III. Отношение государственной власти к Церкви

Отношения, в какие становились византийские императоры к Церкви, на языке западных писателей обыкновенно называются цезаропапизмом.[247] Это значит, что указанные писатели находят в положении Византийско–восточной церкви самые ненормальные отношения между государством и Церковью, при которых императоры выражают себя как полновластные главы и владыки Церкви, при которых — иначе сказать — они являются вместе царями и первосвященниками. Представления эти о византийских отношениях государства и Церкви частью несправедливы, частью справедливы. Они несправедливы, когда хотят видеть в подобных отношениях какую‑то систему, будто бы принятую и утвердившуюся, как закон, в Византийской империи; но они справедливы, если с этими представлениями соединяется лишь мысль о том, что в Византии нормальные отношения государства к Церкви весьма часто переходили в ненормальные, что здесь императоры в религиозных делах брали на себя более, чем сколько того требовали благо Церкви и польза ее, и что забывалось истинное понятие об императоре как члене Церкви, подчиненном голосу пастырей в вопросах религии. В самом деле, в рассматриваемый нами период Восточной церкви от начала крестовых походов до окончательного падения Константинополя, мы встречаемся с такими государями, которые смотрели на себя как на верховных распорядителей в делах Церкви, ставили себя выше ее иерархов.

Подобные неправильные, спутанные понятия об отношении высшей светской власти к Церкви с замечательным самообольщением выражает император Исаак Ангел, когда говорит: «Царям все позволительно делать, потому что на земле нет никакого различия во власти между Богом и царем; царям все позволительно делать, и можно нераздельно употреблять Божие наряду со своим, так как самое царское достоинство они получили от Бога и между Богом и ними нет расстояния».[248] При другом случае в одной из своих новелл тот же Исаак прямо именует себя έπιστημονάρχης’οΜ Церкви, т е. опытнейшим правителем Церкви, причем он приписывает себе власть исправлять то, что совершается в Церкви вопреки каноническим постановлениям.[249] Некоторые византийские императоры в своем царском титуле употребляли выражение «святой», которое обыкновенно прилагали к себе патриархи, и весьма недовольны были, если кто‑либо в титуловании их опускал этот термин; право на такое титулование себя императоры основали на том, что они лица, миропомазанные царским помазанием.[250] К чему же приводило то воззрение императоров на самих себя, на которое мы указываем? А вот к чему. По словам Никиты Хониата, для «большей части византийских царей решительно невыносимо только повелевать государством, ходить в золоте, пользоваться общественным достоянием как своим. Они почитают для себя крайней обидой, если их не считают мудрецами, богомудрыми, подобно Соломону, богодухновенными руководителями, вернейшим правилом из правил, одним словом, — непогрешимыми судьями дел Божеских и человеческих».[251]

Лица, приближенные к императорам и непосредственно зависимые от них, из лести или суетных расчетов нередко старались поддерживать в византийских императорах указанное самомнение; при столкновении церковной власти с государственной различные сановники и судии брали сторону гражданской власти в ущерб для авторитета церковного, ссылаясь на то, что власть царская стоит превыше всего. Если какой‑нибудь византийский император по своему произволу издавал какую‑либо новеллу, оказывающуюся в противоречии с древними, принимаемыми Церковью правилами и узаконениями, то приспешники некоторых византийских императоров, находя делом неважным, что новелла не согласуется с церковным законодательством, отдавали предпочтение новелле перед всем остальным; они настаивали, что «новелла издается для всех, для всякого дела (и значит, церковное и гражданское общество одинаково должны исполнять их) и есть общее законоположение».[252] В Церкви издревле существовало правило, по которому священникам и диаконам воспрещалось принимать на себя мирские должности вроде сборщиков податей или каких‑либо управителей. Но в изучаемое нами время некоторые из лиц, приближенных к византийским императорам, извращали смысл церковных определений по указанному вопросу и говорили: «Это имеет место тогда, когда кто‑либо из священнослужителей будет выполнять мирскую службу без царского повеления, ибо если кто по царскому усмотрению примет на себя какую‑либо мирскую службу, то это не будет воспрещено ему указанными правилами и он не подвергнется наказанию», и при этом те же лица прибавляли: «Царь не подлежит ни законам, ни правилам»[253] (!). Подобного же рода чрезмерные ценители византийской царской власти нередко в те времена заявляли, что лица духовные, подлежащие суду, могут беспрепятственно вместо соборного суда обращаться за разбирательством своих дел к суду гражданскому, и мотивировали свое заявление тем, что власть царская выше власти церковной; они рассуждали так: «Царская власть может делать все; она может назначать гражданского судью, чтобы судить епископа или другое посвященное лицо, привлекаемое к суду; эта же власть, по законному усмотрению, церковный суд может заменять светским».[254]

Если лица светские, имевшие свои побуждения поддерживать самообольщение византийских императоров по вопросу об отношении их к Церкви, нередко выражали мысли, неблагоприятные для свободы и самостоятельности церковного авторитета, то это явление более или менее понятно. Но, к нашему удивлению, от мирян в этом случае не отстают и лица иерархического чина. Отдельные иерархические лица со своей стороны, случалось, не только не шли против вышеуказанных преувеличенных воззрений государей относительно широты их власти, но даже поддерживали их своим авторитетным голосом. Здесь мы должны привести прежде всего весьма замечательные в данном случае мнения известного греческого канониста XII в., патриарха Антиохийского Вальсамона. Вальсамон говорит: «Императоры и патриархи должны быть уважаемы как учителя (Церкви) ради их достоинства, которое они получили через помазание миром. Отсюда‑то происходит власть правоверных императоров наставлять христианский народ и, подобно иереям, приносить Богу курение. В этом их слава, что, подобно солнцу, блеском своего православия они просвещают мир с одного его конца до другого. Мощь и деятельность императора касаются тела и души (человека), тогда как мощь и деятельнось патриарха касаются только одной души (έις μόνην ψυχικήν λυσιτέλειαν). Император и патриархи подобны молотильщикам на гумне: они как бы лопатой отделяют мякину от настоящей пшеницы, или подобны крепким осям колесницы, или корабельным мачтам и парусам; частью через императорское благопопечение, частью через духовную власть они спасают мир».[255] При другом случае тот же Вальсамон перечисляет некоторые церковные функции, которые, по его мнению, принадлежат власти императорской; эти функции очень ясно роднят, по суждению греческого патриарха, авторитет царский с авторитетом иерархическим. «Православные императоры, — говорит Вальсамон, — невозбранно, когда захотят, входят во Св. алтарь, И ходят, и делают знамения креста с трикирием, как и архиереи. Они предлагают народу и катехизическое поучение, что предоставлено одним местным архиереям». Вообще Вальсамон пишет: «Как царствующий император есть помазанник Господень по причине домазания на царство, а Христос и Бог наш есть между прочим И архиерей, то благословно и император украшается архиерейскими дарованиями».[256] Вальсамон любит останавливаться на разъяснении мысли, почему императору принадлежат права, усвояемые обыкновенно епископу. Так, по одному поводу Вальсамон царское миропомазание уравнивает с хиротонией епископской и находит, что й последствия этих актов одни и те же в известном отношении. Он приводит слова Константинопольского патриарха X в. Полиевкта, который говорил, что как помазание в крещении изглаждает соделанные прежде того грехи, каковы бы и сколько бы их ни было, так и помазание на царство изглаждает даже убийство, совершенное помазующимся до помазания. А от себя Вальсамон рассуждает: «Как цари называются и суть помазанники Господни, таковы же суть и именуются и архиереи. Вместо же елея, по древнему правилу возливаемого на царей, для архиереев служит иго Евангелия и призывание Св. Духа. Хиротония архиереев и помазание царей изглаждают содеянные прежде хиротонии и царского помазания грехи, каковы бы они ни были».[257]

В том же роде, как и Вальсамон, судит о власти и значении государей в Византийской церкви и другой представитель церковного авторитета — Димитрий Хоматин, архиепископ Болгарский (XIII в).[258] Он пишет: «Император, который есть и называется всеобщим верховным правителем Церквей, стоит выше определений соборов; этим определениям он доставляет надлежащую силу. Он есть мерило в отношении к церковной иерархии, законодатель для жизни и поведения священников, его ведению подлежат споры епископов и клириков и право замещения вакантных кафедр. Епископов он может делать митрополитами, а епископские кафед. ры — митрополичьими кафедрами. Одним словом, за единственным исключением, — говорит Димитрий Хоматин, — совершать богослужение (ι’ερουργεϊν), императору предоставлены все остальные епископские привилегии (τά λοιπά άρχιερατικά προνόμια), на основании каковых его церковные распоряжения получают канонический авторитет. Как древние римские императоры подписывались: Pontifex Maximus, таковым же должно считать и теперешних императоров, как помазанников Господних, ради царского помазания. Подобно тому, как Спаситель, будучи Помазанником, есть и чтится как Первосвященник, так и император, как Помазанник, украшается благодатью первосвященства» (άρχιερατικοΓς κατακοσμεΐται χαρίσμασιν).[259] В воззрении на власть императорскую в Церкви с Димитрием Хоматином согласен и писатель церковный Макарий Анкирский (XIV в.).[260] Этот писатель, ссылаясь на авторитет Григория Нисского, Григория Богослова, IV и VI Вселенских соборов, старается доказать, что император, будучи помазанником Божиим, освящаясь через помазание миром, «становится архиереем, иереем и учителем веры».[261]

При таких воззрениях на чрезмерно важное религиозное значение императора в делах церковных — воззрениях, какие встречались не только среди более просвещенных мирян, но и среди представителей тогдашней Церкви, нет ничего удивительного в том, если пренебрежение законов Церкви со стороны императоров и вмешательство их в дела веры представляли явления нередкие. Императоры поднимают догматические вопросы, императоры деятельно участвуют в богословских спорах, императоры склоняют в этих случаях решения церковные в пользу своих мнений и проч. Но особенными злоупотреблениями сопровождалась присвоенная императорами власть по своему желанию и расчетам назначать патриархов. Желая быть неограниченными распорядителями в Церкви, они нарочно избирали в патриархи столицы таких лиц, которые были бы безгласны и послушны. Георгий Ακρο полит прямо заявляет, что «обладающие верховной властью при избирании патриархов соображаются с своими распоряжениями к известным лицам, чтобы не иметь в этих людях противников своим желаниям».[262] При другом случае, как бы разъясняя эту мысль, Акрополит пишет: «Цари (византийские) вообще хотят, чтобы патриархами ((или люди смиренные, недалекие по уму, которые легко бы уступали их желаниям, как законодательным постановлениям. А это чаще, — разъясняет историк, — случается с людьми необразованными: будучи невеждами во слове, они не способы на смелое слово и преклоняются перед императорскими распоряжениями».[263] Историк Никифор Григора почти теми же словами говорит о своекорыстных намерениях императоров, какими они руководились в выборе патриархов. Он пишет: «Цари на такие высокие места (патриаршие) выбирают людей (простых, необразованных), чтобы они беспрекословно повиновались их приказаниям, как рабы, и чтобы не оказывали им никакого противодействия».[264] Византийские историки и писатели настолько свыклись с такими и подобными фактами в истории византийского государства, что перестали видеть у этом что‑либо ненормальное, несообразное с правилами. Так, Георгий Акрополит нисколько не удивляется тому, что император Феодор Ватац умышленно выбирает в патриархи лицо необразованное, хотя имел возможность поставить на этот высокий пост Человека, достойного по своим умственным дарованиям.[265] Иоанн Киннам находит самым обыкновенным делом, что один из описанных им императоров давал сообразное со своими личными желаниями направление в решении некоторых богословских вопросов; этот историк был уверен, что «исследовать божественное имеют право лучшие из иереев да цари».[266] Писатель и оратор XIII в. Никифор Хумн прославляет одного императора за самовольное низвержение им одного патриарха, уподобляя его за это Слову Божию (Λόγε Φεοΰ) и именуя его архиереем.[267]

Если одни из византийских императоров присваивали себе в Церкви права, какие им не принадлежали в этой области, и в таком же роде обнаруживали свои притязания, если многие церковные писатели со своей стороны высказывались более или менее в пользу самых широких привилегий для императора в церковных Делах, то, однако же, это не было каким‑либо правилом без исключения. Иные из византийских императоров, иные из писателей Восточной церкви высказывались в другом роде. Они ясно понимали, где в видах блага церковного должна кончаться власть императора в делах религии и начинаться исключительно сфера Церковной деятельности. Между императорами, в XII в., встречаем с такими именно идеями Иоанна Комнина. В одном письме к папе Гонорию этот государь пишет: «Два предмета в продолжение моего царствования признавал я совершенно отличными один от другого: один — это власть духовная, которая от Великого и Высочайшего Первосвященника, Князя мира, Христа, дарована Его апостолам и ученикам как благо неизменное, через которое (благо), по божественному праву, они получили власть вязать и решать всех людей, а другой предмет — это власть мирская, власть, обращенная ко временному, по божественному слову: воздадите Кесарю, что ему принадлежит; власть, заключенная в принадлежащей ей сфере. Эти две господствующие в мире власти, хотя раздельны и различны, но действуют к обоюдной пользе в гармоническом соединении, вспомоществуя и пополняя одна другую. Они могут быть сравниваемы с двумя сестрами — Марией и Марфой, о которых повествуется в Евангелии. Из согласного обнаружения этих двух властей проистекает общее благо, а из враждебных отношений их проистекает великий вред».[268] Так мыслили лучшие из византийских императоров.

Некоторые из церковных писателей изучаемых нами веков возвышали сильный голос против этого, не всегда нормального положения, в каком цари стояли к духовной власти; они открыто говорили, что отношения, при каких власть духовная унижается перед светской, суть ничто иное как злоупотребления, от которых следует избавиться как от болезненного нароста. К таким писателям принадлежит известный св. Симеон, митрополит Фессалоникийский (XV в.) Его мысли в данном случае состоят в следующем: «Многие благочестивые цари, как например, Константин Великий, богато одаряли епископов и оказывали им различные почести. Теперь же случается совсем противное. Епископ не удостаивается никакой чести ради Христа, а скорее достигает бесчестия, он считается неизмеримо ниже императора, получающего от архиерея благословение. Епископ в настоящее время падает ниц перед императором и целует ему правую руку. Освященными устами, которыми он недавно прикасался к священнейшей жертве, он рабски целует мирскую руку, назначение которой держать меч, и, о срам, епископ стоит, когда император сидит! Для епископа, как наместника Христова, все это неприлично, и посрамление простирается на самого Христа. Эти нелепые обычаи, — говорит Симеон, — введены, впрочем, не самими императорами, но льстецами, которые безрассудно внушают им, чтобы они во зло употребляли божественное, чтобы они присваивали себе власть и поставлять, и низвергать епископов. Увы, какое безумие! Если низвержение епископа необходимо, то должно совершиться это через Св. Духа, которым освящен епископ, а не через мирскую власть. Отсюда‑то все наши беды и несчастья, отсюда‑то мы сделались предметом презрения у всех народов. Если мы будем воздавать Кесарю Кесарево, а Богу — Богово, то благословение Божие будет почивать на всем; Церковь получит мир, благосостояние государства возрастет».[269] Из этих слов Симеона видно, что если в византийском государстве царская власть допускала себе злоупотребления в отношении к Церкви, то это не почиталось каким‑нибудь законом, а рассматривалось как послабление, отступление от надлежащей нормы. Случалось, И патриархи безбоязненно заявляли перед лицом императора, что в религиозных делах не Церковь должна идти за императором, но императоры вслед Церкви. Так, патриарх Иосиф (XV в.) замечал императору Иоанну Палеологу: «Церковь должна идти впереди императорской власти или подле нее, но никак не сзади ее».[270] Случалось даже, иные патриархи доходили до такого дерзновения, что требовали себе права, во имя Церкви, влиять на дела государственные наравне с императором. Так, патриарх Исайя (XIII в.) говорил императору Андронику Старшему: «Ты приказываешь мне заниматься только делами Церкви, а себе предоставляешь по своей личной воле править государством. Но это то же самое, как если бы тело говорило душе: «Я не нуждаюсь в твоем содействии при отправлении моих функций; я свое дело делаю, как хочу, а ты делай свое, как умеешь»».[271]

От общего очерка воззрений, мнений, желаний и требований, какие высказывались в византийском обществе касательно отношения власти государственной к Церкви, переходим к более или менее подробному обозрению замечательнейших явлений, в которых в то или другое царствование выразились отношения государства к Церкви в эти времена.

В конце XI и начале XII вв. император Алексей Комнин, открывающий собою изучаемую нами эпоху, принимает очень живую Деятельность в делах Церкви и веры. В этом отношении, кажется, Можно до известной степени сравнивать его со знаменитым Юстинианом: то же рвение к делам Церкви, та же охота к спорам, то Же желание содействовать благу Церкви, та же неутомимость в преследовании еретиков — как у Юстиниана, так и у Алексея Комнина. Для характеристики отношений Алексея к Церкви скажем о тех спорах с еретиками, какие любил Алексей, и о степени Успехов, достигнутых им на этом поприще. Две замечательных ереси обращали на себя внимание Алексея — павликиане и богомилы, из которых последняя сильно волновала современную Церковь; с обеими он боролся как мог и как умел, хотя далеко не за все можно одобрять царственного полемиста.[272]

На 1115–й год падает борьба Алексея с павликианами,[273] еретиками, уже давно появившимися в империи. Дело происходило так. В этом году императору, вследствие войны с одним из варварских народов (куманы),[274] пришлось провести зиму в Филиппополе, егце в X в. заселенном павликианами. Свободным от своих военных дел временем Алексей воспользовался для борьбы с этими еретиками. Он устраивал публичные диспуты с ними, призвав к себе на помощь в этом случае зятя своего, кесаря Никифора Вриенния и двух архиереев, епископа Филиппопольского и митрополита Никейского, из которых последний — известный Евстратий — был замечательным ученым. Диспуты происходили в императорском дворце; главам еретиков позволено было свободно и беспрепятственно высказывать свои мнения во время споров. Император отличался неутомимостью в диспутах, в них он проводил целые дни, забывая о пище, а иногда и большую часть ночи, с терпением выслушивал возражения, с терпением же отвечал на вопросы. Если тревоги со стороны военных врагов прерывали беседы царя, то, возвратившись с поля брани, он снова и тотчас же принимался за прерванное дело. Успех императорских диспутов с павликианами был очень значителен. Тех, кто отказался от ереси, император награждает сообразно с их общественным положением и их происхождением. Одним назначил пенсии, другим — почетные места на военной службе, а остальных, и таких было большинство, он поселил во вновь устроенном городе близ Филиппополя, названном по имени императора: Алексиополь; он построил здесь для новообращенных дома, отрезал им пахотной земли, насадил виноградники и особым юридическим актом утвердил подаренное за владельцами и их потомством на вечные времена. Наиболее упорными оказались трое павликиан — они не думали поддаваться убеждениям Алексея. Их приказал он отправить в Константинополь и дать им жительство близ дворца. Когда император из Филиппополя возвратился в столицу, он снова принялся за увещания этих трех непреклонных павликиан. Императору удалось одержать победу только над одним из них; двое не внимали увещаниям императора и были брошены в темницу, где и умерли.[275] — Так боролся Алексей с павликианами. Образ действования императора, конечно, заслуживает похвалы, но не во всем; остается непонятным, за что награждены оставившие свое заблуждение павликиане и почему уступлено так строго с двумя более ожесточенными еретиками?

Не столь удачна была борьба Алексея Комнина с другими, только что явившимися еретиками; говорим о богомилах,[276] которые до своим воззрениям были родственны с павликианами. Богомильство в конце XI и начале XII вв. распространяется в Константинополе между мирянами и духовенством и проникает даже в сферу аристократических фамилий, но распространяется тайно. Это обеспокоивает императора. Он хочет разузнать: в чем состоит новое учение, и вступить в борьбу с ересью. Ему удается узнать, что гувя этих еретиков в Константинополе — один монах, бывший прежде врачом, по имени Василий. Император с умыслом призывает его тайно во дворец, оказывает ему всякие почести, разделяет с свою царскую трапезу, открывает ему, что будто он сам хочет перейти в общество, образованное Василием, и для этого желает знать подробности богомильского учения. Василий сначала недоверчиво относится к этим признаниям Алексея, а потом настолько Поддается, что рассказывает ему касающееся ереси. Между тем император посадил в то время за занавес скорописца, который все речи Василия занес в протокол. Каково же было изумление Василия, когда император вдруг одергивает занавес и глазам Василия предстаёт целое собрание высших духовных и светских лиц Константинополя. Во главе первых был патриарх Николай. Еретику Предъявлен был протокол, в котором с точностью были записаны его признания. Василий не отказался от своих слов и объявил, что он за свое учение готов умереть. Еретик брошен был в темницу. Множество народа из всех сословий по сопричастности к ереси также было арестовано. Из арестованных одни сознались, что они действительно принадлежат к ереси, а другие упирались. Чтобы отделить виновных от невиновных, Алексей употребляет следующую хитрость: он назначает торжественное собрание всех лиц высших сословий на открытой площади; посреди собрания был устроен трон для самого императора; сюда он велел привести всех арестованных, но не сознающихся в принадлежности к тайному обществу еретиков. В то же время устроены и зажжены два больших костра, над одним из них был поставлен крест, а на другом — Нет. Нужно знать, что богомилы отвергали почитание креста. Когда Все было готово, император объявил обвиняемым: «Так как нет возможности отделить правых от неправых, то я решился всех вас сясечь. Те, кто желает умереть православными, должны приблизиться к костру, над которым утвержден крест». После того, как Произошло деление осужденных на две партии, из чего император мог с безошибочностью заключить, кто из предстоящих был действительно привержен к ереси и кто нет, Алексей отпустил на свободу желавших умереть с крестом, признавая их православными, а остальных снова заключил в темницу. Затем император, при по мощи патриарха, употреблял все усилия к обращению заблуждающихся; относительно некоторых это действительно ему удалось Упорствующих Алексей продолжал держать в темнице, а главу богомилов, монаха Василия, приказал сжечь на костре.[277] Казнь про. изошла уже по смерти Алексея, в 1119 г. Конечно, едва ли кто похвалит Алексея Комнина, который в настоящем случае ревность к Церкви проявлял в коварстве и бесцельной жестокости. При этом мы должны припомнить, что к таким странным мерам не при бегали даже в лучшую пору жизни Церкви, например в IV, V вв Близко интересуясь состоянием дел церковных, император Алексей заявлял себя изданием целого ряда новелл, которыми он старался достигнуть церковного благоустройства В этом случае опять нельзя не находить некоторой параллели между Юстинианом и этим императором. Хотя Алексей в одной из своих новелл, с которой он обращается к патриарху и синоду, и называет себя по сравнению с патриархом и синодом «менее разумным, чем они», когда дело идет о благоустройстве Церкви,[278] но это не мешает ему в действительности говорить с патриархом и епископами в новеллах так, как будто бы он был равен им или даже выше их по значению и авторитету в делах Церкви. Познакомимся с содержанием не которых новелл Алексея. Особенное внимание обращает на себя новелла, изданная этим императором в 1107 г. и имеющая целью регулировать избрание как епископов, так и прочих клириков[279] Император дает знать в этой новелле, что много беспорядков вкралось в сословие духовенства; он даже решается сказать, что «христианская Церковь доведена до опасного положения, поскольку иерархический чин ежедневно приходит все к худшему и худшему состоянию» Император, почитая себя как бы высшим блюстителем церковных порядков, высказывает различные вразумления по адресу иерархов и дает ясно понять, что их деятельность не соответствует высоте их призвания. В новелле нет каких‑либо новых предписаний относительно избрания епископов, но тем больше настойчивых и довольно новых указаний относительно прочих клириков Император не одобряет того, что при избрании клириков и дальнейшем возвышении их в церковных степенях не обращается внимания на достоинства их жизни и церковно–учительные способности. Он порицает обыкновение, по которому движение в приобретении высших должностей определяется старшинством службы, а не действительными заслугами. Лиц, занимающих определенные церковные степени, но не показывающих себя достойными этого положения, император прямо предписывает лишать их должностей. Так как новелла обращает особенное внимание на способность лиц, принадлежащих клиру, к учительству церковному, то здесь довольно места уделяется вопросу о церковных учителях. Законодатель подробно регламентирует положение этих последних Император назначает им определенное жалование, он поощряет их К принятию сана иерейского, выражая при этом сожаление, что нe У всех учителей есть стремление занимать церковные степени; ов настойчиво указывает, что монахи не должны быть предпочтительно перед лицами мирскими выбираемы в учителя церковные, разъясняя, что мирянин в этом случае ни в чем не уступает монаху, если первый обладает несомненными способностями к прохождению должности учителя.[280] Есть новелла, которой император хочет защитить право хартофилаксов от притязаний некоторых архиереев. Некоторые архиереи, проживавшие в Константинополе, вместо того, чтобы жить в своих епархиях, из честолюбия пришли к мысли, что хартофилаксу непристойно восседать вместе с епископами в синоде; они хотели дать ему какое‑то особое, менее почетное место на соборе. Император решился ограничить такое притязание. Он доказывает, что хартофилакс заседает наравне с епископами в синоде по древним правилам. И как бы в наказание архиереям, позволившим себе несправедливые домогательства, император дает распоряжение, чтобы провинциальные архиереи, проживавшие в столице, выехали в свои епархии для исполнения своего прямого пастырского долга[281] В числе новелл встречаем и такую, которой частью подтверждается, частью вновь узаконивается размер сбора, получаемого епископом со своих пасомых ввиду его материального обеспечения (издана в 1086 г.). Трудно сказать, чем вызван этот закон — тем ли, что епископы старались получать от пасомых больше определенного, или же тем, что пасомые неусердно вносили известную плату в пользу епископа. Возможно, что законодатель имеет в виду случаи и того и другого рода. Епископ, по новелле Алексея, получает известную плату от пасомых как деньгами, так и натурой. Размеры сбора довольно значительны, если принять во внимание разнообразие вносимого в качестве подати архиерею. В той же новелле определен размер платы, вносимой в пользу архиерея известным лицом, посвящаемым в священники.

Такое лицо обязывалось платить архиерею семь золотых монет: одну, когда архиерей делает его чтецом (или: λιτον παπαν?), три при посвящении во диакона и еще три при посвящении во священника.[282] Другие новеллы Алексея имеют в виду расширить власть и влияние патриарха Константинопольского, например, подчинением его ведению всех монастырей со включением монастырей, принадлежащих другим епархиям, и так называемых царских, отчасти в целях обезопасить церковные драгоценности от незаконного их употребления в целях мирских,[283] отчасти в целях уравновесить права высшей церковной и государственной власти при решении вопроса о возведении епископии на степень митрополии [284] и т. д Более смелым и решительным, чем император Алексей Комнин, является в своих отношениях к религии и Церкви второй преемник его,[285] Мануил Комнин. Никита Хониат, приступая к описанию многих богословских споров, которые во времена Мануила открывались, этим императором поднимались или им поддерживались, пишет: «Для большой части византийских императоров решительно невыносимо только повелевать государством, ходить в золоте, пользоваться общественным достоянием, как своим. Они считают для себя крайней обидой, если их не признают мудрецами, людьми, подобными богам по виду, богомудрыми, подобно Соломону, богодухновенными руководителями, вернейшим правилом из правил, одним словом, непогрешимыми судьями дел Божеских и человеческих. Поэтому вместо того, чтобы предоставить обличение людей неразумных и дерзких, вводящих новое и неизвестное в Церкви учение, вместо того, чтобы предоставить это тем, кто по своему призванию должны знать и проповедывать о Боге (т. е. иерархам), они, отнюдь не желая и в этом случае занимать второе место, сами бывают в одно и то же время и провозвестниками догматов, и их судьями, и установителями, а часто и карателями тех, кто с ними не соглашается». Таким же был, говорит историк, и император Мануил. Он сочинял проповеди (так называемые σελέντια) И читал их вслух всем (в своем дворце). А впоследствии, продолжая идти этим путем, он дошел и до существеннейших христианских догматов и начал рассуждать о них. Представляясь часто недоумевающим, он предлагал вопросы из Св. Писания, доискивался их решения, собирал и спрашивал всех, кто отличался ученостью. Но И за это его еще можно было бы похвалить, если бы, простирая так далеко свою пытливость, он вовсе не касался, говорит Никита, непостижимых догматов или, даже и касаясь их, не был упорен В своих мыслях и не перетолковывал во многих случаях смысла Св. Писания применительно к своим целям и если бы он не постановлял своих толкований там, где уже смысл определен отдами, — «как будто бы он, Мануил, всецело обнял своим умом Самого Христа, и от Него Самого совершеннее и яснее наставлен ВО всем, что касается Христа».[286] Такой взгляд на Мануила, за его отношения к Церкви, высказывает светский писатель Никита Хояиат, взгляд, как само по себе понятно, очень не лестный для этого государя. Но существует и другой взгляд на Мануила, взгляд, отличный от сейчас приведенного и принадлежащий лицу духовному и притом очень почтенному — Евстафию, митрополиту Фессалоникийскому, современнику Мануила. Евстафий пишет: «Случалось, что Мануил при рассуждениях по вопросам веры принимал другую сторону, противоположную той, какой держались присутствующие на собрании, видоизменял вопрос, рассматривал предмет обсуждений с другой точки зрения; дело получало иное направление, неожиданный оборот; неотразимая сила убедительности доводов государя скоро склоняла на его сторону и мысли слушателей. Эти последние один за другим не только соглашались с ним, но и все наконец одобряли его сторону. Обсуждение, по–видимому, заканчивалось, цель собрания казалась достигнутой». Но император в интересе обстоятельного уяснения дела «возвращался еще раз к решению того же вопроса, оставлял неожиданно свою и вместе общую точку зрения и снова принимал другую сторону, снова взвешивал представленные доказательства, строго разграничивал в деле вероятное, кажущееся от действительного, истинного, привносил нечто новое там, где вопрос казался исчерпанным, и опять В конце концов с принудительной силой убедительности торжествовал победу». Затем Евстафий прибавляет и тем поясняет сущность своей характеристики: «Мануил, — замечает этот писатель, — не был подобен древним греческим софистам, которые мало заботились об уяснении предмета речи. Нет, он был философом, искателем Истины и как бы искусным музыкантом». Этого мало. Тот же самый Евстафий свидетельствует, что при решении богословских вопросов «никогда не случалось, чтобы после Мануила, т. е. после того, как он высказал свое мнение по известному вопросу, — чтобы после него кто‑либо мог придумать что‑либо лучшее».[287] Очевидно, замечательный ученый XII в. Евстафий не согласен осуждать Мануила за его вмешательство и страсть к богословским спорам.[288] Не будем разбирать, кто правее — Никита или Евстафий, во взгляде на Мануила; заметим одно: Мануила за иное можно действительно похвалить, а за иное и осуждать, если рассматривать беспристрастно его отношения к Церкви. Что это так, об этом лучше всего свидетельствует история богословских споров при этом императоре. Обращаемся к изложению этих споров.

В пятидесятых годах XII в. возникает в Византийской церкви спор о Евхаристии как жертве. Именно о том, нужно ли думать, что Евхаристия, как жертва, которая есть тело и кровь Христа, Сына Божия, приносится только Богу Отцу и Духу Святому или же вместе с этими лицами она приносится и Сыну Божию, т. е. всей Пресвятой Троице? Вопрос этот породил продолжительные исследования, появилось разделение мнений, посыпались возражения.[289] Повод к возникновению спора, по свидетельству Киннама, был неважен и случаен. В числе официальных проповедников в Византии был диакон Василий, человек, как кажется, завистливый и вздорного характера. Он поставил себе целью унизить двух очень видных представителей учености: Михаила, протэкдика[290] Фессалоникийского, по какому‑то случаю проходившего в то время должность преподавателя риторики в столице и проповедника в Софийском храме, и Никифора Василака, славившегося ученостью и известного своими экзегетическими сочинениями. Этих‑то двух лиц вышеназванный диакон Василий сделал предметом своих нападок. Примечательно, что этот Василий поражал своих недругов не в сочинениях каких‑либо и не в разговорах, а именно в проповедях, какие он произносил по своей обязанности. По словам Киннама, диакон Василий, по возложенной на него обязанности, объясняя народу слово Божие на различных службах, «позволял себе в этих беседах намекать и прикровенно бесчестить тех, кто хотя немного был с ним не в ладу», и в особенности таким способом старался язвить Михаила Фессалоникийского и Никифора Василака.[291] Само по себе понятно, эти двое последних задеты были за живое выходками Василия, считали себя оскорбленными и униженными и старались отомстить обидчику. Они стали усердно посещать те церкви, в которых приходилось проповедывать ему, Следили за каждым его словом, прислушивались «слухом лукавым»·. Раз им показалось, что Василий проводит в сознание слушателей мнения неправильные. Именно, проповедуя в византийском храме евангелиста Иоанна, Василий говорил, что «один и тот же Сын Божий Христос и бывает жертвой (в Евхаристии), и вместе с Отцом приемлет эту жертву». Лица, обиженные Василием, схватились за эти слова его и, возвращаясь со службы, взаимными усилиями подвергли проповедь жесточайшей критике; они находили, что Василий впадает в ересь; они говорили, что «если принесть жертву — значит одно, а принять ее — другое, то Василий вводит две ипостаси во Христе». Ко мнению критиков Василия присоединились и некоторые другие лица, и возгорелся спор[292]. К мнению Михаила Фессалоникийского и Никифора Василака присоединился, между прочим, Евстафий, епископ Диррахийский. Для точнейшего уяснения вопроса и утверждения церковного учения спорному пункту собран был в Константинополе собор в январе 1156 г., в присутствии царя и патриарха Константина Хлиарина.[293] На соборе высказано было два мнения: одно принадлежало Михаилу Фессалоникийскому и Евстафию Диррахийскому и состояло в том, что, по их воззрению, Евхаристия приносится Отцу и Св. Духу, НО не Сыну Божию, так как Христос принес себя в жертву Отцу, а не Себе Самому; а кто думает иначе — утверждала эта партия бргословов — тот вводит несторианскую ересь, делит единого Христа на два лица — на лицо жертвующее и принимающее жертву, большинство отцов собора было против этого мнения.[294] Это противоположное мнение особенно хорошо раскрыл на соборе новоназначенный митрополит Руси, конечно, грек, Константин; он доказывал, что крестная жертва Спасителя принесена не одному какому‑либо лицу Божества, но целому Божеству, следовательно, эта Жертва принесена была нераздельной Троице, и точно таким же Образом и ежедневно приносится евхаристическая жертва. Большинство членов собора вполне согласилось с разъяснением митрополита Константина.[295] Для подтверждения этого учения собор занимался исследованием писаний Св. Отцов и извлек отсюда два Ряда свидетельств: в одних святоотеческих свидетельствах доказывалось, что в Евхаристии приносится в жертву истинный агнец Божий, Сын Божий, а в других свидетельствах найдено было учение, что Сын Божий в одно и то же время есть и жертва Богу, и жертвующий, и приемлющий жертву. В последнем случае решающее значение имели слова Василия Великого в литургийной молитве его: «Ты еси приносяй и приносимый и приемляй».[296] Собор произнес анафему на защитников противного мнения, кто бы они ни были, если они остаются при своем мнении.[297] Но споры на этом не прекратились. Вскоре ко мнению, осужденному собором, присоединилось очень видное и ученое лицо. Это Сотирих Пантевген, диакон Софийской церкви, человек престарелый и уважаемый, только что назначенный [298] на видное место — патриарха Антиохийского. Этот Сотирих издал сочинение, прекрасно написанное в форме платоновского диалога; в сочинении доказывалась неистинность учения Церкви по спорному вопросу, как это учение было выражено на соборе.[299] Сотирих своим сочинением произвел большое волнение в Константинополе. Вот несколько мыслей Сотириха. — Защитники церковного учения говорили: если жертва приносится Божеству Отца, а оно есть и Божество Единородного Сына, то что мешает говорить, что жертва приносится и Божеству Единородного? На это Сотирих отвечал: «Конечно, мы признаем Божество нераздельным в трех Лицах. Но мы утверждаем, что приношение было не естеству Отца, а ипостаси Отца, так что и приносящий — принес ипостасно (лично), и приемлющий — принял не иначе, как ипостасно. Потому вдвойне погрешаем, когда и нераздельную природу, с вашей точки зрения, разделяем (что делают несториане) и природам приписываем свойства ипостасей. Кроме того, если на том основании, что у Отца и Сына природа общая, обще и принятие жертвы, то необходимо следует, что и воплощение обще обоим»[300] (Отцу и Сыну) и т. д. В диспутах с Сотирих ом принимал участие и сам император Мануил.[301] Появились сочинения против Сотириха. Так, по этому случаю было издано сочинение известным богословом последнего периода Византийской империи — Николаем, епискоσοΜ Метонским.[302] Император решился собрать новый собор в Константинополе. Этот собор происходил в 1158 г.,[303] 12 и 13 мая, во Влахернском дворце, в присутствии императора. Это был торжественный собор. На нем присутствовали двое патриархов: Константинопольский — Лука Хризоверг — и Иерусалимский, архиепископы Болгарский и Кипрский, многие епископы, временно пребывавшие в Константинополе (а таких здесь было всегда много со времени завоевания некоторых восточных провинций сарацинами), высшие сановники государства.[304] Побуждением к созванию собора акты собора указывали то, что некоторые священные лица, как относительно крестной жертвы Христа, так и евхаристической жертвы, открыто высказывают такие мысли, которые противоречат правой вере. Высшие представители собора, двое патриархов, архиепископы Болгарской и Кипрский уже наперед объявили, что они согласны с определениями собора 1156 года, в которых выражена мысль, что жертва приносится всей нераздельной Троице. Тогда император Мануил потребовал, чтобы все участники собора духовного сана до последнего диакона были спрошены, как они думают касательно спорного вопроса. Все выразили свое согласие под взглядом патриархов. Исключение представляли Никифор Ваеилак, один из первых виновников спора, по–видимому, носивший сан диакона, и известный Сотирих.[305] Сотирихом собор особенно занялся. Этот избранник в патриархи, видя единогласное мнение собора, пришел в смущение, но не тотчас уступил. Он то просил времени для размышления, то вступал в прения с членами собора, стараясь защитить свое мнение. Долго ли продолжалось бы такое неопределенное положение — неизвестно, если бы не выступил на сцену император Мануил, ловкий спорщик и человек значительного богословского образования. Император выступает жарким защитником соборного мнения, и Сотирих не счел возможным вести Неравную борьбу с авторитетным полемистом; он не только отказался от своего воззрения, но и осудил собственное сочинение. Но эта уступчивость не спасла Сотириха. По инициативе императора собор осудил его: Сотирих не только признан недостойным занять Патриарший престол, но и лишен был всякой священной должности.[306] На следующий день, 13 мая, происходило второе и последнее заседание собора. Решено было торжественно прочесть на нем определения предыдущего заседания. Сочли нужным пригласить сюда и Сотириха. К этому последнему отправлена была депутация с письменным приглашением явиться на собор. В пригласительной записке между прочим говорилось: «Еще вчера император назначил в нынешний день всем присутствовать на соборе, и ныне он сидит на своем престоле, ожидая твоего прибытия». Но Сотирих не пошел на собор. Этот более чем шестидесятилетний старец, разбитый нравственно, в лихорадке лежал на своем одре и отказался идти на собор. Собор в отсутствие Сотириха сделал, что нужно было. И все присутствующие подписали низложение Сотириха.[307]

Никита Хониат недоволен Мануилом за его участие в этом споре.[308] Он старается доказать, что и самые стихии по мановению высшей таинственной руки направлялись, хотя и безуспешно, к тому, чтобы вразумить императора, бравшегося не за свое дело. Он рассказывает, что когда Мануил с некоторыми своими советниками решал дело о том, чтобы рассмотрение богословского спора передать собору, вдруг раздался страшный гром, так что иные из присутствовавших попадали. Никита добавляет, что этот случай дал повод какому‑то тогдашнему чернокнижнику погадать на какой‑то таинственной книге о значении явления, и что таинственная книга будто ответила: падение мудрых, т. е. нужно ожидать падения мудрых. Историк со своей стороны пишет: «И точно, умнейшие люди того времени были извержены из Церкви» (разумеются Сотирих и другие).[309] Иначе смотрит на участие Мануила в разбираемом споре видный богослов того времени Николай Метонский. Он прославляет царя как искусного врача, который делает в нужное время спасительную операцию.[310] Кто же из этих лиц правее — Никита или Николай Метонский? По нашему суждению, Л тот и другой — не правы. Можно сказать одно: Мануил держал себя прилично в течение спора. Нехорошо только то, что с несчастным Сотирихом, без сомнения, по инициативе императора, цоступлено слишком жестоко; забыто мудрое правило: повинную голову меч не карает.

Другой еще более замечательный спор возгорелся в Византии спустя 5 или 6 лет от начала предыдущего: «о славе Христовой». Действующим лицом в нем был сам император Мануил. Спор Касался того, как понимать изречение Христа: «Отец более Меня есть» (Иоанн. 14, 28). Поводом к происхождению спора было следующее: некто Димитрий, человек, имевший незначительное общее образование, но не чуждый религиозных познаний, возомнил себя богословом, начал рассуждать по вопросам богословским или, по Выражению Киннама, «болтать до бесконечности». Этот самый Димитрий нередко был отправляем послом на Запад и каждый раз возвращался оттуда с запасом богословских новостей или — как выражается Киннам — с «сильным нравственным насморком». Однажды, побывав по своим обязанностям в Германии, он вывез оттуда обвинение на Западную церковь, что будто бы в ней учили, что «один и тот же Сын Божий и меньше, и равен рождающему Его Богу Отцу». Очевидно, Димитрий что‑то перетолковал посвоему. Он стал доказывать в Византии, что на Западе появилась Вресь, вступал с византийцами в собеседования по этому поводу, Наконец, даже написал какую‑то книгу и представил ее императору. В чем заключалось собственное мнение Димитрия — сказать трудно. Мануил не одобрил книги Димитрия, потому ли, что она Заключала вздор, или же потому, что император не желал нового разгара богословских споров — неизвестно. Император сказал новому богослову Димитрию: «Если можно скрыть эту книгу в земле, то немедленно закопай ее, чтобы не сделаться тебе виновником Погибели многих». Но Димитрий на этом не успокоился. Он сделался еще смелее, читал свое сочинение как отдельным лицам, так и в собраниях, даже вошел в сношения со многими архиереями И другими духовными лицами. Вследствие этого спор «сделался общим и чрезвычайно усилился, так что тогда не было никого, кто не говорил бы и не делал исследований по этому предмету, к Какой бы стороне спорящих не принадлежал».[311] По связи указанного Димитрием западного учения с текстом: «Отец более Меня есть», все изыскания именно и обратились на разъяснение этого текста. Образовалось в Византии несколько партий, не сходившихся одна с другой в воззрениях на спорный пункт. Таких партий было не меньше пяти. Одни думали, что Отец называется большим Сына только потому, что Отец есть принцип Сына, причина его вечного рождения. Эта партия ссылалась, в доказательство своего воззрения, на многие места из Отцов Церкви, которые в этом именно смысле понимали спорное евангельское изречение. Другие исследователи вопроса, составлявшие вторую партию, не соглашались с таким решением и говорили: Христос меньше Бога Отца не только потому, что Отец причина Сына, но и потому, что Христос почитал себя меньшим Отца, принимая во внимание свою человеческую природу. Эти две партии стали господствующими. Они жарко нападали одна на другую, обзывая друг друга именем еретиков. Последнюю партию честили наименованием несториан, так как она раздельно приписывала меньшинство Сыну перед Отцом — и по божеству, и по человечеству. Первую же партию, которая находила, что Отец более Сына только по божеству, именовали противники ее монофизитской, так как эта партия будто бы допускала одно божественное естество во Христе. Рядом с этими двумя главными партиями появились еще третья, четвертая и пятая. Третья партия доказывала, что Христос употребил выражение: «Отец более Меня есть» только в отношении к Его самоуничижению, поскольку Он, пребывая в лоне Отца, вошел во чрево Марии Богородицы. Четвертая партия спорное евангельское изречение относила только к человеческой природе Христа. Защитники этого мнения говорили, что Христос, произнося слова: «Отец более Меня есть», в мысли своей разделял Божество и человечество Свое и лишь к человечеству относил свое меньшинство перед Отцом. Наконец, как мы сказали, была и пятая партия. Она раскрывала мысль, что Христос, говоря те же слова, имел в виду не собственное Лицо, а говорил лишь как представитель всего человечества вообще, подобно тому, как Он говорил в этом же смысле: «Боже, Боже, на что мя оставил?».[312]

Император Мануил, разумеется, не остался в стороне от этих споров. Он деятельно участвовал в них. Он был вождем той партии, которую мы назвали второй и которая утверждала, что Сын меньше Отца, так как Отец виновник вечного рождения Сына и так как Сын сделался человеком. Это мнение Мануил считал своим собственным мнением, и возможно, что оно обязано ему своим происхождением. Он крепко держался за него, не хотел ни на шаг от него отступить. Император решительно объявлял: «Мне надобно крепко держаться высказываемого мною учения, да я думаю, и нелегко кому‑либо отклонить меня от него». Тот же Мануил при другом случае объявлял, обращаясь к остальным партиям по вопросу: «Вооружайтесь, постарайтесь сразиться со мною — со мною, выступающим против вас всех, — сразитесь не силой рук, а действенностью слова».[313] Очевидно, партия царя сначала была очень малочисленна. Император пожелал, однако, доставить торжество принятому им учению над остальными толками. С этой целью он тщательно собирает изречения отеческие, которые так или иначе подтверждали его учение, именно свидетельства Афанасия Великого, Василия Реликого, Григория Богослова, Златоуста, Амвросия, Августина и т. д.,[314] и рассылает этот сборник изречений патриархам и епископам. С той же целью он вступает со многими богословами в личные словопрения и старается, пользуясь своей ученостью и диалектической тонкостью, склонить их в пользу своего мнения. Император приглашал к себе по два, по три, а иногда и более своих противников, Вводил с ними в собеседования, и, имея «язык изворотливый и суждение гибкое», привлекал их на свою сторону. Перед иными из своих противников он притворялся человеком, в высшей степени относящимся к истине, и говорил: «Я одно только имею в виду — как бы не оскорбить Бога; за Него я готов тысячекратно терпеть Оскорбления».[315] И такие слова, конечно, не оставались без должного внимания. Когда все подобные средства не приводили к цели, когда Известное духовное лицо оставалось непреклонным в своих воззрещиях, царь начинал грозить ему извержением из сана и т. д. Таким Образом большинство духовенства оказалось на стороне Мануила. Но нужно сказать, многие присоединялись к нему неискренне. Так, Некоторые хотя и не спорили много с Мануил ом, однако в душе были уверены, что «если не теперь, то после смерти — там Мануил будет непременно предан анафеме».[316]

Но главным средством, с помощью которого Мануил дает торжество своему мнению над прочими, был собор, собранный императором в 1166 г. в Константинополе. В этом соборе должны были Принять участие патриархи: Константинопольский (Лука), Антиохийский и Иерусалимский, а также все епископы, какие только Проживали в Константинополе. Собор имел семь заседаний. На Первых заседаниях председателем был сам император, окруженный Принцами и двором.[317] Собор открылся 2 марта 1166 г. На первом [318] заседании деятельность собора выразилась в том, что каждый из епископов, за исключением патриархов, по одиночке был спрашиваем: как понимает он слова Господа: «Отец более Меня есть». Большая часть епископов, под давлением императорского авторитета, высказала себя в пользу мнения, коему благоприятствовал Мануил. Впрочем, некоторые епископы осмелились поддержать и другие из прежде исчисленных нами воззрений по вопросу, но они не держались за эти воззрения настойчиво, а из предосторожности прибавляли, что они не отказываются принимать и другие толкования отцов. В заключение дали свои объяснения трое патриархов, и прежде других — Константинопольский. Патриархи высказались в смысле мнения Мануйлова, т. е., что Христос называет Себя меньшим в сравнении с Отцом по своей божественной природе, но также и по человеческой природе. При этом патриархи потребовали, чтобы и другие епископы, которые высказались нерешительно, прямо и без обиняков выразили свое мнение по вопросу. Это требование привело к тому, что все епископы согласились с императорским воззрением.[319] В следующее заседание собора под определениями его подписались император Мануил, три патриарха и 50 митрополитов и епископов.[320] На третьем заседании ввиду того, что на ближайшее воскресение падал известный, установленный в Греции, в память победы над иконоборцами, праздник Православия, положено было к другим анафематствованиям и возглашениям вечной памяти, совершаемым в этот день, присоединить новые четыре определения, заключавшие в себе или анафему, или возглашение вечной памяти тем партиям, которые так или не так относились к спорному вопросу. Положено было и на будущее время всегда читать эти определения в неделю Православия.[321] Дальнейшие деяния собора заключались в следующем: на одном из них определеннее провозглашена была анафема против всех, кто не разделял мнения императора, именно объявлена была «анафема всякому, кто большинство Отца перед Сыном не относит также и к человеческой природе Сына».[322] На другом из заседаний Никейский митрополит Георгий за сопротивление возобладавшему мнению подвергнут был отлучению на год.[323] Мануилом издан был указ, которым все подданные императора под опасением наказаний обязывались следовать соборному определению.[324] Об этом Никита Хониат говорит так: «Утвердив свое определение, как пламенным лечом, красной грамотой, угрожавшей смертью и отлучением от Церкви тому, кто осмелится даже сам про себя вникнуть в этот предмет, — не говорим уже о тех, кто стал бы явно противоречить И роптать, — император Мануил вслед за тем, по совету некоторых своих приверженцев и льстецов, вырезал это определение на каменных досках и поставил их в Софийской церкви».[325] Рассказывая вкратце об этом споре, Никита Хониат сильно порицает Мануила за участие в нем, указывая в императоре упорство и деспотические поползновения, и всякий согласится, что историк прав. Но вот вопрос: можно ли похвалить византийскую иерархию, столь склонную следовать посторонним внушениям по вопросам богословским?[326]

Третий замечательный богословский спор, возникший и волновавший византийское общество при императоре Мануиле, составляет спор о Боге Магометовом. Это уже было под конец царствования Мануила. Дело было так. Императору не нравилась и казалась подозрительной следующая формула, которая находилась в греческих требниках и которую должны были произносить обращенные от магометанства к христианству: «Анафема Богу Магометову, о котором Магомет говорит, что Он есть Бог олосфирос, что Он не рождает и не рожден, и Ему никто не подобен». Мануил предложил уничтожить эту формулу в требниках: во–первых, потому, что анафема на Магометова Бога есть в существе дела анафема иа Бога вообще (т. е. Мануил хочет сказать, что Бог один и тот же у магометан и христиан); во–вторых, потому, что подобная формула могла служить соблазном для обращающихся из магомеганства в христианство (и таким образом задерживать переход Магометан в истинную веру). Для рассмотрения дела император Назначил собор. Собрались многие епископы, которые проживали в Константинополе, и во главе их патриарх столицы Феодосий; прибыл и сам император. Мануил держал красноречивую речь в защиту своего требования. Но его красноречие на этот раз лилось понапрасну. Патриарх и епископы на этот раз не хотели соглашаться с Мануилом, не хотели даже и слышать о его предложении. Они объявили, что в принятой формуле подвергается анафеме не Бог вообще, Творец неба и земли, а измышленный бреднями Магомета бог–олосфирос, нерожденный и нерождающий; да и притом, говорили они, мы не совсем хорошо понимаем слово: όλόσφυρος. (Заметим, что это слово по филологическому его смыслу значит: массивный, твердый, компактно весь сколоченный и, по–видимому, указывало на вечность божества.) Но император оставался при своем мнении и решил отстоять его. Он избирает другой путь к достижению цели, именно обращается к общественному мнению, хочет привлечь на свою сторону светское образованное общество Византии и таким образом обезоружить иерархию. С этим намерением он составляет красноречивый и обстоятельный императорский указ; в нем он старался доказать, что прежние цари и архиереи допустили существование указанной формулы о Боге Магометове лишь по неосмотрительности и неразумию. Указ объявлен был публике во дворце; на этом чтении обязательно присутствовали родственники царя, члены сената, вельможи, вообще образованнейшие лица столицы. Это произведение Мануйлова пера произвело наилучшее впечатление на слушателей. Никита Хониат, который при всяком удобном случае порицает Мануила за его теологическое совопросничество, на этот раз отдает полную дань уважения грамоте царя. «Это произведение Мануила, — говорит историк, — приправленное красноречивыми доводами, имело такую силу убеждения, что едва могли оторвать свой слух от него не только люди, обращавшие внимание на изящную и приятную оболочку, но даже и те, которые вникали в смысл написанного». Аудитория задрожала от грома рукоплесканий. Таким образом, общественное мнение образованнейших и влиятельнейших людей в Византии стало на сторону императора. Но от этого мало выиграло дело. Представители Церкви оставались глухи к общественному мнению. Патриарх не сдавался. Он не только не соглашался с указом Мануила, но и других убеждал остерегаться его как яда. Император оскорбился таким отношением иерахии к его предприятию, осыпал епископов бранью и называл их, по словам Никиты, самыми унизительными именами.[327] Он не смутился противодействием иерархии и повел дело дальше. Издает второй указ, в котором снова настаивает на своем мнении и затем назначает новый собор в Скутари, куда император удалился по случаю болезни для пользования чистым загородным воздухом. Сюда вызваны были императором патриарх и епископы, но Мануил по болезни не мог вступить в личное собеседование с отцами: дело велось через любимого царского секретаря. Этот последний от лица императора предъявил собору две бумаги: это была, во–первых, грамота, в которой Мануил излагал свое воззрение по спорному вопросу, а во–вторых, письмо его к патриарху. Император требовал, чтобы епископы подписали указанную грамоту. А письмом он всячески укорял патриарха и архиереев за упорство и настойчивость, грозил даже собрать собор, на котором председательство хотел поручить не кому иному, а римскому папе (понятно, что папа в этом письме Мануила служил лишь чем‑то вроде пугала). В том же письме к патриарху император писал: «Я был бы неблагодарен Богу, если бы не употребил все старание со своей стороны для того, чтобы Его, истинного Бога, не подвергали анафеме». Но патриарх и епископы и теперь не хотели разделять мнения царского.[328] С особенной ревностью выступает на этот раз против царских требований знаменитый Евстафий, митрополит Фессалоникийский, муж широкой учености, отличавшийся даром красноречия. Этот Евстафий с жаром объявил: «Я счел бы себя вовсе лишившимся ума и был бы недостоин этой архиерейской одежды, если бы признал истинным какого‑то Магометова Бога, руководителя и наставника на все гнусные дела». Необыкновенная смелость, с которой стал противиться Евстафий императору, повергла всех в ужас. Слушатели едва не оцепенели при этих словах Евстафия. Царский секретарь в ту же минуту отправился доложить об этом случае Мануилу. Император пришел в неописуемое удивление и счел себя глубоко оскорбленным словами Евстафия. Он говорил: «Или я оправдаюсь и докажу, что я не верую в Бога — учителя всякого нечестия, и тогда подвергну заслуженному наказанию того, кто изрыгает хулу на помазанника Божия, или же я буду уличен в том, что я прославляю иного Бога, а не истинного, и тогда буду благодарен, что меня отвратили от ложного мнения». Патриарх Феодосий отправился в покои императора, долго уговаривал его извинить проступок Евстафия и наконец, для укрощения гнева царского, обещал, что он, патриарх, и епископы согласятся принять исключение из требников формулы о Боге Магометове. И по–видимому, на самом деле собор перестал противиться воле царя. Мануил был в восторге, простил Евстафия и с миром отпустил епископов в Константинополь. Но император несколько обманулся в своих надеждах. На другой день рано поутру является к патриарху императорский гонец, который с нетерпением требовал, чтобы епископы, собравшись, подписали царское определение. Епископы быстро собрались у патриарха, но подписаться под определением отказывались. Хотя епископы накануне, вероятно, из‑за опасения ради Евстафия и соглашались вполне принять мнение Мануила, но теперь, когда опасность миновала, они снова стали противоречить императору. Они начали критиковать определение, нашли здесь неточности, стали требовать перемены в изложении. Узнав об этом, император сильно гневался на епископов и осыпал их неприличной бранью, обзывал их «чистыми дураками». Что за этим последовало — история не знает. По крайней мере, конец продолжительного спора был совсем неожиданный: об окончании его историк Никита говорит лишь в нескольких словах. Епископы, говорит он, кое‑как согласились уничтожить формулу, соблазнявшую императора, и заменили ее новой, в которой вместо анафемы на Бога Магометова провозглашалась анафема на самого Магомета, его учение и его приверженцев.[329] Нужно, впрочем, признать, что наши документы слишком бледно и отрывочно передают историю этого интересного спора.[330]

Никита Хониат по обыкновению порицает Мануила и за этот богословский спор. Он указывает в императоре «безрассудную настойчивость», а мнение Мануила считает противоположным истине, «настоящим и самым худшим безумием».[331] В этих словах историка справедливо то, что император недостойно и неприлично обращался в данном случае с высшим византийским духовенством.[332]

Тот же император Мануил оставил по себе достаточное число законодательных памятников, свидетельствующих, что дела Церкви его сильно интересовали. Говорим о новеллах Мануила по различным вопросам церковным. Из новелл этого императора познакомимся, впрочем, с немногими, именно с такими, в которых наиболее отражаются дух эпохи и стремления императора. Новеллы Мануила прежде всего свидетельствуют, что он очень заботился 0б ограждении неприкосновенности недвижимых имуществ, принадлежащих Церкви. Так, в новелле, изданной в 1148 г., он объявляет очень важные привилегии по части владения недвижимым лмущеотвом как знаменитой Софийской церкви, так и различных митрополий, архиепископий и епископий. «Этим хрисовулом, — говорится здесь, — утверждается и поставляется в безопасность всякий документ, принадлежащий церквам, состоящим под управлением епископов, и самой первой между ними (Софийской), документ на недвижимые имущества их, в чем бы они ни состояли, где бы ни находились. А все, что есть в хрисовулах‑ли различных императоров, или грамотах, или в простых повелениях и актах (относительно имущества каких‑либо церквей) нетвердого и в чемнибудь не имеющего точной и должной сообразности с законами, теперь все это исправляется, и на будущее время определяется, чтобы от этого не было для всех указанных церквей никакого предосуждения (препоны) во все века». Замечательно по своей энергичности заклятие, которым оканчивается хрисовул. «Если кто захочет, по любви к деньгам или по другой какой причине, оказать пренебрежение к определениям настоящего хрисовула, тот, во–первых, не узрит света Пресвятой Троицы, когда престанем перед страшным судилищем; затем, отпадет от части христиан, как Иуда от двоюнадесяти; и сверх того, навлечет на себя проклятие от всех почивших, праведных и богоносных отцов».[333] В особенности император старался блюсти интересы Великой, или Софийской, церкви. Когда через несколько лет после предыдущей новеллы Мануил узнал (в 1153 г.), что выходят какие‑то затруднения во владении этой церкви недвижимыми имуществами, то он издал новую новеллу, в которой решительно и безусловно утверждались за Великой церковью все ее недвижимые владения, причем законодатель прибавляет: «Хотя бы жили здесь купцы или ремесленники, хотя бы в каком‑нибудь из них построены были укрепления, хотя бы находилось в них и что‑либо другое, принадлежащее казне». Имения эти, притом, навсегда освобождались от всяких податей. Законодатель говорит: «Не должно быть дозволено сборщику податей ни в какое время, никаким образом входить во все эти имения, ни привлекать к какому бы то ни было взысканию и исследованию».[334] Мануил заботился также и о возвышении личных прав духовенства. Ему принадлежит новелла, в силу которой «всем священникам, где бы они ни находились в странах греческих, священникам, которые платили общественные подати (вероятно, с личного имущества. — А. Л.), он не только предоставил свободу от всякой общественной повинности, но и свободу от поземельной подати»[335] Так значительна была заботливость Мануила о церквах и духовенстве. Но нельзя сказать, чтобы равным же покровительством пользовались со стороны этого императора и многочисленные монастыри византийского государства. Можно догадываться, что Мануил не питал симпатий к монашеству в том его виде, какой оно приняло к его времени. Правда, сохранилась до нас одна новелла Мануила (1158 г.), которая утверждает за монастырями почти те же самые привилегии, которые новеллой от 1148 г. предоставлены относительно владения недвижимыми имуществами всем церквам, начиная с Софийской церкви, но нужно сказать, что подобные привилегии даются законодателем не всем монастырям, но некоторым, хотя может быть и многим, которые и исчислены императором.[336] Таким образом, на монастыри и монашество Мануил не простер тех милостей, какие изливались от него на церкви и духовенство. Мало этого: есть основания утверждать, что этот император желал очень сильно ограничить права монастырей в приобретении недвижимых имуществ. По свидетельству историка Никиты Хониата, Мануил возобновил закон, изданный в X в. императором Никифором Фокой, в котором запрещалось монастырям увеличивать их недвижимые имущества через покупку или дарение.[337] «Этот закон, — говорит Никита, — от времени превратился в мертвую букву и потерял силу, но Мануил воскресил его, согрев, как бы кровью, красными царскими чернилами».[338] Вот главные черты указа Никифора Фоки: «Божественный Искупитель, — так говорится в указе, — имея попечение о нашем спасении и указывая пути к нему, научает нас, что многое стяжание служит существенным к тому препятствием. Предостерегая нас против излишнего, Спаситель запрещает даже думать о пище на завтрашний день, а не только что о жезле, суме и новой перемене одежды. И вот, наблюдая теперь совершающееся в монастырях и замечая явную болезнь (ибо лучше всего назвать это болезнью), которая в них обнаруживается, я не мог придумать, каким врачеванием может быть исправлено зло и каким наказанием следует наказать чрезмерное любостяжание. Кто из святых отцов учит этому, и каким внушениям они следуют, дойдя до такого излишества, до такого, по слову Давидову, суетного безумия? Не каждый ли час они стараются приобретать тысячи десятин земли, строят великолепные здания, разводят бесконечные табуны лошадей, стада волов, верблюдов и другого скота, обращая на это всю заботу своей души, так что монашеский чин ничем уже не отличается от мирской жизни со всеми ее суетами. Разве слово Божие не гласит нечто тому противоположное и не заповедует монахам полную свободу от попечений? Разве оно не поставляет в посрамление нам беззаботность птиц? Взгляни, какой образ жизни вели св. отцы, которые воссияли в Египте и Палестине, и ты найдешь, что жизнь ях была до такой степени проста, как будто они имели лишь душу 0 достигли бестелесности ангелов. Христос сказал, что царствие небесное приобретается многими скорбями. Но когда я посмотрю на тех, кто хотя и дает обет удаляться от сей жизни, но лишь переменой одежды свидетельствует о перемене жизни, и затем вижу, как они обращают в ложь свои обеты и как противоречат поведением своим наружному виду, то я не знаю, как назвать это, как не комедией, придуманной для посрамления имени Христова? Не апостольская это заповедь, не отеческое это предание — приобретение громадных имений и множество забот о плодах, приносимых деревьями». После этих рассуждений законодатель определяет: «Не должно жертвовать на монастыри поля, поместья или угодья, таковых, — замечает законодатель, — за ними довольно уже числится от прежнего времени, а можно жертвовать в пользу монастырей рабов, волов, стада овец и иного скота, так как при этих пособиях монастыри могут заняться обработкой втуне лежащей земли». Этими последними словами указа запрещалось увеличивать недвижимые имущества монастырей. В этом же указе Никифор запрещает строить новые монастыри среди населенных местностей, а позволяет их сооружать в местах пустынных.[339] Вот этот‑то указ императора Никифора Фоки и восстановляет Мануил.[340] Мануил, по рассказу Никиты, порицал всех своих предшественников, не исключая деда своего и отца, за то, что они, устрояя монастыри, приписывали к ним целые десятины плодородной земли и луга; Мануил находил, что его предшественники, поступая так, делали хорошее дело нехорошо.[341] Этот император на собственном примере показал, как следует устроять монастыри в материальном отношении. Он создал один монастырь, во имя архангела Михаила, на Понте, в уединенной местности. Собрав сюда самых лучших монахов, он обеспечил им жизнь, ничем не развлекаемую. Именно, хорошо понимая, что владение недвижимым имуществом, как сопряженное с разными хлопотами, не соответствует монашеским обетам, он не дал таких имуществ своему монастырю, не подарил ему ни полей, ни виноградников, а взамен того положил производить монахам из царской казны столько жалованья, сколько нужно для безбедного существования. Современники чрезвычайно одобряли Мануила за то, что он восстановил известный указ императора Никифора. Историк Никита находит, что монахи тех времен так испортились, что необходимы были самые строгие меры к улучшению жизни монашеской. Мануил, по суждению Никиты, так поступил потому, что не находил полезным того порядка вещей, когда монахи, принимая на себя обет монашества, в то же время стремились жить богато и бывали больше развлечены хлопотами, чем люди мирские. «Монахам, — говорит Никита, — вообще следовало бы устроять себе жилища в неизвестных местах и в пустынных странах, в углубленных пещерах или на высоких скалах, а они вместо того, — жалуется историк, — воздвигают монастыри на площадях и перекрестках Константинополя, да притом же в этих монастырях живут не действительные подвижники, а люди, которые потому и монахи, что они остригли волосы, переменили платье, отпустили себе бороду».[342] Так же и знаменитый муж тех времен Евстафий Фессалоникийский, одобряя какого‑то царя за его строгие распоряжения относительно монашества и в особенности за то, что он отнял у монахов управление монастырскими имуществами, вероятнее всего разумеет под этим царем именно Мануила.[343]

Заслуживает внимания еще новелла Мануила (1166 г.), которой император определил деление праздников церковных на большие и малые. Побуждением к изданию этой новеллы послужило то, что чиновники, заправлявшие судебной частью в государстве, по небрежению о своем долге установили для себя широкий круг праздников, в течение которых должно было приостанавливаться производство судебных дел: все многочисленные праздники церковные сделались для них днями свободными от гражданских обязанностей. От такого порядка вещей, разумеется, выигрывали сами чиновники, обязанные заниматься судопроизводством, но страдали истцы и ответчики, вообще страдало правосудие. Чтобы доложить конец произволу, император Мануил и издал новеллу, которая делила церковные праздники на великие и малые (те и другие перечислены в новелле). В большие праздники судопроизводство совсем приостанавливалось, а в малые лишь относительно; именно, в последнем случае служители правосудия обязаны были исполнять возложенный на них долг как до литургии, так и после литургии; они освобождались в малые праздники лишь в течение тех часов, когда совершалась литургия, чтобы они могли участвовать в общественном богослужении. Об этой новелле следует заметить следующее: император не сам производил классификацию праздников на великие и малые, но при участии в этом религиозном деле представителей Церкви, патриарха и епископов; далее: замечательно, что к числу больших праздников, кроме Господних, Богородичных и Предтечи, отнесены дни памяти всех двенадцати апостолов (под разными числами разных месяцев), мало святителей В ни одного мученика и чудотворца. Очевидно, дни памяти Св. апостолов отнесены к великим праздникам потому, что эти святые лица имеют вселенское значение, как послужившие усвоению спасения для всего мира; из дней, посвященных памяти святителей, к праздничным в собственном смысле отнесены лишь те дни, в которые совершается память таких лиц, которые своим учением а борьбой за православие стали всемирно известными, например, Иоанн Златоуст, Афанасий Великий, Кирилл Александрийский. Нет сомнения, деление праздников на большие и малые произведено С полным разумением. Стоит упомянуть еще о том, что император так называемые высокоторжественные, или царские, дни (день рождения государя и день восшествия его на престол) не относит К праздничным дням: император положил, что в эти дни он сам будет заниматься принадлежащими ему, как царю, делами и требует, чтобы по его примеру поступали и служители правосудия.[344]

Второй преемник Мануила Андроник I Комнин, проложивший вебе путь к престолу убийством малолетнего Алексея, сына Мануйлова, в его отношениях к Церкви известен почти только с дурной стороны. Это и совершенно естественно, если возьмем во внимание его религиозно–нравственный характер, с которым мы уже знакомы. Он вспоминает о Церкви, кажется, только тогда, когда ему нужно какое‑либо нечистое свое деяние прикрыть авторитетом Церкви. Так, известно, что когда Андронику захотелось выдать свою побочную дочь Ирину за Алексея, побочного же сына императора Мануила, то он во что бы то ни стало решил обойти преграды к такому браку; а преграды эти заключались в том, что Рак этот представлялся несообразным с церковными правилами: Андроник и Мануил были двоюродные братья.[345] Ввиду этого император отсылает к патриарху Феодосию с синодом коротенькую записочку, в которой требует разрешения брака во имя государственной пользы. И когда более ревностные из иерархов не соглашались разрешить совершение противозаконного брака, то Андроник повел дело так, что патриарх должен был оставить кафедру. Удаление патриарха Феодосия император «принял за прекрасный подарок судьбы», воспользовавшись этим случаем для осуществления своего желания.[346] Патриарх и ранее того немало терпел неприятностей от этого необузданного государя, так что Феодосию в самом деле ничего не оставалось делать, как удалиться на покой. Известен следующий случай, прекрасно рисующий отношение императора к патриарху. Андронику, который сначала управлял государством от имени малолетнего императора Алексея II, нужно было во что бы то ни стало отделаться от матери этого последнего, которая мешала ему распоряжаться делами по–своему. Андроник решился изгнать ее из дворца и из столицы. Для оправдания своего поступка он пожелал, чтобы и патриарх Феодосий одобрил эту меру. А между тем, Феодосий не изъявлял согласия на это. При таких обстоятельствах Андроник делает следующее: он наущает народ против патриарха, заставляет толпу требовать от архипастыря согласия на изгнание вдовствующей императрицы.[347] Выходит дикая сцена: буйный и наглый народ, по инициативе правительства, шумным потоком стекается к патриаршим покоям и здесь совершает неистовства. Случай характеристичный, не требующий дальнейших комментариев.[348]

Столь же дурно, как и Андроник I, относился к Церкви и император Исаак Ангел. Его десятилетнее царствование было целым рядом случаев, когда император самовольно низвергал с кафедры одного за другим византийских патриархов. Исаак так хотел, и этого было достаточно, чтобы патриархи менялись то и дело.

Недаром историк говорил об Исааке: «Царь при своей безрассудности и силе никак не мог воздерживаться от того, чтобы по своему произволу не превращать и не переиначивать всех дел не только человеческих, но и божественных», т. е. религиозных. Вот список патриархов, безвинно низверженных Исааком с византийской кафедры. Едва вступив на престол, он первым делом низводит с кафедры патриарха Василия Каматира, несмотря на то, что этот последний много содействовал к возвышению Исаака на императорский трон. Причиной низложения было то, что он позволил снять монашеское платье многим благородным женщинам, которые пострижены были насильственно императором Андроником. Вместо Василия возведен был на патриаршество Никита Мунтан; это был человек уже престарелый. Император низвергает его, несмотря на то, что Никита стал патриархом по воле самого же Исаака; он был низвержен под тем предлогом, что он уже стар и бесполезен. По низвержении Никиты патриаршую кафедру занял монах Леонтий. Исаак по поводу назначения в патриархи этого, дотоле ничем не известного монаха, с клятвой рассказывал, что он этого человека никогда прежде не знал, но что Божия Матерь ночью указала ему на него в откровении, не только описав вид и доблести его, но и указав место, где он проживал. Хотя такое, так сказать, сверхъестественное избрание монаха Леонтия в патриархи, по–видимому, обеспечивало прочность его патриаршества, однако же на деле случилось не так: не прошло и года, как Леонтий был низвергнут Исааком. Историк замечает, что император «осрамил Леонтия». Нужно было назначить нового патриарха. Исаак решился возвести на византийский патриарший престол тогдашнего иерусалимского патриарха Досифея, разыграв при этом, по выражению историка, «Целую драму». Досифей был человек простой, но большой проныра. Сначала он был простым монахом в Студийском монастыре в Константинополе, втерся в расположение Исаака, когда этот еще Не был императором, и, конечно, совершенно наобум, предсказал ему императорскую корону (мы знаем, что тогда такие пророчества были в ходу). Предсказание сбылось. Это еще более сдружило Исаака с Досифеем. Когда сделалась вакантной патриаршая кафедра в Иерусалиме, император постарался посадить на нее своего любимца. Теперь же, по низвержении византийского патриарха Леонтий. Исаак этого самого Досифея захотел возвести на столичную патриаршую кафедру. Но к этому нашлось препятствие, а именно, Церковь запрещала перемещение епископов с одной кафедры на Другую. Тогда Исаак пустился на хитрость. Он призвал к себе во дворец известного канониста Вальсамона, патриарха Антиохийскокоторый только по имени был Антиохийским патриархом, а проживал в Византии (ввиду того, что Антиохия давно была во власти латинян–крестоносцев). Наедине в беседе с Вальсамоном, как рассказывает историк Никита, Исаак притворился горюющим о том, что Церковь оскудела людьми благочестивыми и разумными, что трудно найти человека, который с достоинством мог бы занимать патриаршую кафедру в Византии. Поговорив так, царь в заключение объявляет, что он давно имеет намерение перевести с кафедры Антиохийской на Константинопольскую — его, Вальсамона, как лицо, сияющее всеми достоинствами, но что одно затрудняет его, именно то, что подобного рода перемещения возбранены канонами. Другого рода дело было бы, прибавил Исаак, если бы Вальсамон, как знаток церковных правил и церковной истории, доказал, что перемещения епископов с одной кафедры на другую и прежде бывали и теперь могут быть при известных случаях и взялся бы убедить в этом прочих архиереев; тогда он, говорил император Вальсамону, с величайшей радостью и без всякого замедления сделал бы Вальсамона из патриарха Антиохийского — Константинопольским. Ничего не подозревая, Вальсамон горячо принялся за дело.[349] На следующий же день в синоде он постарался убедить епископов, что перемещение с одной кафедры на другую — дело дозволительное и не представляет непобедимого затруднения. Об этом определении синода доведено было до сведения императора; оно, конечно, было им принято. Но что же случилось? Император переводит в Константинополь Досифея, патриарха Иерусалимского, а Вальсамон, жестоко обманувшийся, так и остается титулярным патриархом Антиохийским. При этом известии, по словам историка, «архиереи, омороченные, понапрасну нарушившие каноны, только рты разинули от изумления». Рассматриваемое распоряжение императора Исаака встречено было с неудовольствием не только епископами, но и народом. Ненавидимый всеми, Досифей, хотя в сопровождении великолепной свиты и приехал в столицу, но отказывается от кафедры Константинопольской. Император, однако же, стоит на своем, он не хочет выносить сопротивления, отдает приказание, чтобы Досифей в сопровождении военной силы введен был в Софийский храм, кафедральную церковь Византии, и таким образом сделался бы патриархом столицы. И вот Досифей — патриарх в Византии, но ненадолго. Царь не мог сломить общего сопротивления. Патриарх был отставлен, но Исаак не порвал с ним дружбы. Досифей проживал в столице и пользовался таким влиянием на Исаака, что он «водил императора, как все говорили, не то чтобы за нос, а за уши»,[350] замечает историк.[351]

Жалкое царствование брата Исаакова Алексея III Ангела не заслуживало бы внимания и рассмотрения, если бы ко времени этого царствования не относилась история одного очень странного богословского спора в Византии, в котором принимал более или менее активное участие названный император. В царствование императора Исаака при патриархе Георгии Ксифилине начался, а в царствование Алексея III, при содействии патриарха Иоанна Каматира благополучно закончился спор о том: евхаристическое «тело Христово, которого мы приобщаемся, так ли нетленно (άφι5αρτον), каким оно стало после страданий и воскресения Христа, или же тленно (φΦαρτόν), каким оно было до времени страданий и смерти Его?»· Так формулирует историк Никита Хониат вопрос, взволновавший умы византийских богословов конца XII в. Но такое формулирование вопроса недостаточно разъясняет сущность спора. На деле спор об Евхаристии, возникший в указанное время, носит некоторые признаки спора так называемых стеркоранистов (stercoifanistae) и их противников, спора, получившего свое начало далеко от Византии. В византийском споре вопрос касался, точнее бы сказать, того: приемлемая нами Евхаристия подлежит ли обычным физиологическим процессам, каким подвергается всякая вкушаемая человеком пища, или же она (Евхаристия) не подчиняется этим физиологическим процессам? По самому существу вопроса, естественно выделились две партии споривших: одна давала отрицательный ответ на вопрос, другая положительный. Защитники отрицательного, более благоговейного и благовидного решения вопроса, в доказательство своего мнения ссылались на святоотеческие авторитеты. Они в защиту своего воззрения ссылались на богословие ЯЬ Кирилла (Иерусалимского); в этом богословии, по словам приверженцев рассматриваемого мнения, раскрывается, что Евхаристия есть исповедание и воспоминание того, что Христос ради нас умер и воскрес, т. е. тех моментов в истории Христа, когда Его»ло стало прославленным, духовным. У других отцов Церкви и писателей церковных они находили указание на то, что, приемля евхаристическую частицу, мы приемлем не какую‑нибудь часть Христову, а всецелого Христа, да и приемлем после воскресения 5го, когда тленное тело Его навеки преобразилось в нетленное. Защитники разбираемого воззрения в этом случае ссылались на учение об Евхаристии св. Иоанна Златоуста. В творениях Златоуста они обращали внимание на следующие его слова: «О, чудо! Восседающий одесную Отца приемлется нашими грешными руками». Он же говорил: «Он расцвел в законе, возрос в пророках, созрел на кресте, снедается по воскресении». В творениях Евтихия (патр. Константинопольского) защитники «нетленности» указывали на следующие слова его: «Приобщающийся, принимая часть даров, принимает всецело святое тело и всю честную кровь Господа, ибо тело Христово в таинстве приобщения разделяется всеми неразделимо, подобно тому, как какая‑нибудь печать, оставив на разных предметах множество оттисков и отпечатков своей формы, остается по отпечатании их одна и та же, не уменьшаясь и не изменяясь от числа оттисков, сколько бы их ни было, и как звук голоса, был произнесен кем‑либо и, разлившись в воздухе, всецело весь остается в устах (?) того, кто его произнес, и в то же время по мере своего разлития в воздухе, всецело весь достигает слуха разных лиц, так что никто из слушателей не воспринимает его более или менее в известной части, но все одинаково усвояют в совершенно полной и нераздельной ценности, сколько бы тысяч или десятков тысяч их ни было, хотя он также есть тело (?), потому что звук есть не что иное, как сотрясающийся воздух. Равным образом никто не может допускать сомнения, чтобы нетленное, по совершении таинственного жертвоприношения и после святого воскресения, тело и бессмертная, святая и животворящая кровь Господня, содержащаяся в видимых веществах, вследствие многократных совершений таинственного священнодействия могли утрачивать полноту своих сил, а не пребывали одинаково всецелыми во всех». Определяя процесс, какому подвергается в человеческом организме Евхаристия, византийские богословы думали, что с ней делается то же, что происходит и с закваской, входящей в тесто, причем ссылались на слова Христа о закваске. С этими воззрениями защитников «нетленности» не соглашались приверженцы учения о «тленности» евхаристических даров, нами принимаемых. Они рассуждали следующим образом: таинство Евхаристии не есть исповедание воскресения Христова; оно есть только жертвоприношение (значит, подобно ветхозаветным жертвам), и потому тело Христово в таинстве тленно, безжизненно и бездушно; приступающий к приобщению — рассуждали они — приемлет не всего Христа, но только часть Его, так как части только и причащаются. «В самом деле, — рассуждали они, — если тело Христово было нетленным и одушевленным, то вместе с тем оно было бы неосязаемо и невидимо; его невозможно было бы тогда раскусывать и разжевывать зубами, и при подобном раздроблении его на части не чувствовалось бы никакого усилия или напряжения». Они утверждали, что я Евхаристии мы принимаем не то тело Христово, каким оно стало.

По воскресении Его и каким станет наше тело после Страшного Суда. так как это тело не будет подлежать осязанию, зрению и иметь какой‑либо определенной человеческой формы. Защитники тленности приводили и еще какие‑то доказательства и соображения, но историк Никита не считает нужным приводить их, находя их пустыми и ничтожными. С точки зрения приверженцев «нетленности», сторонники этой последней партии являлись людьми «дерзкими», дозволяющими себе «поругание» над благомыслящими христианами.[352]

Появление споров в Византии о «тленности» и «нетленности» евхаристических даров нужно приписать влиянию Запада на Восточную церковь. Мы не думаем, чтобы самостоятельно могли появиться подобные споры в Византии, ибо греки сами по себе не расположены были вносить эмпирический элемент при решении богословских вопросов. Напротив, на Западе не только не чуждались такой разработки религиозных вопросов, но и прямо ставили вопрос о «тленности» и «нетленности» евхаристических даров. Споры эти давно уже начались на Западе и не прекращались и в конце XII в. В IX в. на Западе появились лжеучители, которые утверждали, что принимаемая нами Евхаристия подлежит тем же процессам, как и обыкновенная пища. Против них писал Пасхазий Ратберт.[353] В первой половине XII в. против таких же лжеучителей полемизировал Алгер из Люттиха, называя подобное заблуждение: haeresis foedissima stercoranistarum.[354] На Западе не прекращались разбираемые споры и около того времени, когда они появились и на Востоке. Так, знаменитый папа Иннокентий III (1198—1216) в сочинении «De mysteriis missae» разрешает между прочим вопрос и о том, что происходит с евхаристическим хлебом после того, как он принят нами внутрь, в таинстве; он отвечает, что как скоро «тело Христово принято нами, то оно теряет все признаки чувственности и становится духовным: Христос через уста верующего переходит в сердце верующего».[355] Мы полагаем, что споры о тленности и нетленности евхаристического тела и крови Христовой имеют в Византии внешний характер. Появление крестоносцев на Востоке легко могло служить к ознакомлению греков с такими сторонами латинского богословия, о которых они раньше ничего Не знали. Главным представителем учения о «тленности» приемлемой нами Евхаристии был в Византии какой‑то сначала маг, а потом монах и писатель по имени Михаил Сикидит.[356] Из кого состояли его приверженцы — неизвестно.

Особенной ревностью в борьбе с лжеучителем Сикидитом и его приверженцами заявил себя тогдашний патриарх Иоанн Каматир.[357] В своих катехизических поучениях Иоанн старался указать на то, что предмет настолько таинствен, что он превышает силы ограниченного разума человеческого; вообще он раскрывал в борьбе с заблуждением, что таинство потому и есть таинство, что его смысл и действие «вышеестественны». Патриарх вооружился, наконец, против вышеуказанного лжеучителя самым сильным средством — предал его анафеме. Сам тогдашний император Алексей Ангел не оставался в стороне от этого спора. Он поддерживал патриарха в борьбе с лжеучением, и весьма вероятно, голос царя много значил, когда Церковь брала на себя заботу прекратить «дерзновенное поругание» истины. Никита Хониат, конечно, не случайно отмечает, что Алексей, «в поднятом богословском споре подал свой голос в пользу более справедливого мнения».[358] Таким образом, хотя Алексей и принадлежит к числу ничем не замечательных императоров, но все же нельзя отказать ему в том, что он показывал ревность к охранению православия.

Опускаем без обозрения несколько царствований, именно царствования византийских императоров, имевших столицей Никею, так как ничего характеристического ни в хорошую, ни в дурную сторону нельзя сказать об этих царствованиях. Обращаемся прямо к правлению Михаила Палеолога, который хоть и начал править царством еще в Никее, но главная деятельность которого развивается уже в Константинополе. Михаил Палеолог, при котором и при содействии которого возникает так называемая Лионская уния, конечно, не мог быть таким императором, при котором дела церровные имеют правильное течение, и действительно не был. Самоуправление церковное было попираемо Михаилом в весьма значительной степени. Расскажем два случая из отношений Михаила к двум патриархам византийским его времени.[359] Михаил, как мы зваем, был человеком, который ради своекорыстных целей готов был на все. Он заявил себя тягчайшим преступлением в отношении К девятилетнему царственному младенцу Иоанну, именем которого Михаил сначала правил; он приказал ослепить его, чтобы захватить в свои руки императорскую власть.[360] Этот случай глубоко опечалил тогдашнего патриарха Арсения. Ревностный пастырь не мог простить Михаилу этого преступления. Он подверг императора церковному отлучению, хотя и не вычеркнул его имени из церковных молитвословий, боясь, как бы таким действием не вызвать слишком большого соблазна в народе. Царь был крайне недоволен образом действий патриарха. Сначала он старался лицемерной покорностью и смирением снискать прощение у Арсения, когда же ему это не удалось, он решился низвергнуть с престола сурового патриарха. Случай к этому для деспотического и нечестивого императора представился скоро.[361] Один из клириков, бывший секретарем у патриарха, по всей вероятности, по наущению самого Михаила, представляет последнему обвинительную записку, в которой исчислялись различные обвинения на патриарха. Записка изложена была по статьям в следующем порядке: во–первых, патриарх произвел перемены в чине утрени: в начале утреннего богослужения псалом, положенный за царя, Арсений велел исключить и начинать трисвятым;[362] во–вторых, султан Иконийский Азатин[363] находится в Дружественных отношениях с патриархом, так что нередко Арсений позволял ему со свитой — с неверующими агарянами — мыться в церковной бане,[364] в бане, где находятся мраморные изображения Св. Креста; в–третьих, патриарх приказал своему иеромонаху преподавать сыновьям султана части св. Евхаристии, тогда как неизвестно — были ли они крещены, и кроме того, во время утрени в Светлое Воскресение сам султан приходил к нему со своими сатрапами и присутствовал при его молитвословии. Патриарх, как скоро узнал о содержании поданной против него обвинительной записки, без особенного труда оправдался во всех возводимых на него проступках. Во–первых, относительно псалма Арсений оправдывался тем, что он сам первый ввел его в церковное употребление, по обычаю монастырскому, и сам же потом отменил, считая достаточным для полноты молитвы за царя трисвятое с поминовением; при этом патриарх присовокуплял, что в настоящее время царь и не вправе жаловаться на это, так как, будучи отлучен от Церкви, он недостоин ее молитв. А что султан со свитой мылся в церковной бане, касательно этого патриарх замечал, что он не давал подобного разрешения. Притом же, он не видит здесь ничего преступного: позволяется же мыться султану и агарянам в других банях столичных, где также есть изображения Креста и иконы; если другие бани открыты для них, то почему нужно удалять их из церковной’ Достаточно оправдывался патриарх и в том, что он имел церковное общение с султаном и его сыновьями. Нужно сказать, что султан Азатин происходил от христианских родителей и был крещен, а потом по какому‑то случаю принял притворно мусульманство, сделался султаном, но не отказался от христианства — по крайней мере, когда он бывал в Константинополе, он почитал иконы и соблюдал другие христианские обряды. Ввиду этого, в свое оправдание патриарх указывал на то, что султана и его сыновей он считает христианами, но не сам по себе, а на основании свидетельства епископа Писидийского, их крестившего. Хотя все обвинения против патриарха были или неосновательны, или неважны, царь, однако же, домогается суда над патриархом. Михаил созывает собор против Арсения и сам присутствует на нем. По правилам церковным, Арсений трижды призывался на собор для ответа по поводу возводимых на него преступлений, но он отказывался последовать приглашению. Арсений писал в ответ на приглашение, что он отвергает собор, собранный по приказанию царя, царя, отлученного от Церкви, но занимающего на соборе председательское место. Историк Пахимер находит Арсения совершенно правым, когда он не захотел явиться на собор, и пишет: «Судить патриарха в присутствии царя, вельмож и мирян, в царских чертогах и под непосредственным влиянием царя, вооруженного мщением, вовсе не следует и незаконно». Это, однако же, не помешало императору добиться от собора того, что Арсений, как ослушник Церкви (он не явился на собор, несмотря на приглашение), лишен был патриаршества и кафедры.[365] Не лучше обращается Михаил Палеолог и с другим патриархом его времени, Иоанном Векком, несмотря нa содействие этого последнего униатским стремлениям императора. Векк был замечательной личностью между прочим потому, что, являясь ревностным пастырем, он весьма часто отправлялся во дворец ходатайствовать за то или другое лицо перед императором, испрашивая у Михаила какой‑либо милости для нуждающихся и несчастных. Ходатайства патриарха сильно наскучили Михаилу, человеку жестокому, не знавшему, что такое христианская любовь. «Он ненавидел патриарха, — говорит Пахимер, — за его настойчивость, ибо ревность его считал сварливостью, а ходатайства за невинно осужденных вменял себе в беспокойство». Император пожелал чем‑либо досадить патриарху за его великую пастырскую ревность. Как скоро царь пожелал этого, нашлись лица, которые с удовольствием взялись помочь императору в выполнении подобного намерения. Явились клеветники, обвинявшие патриарха в блудодеянии, в расхищении церковных имуществ и в том, наконец, что он проклинал царя. Последнее обвинение основывалось на том, что патриарх, часто безуспешно ходатайствуя перед императором за кого‑либо невинно страждущего, в свое оправдание говорил подобному лицу: «Бог свидетель, как я старался за тебя перед царем». Эти возгласы Векка истолковывались клеветниками в том смысле, что будто патриарх призывал гнев Божий на голову немилосердого императора. Как ни важны были все эти обвинения, Но они не вели к цели, потому что патриарх был выше подобных обвинений. Тогда император решился каким‑либо другим способом причинить крупную неприятность Иоанну Векку. Он решился сократить размер патриаршей юрисдикции. Михаил издал новеллу, В силу которой всякого рода места, подчиненные дотоле патриарху В каких бы то ни было областях, и такого же рода обители, впредь зависели только от епископов тех областей, где находятся. Император хотел отнять у патриарха значение «вселенского патриарха». Векк не мог снести такого стеснения священных прав, удалился В монастырь, желая покинуть кафедру, и если впоследствии снова возвращается к патриаршеству, то делает это по желанию Церкви, а не императора.[366]

Михаилу Палеологу наследовал сын его Андроник II. Переходя от царствования первого к царствованию второго, мы таким образом переходим от правления более удачного к менее удачному в политическом отношении, и от энергического — к очень скромному в общественном отношении. Андроник не имел ни способностей, Ни энергии отца. Но это отнюдь не дает права с сожалением смотреть на преемника Михаила. По крайней мере, что касается Дел церковных, то по отношению к ним Андроник стоял выше своего отца. Какие неудачи ни преследовали Андроника, во всяком случае ему нужно вменить в похвалу следующее: Михаил хотел ру. ководить Церковью и потому нередко являлся деспотом; Андроник, напротив, хотел доставить Церкви ту самостоятельность в действиях, какая ей по праву должна принадлежать. Михаил насильственно давал делам Церкви такое направление, какое ему хотелось; Андроник, напротив, позволял Церкви и ее представителям открыто заявлять о их желаниях и требованиях. Нельзя отрицать того, что занятое Андроником положение причиняло ему иногда очень много забот и беспокойств. Но, во всяком случае, он шел более прямой и правильной дорогой, чем его отец. Михаил оставил Андронику в наследство два очень неприятных дела: во–первых, заключенную им с папой унию, во–вторых, раздор арсенитов с господствующей Византийской церковью. Уладить первое дело было нетрудно: Восточная церковь не сочувствовала унии (Лионской), и Андроник легко мог разрушить это неприятное дело, признав унию разорванной.[367] Не так просто было удалить дело с расколом арсенитов. Арсениты вначале стояли за правое дело, не хотели иметь общения с теми из патриархов Византийских, которые сквозь пальцы смотрели на узурпаторское занятие Михаилом престола, на убиение им законного наследника престола и которые не обращали внимания на отлучение, по этому поводу наложенное на него патриархом Арсением. Но те же арсениты впоследствии заявили себя такими неумеренными и незаконными притязаниями, на которые не стоило обращать серьезного внимания. Ошибка Андроника в борьбе с арсенитами заключалась в том, что он придал этой партии слишком много значения и тем поддерживал в ней упорство, которое тесно переплеталось у арсенитов с их ревностью об охранении интересов Церкви. Как известно, Андроник так далеко простирал уступчивость арсенитам, что позволял им делать много такого, чего разрешать им не следовало.[368] Так, например, он дозволил им устроить следующее состязание с православными: арсениты написали на бумаге свои претензии в отношении к православным, заставили и православных со своей стороны изложить на бумаге их же взгляды на арсенитов, ту и другую бумагу, по настоянию арсенитов, нужно было публично предать огню; они предполагали, что их грамота, как заключающая в себе законные требования, не сгорит. Само собой понятно, что огонь пожрал грамоты и арсенитов, и православных.[369] Результат, какого и следовало ожидать. Но, разумеется, не было надобности допускать арсенитов до подобного опыта, ибо он давал им горделивую мысль, что арсенитская партия есть что‑то равноправное с самой Церковью. Раскол арсенитов не пережил Времени царствования Андроника. Он успел в это время высказать себя всецело, со всеми его слабыми сторонами. Очень возможно, что этот раскол прекратился бы еще быстрее, если бы Андроник меньше обращал внимания на притязания арсенитов, но во всяком случае, можно утверждать, что благодаря Андронику и его отношениям к раскольникам арсенитский раскол исчез потому, что этот последний для всех ясно показал свою внутреннюю несостоятельность. Из других фактов, в которых выразились отношения Андроника II к Церкви, укажем на его борьбу с симонией в Византийской церкви. Дело происходило так. Андроник объявил своего сына Михаила соправителем и наследником. А для того, чтобы более обеспечить престолонаследие своему сыну, он потребовал от епископов, чтобы они издали грамоту, которая угрожала бы отлучением от Церкви всякому, кто осмелился бы восстать против объявленного соправителя и делать против него заговоры. Неизвестно почему, но только епископы, к неудовольствию Андроника, не согласились на его предложение; они говорили, что Церковь, покровительница мира и любви, не должна становиться на стороне суровости и наказаний. Император хотя и принужден был примириться с неудачей, но как бы в отмщение за неисполнение его воли епископами решился провести одну меру, которая была для них очень неприятна. Однажды он собрал собор епископов, сказал им речь, в которой доказывал, как непристойно архиереям брать деньги за посвящение в священные должности, и объявил, что это зло нужно прекратить. Члены собора, однако, не соглашались с этим. Они раскрывали мысль, что с уничтожением этого источника доходов епископы будут терпеть материальную скудость; утверждали, что самое священнослужение, в случае принятия предложения императора, потерпит большой урон, так как только немногие отважатся при таких условиях брать на себя епископские обязанности, наконец, они ссылались на то, что плата за хиротонию узаконена давнишними царскими указами (Юстиниан, Исаак и Алексей Комнины), и что вообще это обыкновение вошло во всеобщую практику. Император не внимал этим доводам. Спустя несколько дней он издал новеллу, которой запрещалось взимать что бы то ни было за хиротонию, не исключая простой восковой свечи. Только немногие епископы решились протестовать против Распоряжений Андроника.[370] Само собой разумеется, закон этот недолго исполнялся. Как скоро обстоятельства переменились, плата за хиротонию опять возобновилась. Приведенный указ Андроника по своей идее прекрасен, но едва ли можно одобрить законодателя, а то, что он издал его не по сознанию его полезности, а единственно потому, что император захотел изданием закона наказать строптивость епископов.[371]

Царствование Андроника III, или Младшего, который, в качестве внука, был преемником Андроника II, ничем не замечательно по отношениям этого даря к Церкви. При нем больше правил делами его друг Иоанн Кантакузин, чем сам царь. Что же касается Кантакузина, то его отношения к Церкви, несмотря на его религиозность и достойное похвалы поведение, не сопровождалось должным уважением к правам Церкви. Расскажем один случай, имевший место в правление Андроника III и доказывающий, что Кантакузин не чужд был наклонности попирать права иерархии. По смерти патриарха Исайи нужно было выбрать нового архипастыря столицы. Кантакузин захотел предоставить это высокое место своему придворному священнику Иоанну Калеке. Собор воспротивился этому, принимая во внимание, что Калека имел жену, детей и был низкого происхождения. Тогда Кантакузин через несколько дней собрал вторичный собор. На нем он заявил свое согласие с отцами собора касательно отвержения кандидатуры Калеки. Но при этом Кантакузин просил собор возвести Калеку по крайней мере в митрополита Фессалоники. Собор, чтобы сделать приятное Кантакузину, выразил свое согласие на это, и в этом роде было составлено соборное определение. Но предложение Кантакузина было просто ловушкой. Когда отцы решились возвести Калеке в митрополиты, Кантакузин сказал: «Если вы возводите его в митрополиты, то, конечно, он способен быть и патриархом, так как благодать Св. Духа одна и та же у епископов всех рангов. Разве, — прибавил он, — император не может по своей воле сделать митрополита Фессалоникийского патриархом?». И так Иоанн Калека сделался патриархом.[372]

Сделавшись императором, Кантакузин держался той же тактики. Он вмешивался в дела Церкви и направлял их сообразно своим желаниям. Так, он властно вмешивается в споры так называемых паламитов и варлаамитов; он председательствует на соборах по поводу этих споров, склоняет решение их в известную сторону, не давая противникам свободно выражать свои мнения; он даже сквозь пальцы смотрит на то, что торжествующая партия позволяет себе надругательство над противниками.[373] Смена патриархов совер–доалаеь не в интересах Церкви, а в личных интересах самого ЦСантакузина. Когда патриарх Каллист отказался короновать сына кантакузина — Матфея (Кантакузин, по существу дела, был со*«правителем молодого императора Иоанна Палеолога), то он сказал патриарху: «Если ты упорствуешь, то мы выберем другого патриарха».[374] Так и было. Кантакузин, значит, был не лучше разных Мануйлов, Исааков, Михаилов.

Не будем рассказывать об отношениях к Церкви трех последних императоров: Иоанна, Мануила и опять Иоанна Палеологов: меняются лица, система же — скажем так — остается та же.[375]

Общий вывод изо всех приведенных нами фактов, в которых выражались отношения государства к Церкви, понятен: Византийская церковь много терпела от деспотизма императоров.

Загрузка...