса тому назад из караульной у ворот Мазелль.
Базен и Наполеон обменялись взглядами.
— Из караульни! Как же удалось вам проникнуть к самым стенам крепости?
— Это моя тайна, господин маршал!
— Какой мундир вы оставили в караульне вместо этого? К какой части войска принадлежите вы?
— Я уланский офицер, — ответил пленник.
— Это неслыханная смелость, и только темнота могла благоприятствовать вашему дерзкому предприятию! Какую цель имели вы?
— Исследовать валы и окопы у ворот Мазелль.
— Вы откровенны, и я не могу не удивляться вам, — сказал Базен.
— Неслыханно, — прибавил Наполеон.
— Так вы улан! Расскажите нам, как вы делаете свои рекогносцировки, о которых рассказывают столько чудесного!
Пленник смеясь пожал плечами.
— В этом нет никакого секрета и никакого колдовства. Хороший конь, отвага и некоторая смышленость — вот все, что нужно для этого! Счастье смельчаку всегда благоприятствует.
— Знаете вы, что ожидает вас? — спросил Базен.
— Смерть, господин маршал.
— И однако вы не побоялись проникнуть в крепость?
— Солдат не должен бояться смерти! Столько же чести быть пронзенным пулями здесь, как и на поле битвы, где я каким-то чудом до сих пор избегал смерти!
— Я обещаю вам жизнь, если вы сделаете мне одно сообщение! Я знаю, что ваши дивизии намерены обложить Мец. Укажите мне самое слабое место этого кольца; скажите, какая дорога еще свободна, и я дарю вам жизнь!
— Я не думаю, господин маршал, чтобы вы могли ожидать, чтобы немец был изменником! Я приготовился к смерти. Не старайтесь узнать от меня что бы то ни было. Вы тщетно будете домогаться, и я очень сожалею, что вы такого мнения о солдате! Разве французы делаются изменниками, если могут спасти свою жизнь и приобрести богатство?
Слова пленника произвели на императора и на Базена весьма неприятное впечатление.
— Есть у вас невеста или жена?
— Нет, господин маршал, но есть старая мать, у которой я единственный сын!
— Подумайте о своей старой матери, которую убьет известие о вашей смерти!
— Я уже думал о своей матери и простился с ней! Она стала бы презирать меня, перестала бы считать своим сыном, если бы я постыдно и изменой купил себе жизнь! Быть может, моя мать не перенесет моей смерти; но в таком случае мы оба перейдем в вечность, и она, благословляя меня, закроет свои усталые глаза!
Базен пристально посмотрел на этого уланского офицера, который при этих воспоминаниях о своей матери был глубоко взволнован и однако ни на волос не уклонился от своей чести и долга.
— С такими солдатами я покорил бы весь мир, ваше величество, — сказал Базен вполголоса императору. Затем он подошел к пленнику и протянул ему руку.
— Вы останетесь мной довольны, — сказал он твердым голосом, — хотя я не имею власти и права даровать вам жизнь, ибо обычай войны предписывает смерть всякому шпиону, и стража ворот Мазелль потребует этого, но я ускорю ваше дело и облегчу вашу смерть!
— Благодарю вас за это, господин маршал, потрудитесь передать мое последнее прости моей доброй, старой матери! Вот моя записная книжка, из нее вы узнаете все!
Базен подал знак часовым. Они увели пленного из кабинета. Затем Базен позвал одного из своих адъютантов и приказал ему, чтобы военный суд сейчас же вынес приговор уланскому офицеру.
— Распорядитесь назначить для экзекуции двадцать верных стрелков, чтобы пленник умер при первом же залпе, — заключил он, и когда адъютант ушел, обратился к императору: — Желаю вам счастливого пути, государь, предоставьте мне спасти вас и возвратить вам трон!
Базен оставил кабинет.
Людовик Наполеон долго и неподвижно стоял в задумчивости. Он видел, что его трон пошатнулся!
Конечно, падение не было еще очевидно для всех, но он чувствовал его неизбежность.
В кабинет вошел императорский принц, слабый мальчик.
Людовик Наполеон заключил его в свои объятия.
— Мы должны оставить Мец! Осторожность требует того!
— Это ужасно! Мы попадем в руки врагов, — сказал принц.
Наполеон выразительно посмотрел на дитя Франции, своего преемника; он видел, что этот сын Евгении ничем не обладает, что делало бы его способным занять трон, что это робкий, женоподобный мальчик; и кому же лучше этого мужа 2 декабря знать, какие качества необходимы повелителю Франции.
Все рушилось вокруг него, рушились его надежды и ожидания; он должен бежать с принцем в туманную ночь из города, куда за несколько недель прибыл так торжественно; он вынужден искать проселочную дорогу, чтобы избежать немецких разъездов, которые почти уже готовы были отрезать ему путь в Париж! Да и мог ли он рисковать возвратиться в Париж с дитятею Франции?
Он уезжал из Парижа, провожаемый торжественными криками и всеобщим ликованием, теперь ему предстояло встретить одни насмешки и брань, а быть может, и покушение на жизнь!
Через час несколько экипажей потянулось из крепости по направлению к проселочным дорогам на Верден и Шалон. В первом экипаже находилось двенадцать офицеров, вооруженных с ног до головы, потом следовал другой, в котором сидел император с принцем; сзади в телегах ехала прислуга.
Когда этот поезд, походивший на ночное погребальное шествие, выезжал из крепостных ворот, раздалось двадцать выстрелов. Молодой улан пал мертвым, пронзенный пулями.
— Прощай, мать, — произнес он. Затем все умолкло.
Советники Евгении до сих пор умели представлять в таком свете известия с театра войны, что население Франции не имело понятия о поражениях своих войск, и эта способность обманывать и извращать была единственной, которой они обладали.
Что эта ложь и хвастовство должны были иметь печальный конец, это очень хорошо сознавали Трошю, Руэр, Шевро и другие явные и тайные советники императрицы.
Когда в Тюильри пришло известие, что Наполеон с принцем оставили Мец, что эта крепость совершенно заперта и Базен отрезан от Мак-Магона, тогда собрали чрезвычайный военный совет.
Императрица и ее советники знали, что все попытки армии пробиться через немецкие ряды кончились страшными потерями, потому только помощь извне могла спасти ее. Если бы маршалу Мак-Магону удалось со всеми своими дивизиями и с войсками Винуа незаметно приблизиться к крепости и ударить вместе с Базеном по немцам с двух сторон, то еще можно было бы спасти положение.
Евгения восторженно приняла этот план Паликао и надеялась удачным его исполнением спасти шаткий трон.
Император находился у Мак-Магона. Не подлежало сомнению, что он согласится на этот спасительный план парижских советников и императрицы.
Маршрут был нанесен на карту. Предприятие должно было совершиться вдоль бельгийской границы, опираясь на многочисленные тамошние крепости.
Кроме того, здесь представлялась возможность императору и принцу, равно как и армии Мак-Магона, в случае необходимости перейти границу.
Немедленно были отправлены депеши в замок Мурмелон, где находился император и Мак-Магон, а на другой день таинственные прокламации возвестили парижанам, что предстоит битва, которая одним разом покончит с врагом, далеко зашедшим внутрь страны.
Последний шахматный ход был готов, и даже потерявший голову император сказал при получении этой депеши, передавая ее Мак-Магону:
— Это опасный план!
Однако он принял его — и армия так поспешно оставила шалонский лагерь, что Немецкая южная армия нашла там массу оставленных предметов вооружения.
Но когда Евгения потребовала от Паликао послать на помощь Мак-Магону Винуа со ста тысячами войска, то советник объяснил ей, что нельзя увести столько войска из Парижа, ибо невозможно оставить столицу без надлежащей защиты на случай наступления немецких войск.
Но Паликао думал о другом враге, которого следовало опасаться, — о парижском населении; он опасался красного призрака республики! Если бы не удался поход Мак-Магона, то было бы невозможно удержать восстание.
Таким образом обещанная помощь осталась дома, и это была первая неудача, постигшая герцога Маджента. Верный полководец Наполеона, согласившийся после долгих сопротивлений осуществить этот план, предвидел, конечно, уже в то время свою гибель.
Однако удалось известить маршала Базена о задуманном предприятии, чтобы вместе с ним ударить с двух сторон по немцам в последних числах августа или в начале сентября, когда Мак-Магон рассчитывал приблизиться к крепости. Таким образом можно было выставить шестьсот тысяч войска, в то время как, если бы дали немцам подойти к Парижу и там только, как советовал Трошю, дать им битву, то главная армия под начальством Базена не могла бы участвовать.
Кроме того, Паликао ни при каких обстоятельствах не хотел, чтобы немцы подошли к Парижу и парижане узнали бы настоящее положение дел.
Совсем другое дело было бы, если бы удалась совместная операция обоих маршалов и Наполеон мог бы возвратиться в свою столицу победителем. Это так было очевидно для императрицы, что она совершенно доверилась Паликао и считала его уже спасителем своего трона.
Вскоре южная немецкая армия и армия наследного принца саксонского узнали о безумно смелом походе Мак-Магона; немецкие полководцы не могли верить в возможность этого и считали этот поход диверсией.
31 августа французские генералы хотели сделать одновременную попытку прорвать прусскую линию, но за день до этого случилось нечто такое, что расстроило все надежды и повергло в ужас императора и Мак-Магона.
Генерал Фальи, командовавший левым крылом армии, шедший к бельгийской границе, давно был признан Мак-Магоном неспособным, и маршал хотел заменить его генералом Вимпфеном, но Наполеон и Евгения восстали.
30 августа корпус Фальи был занят приготовлением завтрака, как вдруг в центр лагеря упало прусское ядро. Все бросились к оружию, но немцы расположились в лесу, и гранаты их сыпались дождем в ряды растерявшихся французов.
Через несколько часов левое крыло Мак-Магона было разбито и рассеяно. Тогда место Фальи занял Вимпфен, но уже было слишком поздно.
Герцог Маджента чувствовал, что он обойден и погиб, однако хотел попытаться силой оружия проложить себе путь.
Император в сопровождении генерала Рилля, Кастельно и Вобера остался при войске и принимал участие во всех совещаниях. С ним был также его секретарь, Пиетри, — Моккар давно умер, оставив громадное богатство.
Все советовали императору бежать с принцем в Бельгию, когда битва 30 и 31 августа кончилась неблагоприятно для французов; но Людовик Наполеон отослал только сына Франции в сопровождении небольшой свиты. Он нежно простился с Л юлю и приказал сопровождавшему его гофмейстеру увезти его через Бельгию в Англию, чтобы он мог там найти полную безопасность. Ему во что бы то ни стало нужно было спасти свою династию.
Затем 31 августа император издал следующую прокламацию к войску:
«Так как начало войны было несчастливо, то я не хотел брать на себя никакой личной ответственности и передал главное командование таким маршалам, на которых мне указывало общественное мнение. До сих пор усилия наши не увенчались успехом, между тем я узнал, что армия Мак-Магона понесла вчера в Бомоне лишь незначительные потери. Поэтому вы не должны падать духом/ До сих пор мы препятствовали врагу приближаться к столице, и вся Франция поднимается, чтобы прогнать вторгнувшегося врага. Так как при этих серьезных обстоятельствах императрица достойно занимает мое место в Париже, то я решился променять роль повелителя на роль солдата! Я ничего не пожалею, чтобы спасти отечество, которое, благодаря Богу, насчитывает еще много храбрых мужей, если же и найдутся трусы, то военный закон и общественное мнение не замедлят воздать им должное! Солдаты! Будьте достойны своей старой славы! Бог не оставит нашего отечества, если только каждый из нас исполнит свой долг!» Это воззвание доказывает, что Людовик Наполеон, преобразившийся вдруг в солдата, питал мало надежды на спасение. Он и здесь сложил с себя командование, чтобы снять с себя ответственность в страшном кровопролитии предстоящей решительной битвы. Он мог теперь, передав правление Евгении, сдаться в плен в качестве простого солдата и затем отречься от престола в пользу своего сына.
1 сентября рано утром завязалась знаменательная во всемирной истории битва около крепости Седан, в которую возвратился император, между тем как войска Мак-Магона заняли прочную позицию перед крепостью.
Но ночью немцы почти совершенно замкнули Седан, так что французы были практически в полном окружении.
Бой неистовствовал и кипел с раннего утра до поздней ночи. Почти все позиции французов были взяты немцами штурмом.
Около четырех часов пополудни битва прервалась на всех пунктах, кроме Балана, где вылазка французов из Седана была встречена огнем немецких батарей, нанесших им жестокий урон.
Армия Мак-Магона все более и более охватывалась непроницаемым поясом, из которого пятьсот орудий посылали в них ядра; французы совершенно пали духом и не верили более ни в своих предводителей, ни в свое военное счастье.
Усталые и разбитые, потянулись дивизии назад в крепость, потеряв всякую дисциплину.
В четыре часа наследный принц прусский телеграфировал на главную квартиру:
«Великая победа! Неприятель выбит из всех позиций и заперт в Седане!»
Получив это известие, король прусский, теперь германский император, велел прекратить огонь, чтобы положить конец страшному кровопролитию, и через несколько минут из уст в уста переходило известие о предстоящей капитуляции Седана и всей армии Мак-Магона, которое вызвало восторженную радость в рядах немецких войск.
Наполеон приказал вывесить белое знамя; приказ этот был исполнен генералом Лористоном в пять часов.
Седан просил пощады.
Император и Мак-Магон объявили себя побежденными.
Король Вильгельм отправил в Седан генерал-лейтенанта Бронсара требовать сдачи армии и крепости, и в семь часов вечера Бронсар вернулся к седому королю вместе с генералом Риллем, который привез собственноручное письмо императора.
Людовик Наполеон писал:
«Мой брат! Так как мне не удалось умереть во главе моих войск, то отдаю свой меч в руки вашего величества и предоставляю остальное на ваше благоусмотрение».
Король Вильгельм передал свите содержание этого письма и призвал наследного принца, Мольтке и Бисмарка, железного графа, пожалованного теперь в князья.
Он посоветовался с ними и затем на походном стуле, который держали два офицера, написал ответ пленному императору. Ответ был следующего содержания:
«Мой брат! Я принимаю ваш меч, сожалею о таковой нашей встрече и прошу вас назначить уполномоченного, с которым можно было бы условиться о капитуляции вашей армии».
Письмо это король передал генералу Риллю, затем уполномочил Мольтке и Бисмарка вести переговоры.
Император Наполеон, павший, пленный государь, обманутый в своих силах и теперь еще солгавший в письме королю, так как он ни минуты не подвергал своей жизни опасности, оставил Седан 2 сентября утром. Он ехал в коляске в сопровождении генералов Кастельно и Рилля.
Наполеон был готов сдаться в плен, так как пребывание его между своими генералами и солдатами становилось опасным.
Генерал Вимпфен завершил в это время переговоры о сдаче армии и крепости.
Император послал Рилля в Доншери к Бисмарку с просьбой назначить время для переговоров.
Железный граф быстро надел мундир и отправился навстречу императору. Он встретил его на половине дороги в деревне Френуа и здесь узнал, что император желает говорить с королем Вильгельмом, которого предполагал найти в Доншери.
Бисмарк сообщил царственному пленному, что главная квартира короля находится в трех милях, в местечке Вандресс, и что он, Бисмарк, ничего не может сообщить о будущем местопребывании императора.
Он предложил ему пока занимаемый им дом в Доншери.
Император принял предложение и шагом поехал в Доншери. Но за несколько шагов до города, близ Маасского моста, он велел остановиться у одиноко стоявшего домика. Он спросил, может ли он переговорить здесь с Бисмарком с глазу на глаз.
Бисмарк исполнил его желание, и оба мужа уселись на стульях возле домика. Свита находилась на некотором расстоянии от них.
Здесь надеялся Наполеон добиться более благоприятных условий капитуляции и представить дело в свою пользу, то есть свою невиновность в войне.
Но железный граф отвечал ему, что об условиях капитуляции переговоры будут вестись Мольтке и генералом Вимпфеном, затем спросил пленника, не желает ли он заключить мир.
Наполеон возразил, что он, как пленник, не может об этом говорить, что должен предоставить это существующему в Париже правительству. Однако он желал бы переговорить с королем Вильгельмом.
Бисмарк с твердостью заметил ему, что это свидание может состояться только по заключении капитуляции и что ему вообще не следует питать никаких надежд на смягчение условий. Канцлер в этот час был тем же железным человеком, который никогда не позволял себе уклониться от принятого раз решения. Наполеон, конечно, понял, что Бисмарк справедливо заслужил название «железного графа».
Между тем в Доншери прибыл барон Мольтке, чтобы представиться королю и предложить на его утверждение условия капитуляции.
Мольтке совершенно согласился со словами Бисмарка относительно переговоров и затем выразил готовность передать своему королю желание Наполеона.
Скоро выяснилось, что вблизи Френуа находится небольшой замок Бельвю, удобный для свидания короля с пленным императором. Наполеон изъявил на это свое согласие и вскоре отправился к указанному замку в сопровождении прусских конногвардейцев.
В полдень в замок Бельвю приехал король со свитой.
Наполеон, в полной парадной форме, с орденом Почетного Легиона, встретил своего победителя на плацу перед замком и отдал ему низкий поклон.
Король Вильгельм вошел с императором в расположенный позади стеклянный павильон, где они вступили в переговоры.
Благородный седой король был глубоко потрясен участью Людовика Наполеона и предложил ему для размещения замок Вильгельмсгее, возле Касселя.
Почти девяносто тысяч солдат, пятьсот орудий и бесчисленные военные запасы были отправлены вместе с пленным императором в Германию.
Людовик Наполеон сидел пленником в том самом замке, в котором некогда его добродушный дядя Жером, посаженный туда Наполеоном I, вел веселую и роскошную жизнь.
Тот самый замок Вильгельмсгее, который некогда служил Бонапарту дворцом, сделался в 1870 году местом заточения Бонапарта.
Людовик Наполеон утратил навсегда свой трон и блеск, одно только обстоятельство поддерживало в нем надежду и утешало его: он спас от плена императорского принца и вовремя переправил его на ту сторону пролива.
До какой степени плоха была во Франции организация сухопутных и морских сил и какой во всем царствовал обман и бахвальство, показывают нам следующие данные, найденные впоследствии в Тюильри и бросающие яркий свет на неспособность начальников и жалкое состояние дел! Но виной тому была не пресса, как утверждали Раш и Венедей, и не поддержка буржуа и рабочих, но скорее корыстолюбие чиновников; также мало виновна эта жалкая литература и в позднейшем коммунистическом движении, терзавшем Францию; повод к последнему скорее был дан теми так называемыми республиканцами, которые в критическую минуту исчезли так же бесследно, как и ставленники Наполеона и его супруги! Этих гуманных господ называют «доброжелателями народа», однако мы не знаем ни одного случая, где бы они действительно создали что-нибудь на благо народа.
Но возвратимся к нашим доказательствам того, как гнусно была ограблена и оскорблена Франция чиновниками Наполеона.
В конце июля морской министр обратился к морскому префекту в Шербурге со следующей депешей:
«Имеются ли у вас в наличии сапоги, чулки, рукавицы, кафтаны, шапки и тому подобное для похода войск в Немецкое и Балтийское моря?»
Морской префект не постыдился отвечать на это следующее:
«Наличное, имеющееся в запасе платье для похода в Балтийское и Немецкое моря, состоит из 330 пар шерстяных чулок для матросов, столько же для юнг, 7 пар непромокаемых сапог для матросов, 337 для юнг, 45 курток, 58 рукавиц и нескольких камзолов!»
Это был весь запас самого значительного арсенала во Франции! Будут смеяться и считать невероятным такой факт, однако он верен и объясняет отчасти неспособность и бездейственность французского флота, который довольствовался только тем, что захватывал купеческие суда и, подобно пиратам, считал их добычей.
Такие же сообщения, как из Шербурга, были доставлены всеми гаванями, и только к счастью негодных чиновников было уже слишком поздно, чтобы привлечь их к суду. Они были совершенно спокойны и нашли отличный случай убежать с награбленным богатством.
В то время как император со своим войском был взят в плен при Седане, Евгения управляла со своими советниками Паликао, Шевро, Гранперре, Риго и Гренуйль, Брамом, Дювернуа и Жеромом Давидом, и притом так, что нельзя было сомневаться в близкой гибели; императрица сидела на вулкане, готовом ежеминутно поглотить ее со всеми придворными.
Издан был приказ изгнать из Франции всех немцев, и мера эта была приведена в исполнение самым грубым и постыдным образом!
Тысячи мирных граждан, много лет живших во Франции, были изгнаны; бесчисленное множество семей доведено до нищеты и подверглось такому преследованию, что едва спасло свою жизнь!
Этот жестокий приказ был изобретением достойного проклятия китайца Паликао, который хотел приобрести этим популярность. Как жалок и безнравственен должен быть народ, которому нужна такая угодливость и который с радостью исполнил подобный приказ!
Генерал-губернатором Парижа был назначен прежний орлеанист генерал Трошю, который первый перешел потом в лагерь врагов императора.
Когда в Париже было получено известие о поражении при Седане и плене императора, Евгения была так убита, что, потеряв силы, бледная, как тяжко больная, не могла выйти из комнаты.
Но Паликао предвидел, что это сообщение вырвет всякую власть из его рук. Общественное мнение принуждало его сказать правду, однако он рискнул, насколько возможно, прибегнуть к обману и лжи.
3 сентября вечером он заявил в палате, что часть армии Мак-Магона капитулировала, а другая отброшена к Седану. Мнение императора, как он объяснял, еще недостаточно обсуждено министрами.
Тогда встал Жюль Фавр, честнейший представитель народа, и объявил императора и его династию низложенными и лишенными всех прав!
Это было сигналом к смятению; неописуемая радость овладела народом, ибо он надеялся навсегда освободиться от тирании! Радостный восторг наполнил в несколько секунд все улицы громадного города, повсюду раздались крики «да здравствует республика», когда Гамбетта и другие депутаты объявили с лестницы Hotel de Ville низложение Наполеона и его династии.
Бесчисленная толпа собралась перед этим зданием; народ, национальная гвардия и находившиеся в Париже войска, держась за руки, ходили с республиканскими знаменами по улицам; не было пролито ни одной капли крови, не было борьбы, и одно желание, один голос, одна цель наполняла всех; никогда еще ни один переворот не совершался так быстро и мирно, как низвержение Людовика Наполеона и испанки Евгении Монтихо!
На бульваре волновалась необозримая толпа, ликовавшая и распевавшая «Марсельезу»; проходившия мимо национальная и подвижная гвардия встречались радостными криками; парижане обнимались в пылу восторга, в окнах развевались флаги, патриотические песни оглашали все улицы. Хозяева магазинов, имевшие на вывесках императорского орла, были принуждены сорвать его.
Солдаты смешались с народом и отправились в Консьержери и к S. Pelagie освободить политических преступников, между которыми находились Рошфор и Фонвьель. Возле Hotel de Ville толпились ликующие массы народа, тысячи проникли в залы; все окна, крыши и башни, даже громоотводы были унизаны людьми разных сословий, махавших шляпами и шапками.
Тогда вышли на крыльцо члены временного правительства: Гамбетта, Жюль Ферри, Араго, Инкар, Фавр, Маньен и Кремье; их встретили с огромной радостью, они возвестили республику ликовавшему народу.
Воодушевление возрастало теперь с каждой минутой.
Все императорские знаки были сорваны; бюсты Наполеона летели из окон в Сену, повсюду слышались смех и слезы радости, люди обнимались и пожимали друг другу руки! Брань и проклятия раздавались в адрес трона и его негодных советников — их позорили и поднимали на смех!
Все это случилось вдруг, 3 сентября вечером.
Как будто вернулось сознание после долгой летаргии, как будто стряхивали с себя рабство, которое так долго угнетало!
Нельзя описать внезапно овладевшую всеми радость, всякое описание ниже действительности. В то время как в Тюильри еще не осознали всей важности и последствий этого переворота, весь Париж находился уже в состоянии сильной радости, и установленное Наполеоном регентство перестало существовать, так как солдаты были заодно с народом. Министры еще скрывали от императрицы всю важность и значение этого ликования и движения;. они хотели спасти свою жизнь и богатства и, если возможно, улучить минуту, чтобы захватить еще из общественных касс столько, сколько возможно второпях! Что станется с той, перед которой они столько времени пресмыкались и которой льстили, это мало беспокоило благородных мужей — о, какую правду говорил Олимпио Агуадо, предсказывая императрице, что она в непродолжительном времени будет оставлена всеми.
Паликао готовился перейти в лагерь ее противников, а Трошю, не говоря ни слова, прямо сделался президентом нового правительства.
Оба министра, Латур д'Оверн и Давид, оставили Париж уже в самом начале революции, а Мань, Дювернуа и другие последовали за ними через несколько часов.
Точно также адъютанты и камергеры императрицы тайком приготовились к отъезду, тогда как она все еще не могла реально оценить события.
Евгения находилась в оцепенелом и расслабленном состоянии — это было естественное следствие последних известий; она еще не знала, куда отправлен император, но что особенно ее занимало и мучило, это неизвестность об участи ее сына: она не получала еще никаких известий о принце и о его удачном бегстве. В чьих руках находился он? Жив ли он еще?
Вопросы эти так страшно мучили императрицу, а получить весточку было так трудно, что она сидела, убитая и немая, в своем будуаре, чувствуя в первый раз, что она, будучи еще императрицей, не имеет возможности даже узнать о судьбе своего сына.
Она чувствовала себя в настоящую минуту бедней и беспомощней всякой матери, которая не лишена по крайней мере права видеть при себе своего ребенка и обнять его.
Пока Евгения сидела в своем будуаре и предавалась таким мыслям, наступил вечер; в Тюильри была тишина. Только изредка с улицы доносились возгласы радовавшегося народа; но во дворце царило гробовое молчание.
Когда совсем стемнело, кто-то стал приближаться к библиотеке, которая, как мы знаем, примыкала к будуару императрицы. Поздний гость, беспрепятственно пробравшийся в покои, казалось, не хотел быть замеченным императрицей, так как очень тихо и осторожно отпер дверь в библиотеку.
Казалось, он хорошо знал расположение комнат и принадлежал к свите императрицы, ибо иначе не мог бы иметь ключей, которые помогли ему проникнуть так далеко.
Какую цель имел этот человек, одетый в обыкновенное платье путешественника? Зачем он прокрадывался в комнаты императрицы?
Он запер за собой дверь. Из библиотеки железная, скрытая портьерой дверь вела в комнату, где находилась касса и управление императрицы. Там же хранилась и ее собственная шкатулка.
Поздний гость подкрался к высокому шкафу, занимавшему всю стену, в котором находились книги и разные бумаги. Он подходил уже к портьере, скрывавшей железную дверь, как вдруг ноги его ударились о какой-то предмет; это была небольшая лестница, с помощью которой архивариус доставал книги с верхних полок.
Неожиданный удар произвел шум; императрица не могла не услышать его из соседней комнаты.
Таинственный гость пробормотал что-то непонятное и скрылся за портьеру.
Едва он спрятался, как на пороге библиотеки показалась императрица со свечой в руке; она пришла посмотреть, откуда этот шум и нет ли в комнате камерфрау или слуги.
Но Евгения, осмотрев впереди себя лишь незначительное пространство, какое допустило слабое освещение, решила, что шум произошел от какой-нибудь упавшей книги или треснувшего дерева.
Она, казалось, совершенно успокоилась и вернулась в будуар, тихо затворив за собой дверь.
3 сентября невеселый был вечер в Тюильри.
Через несколько минут портьера снова зашевелилась. Незнакомец достал . из кармана ключ, по-видимому, тот самый, которым отмыкал железную дверь, и вложил его в замок. Видно, ему хорошо были известны замки.
С осторожностью и уверенностью настоящего вора он тихо повернул два раза ключ. Массивная, высокая железная дверь поддалась, перед ним открылась комната с железными решетками.
Он притворил за собой дверь и прошел мимо длинного, покрытого разными бумагами стола к высокому шкафу, походившему на большой денежный сундук.
Вор попробовал повернуть пуговицы, которые находились на передней стене шкафа и которые, будучи верно поставлены, открывали замок.
Но в комнате было темно, так что вор не мог рассмотреть маленькие знаки на пуговицах, по которым их устанавливали. Он подкрался к окнам, опустил зеленые занавески и затем зажег канделябр.
Кто был этот вор, не только знавший расположение всего во дворце, но и способный оценить опасность, которая в то время грозила его обитателям от населения Парижа? На нем было простое платье, именно такое, которое делало его похожим на человека из непривилегированного класса, ничто не обнаруживало в нем знатного, бриллиантами и орденами украшенного придворного! Его дорожная кепка с широким и большим козырьком была низко надвинута на лицо с бородкой, совершенно такой, какую носил император.
Когда канделябр распространил достаточный свет, лицо вора приняло довольный вид — теперь он мог хорошо рассмотреть сложный механизм и воспользоваться своим знанием.
Он вынул из кармана ключик и не заметил того, что вместе с ним вытащил из кармана маленькую изящную карточку, которая неслышно упала на ковер.
Затем он быстро подошел к шкафу, повернул бесчисленное количество пуговичек и скоро установил их правильно; украшение, скрывавшее замок, отскочило, и показался блестящий кружок, в котором находилось отверстие для ключа.
Быстро отворил он тяжелую дверцу, которая без шума повернулась на петлях. Перед ним открылись многочисленные отделения шкафа. В одном из них стоял большой серебряный ящик — это была шкатулка императрицы.
Ключ от нее находился у Евгении! Ключ был ему не нужен, так как он мог взять с собой всю шкатулку. Однако она показалась ему очень большой и тяжелой; он опасался, чтобы она его не выдала, так как трудно было пронести ее незаметно.
Но он не долго думал.
Замок серебряного ящика не велик; ему легко будет его оторвать, если он проденет между крышкой и стенкой ящика какой-нибудь тонкий и твердый предмет.
Такой предмет и искал он теперь глазами, но нашел только ножик из слоновой кости, который сломался при первой же попытке.
Кроме того, он не мог долго оставаться, так как через несколько часов отправляется поезд, который должен был умчать его на юг.
В этот миг он заметил в одном отделении шкафа пачку банковских билетов, перевязанную бумажной лентой. На ней была надпись:
«240, 000 франков. Государственная казна».
Находка была столь же неожиданна, сколь прибыльна.
Он спрятал эту пачку в одном из своих карманов.
Теперь жадность его еще более увеличилась.
— Завтра все погибнет и будет слишком поздно! Я хочу первый позаботиться о себе! Императрица давно уже сделала своих овец недойными, почему же и мне не позаботиться о себе. Глупец тот, кто не пользуется этими днями. Как они поют и кричат! Осторожность! Главное, осторожность!
Вор не довольствовался деньгами из государственной казны; он надеялся, что в серебряной шкатулке находилась более значительная сумма; но шкатулка оказалась гораздо крепче, чем он полагал, она противилась всем усилиям алчного вора.
В то время как он еще соображал, каким образом всего безопаснее и вернее овладеть деньгами из шкатулки, он услышал, что кто-то отпер дверь в библиотеку.
С необыкновенной быстротой и ловкостью погасил он канделябр; затем нашел железную дверь кассовой комнаты, достал из нее ключ и запер ее на замок.
Теперь нельзя было застигнуть его на месте, где он находился.
Осторожно взял он тяжелую шкатулку из шкафа и запер дверцу. И здесь он тоже вынул ключ. Затем, спрятав шкатулку под дорожное пальто, он стал прислушиваться у двери.
Вошедший в библиотеку был, вероятно, один из камердинеров императрицы.
Что ему нужно было в комнате? Не выдал ли себя вор каким-нибудь образом в то время, когда входил.
Невозможно. Он осторожно пришел во дворец и сперва убедился, что его никто не мог видеть при входе, что никого не было в этом флигеле.
Вор едва переводил дух, так напряженно следил он за шумом в соседней комнате.
Камердинер, казалось, вносил в библиотеку какие-то ящики или сундуки и ставил их возле окна; он не приближался к железной двери, за которой стоял вор и с возрастающим нетерпением ожидал удаления лакея; расстояние до вокзала железной дороги было весьма значительно.
Наконец камердинер оставил комнату.
Вор вздохнул свободнее.
План его еще мог исполниться. Еще можно было поспеть к поезду и утром уже быть далеко от Парижа вместе со своей добычей.
Он слышал, как заперли выходную дверь и в библиотеке стало тихо.
Быстро пустился он бежать. Железная дверь вмиг была отворена и потом заперта. Затем он прошел через темную пустую комнату. У наружного входа было тихо; камердинер удалился.
Тихо и осторожно отпер он дверь в коридор и через несколько минут оставил Тюильри, унося украденные деньги.
Яркое пламя восстания пылало в Париже. 4 сентября вся столица объявила республику, между тем как — «испанка», как называла Евгению толпа, оставалась в Париже.
Скоро Лион и другие большие города последовали примеру сенского Содома и также подняли красное знамя.
«Республика! Да здравствует республика! Долой императрицу!»
Такие крики слышались в той части Франции, которая еще не была занята немцами. Народ надеялся республикой спасти себя и свое отечество.
Республика была лозунгом, за который вся нация схватилась вдруг с воодушевлением; она нуждалась в таком слове, чтобы снова стать на ноги; французы ликовали, как будто республика вела за собой победу, лавры, спасение.
Это было нечто новое, а французы, как известно из истории, жаждут новинок.
Как некогда парижане называли супругу Людовика XVI, несчастную Марию Антуанетту, «австриячкой» и проклинали ее, так теперь народная ярость и ненависть обратились на испанку.
Когда Олимпио Агуадо напомнил императрице в молельне замка Мальмезон о тюрьме Тампль, Евгения не думала, что эти слова так скоро оправдаются на деле.
Тюрьма Тампль! Какие ужасные картины будит она! Какие воспоминания, какие люди, исполненные кровожадности, связаны с этим словом!
И тогда также король и его супруга пытались бежать, однако умерли на гильотине.
Как Наполеон и Евгения, так и Людовик XVI и его супруга, имели сына; этот молодой Канет, как называл его страшный Симон, его тюремщик, умер ужаснее, чем его родители, не на эшафоте, но постепенно, от лишений, вина, разрушения молодого организма, от насекомых и дурной пищи. Этот чудовищный Симон поил водкой молодого Канета и заставлял пьяного сына Марии Антуанетты напевать разные песенки, в которых высмеивались она и король.
А Евгения ничего не знала о своем сыне; не знала, спасли его или он находится в руках ее врагов!
Если и у него есть свой Симон; если и он пьяный бессознательно смеется над ней?
Император удалился от ярости своего народа и нашел пристанище в Вильгельмсгее; он был в безопасности, и потому весь гнев и вся ненависть раздраженных парижан обратились на Евгению, остававшуюся еще среди волновавшейся столицы!
И разве не она была виновна во всех темных делах второй империи? Разве не она стремилась к тому, чтобы вместе с Наполеоном основать свой трон на трупах? Разве честолюбие, властолюбие, жажда величия и славы не потушили в ней всех благородных чувств, которые так чудно украшают государыню?
Разве перед ней не вставали тени тех несчастных, которые обязаны ей своей гибелью? Разве не звучали грозно и оглушительно в ее ушах эти слова: Монтана, Кайена, Китай, Алжир и Мексика?
Разве не виновата она в бесполезно пролитой крови, которая лилась реками, и разве не упрекает ее совесть в том, что она дала повод к последней войне, в которой тысячи, десятки тысяч должны были расстаться с жизнью?
Она хотела упрочить свой трон, удовлетворить свое честолюбие, но чаша терпения переполнилась!
4 сентября утром, после бессонной ночи, Евгения в утреннем наряде вышла из спальни в будуар. Она еще ничего не знала о происшедшем в тот вечер и ночь; она не знала еще всего значения совершившейся перемены.
Несмотря на то, она была в большом волнении.
Евгения лежала на шелковой подушке, не смыкая глаз, и думала о событиях последних недель и об их последствиях. Она чувствовала то чрезмерный гнев на всех и все, то глубокое отчаяние и одиночество, а потом мучительное сознание своего бессилия; была задета ее самая чувствительная струна, ее честолюбие и блеск были повергнуты в прах!
Но она еще надеялась на лучшее, рассчитывала на своих многочисленных друзей, министров и советников; она считала еще не все потерянным и даже в тот день хотела издать новые постановления, чтобы призвать парижан и всю Францию к поголовному участию в войне!
Евгения была так занята своими планами и мыслями, что сначала не заметила отсутствия камерфрау, которые всегда являлись, когда она входила в будуар, чтобы помочь ей одеться, узнать, какой туалет приготовить и чего она желает к завтраку.
После туалета Евгения всегда отправлялась к обедне в церковь Сен-Жермен Л'Оксерруа.
Камерфрау не являлись; время шло, а между тем в этот день предстояло столько работы, что Евгения не хотела терять ни минуты!
Она намеревалась тотчас после обедни собрать совет министров и немедленно начать действовать.
Императрица удивлялась невнимательности, камерфрау и принялась звонить; проволоки были проведены в переднюю и в комнату ее свиты.
Но и этот зов остался без результата! Никто не являлся к нетерпеливо ожидавшей императрице.
Что это значило?
Евгения во второй раз позвонила; вдруг портьера из передней с шумом распахнулась.
Императрица надеялась увидеть камерфрау и намеревалась сделать ей должное замечание, но была сильно удивлена, увидев вбежавшую в комнату госпожу Лебретон, которую она не ожидала.
Госпожа Лебретон была издавна доверенным лицом императрицы, которая часто пользовалась ее дружескими услугами.
Но в каком виде и с каким выражением лица явилась она в будуар вместо камерфрау!
Госпожа Лебретон, очевидно, торопилась и была невнимательна при своем туалете. На ней было тяжелое шелковое платье, большой пестрый платок и смятая шляпка, свидетельствовавшая о той поспешности, с какой она ее надела; волосы были растрепаны, руки без перчаток, лицо бледно и выражало испуг.
Евгения отступила от нее.
— Боже мой, что случилось, Лоренция? — спросила она. Госпожа Лебретон бросилась перед ней на колени, она едва дышала, ломала руки и рыдала.
— Ужасно, — проговорила она с трудом и отрывисто. — О, Боже, это несчастье, и вы ничего не знаете! Заклинаю вас, не теряйте ни одной секунды и оставьте Тюильри; вы должны бежать, бежать сейчас же, иначе будет слишком поздно!
— Встаньте, Лоренция! Ваше опасение неосновательно! Вы любите меня, и я вам очень благодарна, но вы видите все в черном свете.
— Только в бегстве, в немедленном бегстве спасение для вас, заклинаю вас всем святым, не теряйте ни минуты, иначе все потеряно!
— Вы взволнованы, Лоренция! Ваш страх неоснователен! Уверяю вас, что вы напрасно беспокоитесь! Успокойтесь! Трошю дал мне слово помочь словом и делом в минуту действительной опасности, и я полагаюсь на него! Трошю человек честный.
— О, Боже мой, вы не верите мне! Императрица подвела госпожу Лебретон к дивану.
— Успокойтесь, Лоренция! В крайнем случае Трошю пришлет мне своего адъютанта, чтобы известить меня об опасности и передать мне совет, если мне что-нибудь будет угрожать, чего я не думаю; у меня есть еще советники и друзья.
— Никаких, государыня, никаких! Они все бежали или перешли к вашим врагам!
— Быть не может, Лоренция!
— Клянусь вам в этом! Они находятся теперь среди ваших врагов, которые каждую минуту могут ворваться сюда.
— Но слуги?
— Все разбежались!
— Стража?
— Ее более не существует! Солдаты братаются с восставшим народом.
Императрица сильно побледнела.
— Как, — сказала она глухим голосом, ибо теперь ей стало ясно, почему никто не являлся на ее зов, — следовательно, я одна в Тюильри?
— Одна и покинута! Только с большим трудом и опасностью мне удалось пробраться к подъезду; Карусельная площадь полна народа; стража ушла; камергеры и камерфрау, слуги, все бежали, комнаты пусты.
— А княгиня Эслинген, герцогиня Боссано?
— Уехали, бежали!
— Графиня Примоли, маркиза Бартолини, Паликао, Шевро, Руэр, барон Давид…
— Никого! Все бежали!
— Это ложь, — вскричала Евгения, — это невозможно! Я имела столько преданных лиц, обязанных мне благодарностью…
— Это обманщики, они покинули вас! Слышите вы! В этот миг во дворец явственно долетел крик толпы. Императрица оцепенела при этом угрожающем, страшном шуме; она как бы остолбенела на мгновение: испуг овладел ею, она видела себя покинутой, погибшей!
Гул толпы становился сильнее с каждой секундой; от Карусельной площади он явственно доносился до ушей обеих женщин.
«Долой императрицу! Да здравствует республика!» — гремело из тысяч уст.
— Скорее отсюда! Взгляните из-за занавески на эту бушующую толпу! — вскричала госпожа Лебретон. — Боже мой, Боже мой!
Евгения стояла как бы среди обломков внезапно рухнувшего горделивого здания; потом она, казалось, решилась на что-то.
Она схватила руку той, которая одна решилась прийти к ней, чтобы спасти ее.
— Я должна это видеть, — шептала она, — я должна убедиться, действительно ли невозможное стало возможным!
Бледная императрица оставила будуар вместе с госпожой Лебретон.
Какая картина представилась глазам обеих женщин!
Все комнаты, через которые они проходили, были пусты; только опрокинутая мебель и выдвинутые ящики были единственными свидетелями бегства тех людей, которые прежде почтительно изгибались и кланялись.
Когда Евгения подошла к окну и увидела внизу массу людей, снующих по улицам и площадям, тогда все мысли ее спутались. Она закрыла бледное лицо руками, и только несколько слов вырвалось из ее бледных, дрожавших уст.
— Олимпио, Олимпио, — прошептала она слабо, — ты говорил правду.
Императрица была покинута всеми.
Мало посвященные рассказывали сперва, будто они верно описали бегство императрицы, и однако их рассказы были только выдумкой. Неправда, что князь Меттерних и господин Лессенс помогли императрице и находились при ней.
Никто не оказал помощи низверженной. Для развенчанной Евгении, как пророчил Олимпио, не существовало более множества услужливых и преданных придворных! Пока императрица раздавала ордена и чины, пока ее улыбка делала их счастливыми и венец блистал, до тех пор все эти бессовестные господа наперебой уверяли ее в своей преданности.
Но едва поднялась гроза, едва настал час, в который Евгения желала бы видеть исполнение этих обещаний, как все эти достопочтенные мужи вдруг забыли свои клятвы и уверения, и ни один из них не явился предложить помощь изгнанной императрице! Ни один из всех родственников и придворных, из всех дармоедов, которые откармливались при дворе, ни один не предложил своих услуг павшей Евгении!
О, кто осудит ее за то, что из груди ее вырвался теперь язвительный, потрясающий душу смех, что она судорожно сжала руку госпожи Лебретон, единственного человека, который пришел спасти ее и помочь ей!
Если бы и Лоренция ее покинула, тогда…
— Вы правы! В бегстве должна искать я спасения! Но когда? Через какой выход? Вспомните Людовика XVI и его супругу. Ужасно! Куда мы направимся? Постойте!
Развенчанная императрица пожала руку своей спутнице; лицо ее прояснилось; по-видимому, у нее блеснула мысль, которая ее утешила и ободрила!
Евгения хотела бежать к Долорес и Олимпио, от них ждала она всего! Через них только могло осуществиться ее спасение и бегство!
Олимпио, черный крест которого предсказал ей все, подобно оракулу, был единственный человек, от которого она надеялась получить действительную помощь.
— Идем, Лоренция, скорее; однако на всякий случай надо взять с собой шкатулку с драгоценностями.
— Где она находится?
— В кассовой комнате, возле библиотеки. Пойдемте, нам нужно достать из моего будуара ключи, к счастью, они все там!
Госпожа Лебретон понимала, что деньги для бегства необходимы, так как Евгения должна была теперь платить за все, как всякий другой человек. Потому она быстро побежала с ней в будуар, а оттуда с ключами через библиотеку в кассовую комнату.
Нигде не было никого. Все комнаты были пусты и покинуты!
Дикие крики проникали извне в комнаты Тюильри, в которых царствовала томительная тишина и запустение.
— Шкатулку, только бы шкатулку, тогда скорей отсюда, — отрывисто говорила императрица; она чувствовала, что Лоренция говорила правду, — еще один час, и будет поздно.
Евгения отперла железную дверь, которая вела в кассовую комнату.
Быстро вошла она туда со своей спутницей. Она дрожала от волнения; все присутствие духа покинуло ее, гордость была унижена.
Немногих минут было достаточно, чтобы из ненасытно честолюбивой императрицы сделаться беспомощным, павшим с высоты созданием.
Она приблизилась к высокому шкафу, в котором, как ей было известно, находилась ее собственная шкатулка.
— Шевро позаботился обо мне, — сказала она, — он был единственный, кто желал мне добра! Ему одному я еще доверяю!
Госпожа Лебретон помогала императрице устанавливать, по ее указанию, пуговицы шкафа; пружина пришла в движение, и замок открылся.
Евгения поспешно дрожащей рукой вложила в него ключ; дверца отворилась.
В глазах Евгении выразился испуг и ужас; она испустила крик; ее шкатулка была похищена, шкаф был пуст.
— Кто мог это сделать? — шептала она в величайшем отчаянии, ибо теперь у нее не было средств к бегству. — Кто из тех, кого я осыпала золотом, способен был на эту мошенническую проделку!
И Лоренция также окаменела.
— Шкатулка украдена! — прошептала она.
— Только у одного Шевро были ключи.
Вдруг госпожа Лебретон заметила карточку, лежавшую на полу, возле шкафа. Она нагнулась, подняла ее и побледнела.
— Читайте, читайте, Лоренция! Кто был вор, который второпях потерял этот знак; я ко всему готова, — сказала Евгения.
— На карточке стоит имя девицы Леониды де Блан, — отвечала госпожа Лебретон.
— Леонида де Блан любовница Шевро, — вскричала императрица. — Но на другой стороне что-то еще есть, скорее, Лоренция!
«МояcherChevrau, — читала госпожа Лебретон, — jeVattends сеsoir 3Septbr. 1870».
— Несчастный, — вскричала Евгения, всплеснув руками, — он обокрал меня вчера вечером и бежал, зная, что я не могу предать его суду! О, Лоренция, эти бессовестные негодяи, эти изверги! У меня нет средств к бегству!
— Мужайтесь, государыня, у меня есть с собой несколько двадцатифранковых монет, вам пока хватит.
— Вы только, вы единственная, которая верна мне! Действительно, это было негодное общество, которое развенчанная императрица теперь только могла увидеть во всей его наготе; это была шайка воров, обманщиков и негодяев!
Министр Евгении был вор, который в прошлую ночь подкрадывался к кассовой комнате. Шевро, приближенный императрицы, которого она награждала огромными суммами, обокрал ее, как обыкновенный вор, и бежал с ее шкатулкой.
К позорному столбу этого Шевро и всех креатур второй империи! Заклеймить их! На галеры этих жалких негодяев, которые превзошли даже своих хозяев и учителей, и в сравнении с которыми всякий другой преступник окажется невинным.
Свет осудил их всех, и они должны с награбленным богатством найти место на земле, где бы на них не указывали пальцами и не плевали!
Таковы были советники и министры, имевшие доступ в Тюильри; им скорее следовало быть в смирительном доме, нежели во дворце; это сознавала низверженная императрица в час своего несчастья, но теперь уже было поздно смирить негодяев и, как она выразилась, сослать на галеры.
Евгения приняла предложенные ей госпожою Лебретон монеты, ибо хотя Наполеон и она имели большие суммы в иностранных банках, однако в эту минуту Евгения была беспомощной нищей, так как она ничего не могла получить из тех сумм.
— Идем отсюда скорее, — умоляла императрицу единственно преданная ей женщина.
Извне доносились, подобно отдаленному завыванию ветра, угрожающие и суровые крики.
«Долой правительницу! Долой министров! Да здравствует республика!»
Евгения последовала за госпожой Лебретон, успев только набросить мантилью.
Обе женщины бежали через опустевшие, покинутые залы, через галереи, в которых не видно было ни одного часового, и вышли во двор обширного дворца.
Они пустились бежать! Это был страшный час для них.
Хотя бы покров ночи благоприятствовал им! Пришлось вступить на опасный путь среди белого дня.
Страх и неистовый рев толпы парализовали в них способность размышлять и соображать. Они колебались в каждом коридоре, боясь пойти не той дорогой, свернуть не туда, куда следует.
Императрица остановилась в раздумье перед небольшой кали-точкой, ведущей к луврской колоннаде, думая через нее выбраться на улицы со своей преданной спутницей.
Достигнув этой калитки, к счастью, незапертой, и спеша скорей выбраться на улицу, госпожа Лебретон вдруг заметила с ужасом, что императрица еще в своем утреннем костюме, который выглядел еще более странно, чем ее собственная одежда. Но делать было нечего, возвращаться поздно; неистовая толпа валила от Карусельной площади к Тюильри, горя желанием разнести в прах все императорское имущество и достояние.
— Боже мой, — в отчаянии прошептала она, — нас с вами непременно узнают. Взгляните, как вы одеты!
Евгения не слышала этих слов, они заглушались страшными, неистовыми криками разъяренной толпы. Она почти бессознательно вступила на улицу, госпожа Лебретон следовала за ней.
Едва успели они сделать несколько шагов, как на самом близком расстоянии от них послышались крики: — «Императрица! Императрица!»
Евгенией овладело полное отчаяние. Она была окружена со всех сторон диким волнующимся народом; ей уже казалось, что ее тащат на гильотину, в голове у нее помутилось.
— Мы погибли! — прошептала она.
Но спутница ее сохранила полное присутствие духа и шла вперед, невзирая на крики, вызванные их появлением. Толпа проникла уже в ворота Тюильри. Недалеко от обеих бегущих женщин стоял только один человек, щегольски одетый. Госпожа Лебретон бросила на него столь молящий взгляд, что он не мог его не понять.
Он повернулся к обеим женщинам спиной и занялся рассматриванием чего-то на другой, противоположной стороне улицы.
Кроме него, никто, по-видимому, не заметил и не узнал их.
Лоренция схватила руку Евгении.
— Ободритесь. Еще немного мужества и силы воли! Иначе все может погибнуть.
Она увидела фиакр и потащила к экипажу чуть живую императрицу.
Кучер посмотрел на них подозрительно.
Что, если он узнал императрицу? Если бы ему пришло в голову повнимательнее исследовать ее бледность, ее замешательство и испуг.
— Скорей! — шепнула Лоренция. — Скорей садитесь в карету! Евгения собралась с мыслями; она вспомнила об Олимпио.
— На Вандомскую площадь, № 6, — крикнула она кучеру довольно твердым голосом.
Затем обе дамы поспешно уселись в экипаж.
— Кто живет на Вандомской площади? — спросила госпожа Лебретон, как только карета тронулась с места.
— Единственный человек, которому я могу довериться; единственный, на кого возлагаю надежды, — произнесла Евгения. — Он благороднейший человек, какого только я встретила в жизни. Но я не слушала его советов! Это Олимпио Агуадо.
— Дай Бог, чтобы эта надежда вас не обманула.
— Он не скрывал от меня того, что предвидел сам; он хотел даже по этой причине оставить Париж. Но, может быть, он еще не уехал и находится в своем отеле.
— Когда в последний раз вы с ним виделись и разговаривали?
— Шесть недель тому назад, Лоренция! О, этот день вечно останется для меня памятным. В этот день он мне предсказал все. А бриллиантовый крест! Роковой черный крест!
Госпожа Лебретон, разумеется, не поняла и не могла понять таинственных слов императрицы. Она взглянула с истинным сожалением на императрицу, которая до того растерялась, что бормотала непонятные слова.
Карета остановилась на Вандомской площади. Госпожа Лебретон открыла дверцу и быстрым взглядом окинула подъезд и окна отеля.
Холод пробежал по ее членам: все двери и окна были заперты. Она помогла Евгении выйти из фиакра.
Евгения, побуждаемая нетерпением и надеждой, поспешила к двери и сильно дернула звонок.
Показался управляющий домом, старик, которому Олимпио ввиду предстоящих событий передал свой дом для охраны. Евгения его не видела ни разу; ему тоже не случалось прежде видеть ее. Оттого он взглянул на обеих женщин с недоверием и удивлением.
— Проводите меня к дону Агуадо или к его супруге Долорес! — крикнула Евгения твердым голосом.
Она задыхалась от нетерпения и должна была призвать на помощь все благоразумие, чтобы не выдать себя.
Старик с еще большим удивлением посмотрел на обеих.
— К дону Агуадо я не могу проводить вас, равно как и к его благородной супруге, — отвечал он, качая головой.
— Так говорите же скорей, почему не можете!..
— Дон Агуадо вместе со своей супругой четвертая неделя как уехали в свои поместья в Испанию, — добавил он.
— Так он уехал, — повторила за ним как-то машинально Евгения и дальше уже не могла сдерживать своего отчаяния.
Итак, ей было суждено испытать еще и этот последний удар. Последняя надежда на спасение исчезла.
Но госпожа Лебретон скоро опять оправилась.
— Мы должны спешить дальше! — прошептала она.
— Куда, Лоренция! И зачем, наконец?
— Куда бы то ни было, лишь бы нашелся поблизости знакомый, кто мог бы на ночь укрыть нас от опасности.
Евгения задумалась. Она понимала, что надо действовать и что нельзя терять ни одной секунды.
— Ивенс, американец, — живо проговорила она.
— Придворный зубной врач?
— Он живет на Avenue de l'imperatrice.
— Вы правы! Он приютит вас на ночь; а затем вы должны приготовиться оставить Париж. Прислуга американца может вас выдать. Я вижу там еще кареты, пересядем в одну из них.
И обе женщины поспешили к месту, где стояло несколько фиакров.
Между тем со всех сторон доносились крики раздраженного, волнующегося народа. Евгения видела, как разъяренная толпа с торжеством влачила сорванный с дворца императорский герб и со злорадными криками топтала его ногами. Все это смешивалось со звуками «Марсельезы», которую распевали тысячи оживленных голосов. Немногие полицейские, отважившиеся появиться, в ту же секунду были прогнаны; тайные же агенты тюильрийской полиции, предвидя месть, уже давно убежали.
Обе женщины спешили добраться до кареты.
— Avenue de l'imperatrice, № 241 — крикнула Евгения кучеру, садясь в карету, тогда как госпожа Лебретон подала ему щедрую плату за проезд. Евгения прижалась в угол кареты, чтобы ее не узнала толпа, среди которой им пришлось проезжать. Она держалась крепко за руку своей спутницы, сжимая ее от страха и волнения.
Карета подъехала к указанному дому.
Обе спутницы поспешно вышли и скрылись в отворенной двери подъезда. Евгения была почти без чувств.
Госпоже Лебретон пришлось ее втаскивать на лестницу, которая вела в бельэтаж. Взобравшись наверх, она судорожно дернула звонок у двери, на которой было написано — «Ивенс».
Один из лакеев придворного врача отворил им дверь.
— Господина Ивенса нет дома, — сказал он и уже был готов запереть дверь, как императрица быстро остановила его.
— Разрешите нам войти; господин Ивенс сам назначил нам этот час, встретясь с нами за два часа перед этим.
Лакей несколько сомнительно оглядел их расстроенный туалет, однако повел в приемную.
Там кроме них никого еще не было.
Только в четыре часа Ивенс позвонил наконец у своего подъезда. Как богатый американец и человек с высшим образованием, он был принят в лучших домах Парижа.
Человек доложил ему, что его давно ожидают в приемной две какие-то дамы, весьма странные на вид.
Ивенс поспешил войти и тотчас узнал императрицу, которая попросила у него приюта и ночлега.
Он обещал сделать все, чтобы обеспечить ей спокойствие и уверенность в безопасности; он тут же ухватился за одну счастливую мысль.
Из роскошного гардероба своей жены он достал платье, ботинки и шляпу и предложил императрице с помощью этих вещей восстановить хоть немного ее расстроенный туалет, пока он через своего слугу добудет наглухо закрытый экипаж, в котором они могли бы безопасно уехать. Затем он наметил им маршрут и позаботился дать знать по телеграфу на несколько станций, чтобы приготовить везде свежих лошадей.
План его был хорош и, казалось, должен был удаться. Железные дороги в подобных случаях не годятся. На станциях, платформах, при стечении народа, легко могли узнать императрицу, и тогда, конечно, всякое старание к дальнейшему побегу было бы безуспешно.
Приехала карета; императрица, госпожа Лебретон и Ивенс отправились в путь.
День клонился уже к вечеру, когда они покинули Париж, который положительно нельзя было узнать. Разумеется, никому и в голову не приходило, что императрица нашла себе убежище в крытой карете.
Проехали беспрепятственно и без остановки через Эвре, Бернэ и Лизье, до самой деревни Трувиль, лежащей близ Гавра. Ивенс потому выбрал именно эту местность, что, по его предположению, в больших городах могли уже начаться беспорядки, что осложнило бы передвижение императрицы.
В Трувиле он проводил обеих дам в гостиницу, а потом отправился на пристань хлопотать о переезде Евгении через пролив на английский берег.
У пристани стояло два корабля.
Ивенс обратился к капитану большого корабля с предложением за любую цену тотчас же совершить переезд на английский берег. Тот довольно небрежно отвечал, что не согласен на такой быстрый отъезд.
Тогда Ивенс обратился к владельцу меньшего корабля.
Но и тот, англичанин по имени Бургоин, уклонился от столь поспешного отъезда, и никакие мольбы и обещания не могли поколебать в нем этого решения.
Других кораблей не было, а время летело, и пламя революции могло охватить всю страну, так что через несколько часов нельзя уже будет надеяться на бегство.
Все эти мысли мелькнули в голове американца Ивенса, который хотел во что бы то ни стало спасти Евгению.
Наконец он решился на последнее средство: открыть англичанину Бургоин всю истину и просить его безотлагательным переездом содействовать ему. Конечно, это был отчаянный шаг, но зато он подействовал и удался как нельзя лучше.
Владелец корабля убедился в непреложной важности требуемого переезда и дал слово доставить обеих дам в Англию. Ивенс заплатил ему громадную сумму и тотчас же перевез Евгению и госпожу Лебретон на корабль.
Страшно холодный ветер дул с моря. Небо было покрыто тучами, волны становились все выше. Одним словом, это был один из тех осенних дней, которые заканчиваются бурей или проливным дождем.
Но переезд должен был совершиться.
Бургоин, капитан английского флота, встретил Евгению и ее спутницу с большой почтительностью. Но Евгения еще не доверяла ему вполне. Она утратила в последние дни всякую веру в людей.
Ивенс простился с императрицей и пожелал ей счастливого переезда. Затем он еще раз обратился к капитану с просьбой поспешить и позаботиться о вверенных ему особах.
Евгения благодарила американца, может быть, первый раз в жизни совершенно искренно, от чистого сердца.
Несчастья исправляют людей. И такие дни и часы, какие пережила Евгения, производят сильный переворот в душе. Они пробуждают в сердце много добрых чувств, которые долго были ему чужды; бедствия и испытания есть лучшее лекарство для подобных сердец.
Евгения села на корабль без всякого багажа; платье на ней было чужое; у нее не было даже гребня и щетки, не говоря уже о необходимой перемене свежего белья; короче, она бежала нищей, которая должна ежеминутно прибегать к людскому милосердию. Надменная императрица, украшенная обыкновенно золотом и шелками, неприступная Евгения, улыбка которой считалась лучом солнца, теперь была жалкой беглянкой, нищей.
Да, сила событий тяжелым гнетом обрушилась на ее голову. Покинутая мужем, лишенная всяких известии о своем ребенке, низвергнутая с трона — ей оставалось лишь одно воспоминание, один призрак прежней жизни и минувшего величия. С этим-то одним воспоминанием и сошла она с французского берега, трепеща от только что совершившегося погрома, сошла на простой английский корабль, которому обязана была вверить свою дальнейшую судьбу, лишь бы только избегнуть мщения собственного народа, подобно своему супругу Наполеону, который предпочел сдаться в плен, чем пасть от рук своих солдат.
Капитан Бургоин сообщил им, что намерен высадить их на острове Уайт. Императрица была на все согласна, она дошла до такого нравственного и физического изнурения, что не могла принять собственного решения.
Госпожа Лебретон старалась поддерживать в ней твердость и присутствие духа.
Море было неспокойно, когда маленький корабль оставил французский берег, в воздухе стояла холодная, пронизывающая насквозь мгла; корабль тронулся и занырял среди возрастающих волн.
Когда пристань Трувиль постепенно скрылась и стала наконец заметна в виде пятнышка, госпожа Лебретон опустилась на колени и принесла теплую молитву Творцу.
Теперь императрица была спасена.
Вечером корабль достиг небольшого острова Уайт и на его рейде бросил якорь.
Развенчанная императрица нашла себе убежище на берегу Англии. Растерянная, больная и измученная, вступила она в маленький городок, в котором ее подруга решилась на время устроить для нее резиденцию.
И Евгения должна была благодарить Бога за такую подругу, как госпожа Лебретон, сумевшую устроить для нее побег.
Спустя несколько дней, проведенных ею в городке, в тщетном ожидании каких-либо известий о сыне, ее беспокойство и отчаяние возросли до ужасных размеров. Она разослала телеграммы всюду, куда только могла разослать, и наконец императрица-изгнанница получает ответ, что «дитя Франции» точно так же, как и она, спасено чудесным образом и находится в Гастингсе.
В ту же минуту она оставляет остров Уайт и спешит через Портсмут в город Гастингс, у самого пролива Па-де-Кале, и там соединяется с дорогим сыном.
Из Гастингса императрица направляется со своим дорогим Люлю в Лондон, где у известных банкиров достает нужные для себя суммы денег. Между тем повсюду уже разносится слух, что изгнанная императрица с сыном находится здесь, в Англии; слух этот возбуждает всеобщее любопытство, которое наконец становится для нее в тягость, так что она была принуждена удалиться из Лондона. Евгения выбрала для своего пребывания уединенный замок Чизльгерст в шести милях от города, где и старалась по возможности приучить себя мириться с мучительной мыслью о потере царства и короны.
Счастливая звезда Евгении угасла.
Там в Париже, где в былое время наслаждались и утопали в самых утонченных удовольствиях, вдруг узнали все ужасы голода. Исхудалые жители сидели скорчившись на углах улиц; лица со впалыми глазами виднелись из окон; хижины и дворцы были опустошены войной. Самые отвратительные животные считались лакомством, а хлеб манной небесной! Отец оставлял детей, мать с лицом страшно искаженным от голода прижимала младенца к иссохшей груди. Голод доводил мужчин и женщин до помешательства, до бреда, мальчики и девочки отыскивали в сточных трубах самые отвратительные остатки.
Похоронные процессии беспрестанно тянулись по улицам, гробовщики с трудом исполняли все заказы, кладбища были переполнены. Между тем голод со всеми своими ужасами и последствиями продолжал свирепствовать на улицах и внутри домов. Ужас смерти обезображивал бледные искривленные судорогами лица. Мучения были неописуемые.
Париж, суетный, гордый Париж, испытывал мучения голода. Огромный город разрушился под своей собственной тяжестью! Это была страшная перемена, ужасное наказание!
Немцы осаждали столицу Франции, сильно укрепленную, к своему несчастью; гордые парижане полагали, что они могут еще победить.
Члены временного правления Франции, с Гамбеттой во главе, отступили сначала к Туру, а потом к Бордо, чтобы привести государство к окончательной гибели. Депеши Гамбетты по своей лживости превосходили даже депеши императора, которого он напоминал своими диктаторскими повелениями. Все это продолжалось до тех пор, пока Гамбетта не исчез без всякого следа с поля сражения в минуту страшной опасности, подобно благородным хозяевам Тюильри.
Члены этого временного правления были: Араго, Кремье, Фавр, Ферри, Гранье Паже, Гле-Бизуан, Греви, Кератри, Лефло, Маньен, Пельтан, Пикар и Симон. К ним присоединился Трошю, губернатор города, поклявшийся скорее умереть, чем сдать Париж.
Этот благородный, храбрый человек поступил так же, как Гамбетта и Наполеон. Когда дела приняли Дурной оборот, он не умер, но передал начальство другому, не желая лично сдать Париж. Таким образом он сдержал клятву, повергнув Париж в бездну новых бедствий.
Первым геройским делом этого правления был приказ об изгнании чужеземцев, и приказ был так приведен в исполнение относительно несчастных немцев, оставшихся в Париже, что напоминал разбой. Поощряемая толпа напала с яростью на невинных мужчин и женщин, вытащив их на бульвары, чтобы тут излить свой бессильный гнев. Беззащитные немцы едва спасли свою жизнь.
Париж в это время был окружен пруссаками. Железное кольцо вокруг города становились все уже. Все попытки пробить его были неудачны; войска диктатора Гамбетты были разбиты, и его лживые депеши не могли более скрывать фактов.
Жизненные припасы исчезали, отчаяние увеличивалось, гнев возрастал не только против немцев, но и против Гамбетты, находившегося в безопасности от гнева парижан, так как его отделял от них прусский лагерь.
Голод усиливался. Смерть в этом огромном городе собирала обильную жатву; холод, снег, гранаты осаждающих… Измученные голодом жители бежали толпами в подземные ходы и залы, в парижские катакомбы.
Наполеон и его династия были низвержены, но, несмотря на то, несчастья увеличивались от часа к часу.
Искатели приключений стремились сюда из всех государств, чтобы, как говорили они, помочь французской республике и посвятить этому делу все свои силы. На самом же деле они только увеличивали несчастья народа.
Гарибальди, его сыновья, поляки и испанцы собрались в Париж, боровшийся со смертью, чтобы еще более разорить страну продолжением этой несчастной войны. Бомбы падали почти среди города, разрушая все; жизненные припасы истощились, и хотя ели все, что только можно было найти, и эти источники должны были иссякнуть.
Так, хлеб пекли из овса, крахмала и отрубей и раздавали небольшими порциями. Кошки, собаки и даже крысы постепенно исчезали вследствие начатой против них ужасной охоты, и только за огромную цену, и то с большим трудом, можно было достать кусок конины.
Дрова и уголь также убывали, а между тем холод был такой страшный, что полуголодные люди замерзали на улице.
Бедные умирали тысячами, богатые могли устоять дольше, так как изобретательность парижан давала им новые средства к жизни. Для них приготовляли масло из помады и из других остатков косметических принадлежностей. Сало заменяло масло, мыши считались лакомством и даже сами кости превращались в мягкое вещество, которое, под названием оссеина (желе из костей), ценилось очень дорого.
Но когда наконец голодный, униженный город стал просить помилования и сдался победителю, когда страна, опустошаемая собственными шайками и кроме того разоряемая пруссаками, пришла в полный упадок, тогда разгорелась междоусобная война в стенах Парижа, увеличивая несчастья.
Шайки грабителей наполняли улицы; безумные предводители народа, которые будут прокляты историей, стояли во главе дикой толпы и побуждали ее к новым насилиям. Кровь лилась ручьями; началась борьба, по ожесточению ничем не уступавшая битвам с победоносными немцами.
Несчастная нация в слепой ярости терзала сама себя. Спасшиеся от пуль в предыдущих сражениях и от голодной смерти нападали теперь и убивали друг друга, как будто все были объяты страшной безумной яростью, как будто превратились в диких зверей, которые уничтожают друг друга.
Толпы женщин, грабя, бегали по улицам и вламывались в дома зажиточных жителей, желая выместить на них свою ярость и похитить их имущество. И горе несчастным, принадлежавшим к немецкой нации и не успевшим скрыться, горе также всем богатым и чиновникам низвергнутого правительства!
Их волокли за волосы по улицам, и если яростная толпа не убивала их, то они находили верную смерть в приговоре предводителя.
Не было ни защиты, ни правосудия, никто не мог поручиться за свою жизнь, ибо достаточно было доноса негодяя, чтобы попасть на эшафот или видеть разграбление имущества, нажитого с трудом.
Наступило царство ужаса! Анархия заменила трон, разрушая и уничтожая все, что пощадила империя, и таким образом совершилась гибель всех партий, уничтожение всех классов.
Еще свирепствовал хаос, еще продолжались убийства, раздавались вопли безумной ярости на площадях. Куда ни взглянешь, везде свирепые, жаждущие крови лица, обнаженные руки машут красными шапками, раздаются дикие крики восторга несмотря на то, что все вокруг залито кровью убитых братьев!
Не видно еще конца, не видно голубя с масличной ветвью, но проклятия и бедствия восседают на троне Франции, железная рука правосудия исполняет свою ужасную обязанность; история представляет в страшной картине свои вечные истины и все их последствия.
Гордая нация, утопавшая в страсти к наслаждениям, обращена в прах, сама над собой исполняет страшное наказание, какое только может постигнуть народ!
Прочь из этого Содома! И его наказание кончится, и для него опять засветит новая утренняя заря…
Прежде чем проститься с читателем, мы представим картину спокойствия и истинного счастья, которая произведет примиряющее и отрадное впечатление.
После описанных нами сцен человеческая душа требует радостных картин, чтобы постигнуть вечную благодать Бога.
Правосудие, являясь во всей своей наготе и силе, имеет нечто такое, что тяжело отзывается на наших чувствах, и хотя мы, по нашему бессилию, должны преклониться перед ним, однако стремимся избавиться от производимых им впечатлений.
Но мы не должны останавливаться перед одним заключением, которое можем вывести из истории, потому что ни в победе над гордостью и самолюбием, ни в стремлении к окружающим нас удовольствиям заключается величие души и вечное блаженство, а в сознании своих ошибок и слабостей.
Заносчивость, гордость, покоящаяся на лаврах, высокомерие и уверенность в своей непобедимости — вот пороки и заблуждения, которые привели Францию к падению.
Между тем как Евгения со своим сыном жила в купленном ею дворце Чизльгерст, Людовик Наполеон также явился туда после заключения предварительных статей мира с целью склонить английский кабинет к смягчению приговора, предложенного победителями. Королева Виктория незадолго перед этим нанесла визит изгнанной императрице Евгении, чтобы утешить ее; зять этой самой королевы с таким усердием постарался со своей непобедимой армией втоптать в грязь и прогнать наемников Наполеона.
Англия уже не в первый раз принимала спасающуюся царственную чету Франции. Людовик Наполеон, как нам известно, знал Лондон и его окрестности; Евгения также познакомилась с ним. Там же искал помощи и убежища самый смелый и богатейший король со своей супругой, в то время, как Людовик Наполеон и Софья Говард спешили занять его трон.
Мы говорим о Людовике Филиппе и его супруге, которые с таким же трудом и усилиями достигли английского берега, после июльской революции, с какими через двадцать два года прибыла супруга Бонапарта.
И разве тогда возглашали не те же имена? Разве тогда не являлись Араго, Кремье, Луи Блан, Тьер, Гранье-Паже, которые составляют теперь новое правление?
О, как переменчиво мнение толпы и величие людей!
Те же самые лица, которые радовались учреждению королевства, а затем присягали в верности революции, которые, за немногими исключениями, радовались войне с Пруссией, принадлежат теперь к врагам отечества.
Но вернемся к окончанию романа.
Андалузия, эта прекрасная и благословенная провинция Испании, не знает зимы. Голубое, улыбающееся небо покрывается только на несколько недель облаками, которые изливают на поля благотворный и желанный дождь. Уже в феврале леса и долины покрываются новой богатой зеленью, так что большая часть деревьев и растений никогда не теряет здесь своей листвы.
Андалузия — эдем Старого Света!
Над Гранадой и ее окрестностями расстилается безоблачное ярко-голубое небо, и в то время как на суровом севере лед еще покрывает реки, а снег — поля и леса, здесь зеленеют пальмы, а фиалки, розы и мирты разливают дивный аромат.
Андалузцы гордятся своим прекрасным отечеством и совершенно справедливо называют его раем. Кругом веселые, цветущие сады; среди густолиственных деревьев высятся верхушки пальм, слегка колеблемые ветерком, всюду зеленые долины и покрытые лесом горы, а между ними извивается, как серебряная лента, река, блестя золотом на солнце, или в тихую летнюю ночь отражая волшебный свет южного месяца.
Вблизи города Гранады, лежащего, как жемчужина, в этом чудном уголке земли, у подножия холма расположены богатые цветами сады и парки. В глубине этих садов находятся две великолепные дачи, совершенно скрытые зеленью. Хотя по величине они походят на дворцы, однако построены так легко, как строятся дома на юге.
Парки соединяли их между собой, и с террас обеих дач открывался обширный ландшафт; отсюда были видны самые дальние дома Гранады, лежащие как бы у ног зрителей.
Позади этих новых дворцов на холме находится обширное укрепление — это Альгамбра, древняя столица мавританских королей.
Высокая, почти в восемнадцать футов толщиной стена из красного выветрившегося кирпича заключает в себе древние постройки. Разрушившиеся башни возвышаются над стеной, а за ней лежат дворы и сады, как бы совершенно отделенные от внешнего мира. Здесь как монумент прошлого времени высится полуразвалившийся дворец древних мавританских королей, который Карл V пытался разрушить, подобно большой Кордовской мечети. И как бы в наказание за это, король не мог окончить постройку своего дворца, начатого им подле мавританского. Теперь огромная стена закрыла обе развалины, рядом с которыми лежат монастыри, сады, дворцы, пустые площади; с невысоких холмов можно видеть степи, называемые вега, и покрытые снегами вершины Сьерра-Невады.
По этой пустынной местности в одну весеннюю ночь 1871 года скакали два молодых всадника. Слева от них лежала Альгамбра, и прошлое расстилалось во всем своем волшебстве и роскоши. Здесь тысячу лет тому назад царствовали мавританские короли. Здесь гордо блестел над воротами полумесяц.
По залам дворцов ходили прелестные султанши в башмаках, сотканных из золота, окруженные услужливыми невольницами, которые, идя подле них с опахалами, пели народные песни Андалузии. В этих, ныне разрушенных, дворцах и залах витали герои Абенсераги.
Но все погибло и позабыто! Великолепие исчезло, гордый полумесяц низвержен, и где прежде обитали прелестные, закутанные в покрывала султанши, где царила обольстительная восточная роскошь, там теперь только пыль и тление.
Обвитые плющом колодцы иссякли; мраморные львы покрылись паутиной и пылью, а колонны треснули и обвалились.
Но даже сами развалины красноречиво говорят о прежнем великолепии и роскоши; эти останки еще возвещают о блеске и восточных чудесах давно минувших веков.
Удивленный путешественник еще найдет в Альгамбре дворы, балконы и арки из мрамора без малейшего пятнышка, целые части удивительного мавританского замка с хорошо сохранившимися залами и дверями, хотя здесь никто не живет и никто не заботится о них, кроме поселившихся ночных птиц или больших летучих мышей, неслышно летающих в пустых залах, и огромных ночных бабочек, порхающих между гробницами и развалинами.
В маленьких зданиях за стеной живут теперь только работники, пастухи и бедняки, а в монастырях бывает виден в полночь свет, как бы в знак того, что там есть люди.
К Альгамбре-то, этому громадному кладбищу минувшего времени, направлялись в великолепную весеннюю ночь два всадника.
В воздухе было совершенно тихо, хотя он делался все свежее и прохладнее. Торжественный полумрак лежал на обширном пространстве; всюду царствовала глубокая тишина, ни один стебель не шевелился, на небе горели бесчисленные звезды. Запах множества розмаринов наполнял воздух.
Вдруг в глубокой ночной тишине послышался звук колокола, так таинственно, как будто он доносился с самого неба. То тише, то громче раздавались эти звуки по степи.
Это был Виллильский колокол, в сплаве которого, как утверждают андалузцы, находился один из тридцати сребреников, за которые Иуда продал Спасителя. Этот колокол, как говорит предание, звонит сам собой, если стране угрожает несчастье или предвидятся тяжелые времена.
Звуки Виллильского колокола потрясли ночной воздух.
Всадники, ехавшие по гранадской дороге, также услышали его.
Они удержали своих скакунов. Им обоим было известно значение этого звона.
Один из всадников был десятью годами старше другого. Их превосходные лошади, утомленные долгим путем, и богатое платье показывали, что они принадлежат к высшему сословию.
— Виллильский колокол, — сказал наконец младший, прерывая глубокую, наводящую страх тишину. — Слышите, принц?
— Да спасет Пресвятая Дева Испанию, — отвечал набожно старший.
— Что означает этот звон, когда кончилась кровавая война между Францией и Пруссией, возникшая по поводу Испании? — спросил другой, в котором мы узнаем Рамиро Теба.
— Вы знаете, дон Рамиро, что мой отец и, следовательно, я отказались от испанской короны, и что итальянский принц Амедей вступил на трон. Мы не желаем нового кровопролития, не хотим снова затеять войну, — говорил спутник Рамиро, сын того дона Карлоса, за права которого прежде сражались Олимпио Агуадо, маркиз и Филиппо. — Испании необходим мир! Довольно пролито крови!
Рамиро молчал.
Между тем вдали все еще продолжали раздаваться звуки таинственного колокола.
Что означали эти загадочные звуки?
Сын итальянского короля прибыл в столицу Испании, когда разгорелась страшная война между Францией и Пруссией по поводу кандидатуры принца Леопольда Гогенцоллернского.
Будет ли несчастлив новый выбор для Испании, которая послужила, по-видимому, поводом к ужасному кровопролитию? Неужели не окончатся несчастья и междоусобные войны в этой благословенной стране?
Сын дона Карлоса схватил руку Рамиро.
— Мои намерения и планы чисты, я спешу вместе с вами в Гранаду, чтобы исправить зло, происшедшее, может быть, по причине устранения династии моего отца.
— Вы едете к инфанте Инессе Барселонской, принц?
— Да, чтобы предложить ей свою руку, — впрочем, вы это знаете, дон Рамиро! Этим союзом я заглажу старый проступок, тяжелую вину моих предков! Инесса — дочь Черной Звезды, которого лишили престола и короны только потому, что у него на лбу было черное пятно! Черная Звезда был законный наследник короля Карла, а не король Фердинанд и не мой отец дон Карлос! Несчастного инфанта сослали в отдаленный монастырь и отняли у него права первородства и законного наследования престола. Фердинанд, брат Черной Звезды, получил корону и передал ее Изабелле, своей единственной дочери!
— Ваши слова удивляют меня, принц…
— Несправедливо приобретенный трон принес дурные плоды моему дяде и его дочери, — продолжал инфант. — Король Фердинанд умер, страдая ужасной болезнью, а Изабелла должна была бежать от преследования своих собственных фаворитов и искать убежища на чужой стороне, подобно императрице Евгении. Черная Звезда уже давно переселился к предкам, и теперь остался только один потомок, только одна отрасль этого несчастного, лишенного отечества королевского сына, это — инфанта Инесса Барселонская.
— Она живет во дворце по ту сторону Гранады?
— Да, дон Рамиро.
— Друг Олимпио и его жены?
— Это она! Быть может, колокол Виллильский, который мы слышали по дороге, не пророчит на этот раз бедствий Испании; может быть, он возвещает, если инфанта примет мое предложение, празднование мира, отмечаемое потомками тех, которые некогда взяли на свою душу ужасный грех!
— Дай Бог, — сказал Рамиро Теба, который прибыл издалека и вместе с сыном дона Карлоса ехал теперь из Лиссабона в Гранаду. — Теперь мне понятна вся тайна Черной Звезды и вашей скрытности!
— Виллильский колокол сделал меня откровенным, дон Рамиро! Вы приехали из Бразилии навестить дона Олимпио Агуадо, и совет короля, дона Педро, побудил меня отправиться вместе с вами в путь, когда я решился предложить свою руку инфанте Барселонской.
— Но любите ли вы действительно инфанту? — спросил искренно Рамиро.
— Я видел ее несколько лет тому назад в Мадриде, когда, на обратном пути из Франции, она ехала в свою виллу в Гранаде. Я увидел ее, и ее образ зажег пламя в моем сердце. Притом я вспомнил о нашей наследственной— вине, и когда я разговаривал с инфантой, то ясно понял, что жизнь нисколько не изменила ее печального взгляда на людей. Подумайте, дон Рамиро, где она жила…
— Я все знаю, принц, — сказал сын Евгении серьезно и мрачно.
— Далее, вспомните, что инфанта при жизни своих родителей вела кочевую жизнь и научилась избегать людей. Черная Звезда был отверженник, дон Рамиро; не мог ли он завещать свое воззрение, свою ненависть не только жене, которая так скорбела у его трупа, но и своему единственному дитяти? О, инфанта прекрасна! Инфанта будет походить на ангела, если найдет существо, которое твердой рукой поведет ее ко всему честному и благородному. Инфанта — звезда моей жизни, но не темная, а ярко сияющая, чудная звезда, которую я в состоянии обожать и которой готов молиться.
— Вы любите инфанту, принц, — сказал Рамиро, — ваши слова доказывают это. Вы безумно и от всей души любите эту благородную донну!
Сын дона Карлоса, не выпускавший руки Рамиро, посмотрел на него светлым взглядом и сказал нежно и тихо:
— Да, дон Рамиро, я горячо и страстно люблю Инессу, но не знаю, есть ли в ее сердце хоть капля любви ко мне. Вы видите, что эта неуверенность страшно мучает меня. Я охотно уступаю другому трон Испании, нет ничего завидного в настоящее время носить корону этой страны, но я хочу насладиться любовью, истинной любовью и загладить тот грех, наказание за который, как сказано в Библии, будет преследовать до тысячного поколения. Это цель моей жизни, дон Рамиро, и я тогда только буду ликовать, когда инфанта с истинной любовью протянет мне руку!
— Вы говорите, как будто сомневаетесь, принц!
— Не забывайте прежней жизни инфанты. Она ненавидит людей!
— Но вы подходите к ней с честными намерениями и с чистой истинной любовью.
— А если она не поверит?
— Вы правы, принц. Прошедшее и тяжкие испытания могли печально подействовать на инфанту и совершенно охладить ее душу. Но я знаю, что инфанта верит Олимпио Агуадо и уважает его жену, — что если бы вы сообщили прежде ваше намерение и вашу благородную тайну этим любимым инфантой людям!
— Я хотя слышал, что дон Агуадо был преданным генералом моему отцу, но я не знаком ни с ним, ни с его женой!
— В таком случае предоставьте это мне, принц. Я не только знаю благородного дона и его супругу, но и люблю их; поэтому могу заранее обещать вам, что вы найдете в них обоих самых верных советников и преданных друзей, как только вы скажете, кто вы. Дон Олимпио Агуадо проливал кровь за вашего отца, дона Карлоса, и, конечно, не откажется, если это будет необходимо, замолвить словечко за вас. Я уверен в этом. Но уже начинает светать; отправимся.
Виллильский колокол умолк во время этого разговора. Глубокая тишина распространилась по равнине Вега. Утренний полусвет разливался по Гранадским долинам и наполнял все окрестности теми таинственными сумерками, которые предшествуют восходу солнца.
Оба всадника, прочтя краткую молитву, поехали дальше. Перед ними расстилалась зеленая равнина, освещенная наступающим весенним утром. Они приехали к стенам Альгамбры, кое-где украшенным башнями.
Наконец появилось солнце, и всадники увидели у подножия холма спрятавшийся дворец Олимпио Агуадо, а напротив него, отделявшуюся одним только парком, прелестную дачу инфанты Барселонской, скрытую за великолепными пальмами.
Сияющее утреннее солнце освещало эту дивную страну. Растопленным золотом оно сияло на окнах дворца и лелеяло цветы в садах, с которыми разлучилось на ночь.
В этом дворце Олимпио вкушал счастье и мир со своей женой, скрывшись от мирской суеты. Здесь он нашел покой, которого давно желал для себя и Долорес. Здесь нашел он то, чего в своих мечтах просил у Бога для счастья своей жизни.
Долорес, это много страдавшее существо, нашла со своим дорогим Олимпио счастье, которое она заслужила в борьбе с тяжкими ударами судьбы.
Золотистый утренний свет уже освещал парк и дом, когда оба всадника остановились у ворот дворца. Ночная свежесть еще лежала на вершинах деревьев; роса словно жемчуг покрывала кустарники и траву. Великолепные гранатные и апельсиновые деревья росли вокруг зеленой площади, посреди которой фонтан выбрасывал вверх струи холодной воды, распространяя вокруг блестящую пыль. По обеим сторонам аллей, ведущих к террасе, цвели каштаны, а внизу тянулись гряды с благоухающими цветами.
Вдали виднелись конюшни и жилища слуг и работников, с той же стороны, где находилась вилла инфанты, был разбит великолепный парк.
Когда оба всадника приблизились к воротам, к ним подошел слуга, узнать о причине их посещения и принять их лошадей.
— Я очень желал бы обрадовать вашего благородного дона, — сказал Рамиро, платье которого, так же как и платье инфанта, запылилось от долгого пути, — но мне кажется, что еще очень рано!
В эту минуту с террасы быстро сошел высокий, широкоплечий слуга, который заметил всадников из великолепно украшенного и величественного замка.
Он с любопытством посмотрел на обоих гостей, прибывших так рано, но когда подошел ближе, его благообразные черты прояснились. Он поклонился с большим уважением инфанту и Рамиро, который, соскочив с лошади, протянул ему руку.
— Да благословит вас Бог, Валентине, вы еще узнали меня?
— Как же мне не узнать вас, граф Рамиро Теба! Вот что называется приятный сюрприз! Но как же вы переменились, лицо загорело, выросла великолепная борода!.. Я должен доложить дону Олимпио…
— Нет, нет, Валентино, — вскричал молодой граф Теба, удерживая слугу, совершенно растерявшегося от радости и теперь только вспомнившего, как обрадуется его господин приезду гостей. — Принц и я, мы хотим явиться неожиданно к вашему господину!
— О, это счастливый день, праздник, — вскричал Валентино. — Эй, люди, скорее ведите лошадей в конюшню! А как обрадуется дон Олимпио и его супруга. Вы слышали о новом счастье, граф?
— Нет, мой друг, что случилось?..
— О Господи! Пять месяцев тому назад родился маленький дон Олимпио, — рассказывал Валентино с сияющим лицом. — Вы все увидите, все узнаете! Что за мальчик!
— Может быть, мы их обеспокоим своим ранним приходом, — заметил инфант.
— О, нет, избави Господи! Благородный дон уже давно в парке, а донна Долорес с ребенком сейчас выйдет! Идите скорее! Это будет такая радость, что я не могу и передать!
Оба гостя обменялись взглядом, в котором выразилось удовольствие от радостного приема Валентино, и последовали за ним по тенистой дорожке к тому месту, на которое им указывал верный слуга.
Приближаясь к парку по аллеям с цветниками, они увидели
Олимпио Агуадо. Он стоял, разговаривая с садовниками; его величественное, прекрасное лицо нисколько не изменилось, он остался таким же, как был прежде! В светлой одежде испанского помещика, в широкой плетеной шляпе, владелец этого маленького рая отдавал приказания работникам.
Все кругом дышало радостью, миром и счастьем, и инфант с Рамиро невольно остановились при виде этого великолепного имения, между тем как Валентино окликнул своего господина, не будучи в состоянии сдержать своего волнения.
Олимпио взглянул на неожиданно появившуюся перед ним группу; он, конечно, не мог сразу узнать гостей и торопливо направился к ним.
Его загорелое и сияющее счастьем лицо с темной бородой и большими, добродушными голубыми глазами, вся его фигура говорили о силе и здоровье. Он приподнял с поклоном свою шляпу.
— Дон не узнает вас, — говорил улыбаясь Валентино, — ну, вот, вот!
Олимпио радостно вскрикнул и протянул обе руки идущему к нему навстречу Рамиро.
Инфант отстал на несколько шагов.
— Ради всех святых, это наш милый дон Рамиро, — вскричал Олимпио. — Сколько лет уже ничего о нем не слышал и думал даже, что он совершенно забыл и нас и Старый Свет. Будьте радостным гостем, — продолжал он, дружески обнимая графа Теба.
— Я привез гостя, — сказал Рамиро, освободясь от дружеских объятий. — Инфант Карлос!
Олимпио взглянул на принца, которого знавал еще мальчиком.
— Я сердечно рад видеть вас, — сказал он, пожимая руку инфанта, — теперь я припоминаю ваше лицо! Помните ли вы, что я когда-то научил вас обращаться с ружьем?
Олимпио радостно смеялся, припоминая прошлое.
— Я хорошо помню вас и ваших знаменитых друзей, которые были лучшими и самыми храбрыми генералами моего отца! Как часто я думал о вас, маркизе и генерале Филиппе Буонавита; моему воображению всегда представлялись герои, когда я вызывал ваши образы.
— Только один я остался, принц, — сказал Олимпио, сделавшись вдруг серьезным. — Все они давно умерли, и я могу жить с. ними только в воспоминаниях, до тех пор пока сам не пойду по указанной ими дороге. Мир их праху! Они были лучшими моими друзьями и защитниками вашего отца! Где то время, когда мы исполняли смелые замыслы, которых боялся сам двор! Где те дни и ночи, в которые мы мчались по степям и горам, не чувствуя усталости! Где то время, когда, прикрываясь масками во время карнавала, мы пробирались ко двору и всегда исчезали в минуту опасности, точно так, как в эту последнюю войну прусские уланы, храбрость которых мне нравится… все прошло, все миновало…
Валентино незаметно удалился.
Вероятно, он сообщил своей госпоже, кто так внезапно приехал к ним в гости.
— Воспоминания отрадны, дон Агуадо, — сказал Рамиро и пошел с инфантом и Олимпио по парку.
— Это наслаждение усиливается еще и тем, что в воспоминаниях восстают только светлые образы. Все темные стороны прошлого исчезают. И однако грустно, что все эти радости более не воротятся! Становишься старше и старше и приближаешься к вечному покою! Семейное счастье…
— Поздравляю вас от всего сердца с наследником вашего рода, — перебил Рамиро.
— Благодарю вас! Этот мальчик сильно радует меня; семейное счастье, конечно, имеет свои радости, но они совершенно иные, чем те, которые я некогда делил с Филиппо и маркизом! Цель моей жизни достигнута, и было бы несправедливо требовать более чем мирного конца! Оставим же эти мысли!
— Вы довольно трудились и могли вполне насладиться военной славой, дон Агуадо, — сказал Рамиро. — Дон Олоцага много рассказывал мне об этом, когда я был мальчиком!
— Кто совершал такие подвиги, как вы, благородный дон, — прибавил инфант, — тот, кажется, вполне заслуживает отдыха на лаврах!
— Я не заслуживаю такой похвалы, принц, но должно применяться ко всякому образу жизни и не отказываться от счастья, если оно является в другом виде! Счастье, конечно, то, что вы здесь найдете, господа, спокойное, мирное, счастье в собственном семействе! Я соединился со своей женой после сильных бурь, во время которых постоянно носил ее образ в своем сердце. Выдержав испытания, мы удалились от мирской суеты и живем для самих себя! Скажите, дон Рамиро, видели вы дона Олоцага?
— Я видел его, а также маршала Серрано, прежде чем отправиться сюда, — отвечал граф.
— Знаете ли, какое известие я получил ночью по телеграфу? — спросил Олимпио.
— Нет, мы четыре дня пробыли в дороге!
— Маршал Прим убит вчера — тяжелая потеря для Испании!
— Так вот что значит звон Виллильского колокола, — прошептал инфант.
— Вы слышали его?
— Да, ночью, по дороге сюда!
— Он прозвонил также и по маршалу. В стране не будет мира, если подобные убийства останутся безнаказанными.
— Может быть, лучше, дон Агуадо, — сказал серьезно инфант, — удалиться от общественной деятельности и найти себе такое же счастье в собственном семействе, какое вы нашли. Подальше от трона, подальше от ложных слуг церковных интересов, подальше от фальшивых друзей, можно найти счастливое тайное местечко, где живут, не заботясь о переменах колеблющегося трона!
— Вы говорили с Серрано, дон Рамиро?
— Он еще не предчувствовал гибели Прима, своего друга, но предсказывал новому королю незавидную будущность. Серрано, подобно вам, дон Олимпио, желает удалиться от света и забот, со своей супругой Энрикой и детьми. Он ищет спокойствия и думает уехать в свой прекрасный наследственный замок Дельмонте, который я сравниваю с вашим уголком, хотя они внешне и не сходны! Но самое важное: чувства и впечатления те же самые, независимо от внешних обстоятельств.
Разговаривая таким образом, три сеньора дошли до старого, ветвистого каштана на краю парка. Его ветви и густая зелень давали превосходную защиту от лучей солнца. Под этим деревом стояло несколько садовых стульев около накрытого стола, за которым, как казалось, обедали в доме Олимпио.
Само место было весьма красиво. Свежий лесной воздух, пение птиц, запах цветов и вид лежащего вдали замка делали его идиллически прекрасным. Казалось, что под этими ветвями природа устроила себе престол; кругом все зеленело и цвело; здесь не могло быть ни недовольных, ни противников, ни врагов!
Верные слуги и работники, занимавшиеся своим делом, так же мало думали о коммунизме и мятежах, как пернатые певцы на ветках или цветущие деревья и кустарники. Всюду виден был мир, светлая зелень, безмятежное счастье.
— Садитесь, господа, — сказал Олимпио своим гостям, усаживая их на садовые стулья. — Это мое любимое место; но вот к нам идет и жена со своей радостью и гордостью! Взгляните только, как она гордится тем, что может нести на руках своего маленького мальчика, который уже протягивает сюда ручонки, хорошо зная, кого он здесь увидит; а вон и Валентино несет закуску, которая, надеюсь, понравится вам после ночного путешествия! Подождите, граф Рамиро, посмотрим, узнает ли вас Долорес… О, я уверен, что изменник Валентино уже успел испортить нашу радость; он не мог так долго удержаться…
Прелестную картину увидели три сеньора, сидевшие в тени каштана.
Долорес, молодая счастливая мать, несла на руках своего первенца, сильного, краснощекого мальчика; идя между цветочными грядами, она сама была похожа на цветок; как фея, неслась она в благоухающем, светлом утреннем воздухе; грация и прелесть сквозили в каждом ее движении, но не заученная и притворная, а естественная!
За Долорес, весело улыбаясь, шел усердный Валентино, неся огромный серебряный поднос, на котором находилось все необходимое для завтрака. Несколько шагов позади Долорес шла веселая нянька, которая должна была взять у счастливой матери сына, когда он поздоровается с отцом.
Олимпио был прав. Валентине выдал секрет гостей, что видно было по весело улыбавшемуся лицу молодой женщины.
Долорес знала, кто были гости ее мужа, и, ласково улыбаясь, она поклонилась им, в надежде, что они порадуются на ее сына, единственную ее гордость.
Материнское сердце находит отраду только в своем ребенке!
И разве дитя не составляет высшего сокровища в браке? Разве оно не служит символом соединения родителей?
Кто осудит мать за то, что она выше всего ставит своего сына, рожденного ею в страданиях; кто будет ее порицать, если она посвящает всю свою жизнь, отдает всю свою любовь этому залогу ее союза с любимым человеком!
О, чувство матери священно, и ее фигура с ребенком на руках всегда имеет в себе что-то трогающее всякое сердце.
Мать, которая, гордо улыбаясь, держит на руках своего ребенка и радостно смотрит на него, представляется всякому человеку благоговейной картиной, украшенной божественным светом чувства материнской любви.
— Я вижу, — вскричал Олимпио, — Валентино изменил нам! Граф Рамиро, приехавший недавно из Бразилии, заехал к нам и привез с собой инфанта Карлоса.
Долорес ласково приняла обоих гостей и передала мальчика Олимпио, к которому ребенок давно уже протягивал свои ручки; между тем как Валентино накрывал стол под зеленым балдахином. Затем все разместились на садовых стульях, и завязался непринужденный разговор.
Инфант признался дону Агуадо, что жизнь его имеет для него сильную привлекательность, и Рамиро помог ему объяснить его тайную просьбу.
— Принц, — сказал он, — горячо любит инфанту Барселонскую и надеется через союз с ней загладить несправедливость престола.
— Я понимаю ваше намерение, принц. Вы хотите через этот брак загладить старый грех, разъяснить тайну Черной Звезды и вознаградить Инессу за несправедливость ваших предков к отцу инфанты. Вот вам моя рука, принц. Все, что я могу сделать для вашей благородной цели, я сделаю с радостью. Инфанта друг нашего дома. Завтра мы отправимся к ней, и я уверен, что ваши надежды оправдаются, так как Инесса всегда хорошо отзывалась о вас.
— Но Олимпио, — возразила Долорес с легким упреком, — мне кажется, ты говоришь лишнее…
— Потому что у меня хорошая цель. Моя Долорес полагает, что я моими словами изменил инфанте, — обратился Олимпио к принцу. — Но на самом деле, я ничего не сказал. Все зависит от слова Черной Звезды. Инесса странное существо, — продолжал он после небольшой паузы, в то время как Рамиро разговаривал с Долорес. — Она не решается ни на что. Кто знает, что происходит в ее душе и что совершается внутри ее в те часы спокойствия, когда она вспоминает прошедшее. Она бродила по земле со своими бездомными родителями и хорошо познакомилась с людской неприязнью, а события последующей жизни не способствовали тому, чтобы гармонически настроить ее душу.
— Я знаю все, дон Агуадо, — возразил дон Карлос. — Единственное мое стремление заключается в том, чтобы примирить инфанту с людьми и жизнью. Я чувствую в себе достаточно силы для этого, ибо люблю ее. Желание обладать ею и жить мирно и счастливо привело меня сюда. Я не желаю ни трона, ни величия; я отказался от всех своих наследственных прав на испанский престол. Я желаю только, соединившись с инфантой, вкушать истинное счастье и позабыть прошлое.
— Справедливо, принц. Я никогда прежде не думал, что буду когда-нибудь так близок к единственной дочери Черной Звезды, которого я часто видел бродящим по горам, — продолжал Олимпио. — Тогда я едва знал историю этого отверженного принца и не верил ей; Черная Звезда всегда казался мне темной, неразгаданной тайной. Впоследствии, когда я узнал инфанту, когда увидел, каким природным благородством она была одарена, я начал верить удивительному рассказу. Может быть, наступит время, когда мир и благословение Божие снова вернется в наше отечество. Завтра мы идем в виллу инфанты; надеюсь, что мы будем иметь союзницей мою жену!
— Я и теперь уже ваша союзница, — возразила Долорес и пригласила гостей подкрепиться после дороги, что они и сделали.
— Вы еще не рассказали нам о ваших странствованиях, Рамиро. Вы слышали о смерти Хуана?
— Весьма недавно, дон Агуадо; я еще надеялся увезти с собой моего друга в наше прекрасное Монте-Веро, но эта надежда теперь умерла.
— Вы женились, Рамиро?
— Слушайте, дон Олимпио! Одно время в Париже я был так несчастлив, что и не надеялся более на счастье! Я не стану говорить, какие чувства разрывали меня в то время — вы знаете все! В то время я познакомился с князем Монте-Веро!..
— Я помню его, — прервал граф Олимпио. — У него быль отель на улице Риволи; он был высок, статен и красив!
— Совершенно верно; в его лице, как и в вашем, есть что-то величественное, и я уверен, что вы бы полюбили и стали уважать его, как и я, если бы поближе узнали этого человека. Князь Эбергард Монте-Веро имел огромные владения в Бразилии! Он приехал сюда за дочерью, которая, из-за заблуждений его жены, бывшей с ним в разводе, находилась в ужасном положении. Когда я познакомился с князем, он уже отыскал свою дочь и возвращался с ней в свое отдаленное княжество! Великодушный, отзывчивый человек предложил мне приехать к нему, если мои родственные отношения станут для меня слишком тяжкими!
— Разве он знал ваше прошлое?
— Князь иногда казался мне всевидящим, и притом он судил так снисходительно. Я чувствовал, приближаясь к нему, что он любящий и преданный мне друг, хотя мог бы быть моим отцом. Его дочь имела ребенка, прелестную девочку. Тогда Жозефине исполнилось только четырнадцать лет. Мне было тяжело расставаться с этими, столь высокопоставленными и однако простосердечными людьми… Они уехали на пароходе князя в Монте-Веро, а я отправился в Мадрид, в свое имение. Но вскоре до того соскучился по ним, что решился оставить Испанию.
— Я подозревал вас в скрытности, Рамиро, простите меня!
— И я нашел счастье, дон Олимпио. Там, по ту сторону океана, я увидел благословенную провинцию. Здесь не было невольников, работающих под ударами ненавистного надсмотрщика, но всякий радостно исполнял свои обязанности. Белые и черные работники занимались своим делом без ропота и проклятий. Эта провинция называется Монте-Веро, она принадлежала князю, единственному другу императора Педро, который любил его, как брата. О, там, по ту сторону океана, все прекрасно и величественно! — продолжал Рамиро восторженно. — Там, на полях Монте-Веро, цветет счастье и благополучие!
— И вы женились на внучке князя? — спросил Олимпио.
— Когда я приехал, меня приняли с распростертыми объятиями. О, как бедна Франция, жалка Испания, в сравнении с тем княжеством! В Монте-Веро осуществился идеал правления и народного хозяйства — там немыслимы ни низвергнутые троны, ни изгнанные властители. Монте-Веро по территории и развитию не уступит многим государствам Европы. Дочь князя понимала, что меня влекло туда; она заметила, как покраснела Жозефина при нашем свидании, и однако приветствовала меня с сердечной простотой. Я поселился вблизи Монте-Веро, и это было благодеянием для моей больной, измученной души. Здесь, в этой благословенной стране, я хотел испытать свои силы и приобрести клочок земли, на котором думал устроить свое жизненное счастье. До сих пор из моего старого отечества приходило мало известий, я редко вспоминал о прошлом.
— Я начинаю думать, Рамиро, — сказал Олимпио, — что для вас эта перемена была благодетельна. Вы начали новую, вами созданную жизнь. Кто принужден переносить на себе чужие грехи, для того настоящее место Новый Свет.
— Только один Хуан, смерть которого я оплакиваю, знал все несчастья, которые я некогда перенес. Только он знал, что были часы, когда я хотел лишить себя жизни; но прочь эти печальные воспоминания! Я их давно уже оставил и заключил мир с Богом и людьми!
— Вы хорошо поступили, Рамиро!
— Дочь князя и ее благородный супруг отдали мне Жозефину, чтобы дополнить мое счастье, когда они увидели, что я, подобно престарелому князю Эбергарду, сам создал свое новое отечество и будущность. Они не обращали внимания на то, кто были мои родители, на ту вину, которая могла меня уничтожить и низвергнуть в бездну несчастий. Только мои собственные деяния служили для них средством узнать меня. И если кто создал себе судьбу и будущее смелой и сильной рукой, то все прошлое будет позабыто!
Долорес соглашалась с восторженными словами Рамиро. Инфант также не мог не сочувствовать ему, а Олимпио гордился словами своего юного друга.
Этот позабытый и покинутый сын тайной любви составил себе счастье своими собственными силами, он стал мужем, который смело перенес житейские бури и теперь мог твердо смотреть в глаза будущности.
— Полгода тому назад состоялся мой брак с Жозефиной, — закончил Рамиро историю своей жизни. — Теперь у меня появилось желание увидеть отца и друзей и сообщить им о моем счастье, а потом проститься с ними, убедившись, что они мирно живут, подобно мне. Дон Олоцага рано или поздно оставит свое дипломатическое поприще и переселится ко мне. Серрано окружен счастьем и любовью… И вы, дон Олимпио, о вашем спокойствии и союзе с любимой женщиной я также сохраню вечное воспоминание. При таких впечатлениях прощание не будет тяжелым.
— Ого! Только не так скоро! О прощании не может быть, без сомнения, и речи, дон Рамиро, — сказал Олимпио, пожимая руку графа. — Вы еще не убедились в нашем благополучии и потому должны сперва пожить здесь с нами.
— Но Жозефина, молодая жена, будет ждать, — произнесла Долорес с участием.
— Вы должны были взять ее с собой! — вскричал Олимпио добродушно.
— Я думаю, что вы полюбили бы ее. Но, может быть, вы когда-нибудь посетите нас, чтобы удостовериться в справедливости моих слов!
Долорес, пожимая плечами и улыбаясь, показала на своего ребенка.
— Всегда крепко привязываешься к земле, — сказала она, сияя счастьем.
— Благо тому, кто может назвать своей такую землю и такое блаженство, — добавил инфант.
На другое утро Олимпио отправился вместе с сыном дона Карлоса на виллу инфанты Барселонской.
Дочь Черной Звезды выбрала себе убежище близ Альгамбры, согласное с состоянием ее души и ее происхождением.
Ее вилла лежала у подножия холма Альгамбры, древнего царственного замка, который как бы защищал это убежище.
Подобно дому Олимпио и его жены, дом инфанты был также окружен цветами и веселыми полями, и тенистая парковая аллея соединяла оба поместья.
Удалившись от света, Инесса вела здесь идиллически мирную жизнь; она наслаждалась цветами, этими земными звездами, ночью любовалась сияющими небесными огоньками. Она часто проводила время с Долорес и принимала участие во всех радостях и горестях, которые встречались Долорес и ее мужу на жизненном пути.
Олимпио, подойдя с инфантом к вилле, просил его подождать в саду, пока он приготовит инфанту к приему принца И сообщит ей о его намерении и вместе с тем узнает ее мнение.
— Инфанта, — объяснил он, — удивительное существо, и я опасаюсь, что для вас и для нее могут выйти печальные последствия, в которых вы будете оба раскаиваться, если неожиданно явитесь к инфанте. Она может усомниться в искренности и глубине вашего чувства, ибо полагает, что она пугает всякого незнакомого знаком, унаследованным ею от отца, хотя пятно это совершенно незаметно благодаря красоте ее лица, прелести черных глаз и чистоты души.
— Я знаю об этом знаке и однако иду с целью предложить инфанте руку, дон Агуадо!
— Именно поэтому пустите меня одного узнать ее мнение и приготовить ко всему!
— Я не знаю, как благодарить вас за вашу любезность!
— Совсем не нужно принц! Я поступаю так не только, в ваших, но и в интересах инфанты, которая не должна провести жизнь в одиночестве. Она достойна светлого и радостного будущего, и для нее было бы грустно влачить свое существование без друга, с которым она могла бы вести тихую, блаженную жизнь и достичь наконец ее цели. Предоставьте мне действовать, принц! Хотя я был всегда дурным посредником в сердечных делах, однако в этом случае надеюсь оказать действительную услугу обеим сторонам. И я буду чрезвычайно рад услышать от вас через несколько лет, что я способствовал вашему счастью в жизни.
— У вас благородная душа! И вы самый лучший человек, какого мне когда-либо приходилось встречать, дон Агуадо, — отвечал инфант, пожимая Олимпио руку. — Вам я доверяю свою судьбу с радостью; я знаю, что вы горячо будете стоять за мое дело!
— Разве не я научил вас владеть шпагой и ружьем?
— А теперь вы устроите мое счастье! — заключил инфант в то время как Олимпио, весело улыбаясь, пошел по тенистой алее, которая вела к веранде виллы.
На зеленой лужайке перед домом ходило несколько красивых павлинов, а в виноградных лозах, окружающих веранду, висели, почти совершенно скрытые зеленью, легкие клетки, в которых громко пели птицы.
По сторонам веранды росло несколько гордых пальм, которые качали своими листьями; а у их подножия, на каменных ступенях, ведущих в переднюю, маленькая негритянка дразнила обезьяну, протягивая ей несколько конфет.
— Квита! — вскричал Олимпио, и маленькая негритянка вскочила с земли и повернула свое удивленное личико с большими глазами к дружески грозящему ей Олимпио.
Лукавая улыбка появилась на ее лице, когда она направилась к дону, которого хорошо знала.
— Бедный Моно, — сказал Олимпио, указывая на обезьяну, — сердится, желая получить лакомство.
— О, Моно злой! Посмотри, — отвечала десятилетняя Квита, показывая ему свой окровавленный палец.
— Он укусил тебя. Зачем же ты его дразнишь, шалунья? Квита улыбнулась и доверчиво взглянула на Олимпио. Она была маленькой служанкой Черной Звезды.
Инесса взяла маленькую негритянку несколько лет назад, желая воспитать ее и из бедной маленькой покинутой девочки подготовить себе служанку, которая, как предполагала Инесса, была бы ей предана из благодарности к ее благодеянию.
— Где твоя госпожа, Квита? — спросил Олимпио. Маленькая негритянка указала на веранду, на ступенях которой в эту минуту появилась инфанта, радостно приветствуя своего гостя.
Инесса казалась очаровательной, и принц, стоя под старым каштаном, издали любовался ею. В ее наружности было столько привлекательности, во взгляде столько величия, она одна только могла в себе соединить это.
Инфанта была одета в светлое, легкое платье, которое ниспадало обильными складками. В ее фигуре было что-то невыразимо прекрасное в сочетании с притягивающим величием, свойственным знатным испанкам.
С ее темных роскошных волос спускалось на плечи белое покрывало; но она уже более не закрывала им своего лба.
Несколько темных природных локонов падало на ее лоб, но не они закрывали пятна, имеющего форму звезды — тех, кто часто видел инфанту и знал ее достоинства, оно не поражало.
Ее большие черные глаза, полные ума и непорочности, делали ее лицо еще прекрасней и приводили в восхищение каждого, кто их видел.
Она протянула руку мужу своей любимой подруги и повела его как старого знакомого на тенистую прохладную веранду.
— Вы пришли одни, Олимпио, — сказала она с легким упреком. — С тех пор как Долорес обладает своим маленьким сокровищем, она уже не так часто видит свод подругу.
— Извините, инфанта, Долорес не могла сегодня прийти со мной. Я намерен поговорить с вами наедине.
— Вы становитесь скрытным, Олимпио! Разве и Долорес даже…
— Даже и она не должна слышать нашего разговора. Впрочем, она знает обо всем.
— Как! Ваш тон пугает меня!..
— Но не в этом дело, инфанта. Сядем, если хотите! Вы видите, что я у вас распоряжаюсь, как дома.
— Я очень рада этому, Олимпио!
— Инфанта, доверяете ли вы мне?
— И вы можете спрашивать! Я верю вам и вашему доброму сердцу, чтобы вы ни сделали.
— Благодарю. Я не употреблю во зло ваше доверие, и только один вопрос, для которого собственно я пришел сюда. Это сердечный вопрос, инфанта, но я надеюсь, что вы не рассердитесь за него?
Инесса посмотрела с любопытством на Олимпио, который забавлялся ее удивлением и с трудом принуждал себя быть серьезным.
— Помните ли вы сына дона Карлоса?
— Да, дон Олимпио.
— Какое впечатление произвел на вас принц?
— Чудное!
— Я вас прошу говорить откровенно, инфанта.
— Ну хорошее, дон Олимпио! Вы ставите меня некоторым образом в затруднение!
— Нисколько. Между друзьями вопросы по совести никогда не составляют затруднения!
— Я буду откровенна с вами, Олимпио. Принц, как показалось мне, имеет сердце. Я встретила его несколько лет тому назад совершенно случайно у его старого отца. Он обращался со мной искренно и сочувственно, и это было мне приятно, так что я охотно вспоминаю о том дне, который провела в его обществе.
— Хорошо, очень хорошо, — произнес Олимпио, слегка улыбаясь. — И теперь вы чувствуете себя совершенно счастливой?
— Вам уже это известно, Олимпио! Дружба к вам и Долорес, таким прекрасным людям, услаждает мои дни, которые я провожу в уединении!
— Вы уклоняетесь от вопроса, инфанта, говоря о дружбе, за которую я вас благодарю. Но все ли у вас есть для полного безмятежного счастья?
— Я не знаю, как понять вас?
— Ну, черт возьми, вам известно, что я враг всяких уверток и что весьма дурно знаком с дипломатическими хитростями. Скажите мне, решитесь ли вы протянуть вашу руку сыну дона Карлоса и разделить с ним это прекрасное убежище?
Олимпио приподнялся при этих словах и, взяв руку слегка вспыхнувшей инфанты, искренно пожал ее.
— Вы молчите, но я не боюсь, что вы на меня сердитесь, — продолжал он, — так как я пришел к вам прямо, как друг. Скажите прямо «да» или «нет». Я вижу, что вы улыбаетесь, Инесса, и если только я не обманываюсь…
— То вы думаете, что я скажу «да»? Ну, Олимпио, вы знаете, что у меня нет тайн ни от вас, ни от Долорес; итак — да! Только почему сам принц не пришел меня спросить об этом?
— Он там, инфанта, — сказал Олимпио, подводя Инессу к ступеням веранды и кивая подходящему сыну дона Карлоса. ¦ — Я явился к вам только на разведку, остальное принц вам сам скажет. Вы, конечно, знаете, что я всегда был генералом его отца, так что мое теперешнее поручение имеет связь с прежней службой.
— И походит на внезапное нападение, Олимпио, — сказала тихо Инесса, в то время как статный сын дона Карлоса подходил с почтительным поклоном.
— Этим прекрасным союзом еще искупается старый грех отцов. Само небо его хочет, инфанта, а потому я его считаю счастливым!
— Я рада вас видеть, — сказала инфанта сыну дона Карлоса, — и встречаю вас с такой же сердечной лаской, с какой некогда во дворце вашего отца вы встретили дочь Черной Звезды!
— Вы не забыли этого, инфанта?
— Сердце никогда не забывает, принц, того, что несколько разгоняет несчастье и облегчает тяжелые часы!
— Могу ли я способствовать тому, чтобы эти несчастья были забыты навсегда?
— Я думаю, что мне лучше теперь уйти, — произнес Олимпио с легкой улыбкой, радостно сжимая руки обоих стоящих на террасе.
— Почему это? Оставайтесь, Олимпио!
— А потому что, если вы позволите, инфанта, то я сейчас же явлюсь сюда с Долорес и приведу с собой еще гостя, графа Рамиро Теба, которого вы также знаете и который недавно вернулся из Бразилии, посмотреть, как живут те, с которыми он когда-то был знаком. Теперь я надеюсь, что здесь он запасется новыми приятными воспоминаниями. До свидания!
Олимпио оставил инфанту и принца на веранде и быстро возвратился к Долорес и Рамиро, которые забросали его вопросами. В особенности Долорес чрезвычайно интересовалась своей милой Инессой.
Но Олимпио был скрытен.
— Мы увидим, что еще из этого выйдет, — повторял он, пожимая плечами. — Как же можно знать наперед.
— Но ты же мог заметить?
— Что, Долорес?
— Может ли принц надеяться!
— Если он остался на вилле, то… однако я ничего не знаю! Долорес сложила руки и весело запрыгала около Олимпио, который с радостной улыбкой смотрел на свою жену, преобразившуюся от счастья, и наконец сознался, что он также от всего сердца радуется союзу, заключенному на вилле инфанты.
— Не только я, — обратился он к Рамиро, — но также и вы хорошо понимаете, что истинное счастье можно найти только в семье. Счастлив тот, кто, сыскав себе по сердцу человека, ведет с ним покойную, исполненную блаженства жизнь. Что значит блеск, величие, удовлетворенное самолюбие в сравнении с этим истинным безмятежным счастьем, которое чуждо всякого блеска. И Олимпио заключил в свои объятия Долорес.
— Я не знаю, отчего это происходит, — продолжал Олимпио, когда они шли к вилле инфанты, — что мне всегда приходит на ум императрица Евгения, когда я думаю о своем счастье. Любви она никогда не знала и не чувствовала. Борьба за блеск и величие поглотила в ней все другие чувства и совершенно уничтожила их. Мы ясно видим теперь, что корона и трон не всегда дают счастье, ибо счастье, которое чувствует человек, удовлетворив свое самолюбие, бывает часто суетным. Дай Бог, чтобы тяжелые и горькие для нее испытания послужили ей вперед предостережением в том, что из ненасытного желания блеска и могущества, ради которого она жертвовала всем, и из величия выходят только огорчения и опасности.
— Я желаю от всего сердца, чтобы она также нашла себе тихое семейное счастье, — заключила Долорес.
Рамиро молчал, но внутренне соглашался с этими словами, так как и сам заключил мир со всеми.
Олимпио, хоть и не верил в возможность осуществления этих желаний, однако молчал, чтобы еще более не огорчить сына Евгении, который, хотя совершенно разошелся с ней и сам устроил свое будущее, но был все-таки сыном своей матери, за которую молился в глубине своего сердца и которая так страшно была наказана. Для нее не могло быть более тяжкого и чувствительного наказания, чем то, которому она подверглась. Она должна была жить, не обращая на себя ничьего внимания и позабытая в этом уголке чужой страны; подобное унижение было невыносимо для той Евгении Монтихо, которая из никого сделалась знаменитой императрицей и опять быстро превратилась в никого по своей собственной вине.
Такие мысли занимали всех троих, когда вечером они приближались к вилле инфанты Барселонской. Глубокая, торжественная тишина соответствовала их настроению.
Подходя к веранде, они увидели инфанту и принца, прогуливающихся перед домом. Они так были заняты разговором, что заметили новопришедших, скрытых вечерней тенью и густой зеленью, только тогда, когда они подошли к ним.
Инесса кинулась к Долорес и горячо обняла ее, между тем как Олимпио и Рамиро подошли к счастливо улыбавшемуся сыну дона Карлоса, лицо которого объясняло все.
Долорес заметила, что инфанта плакала от радости и была так взволнована, что едва могла говорить.
— Я все понимаю, — прошептала Долорес, — ты счастлива, и я сама также рада твоему счастью!
— Мы останемся здесь, подле вас, — произнесла тихо Инесса.
— Собственно я могла бы на тебя немного сердиться, — сказала улыбаясь жена Олимпио. — Ты не сказала мне, что носишь в своем сердце образ принца и любишь его!
— Эту любовь я сама вполне поняла только сегодня, Долорес, прости меня! О, мое сердце так полно счастьем, что я не в силах этого выразить.
— Ты совершенно переменилась! Да, сила любви так могущественна… До сих пор ты ее не чувствовала, теперь только в первый раз ты узнаешь все наслаждения жизни! О, почему твои бедные родители не могут присутствовать при этой радости, когда мы празднуем прекрасное примирение с прошедшим!
Полный месяц взошел на темно-голубом небе и разлил свой волшебный свет на парк, виллу и счастливых людей! Свежий воздух летней, южной ночи окружал их; ночные бабочки порхали по полузакрытым цветам, и деревья таинственно шумели. Как бы само небесное благословение спустилось сюда, чтобы еще более возвысить этот день и сердца находившихся в парке.
— В таком случае вас можно поздравить, — сказал Олимпио, прерывая молчание, и, подойдя к принцу и инфанте, горячо пожал им обоим руки. — В этой свадьбе я предвижу для себя новые радости!
Рамиро также подошел поздравить Инессу, он был счастлив в этот день разделить радость своих друзей.
Квита, маленькая и внимательная негритянка, поставила на стол несколько канделябров, принесла вино и плоды и украсила стол цветами столь красиво, что Олимпио похвалил ее. Вскоре пятеро счастливых людей сидели за столом на этой зеленой, душистой террасе и пили за здоровье будущих супругов. Освещенная веранда представляла чрезвычайно красивый вид.
— Квита, — сказал Олимпио негритянке, принесшей новую бутылку вина на серебряном подносе, так как она исполняла обязанности экономки, — скоро у тебя будет сиятельный господин!
— Квита уже знает это, дон Олимпио, — возразил, лукаво улыбаясь ребенок.
— Однако у женщин врожденные понятия о подобных вещах, — сказал Олимпио, который был очень весел; затем он поднял свой бокал и с чувством произнес речь, желая дочери Черной Звезды и сыну дона Карлоса счастливого супружества. Он заметил, что эта высокая, знатная чета только предоставив споры за испанский престол другим, могла найти свое счастье.
— Может быть, принц королевской крови, внук братьев, имеющих право на престол, и найдет, вероятно, лучшее время для себя, которого и мы ожидаем. Тогда в Испании снова распустятся цветы и тогда стоять во главе государства будет гордостью для всякого! Теперь же печальное время вызвало бесчеловечную войну между Францией и Германией.
— Несчастный Париж терзает самого себя еще до сих пор, — заключил принц.
— Время наказания пришло, Наполеон низвергнут с престола, его тщеславные советники изгнаны и нация тяжело наказана! Не забывайте никогда слов, которые и здесь оказались справедливыми. Всемирная история есть страшный суд! — заключил Олимпио почти торжественным голосом.
Долго еще сидели эти счастливцы, которые благодарили небо за то, что теперь они находились вдали от ужасных событий. Долго еще в тишине ночи звенели бокалы и слышались веселые, полные любви слова.
Только утром гости простились с инфантой, предоставив ее сладким мечтам на своей вилле, и вернулись в дом Олимпио.
В то время как мы пишем это, свадьба инфанты и принца уже отпразднована!
Когда предварительные статьи мирного договора между победителями и представителями полуразрушенной Франции были заключены, Людовик Наполеон приехал из плена к своему семейству, которое его ожидало в Чизльгерсте.
Это была печальная встреча!
Евгения в темном платье, бледная и согбенная своим горем, вышла навстречу своему лишенному трона супругу; Люлю, до сих пор носивший только блестящие мундиры и ордена, занимавший почетное место, не мог без ужаса подумать о том, что теперь он должен сделаться полезным членом человеческого общества, так как всякая надежда занять отцовский престол навеки была потеряна и уничтожена!
«Дитя Франции» получил серьезный, ужасный урок, и всего случившегося было весьма достаточно, чтобы хорошо понять и отнести к самому себе!
Для «черного человека, который лжет» и этот урок прошел бесследно!
Едва он узнал, что в Париже недовольны представителями республики и по всему заметно возвышение коммуны, как уже стал питать новые надежды! Искатель приключений, подобный ему, не так легко примиряется с перенесенным позором, но собирается с силами и делает новые попытки продолжать начатое выгодное дело.
Людовик Наполеон рассчитывал на то, что беспорядки, произведенные освободившейся от оков толпой, заставят припомнить его правление и что французы из двух зол выберут меньшее!
Бесчисленные депеши рассылались из Чизльгерста во Францию и в Швейцарию, к приверженцам низвергнутого императора.
Ужасная междоусобная война, опустошавшая Париж и его окрестности, должна была еще больше разгореться, приняв ужаснейшие размеры, и таким образом обратить внимание на него и его правление.
Сама Евгения также помышляла о возвращении. Ее не исправил урок прошедших месяцев, и она готова была вместе с Наполеоном увеличивать кровопролитие, чтобы способствовать своим целям.
И Евгения ходила молиться в капеллу. Разве она не могла замолить свою вину? Она молилась, но ум ее был занят далеко не религиозными мыслями.
Но разве довольно только одних слов молитвы, чтобы загладить грехи? Разве возможно отпущение подобных грехов, замыслов и средств самого греховного свойства, от которых отвращается с гневом Бог? Подобные молитвы не дойдут до Него, так как они оскорбление Божества.
Людовик Наполеон поддерживал через своих еще довольно многочисленных агентов и тайных друзей ужасное кровопролитие, которое продолжало, как бы объятое сумасшествием, население Парижа, составившее из своей среды войско, чтобы сражаться с выбранным правлением республики.
Версальцы и парижские войска вели между собой ожесточенную борьбу! Французы против французов, как будто они ослепли от ярости, которая отняла у них всякое сознание! На глазах еще стоявших вблизи пруссаков, которые с удивлением и отвращением смотрели на эту резню, брат направлял против брата смертоносные ядра, и еще достаточно было тех несчастных, которые разжигали рассвирепевшую толпу ради своих корыстных целей, тех достойных проклятия личностей, которые теперь погубили нацию, но которые позднее сами будут осуждены тем жестоким приговором, который над ними произнесет история: «Они были изменниками и врагами своего собственного отечества, горе им!»
Еще и теперь толпа объята диким мятежом, еще и теперь никто не может наверное сказать, что он будет завтра жив, так как ежедневно новое правительство подписывает новые смертные приговоры, которые немедленно приводятся в исполнение, а нищета увеличивается до страшных размеров.
Попытки версальского правительства привести дела в порядок не удались; и в то время как мужчины, принадлежащие к национальной гвардии, наслаждались жизнью, по разрушенным улицам с трудом двигались полуголодные, запуганные старики, женщины и дети.
Многие роты развращенной, убывающей в каждой битве парижской национальной гвардии требовали с угрозами своего ежедневного жалованья на полный состав и потом делили между собой излишек, который мог спасти от голодной смерти многих бедняков, так что эти воры, нося громкое название национальных гвардейцев, получали ежедневно по два и по три талера. Подобная жизнь им нравилась, и они сражались за коммуну, желая ей вечного благоденствия.
В гостиницах вино льется рекой, а на улицах снуют голодные дети; дамы полусвета, не встречая ни малейшей преграды в народе, и без того распущенном и развращенном, хвастают самым наглым образом своим бесстыдством. А рядом с этими картинами стоят в самом ужасающем виде голод и горе.
Уже в продолжение нескольких месяцев замужние женщины и девушки остаются без работы, так как на фабриках и заводах работы приостановлены. Они остаются без всяких средств к существованию; это, конечно, ведет их к падению! Они видят приманки, и отчаяние гонит их в объятия порока, откуда нет возврата.
По улицам проходят процессии женщин с красным знаменем и с тамбурмажором или флейтистом во главе; одна из этих процессий имеет знамя с надписью: «Коммуна или смерть!» Большая часть этих женщин находится в состоянии какого-то опьянения. Они направляются к городской ратуше и требуют переговорить с членами коммуны.
Их вводят в тронный зал. Предводительница хриплым голосом заявляет о своих правах во имя всех парижских женщин, которые лишились мужей, братьев, сыновей, требует оружия для обороны. Она сопровождает речь страстными жестами, остальные выражают свое одобрение.
Гамбон отвечает воодушевленной депутации прекрасного пола, глядя на нее заносчиво:
— Благодарю вас и всех хороших гражданок за вашу помощь. Двадцать миллионов франков посланы в Париж, чтобы удовлетворить народ; но некоторые честные граждане изменили нам, и мы приняли всевозможные меры, чтобы с прибылью возвратить эти деньги. Скоро вы будете иметь оружие, да здравствует коммуна!
— Смерть изменникам! — восклицают женщины, грозя кулаками и затем продолжают путь по другим улицам.
Вскоре на всех углах появляются объявления командира двенадцатого полка Берси, что образовался отряд вольных вооруженных гражданок, с тем, чтобы возбудить мужчин к большему рвению. Национальные гвардейцы, оказавшиеся трусами, будут обезоружены перед этим батальоном вольных гражданок и, в сопровождении последних, отправятся в заключение, а потом на казнь.
Все статуи и колонны разрушены. Вечером 16 мая после многочисленных попыток разрушить ее, упала Вандомская колонна. К счастью, никого не убило. Теперь на пьедестале развевается пять красных знамен.
Улицы огромного города безмолвны и пустынны. Магазины заколочены, так же как и бесчисленные кафе на бульварах, потому что национальные гвардейцы все забирают и ничего не платят.
На фасаде Лувра, обращенном к улице Риволи, написано большими буквами: «Liberte! Egalite! Fraternite!»
Солдаты с заржавленными, не вычищенными ружьями, одетые в красные кепи, ходят по улицам, кричат и поют.
Повсюду видны баррикады и блокгаузы; на них громадные объявления, приглашающие жителей на народные концерты в Тюильри, которые давались в пользу сирот и вдов. Залы и еще оставшаяся мебель дворца находятся в самом жалком состоянии. Маркитантки собираются на этих концертах. Одной из таких героинь, которая старалась пробиться через густую толпу народа, какой-то очень элегантный национальный гвардеец предлагает сесть на его спину и проехать верхом через толпу. Предложение было принято с благодарностью. Там и сям начали подражать, и публика не видит ничего неприличного в этой езде по великолепным залам дворца древнефранцузских королей.
В городе лишь изредка появится фиакр, и тяжелое, неизгладимое впечатление производит вид этих пустынных, мертвых улиц и площадей некогда шумного и богатого города.
Прибавьте к этому далекие и глухие раскаты пушечных выстрелов, повсеместную бедность и нужду, которых вы не заметите только в бесчисленной национальной гвардии. Они оставляют своих жен и детей голодать, проводя многие месяцы в пьяном разгуле.
Караульные дома солдат коммуны внутри Парижа представляют собой такие места, где хорошо едят, еще лучше пьют и наслаждаются безнравственными удовольствиями с женщинами, погрязшими в самой порочной жизни. Среди целых батарей полных и пустых бутылок разговаривают о смерти и уничтожении негодного правительства Тьера и Фавра; восхваляют мнимые победы коммуны и отбивают бутылкам горлышки, демонстрируя этот единственный признак храбрости, потому что эти распущенные солдаты трусливы, как зайцы, когда дело дойдет до сражения.
Так, рассказывают о Венсене, где несколько немецких солдат, под предводительством офицера, проводили допрос и осматривали казематы и тюрьмы, причем руководители солдат коммуны присутствовали в красных шарфах и султанах на шляпах, держа боязливыми, дрожащими руками свои кепи и скрывая свою трусость под заискивающей улыбкой!
О, стыд и позор! Куда ни взгляни — поношение и втаптывание в грязь всякой добродетели и чувств, какие только могут возвеличить и украсить народ.
Такова нынешняя Франция!
Растление до того охватило самый тщеславный на земле народ, что едва ли он поднимется в следующие десятилетия, хотя земля его одна из самых плодородных в Европе. Урок, данный ему в 1870 и 1871 годах, силен и вечен и может послужить всем народам хорошим примером.
По вечным мировым законам за высокомерием, за глупым самомнением всегда следует падение. Вспомните историю — всегда подтверждается эта истина.
Горе народу Наполеона, народу, ныне ликующему, завтра проклинающему, сегодня униженному, завтра свирепствующему! Он не признает авторитета духа, религии, для него существует только то, чему он поклоняется и над чем смеется: это тщеславие, самомнение.
К наиболее любимым и уважаемым личностям принадлежал некоторое время назад епископ д'Арбуа. Его посадили в темницу, где он томится в то время, когда мы пишем эти слова.
Также потащили в темницу и священника церкви Магдалины — Дегери. Ему удалось избежать предстоящей тяжкой участи: подкупив за сто пятьдесят франков своего тюремщика и переодевшись турком, со случайно добытым паспортом он счастливо уехал из Парижа.
Третий священник был также схвачен бесчеловечной толпой в своей постели и заключен в тюрьму. Благородные представители коммуны, изнурив его тяжкими лишениями, послали его, бледного и худого, к Версальскому правительству Тьера, чтобы этим побудить его к уступчивости или даже, если возможно, к смягчению.
Священник церкви св. Роха сделал запрос коммуне, по ее ли приказанию национальные гвардейцы вторглись в его церковь.
— Нет, — отвечали, — но мы ничего не можем сделать, когда является единодушное желание вторгнуться куда-нибудь! Всякий должен иметь свободу!
Тогда священник велел спрятать все золото и серебряные сосуды, словом, все, что имело хоть какую-то ценность. — Но 8 мая кистер и четыре пастора были арестованы, потому что отказались указать, где спрятаны ценные вещи.
Против желания коммуны, совершенно случайно, при поисках золота, серебра и других драгоценных вещей, найдены такие вещи, которыми история может воспользоваться для пополнения своих пробелов.
Так, например, из одного тайного шкафа на почтамте добыто письмо одного из тайных агентов императора, состоявшего при почтамте с целью служить «Черному кабинету», при одном заседании которого мы присутствовали.
Содержание письма было следующее:
«Повсюду думают, что „Черный кабинет“ наблюдает только за республиканскими затеями. Это ошибка! Большую часть писем, которую я и мои два товарища по службе „Черного кабинета“ просматривали, писаны такими лицами, которые совершенно не имеют ничего общего с великой политикой. Большей частью это корреспонденция бывших куртизанов, друзей двора, обер-офицеров всех полков; затем письма депутатов, сенаторов и епископов, камерфрау и дам посольства. Может быть, этому не поверят, а между тем я клянусь в этом».
Далее в этом интересном отрывке, ярко показывающем беспорядки при Людовике Наполеоне и Евгении, говорится что собственноручная переписка принца Наполеона с его супругой, принцессой Клотильдой, всегда переходила через нечистые руки полицейских агентов. Даже государственные депеши, которые посылались во Францию, всегда попадали в «Черный кабинет», и даже искусно и крепко запечатанные депеши английского министерства бывали не менее искусно распечатаны и вновь запечатаны. «Черный кабинет» для этой цели употреблял особенный аппарат и такой же сургуч и бечевки, какие употреблялись в английском министерстве.
Однако довольно. Из всего предыдущего ясно видно, что управление во Франции стремилось к падению уже целое десятилетие и что ее тогдашнее правительство, равно как и правление коммуны, само себе выкапывало могилу, в которую первое погрузилось, обливаясь кровью, а второе погрузится с общим проклятьем.
Но нам могут поверить, если мы скажем, что, раскрывая тайны Тюильрийского двора, мы ничего не преувеличили.
Людовик Наполеон и Евгения навечно осуждены своим народом. Их последняя попытка, их надежда, построенная на развалинах Франции, совершенно не оправдалась, и они поселятся теперь на чужой земле и, благодаря увезенным из Парижа сокровищам, устроят себе убежище, которое по великолепию не оставит ничего желать более.
Но будут ли они когда-либо счастливы?
Упреки, тени убитых, проклятия несчастных будут всюду их преследовать; и от проснувшегося наконец голоса совести, этого земного мучительного мстителя, невозможно нигде скрыться.
Мир между Германией и Французской республикой в настоящее время заключен во Франкфурте-на-Майне. Победители возвращаются со славой на родину, где родители, сестры, невесты уже давно ожидают их.
И они также получили во Франции урок, который никогда не забудут и передадут в назидание своим детям, дабы никогда не наступило для нашей прекрасной, возвеличивающейся Германии той минуты, когда может ее постигнуть такое же наказание, какое несет нация, называвшая себя «великой», и которая ныне, покрытая позором, познает вечную, высказанную Олимпио, истину: «Всемирная история есть всемирный суд».