При обозрении церковной иерархии изучаемой нами эпохи займемся преимущественно изучением иерархии в патриархате Константинопольском. Почему — это понятно без разъяснений. Константинопольский патриархат и ранее был, а теперь в особенности становится центром церковно–исторической жизни Востока. Все достопримечательные церковные события тех времен происходят именно в Константинопольском округе. Этот патриархат остается самым влиятельным на Востоке: в нем церковно–историческая жизнь имеет более нормальное и полное течение, чем где‑либо на Востоке, а это зависело от того, что здесь Церковь и государство все же оставались в лучших взаимоотношениях, чем в других патриархатах, плененных магометанами и частью наводненных крестоносными латинскими полчищами. Притом же и церковноисторические источники, касающиеся XII‑XV веков, много передают сведений о патриархате Константинопольском и очень мало о других патриархатах.
Считаем нужным наперед сделать оговорку, что, рассуждая о важности Константинопольского патриархата в ряду других патриархатов изучаемой нами эпохи, мы не хотим утверждать, что имеем в виду рассказывать о каких‑либо великих, замечательнейших событиях, здесь происходивших. Это будет напрасным ожиданием. Жизнь и Константинопольского патриархата была жизнью заурядной, однообразной, а главное — она проходит без особенных замечательных движений; здесь не встречаем никаких, так сказать, мировых событий, никаких явлений, составляющих эпоху в церковно–историческом развитии.
Мы уже знаем, что религиозно–нравственная жизнь обозреваемого периода стояла на довольно низкой ступени совершенства;[376] мы также знаем, что византийская государственная власть слишком много вмешивалась в дела Церкви, встречая себе здесь очень мало сопротивления.[377] Все это явления не радостные. Чем же они объясняются? Больше всего — состоянием византийской иерархии. Вожди Церкви в большинстве случае очень невысоко стояли в умственном и нравственном отношении. Таким образом, предпринимаемый нами обзор состояния иерархии в значительной степени должен уяснить для нас то печальное положение церковно–исторической жизни, с которым мы достаточно познакомились в предшествующих очерках.
Идеал истинного пастыря Церкви, украшенного достоинствами, необходимыми в его деятельности, ясно вырисовывался в сознании лучших, более образованных и проницательных византийцев нашего периода. Один из них (историк Пахимер) находил, что пастыри Церкви должны отличаться в особенности двумя качествами — любовью к пасомым и милосердием к согрешающим. Раскрывая мысль, что любовь к пасомым должна быть наиболее всего присуща пастырям, византийский писатель в доказательство ссылается на слова Иисуса Христа, сказанные Им Петру при восстановлении этого последнего в апостольском достоинстве. «Если любишь Меня, паси овцы Мои», — говорил Христос Петру, внушая ему, что пастырь Церкви должен иметь в своей душе любовь Христову. А раскрывая мысль, что пастырь Церкви должен быть проникнут милосердием к согрешающим, тот же писатель в удостоверение верности своей мысли указывает на пример апостола Павла, который, будучи сначала гонителем Церкви, заслуживал гнева Божия, но по милосердию Божию прощен и сделался великим апостолом. «Христос, — замечал этот писатель, — милосердие возводит в закон».[378] Вот какой идеал пастыря Церкви предносился мысленному взору одного византийского писателя XIV века. Другой византийский писатель того же века (Никифор Григора), дорисовывая указанный идеал пастыря, требует еще, чтобы духовный руководитель христианского народа обладал в одно и то же время высокой духовной опытностью, и способностью к общественной Деятельности. «Желательно было бы, — рассуждает Григора, — чтобы то и другое не находилось во взаимной вражде, как бывает с телом и духом, с элементами естественным и сверхъестественным. Хотелось бы, чтобы в том, кто управляет Церковью, было смешение и соединение того и другого, как это мы видим на музыкальных инструментах, когда они находятся в руках знатоков музыкального Дела. Знатоки музыки не в одинаковый тон натягивают все струны, иначе не было бы гармонии, но одну струну налаживают на низкий тон, другую — на высокий; эту натягивают больше, а ту меньше, и таким образом достигают гармонии. Тому, кто занимает свой У**. — продолжает развивать свою мысль историк, — одной религией, одним созерцанием божественного, следует жить подвижнически в горах и пещерах, так как он не интересуется связями с обществом и сделался совершенно чужд житейских дел. А кто, отличаясь добродетелью (и духовной опытностью), имеет нрав общительный, не чуждается дел гражданских и опытен в практической деятельности, на такого можно вполне положиться, что он, будучи пастырем душ, поведет вверенный его попечению народ ко всему лучшему и спасительному. И Спаситель наш и Бог, — прибавляет Григора, — если бы не снисходил к человеческим слабостям, не ел вместе с мытарями, не имел общительного нрава и не был по возможности для всех всем, не легко, думаю, привел бы народы и города к тому, что полезно и спасительно».[379] Такими‑то чертами рисовался идеал пастыря в сознании лучших византийцев изучаемого периода. Чтобы осуществлять подобный идеал, пастырям Церкви нужно было обладать многими и разнородными достоинствами; но, к сожалению, далеко не таковы были в действительности пастыри Церкви в XII‑XV веках.
Опишем состояние высших иерархов обозреваемой эпохи — патриархов Константинопольских, и мы увидим, насколько действительность соответствовала вышеуказанному идеалу. Принимая на себя задачу ознакомить читателя с патриархами Константинопольскими, мы, однако же, не имеем в виду излагать сведения обо всех них. Это было бы слишком длинно, да и не целесообразно, потому что не обо всех патриархах мы имеем достаточные сведения. Поэтому мы поведем речь о патриархах более или менее замечательных или о таких, о которых сохранилось больше сведений.[380]
Первый класс патриархов, подлежащих нашему рассмотрению, составляют те, которые управляли Византийской церковью от конца XI века (со времен царствования Алексея Комнина) до подпадения Константинополя под власть латинян–крестоносцев. О них прежде всего и будем говорить. Наперед должны заметить, что между ними весьма мало таких, которые отличалась бы личными или пастырскими доблестями. Незамечательные берут явный перевес перед замечательными чем‑либо. Вот главнейшие сведения о некоторых из этих патриархов.
Следуя хронологическому порядку, надлежало бы сообщить известия о патриархе Евстратии Гариде (1081 —1084), но о нем почти нечего сказать.[381] Больше сведений, притом довольно характеристических, имеем о следующем Константинопольском патриархе — Николае Грамматике (1084—1111). Николай известен был добродетельной жизнью и не чужд был образования, но все‑таки не может быть назван человеком, опытным в науке.[382] Нельзя утверждать о нем, что он отличался и пастырским искусством. Едва ли он способен был благотворно влиять на такое нравственно расшатанное общество, как византийское. Относительно Николая сохранилось даже очень любопытное свидетельство, из которого видно, что сами архипастыри тех времен не знали, что делать с таким обществом, которое, как говорится, от рук отбилось и которое ни во что не ставило не только увещания, а и духовные наказания. До патриарха дошли печальные известия о нравственных беспорядках среди афонских монахов,[383] — царь Алексей Комнин предложил патриарху наложить на виновных сильные наказания. Но, как оказалось потом, патриарх не сочувствовал очень строгим мерам в борьбе со злом, потому что находил, что епитимии перестали уже оказывать свое действие на народ, да и сами пастыри, по сознанию патриарха, были не лучше своих пасомых. Перед концом Своей жизни патриарх с такими словами обращается к императору:)»Есть апостольское правило (33–е), которое гласит: «ежели который епископ или пресвитер, или диакон не постятся во Св. Четыредесятницу или в среду и пяток, да будет низложен, а мирянин отлучится». А теперь, — заявлял Николай, — найдешь ли ты портящихся иереев или царей? Все извиняются немощью — даже вами законники и церковные проповедники. Кто теперь постится? Разве где какой затворник или пустынник, да и то редко. Как же Налагать прещения на легкомысленный и необразованный народ Просто и когда случится, и притом, когда никто не соблюдает их». Разъясняя эту последнюю мысль, патриарх говорил царю: «Я не Налагал продолжительных епитимий или прещений, потому что никто не соблюдает их. Я давно знал, что ничего не соблюдает человеческое естество… безумно (?) налагать епитимии на людей».[384] Таким образом, в лице патриарха Николая Грамматика мы встречаем интересный тип патриарха, отказывающегося действовать на Народ силой духовной власти, так как от этого рода действий Нельзя уже было ожидать никакой пользы. Кто в этом случае больше виноват — отбившийся от рук народ или патриарх, не умевший приняться за нравственное воспитание вверенного ему Духовного стада — не будем разбирать. Остается в наличности факт бездействующей духовной власти.[385]
Бывали на византийской патриаршей кафедре данного времени и такие патриархи, которые очень скоро приходили к мысли, что они не на своем месте, и удалялись в тот монастырь, из которого они были взяты на патриаршество. Таким был один из преемников Николая Грамматика, Михаил Оксийский (1143—1146).[386] Характеристика его личности очень сходна с вышеприведенной характеристикой Николая Грамматика. Историк (Киннам) замечает о нем: «Михаил был человек добродетельный, отличался чистотой нравов, знал Св. Писание, но не имел достаточного образования и познания в науках».[387] Но этот патриарх очень скоро понял, что, обладая добродетелями, но не имея образования и пастырского искусства, весьма трудно править таким своенравным стадом, как византийцы. Он добровольно покинул патриаршую кафедру, возвратился на о. Оксию, где с молодых лет он проводил подвижническую жизнь. Мало того, Михаил произвольно наложил на себя некое унизительное наказание за то, что он сидел на патриаршем престоле, где сидеть ему совсем не подобало. Историк (Никита) говорит: «Михаил простерся на земле при входе в преддверие монастырского храма и отдал выю свою на попрание всякому входящему монаху — в сознании той мысли, что он напрасно оставлял жизнь простого монаха и без всякой пользы восходил на высокий патриарший престол».[388] История почти ничего не говорит о патриаршестве Михаила, да и не удивительно — патриарх, сознававший, что он попал не на свое место, едва ли мог быть деятельным архипастырем.
Больше подробностей известно о следующем патриархе, Косьме Аттике (1146—1147), но эти подробности рисуют упомянутого Византийского патриарха чаще всего со стороны невыгодной. Косьма был избран из диаконов. К патриаршей кафедре его приблизили некоторые его добродетели, но отнюдь не умственные или какие‑либо практико–пастырские достоинства. Он обращал на себя внимание своим милосердием и состраданием к бедным, за это у многих он был в большом почтении. Историк Никита Хониат повествует: «Косьма был до того сострадателен к людям, что и верхнюю и нижнюю одежду со своего тела, и льняное покрывало со своей головы отдавал бедным и не только сам раздавал свое имущество, но и других побуждал помогать нуждающимся».[389] Но этим И ограничивались достоинства патриарха. Едва ли он имел хоть какое‑нибудь образование. Историк Киннам говорит о Косьме, что «он был излишне прост».[390] Полагаем, что слова эти нужно понимать в самом широком смысле, т. е. в том смысле, что Косьма был простецом, как человек, чуждый науки и просвещения. Кроме того, Косьма не имел никакого понятия об осторожности и благоразумии, качествах, необходимых в его положении, так что в короткое свое патриаршествование сумел сильно себя скомпрометировать в глазах византийского общества. На свое несчастье, Косьма вошел в тесные, самые дружественные связи с одним монахом, по имени Нифонт, сближение с которым сделало патриарха притчей во языцех и разрешилось низвержением патриарха с кафедры. Но скажем несколько подробнее об этом Нифонте и отношениях к нему патриарха. В правление Косьмина предшественника, прежде упомянутого нами патриарха Михаила, Нифонт навлек на себя всю строгость церковного суда. При патриархе Михаиле открылось, что Нифонт был приверженец богомильской ереси: подобно другим Представителям богомильства этого времени, он отвергал таинство Евхаристии, почитание Св. Креста и икон, порицал употребление в пищу мяса, молока и вина, утверждал, что только в монашестве Можно найти спасение, допускал, что женщины–диакониссы имеют право принимать деятельное участие в богослужении, например, читать Евангелие и пр. За все это Нифонт и другие богомилы подвергнуты осуждению на соборе при патриархе Михаиле. Нифонт был лишен бороды, простиравшейся у него до земли, и заключен в так называемую патриаршью тюрьму.[391] Но судьба этого Нифонта скоро изменяется к лучшему. Лишь только Косьма взошел на патриаршью кафедру Константинополя, он отворил двери темницы, где заключен был осужденный собором монах. Новый патриарх объявил соборное осуждение, произнесенное на Нифонта, незаконным и несправедливым. Нифонт свободно начал появляться на улицах столицы, собирал вокруг себя множество народа на площадях, ничего не хотел делать, кроме распространения своего учения. Сам патриарх души не чаял в Нифонте: он поселил его на патриаршем подворье, сажал его с собой за стол, вел с ним бесконечные беседы. Словом, по замечанию Киннама, «Косьма чуть не боготворил расстригу».[392] Понятно, что такое поведение патриарха производило скандал. Осужденный еретик оказывается вдруг самым близким человеком к патриарху! Многие доброжелатели Косьмы приходили к нему с тем, чтобы убедить его отказаться от связей с Нифонтом. Они говорили патриарху: «Что это значит, святейший пастырь, что ты вверился волку? Разве не знаешь, что за это нехорошо посматривает на тебя паства? Расторгни гибельную связь». Но Косьма ни на что не обращал внимания. Он пренебрегал укоризнами, не хотел покидать Нифонта, что ни вышло бы из этого. Вскоре скандал разросся до грандиозных размеров. Чтобы положить конец народному говору, император Мануил приказал схватить и снова заключить Нифонта в тюрьму. Патриарх так был поражен этим, что в первую минуту беспрекословно повиновался царю. Но когда стражники увели Нифонта, Косьма почувствовал себя глубоко потрясенным разлукой со своим другом. Он устремился вслед за арестованным и не помня себя хотел отнять его силой у конвойных. Понятно, что победа осталась не на стороне патриарха… Тогда Косьма пошел по стопам Нифонта и вызвался лучше разделить с ним темничное заключение, чем лишиться сообщества своего друга. Историк замечает, что эта выходка патриарха «произвела в Церкви волнение». Это и понятно. Но на этом не кончилась история Косьмы. Для прекращения церковных смут император Мануил собрал собор в Константинополе, на котором присутствовал и Косьма. Император обратился к членам собора, епископам, с вопросом: как они смотрят на Нифонта? Ответ получился единодушный: все они объявили его нечестивцем. Тогда Мануил обратился с тем же вопросом к самому патриарху: «А ты, владыко, как думаешь об этом человеке?». Косьма в ответ произнес длинное похвальное слово Нифонту, открыто называл его мужем неподражаемо добродетельным. Выслушав эту речь, собор вскричал: «Косьма недостоин оставаться патриархом!». Мануил согласился с этим, патриарх был низвержен.[393] Оставляя залу соборных заседаний, патриарх бросил порицание на собравшихся: он назвал себя Лотом, которому пришлось жить среди Содома… [394] Мы не будем распространяться о том, каким влиянием мог пользоваться в Церкви!? акой нерассудительный архипастырь, как Косьма — дело понятное и без комментария.[395]
Переходим к истории патриарха Николая Музалона, преемника Косьмина (1147—1151). Само по себе патриаршество Николая ничем не замечательно.[396] Но патриарх этим фактом своего восшествия на Византийскую кафедру возбудил споры в Церкви, которые знакомят нас с каноническими представлениями, неизвестными или же утратившими силу в настоящее время. Николай Музалон взошел на патриаршую кафедру в 1147 году, а за несколько лет перед этим он был архиепископом Кипрским, но потом отказался от этой (т. е. Кипрской) кафедры и жил долгое время на покое в одном из столичных монастырей. Отсюда он взят был в патриархи. Возведение его в этот сан состоялось по воле императора Мануила и с согласия епископов. Но прошло очень немного времени, как среди архиереев возникли несогласия из‑за поднятого кем‑то вопроса: законно ли патриарх занимает кафедру, когда он раньше сам отказался от архиерейской власти и проживал в монастыре? Епископ ли он по достоинству? С отказом от кафедры не отрекся ли он и от епископского достоинства? Повторим: поднялись споры. Только немногие сочли долгом защищать Музалона,[397] а большинство епископов и сам император восстали против патриарха и говорили, что он не епископ. Николай Музалон должен был оставить патриаршую кафедру.[398] С первого взгляда представляется непонятным из‑за чего, собственно, спор? В чем вина патриарха? Для точного понимания эпизода нужно припомнить одно каноническое правило, которое издано было в IX веке, именно на соборе при Фотии, в 879 году, и которое гласило: «Если какой епископ или кто иной архиерейского сана захочет низойти в монашество, таковый вперед да не присвояет себе архиерейского достоинства. Ибо обеты монашества заключают в себе долг повиновения и ученичества, а не учительства или начальствования; ибо они (монахи) обещаются не иных пасти, а быть пасомыми. Посему постановляем: да никто из находящихся в звании архиереев и пастырей не низводит сам себя на место пасомых и кающихся. Если кто дерзнет сделать так, таковой сам себя (т. е. произвольно) устранил от архиерейского сана и да не возвращается к прежнему достоинству».[399] Этим‑то правилом, очевидно, и воспользовались архиереи и император для низвержения патриарха Николая Музалона. Рассказанный факт патриаршего низложения, хотя, по–видимому, и основан на каноническом правиле, в существе же дела не особенно рекомендует тогдашних иерархов. В самом деле, здесь что‑то нечисто. Или архиереи выбрали Музалона в патриархи вопреки церковным постановлениям, и в таком случае они сами являются нарушителями церковных законов, или же, избирая Николая, они не придавали действительного значения вышеприведенному канону и только воспользовались этим каноном как уловкой для низвержения патриарха. Как бы ни происходило дело, во всяком случае видно, что церковный строй в Византии не был в порядке. Рассказанный нами факт — факт низвержения патриарха Николая Музалона под тем предлогом, что он некогда был архиереем, а потом произвольно отказался от своей кафедры и поступил в монастырь — побуждает нас, пользуясь случаем с Николаем Музалоном, собрать некоторые данные, относящиеся к вопросу, возбужденному монашеством Музалона, принятым им на себя уже в архиерействе, и разъясняющие, как смотрела Греческая церковь последующего времени на вопрос, так неблагоприятно отразившийся на судьбе вышеуказанного патриарха. Нужно сказать, что подобный же вопрос не раз поднимался в том же XII, а потом XIII и XIV веках. В XII веке он возбуждался при Константинопольских патриархах Луке Хризоверге и Михаиле Анхиале. Каждый раз в это время вопрос возбуждался теми или другими фактами из церковной практики. Вот случай, бывший при патриархе Луке и рассказанный Вальсамоном. Когда некто Николай Музалон (странное совпадение в именах!), бывший епископом Амиклийским, потом был пострижен в монахи по принуждению светской власти и много хлопотал об отмене сделанного с ним по насилию и о разрешении ему опять пользоваться епископскими правами, то патриарх Лука, видя его явившимся в синод в епископском одеянии, не признал его епископом, указывая на То, что Николай Музалон мог бы рассчитывать на помощь себе со стороны патриарха, если бы ожидал соборного рассмотрения его Дела, а так как он, Николай, не соблюдая порядка, сам отложил монашескую одежду и сделался сам себе судьей, то его хлопоты о возвращении ему прав должны оставаться без всякого результата. Впрочем, следующий Константинопольский патриарх, Михаил Анхиал, смиловался над Николаем Амиклийским, соборно признал его обладающим правами епископскими. Замечательно: то самое, что воспрепятствовало Луке признать Николая епископом — появление его в синоде в архиерейской одежде — это самое послужило Для патриарха Михаила основанием решить дело в пользу просителя, в пользу Николая. Патриарх Михаил рассуждал: если бы Николай Музалон явился в синод в монашеском одеянии, то этим он показал бы, что он считает свое монашество совершившимся фактом, ия — говорит о себе патриарх — не возвратил бы ему епископских прав.[400] Из сейчас приведенного факта, с которым знакомит нас Вальсамон, видно: во–первых, принятие монашества епископом считалось равным отречению его от прав архиерейских; во–вторых, епископ, принявший монашество, если желал обладать архиерейскими правами, должен был хлопотать о признании его в этом достоинстве перед патриархом и синодом; в–третьих, соборный (синодский) суд мог возвратить такому лицу архиерейское достоинство, но мог — смотря по обстоятельствам — и отказать просителю в исполнении его просьбы. Удовлетворение или неудовлетворение просьбы бывшего епископа зависело не столько от каких‑либо определенных правил, сколько от воли, расположения и взглядов патриарха. Все подобные указания на такие историкоканонические факты представляются очень любопытными. Другой случай, имевший место в правление Константинопольской церковью Михаила Анхиала, рассказан нам опять Вальсамоном. В патриаршество Луки Хризоверга Феодул, епископ Макры, принял монашество и по соборному определению признан был потерявшим права епископские. Вышеупомянутый греческий канонист находил, что собор при патриархе Луке поступил правильно. «Епископы, — замечает он, — в случае пострижения и избрания монашеской жизни тем самым отрекаются от архиерейского достоинства». Но Феодул из Макры не навсегда лишился высоких архиерейских прав, при патриархе Михаиле ему возвращено было потерянное им достоинство. При этом патриарх обратил в пользу Феодула некоторую неопределенность выражений, в которых говорилось о факте отложения епископства Феодулом.[401] Выводы из сейчас рассказанного случая получаются те же, какие сделаны выше из другого повествования Вальсамона.
Из XIII века нам известны два случая, служащие иллюстрацией к затронутому нами вопросу. Эти случаи следующие. Оба они рассказаны историком начала XIV века Пахимером. Наступил конец жизни Константинопольского патриарха Никифора: он лежал уже на смертном одре. Близкий к патриарху человек начал уговаривать умирающего к принятию монашества, но умирающий, по словам историка, «не только не соглашался на это, а еще с неудовольствием принял напоминание и хотел умереть архиереем».[402] Очевидно, по церковным воззрениям XIII века, принять архиерею монашество значило то же, что перестать быть архиереем. Несколько позднее времен патриарха Никифора произошел случай, очень аналогичный с тем, что произошло некогда в патриаршество Луки Хризоверга. Епископ Сардский Андроник, по некоторым мелочным соображениям, «вздумал переменить одежду архиерейскую на монашескую и избрать жизнь уединенную и бездейственную».[403] Андроник сделался монахом, принял имя Афанасия и отказался от архиерейства. Но потом тот же Андроник пожелал снять с себя монашеский чин и снова сделаться архиереем. Начались хлопоты, но они остались без успеха. Патриарх Константинопольский Арсений, расположенный к Андронику, обещает всячески содействовать осуществлению планов его, советует ему надеть архиерейскую одежду и добиться позволения в таком виде явиться в синод. Андроник так и хотел поступить, как советовал Арсений, но из этого ничего не вышло. Когда члены Константинопольского синода узнали, что Андроник в архиерейской одежде пришел к дверям синодальной залы, то решительно отказались впустить его на заседание, не признавая его архиереем. Все усердие, с которым патриарх Арсений старался склонить прочих епископов в пользу Андроника, не имело ожидаемых последствий. Один из синодальных епископов показал письмо Андроника, в котором он собственноручно подписался своим монашеским именем: «Афанасий». Это послужило доказательством, что архипастырь Сардский добровольно, а не по принуждению принял монашество и не имел уже оснований домогаться возвращения ему прежнего сана.[404] Из рассмотренного происшествия с Андроником Сардским видно, что исследуемый нами вопрос и в XIII веке оставался в том же виде, как это было век тому назад. Принципиально вопрос этот решен только в конце XIV века, на Константинопольском соборе при патриархе Антонии (1388—1397). На указанном соборе определено было: «Если кто, будучи облечен в малую схиму (простое монашество), будет призван к архиерейскому сану, таковой освобождается от принятых им на себя обетов (λύεται των συνταγών), освобождается — но не через одно призвание, а и через архиерейское совершенство. Если же кто, будучи архиереем не из монахов (έκ κοσμικού άρχιερεύς), сделается потом монахом, таковой не может быть вторично архиереем и освободиться от принятых на себя обетов (т. е. послушания и ученичества). Если бы его призывали к архиерейской должности, этого недостаточно для разрешения его от обетов: его и призывать не следует, и он должен довольствоваться тем низшим положением, в которое низошел».[405] Это постановление довольно ясно и определенно и, можно думать, послужило к решению запутанного в Греческой церкви вопроса о соединении архиерейства и монашества в одном и том же лице.
Но продолжаем прерванную нами речь о Византийских патриархах XII века. Между преемниками Николая Музалона заслуживает некоторого внимания Лука Хризоверг (1155—1169) [406] Его правление, по видимому, ознаменовано было довольно широким развитием церковно–законодательной деятельности; по крайней мере от времени патриаршества Луки дошло до нас несколько соборных определений, имевших целью как исправить некоторые недостатки в положении клира, так и разрешить некоторые вопросы, не лишенные общего церковного значения. От правления Луки дошло до нас довольно подробное определение относительно клириков, принимавших на себя мирские занятия и должности — так, клирики брали на себя управление домами, служили в магистратуре или управляли чужими поместьями, исправляли должности сборщиков податей и т. д. Все такие занятия собор при Луке осуждает, как противоречащие правилам церковным, а преступникам этих законов угрожает наказаниями.[407] Из другого соборного определения при том же патриархе видно, что некоторые клирики принимали на себя звание адвокатов, что собор также запрещает.[408] Еще в другом соборном определении, состоявшемся при патриархе Луке, указывается, что клирики были настолько неразборчивы в выборе средств для пропитания, что содержали бани, даже питейные заведения и даже публичные дома. Само собой понятно, что пат риарх все подобное запретил. Он запретил также священникам и дьяконам заниматься медицинской практикой, ввиду того, что клирики этого рода снимали платье, присвоенное им званию, и надевали мирскую одежду, чтобы ничем не отличаться от прочих врачей [409] При том же патриархе Луке положены строгие запреты, сообразные с церковными правилами, на тех клириков, которые в случае смерти епископа известного города позволяли себе присваивать как имущество, принадлежащее Церкви, так и наследство, остающееся по смерти епископа.[410] Во времена патриаршествования Луки поднято было несколько частных церковных вопросов, разрешение которых могло иметь общецерковное значение. Например, в Византии было обыкновение просвещать святым крещением мальчиков–магометан, взятых в плен во время войн с неверными. Но в правление патриарха Луки возник по этому поводу такой вопрос· нужно ли их крестить, когда, по словам лиц магометанской религии, они уже были крещены на родине. На соборе при Луке произведено было исследование: что такое за крещение, какое принимали иногда магометане? Оказалось, что действительно в некоторых местах магометане крестили своих детей у православных священников — в том суеверном убеждении, что таким способом их дети будут избавлены от демонских напастей и не станут пахнуть по–собачьи. Произведя это исследование, собор постановил: крещение, совершаемое магометанами над своими детьми, считать не таинством, а волшебством и некоторого рода врачеванием и определил крестить снова магометанских мальчиков, взятых в плен.[411] Другой случай. Какой‑то именитый человек был в крайнем затруднении — как ему поступить: он дал обет проводить в посте все среды в честь Иоанна Крестителя, между тем на среду падал праздник Рождества Христова — великий христианский праздник. О своем недоумении этот византийский аристократ сообщил императору Мануилу. Мануил передал рассмотрение вопроса Констан тинопольскому собору (синоду) Собор, хотя одобрил обет аристократа поститься, но освободил его от поста в день Рождества Христова ввиду величия праздника.[412] В правление патриарха Луки, по инициативе этого патриарха, запрещен следующий соблазнительный обычай в праздник св Нотариев (?) учителя, учившие детей чистописанию (нотарии), имели обыкновение рядиться в сценические маски и в таком виде появляться в публичных местах. Патриарх запретил делать это на будущее время.[413]
В отношениях к правительству патриарх Лука иногда проявлял приличное его сану дерзновение, но иногда унижался до непозволительной лести. Патриарх является лицом, охраняющим церковные интересы, когда он противится Мануилу по следующему случаю: Мануил, по поводу военного триумфа, решился устроить религиозную процессию в храм Софии, причем он желал, чтобы в этой процессии принял участие и гостивший в это время в Византии султан Кылыч–Арслон, но Лука воспротивился воле царя.[414] Патриарх в этом случае показывает себя с лучшей стороны. Но едва ли кто похвалит этого патриарха, позволившего закончить «деяния» одного собора, бывшего при нем (если эти «деяния» (акты) писаны в патриаршей, а не царской канцелярии), следующими льстивыми словами императору Мануилу: «Молимся и с царем Давидом поем: да положит Бог престол его (Мануила), как дни неба, и уготовает семя его (Мануила) в век, и исполнит все желания сердца его, все народы да послужат ему» и пр.[415] Особенно странно читать это потому, что сам Лука не вдруг и не охотно склонился к мнению императора, провозглашенному на указанном соборе.
Луке Хризовергу преемствовал в правлении Константинопольской церковью Михаил Анхиал (1169—1177). Этот патриарх прежде всего известен решительной неприязнью к латинянам–католикам. О нем говорят, что он так нерасположен был к унии с латинянами, в которой некоторые греки тогда видели средство спасения от напастей со стороны магометан, все более и более увеличивавших свои владения на Востоке, что соглашался лучше видеть восточных христиан во власти агарянского (магометанского) султана, чем идти в унию с католиками: Михаил будто бы считал магометан менее нечестивыми, чем латинян.[416] Между латинянами хорошо было известно нерасположение патриарха Михаила к католикам, и потому среди них возник на счет этого патриарха анекдот следующего содержания: проповедуя будто бы в Софийском храме, в Византии, Михаил Анхиал говорил грекам: «Если кто из вас погубит сто латинян–крестоносцев и в то же время запятнает себя убийством десяти греков, то таковой заслужит прощение от Бога».[417] Анхиал известен был у своих современников под именем «начальника (ипата) философов, но почему ему дано было такое титло, сказать трудно. По крайней мере не из чего не видно, чтобы он отличался глубоким образованием. Подобно патриарху Луке Хризовергу, Михаил Анхиал оставил после себе несколько определений, которые составлены им сообща с Константинопольским синодом. Вот некоторые из этих определений. Можно догадываться, что Михаил Анхиал имел целью искоренение некоторых недостатков, проникших и утвердившихся в сословии клириков. Так, Михаил постановил, чтобы не только священники и диаконы (о чем старался и Лука Хризоверг), но и чтецы не принимали на себя мирских обязанностей [418] — ко вреду для своего достоинства и ревностного служения своему делу. Другим определением он же старается уничтожить тот беспорядок, что некоторые архиереи производили в священные должности таких лиц, которые мало были известны по своему поведению и которые по своему происхождению принадлежали совсем другой епархии; беспорядок этот был тем больше, что такие ставленники возвращались в свои прежние епархии и домогались здесь иметь места. Из редакции этого определения видно, что Михаил в данном случае подтверждает распоряжение, сделанное на этот счет при патриархе Луке Хризоверге.[419] Патриарх Михаил решился уничтожить еще беспорядок, касающийся преимущественно священноиночества. Встречалось, и встречалось нередко, в практике Византийской церкви следующее явление: некоторые из белых священников (Ιερέων λαϊκών) делались монахами и однако же, несмотря на то, потом как будто бы они оставались бельцами, брали на себя различные церковно–административные должности [420] и почти ничем не отличались от обыкновенных белых священников. Патриарх отменил этот стародавний обычай, находя, что церковно–административные должности могут принимать на себя только обыкновенные священники, а монахи должны знать только свои монастыри.[421] Патриарху Михаилу принадлежит несколько постановлений по части брачного права.[422] Наконец, Михаил Анхиал известен деятельностью в области искоренения народных суеверий. В Константинополе и некоторых других приморских городах было обыкновение под праздник «Ивана Купалы» (24 июня) устраивать разного рода гадания, причем ради ворожбы зажигались костры и допускалось много другого крайне суеверного. Михаил обратил внимание на этот «демонский обряд» и вступил в борьбу с ним. Он распорядился, чтобы впредь ничего такого не происходило. Распоряжение патриарха имело успех — вероятно, временный. Суеверие скрылось. Успеху патриаршего распоряжения содействовало то, что Михаил приказал ближайшим к месту суеверных гаданий начальникам и священникам всячески заботиться о прекращении нехристианского обычая.[423]
Из прочих патриархов, управлявших Константинопольскою церковью в XII в. до завоевания Константинополя крестоносцами, заслуживают внимания только двое: Феодосий I и Иоанн Каматир.
Феодосия (1178—1183) едва ли можно причислять к мужам, блещущим умом и образованием. Но зато несомненно — это была высоконравственная личность. О нем справедливо отзывались как «муже, выросшем среди добродетелей и дышавшем добром, как воздухом».[424] Его называли также «великим Феодосием, другом верной истины»[425]. Этот патриарх пользовался большим уважением и значением и в свое непродолжительное патриаршествование сумел выказать себя с лучшей стороны, как пастырь нрава твердого и как охранитель церковных интересов. Расскажем несколько случаев из жизни Феодосия, в которых выражались сейчас указанные качества этого патриарха. Феодосий сделался патриархом в царствование Мануила Комнина, этого деспотического императора, любившего и в делах Церкви ставить свою волю выше духовной власти. Тем не менее Феодосий отнюдь не сделался послушным орудием царской своенравной воли. Он дает отпор Мануилу, когда этот хочет уничтожить в церковных требниках формулу, заключавшую проклятие на бога Магометова. Можно полагать, что Феодосий противился Мануилу главным образом потому, что считал вмешательство царя в дела Церкви не полезным. Что же касается до самого предложения Мануйлова, то можно думать, что в принципе оно не представлялось Феодосию лишенным справедливости; об этом можно догадываться отчасти на том основании, что патриарх в конце концов принял предложение императора.[426] В дальнейшие царствования Феодосий заявляет себя в подобном же роде. В правление малолетнего сына Мануйлова Алексея случилось следующее: протосеваст (особый чин в византийской придворной иерархии) Алексей, недовольный тем, что Феодосий мешает его честолюбивым намерениям и ревностно охраняет общественное благо, имея в своих руках большую власть, решился низвергнуть византийского святителя. Под выдуманным предлогом протосеваст Алексей выслал патриарха в заточение в Пантепонтов монастырь. Но Феодосий, как видно, пользовался большим уважением в византийском обществе. На стороне патриарха оказалось очень много влиятельных лиц. Его сторону держали: царица, вдова Мануила Комнина, многие царские родственники. И протосеваст вынужден был согласиться на возвращение Феодосия из ссылки. Патриарх возвращается на свою кафедру. При этом византийское общество устраивает патриарху редкие овации. Навстречу ему в торжественной процессии вышло византийское духовенство, высшие государственные сановники, множество народа. Улицы опрыскивались духами, сжигались благовонные индийские растения и душистые ароматы. Церемониал был до того пышен, что патриарх только вечером успел вступить в Софийский храм, хотя начал свой путь ранним утром.[427] Твердость воли и пастырская ревность, нужно сказать, не вытесняли из сердца патриарха христианского милосердия. О нем рассказывают, что когда же тот самый протосеваст Алексей, который домогался низвержения Феодосия, потом в силу превратности судьбы сам попал в тюрьму и тяжко здесь страдал, сердобольный патриарх, не помня прошлого, много облегчил страдальца. Он навещал его в тюрьме и приказал страже мягче обращаться с узником. Последний случай выражения Феодосием пастырской ревности имел место в правление Андроника Комнина. Самоуверенный и взбалмошный Андроник захотел сочетать браком двух лиц, стоявших между собой в близком родстве. Патриарху предложено было разрешить этот брак, но Феодосий, как и следовало ожидать, воспротивился беззаконию. Историк Никита говорит по этому случаю: «Патриарха не поколебало ни величие Андроника, ни угрозы не устрашили. Он был непоколебим как скала, около которой вечно вздымаются огромные волны и бушует море, разбивая волны в пену и пренебрегая ревом шумящего моря». Феодосий захотел лучше расстаться с патриаршим жезлом, чем поступиться церковными законами и удалился в монастырь.[428]
Последним Византийским патриархом, занимавшим столичную кафедру перед завоеванием Константинополя латинянами, был Иоанн Каматир (1198—1206). Он принадлежал к числу достойнейших Константинопольских патриархов. Иоанн отличался как умом, так и нравственными качествами, а равно и пастырской деятельностью. Никита Хониат, говоря об этом своем современнике, всегда и неизменно хвалит его. Дальнейшие византийские историки, писавшие после Никиты, дают относительно Иоанна Каматира самые лестные отзывы. Они называли его «человеком, украшенным всякой мудростью и науками, и великим знатоком церковных догматов».[429] Новейшие церковные историки признают Иоанна «опытным и искусным патриархом».[430] Патриарх известен весьма удачной борьбой с лжеучителями, учившими неправильно относительно приемлемой нами Евхаристии и считавшими ее «тленной» (это был род стеркоранистов).[431] Во главе этих лжеучителей стоял какой‑то монах Михаил Сикидит.[432] Патриарх в борьбе с лжеучением воспользовался всеми зависящими от него средствами, между которыми видное место заняло его проповедничество с церковной кафедры. Без сомнения, только под влиянием патриарха император Алексей Ангел ко благу Церкви высказал себя против лжеучения Сикидита.[433] Обнаруживая ум и пастырскую ревность в делах религиозных, Иоанн Каматир обнаруживал те же качества и в общественных отношениях. Например, известен следующий факт. Один византийский банкир, Каломодий, человек чрезвычайно богатый, своим богатством возбуждал алчность в некоторых правительственных лицах, — дело дошло, наконец, до того, что царские казначеи раз схватили Каломодия и посадили под арест — с намерением воспользоваться золотом арестованного. Но этот беззаконный поступок вызвал народное волнение. Византийский народ обратился к патриарху с просьбой защитить Каломодия. Иоанн принял сторону Каломодия и спас несчастного от беды. Патриарх сказал народу красноречивое слово и утишил волнение; затем он написал сильное письмо императору, и патриарху удалось «возвратить Каломодия, как овча обретенное, и притом так, что похитившие его волчата не успели ни содрать с него золотой шкурки, НИ даже остричь серебряную шерстку».[434] Тот же Иоанн Каматир явил себя стойким борцом против папства. В ответе на приглашение папы Иннокентия III вступить в унию с латинянами патриарх отвечал письмами, в которых подвергал критике учение о папском главенстве в Церкви.[435] К сожалению, на долю Иоанна Каматира выпал тяжелый жребий — видеть завоевание Константинополя латинянами (в 1204 г.) и испытать на себе следствия этого народного несчастья. Никита Хониат, свидетель завоевания Византии крестоносцами, в следующих выразительных чертах описывает удаление патриарха из завоеванной столицы. «Впереди нас ехал вселенский архипастырь, не имея ни дорожной сумы, ни денег в кармане, без жезла и без сандалий, в одном хитончике, как совершенный евангельский апостол».[436] Изгнанник недолго пережил указанное народное бедствие; он скончался в городе Дидимотике, во Фракии, мирной смертью.[437]
Мы изложили — подробно или коротко — все важные сведения о патриархах Византийских изучаемой нами части периода. Между патриархами в течение всего XII в., как мы видели, не было ни одного, который действительно блистал бы познаниями и образованием, хотя иные из них имели светлый ум. Большинство из них лишено было и нравственных доблестей. За исключением патриархов Михаила Анхиала, Феодосия и Иоанна Каматира ни один архипастырь византийский не заявил себя истинно пастырской ревностью, не показал себя истинно достойным своего высокого места. А один из патриархов, Косьма, заявил себя неосторожностью, соблазнительной для Церкви.
Второй класс патриархов изучаемой нами эпохи составляют Константинопольские патриархи, правившие Церковью из города Никеи, куда перенесена была столица из Византии по завоевании последней латинянами. Что известно о патриархах этих времен? Мало сведений имеем мы о Византийских патриархах XII в., еще меньше знаем о тех временах, когда патриархи имели резиденцией Никею и почти в течение 60–и лет управляли религиозными делами из этой временной столицы. Особенно скудны наши познания относительно первых четырех патриархов, живших в Никее. Главным источником сведений о жизни и деятельности этих и последующих патриархов в Никее служит византийский историк Георгий Акрополит, современник большей части этих патриархов, а второстепенным источником такого же рода сведений должны быть признаны византийские историки XIV в. — Никифор Григора и Ефремий. Но известия Акрополита о патриархах так отрывочны, что мы решительно не можем дать себе ясного отчета в том, за что иногда историк хвалит одних из патриархов и порицает других; а другие двое историков явно стоят под влиянием Акрополита и сообщают нечто значительное в сравнении с первым только относительно самых последних годов пребывания патриархов в Никее. Сколь скудны наши сведения о первых четырех патриархах Никейской империи, ясно видно из следующих известий, какие о них дошли до нас. Георгий Акрополит говорит о первом патриархе в Никее: «Михаил Авториан (1206—1212) был человек ученый, знакомый не только с нашей, но и иностранной литературой».[438] И больше ничего не говорит Акрополит о Михаиле. Никакого представления о патриархе невозможно составить себе на основании подобного рода известий. Еще меньше сведений находим у Акрополита о следующем патриархе Феодоре Иринике (1212 или 1213— 1215). Он пишет: «По смерти патриарха Михаила патриаршую кафедру занял Феодор Ириник».[439] Ефремий к этому прибавляет, что он был «начальник (ипат) философов».[440] По какой причине дается Феодору такой пышный титул — решить невозможно.[441] q третьем патриархе Максиме (1215—1216 — правил не полный год) тот же Акрополит говорит: «Максим из монахов, большой угодник женщин (гинекея — вероятно, придворного), которые в свою очередь сильно ему покровительствовали, и этим только покровительством можно объяснить возвышение его в столь высокий сан».[442] Очевидно, историк не хвалил Максима, но однако мы ge знаем ни того, как Максим взошел на кафедру, ни того, как он управлял. О преемнике Максима, Мануиле I (1217—1222), Акрополит отзывается хорошо, но он в то же время не дает никаких подробностей. «Мануил, — по словам Акрополита, — смотрелся философом, как многие его назвали».[443] И только! Мы даже не можем уяснить себе, почему Мануил называется философом. Не потому ли, что он был аскетом? Ибо в древности философ и аскет часто считались синонимами. Ефремий к этому прибавляет: Мануил «точный сторож законов и канонов».[444] Полагаем, что эта заметка не составляет поэтической вольности Ефремия, а основана на следующем факте, вскользь упомянутом в летописи Акрополита. Греческий император Феодор Ласкарь, женатый вторым браком на сестре латинского императора в Византии — Роберта, потом задумал было выдать свою дочь от первого брака за этого Роберта. Это обстоятельство привело к столкновению императора Феодора с патриархом Мануилом. «Возникла, — говорит Акрополит, — ссора между Феодором и патриархом Мануилом, который никак не соглашался на такой непозволительный брак».[445] Отсюда видно, что Ефремий весьма усердно читал Акрополита и по возможности крепко держался за этот исторический авторитет.
Гораздо больше имеем сведений о последующих патриархах в Никее. Мануилу I преемствовал в управлении Церковью Герман II (1222—1240). Он был родом из Навплии в Пропонтиде (Пелопоннесе) и, говорят, происходил из низшего сословия — был сын рыбака.[446] Такое происхождение не помешало Герману получить Достаточное образование, благодаря которому он делается выдающимся патриархом. Византийские историки очень скупы на известия о Германе. Однако же они единодушно отзываются о нем с самой лучшей стороны. Акрополит говорит только: «Герман свято жил и хорошо управлял паствою».[447] И такой отзыв вполне подтверждается документами, имеющими полную ценность. Историки Ефремий и Григора говорят о Германе как человеке умном и не лишенном познаний, и эта характеристика также подтверждается документами. Ефремий говорит: «Великий Герман был велик и жизнью, и словом».[448] Григора почти буквально повторяет слова Ефремия (хотя остается вопросом нерешенным: не Ефремий ли говорит в данном случае со слов Григоры?): «Герман был человек умный, украшавший свою жизнь и словом, и делом».[449] Утверждаем: это не пустые слова — они подтверждаются фактами. Прежде всего известно, что Герман вел упорную и решительную борьбу с папским престолом. Папа Григорий IX домогался унии Восточной церкви с Римом и в этом направлении воздействовал на греческого императора и патриарха, посылая своих легатов в Никею. Но папские затеи не имели успеха благодаря замечательному мужеству Германа.[450] Герман написал внушительное письмо к папе, в котором прекрасно доказывал, что схизматики не греки, а латиняне, и что, следовательно, о соединении греков с латинянами и речи быть не может. Для посрамления папы патриарх брал примеры из современной ему истории — указывал на притеснение латинянами православных греков на о. Кипре. Корреспондент выводит отсюда заключение, совершенно противоположное униатским стремлениям папы.[451] Папа удостоил Германа ответного письма, которое не разрешало ни одного из тех возражений против папства, какие находились в письме патриарха, и которое заключало в себе избитые рассуждения о папской власти, о двух мечах римского первосвященника — нисколько не убедительные для разумного восточного иерарха.[452] Герман известен своими двумя посланиями к киприотам, которые несли разные притеснения в религиозном отношении от латинян, завоевавших Кипр под предлогом крестового похода. В первом из своих посланий Герман дает различные практические советы как пастырям кипрским, так и тамошним христианам касательно их религиозных отношений к латинскому духовенству;[453] второе письмо к киприотам исполнено также практических советов религиозного характера, причем особенное внимание патриарха обращено на то, как должны относиться киприоты к тем из греческих священников, которые подчинились латинской иерархии.[454] Так заботился Герман об охране чистоты православия в эти тяжкие времена. В управлении Церковью патриарх обнаруживал стремление к соблюдению требований, заключающихся в церковных правилах. До нас дошло несколько определений, появившихся в правление Германа и по его воле.[455] Этот же патриарх проявлял большую ревность к утверждению своих непосредственных пасомых в истинах веры и благочестия. От него до нашего времени дошло много проповедей, и часть их напечатана. Из напечатанных его проповедей иные сказаны были патриархом в следующие праздники: в день Воздвижения Креста — против богомилов, в крестопоклонную неделю Великого Поста (две проповеди), в неделю Православия и пр.[456] О рукописных проповедях Германа сообщает некоторые сведения известный знаток христианского Востока покойный преосвященный Порфирий. Этот писатель говорит: «Герман II составил свой кириакодромион — это годовой круг церковных бесед его; он был рассмотрен мною в рукописи в библиотеке монастыря АфоноИверского. Беседы в нем начинаются с недели всех святых и продолжаются до Пятидесятницы». Наш ученый автор приводит некоторые выдержки из этих проповедей и в заключение говорит: «Проповеди Германа, как заметно, отличаются простотой слога».[457] Последнее замечание, конечно, клонится к похвале проповедника.
Вторым преемником Германа был патриарх Мануил II Харитопул (1243—1255).[458] Мануил не тотчас был избран по смерти предшествующего патриарха. Это произошло по следующему случаю: «Император Иоанн Ватац, не спешивший в подобных делах, не мог найти в скорости человека, достойного этого места, или, лучше, такого, который мог бы ему понравиться, потому что обладающие верховной властью обыкновенно в подобных обстоятельствах соображаются со своим расположением к лицам, чтобы не иметь в этих людях противников своим желаниям. Таким образом, времени прошло не мало, а все еще не было архипастыря» (вдовство Церкви продолжалось более 3–х лет).[459] Если император Иоанн ничего так не желал, как того, чтобы избран был в патриархи человек покорный, то, понятно, в лице патриарха Мануила император, очевидно, нашел, чего искал. Действительно, Георгий Акрополит описывает нового патриарха, Мануила, в чертах весьма бледных. Он пишет: «Кормилом патриаршества начал править Мануил, муж благочестивый, святой жизни, хотя он и имел жену, и настолько не знакомый с науками, что, случалось, не понимал того, что читал».[460] В приведенной характеристике могут возбуждать недоумение слова: «хотя он и имел жену». Это выражение нужно понимать так, что Мануил был выбран в патриархи из женатых, но что он оставил свою жену по избрании в патриархи.[461] Из слов Акрополита, в которых он высказывает суждение о Мануиле, не следует, однако же, заключать, что патриарх был много ниже своего призвания. Исторические документы свидетельствуют, что Мануил обнаруживал и известного рода церковную деятельность и не был лишен даже политического влияния. О церковной деятельности Мануила свидетельствуют некоторые дошедшие до нас определения, составившиеся на соборах при этом патриархе. Так, на одном соборе при нем рассмотрено было несколько канонических и богослужебных вопросов. Патриарх внес на собор эти вопросы по желанию митрополита Диррахийского Романа, которому они в свою очередь предложены были еще другим епископом. Вот вопросы, какие внесены были на соборе, а равно и те решения, какие последовали здесь. Вопрос первый: случается, что некоторые мужья, по ненависти к своим женам или по другим причинам, оставляют этих последних и уходят неизвестно куда, пребывая в безвестной отлучке пять и даже более лет. Должно ли позволять таким женам вступать в новый брак? Собор дает ответ отрицательный, если вышеуказанные жены не могут представить доказательства, что их мужья взяты в плен или иным подобным же образом исчезли не менее пяти лет назад. Другой вопрос: некоторые миряне уже дважды женились, но овдовели и, хотя достигли сорокалетнего возраста, однако же желали вступить в третий брак, выставляя предлогом то, что у них есть дети, для воспитания которых им необходимо иметь жену. Можно ли позволять таковым третий брак беспрепятственно? Решение собора по этому вопросу последовало такое: достигшие сорокалетнего возраста и домогающиеся вступить в третий брак тем показывают, что они желают многобрачия, непристойного христианина, и заслуживают укоризн; если же будут стоять на своем, подвергаются (обычной) епитимье. Еще другие вопросы касаются разного рода беспорядков, допускаемых священниками — особенно по части совершения таинств. Первый вопрос в подобном роде: некоторые священники в Великую Четыредесятницу, заготовляя Дары для преждеосвященных литургий, полагают их в дарохранительницы (έν άρτοφορίοις), но случается, что, по демонскому наваждению, или мыши похищают изготовленное, или же собака, врываясь в отворенную ею дверь; или же случается, что священник, совершив проскомидию, отходит к трапезе Господней и совершает здесь службу, а в это время мышь похищает хлеб с проскомидийного стола. Какого наказания заслуживает за это священник? Собор дает такое решение вопроса: если собаки проберутся, несмотря на затворенную дверь храма, и похитят преждеосвященные дары, то священнику должно быть запрещено служение на срок, какой будет указан епископом — за явную небрежность. В случае же похищения мышью освященного хлеба, над которым совершена проскомидия, священники, по определению собора, должны быть признаны невиновными, ибо такие случаи, замечает собор, весьма часто (!) встречаются. В указанном положении священник должен взять новый хлеб и освятить его по чину. (Третий из преждеупомянутых случаев собор почему‑то обходит молчанием.) Второй вопрос, касающийся беспорядков, допускаемых священниками, сформулирован был так: некоторые священники в течение Великой Четыредесятницы тайком преподают брачное благословение хотящим вступить в брак; какому наказанию Подлежат такие священники? Резолюция собора по этому весьма важному вопросу замечательно снисходительна. Собор определяет: если какой священник делает это по простоте (!) (εξ αφελείας), то он подлежит умеренной епитимье; если же поступающий таким образом священник действует по злоумышлению, таковой заслуживает больших наказаний, налагаемых по воле епископа. Еще серьезнее и важнее следующий беспорядок, встречавшийся в иерейиской практике. Некоторые священники, будучи под архиерейсКим отлучением и неся епитимьи, позволяют себе, однако же, совершать богослужение. Спрашивается: какому наказанию они подлежат? Ответ дается такой: священники отлученные, но дерзающие совершать богослужение, достойны низвержения.[462] Такова была законодательная деятельность Греческой церкви в правление патриарха Мануила. Эта деятельность интересна в двух отношениях: во–первых, она свидетельствует о пастырской ревности патриарха; во–вторых, дает указание на довольно непривлекательное дисциплинарное положение греческого духовенства середины XIII в. При том же Мануиле составлены были определения и по некоторым другим церковным вопросам, но эти определения не представляют важности.[463] Что касается политического влияния патриарха Мануила, то оно выразилось, например, в следующем: император Иоанн Ватац стал подозревать в политической неблагонадежности Михаила Палеолога (впоследствии императора), совершил суд над обвиняемым, но судьи не выразили определенного суждения о виновности Михаила: подсудимый оставался в подозрении. Чтобы окончательно успокоить свой смущенный дух, император отправил Михаила Палеолога к патриарху Мануилу, а этот последний должен был связать обвиняемого клятвами, что «он никогда не будет замышлять неверности и сохранит в чистоте свою преданность к державному». Мануил исполнил желание царя, после чего Иоанн Ватац примирился с Палеологом. Очевидно, император высоко ставил патриарший авторитет и влияние даже в чисто политических вопросах.[464]
Из числа двух остальных патриархов, из которых один правил своим патриархатом частью из Никеи, а другой исключительно из Никеи, скажем лишь о первом, Арсении, как более замечательном муже. Он дважды восходил на патриаршую кафедру: начал править Церковью в Никее (1255—1260), но потом, по вторичном принятии кафедры, продолжал патриаршествовать уже в Византии (1261 — 1266). О восшествии его на патриарший престол в Никее историк рассказывает следующее: когда умер патриарх Мануил, то многие указывали императору Феодору Ватацу на архимандрита Никифора Влеммида,[465] как на самого достойного кандидата в патриархи, ибо Влеммид отличался и ученостью на редкость, и строго нравственным, неподкупным характером. Император со своей стороны отчасти желал, отчасти не желал видеть патриархом Влеммида. Он лселал этого, потому что убежден был в высоких достоинствах Никифора, но он и не желал, потому что у царя были свои расчеты.
Об этих расчетах историк говорит так: «Цари вообще хотят, чтобы патриархами были люди смиренные, недалекие по уму, которые легко уступали бы их желаниям, как законным постановлениям. Д это всего чаще, — рассуждает историк от лица императора, — случается с людьми необразованными: будучи невеждами в слове, они не способны на смелое слово и преклоняются перед императорскими распоряжениями». К счастью для императора, Никифор Влеммид «был более чем равнодушен к патриаршеству», а Феодор Ватац, конечно, «не слишком принуждал его». И вот император Феодор, «сделав маленькую попытку с Никифором», со спокойною совестью «обратился искать патриарха среди других лиц». Не вдруг‑то император нашел человека, который бы вполне отвечал его желаниям. Наконец выбор императора остановился на малоизвестном монахе Арсении, не имевшем никакой церковной степени И человеке малоученом. Феодор Ватац приказал как можно скорее посвятить его в патриархи, что и было исполнено.[466] В течение недели Арсения последовательно посвятили в диакона, в пресвитера и епископа.[467] Можно было бы думать, что неученый и не по достоинству возвышенный Арсений станет послушным орудием греческих императоров. Но этого не случилось. Расчеты на простоту Арсения сделаны были слишком поспешно. Правление Арсения ознаменовано необычными столкновениями патриарха с императором и сделалось причиной образования сначала партии, а потом и раскола «арсенитов». В нашу задачу не входит раскрывать подробно историю патриаршества Арсения,[468] этого «греческого Никона», как иногда называют его. Несомненно, Арсений проявил истинно высокую архипастырскую ревность, отлучив императора Михаила Палеолога от Церкви по той причине, что он занял престол путем тяжкого преступления — он сначала отстранил, а потом лишил зрения законного наследника престола, малолетнего сына Феодорова Иоанна Ватаца. За свою пастырскую ревность Арсений поплатился тем, что дважды был низведен с кафедры патриаршей по воле разгневанного Михаила. Ревность Арсения, разумеется, заслуживает всякой похвалы: он ратовал за правду и требования христианского закона. Но с другой стороны весьма печально, что Арсений не сумел пожертвовать своей личностью для блага Церкви. Свое низвержение с кафедры и соединенное с этим поставление новых патриархов на ту же Константинопольскую кафедру он рассматривал как такие события, которые вели будто бы к погибели Церкви. Такие взгляды самого Арсения волновали общество; нашлись люди, как из духовенства, так и из мирян, которые примкнули к этим взглядам Арсения.[469] Возникли смуты, беспорядки. «Греческий Никон» начал борьбой за правду, а кончил образованием раскола «арсенитов», который целые десятки лет нарушал благоденствие Греческой церкви. Арсений, сделав свое дело, — изобличив царя нечестивого, отлучив его от Церкви — должен был мирно удалиться в уединенную келию, отнюдь не связывать своего подвига со своей личностью. Но он этого не сделал. Он вообразил, что с низвержением его с патриаршей кафедры перестала существовать истинная Церковь на земле. Какое самомнение, какое заблуждение! Арсений умер в ссылке на одном острове. Но и на смертном одре он помышлял не о благе церковном, а вспоминал о своих личных обидах и помышлял о мести — легко сказать! — и государства, и Церкви. До нас сохранилось «духовное завещание» Арсения, составленное им незадолго до смерти.[470] Каким духом нетерпимости проникнут этот удивительный документ! Не о всепрощении, не о благословениях ведет речь умирающий экспатриарх: он рассеивает лишь проклятия — рука старца не оскудевает в этом отношении. Расставаясь с землей, подвижник думает не о небе, а о земле. В своем «завещании» Арсений довольно подробно рассказывает историю своей жизни, причем рассматривает эту историю со своей личной точки зрения. Но истинно поразителен конец завещания. Вот последние слова, какие сходят с уст человека, покидающего землю для вечного покоя: «Произношу анафему и предаю сатане его (императора Михаила Палеолога), так как он и прежде предал уже себя сатане своим вероломством, а теперь своим гонением на Церковь. Предаю также сатане и архиереев (которых он и называть архиереями не хочет), за то, что они сочувствовали нечестью; равным образом мирских начальников, которые содействовали ему (Михаилу); а также священников и всех его приспешников. Что же касается простого народа, не умеющего отличить правой руки от левой, то, как ученик милосердого Господа моего, говорю: Господи, не вмени им греха сего» (Деян., VII, 60).[471] Вот слова, представляющие собой, как говорится, последнюю волю Арсения. Ясно видно, что сам Арсений не был неповинен в образовании раскола «арсенитов».
Между первым и вторым патриаршеством Арсения кафедру патриаршую в Никее на короткое время занимал Никифор II (1260—1261; не полный год). О личности этого патриарха мало можно сказать определенного. Это в значительной степени зависит от того, что одновременно жило двое Никифоров: 1) Никифор, сначала митрополит Эфесский, а впоследствии патриарх, и 2) Никифор Влеммид, очень известный церковный писатель и весьма видный подвижник того времени. Нам думается, что византийские историки, описывавшие XIII в. — Акрополит, Пахимер и Григора, до некоторой, и даже значительной степени, перемешали известия, относящиеся к этим двум Никифорам, и черты, характеризующие одного, перенесли, как бы невольно, на другого. Посмотрим в самом деле, как эти историки характеризуют и изображают обоих Никифоров. Скажем кстати, что сведения, которые мы здесь изложим о Никифоре Влеммиде, пригодятся нам впоследствии, именно когда будем говорить о духовном просвещении, в частности о школах. Влеммид был влиятельным лицом в истории этого просвещения, являясь руководителем основанной им школы. Но обратимся к нашему делу.
1. О патриархе Никифоре вышеуказанные историки говорят, что он был человеком сведущим в науке, благочестивым. Так, Пахимер о нем пишет: «Никифор украшался знанием словесных наук, славился добродетелью и был муж благоговейный»; при другом случае, он называет его «мужем благочестивым и высокоуважаемым».[472] Но подобное же говорят историки и о Никифоре Влеммиде. Акрополит пишет: «Влеммид, мой учитель по философии и Догматике, славился искусством в слове и добродетелью, от юности приняв на себя иго уединенной жизни».[473] В таком же роде находим свидетельство об этом лице и у историка Григоры. Вот его слова: «Это был человек, украшенный многими добродетелями и отлично знакомый с ученостью — и с той, которую передали потомкам древние греки, и с той, которой ознаменовали себя предстоятели и ораторы наших Церквей».[474]
2. Тому и другому Никифору историки приписывают необычайную ревность к охранению церковных правил, безбоязненность пред сильными мира сего, необычайную пастырскую ревность. О Никифоре, патриархе, Пахимер пишет: «Он был по жизни страшный, для правителей (конечно, светских) недоступный, чуждый всякой боязни, к добродетели привык с детства, для многих он казался неприятным». «Он имел довольно ревности защищать Церковь и ее законы, когда они были попираемы».[475] А о Никифоре Влеммиде Григора говорит, что он «резким словом, устно и письменно преследовал» преступников церковных правил, эти последние «получали от него приличное возмездие».[476]
3. Оба они, за свою безбоязненность и ревностное отношение к церковным правилам, почти одинаково поплатились. О Никифоре, бывшем впоследствии патриархом, Пахимер рассказывает следующее: «Никифор (когда он занимал кафедру митрополита Эфесского) избран был собором в патриархи при императоре Иоанне Ватаце, раньше патриарха Мануила II;[477] но царь остановил это избрание, потому что боялся ревности этого человека. Если никто не мог противостоять ему, когда он был еще архидиаконом (а что он действительно занимал эту должность в Никее, где тогда имели резиденцию византийские императоры, это видно из одного нового исторического источника, о котором речь будет несколько после), — говорил император, — то как терпеть его в сане патриарха?».[478] А при каких обстоятельствах и чем поплатился за свою безбоязненность и ревность Никифор Влеммид, об этом рассказывает Акрополит, к сожалению, с той краткостью, которая вообще отличала этого летописца. «Церковь лишилась первоиерарха (в лице Мануила II), и потому стали искать человека, достойного патриаршего престола. Многие указывали на Никифора Влеммида». (Дело происходило в 1255 г.) Тогдашний император Феодор, сын Иоанна Ватаца, был очень к нему расположен и любил его, потому что считал его учителем своим в отношении к словесному образованию. Но Никифор был более чем равнодушен к патриаршеству. Да в свою очередь и император не слишком принуждал его; а скорее было у него желание, чтобы он не принимал предстоятельства, потому что (византийские) цари вообще хотят, чтобы патриархами были люди смиренные, недалекие по уму, которые бы легко уступали их желаниям как признанным постановлениям. Поэтому Феодор, сделав маленькую попытку по отношению к Никифору, обратился к другим.[479] Здесь ясно дается знать, что Феодор Ватац не очень‑то желал видеть Никифора патриархом. И на это у него были свои основания. Он был недоволен отношениями Никифора к Иоанну Ватаце, своему отцу. Историк Григора передает нам рассказ о следующем событии. Император Иоанн Ватац, по смерти своей жены Ирины, женился на сестре сицилийского короля Анне, в составе свиты которой в Никею приехала одна очень красивая женщина, по имени Фрикка.[480] Красота этой женщины свела с ума императора. Он вступил с ней в преступную связь и позволял своей любовнице вести себя как бы она была действительной царицей. Такое отношение к ней императора позволяло ей слишком много думать о себе. Но нашелся человек, который не хотел выносить такого соблазна. Это был Никифор Влеммид, имевший в это время сан архимандрита. Он устно и письменно изобличал нечестие Фрикки. Крайне натянутые отношения обличителя и обличаемой достигли высшего напряжения по следующему случаю. Желая дать знать, что она вовсе не страшится своего сурового обличителя, Фрикка с помпой, в сопровождении многочисленной свиты, решилась посетить обитель, где проживал Влеммид, обитель, созданную трудами этого последнего. Но желание царской метрессы не пришло в исполнение. Суровый архимандрит приказал привратникам запереть двери своей обители, лишь только она приблизилась к монастырю. «Божественный этот муж, — по замечанию Григоры, — не почел справедливым делом, чтобы эта бесстыдница прошла своими скверными и преступными ногами по священному помосту».[481] После всего этого очень понятно, почему сын Иоанна Ватаца мог недолюбливать Никифора Влеммида и не желал его патриаршества.
4. Интересно отметить, что несмотря на множество похвальных качеств, которое тому и другому Никифору приписывается историками, оказывается, что эти столь достойные лица имели, однако же, пороки, и притом пороки одинакового вида. Странная историческая судьба этих лиц! О пороках одного историки говорят решительно, а о пороках другого — гадательно, но все же не молчат. О патриархе Никифоре Пахимер пишет: «Никифор, бывший Митрополит Эфесский, избранный в патриархи больше всего по Желанию царя (Феодора Ватаца), прибыл в Никею со множеством собранного в Эфесе золота».[482] Очевидно, он был явный корыстолюбец. О пороках другого Никифора говорит историк Акрополит, но говорит прикровенно. Он замечает: «Некоторые, в особенности из знати, не только не находили в нем (Никифоре Влеммиде) особенно добродетелей, но и приписывали ему разные пороки».[483] Жаль, что лаконичный Акрополит не говорит прямо, о каких пороках у него речь. Во всяком случае, перед нами являлось бы удивительное совпадение в исторической характеристике изучаемых лиц, если бы можно было доказать, что Акрополит говорит не о чем другом, как о корыстолюбии Влеммида. А доказать это в настоящее время не так‑то трудно. Новый источник для жизнеописания Влеммида (о котором мы уже упоминали выше) не оставляет сомнения, что и Влеммида современники обличали в том же, в чем и Никифора, патриарха. В этом источнике приписывается Влеммиду именно корыстолюбие, да вдобавок и злоязычие, как увидим ниже.
Разумеется, лица, сходные по своим характеристическим чертам, встречаются в истории: этого мы отрицать не станем. Но совпадение и повторение характеристических черт в двух вышеуказанных личностях мы никак не согласны признать делом естественным и возможным. Едва ли можно сомневаться в том, что историки, в особенности Пахимер и Григора, случайно перемешали в своих известиях сведения о двух Никифорах. К такому смешению давало им повод очень многое: оба исторических лица, о которых они писали, были тезками, именовались Никифорами, оба они были выдающимися историческими личностями; оба жили в одно и то же время и были — дело возможное — сверстниками: Влеммид родился в 1197 и умер в 1272 году, а патриарх скончался в 1261 году и достиг этого сана в преклонных летах, после 20–летнего управления митрополией; наконец, оба эти Никифора большую часть своей деятельной жизни провели в одном и том же городе: Эфесе; один в качестве митрополита, а другой — архимандрита и наставника юношей. Как тут не перемешать деятельности и жизни этих лиц?
Но вот вопрос: как далеко простирается это смешение? Раньше мы думали,[484] что подобное смешение доходило до полной путаницы исторической истины, и утверждали, что все похвальные черты нужно приписывать исключительно одному Влеммиду, а на долю патриарха Никифора оставлять лишь недостатки. Но к счастью, наука не застывает в одном положении, а двигается вперед, а с нею продвинулись вперед и наши личные познания. В недавнее время отпечатана «автобиография» Влеммида, к которой присоединено обстоятельное исследование этой личности.[485]
Что же теперь оказывается?
Оказывается, прежде всего, что Никифор, патриарх, не чужд был образования и имел много нравственных качеств и что, следовательно, в этом отношении это лицо в самом деле походило на 0леммида. Этот последний в своей «автобиографии» писал о митроцолите Эфесском Никифоре: «Он был первым в числе священнодиаконов придворных, муж, подвизающийся для Бога, взирающий на Бога, исполненный богописанного ведения (ϋειογραφικης γνώσεως), утвержденный в нравственности, славный непорочностью и девством, отличавшийся милосердием, соединенным со строгостью, кратко сказать, — это иерарх не лицемерный, не лжеименный».[486]
Иначе нужно смотреть на другую черту патриарха Никифора, будто бы уравнивающую его с Влеммидом — разумеем его неустрашимость и недоступность для правителей и защиту попираемых законов. Это известие принадлежит Пахимеру и лишено справедливости, оно лишь свидетельствует о действительном смешении историками тех времен двух Никифоров. Влеммид в своей автобиографии ничего не говорит о такой важной черте в характере своего двойника Никифора, к которому он относился, однако же, сочувственно. А главное‑то дело вот в чем: самого факта, на котором основывает Пахимер свое мнение о неустрашимости Никифора, по–видимому, не существовало. Влеммид в своей автобиографии касается истории выбора в патриархи, происходившего в 1240 году, и ни единым словом не упоминает о том, что в числе кандидатов на кафедру патриаршую значился и Никифор — другой. Напротив, он очень ясно говорит, что император Иоанн самого Влеммида представлял к патриаршеству (τό ήμέτερον όνομα προσεπηγαγεν), но произнес его имя сквозь зубы (κέκρικε), а в конце концов назначил Патриархом другое лицо.[487] Кажется, дело очень ясное, что историк Пахимер, единственно и передающий нам сведения о том, как будто бы император Иоанн воспротивился выбору Никифора (митр. Эфесского) в патриархи, впадает в непростительную ошибку. Он приписывает случай, бывший с Никифором Влеммидом, совсем Другому Никифору. Нет сомнения, показания «автобиографии» Влеммида безмерно авторитетнее Пахимера. Что Пахимер перемешивает исторические факты, это видно из того, что ни о какой Попытке поставить Влеммида патриархом он не упоминает, хотя, как теперь оказывается, таких попыток было две, а не одна, как прежде можно было думать. Очевидно, Пахимер перепутал события в жизни двух Никифоров. Влеммид подробно рассказывает в «автобиографии» и о вторичной попытке выбрать его в патриархи, но этот вопрос не входит в нашу задачу. Заметим одно: рассказ Влеммида во многом дополняет и исправляет [488] заметку Акрополита об этом событии.
Обвинение в пороках, возводимое на Влеммида, и главным образом обвинение в корыстолюбии, должно быть снято с этого лица. Из его автобиографии видно, что это обвинение возводил на него один неблагодарный его ученик, принадлежащий, однако, к лучшей византийской фамилии; этот клеветник разглашал, что будто Влеммид воспользовался богатством, оставшимся после Эфесского митрополита Манассии.[489] Другой ученик его, тоже из аристократов, желая повредить Влеммиду, рассказывал, что он порицал императора Иоанна.[490] Но это, конечно, не порок в обличителе пороков. Таким образом, мы должны признать, что корыстолюбие было свойственно Никифору, патриарху, но не находило места в жизни подвижника Никифора Влеммида.
В заключение наших речей соберем характеристические черты патриарха Никифора: он принадлежал к лицам, не лишенным образования, и имел многие нравственные достоинства, хотя и не мог побороть в себе страсти к золоту. К этим чертам его исторического образа присоединим некоторые другие, о которых не было еще случая упоминать нам. Историк Пахимер, рассказав об известном случае, как император воспротивился избранию его в патриархи (случае — воображаемом, не бывшем на самом деле), пишет: «Такой случай несколько умерил бы Никифора и сделал его послушным».[491] В этих словах, как нам кажется, заключается указание на подлинную черту Никифора: он никогда не был ревнителем церковных правил, вроде Влеммида, а потому‑то и достиг патриаршества, ибо в эти времена старались выбирать патриархами людей со слабой волей. Тот же историк еще вот что говорит об этом Никифоре: когда уже приблизился час кончины его и когда ему стали предлагать принять монашеский чин, то патриарх «не только не согласился на это, а еще с неудовольствием принял увещание и хотел умереть архиереем».[492] Значит, если Влеммид хвалил его «за непорочность и девственность», то эти качества еще не склоняли нашего Никифора к подвижничеству.
Вот образ патриарха Никифора.[493] Вообще это был патриарх мало чем выдающийся в ряду своих собратий, представляя собой мужа средних достоинств.
Итак, из девяти патриархов, занимавших патриаршую кафедру столицы за время перенесения этой последней из Константинополя в Никею, лишь один Герман II выдается природными дарованиями и достоинствами архипастырского правления. Все остальные не блещут ни умом, ни пастырской деятельностью. Если о некоторых патриархах этого времени и встречаем лестные отзывы, то, однако же, эти отзывы не подтверждены никакими фактами. Да и нечего удивляться тому явлению, что большинство патриархов, во время управления Церковью из Никеи, не выделялось особенными достоинствами. Георгий Акрополит не раз говорит, что императоры этого времени поставляли целью возводить на патриаршую кафедру ЛИЦ. не особенно умных и чуждых энергии, чтобы видеть в них послушное орудие своей воли и даже самоволия.
Переходим к третьему и последнему классу патриархов Константинопольских изучаемой нами эпохи — к обозрению патриархов, которые занимали Константинопольскую патриаршую кафедру со времени отнятия греками столицы у латинян и до окончания подпадения ее под власть турок. В этот промежуток времени — почти три века — Византийскую кафедру преемственно занимали двадцать пять патриархов.[494] Остановимся с особенным вниманием на некоторых из них.
Первым патриархом, избранным уже в Византии, по возвращении туда столицы, был Герман III (1267). Он был до этого времени митрополитом Адрианопольским. Его избрание произошло по внушению императора Михаила Палеолога, который немало размышлял, кого выбрать в патриархи (после вторичного низвержения Арсения церковь Константинопольская оставалась без пастыря более года) и остановился наконец своим вниманием на Германе, с которым Михаил был уже давно знаком и который оказал ему немаловажную помощь в тяжкую годину его жизни. Впрочем, при избрании патриарха были соблюдены все обычные формальности; например, Герман был сначала предызбран синодом и Потом уже утвержден царем.[495] Историк Пахимер, повествователь, отличающийся беспристрастием, рассказывает о Германе очень много хорошего. Этот патриарх был отлично образован и славился ученостью. По словам историка, сам Герман «не был красноречив, но зато с уважением относился к людям, обладавшим этим даром, любил слушать красноречивых ораторов и был особенным другом этих лиц, так как отлично ценил все хорошее».[496] Этим историк, по–видимому, хочет сказать, что Герман любил окружать себя людьми просвещенными. Пахимер очень хвалит и нравственные качества этого патриарха. Он во многом, по наблюдению историка, отличался от других патриархов, которые, из монашеской кельи переходя на патриаршую кафедру, нередко заявляли себя односторонними нравственными воззрениями. Но предоставим слово историку Пахимеру. Герман «украшался добродетелью, но не той, которая любит выставлять себя напоказ и которая состоит в том, чтобы различать, в какой день какую пищу можно употреблять и какую нельзя — грешно, — не той, которая предписывает длинные путешествия с целью богомолья, не той, которая предписывает иметь неумытые ноги, возлежать на земле и довольствоваться единственной одежонкой на плечах. Эта добродетель, которой отличались тогдашние монахи, нимало не привлекала Германа. Потому что эти люди не умели соединять со своим аскетизмом христианскую любовь и милосердие, поставляя гуманность, сочувствие и внимательность к другим на втором плане: эти аскеты в действительности были людьми жестокими, любили поносить других, а себя превозносить, считая самих себя единственными обладателями добродетели». Герман, по словам историка, нимало не походил на этих quasi–подвижников. «Его добродетель была истинно человеческая, — говорит Пахимер, — которая характеризовала его как истинного человека; он больше отличался умеренностью (и снисхождением), чем аскетическим бесстрастием». Отличительной чертой Германа было полнейшее бескорыстие. Тот же историк свидетельствует: «Золото он презирал больше всего, так что не имел и кошелька. Если же оно откуда‑нибудь притекало к нему, то он приказывал класть его подле него самого, под руки, чтобы патриарх всегда мог распорядиться золотом, по усмотрению, на дела благотворения». Герман к тому же отличался простотой нрава, любил открытое обхождение со всеми; в среде его приближенных беседы его носили характер добродушия и прямодушия.[497] Тотчас по вступлении на патриаршую кафедру Герман энергично принялся за дела и старался дать им течение, сообразное с его расположениями. Первым долгом он обратил внимание на клириков, замечательных или по своему образованию, или нравственным качествам: всем им даются соответствующие достоинства или награды. Он прекрасно сознавал, что Церковь его времени особенно нуждается в образованных пастырях, поэтому он позаботился об открытии школы в Константинополе, которая доставляла бы образованных пастырей, могущих служить к возвышению церковного авторитета. Герман ходатайствовал перед императором, чтобы этот оказал предприятию патриарха всякое содействие; в особенности он просил, чтобы император снял опалу с ученого ритора Оловола, прогневавшего царя,[498] и дозволил Оловолу занять место учителя в публичной школе, открываемой теперь по воле патриарха. Михаил Палеолог уступил желанию Германа, и вот появляется в Константинополе первая школа [499] по восстановлении Византийской империи. В этой школе учились не только дети духовенства, но и все желающие.[500]
В управлении Церковью Герман, по–видимому, был слаб, и некоторые положительно злоупотребляли его снисхождением и мягкостью его нрава.[501] Тем не менее и в управлении Церковью Герман успел в некоторых отношениях оставить по себе добрую память. Как истинный пастырь Церкви, он считал себя обязанным неустанно предстательствовать перед царем за обиженных и страждущих; и хотя его предстательства не всегда увенчивались успехом, однако это не отнимало энергии у ревностного архипастыря. Герман что‑то сделал и для церковного благоустройства — вероятно, озаботился истреблением следов пребывания римо–католиков в Византии.[502] Герман правил паствой лишь несколько месяцев; он должен был уступить патриаршую кафедру другому, так как он не во всем соответствовал видам Михаила Палеолога, — главной же причиной, по которой Герман должен был оставить кафедру, были происки императорского духовника Иосифа, который, пользуясь своим влиянием на государя, начал подкапываться под Германа, чтобы самому ему добиться патриаршества,[503] в чем он и преуспел. К сожалению, из последующей истории жизни Германа известен один факт, который создает ему печальную память. Герман отправляется делегатом от Восточной церкви на известный Лионский западный собор, на котором провозглашена была уния церкви Греческой с Латинской.[504]
Преемником Германа был Иосиф I. Он дважды восходил на патриарший престол (1267—1274 и 1282—1283),[505] но был человеком, не отличавшимся большими достоинствами. К патриаршеству он пробрался не прямыми путями. Зависть и честолюбие снедали Иосифа и побудили его, как мы уже говорили, вредить предшествующему патриарху Герману и способствовать его удалению с кафедры, с целью занять ее самому. Это было тем легче сделать Иосифу, что он был духовником императора и духовником не из строгих, что так важно было для Михаила Палеолога, имевшего далеко не светлую совесть.[506] В умственном отношении Иосиф был ничтожеством. Историк Григора делает такую заметку о нем: «Иосиф был донельзя прост и вовсе не был причастен эллинской мудрости».[507] Переводя эти слова на наш обычный язык, выйдет, что патриарх был круглый невежда. Впрочем, нельзя думать, что Иосиф был врагом образованности. Думается, что он смолоду лишь не был учен и оставался тем, чем он был раньше. Нравы и привычки его едва ли соответствовали тому положению, какое судьба готовила этому человеку. Правда, с юных лет, когда он был клириком при дворе, у него остался некоторый внешний лоск; он умел, когда нужно, держать себя прилично, бойко говорил, что называется, не ходил в карман за словом, знал, как нужно вести себя с сильными мира сего, хорошо чуял, где можно найти и где потерять.[508] Но кажется, Иосиф лучше всего чувствовал себя тогда, когда попадал в общество таких же невежд, как и он: любил запросто покушать за столом мужика, вдосталь здесь похохотать, побалагурить и поострить. Историк Пахимер не может понять, как с такими нравами и привычками Иосиф умел соединять аскетические наклонности. Но это не так трудно понять, если допустить, что и естественно, что аскетизм его был больше наружный, чем внутренний.[509] Ввиду таких качеств Иосифа,[510] о нем не стоило бы и говорить в истории Константинопольских патриархов. Но мы не исключили его из ряда других, более или менее замечательных патриархов, единственно потому, что считаем весьма интересным и поучительным рассказать одну страницу из истории жизни патриарха Иосифа. Разумеем в высшей степени занимательные обстоятельства, при которых этот патриарх снял с императора Михаила Цалеолога отлучение, наложенное на него патриархом Арсением. Историк развертывает перед нами следующую картину. Когда Иосиф изъявил согласие снять епитимью с Михаила, то праздник Сретения Господня (1268) был назначен таким днем, в который торжественным образом должно было произойти воссоединение с Церковью отлученного Арсением грешника–императора. Накануне этого дня совершена была торжественная всенощная, в которой принимал участие патриарх и все архиереи, находившиеся в столице (а таких всегда было здесь много): церковь была великолепно освещена, пение было самое искусное, возносились особые ектении за царя, вероятно, в них испрашивалось прощение прегрешившему царю. Таким же образом совершена была на другой день и литургия. Наконец, наступил самый акт принятия царя в лоно Церкви. Отверзлись царские врата — и взору присутствующих открылся целый сонм архиереев, окружавших Св. престол. Начинается знаменательный акт. Император подходит к царским вратам, позади его видна великолепная свита — все правительственные лица Византии, сенат, блестящая лейб–гвардия. Царь снимает со своей головы диадему (калиптру), повергается к ногам патриарха, громогласно исповедует свой тяжкий грех (а грех этот, как мы знаем, состоял в том, что император сначала отстранил, а потом ослепил и заключил законного венценосца — византийского отрока Иоанна), пламенно просит прощения. Патриарх держит в правой руке грамоту с формулой прощения, подробно излагает во всеуслышание, в чем именно заключается грех императора, и громогласно дает ему разрешение и отпущение. Но это еще не конец дела. Затем Палеолог подходит к другому, третьему, пятому, десятому архиерею, всем бросается им в ноги и у всех них вымаливает прощение. Архиереи по очереди читают вышеуказанную грамоту и дают отпущение греха императору. Многие, по словам историка, при этом зрелище проливали слезы сострадания.[511] Картина трогательная. Нужно, впрочем, полагать, что дело происходило так, как наперед было условлено между патриархом и царем. Притом как ни трогательна картина, мы, однако же, не думаем считать ее каким‑либо проявлением духовной силы и мощи византийского патриарха — в особенности патриарха Иосифа. Весь этот торжественный акт понадобился не для удовлетворения каких‑либо дисциплинарных требований, предъявленных патриархом, а для того, чтобы заставить народ, массу, наконец забыть грехи царя, о которых так много было неприятного для правительства говора на–родного. Пахимер замечает, что Иосиф «умел подойти к сильным правителям», т. е. умел входить в их виды и интересы, не особенно заботясь о каких‑либо высших интересах. Недаром же прощение Михаила, совершенное Иосифом, далеко не всех успокоило насчет даря. Нашлось много лиц, которые стали считать патриарха потворщиком.[512] В сущности, такие лица не обманывались, если догадывались, что разрешение царского греха было не больше как парадной церемонией. По–видимому, факт оставления Иосифом патриаршей кафедры рисует нам личность этого архипастыря с лучшей стороны: он должен был покинуть кафедру, потому что не хотел соглашаться на унию (Лионскую) с Римом, и значит проявил пастырскую ревность. Но в действительности и на этот раз патриарх остался верен своему характеру — плыть по течению. Иосиф хотел как‑то так устроить — и не принять унию, и остаться в патриархах; но когда такая комбинация не удалась, то хотя он и оставляет кафедру,[513] но с такой неохотой, которая свидетельствует, что Иосиф был чем угодно, но не «столпом православия».[514] Вторичное патриаршество Иосифа падает уже на время преемника Михайлова Андроника, но, как кажется, Иосиф снова призван был на византийскую кафедру как будто единственно для того, чтобы с честью умереть…[515]
Патриарх Иоанн Векк (1275—1282). Он вступил на патриаршую кафедру, когда Иосиф сошел с этой кафедры, не желая быть прямым пособником Михаила Палеолога по введению унии в Греческой церкви. Иных взглядов на унию держался «хартофилакс Великой церкви» Векк, и потому ему, как человеку, способному действовать в интересах времени, и предоставлена кафедра после Иосифа. Было бы напрасно думать, что Векк сразу же сделался сторонником унии. Прежде чем войти в виды императора, Векк переживает нелегкий душевный кризис, который, однако же, разрешился не так, как было бы желательно в интересах Церкви. Векк сначала противился воле царской, долго не соглашался поддерживать униатские стремления Михаила Палеолога. За это сильно гневался на него император, мало того — бросил его в смрадную тюрьму, и притом не одного, а со всеми родственниками его. Но и находясь в таком тяжком положении, Векк не вдруг пошатнулся в православии. В этом случае на него имело большое влияние чтение сочинений тогдашнего греческого ученого и аскета Никифора Влеммида,[516] который несомненно склонялся к унии и в таком духе писал еще раньше Лионского собора. Император устроил так, что сочинения такого достойного мужа, как Влеммид, доставлены были Векку в темницу. Ознакомившись с этими сочинениями, Векк совершенно переменил свои воззрения. «И вот тот, кто был обоюдоострым мечом против латинян, — говорит историк Григора, — обратившись в противную сторону, для нее же подготавливал победу».[517] Иоанн Векк не сделался, впрочем, полным латинянином. Он стал сторонником так называемого в Византии учения об «экономии», учения, которое применялось здесь всегда, когда нужно было какому‑либо неблаговидному общественному делу дать благовидную личину.[518] Как понимал это учение об «экономии» Векк, это он выразил в одном из своих сочинений, где он так рассуждает: «Нашим (свят.) отцам было известно слово «экономия» и идея, этим словом выражаемая; они оставили нам письменные увещания, в которых боголюбезно ратуя за единение Церквей, и нас, своих потомков, как бы поощряют к подобной ревности; поэтому мы имеем право считаться настоящими учениками этих отцов, мы, по боголюбезной ревности держащиеся этой экономии. Мое слово подтвердит св. Афанасий, который в своем послании к антиохийцам доподлинно преподает, как прекрасно и в высшей степени боголюбезно оставлять без внимания разности в словах, лишь бы только братья были согласны друг с другом в мыслях. И что особенно замечательно, так это то, что св. муж говорит здесь не о других каких‑либо, а о тех же самых народах и Церквах, о которых и у нас речь. Подтверждает мое слово и Василий Великий, удерживавшийся некоторое время прилагать наименование «Бог«к Животворящему Духу, имея в виду единение братий и некоторую прекрасную «экономию». Подтверждает мое слово великий Максим (Исповедник), свидетельствующий, что св. отцы часто делали уступки относительно выражений, но никогда относительно мыслей, так как тайна нашего спасения не в буквах, а в мыслях и делах. Все эти отцы (а Векк еще именует Григория Богослова, Дионисия Ареопагита) охранители, точные блюстители нашей веры, подтвердят мое слово, которым я утверждаю, что нападающие на изначальную «экономию являются врагами этих отцов». Отсюда Векк выводит, между прочим, то заключение, что не следует спорить с латинянами по вопросу об исхождении Духа Святого, если истолковывать это учение в смысле исхождения Св. Духа через Сына.[519] Векк был униатом, но за исключением этого греха (правда, тяжкого), он является человеком, которого нужно поставить в ряд самых лучших патриархов изучаемой эпохи. Образованность Векка была широка и глубока — на редкость. В этом отношении из современников едва ли кто мог с ним равняться. По словам Пахимера, он отличался «ученостью», «красноречием» и церковно–административной «опытностью».[520] Еще выше ставит Иоанна Векка Григора, он называет его «человеком умным, питомцем красноречия и науки, наделенным дарами природы как никто из его современников. Свободной и плавной речью, гибким и в высшей степени находчивым умом — всем этим природа щедро наделила его, как бы для того, чтобы его имя с уважением произносили цари, правители и все ученые». Но что особенно важно для нас: Векк был прекрасным знатоком богословия. По выражению историка, «по части знания церковных догматов все казались перед ним детьми».[521] Характер Векка был в значительной мере благороден и не чужд гуманности. Никакое подозрение не могло коснуться его высоконравственной личности. «Обвинять в наклонности к блудодеянию — в чем некоторые осмеливались обвинять патриарха, — говорит Пахимер, — скорее можно было бы Пелея (отца Ахиллесова, этого любимца богов), чем Иоанна Векка; а возводить обвинение в сребролюбии можно было скорее на честнейшего из людей — Аристида, чем на этого патриарха».[522] До времени патриаршества Векк занимал должность, как мы уже упомянули, хартофилакса, т. е. заведовал канцелярией синода и патриарха.[523] Уже в этой должности он приобрел громадное влияние. Имея власть налагать дисциплинарное взыскание на священников, Векк не щадил даже придворного духовенства. Раз Векк, в качестве хартофилакса, наложил епитимью на одно лицо, принадлежащее к придворному духовенству; такое действие раздражало императора, который говорил: «Так поступать — значит наносить обиду самому хозяину дворца».[524] В Константинопольском синоде не решалось ни одно дело без участия Векка, как хартофилакса, так что некоторые, будучи недовольны влиянием хартофилакса на дела, говорили: «Иоанн Векк водит за нос весь синод, который без него не знает что и делать».[525] Вообще еще до своего патриаршества Векк пользовался величайшей известностью.[526] Понятно, насколько должно было возрасти влияние Иоанна Векка, когда он стал архипастырем столицы. Действительно, это значение было очень велико, и что особенно важно, так это то, что своим влиянием Векк пользовался, насколько мог, к торжеству нравственных принципов и христианской справедливости. Похвальная черта в характере Векка. Одной из целей своего архипастырского служения Векк ставит беспрестанное ходатайство перед императором как за тех из пасомых, кто нуждался в помощи со стороны царя: за убогих и страждущих болезнями, так и за таких, кто хотел прибегать к правосудию царя в каком‑либо судебном деле. Ходатайства патриарха перед царем Михаилом были деятельны, ревностны, а способы ходатайств отличались изобретательностью. Если он ходатайствовал за убогих и больных, то для того, чтобы сильнее подействовать на царя, прибегал к искусству актера: изображал из себя дряхлого старика, нуждающегося в помощи, или слепца, требующего покровительства. Иначе поступал патриарх, если ему нужно было защитить перед царем лицо, обиженное судом. Векк, в таком случае, собирал со своих клиентов самые подробные сведения об их деле и, представ перед царем, разбирал перед ним дело по правилам судопроизводства, являясь как бы действительным адвокатом. Неудивительно после этого, если лица несчастные и убогие исполнены были самой твердой веры в успешность ходатайств патриарха. «На этого человека, т. е. Векка, — по словам Пахимера, — многие полагались с такой же уверенностью, как бы он сам был царем». Кроме пасомых, Иоанн являлся перед царем и с ходатайством по нуждам духовенства. Не можем отказать себе в удовольствии привести один–два примера неусыпности патриарха в предстательстве перед императором. Вот первый пример. Был знойный летний день. Патриарх отправляется к императору, застает его спящим, терпеливо ждет его пробуждения. И когда царь принял его, ходатайствует за невинно осужденного. Царь отказывает в просьбе патриарху. Векк настаивает на своем. Начались продолжительные препирательства между главой государства и главой Церкви. Наконец Векк объявляет, что он будет действовать решительно, но и император стоит на своем; он объявляет, что не простит обвиненного, что бы ни сделал патриарх. Тогда Векк восклицает: «Чем архиереи лучше поваров и конюхов, которые слепо повинуются вам во всем, чего ни захотите?», кинул Жезл к ногам царя и ушел вон. Напрасно император посылает Догонять патриарха. Векк не пошел к царю. Патриарх чуть не Решился покинуть кафедру. Другой случай. Векк напрасно хотел обратить милосердие государя на какого‑то несчастного человека. Царь отвечал все отказом. При таких обстоятельствах патриарх пустился на хитрость. Был праздник, царь явился к литургии. При окончании ее началась раздача антидора. Отворились царские врата. Вышел патриарх с антидором. Подходит царь и протягивает руку, но патриарх, взяв предназначенную для царя частицу, удерживает ее в своей руке. Все присутствующие видят необыкновенное зрелище. С одной стороны, царская рука протянута, а с другой, рука патриарха остается неподвижна. Векк просит царя за того обиженного, за которого он просил уже не раз. Царь упорствует, патриарх настаивает. Зрители изумлены и не знают, что подумать.[527] Вообще Векк не давал царю покоя своим предстоятельством. Поэтому выбран был определенный день в неделю, который исключительно назначался на то, чтобы патриарх мог беспрепятственно являться к императору со своими просьбами за разных лиц. Описывая деятельность Векка, православный историк Пахимер восклицает: «Сколько добра получили люди от такой заботливости патриарха!».[528] А заметим, что дело происходит при таком строптивом и черством по сердцу царе, как Михаил Палеолог. Историк Григора очень высоко ставит положение Векка при сейчас названном императора; он говорит, что Векк «сделался для царя всем — и языком, и рукою, и тростью скорописца».[529] И однако же, несмотря на это, между царем и патриархом происходят не раз столкновения, виной которых отнюдь не сам Векк, столкновения, имевшие последствием очень крупные неприятности для архипастыря.[530] По внешности Векк отличался величавой красотой, о его наружности дошли до нас как письменные известия, так и живописные указания.[531]
Иоанн Векк был низвергнут с кафедры вскоре по вступлении на императорский престол Андроника Старшего, наследника Михаила Палеолога, — Андроника, который был ревностным приверженцем православия и врагом унии с латинянами. По низвержении Векк влачил печальную жизнь: он сначала был заключен в монастырь, потом сослан и заключен в крепость, в тюрьму, где и умер (1298 г.).[532] О печальной судьбе, постигшей его по низложении, Векк и сам говорил в своем «духовном завещании».[533]
Преемником знаменитого Иоанна Векка, если не считать второго патриаршества Иосифа, продолжавшегося неполных три месяца, был тоже известный богослов конца XIII в. Григорий (в миру — Георгий) Кипрский (1283—1289). Григорий называется Кипрским потому, что он родился на острове Кипре. Как Иосиф был выбран на место Векка потому, что он проявил ревность против унии (хотя и не очень сильную), так и Григорий был избран потому, что были основания полагать, что он не друг унии. До посвящения в патриархи Григорий не был ни клириком, ни монахом. Только перед посвящением в патриархи он принял монашество и наскоро прошел все иерархические степени. Несмотря на то, что Григорий перед патриаршеством не носил духовного сана, ему поручено было управление Церковью прежде, чем он стал настоящим патриархом.[534] Значит, он пользовался большим уважением у императора Андроника Старшего. Действительно, он выделялся в ряду своих современников образованностью. Его считали «человеком, известным по учености».[535] И такой отзыв справедлив. Григорий заявил себя составлением нескольких сочинений как догматического, так и ораторского характера. Кроме того, как человек образованный, он считал лучшими людьми fex, которые отличались ученостью; таких лиц он считал первыми между иереями и архиереями, если находил их в духовенстве.[536] Время, в которое пришлось править Григорию Церковью, было очень смутным. Разделения в Византийской церкви, возникшие из‑за низвержения патриарха Арсения, а также из‑за унии, не позволяли надеяться на счастливое патриаршествование Григория. Так и случилось. Хотя первое время Григорий правил Церковью довольно спокойно; но это спокойствие сменилось таким волнением, которое низвергло Григория с кафедры. Причин такого волнения было много. Одна из таких причин заключалась в прошлой истории Григория Кипрского. В царствование Михаила Палеолога Григорий среди униатского движения показал себя сторонником унии.[537] Правда, можно полагать, что Григорий принадлежал к партии униатов не искренно, а из страха навлечь на себя гнев императорский, тяжесть которого мог он наблюдать ежедневно на сотнях и тысячах ревностных противниках унии, а потому он легко мог перейти при Андронике на сторону ревнителей православия.[538] Но впоследствии, кому нужно было, припомнили, что Григорий некоторое время стоял за унию. Это обстоятельство, конечно, послужило с течением времени во вред Григорию. Затем, приверженцы патриарха Арсения, не находя в Григории того, чего они ожидали от него — признания значения их притязаний, — волновались сами, волновали и других.[539] Но самым главным виновником неприятностей и тяжких беспокойств для патриарха сделался Векк. За приверженность к унии Векка не раз судили на соборе. Самое разбирательство дела Векка, в присутствии этого экс–патриарха, было неблагоприятно для интересов Григория: красноречивый, ловкий, ученый Векк своими объяснениями производил впечатление, не всегда выгодное для врагов унии.[540] Но все это еще не большая беда. Истинное несчастье для Григория началось после того, как этот патриарх, по окончании одного собора против Векка, обнародовал свое сочинение, под заглавием «Изложение «свитка«(томоса) веры против Векка» (это в существе дела было соборное определение, изложенное, однако же, патриархом, почему оно и может быть рассматриваемо как сочинение Григория). В этом произведении Григорий позволил себе несколько резких отзывов о Векке, например, здесь читаем: «Вы, присные Богу (православные), продолжайте отвращаться и гнушаться наряду с другими враждебными истине догматами и порождений Векка. Отвращайтесь и его самого, и его последователей, изрыгавших вместе с ним его хулы».[541] Векк не пропустил без внимания такого порицания своей личности. Против «Изложения свитка» он написал (в 1287 или 1288 г.) свое сочинение, в котором всячески порицает Григория. Например, Векк писал: «Нужно раскрыть, что глава новоявленной ереси не принадлежит к числу кровных чад Церкви, а, напротив, есть незаконный и чуждый ее забот плод». «Этих немногих слов, — продолжает автор, — достаточно, чтобы понять, о ком идет речь: мы узнаем из них, что зло пришло к нам из‑за моря (из Кипра то есть), что это заморский зверь, прожорливый кит, восставший от Кипра». «Кипрянин этот ехидный, ни пред чем не останавливающийся человек, потому ли, что привык болтать своим языком, или только для того, чтобы выместить свою злобу, изблевал много хульного, равно как немало повредил истину».[542] Тот же полемист ниже в том же сочинении, протестуя против отлучения, которому подвергает в своем свитке Григорий Векка и его сотоварищей, пишет: «В самом деле: кто и кого отсекает от Церкви? Кровных ее детей (т. е. византийцев) отсекает незаконнорожденный (т. е. островитянин) и навязывающийся ей в родство. Пастырей отлучает от стада Христова волк, исключает священников из сонма священников человек, не имеющий священства».[543] Векк и на этом не останавливается. Воспользовавшись другим случаем, он пишет новое сочинение против Григория, в котором тоже всячески позорит патриарха;[544] он называет богословские его рассуждения «дурачествами»; находит, что единственной целью отлучений, произносимых Григорием, служит вот что: «Он как бы желает возможно больше число людей убедить в том, что ему нет никакого дела до благочестия».[545] Нужно сказать, что полемика Векка, при всех ее крайностях, имела некоторое право на существование. Григорий в борьбе с унитами начал решительно и с негодованием отвергать даже правильное понимание формулы: «Дух Святый исходит от Отца чрез Сына», т. е. стал отвергать даже то толкование этого учения, которое впоследствии принято было православными защитниками веры на соборе Флорентийском.[546] Напрасно Григорий старался оправдаться и писал против Векка.[547] Его авторитет, и как ученого богослова, и как вселенского патриарха, начал колебаться. Векк не довольствовался литературной полемикой против Григория, он присоединил к ней распространение неблагоприятных слухов для патриарха. Например, утверждал, что Григорий родом не грек, а человек латинской расы, что он будто бы и по одежде, и по языку остается чужестранцем.[548] Дела Григория пошли плохо. Годы 1287—1289 проходят для него в печалях и разочаровании. Даже друзья его, на которых он возлагал самые лучшие надежды, которых он даже призывает прийти из провинции в Константинополь для борьбы с врагами и которым поэтому писал: «Поспешите сюда сами для утверждения непорочной веры христианской»,[549] даже и эти друзья отшатнулись от Григория Кипрского.[550] Положение патриарха стало невыносимым. Вот как сам он впоследствии описывает трудность своего положения. «Церковь была полна всяких смут и беспорядков, всем хотелось в ней начальствовать и предписывать законы, а быть подначальными и подчиняться божественным законам никто не хотел, так что к тогдашнему ее положению было вполне применимо и оказывалось совершенно справедливым известное изречение Платона, что «не для всех полезна свобода, а некоторым полезно рабство и жизнь под страхом». Среди такой‑то путаницы в делах, будучи, — говорит патриарх, — поставлен в самый центр ее, я попал в сферу власти, как бы на какую‑нибудь напасть, и имел душу, постоянно удрученную всем этим».[551] Затруднительное, даже безвыходное положение, в котором очутился Григорий, побуждает его обратиться через письмо за содействием к самому императору Андронику Старшему. Это письмо — один из интереснейших памятников конца XIII в., рисующий живыми чертами значительное расстройство дел в Церкви и государстве. Описывая положение Церкви, корреспондент говорит: «Сколько вдруг постигло нас напастей, ужасов, треволнений». Исчисляя различных виновников церковных беспорядков, Григорий первое место отводит в этом отношении неукротимому полемисту Векку. «Многие были ошеломлены грамотой, составленной Векком и названной им энцикликой, грамотой,[552] которую он прислал в огромном количестве для раздачи всем, если можно. Город (Византий) разделился на два лагеря».[553] Ввиду церковных неурядиц Григорий просит царя поскорее собрать собор — поскорее «для того, чтобы зло не успело распространиться чересчур и чтоб спасение обманутых не сделалось слишком затруднительным».[554] Заботливость Григория о Церкви в существе дела была заботливостью его о самом себе. Но наряду с этим в том же письме встречается несколько интересных указаний на грабительство, учиняемое над народом. Видно, что патриарх не думал только о самом себе, но принимал к сердцу благо общества. Патриарх указывает, что если царь находится где‑либо за пределами столицы, то заведующие царским столом начинают грабить народ В соседних местностях, вымогая и захватывая у крестьян птиц, поросят и другую живность. Всего захватывают множество для того, чтобы перепродать на сторону то, что окажется излишним для кухни. Патриарх просит царя положить предел безобразию. Еще более он возмущен грабительством в отношении народа, допускавшемся в самой столице. В примере патриарх безбоязненно указывает случаи из практики какого‑то очень важного лица в Константинополе — деспота Иоанна. Григорий сам видел — вот что происходило. Какой‑то погонщик скота пригнал стадо овец в шестьсот голов к воротам города, но едва стадо приблизилось к городу, как слуги деспота Иоанна захотели отнять у скотопромышленника четвертую часть всего скота. Слух о происшествии дошел до городского префекта, и этот послал стражу для восстановления порядка. Но вместо порядка вышел сущий беспорядок. Слуги деспота поколотили стражников. Стадо на ночь осталось за воротами. Но с рассветом появился тут сам деспот и приказал отнять у скотопромышленников 200 овец. Случай возмутительный! Рассказывая об этом царю, патриарх прибавляет: «Повсюду слышится ропот и негодование».[555] Эти сообщения патриарха о беспорядках, выражавшихся в грабительстве народа, потому особенно заслуживают внимания, что Григорий, несмотря на множество личных неприятностей и церковных смут, не забывает и об исполнении своих нравственных обязанностей в отношении к государству и обществу. Это свидетельствует о высоте и благородстве характера Константинопольского архипастыря. Но на Андроника письмо Григория Кипрского, кажется, не произвело впечатления. Царь не думал оказывать помощи несчастному патриарху, и ему ничего не оставалось делать, как выйти в отставку. «Когда Григорий увидел, — говорит Григора, — что и самые надежные и любимые им люди вооружились против него и что никто ему уже не помогает — ни царь, ни другой кто из людей сильных, то, наконец, признал это судом Божиим, свыше ему определенным. Он удалился на покой в монастырь».[556] Так кончилось патриаршество Григория Кипрского, человека во многих отношениях достойного. Нелегко было править разнузданной Византией.[557]
После Григория Кипрского патриаршую кафедру в Константинополе занимает Афанасий. Он дважды восходил на эту кафедру и дважды оставлял ее, и умер не патриархом. Мы рассмотрим первое и второе патриаршество Афанасия особо. В первый раз он пробыл на кафедре четыре года (1289–1293). Патриаршествование Афанасия представляет много интересного: оно может быть рассматриваемо как реакция по отношению к патриаршествованию Векка и Григория Кипрского, лиц, отличавшихся широтой взглядов. Но как ни интересно время патриарха Афанасия, наука, однако же, лишена возможности сказать о патриархе Афанасии слово твердое и несомненное. Это главным образом зависит от свойства наших источников.[558]
Лишь только было узнано в Константинополе, что кафедру Григория займет почти никому не известный монах Афанасий — в его пользу склонялся император Андроник Старший,[559] — как в столице начали распространяться слухи о жесткости характера человека, предназначенного в патриархи. Часть этих слухов записал Пахимер. Например, об Афанасии рассказывали, что раз рассердившись на осла, который зашел в монастырский огород и поел овощи, будущий патриарх наказал бессловесного преступника тем, что выколол ему глаза. Или рассказывали о том, что он обладал такой силой воли, что будто бы раз заставил даже волка принести ношу с овощами из огорода в монастырь. В этом последнем случае рассказчики явно намекали, что и у самого будущего патриарха волчья натура.[560] Даже о самом посвящении Афанасия в патриархи рассказывали нечто такое, что должно было настраивать общество в отношении к патриарху во враждебном тоне. Так, Пахимер сообщает, что когда Афанасия посвящали в патриархи и один из участников рукоположения Каракал, митрополит Никомедийский, заглянул в разверстое на голове посвящаемого Евангелие, то ему бросились в глаза страшные слова, которые приняты были всеми как пророчество о характере управления Афанасия Церковью, слова: «Диаволу и ангелам его».[561] Из показаний историка Пахимера с несомненностью вытекает то следствие, что в Византии далеко не радостно принято было известие о назначении монаха Афанасия в патриархи. И дальнейшие годы действительно подтвердили, что патриарх, при многих его добрых намерениях, не достиг никаких добрых целей; он больше смущал, чем назидал общество византийское.
Афанасий был строгим монахом, с детства привыкшим к аскетическим трудам, и проводил до патриаршества безмолвную жизнь в горах. «Он не знаком был с ученостью и жизнью в обществе». Но зато он был человеком достойным, «удивлявшим всех своей монашеской жизнью, — крайней воздержанностью и всенощными бдениями. Спал он на голой земле, ног не умывал, всегда ходил пешком, одежду носил жесткую, жизнь вел самую бедную. Вообще он имел характер, которым отличаются люди (монахи), живущие в горах и пещерах». Даже Григора, при его значительной доле уважения к Афанасию, все же находит, что такой человек не годился в патриархи столицы. «Блаженным он прожил бы целую жизнь, — замечает Григора, — если бы навсегда остался в уединении.[562]
Афанасий, тотчас по вступлении на кафедру, занялся некоторыми серьезными реформами в подведомой ему области. Прежде всего он обратил внимание на жизнь и образ действий «ученых клириков». Григора говорит: «Ученым клирикам суждено было потерпеть и поплатиться за прежние свои неблагородные поступки. Взойдя на патриарший престол, Афанасий к ним первым обратил свое грозное лицо, полное ревности и строгости. Люди благоразумные по первым признакам догадались, чего следует ожидать, и добровольно начали вести строгую жизнь дома. Другие же в скором времени вынуждены были бежать из столицы».[563] К сожалению, трудно понять, о каких «ученых клириках» говорит историк й в каком отношении патриарх стеснил их. Если не ошибаемся, историк разумеет тех образованных клириков, какими окружали себя патриархи Герман III и Иоанн Векк — клириков, расположенных к унии, а потому неприятных для Афанасия, конечно, чуждавшегося унии. По–видимому, Григора сочувствует мероприятию патриарха, выразившемуся в строгости против «ученых клириков»; но мы не видим необходимости следовать взгляду византийского историка. Доводить «ученых клириков» до того, что они лицемерно начали вести жизнь слишком суровую, не вызываемую настоятельными потребностями, или же, что еще хуже, до того, чтобы они бежали из столицы, нам представляется недостойным мудрого архипастыря. Афанасий, в данном случае, действовал неблагоразумно.
Другой важной мерой, к которой прибегает Афанасий для введения порядка в делах, касающихся Церкви, было изгнание провинциальных архиереев, проживавших в столице. Тот же Григора пишет: «Тому же подверглись (т. е. вынуждены были оставить столицу) и многие архиереи. Их было, — продолжает историк, — очень много, и все были люди ученые (?), знатоки церковных законов. Итак, тех архиереев, которые находились в Константинополе по какой‑либо надобности, Афанасий отправил в их митрополии, где и должны были оставаться до конца жизни. Проживая здесь, говорил патриарх, пусть не наговаривают они друг на друга и на меня самого, они, обязанные быть учителями мира. Что же касается до тех, которые приходили со стороны под предлогом соборов, бывающих дважды или однажды в год, для совещания о догматах благочестия и разрешения практических церковных вопросов, то им он воспретил въезд в Константинополь. Каждому следует, говорил патриарх, пасти врученную ему паству и направлять своих овец, Находясь при них же, а не проживать в столице и только получать оттуда доходы. Конечно, найдется, кто не похвалит ни той, ни другой стороны, потому что ни та, ни другая сторона, — заявляет историк, — не осталась в пределах умеренности и законности».[564]
Мы не лишены возможности проверить это известие историка об отношении патриарха к архиереям, которые толклись в столице. Дошедшие до нас письма Афанасия, главным образом касаются этого рода деятельности патриарха.[565] Далее мы увидим, прав ли был Григора, полускептически отзываясь о рассматриваемом мероприятии патриарха. Если мы читаем и изучаем письма Афанасия, то приходим к тому заключению, что в борьбе с архиереями, праздно проживавшими в столице, патриархом руководила исключительно ревность к благу церковному. В них даже не обнаруживается той суровости, которая составляла, по–видимому, характеристическую черту Афанасия. В своих письмах, писанных большей частью к епископам, которых ему хотелось удалить из столицы, патриарх раскрывает совершенно верные мысли, что достойный своего звания архиерей должен жить среди своей паствы, а не проживать в столице часто без всяких поводов, кроме нежелания жить где‑нибудь в глуши. Афанасий не раз говорит в своих письмах, что побуждением к пребыванию архиереев в столице служит вмешательство в выборы константинопольских патриархов (как известно, быстро сменявшихся): они интриговали против управляющего Церковью патриарха, старались об его низвержении и с живостью отдавались вопросу о выборе нового патриарха.[566] По словам Афанасия, епископы, проживавшие в столице, тотчас же по выбору нового патриарха начинали подкапываться под него, судить–рядить его жизнь и деяния. Они постоянно выдумывали обвинения на патриарха, бесславили и марали его, чтобы только его низвергнуть.[567] Оставаясь в столице, они зарабатывали деньги участием в суде и вообще вмешивались во все происходящее.[568] О своих паствах и не помышляли эти мнимые пастыри. Патриарх говорит: «Увы, уже не пастыри пасут овец, а сами пасутся овцами, получая от них хлеб». В другом месте Афанасий еще образнее выражается, говоря: «Вы только и знаете одно — послать такого человека, который умел бы доить (mulgere) стадо ваше». Епископами, не желавшими жить среди своей паствы, а желавшими оставаться в столице, изобреталось множество к тому поводов: они утверждали, что им будто бы нужно хлопотать о чем‑нибудь перед гражданским начальством, дать подписку, участвовать в хиротонии, получить хрисовул-[569] Письма Афанасия по своему содержанию иногда близко совпадают с известиями Григоры, почему мы склонны думать, что историк пользовался этими материалами в своем сочинении. Но если Григора и знал переписку Афанасия, то, во всяком случае, он не исчерпал всего содержания ее. Так, из подлинных писем самого Афанасия видим, что к одному епископу (Апамейскому) он троекратно обращался с увещанием покинуть столицу и возвратиться к пастве.[570] Назовем ли чересчур строгим такого начальника, который троекратно обращается к низшему его лицу с одной И той же просьбой? Из тех же писем видно, что все личные старания патриарха уничтожить зло, состоявшее в том, что епископы слишком долго гостевали в столице, не приводили к цели; как, наконец, патриарх вынужден был письмом умолять императора выгнать упорных архиереев из столицы. «Почему ты не повелишь, — пишет патриарх Андронику, — чтобы каждый из них оставался при своей пастве? И если ты сам не захочешь этого сделать, из уважения к ним, не станешь заставлять их делать, что они должны, я сам, против их воли, изгоню их из города и дам отчет Богу в своей смелости».[571] Если в патрологии Миня письма Афанасия по рассматриваемому вопросу расположены в хронологическом порядке, то к императору патриарх обращается, в конце концов, тогда, когда его увещания оставались без действия. Итак, мы видим, что нет оснований соглашаться с Григорой, что «найдутся, конечно, такие, кто не похвалит патриарха», изгнавшего вышеупомянутых епископов. Если бы и нашлись такие, то их суждение поверхностно. Патриарх делал дело нужное и полезное для Церкви. Не он первый начал это, и не он, конечно, и кончил. Еще в цветущие времена Церкви, святитель Иоанн Златоуст буквально прогонял некоторых епископов–смутотворцев из Константинополя.
Одно повергает нас в большое недоумение. Историк замечает, что Афанасий наложил тяжелую руку на «ученых клириков» и изгонял епископов, «людей ученых». Если повествователь не фантазирует, то выходит, что патриарх изгонял не всех архиереев, а по выбору — только таких, которые известны были просвещением. Не значит ли это, что патриарх был врагом богословской науки? Из писем патриарха этого не видно, а потому известие Григоры оставим на совести этого историка.
Третье архипастырское мероприятие Афанасия составляет урегулирование жизни монашеской — главным образом, в столице, где монахи слабо соблюдали правила аскетизма (как об этом свидетельствуют писатели XII, XIII и XIV веков: Евстафий Фессалоникский, Никита Хониат, Григора). Вот известия по этому поводу историка Григоры: «Тем, которые решились вести монашескую жизнь, Афанасий не позволял ни того, что доставляет удовольствия чреву, ни того, что требует кошелька, ни того, что соединено с большими хлопотами. Если же оказывалось, что кто‑нибудь имел что‑нибудь такое, тот поневоле и со стыдом должен был расстаться с этим. Он порицал тех, которые, избрав монашество — этот простой и скромный образ жизни, однако же, не хотели ходить пешком; он внушал им, чтобы они довольствовались собственными ногами, если их путь не заходил за черту города, впрочем, он не позволял им расхаживать, когда вздумается, но предписывал в этом отношении осторожность и запрещал им являться на площадях, где можно насмотреться и наслушаться много такого, что не сообразно с монашеским умонастроением. Во всяком случае, он не позволял выходить из монастыря без разрешения настоятеля. В особенности он находил неприличным езду монахов на рьяных конях по шумным улицам, площадям и зрелищам (?). Патриарх увещевал монахов брать пример с него, так как он не ездил на животных и ходил пешком. Он не оставил без внимания и тех одиночек–подвижников, которые или заключали себя в келийках, или же, выдавая себя за подвижников, ходили по знатным домам, легко обольщали ветрениц (?), овладевая ими, действуя на них внешним видом и имея наружность овец, тогда как внутри были хуже хищных волков. Встречались между этими одиночками–подвижниками и такие, которые принимали на себя вид исступленных, но в действительности были людьми тщеславными и корыстными. Всех таких и подобных лиц Афанасий подчинил суровой монашеской дисциплине. Некоторых их них он поместил в общежительные монастыри, предписывая им всецело соблюдать отречение от своей воли. А с теми из них, на которых было мало надежды и которые носили в своем сердце неизлечимую болезнь своеволия, он поступил так: или заключал в строжайший затвор, спасая их против их воли, или выгонял их из столицы. Таким образом, не видно стало на площадях и улицах мужчин и женщин, одетых в монашеское платье, но не бывших действительными монахами, подчиненными строгим правилам». Передав эти сведения о борьбе Афанасия с беспорядками среди монашества, историк добавляет: «Как было бы хорошо, если бы его правила и порядки сохранились и при его преемниках в том же виде, в каком они были во время патриаршества Афанасия! И конечно, если бы он подольше пробыл на патриаршей кафедре, то заведенные порядки монашеской жизни утвердились бы прочнее и остались на более продолжительное время». В заключение историк с сожалением прибавляет, что старания Афанасия об улучшении монашеского сословия не имели действительного успеха, потому что после его патриаршества «в святые обители вторглись снова все недуги, какие только может придумать диавольская злоба».[572]
Исчислим некоторые и другие стороны действительности патриарха Афанасия, в которых тоже выразилось его желание возвысить нравственный уровень византийского общества. Патриарх обличал всякого, сделавшегося ему известным, попрателя законов. В этом отношении он был неумолим. Его обличение не щадило и лиц высокопоставленных. Историк Григора пишет: «Негодование на законопреступников в нем было так велико и открыто, что не только те, которые доводились родней царю, но и сами его сыновья боялись его поразительной смелости и обличений больше, чем приказаний самого царя». Причем, обличаемые патриархом не осмеливались противоречить ему, показывали сдержанность и опасливость, потому что Андроник уважал патриарха за его безукоризненную жизнь.[573] Между письмами патриарха Афанасия есть одно, которому издатели дают такое заглавие: «Письмо Афанасия к императору Андронику о том, чтобы он наставлял детей своих и всех подданных тому, что угодно Богу». Письмо начинается так: «Почему ты не учишь детей своих тому, что приятно Богу? Почему ты не учишь должному подданных, как подобает отцу — детей?» (дальше следуют, впрочем, общие рассуждения).[574] Видно, что строгая ревность патриарха обращалась и на самого царя. Всякий ли патриарх сделал бы это?
Есть основания полагать, что Афанасий очень ревностно заботился о водворении благочиния в храмах, например, в знаменитом Софийском. Издателям произведений византийской письменности известны, к сожалению, только по заглавию, между прочим, два следующие письма патриарха к императору. В одном подвергаются порицанию те, кои приходят с императором в катехумении (верхние отделения древнехристианского храма) [575] и помышляют не о молитве, а о сладострастии».[576] В другом письме патриарх ведет речь «о достопочтенных храмах», разъясняет, что «не должно никому позволять жить в катехумениях» [577] и что «божественные храмы не то же, что и обыкновенные дома».[578]
Все эти и подобные проявления архипастырской деятельности Афанасия, вероятно, слишком суровой и резкой, в некоторых случаях привели к тому, что общество церковное и гражданское сильно вознегодовало на патриарха. Пахимер очень решительно говорит о той ненависти, какую возбудил патриарх в византийском обществе своими мерами. По словам историка, Афанасий для всех сделался крайне тяжел своей цензурой, простирающейся до последних мелочей. Его необычайную суровость объясняли строго монашеской его предшествующей жизнью и незнанием обычаев света,[579] По замечанию Пахимера, явно не беспристрастному, в Византийской церкви и государстве будто бы от мероприятий патриарха вышел такой же хаос, о каком говорил философ Анаксагор как о первоначальной стадии бытия мира.[580] Патриарх вынужден был подать прошение Андронику о своей отставке. Даже и Григора не скрывает, что такое прошение вызвано было общим негодованием на патриарха. «Оно, прошение, — говорит историк, — было вызвано возмущением всех архиереев, монахов и мирян, которые не могли долее сносить духовной суровости патриарха; они сначала бранили его тайно, сквозь зубы, а потом и открыто, почти в глаза и в его присутствии; они готовы были даже растерзать его (sic!), если бы он далее стал удерживать за собой патриаршество».[581] Сам император не счел более возможным поддерживать патриарха, и он удалился в один монастырь.
Патриарх оставил кафедру, но не хотел примириться со своей участью. Он задумал дело странное, нелепое — отомстить за свое унижение всей Византийской церкви и отомстить самым удивительным образом. Григора, возмущаясь этим нелепым деянием патриарха, в таких чертах описывает изумительный поступок Афанасия. «Взяв лист бумаги, Афанасий собственноручно написал на нем епитимью отлучения на все царское семейство, на архиереев, на клириков, на высшее сословие и простой народ за то, что не позволили ему удержать патриаршество до конца его жизни. Потом, положив грамоту в половинки раковины, бросил ее в какое‑то углубление в стене Софийского храма. Здесь она и скрывалась целый год. Затем она неожиданно была найдена мальчиками, искавшими гнёзда во впадинах стен. Грамота была показана сначала клиру Св. Софии, а наконец и царю. Молва о ней прозвонила уши всех, поднялся всеобщий ропот, и если бы царь не успел сдержать волнение, недовольные, пожалуй бы, растерзали Афанасия. Это принесло, — замечает историк, — большой срам бывшему патриарху и связало языки его защитников». Григора далее рассуждает, почему такая тайная епитимья должна быть признана не соответствующей своей цели — и его рассуждения вполне верны. Григора говорит о вышеупомянутой грамоте вообще, не раскрывая подробностей. Другой историк — Пахимер — приводит большие отрывки из этой хартии, которые, по своему характеру, представляются более мягкими, чем как представляется по Григоре.[582] Кроме этой Грамоты Афанасий написал письмо к императору, в котором он отказывается от кафедры, но при этом, как с одной стороны выражает горделивую уверенность в своей святости, так и подвергает отлучению и анафеме своих врагов в сей и будущей жизни.[583] Но доскажем любопытную историю с грамотой отлучения. Император Ддроник, по открытии ее среди птичьих гнезд, послал ее к экспатриарху Афанасию и спрашивал, что это значит? Афанасий, к чести его, не настаивал на важности своей грамоты, смягчился, просил и себе прощения, и прощал всех. «Так‑то разыгралась, сверх всякого чаяния, — говорит Григора, — эта драма».[584] Нет сомнения, ничем так Афанасий не повредил себе в мнении современников и потомства, как этой странной грамотой. Афанасий, при всех его аскетических достоинствах, нужно полагать, был не чужд честолюбия. Как скоро Афанасий почувствовал себя сошедшим с патриаршей кафедры, он совершенно растерялся: начал действовать как человек, потерявший всякое самообладание и благоразумие.
По отречении Афанасия от патриаршества, Константинопольскую кафедру занял Иоанн Созопольский (1294—1304). Он родом был из города Созополя. Вначале он был простым священником, не принадлежавшим, впрочем, ни к какому приходу (ίδικως), был женат, но потом оставил жену и сделался монахом в одном константинопольском царском монастыре архангела Михаила. Будучи монахом, он проявил ревность ко благочестию, не принял Лионской унии, а потому по воле Михаила Палеолога сослан был в ссылку. Впоследствии участь его была смягчена и он проводил жизнь в уединенной келии на одном из Принцевых островов. О доблести его и добродетелях узнал император Андроник при посредстве одного важного сановника — Тарханиота Главы (Γλαβας). Андроник вызвал его в Константинополь и сделал его здесь настоятелем одного монастыря. Императору он очень понравился; Андроник сделал его своим духовником и говорил: если Церковь признает Косьму (так он назывался до патриаршества) по его (Косьмы) кончине святым, то он дает свое согласие на это, а если Церковь не сделает этого, то он сам, император, лично все‑таки будет считать его за святого.[585] Византийские историки хвалят Иоанновы Добродетели, простоту жизни, кротость, которыми он отличался до своего возвышения в патриархи. Но что касается образованности, то он был совершенно чужд ей.[586] Император весьма сильно желал видеть Косьму патриархом, и Константинопольский синод исполнил царскую волю, избрав его в архипастыри столицы. Любопытно узнать, по какому случаю монах Косьма, при посвящении его в патриархи, переименован был «Иоанном». Рассказ об этом обстоятельстве находим у Пахимера. Один монах, Григорий, принадлежавший к братии Пантенонтова монастыря, согласно распространенному обычаю того времени, погадал на какой‑то магической книге, и книга эта сказала ему, что теперь будет патриархом «Иоанн». Начал с настойчивостью говорить, что будто ему было откровение, что патриархом должен быть именно «Иоанн». Когда же избран был не Иоанн, а Косьма, он утверждал, что невозможно, чтобы избранный патриарх остался с именем Косьмы. И замечательно, что на слова Григория обращено было внимание, и Косьма, в самый день посвящения его в патриархи, переименован «Иоанном».[587] Странное суеверие!
К сожалению, все надежды, какие возлагались императором на нового патриарха, не оправдались. Андроник воображал, что, благодаря достоинствам Иоанна Созопольского, в Церкви водворится мир и благоденствие: «Зиму сменит приятная весна, морскую бурю — тишина»[588]; но не то последовало. Иоанн в значительной мере повторил собой Афанасия по его деятельности и направлению. В Иоанне пришлось разочароваться и клиру, и царю. Константинопольские клирики с радостью приняли весть об избрании Иоанна в патриархи, потому что им самим случалось слышать от него, как несправедливо поступает Афанасий, представляя места епископские и более видные церковные должности одним монахам, с отстранением лиц белого духовенства. Но что же последовало? Лишь только Иоанн сам сделался патриархом, как начал говорить и действовать иначе, чем как можно было ожидать. Монахи опять получили явное и несправедливое преимущество перед лицами костантинопольского клира.[589] Даже самые епископы константинопольского церковного округа настолько почувствовали на себе тяжесть деспотизма патриарха Иоанна, что решились войти к императору с представлением, направленным против патриарха. Они жаловались царю, что патриарх не обращает внимания на соблюдение церковных правил и пренебрегает охранением дисциплины в управлении Церковью (нужно сказать, что патриарх под впечатлением какой‑либо обиды имел обыкновение бросать управление Церковью и заключаться в монастырь «Всеблаженной»); заявляли, что все дела патриарх решает сам и ни во что ставит голоса прочих архиереев; говорили, что решения, составленные на Константинопольском соборе, он отменял своей властью, произвольно и без всякого основания; выставляли на вид даже его корыстолюбие, вследствие которого он оставлял незамещенными некоторые церковные должности, присваивая себе доходы с них; наконец, вышеупомянутые епископы как прямое злоупотребление со стороны патриарха выставляли то, что должность великого эконома он поручил своему собственному сыну Ефрему, человеку сребролюбивому, проводившему жизнь рассеянную.[590]
С самим императором у патриарха происходили столкновения и притом довольно крупные. Иногда эти столкновения, по–видимому, не имеют для себя никакой сколько‑нибудь твердой почвы и проистекают из желания патриарха не делать того, чего желает царь. Так император Андроник, объявив сына своего Михаила соправителем, пожелал, чтобы патриарх и синод издали определение, направлявшееся против возможных врагов царской власти самого Андроника и сына его Михаила. Синод, руководимый патриархом, отказал императору в этой просьбе, по–видимому, не заключавшей в себе ничего несообразного с законами.[591] Другой случай столкновения патриарха с императором возник из‑за того, что Иоанн никак не хотел допустить брака дочери императора Андроника с королем сербским.[592] Правда, этот брак представлялся ненатуральным. Сербский король был уже почтенных лет, а дочь Андроника (Симонида) была малолетняя; вообще же брак этот имел политические цели.[593] Конечно, было бы поступком, достойным патриарха, если бы он старался разъяснить императору, что не следовало бы отдавать мололетнюю девицу за пожилого человека, что не следовало бы такую священную вещь, как брак, делать средством к достижению мирских и политических расчетов. Но патриарх не об этом печалится. Он всячески старался расторгнуть этот брак, ссылаясь на различного рода канонические препятствия, которые он усматривал в истории жизни сербского короля. Очевидно, патриархом руководят не чувства гуманности и не представление о браке как святыне, а желание во что бы то ни стало Досадить царю по поводу брака, которого так домогался Андроник. Что не одно желание охранять церковные каноны побуждало патриарха подвергать порицанию вышеупомянутый брак — это видно из того, что во время беседы царя с патриархом по поводу этого вопроса, Иоанн счел уместным упрекать Андроника в различного рода беспорядках государственных, им допускаемых и терпимых. Рассказывая эту историю, мы не думаем обелять царя и, с другой стороны, очернять патриарха. Для нас достаточно констатировать тот факт, что патриарх своим образом действования раздражал Андроника.[594]
Все вышеупомянутые факты дают видеть, что Иоанн не оправдал ожиданий, возлагаемых на него царем и духовенством. Патриарх со всеми разошелся. Вследствие чего у императора явилось настойчивое намерение лишить его патриаршей кафедры, чего Андроник наконец и добился. Иоанн оставил кафедру сильно разгневанный, так что выехал из столицы, не простившись с царем. Остаток дней своих экс–патриарх провел на родине в Созополе, жалуясь на несправедливость царя и злобу врагов.[595]
Едва успел Иоанн Созопольский покинуть патриаршую кафедру, как ее вторично занял Афанасий (1304—1311), бывший архипастырем столицы перед Иоанном. Император Андроник Старший еще в правление Церковью Иоанна пришел к мысли о восстановлении Афанасия на патриаршестве. Такое намерение императора не может не казаться странным: разве первое патриаршество Афанасия удовлетворило Церковь и общество византийское? Для объяснения намерения императора историк рассказывает длинную историю о том, как Афанасий будто бы предрек землетрясение в Константинополе, как это пророчество исполнилось, как все это подействовало на Андроника и побудило его решиться призвать Афанасия снова на патриаршество.[596] Мы, конечно, должны были бы удовлетвориться таким объяснением странного факта — вторичного призвания Афанасия к управлению Церковью, если бы захотели удовлетвориться всяким объяснением, не претендуя на его серьезность и убедительность. Но, кажется, вышеуказанным объяснением удовлетвориться нельзя. Даже во времена Андроника и Афанасия не все в Византии верили тому, что будто пророчество Афанасия о землетрясении побудило царя призвать снова Афанасия к кормилу церковному. Григора пишет: «Почти все архиереи и священники, все клирики, можно сказать, все чиновники вспомнили суровость патриарха (когда распространилась молва о желании царя поставить Афанасия опять патриархом), какой он некогда отличался. Поэтому не поверили речам царя о землетрясении и пророчестве Афанасия и ворчали про себя, что это выдумка царя, который, желая снова посадить его на патриаршество и вместе оправдать свое расположение к нему, пустил о нем такой ложный слух»·[597] Нам думается, что подобные скептики были ближе к истине, чем тогдашние историки, рассказывающие о пророчестве Афанасия и значении этого пророчества в судьбах рассматриваемого архипастыря. Мы не решаемся утверждать, что Андроник выдумал факт пророчества Афанасиева, но полагаем, что царь воспользовался хоть и действительным, но не имевшим значения фактом пророчества как поводом к восстановлению Афанасия. Очень возможно, не будь у Андроника желания восстановить Афанасия, он не обратил бы внимания на пророчество; если же теперь он обращает внимание на него, то это доказывает, что царь и раньше склонен был возвратить Афанасия и потому воспользовался теперь первым представившимся предлогом к осуществлению своего намерения. Остается, однако, вопрос, и притом не легкий: что заставило царя призвать к власти Афанасия, который раньше уже довольно показал себя неспособным к плодотворному властвованию? На это могли быть разные причины: во–первых, патриарх Афанасий и император никогда не имели личных столкновений: можно утверждать, что они друг друга уважали, чего нельзя сказать об отношениях императора и только что низвергнутого Иоанна Созопольского; вовторых, император мог предполагать, что наученный опытом первого патриаршества, Афанасий при вторичном восшествии на патриаршую кафедру будет благоразумнее и мягче; в–третьих, почему не предположить, что и самое первое патриаршество Афанасия было не так жестоко и сурово, как оно изображено Пахимером: сохранившиеся до нас письма Афанасия не дают права всегда и за все порицать Афанасия, как делает тот же Пахимер. Такими и подобными причинами можно объяснить себе факт вторичного призвания Афанасия на патриаршую кафедру. Но если Андроник возлагал надежды на Афанасия, призывая его снова на патриаршество, то эти надежды не осуществились. Так, по крайней мере, утверждают историки того времени. Уже с самого начала второго патриаршества Афанасия ясно обнаружилось, что у него много врагов и сладить с ними не представлялось возможности. Григора очень определенно говорит, что вступление Афанасия снова в управление смутило многих: многие «вспомнили его суровость, какой он некогда отличался. Это обстоятельство немало смутило почти всех (?) архиереев и священников, всех настоятелей монастырей и всех клириков и всех (?) вообще состоявших на общественных Должностях».[598] О таком отношении разных классов общества к Афанасию, по словам Пахимера, знал и сам царь.[599] Одновременно с возведением Афанасия на кафедру множество духовенства совершенно отошло от власти патриарха: целая половина епископов, многие игумены и некоторые клирики решили не иметь общения с патриархом;[600] возник почти формальный раскол. В числе лиц, враждебно расположенных к новому патриарху, был и Александрийский патриарх, по имени тоже Афанасий, уже давно проживавший в Константинополе. Патриарх Александрийский очень уважался в столице за его рассудительность и ловкость. По своим религиозно–умственным симпатиям он больше тяготел к бывшему патриарху Иоанну Векку, и теперь стоял во главе лиц, хранивших лучшую память об этом ученом, но увлекавшемся и злополучном патриархе. Как приверженец Векка, Афанасий Александрийский не сочувствовал Афанасию Константинопольскому, представлявшему собой во многих отношениях противоположность Векку. По чувству нерасположения к нему, Александрийский архипастырь сочинил даже едкую сатиру на него и пустил ее в ход. Сатирик дождался наконец того, что его выслали из столицы, но это нимало не помогло Афанасию Константинопольскому: [601] остались в столице приверженцы Афанасия Александрийского, которые не переставали вредить Афанасию Константинопольскому. Восстали на нового патриарха Константинопольского и те архиереи и клирики, которые приняли посвящение от руки Иоанна Созопольского; они боялись, чтобы Афанасий, восстановленный на патриаршей кафедре и таким образом как бы признанный несправедливо низверженным, не объявил их лишенными церковных степеней, так как они посвящены таким патриархом, который, на взгляд Афанасия, представлялся узурпатором.[602]
Управление Церковью, как оно происходило во второе патриаршество Афанасия, не только никого из врагов его не примирило с ним, но еще более раздуло взаимную вражду. Константинопольские клирики, по известиям Пахимера, стеснены были патриархом в разных отношениях до последней степени. Патриарх захотел поставить их на строго монашескую ногу. Он вздумал подчинить их тем же правилам, которыми должны руководиться действительные монахи. Так, под тем предлогом, что клирикам прилично соблюдать евангельские требования о нестяжательности, патриарх отнял у них церковные доходы, приказав им выдавать самый скудный годовой оклад. В Софийском храме заведены были какие‑то денные и ночные службы, так что клирики почти лишены были возможности отдохнуть от труда; бедность их простиралась так далеко, что, возвратившись домой от церковных служб, они, за неимением прислуги, сами себе должны были готовить скудную пищу. Некоторые из клириков жаловались, что они дошли до такой бедности, что им остается одно: ходить по чужим домам и собирать милостыню, к унижению своего звания. Значительное число церковных должностей, по приказанию патриарха, занято было монахами, ропот среди константинопольских клириков все увеличивался и увеличивался. Они входили со своими представлениями относительно тяжести и бедственности их положения и к патриарху, и самому царю, но их жалобы оставались без внимания.[603]
Но не одни константинопольские клирики чувствовали тяжесть сурового Афанасиева режима. Монахи и все вообще византийское общество должны были изведать на себе строгость патриарха. Между неизданными письмами патриарха Афанасия есть одно с таким заглавием: «К императору», — в котором испрашивается, чтобы издан был эдикт, которым запрещалось бы с субботы на воскресенье и в воскресенье всем посещать бани и харчевни.[604] Вероятно, под влиянием этого письма император Андроник издал в 1306 году новеллу, в которой приводится в исполнение сейчас указанное желание патриарха с присоединением разного рода иных запретов, как кажется, тоже внушенных царю Афанасием же. Приведем некоторые определения из этой новеллы Андроника. Здесь говорилось: «Праздничные дни, и в особенности воскресные, надлежит верующим проводить не работая, посещать в эти дни храмы Божии, избегать пиршеств и пьянства; харчевни и бани должны быть закрыты, начиная от девятого часа (вечером в субботу) до девятого же часа (вечером) в воскресенье; в течение ночей харчевни должны быть закрыты с заходом солнца, ибо виноторговцам достаточно дня упражнения в их зле». В той же новелле все вообще христиане призываются помнить страх Божий и избегать всего того, что возбуждает гнев Божий. Затем перечислены более тяжкие грехи, которые оскорбляют Бога, и замечено, что за эти грехи нужно судить по закону без всякого лицеприятия. Новелла не оставляет без внимания и монахов. О монахах здесь говорится: «Монахи и монахини не должны жить в городах беспорядочно, но сообразно с законами и канонами. Если же кто из них впадет в прегрешение и не думает сам о покаянии, таких против воли сажать в затвор на хлеб и на воду».[605] Некоторые монахи под влиянием строгостей, применяемых к ним патриархом, чувствуя себя несчастными, побежали из константинопольских монастырей и искали себе убежище у фрериев, латинских монахов в Пере.[606]
Таким образом, Афанасий во вторичное патриаршество повторил свое первое патриаршество.[607] Общее неудовольствие против патриарха выразилось в том, что ему стали наносить очень чувствительные оскорбления, а так как император не особенно строго наказывал виновников таких деяний, то патриарх не счел возможным оставаться на кафедре и удалился на покой.[608]
К чести патриарха Афанасия нужно сказать, что он удалился от дел с большим спокойствием духа. До нас сохранилась грамота Афанасия, в которой он выражает вторичное отречение от кафедры. Как не похожа она на духовное завещание Арсения, на те речи, с которыми оставлял кафедру Иоанн Созопольский и др.! Она проникнута духом примирения со всеми и всепрощения. Он молит здесь, чтобы Бог ниспослал Свою милость архиереям, сенату, священникам, монахам, воинам, всем согражданам — бедным и богатым, мужчинам и женщинам.[609] Мы не можем отказать Афанасию в величии души и мужестве.
По отречении Афанасия от Константинопольского патриаршества, кафедра почти два года оставалась вакантной. Наконец, в патриархи был избран Кизический митрополит Нифонт (1313— 1315), представлявший собой курьезную личность в ряду других патриархов столицы. В нем было много качеств, совершенно не нужных для патриарха, и ни одного необходимого для архипастыря. Нифонт был совершенно необразован. Он не только не обнаруживал знакомства с наукой светской и духовной, он был едва грамотен, своей рукой он не умел написать букв азбуки. Но зато Нифонт проявлял необыкновенные хозяйственные способности. Он искусно умел разводить деревья, ухаживать за виноградниками, производить всякие постройки и вообще вести этого рода дела так, чтобы с каждым годом «увеличивались его закрома для хлеба, погреба для вина и кошельки для денег». Он любил внешний блеск и помпу. Его платье отличалось пышностью, стол — роскошью, он холил свое тело, как женщина, заботился о том, чтобы не слишком растолстеть и не испортить цвета лица, любил разъезжать на статных, но бешеных лошадях. У него была та странность, что он охотно занимался женскими рукодельями, он отдавался этому занятию со страстью, которой он не в силах был противиться. Такая странность развила в нем любовь к женскому обществу. О Нифонте известно, что он брал на себя заведывание постройками в женских монастырях; два побуждения руководили им в этом случае — он наживался, производя постройки, а главное — находился в обществе женщин, по словам историка, ради кутежей и пирушек с ними. Судя по тому, что мы о нем сказали, можно было бы подумать, что мы имеем дело с очень ветреным, но не злым человеком. В действительности же было не так. Нифонт был человеком завистливым и ненавистливым. Если кто‑нибудь делался популярным, начинал пользоваться уважением царской семьи, таковой делался жертвой завистливого патриарха. Он начинал нашептывать на такого человека царю, сплетал на него небылицы, вообще поступал, по выражению историка, «как ливийская змея».[610] Нифонт недолго патриаршествовал. Он на соборе был лишен кафедры, потому что он позволял себе во всевозможных видах святотатство и, при своем корыстолюбии, открывал такие источники доходов, которые унижали патриаршую кафедру.[611] До нас сохранилось изложение соборного деяния против Нифонта (собор происходил в 1315 г., 11 апреля); в этом изложении собрана такая масса обвинений в вышеуказанном роде, что приходится удивляться, как выбрали такого человека в патриархи и каким образом он мог держаться на патриаршестве даже короткое время. На соборе открылось, что Нифонт оставлял многие епископские места вакантными, присваивая себе доходы с них, или, что он сдирал золотые и серебряные оклады с церковных икон и брал себе и т. д.[612] Лишившись патриаршества, Нифонт не мог простить царю Андронику Старшему того, что тот не защищал его. Он всю жизнь злобствовал на Андроника. И когда этот имел насчастье лишиться царского престола, Нифонт выражал неистовую радость, утешаясь тем, что есть на свете не одни отставные патриархи, а есть и отставные цари. Григора называет этого Нифонта «негодным Нифонтом» — имя, заслуженное этим патриархом.[613]
После патриарха Нифонта византийская патриаршая кафедра в течение целого года остается без архипастыря. Затем в патриархи избран был во всех отношениях достойный человек Иоанн Глика (1316—1319). Этот патриарх до возведения в сан принадлежал к мирянам и занимал высокое положение в государстве. Его мирская служба проходила среди блеска и в славе. Тотчас по окончании образования он взят был во дворец и удостоен от императоров (Михаила и Андроника) больших почестей. Впоследствии он зани мал «сенаторское кресло» и исполнял высокую должность логофета дрома (что‑то вроде министра почты).[614] Будучи мирянином, Глика прославился как отличный писатель (он написал мемуары).[615] Он был избран в патриархи при таких своих семейных обстоятельствах, при которых тогда редко избирали на столь почетную духовную должность Он был женат и имел сыновей и дочерей. Как только Глика избран был в патриархи, он расстался со своей женой, ко торая, по принятому в таких случаях обычаю, приняла иночество.[616] Умственные и нравственные качества нового патриарха были очень высоки. Он обладал редкой и обширной ученостью как по части духовных, так и светских наук.[617] Вообще он считался человеком ученейшим Вместе с тем он отличался «чистотой жизни и готов ностью на все полезное». Его бескорыстие было очень велико· когда впоследствии ему пришлось оставить кафедру, то у него оказалось очень мало денег, так что деньги его легко и скоро можно было сосчитать — этим он отличался от многих своих предшест венников, которые в патриаршестве накопили значительные капиталы [618] При посвящении Глики ему сделана одна весьма сущест венная уступка. Он хотел, по обычаю, принять монашество, но император удержал его от этого шага. Глика издавна страдал какой‑то неизлечимой внутренней болезнью, которая по временам укладывала его в постель. А врачи находили, что ввиду его бо лезненности ему нельзя отказываться от мяса; поэтому Глике позволено было не принимать монашества и не соблюдать мона шеских правил о пище.[619]
Сделавшись патриархом, Иоанн Глика вполне оправдал возлагаемые на него надежды, хотя и не долго правил Церковью. Как человек ученый, Глика, и будучи патриархом, не отказывался де литься своими знаниями с людьми, желавшими у него учиться К числу его усерднейших учеников принадлежал историк Никифор Григора. Этот историк свидетельствует: «Я имел удовольствие быть знакомым с патриархом и своим знакомством пользовался так часто, как только мог; я бывал в свободное у него время и днем и ночью и от его разумных речей приобретал много пользы».[620] Патриарх, значит, оставался другом науки. Его церковно–административная деятельность была широка и плодотворна. При нем Константинопольский синод собирался чаще, чем при других патриархах и число членов его было значительно больше, чем в другое время, при других патриархах.[621] Глика не довольствовался присутствием в синоде епископов собственного Константинопольского патриархата, а желал, чтобы приехали в столицу патриархи Александрийский и Антиохийский, которых он, с разрешения императора, и вызвал к себе — для совместного с ними обсуждения и устроения церковных дел.[622] Замечательно, что в патриаршество Глики не была еще забыта Лионская уния с ее последствими для Востока; так, при Глике ветре! ился такой случай: некоторых священников не хотели в одном месте признавать законными только потому, что их руко положение совершено при посредстве епископа, получившего этот сан от другого епископа, имевшего отношение к унии.[623]
Вышеуказанная болезнь патриарха с течением времени усилилась, и он должен был отказаться от кафедры. Иоанн Глика, принимая патриаршество, по его словам, уповал, что благодать Божия, даруемая в архиерействе и «недугующая врачующая», поможет ему избавиться от его долговременной болезни. Но Богу неугодно было явить своего милосердия над ним, как сознается сам он. Болезнь его, говорим, от трудов, соединенных с должностью патриарха, увеличилась. «Как пиявка какая, — говорит патриарх в своем духовном завещании, — не перестает она высасывать соки из моего тела и мало–помалу обеими, как говорят, руками переводит мое имущество в карманы врачей, как будто в свои кладовые.
Лечась, мы, по пословице, только толкли воду». Глика нуждался в покое — и получил его.[624]
Иоанна Глику на патриаршей кафедре сменил Герасим, который правил Церковью только один год (от апреля 1320 до апреля 1321 года) и не был ничем замечателен.[625] По смерти Герасима, Византийская церковь, как это нередко случалось, в продолжении двух лет и семи месяцев остается без архипастыря. Преемником Герасима сделался престарелый Исайя (1323—1333). Исайя обладал столь незначительными достоинствами и имел так много недостатков, что представляет собой весьма нерадостное явление в истории Константинопольских патриархов. До возведения на патриарший престол Исайя был простым монахом на Афонской горе. Образования у него не было никакого, даже нравственные качества его представлялись сомнительными, так как «многие смело и громко обвиняли его во многом». Очевидно, что избран был он в патриархи единственно потому, что надеялись видеть в нем человека, от которого правительство не могло ожидать себе сопротивления ни в чем.[626] Но и в этом отношении императору Андронику Старшему пришлось впоследствии разочароваться. Подобно патриарху Герасиму, Исайя, в междоусобной борьбе царя Андроника и его внука и наследника Андроника Младшего принимает сторону этого последнего, к великому огорчению императора. Андроник Старший, раздраженный непослушанием и безобразным поведением своего внука, хотел запретить в церквах молитвенное возношение имени непокорного. Патриарх же не только воспротивился и не позволял духовенству слушаться в этом случае царской воли, но даже подверг наказаниям тех из духовных лиц, которые считали волю царскую священной. Свое распоряжение, противное намерениям императора Андроника, патриарх объявил в церкви с особенной, необычной торжественностью. Исайя «колокольным звоном созвав великое множество народа, объявил отлучение всякому, кто бы решился не доминать имени Андроника Младшего и отказывать ему в чем бы то ни было, что приличествует царю». Известие о таком странном поступке патриарха глубоко потрясло Андроника Старшего. Он говорил: «Если уж учитель мира так взбесился против нас из видов корысти, обещанной ему моим внуком и, потеряв всякий стыд и совесть, не затруднился сделаться предводителем бунтовщиков, то кто же сдержит направленное против нас движение необузданной черни? Патриарх сделался нашим убийцей». Часть архиереев и прочего духовенства не последовала примеру патриарха, не решаясь поддерживать сторону императорского внука, мало того, эта часть иерархов и духовенства собрала собор против патриарха и провозгласила его и его приверженцев отлученными от Церкви. Сам император не оставил без наказания недостойного поведения Исайи. Он приказал арестовать патриарха, не налагая, впрочем, на него оков, и поместить его в заключение в Манганском монастыре.[627]
После этого события недолго пришлось восседать Андронику Старшему на императорском престоле. Внук низверг его и занял его место. Положение заточенного патриарха тотчас же переменилось на лучшее. Новый император приказал патриарху оставить монастырь и торжественно возвратиться на патриаршую кафедру. Как понимал торжественность новый император, привыкший ко всяким безобразиям и кутежам, это видно из следующего описания процессии, с которой возвратили патриарха на свое патриаршее место: патриарх сидел на одной из царских колесниц с пурпуровыми украшениями; его сопровождали не епископы и священники, а лица совсем другого сорта: с веселыми песнями шествовали флейтисты и флейтистки, танцоры и танцовщицы, причем одна из флейтисток, самая красивая, сидела на коне в мужской одежде (маскарад), ехала то впереди воинов, то подъезжала к самому патриарху, потешая всех, не исключая патриарха, пошлыми и нескромными шутками.[628] Патриарх был слишком рад, что Андроник Старший низвержен с престола и мало думал о том странном обществе, в какое он теперь попал. Историк утверждает, что, возвратившись на патриаршество, «Исайя прыгал от радости и говорил речи, обличавшие в нем жестокость души и сумасшествие: «возвеселится праведник, когда увидит отмщение»(Пс., 57, 11), себя, таким образом, причисляя к праведникам, а низвержение царя считая Божеским отмщением за него, патриарха».[629] Но этим еще не ограничилось торжество патриарха над низверженным царем. Вероятно, по внушению Исайи, Андроник был пострижен в монахи — более насильственно, чем по охоте. Исайя принудил также Андроника дать подписку, что он никогда не будет домогаться верховной власти. «Если же ты не хочешь дать такой подписки, — говорил патриарх, стращая старца, — то сегодня же смерть тебе». Тот же патриарх изобрел оскорбительную для Андроника формулу, в какой Церковь должна была поминать за богослужением экс–императора.[630] Но и этого всего мало: чтобы сильнее досадить павшему венценосцу, Исайя придумал различные наказания, которым и подвергнул тех из епископов и клириков, которые стояли на стороне этого Андроника в борьбе его с непослушным внуком Андроником Младшим, сделавшимся теперь императором.[631]
О церковной деятельности Исайи сообщают сведения сохранившиеся до нас акты синодских заседаний во времена этого патриарха и некоторые другие документы. Патриарх неизвестно когда — в правление ли Андроника Старшего или в правление его преемника — завязывает сношения с Армянской церковью и армянским светским правительством по вопросу о воссоединении армян с Православием.[632] Усилия эти, как и раньше, не имели успеха. Этот лее патриарх заботился о том, чтобы возвысить материально благосостояние константинопольской патриаршей церкви. На одном заседании синода в 1324 году, следовательно, в правление Андроника Старшего, определено было обложить известным денежным взносом (не в одинаковых размерах) в пользу Константинопольской церкви многие митрополии и архиепископии.[633] Выполнялось ли это определение, сказать трудно. Скорее, впрочем, нет, чем да.[634]
Исайя скончался, будучи на патриаршей кафедре, что редко случалось в те времена, и пользуясь почетом со стороны императора Андроника Младшего.
Последующие Константинопольские патриархи — Иоанн Калека, Исидор, Каллист I и Филофей Коккин (1333—1376) — в некотором смысле составляли собой одну группу, так как в деятельности каждого из них очень видное место занимает такое или другое отношение их к возникшим и развившимся в те времена спорам так называемых варлаамитов и паламитов; счастье или несчастье, которое выпадало на долю этих патриархов, в значительной мере зависело от того, куда они склонялись, к той или другой из названных богословских партий.
Иоанн Калека (1333—1347). Хотя избрание этого патриарха произошло в царствование Андроника Младшего, но своим возвышением на столичную каферу он обязан был Иоанну Кантакузину (впоследствии императору), который был другом Андроника и пользовался большим влиянием на дела Церкви и государства. Константинопольский синод, которому принадлежало право назначать кандидатов в патриархи, вовсе не расположен был возводить в патриархи Иоанна Калеку, так как Иоанн был священником, имевшим жену и детей, и притом не отличался сколько‑нибудь серьезным образованием. Но тем не менее Иоанн Кантакузин, пользуясь своим влиянием на дела и не пренебрегая даже хитростью и коварством, успел‑таки провести на патриаршую кафедру Иоанна Калеку, который был священником при доме самого Кантакузина и от которого этот последний вправе был ожидать послушания, покорности и повиновения. Сам Кантакузин, описавший обстоятельства избрания Иоанна в патриархи, прямо замечает, что без его содействия Калека никогда не мог бы попасть на патриаршее место.[635]
К неудовольствию Кантакузина, большие старания его возвести в патриархи Калеку не были оценены этим последним так, как этого ожидал всемогущий царедворец. Патриарх не сделался послушным орудием Кантакузина. Правда, пока царствовал Андроник Младший, между патриархом и Кантакузином не видно столкновений; но лишь только Андроник сошел со сцены, дела переменились. От имени малолетнего преемника Андроникова Иоанна Палеолога стала править делами в империи его мать Анна, образовавшая вокруг себя партию, враждебную Кантакузину. В числе вождей партии царицы Анны мы видим и Калеку. Он заявил свои права на участие в регентстве по случаю малолетства императора. Это произошло вопреки желаниям и планам Кантакузина. Этот последний не только был отстранен от дел правления, но и объявлен изменником государства. Дом его в Константинополе был разрушен, имущество его было разграблено, приверженцы его подверглись систематическому преследованию, многие из них были брошены в тюрьму. Сам Кантакузин, находясь в городе Димотихе, через особого посла попросил было у императрицы Анны объяснения по поводу переворота, но вместо ответа он получил за государственной печатью предписание отказаться от всех государственных должностей и вести жизнь частного человека. Все это произошло по воле Иоанна Калеки, который окончательно объявил себя во главе регентства.[636] Вот как мало избранник Кантакузина, Калека, оправдал надежды, какие им возлагались на патриарха.
Так держал себя Иоанн Калека в политическом отношении. q це меньшей независимостью и своенравием он же управляет и делами церковными. Очень заметно, что и в управлении делами Церкви Калека заботился больше всего о том, чтобы не показывать собою приверженца и сторонника Кантакузина. В спорах варлаамитов и паламитов патриарх, хотя и не сразу, становится на сторону варлаамитов по тому побуждению, что противной партии в значительной мере покровительствовал Кантакузин. Само собой разумеется, что патриарх так стал поступать только тогда, когда партии царицы Анны удалось устранить Кантакузина от дел правления. В 1345 г. на соборе Константинопольском Иоанн Калека высказал себя в пользу Варлаама и его ученика Акиндина, осудил Паламу, митрополита Фессалоникийского, и произнес анафему на его приверженцев.[637]
За все эти поступки патриарх дорого поплатился. В 1347 г. Кантакузин сделался императором и лишил Калеку патриаршества. Ему вменено было в вину как то, что он устраивал козни против своего благодетеля — Кантакузина,[638] так и то, что он держался стороны варлаамитов, которые большинством епископов и духовенства признавались мыслящими неправославно, еретически.[639]
Из вышеприведенных фактов, рисующих жизнь Иоанна Калеки, открывается, что этот патриарх никак не может быть причислен к лучшим константинопольским иерархам. Но историк Григора указывает одну такую черту в архипастырской деятельности Калеки, которая заставляет, по–видимому, не совсем низко ценить этого патриарха. Названный историк изображает Калеку, как замечательного знатока церковных и гражданских законов, рассказывает примечательные вещи о его громадной памяти, представляет его человеком учительным, говорившим проповеди так свободно, как будто он читал по книге, — человеком, у которого в проповедях мысль и слово находились в полной гармонии.[640] Но, кажется, сам Же этот историк значительно ослабляет силу своего свидетельства, когда при другом случае выражает явное недоверие к ораторским способностям патриарха. Так, тот же Григора, рассказывая о прибытии в Константинополь двух западных епископов для рассуждений с восточными иерархами о соединении Церквей, замечает, что патриарх Иоанн Калека не решался принять участие в диспуте с латинянами, так как, по словам историка, «он не имел дара слова, развитого упражнением» и соглашался играть во время Диспута лишь пассивную роль — «молчать и делать важный и глубокомысленный вид, что будто не стоит и спорить с латинянами».[641] Какое же из двух показаний Григоры вернее — первое или второе? Конечно, вопрос было бы нетрудно решить, если бы дошли до нас сочинения Иоанна Калеки, по которым мы могли бы судить о степени его красноречия и знания «божественных законов» патриархом. Но в этом отношении мы не обладаем богатством материалов. Хотя издатели византийской литературы и свидетельствуют, что в рукописях существует большое количество проповедей Калеки на воскресные и разные праздничные дни (№№ 60),[642] но в печати известно только две проповеди Калеки: «На воскресенье пред Воздвижением Честного Креста» и «На третье воскресенье Великого Поста».[643] Судить по этим двум проповедям об ораторском таланте Калеки трудно, тем более, что последняя из поименованных проповедей некоторыми издателями усвояется другому патриарху.[644] Во всяком случае, похвалам Григоры по отношению к Калеке едва ли можно доверять, так как патриарх был врагом паламитов, а врагам паламитов Григора слишком симпатизировал.
Патриарх Исидор (1347—1349). Этот патриарх был избран под влиянием Кантакузина, бывшего в это время императором, и паламитов и показывал себя ревностным слугой царя и приверженцев Паламы.
Относительно умственных и нравственных качеств Исидора нельзя составить решительного понятия. Враги его ставили ему в упрек, что он, прежде посвящения в епископы, проводил жизнь светскую, чуждался монастырского уединения, называют его «педагогом» и «детским учителем гимнастики».[645] Из этого можно заключить, что он был более или менее образован, ибо «педагогом» мог быть только человек не чуждый науки. Что касается нравственного его образа, то суждения современников были в этом отношении очень различны. Иоанн Кантакузин очень хвалит Исидора, называет его «мужем добрых нравов, кротким, исполненным святости» (и даже не чуждым религиозных знаний).[646] Совершенно иначе отзывались об Исидоре другие современники. Историк Григора не находит у него никаких нравственных понятий и не обинуясь сравнивает его со «свиньей, привыкшей барахтаться в грязи».[647] Епископы Константинопольского патриархата, по крайней мере те из них, которые были недовольны избранием Исидора в патриархи, изображают нравственный характер его в чертах самых непривлекательных. Они называли патриарха «глупейшим, безумным, легкомысленным, не умевшим как должно обращаться с другими, совершенно не умевшим отличить дурное от хорошего». Кроме этой общей характеристики, те же епископы прямо возводили на Исидора разного рода обвинения, направленные к очернению его личности. Они разглашали, что он не соблюдает постов, что будто когда‑то он похитил драгоценные украшения с икон, а сосуды церковные, серебряные, переделал для домашнего употребления; укоряли его и за то, что он позволял себе ходить в баню в течение Страстной Недели.[648] Такие‑то противоположные отзывы делаются о нравственном характере Исидора. Но историк не вправе становиться ни на стороне панегиристов, ни на стороне хулителей нравственного образа патриарха. Похвалы слышатся от лиц слишком благорасположенных к патриарху (от Кантакузина), а хулы от явных врагов Исидора. Нам кажется, что нельзя доверять ни тем, ни другим из сейчас приведенных отзывов без должной критики их. Если Кантакузин называет Исидора, между прочим, человеком кротким, то это не подтверждается историей деятельности Исидора, если же, с другой стороны, порицатели патриарха приписывают ему такие вещи, как несоблюдение постов, святотатство, то такие обвинения следует отрицать, ибо паламиты, под влиянием которых происходило избрание Исидора в патриархи и которые отличались строго аскетическим идеалом, не допустили бы возвести в патриархи столь зазорное лицо. Выделить истинное от неистинного, преувеличенное от действительного в указанных характеристиках едва ли возможно. По всей вероятности, Исидор представлял собой тип патриарха невысоких достоинств, но, без сомнения, ему не следует приписывать такого вольнодумства и такого нарушения нравственных требований, какие приписывают ему враги. Лучше всего удовлетвориться той характеристикой нравственной личности патриарха Исидора, какая слагается из наблюдений над его деятельностью, поскольку она известна в истории.
Как избранный в патриархи под влиянием Кантакузина и сторонников Паламы, Исидор был послушным орудием императора и паламитов; это составляет самую характеристическую черту в его деятельности.[649] Первым делом патриарх торжественно разрешил Кантакузина от анафемы, наложенной на него предшествующим патриархом в пылу политической борьбы.[650] Затем он короновал его императорской короной в Константинополе,[651] несмотря на то, чт0 действительный император Иоанн Палеолог был жив и здоров а не вступал в управление царством частью по молодости лет, частью по причине бесконечных политических смут. Столь же услужливым являлся патриарх и по отношению к паламитам. Так как избрание его произошло под их влиянием, то противоположная партия отшатнулась от патриарха. При таких обстоятельствах, не задумываясь много, Исидор, по наущению партии его избравшей, подверг различным показаниям своих противников–епископов: одни из них лишены были достоинства, другие принадлежащего им имущества,[652] некоторых из них даже сажали в тюрьму и предавали мучениям.[653] Таких, так или иначе наказанных, епископов и священников было очень много; места и должности их патриарх заместил другими лицами,[654] конечно, паламитского лагеря. Все это не могло не возбуждать громких жалоб на патриарха.
Иногда угодливость патриарха Исидора в отношении к лицам, от которых зависело возвышение его на кафедру, простиралась так далеко, что сами его покровители должны были сдерживать его неумеренную ревность. Так, желая сделать угодное паламитам, Исидор сочинял какие‑то церковные песнопения, приноровляя их к понятиям паламитов по вопросам богословским, вводил эти свои песнопения в церковную практику взамен издревле употреблявшихся при богослужении. Но составленные Исидором песнопения (или каноны) своим содержанием возбуждали неудовольствие даже у его сторонников: в них раскрывалось учение паламитов не без крайностей, на что указывали враги их; кончилось тем, что сам Кантакузин приказал Исидору уничтожить написанные им церковные песнопения.[655] Столь же далеко простиралась угодливость патриарха и по отношению к самому императору Кантакузину. Исидор, подобно некоторым из паламитов, считал себя прозорливцем, способным предугадывать будущее. Считая себя таким, Исидор начал предсказывать Кантакузину блестящую победу в борьбе с генуэзцами. Но военного успеха не последовало. Возник народный ропот. Патриарх очутился в очень неловком положении, впал в ипохондрию, заболел и вскоре затем умер.[656]
Преемником Исидора в патриаршестве был Каллист I. Он дважды восходил на патриаршую Константинопольскую кафедру (1350—1354 и 1355—1362). Избрание Каллиста в патриархи произошло при тех же условиях, как и избрание на ту же кафедру Исидора. Паламиты, пользуясь влиянием на императора Иоанна Каятакузина, всячески старались о том, чтобы патриаршее достоинство предоставлено было лицу, им сочувствующему. Они указали императору несколько кандидатов в патриархи, на которых они могли возлагать благоприятные надежды; из числа этих кандидатов император избрал Каллиста, афонского монаха. Это был человек суровый и строгий, лишенный научного образования. Его главное достоинство состояло в том, что он был приверженец паламитов.[657] Если верить историку Григоре, который был недругом паламитов и который довольно подробно изображает деятельность этого патриарха, Каллист налагал свою тяжелую руку на многих лиц в Византии, отличавшихся нерасположением к монашеской партии паламитов и склонявшихся на сторону варлаамитов; он сажал их в мрачные тюрьмы, где они претерпевали голод и другие злострадания. Если эти заключенные умирали в тюрьме, то они лишались пристойного их общественному положению погребения, и если кто, вопреки распоряжениям патриарха, погребал их с честью, таких опять‑таки наказывали заключением в тюрьму. Даже лица, которые относились равнодушно к партии паламитов, держались нейтрального положения, и те навлекали на себя гнев патриарха за свое несочувствие партии, которой держался сам Каллист.[658] Конечно, не оставались без должного возмездия и епископы, которые не сочувствовали возведению Каллиста на патриаршую кафедру и вообще сторонились паламитов. Между недовольными патриархом епископами и самим Каллистом происходят споры и борьба, которые возмущают мир Церкви. Некоторые из вышеуказанных епископов отказались от общения с патриархом, обвиняя его в ереси мессалианской, как они претолковывали приверженность Каллиста к паламитам. Конечно, патриарх старался оправдать себя от обвинения в ереси, но епископы не придавали значения оправданиям патриарха. В свою очередь Каллист обвинял своих обвинителей в различных тяжких преступлениях: одних он обвинял в ограблении гробниц, других в блудодеянии, одних в симонии, выражавшейся в том, что духовные места за деньги доставлялись лицам недостойным, других в приверженности к богомильскому лжеучению, вообще патриарх не скупился на черные краски, какими он в глазах общества изображал своих врагов. Соблазн настолько увеличился, что сам император должен был убеждать как патриарха, так и епископов, чтобы они прекратили взаимные укоризны, волновавшие общественное мнение.[659] В это время немало несчастий выпало на долю Никифора Григоры, который не показывал расположения патриарху и его воззрениям, объявляя распространение паламитских идей несчастьем для Церкви. Этот историк за свою неуступчивость торжествующей партии был посажен, как в тюрьму, в один монастырь, где ему пришлось перенести немало неприятностей от монахов, не склонных разделять воззрения Григоры.[660]
Правление Каллиста в царствование Кантакузина ознаменовалось, как указано выше, сильным преследованием епископов, не державшихся паламитской стороны. Григора находит, что споспещники Каллиста, по духу преследования своих врагов, напоминали императора Юлиана и других лиц, ему подобных. По свидетельству того же Григоры, на места низверженных епископов поставлены были люди невежественные и сомнительной нравственности; от них требовалось одно — чтобы они объявили себя сторонниками Паламы.[661]
Несмотря на близкие и дружественные отношения, связывавшие Каллиста с Кантакузином, патриарх должен был оставить кафедру вследствие неудовольствия на него этого последнего. Венчавшись сам императорской короной в столице, Кантакузин захотел венчать ею и сына своего Матфея и таким образом окончательно устранить от престола законного наследника византийской короны — Иоанна Палеолога. Но патриарх не рассудил исполнить желание Кантакузина. Император через одного доверенного ему епископа заявил патриарху: «Если ты упорствуешь, то мы выберем другого патриарха».[662] И Каллист был низвержен.[663]
Падение Кантакузина и восшествие на византийский престол Иоанна Палеолога, законного преемника царской власти, благоприятно отозвалось на судьбе Каллиста. Каллист снова возвращается к управлению Константинопольской церковью, но об его управлении Церковью, во второе патриаршество его, мы мало знаем.[664] Каллист скончался, будучи патриархом, в 1362 г.[665]
Патриарх Филофей Коккин, подобно Каллисту, тоже два раза восходил на Византийскую архипастырскую кафедру (1354—1355 1362—1376). Он сначала был афонским монахом, а затем проходил должность митрополита Ираклийского, откуда и взят был да патриаршую кафедру. Он избран был на место Каллиста, отказавшегося короновать Кантакузинова сына, Матфея. Филофей возведен был на высокое место архипастыря столицы под условием, что он сделает для Кантакузина то, чего не хотел сделать Каллист — короновать Матфея. Коронация Матфея и была первым делом в патриаршей практике этого иерарха.[666] Кантакузин, описывая, впрочем кратко, в своей «Истории» личность Филофея, расточает ему всякие хвалы. Он называет его мужем святой жизни и приписывает ему замечательное красноречие и ученость как в светских, так и богословских науках. Он находит, что Филофей своей жизнью и учением светил людям подобно светильнику на свечнике; по словам Кантакузина, Филофей успешно наставлял пасомых в вере и благочестии. Церковью управлял он, по тому же свидетельству, прекрасно. Кантакузин в доказательство пастырской доблести Филофея рассказывает один примечательный случай из жизни архипастыря, впрочем, из того времени, когда он был митрополитом Ираклийским.[667] Первое патриаршество Филофея продолжалось короткое время. В 1355 г. Иоанн Кантакузин пал и должен был уступить престол Иоанну Палеологу. Это событие устрашило Филофея. Он боялся мщения со стороны нового императора, так как полагал, что Иоанн Палеолог не простит ему коронации Матфея. Ввиду этого опасения, Филофей тотчас по восшествии Иоанна Палеолога на престол покинул патриаршую кафедру и скрылся.[668] Но как оказалось впоследствии, Палеолог не имел в виду мстить и наказывать Филофея за его излишнюю угодливость Кантакузину. Это яснее всего открылось из того, что когда скончался Каллист, вторично возведенный в патриархи по случаю произвольного бегства Филофея, император призвал к управлению Церковью этого последнего, вступив с ним в дружественные отношения еще ранее этого события.[669] Из времени второго патриаршествования Филофея заслуживает внимания его деятельность в борьбе с варлаамитами. Как человек более образованный и ученый, он старался действовать на этих отщепенцев силою доводов и убеждения и поэтому в значительной мере умиротворил Византийскую церковь.[670] Филофей известен также тем, что он причислил к лику святых Паламу — митрополита Фессалоникийского, главу паламитов, и сочинил в честь новоканонизированного святого службу.[671] Вот краткие сведения о Филофее, какими располагает церковный историк.[672]
Обозрев группу патриархов от Иоанна Калеки и до Филофея включительно, на основании исторических известий до нас дошедших, в дополнение к этому обзору присоединим некоторые сведения касательно этой же группы патриархов, находимые в собрании документов, известных под именем «Acta patriarchatus Constantinopolitani» (изд. Миклошича и Мюллера). Не считаем нужным долго останавливаться на этом собрании документов, по причинам, о которых нами было уже говорено прежде; извлечем из этого собрания лишь некоторые сведения, которые могут дать возможность судить о характере деятельности вышеуказанных патриархов. Так как сведения, какие мы извлекаем из «Актов Константинопольского патриархата», в существе дела больше характеризуют самое время и дух того времени, чем личности живших тогда патриархов, то мы находим более удобным изложить эти сведения в систематическом, а не хронологическом порядке.
В сословие духовенства Константинопольского патриархата вкралось много недостатков, которые мешали ему благотворно влиять на пасомых; лица духовные принимали участие в драках, смутах, бражничали с мирянами, бродили, где случалось, занимались торговлей к унижению своего достоинства. Поэтому в 1350 г. при патриархе Каллисте найдено было нужным учредить должность экзархов, или благочинных (visitatores), которые высшей духовной властью избирались из священников и которым поручен был надзор за прочим духовенством.[673] В чем именно заключались обязанности этих экзархов, или благочинных, это не раз объясняемо было Константинопольским синодом при посредстве патриарха.[674] Поставляемые в эту должность духовные лица давали собственноручные подписки, что они будут исполнять свои обязанности со всей тщательностью под страхом наказаний. Обращено было внимание на состав духовников для народа. В Греции и до настоящего времени духовниками считаются не все священники, а только те из них, которые своей духовной опытностью и благоповедением выделяются из ряда прочих и которые поэтому духовными властями утверждаются в звании духовников. До времен патриарха Каллиста, как можно догадываться, духовниками назначались лучшие из лиц белого духовенства. Но с течением времени бельцы–священники, проходившие должность духовников, перестали оправдывать те надежды, какие на них возлагало духовное начальство. Названный патриарх Каллист передает должность духовника лицам монашеского чина. Им вменено было в обязанность проходить это Сужение с самоотречением и благоговением, они должны были являться делателями добродетели, быть чуждыми корысти, и вообще они не должны были руководствоваться какими‑либо посторонними соображениями, кроме служения правоте. В случае, если кто из них не оправдает благих ожиданий, такому угрожаемо было лишением церковного погребения.[675] В документе не указано, почему белые священники лишены были прав очищать совесть людскую [676] т. е. в каких отношениях они показали себя недостойными такой чести. Возможно думать, что Каллист распорядился так потому, что сам он вышел из среды монахов, в своей деятельности опирался на это сословие и, естественно, пожелал доставить какие‑либо преимущества чернецам перед бельцами.
Ввиду упадка народной нравственности и распространения суеверий среди общества, духовная власть обращает внимание на нравственные и религиозные потребности общества. Один из патриархов обозреваемой группы, Иоанн Калека, пишет для константинопольского духовенства инструкцию, которой оно должно было пользоваться в борьбе с нравственными беспорядками в народе, причем указывает на борьбу с волшебством и магией, как на одну из необходимейших задач в деятельности духовенства. Патриарх указывает народу, что за его грехи Бог оставит его и предаст в руки врагов. Тот же патриарх от имени Константинопольского собора просил двух видных представителей константинопольской администрации какого‑то царского родственника, Георгия Хумна и великого друнгария Димитрия Торника, содействовать Константинопольскому духовенству при исполнении его задач по части исправления нравов общества.[677] Многие внушительные примеры, занесенные на страницы «Актов Константинопольского патриархата», ясно показывают, что заботы патриархов рассматриваемого времени об исправлении нравов и укреплении религиозности представляли собою насущную потребность. Так, поступки против законов целомудрия встречаем в это время не только между мирянами, но и духовными вождями общества. Лишаемы были должности и сана за нарушение целомудрия епископы (например, митрополит Филиппопольский), иеромонахи и монахи.[678] Что же касается суеверной привязанности к волшебству и магии, то в Константинопольском синоде по этому поводу иногда разбирались очень сложные и соблазнительные процессы.[679] В одном из таких процессов замешаны были монахи и монахини, причем эти лица не стыдились прибегать к магическим средствам для сокрытия последствий незаконных связей между ними.[680]
Видна заботливость патриархов изучаемой нами группы и о сохранении чистоты веры между христианами. В особенности причиняло беспокойство архипастырям распространение в обществе сочинений еретика Варлаама. Иоанн Калека (в начале своего патриаршествования, когда он стоял еще на стороне паламитов) приказал разослать по монастырям окружное послание, которым требовал, чтобы все монашествующие, если они имеют какие‑либо богословские сочинения Варлаама, без промедления представили ИХ самому патриарху, под опасением отлучения за неисполнение распоряжения духовной власти. Такого же рода окружное послание разослано было и мирянам как столицы, так и других городов.[681]
Между прочими многочисленными документами, находящимися в «Актах Константинопольского патриархата», обращают на себя внимание два, из которых в одном выражена чрезвычайно большая заботливость Константинопольского синода об охранении недвижимых имуществ Церкви, а в другом столь же большая заботливость о христианах, делавшихся пленниками магометан–турок. Содержание первого документа таково: в правление патриарха Филофея по поручению императора (Иоанна Палеолога) в синод явился монах Макарий Тарханиот и заявил следующее: «Царь хочет устроить военный лагерь в странах за Константинополем до Силистрии И хочет отдать воинам всю землю, какая здесь находится. Между тем, здесь есть два участка, принадлежащие Великой церкви. Поэтому император просит патриарха уступить эти два участка в казну, причем царь обещает внести в церковь стоимость отчуждаемых от нее владений; если же царю эти участки не понадобятся, то он, при известных условиях, снова возвратит их по принадлежности». Патриарх отказался войти в подобную сделку с царем. Филофей сказал: «Что касается доходов с церковных имуществ, то я полный господин и распорядитель ими, а относительно недвижимых церковных имуществ я только страж, не более». Синод со своей стороны подтвердил, что патриарх прав, когда отказывается уступить царю вышеуказанные участки; если бы он это сделал, то, говорили члены синода, он поступил бы против канонов. Тогда царский уполномоченный, монах Макарий, сделал другое предложение: если не можете уступить царю церковных владений, то отдайте ему их в аренду, подобно тому, как берут в аренду церковные владения другие лица, причем царь, говорил царский посланец, будет взносить десятину произрастаний, получаемых с этой земли (την μόρτην), в пользу Церкви». Но и на это патриарх и синод не согласились. Они говорили, что противно церковным правилам отдавать церковные имущества в пользование кому‑либо из лиц власть имеющих и самому Царю. Патриарх и синод в заключение сказали: «Если же царь захочет взять церковные владения по собственной воле, то пусть возьмет; он даровал их церкви, он же может и снова взять и затем поступить с ними, как ему заблагорассудится».[682] Так ревниво иерар–хи охраняли интересы Церкви, вероятно, в том предположении, что всякие счеты с государством были бы затруднительны и неудобны. В другом из документов находим изложение определения Константинопольского синода по следующему случаю: несколько христиан было взято в плен турками, но пленникам этим удалось бежать. Они достигли одного местечка — Фар (Φάρον) — и искали себе здесь прибежища в храме, который находился в ведении иеромонаха (что в то время нередко случалось). Но жители указанного местечка почему‑то захотели выдать беглецов снова туркам. Иеромонах же не только не удержал пасомых от такого постыдного намерения, но и ревностнее других изгонял несчастных из храма, где они скрылись. Несчастные при виде опасности, так как они хорошо знали, что их, как беглецов, ждет наказание и даже смерть у турок, всячески упрашивали своих собратий отпустить их на свободу. Но их просьбы не были уважены: их предали в руки врагов. Синод Константинопольский, рассмотрев происшествие, подвергнул заслуженному наказанию как иеромонаха, так и жителей Фар. Мирян собор подвергнул епитимье, налагаемой обыкновенно на убийц, а иеромонаха лишил священства.[683] Вышеизложенное разбирательство происходило в правление патриарха Филофея. Соборное определение, нет сомнения, подсказано чувством человеколюбия и заботливостью о благе бедствующих христиан и заслуживает всякого одобрения.
Прочие многочисленные документы, помещенные в рассматриваемых актах, касаются разных вопросов, например, патроната в монастырях, споров из‑за приданого, споров из‑за земельного владения монастырей, разных проступков духовенства и т. д., или же касаются управления Русской церковью в разных отношениях; но содержание первого рода документов не представляет большого интереса, а документы, имеющие значение в истории Русской церкви, излагать в нашем труде было бы неуместно.
Обращаемся к ознакомлению с историей остальных патриархов, правивших Византийской церковью, после патриарха Филофея до падения Константинополя в 1453 г., когда Византия сделалась столицей Турецкой империи.
Византийские историки Никифора Григора и Иоанн Кантакузин в своих исторических трудах остановились на шестидесятых годах XIV столетия; непосредственных продолжателей Григоры и Кантакузина не существует. Следующие византийские историки писали уже по падении Константинополя, взятого турками в середине XIV в. Поэтому описатель судеб Византийской церкви от середины XIV до середины же XV в. чувствует себя чрезвычайно обедневшим историческими материалами. Правда, продолжатели Григоры и Кантакузина, писавшие после падения Константинополя, не совсем оставляют без внимания указанное нами столетие, но их известия очень скудны и малоценны, так как эти историки не были современниками более ранних событий, ими упоминаемых.
Нам остается описать жизнь и деятельность еще десяти патриархов, правивших Византийской церковью до падения Константинополя. Но мы не имеем возможности характеризовать каждого из патриархов рассматриваемого времени, что составляет долг историка, а можем сообщить некоторые известия о них, вроде тех, какие сообщаются беспритязательными летописцами. Сделаем то, что для нас возможно.
Преемником патриарха Филофея был Макарий, но о нем мы ничего не знаем, кроме того, что он избран был из числа монахов (известие это у Купера) и еще того, что он дважды восходил на патриаршую Византийскую кафедру;[684] оба раза он правил Церковью очень короткое время: первый раз года два (1376—1378 гг.), а второй раз ровно год (1390—1391 г.).
Больше можем сообщить сведений о преемнике Макария Ниле (1379—1388 гг.). Нил пользовался большим почтением в Византийской церкви. Имя Нила, по смерти этого патриарха, возносилось с похвалами в известном церковном чине в Неделю Православия. При этом случае возглашалось: «Блаженно скончавшемуся Нилу, святейшему патриарху, ревностно подвизавшемуся за церковь Божию и ее догматы словом, делом и учением, писаниями и добрыми делами — вечная память». Здесь по всей вероятности разумеется борьба его с латинянами и защита учения паламитов.[685]
Патриарх Нил принадлежал к образованным пастырям Константинопольской церкви. Он известен был своими проповедями, списки с которых и доныне можно находить в восточных библиотеках. Один из последующих Византийских патриархов, знаменитый Геннадий Схоларий, человек ученый, сделал такой отзыв о проповедях Нила: «Если бы кто сравнил проповеди Нила с проповедями великого Иоанна Златоуста и признал их сестрами, то Не погрешил бы против истины».[686] Отзыв, думаем однако, едва ли не преувеличенный.[687] Присоединим еще некоторые сведения о патриаршестве Нила, заимствуемые из «Актов Константинопольского патриархата». Из дел, рассмотренных во времена этого патриарха в Константинопольском синоде, обращает на себя внимание дело об одном митрополите, бежавшем к туркам, которыми в ту эпоху Византийская империя окружена была с разных сторон. Синодское определение по указанному случаю относится к 1381 г. и заключается в следующем: митрополит Перитеорийской епархии (во Фракии) Дорофей по императорскому приказанию за что‑то был посажен в крепость, но он отсюда бежал, впрочем не к императору, чтобы искать от него милости, и не к патриарху с синодом за помощью, как говорится в документе, но к туркам и, при содействии этих последних, продолжал архипастырствовать в городе Перитеорие. В вознаграждение за услуги, оказываемые турками Дорофею, экс–митрополит обещал неверным, что он будет выдавать им всех пленных христиан, если они будут искать убежища в названном городе. Обещание это Дорофей, к стыду своему, неоднократно исполнял. Патриарх Нил не раз призывал Дорофея явиться в Константинополь для законного суда над ним, но он не думал исполнять воли патриарха. Тогда синод, принимая во внимание, что Дорофей считает турок «и своими царями, и патриархами, и заступниками», лишил его архиерейской власти и подверг его отлучению на всю жизнь. Впрочем, если, раскаявшись в своих преступлениях, он возвратится к Церкви, ему позволено было вступить в монастырь в качестве простого мирянина и замаливать здесь свое падение.[688] Кстати сказать, из одного документа, находящегося в рассматриваемом собрании «Актов», вообще открывается, что турки не относились к христианам, жившим в их владениях, так жестоко, как можно было бы предполагать. На Западе в то время распространено было мнение, что турки тиранствуют над христианами, мешают даже им получать письма, не позволяют им совершать богослужение. Патриарх Нил в письме к папе Урбану VI рассеивает это неправильное мнение и говорит: «Хотя за грехи наши мы (христиане) и вынуждены подчиняться туркам, но не правда, будто письма, адресуемые нам, прежде нас попадают в руки турок, мы пользуемся, — заявляет патриарх, — полной свободой получать письма, отвечать на них и посылать свои, совершать хиротонии, отправлять епископов, куда хотим, имеем право беспрепятственно совершать все относящееся до Церкви среди самих неверных».[689] Из церковных распоряжений, сделанных при этом патриархе, может быть отмечено, пожалуй, то, которым уничтодеено купножитие монахов и монахинь в каком‑то монастыре св. Афанасия. Патриарх запретил жить здесь монахам и монахиням вместе и поделил их владения поровну. Отсюда видно, что тот беспорядок монашеской жизни, какой устранялся упомянутым распоряжением патриарха, отличался замечательной устойчивостью: издавна принимались меры в борьбе с ним, а он все‑таки продолжал существовать. Стоит упомянуть, что между причинами, заставлявшими патриарха уничтожить купножитие монахов и монахинь, он указывает, между прочим, и на то, что монахини в таких монастырях ничего не делали, а монахи принимали на себя все труды, так что монахи работали не только за себя, но и за своих сожительниц, вследствие чего рождались споры и свары.[690]
Двое дальнейших преемников патриарха Нила — Антоний IV (1388—1390; 1391 —1397 гг.) [691] и Каллист Ксанфопул (1397 г. от мая до июня), ничем не замечательны. В «Актах Константинопольского патриархата» помещены те исповедания веры, какие призносили они при восшествии на патриаршую кафедру; исповедания веры как Антония, так и Каллиста почему‑то до буквальности схожи между собой. Не видно, однако же, чтоб это была какая‑нибудь древняя формула, усвоенная Константинопольской церковью и повторяемая патриархами при их вступлении в должность. Содержание исповедания показывает, что оно недавнего происхождения. Здесь заключается порицание заблуждений Никифора Василака и Сотириха, осужденных при императоре Мануиле в XII в., а также Варлаама и Акиндина; замечательно, что в этом исповедании выражено обещание соблюдать, между прочим, новеллу императора Андроника Старшего, которой запрещались всякие поборы с лиц, поступающих в духовные должности.[692]
Мимолетное патриаршествование Каллиста сменилось довольно продолжительным патриаршествованием Матфея (1397— 1410 гг.). Из истории жизни и деятельности этого патриарха мы ничего не знаем. Но между документами, входящими в состав «Актов Константинопольского патриархата», существует одно письмо патриарха, по–видимому писанное от лица синода Константинопольского, к пастве города Анхиала. Здесь для нас небезынтересно читать о том, какие порядки существовали тогда в патриархии относительно выборов архиерея на вакантную кафедру. Патриарх Пишет, что «канонические выборы происходили так: патриарх объявляет архиереям (в синоде), что такая‑то Церковь сиротствует и что надлежит посвятить туда епископа, причем сам (патриарх) не поименовывает никакого лица. Затем епископы уходят в обычное место, где производилось избрание, творят молитвословие и наименовывают трех кандидатов и вносят это представление на усмотрение патриарха, который и утверждает из числа этих кандидатов, кого ему будет угодно, и потом рукополагает». Очевидно, император не принимал никакого участия в выборе и назначении епископов. Указанный порядок избрания, однако же, не исключал и самой паствы от избрания епископа, если она хотела того. Патриарх Матфей затем разъясняет, как происходило дело в том случае, если сама паства имела в виду достойного кандидата на должность архиерея. Паства в этом случае обращалась с письменной просьбой на имя Константинопольского синода и патриарха, через которую рекомендовала своего кандидата как человека, достойного занять кафедру, и предоставляла синоду сделать надлежащее расследование относительно этого лица. При просьбе должно было быть приложено засвидетельствование от лица всех местных клириков. Все этого рода грамоты должен был доставить в Константинополь в синод сам кандидат лично, чтобы избиратели могли познакомиться с ним и испытать его; если же окажется он человеком безукоризненным, тогда синод избирает и назначает его, и именно его, а не другого кого.[693] Помимо интереса, какой возбуждает анализированный нами документ, знакомя нас с одной из важных церковных функций, он, документ, быть может, служит выражением попечений патриарха Матфея о соблюдении законных, канонических порядков в управлении делами Церкви.
К сожалению, патриарх Матфей был последним архипастырем Византии, правившим Церковью в духе православия.[694] Все прочие патриархи Константинопольские — до самого падения столицы — являются отступниками от православия по направлению к латинству и папству. Все они, в этом случае, были послушными орудиями тогдашних византийских императоров — Мануила, Иоанна и Константина Палеологов (1391 —1453 гг.), старавшихся сблизиться с Западом в интересах защиты своего государства от мусульмантурок.
Так, патриарх Евфимий, управлявший Византийской церковью после Матфея в 1410—1416 гг., ничем не известный по своей архипастырской деятельности, выставлялся впоследствии императором Иоанном Палеологом в качестве лица, проникнутого желанием соединения церкви Греческой с Латинской. Этот император говорил представителям Греческой церкви, прибывшим на собор в0 Флоренцию: «Вот мы прибыли в Италию, но не мне первому Пришла эта мысль и не я первый принялся за это дело». Иоанн Цалеолог напоминает, что и отец его, император, тоже отправлял посольство в Италию к папе Иоанну, и что в этом посольстве яаходилея и патриарх Евфимий, муж, по словам оратора, украденный добродетелью и знаменитый богослов. «Итак, и раньше вас — говорил царь, — были такие знаменитые люди, думавшие об этом же деле и даже желавшие исполнить его, но обстоятельства воспрепятствовали его исполнению».[695] Если император, говоривший эту речь, сообщает верные известия об Евфимии, а не представляет его сторонником унии в личных своих интересах, то мы должны Признать патриарха Евфимия первым в ряду других патриархов, несомненно и решительно стоявших за унию с Римом, к ущербу для православия и достоинства Греческой церкви.
Преемником Евфимия был известный патриарх Иосиф II (1416— 1439 гг.), отступничество которого от православия не подлежит никакому сомнению. До восшествия на патриаршую кафедру он был митрополитом Эфесским. Более известные обстоятельства из его жизни тесно связываются с историей Флорентийского собора. По–видимому, он очень охотно отправляется на тот собор, став во главе прочих греческих епископов, сопровождавших императора Иоанна Палеолога, ехавшего к папе для заключения унии.[696] Иосиф немало был польщен тем, что папа распорядился, чтобы византийского патриарха повсюду на Западе встречали с великой честью.[697] На соборе Флорентийском патриарх сделал все, чтобы омрачить славу Греческой церкви, этой носительницы православной истины; он без страха и угрызений совести подписался под тем определением о заключении унии между папой и Греческой церковью, которое выработано было на этом соборе.[698] Иосиф, как известно, не возвратился к своей константинопольской пастве; он умер вслед за провозглашением унии. Как бы в знак того, что, отпав от церкви Греческой, он уже не мог более принадлежать ей, труп Иосифа был погребен во Флоренции в церкви св. Марии Novellae (?), бывшей во владении латинского ордена «Проповедников».[699] Думают, что патриарх Иосиф потому так ревностно стоял за унию, что Рассчитывал при помощи папы освободить Греческую церковь от порабощения, в каком она находилась у деспотических византийских императоров.[700] Но если бы и действительно Иосиф руководился такой целью, то он захотел выбрать из двух зол не меньшее, а большее. Что касается управления со стороны патриарха Иосифа церковью Константинопольской, то мы почти ничего не знаем об этом. Если справедливо показание западного пилигрима, бургундского рыцаря Бертранда, посетившего Константинополь в 1432 г. и уверявшего, что в это время в Софийской церкви давались драматические представления и исполнялись музыкальные концерты,[701] то должно думать, что рассматриваемый патриарх отнюдь не принадлежал к иерархам ревностным и охраняющим интересы Церкви.
По смерти Иосифа избрание патриарха представляло собой дело не легкое. Пастыри, оставшиеся верными православию и не принявшие унии, не желали браться за управление Константинопольской церковью, без сомнения потому, что провозглашение унии привело в большой беспорядок дела Греческой церкви.[702] Пришлось избрать в патриархи хоть кого‑нибудь, и притом из лиц, сочувствующих унии, т. е. которые не могли быть верными пастырями Константинопольской паствы. После того, как отклонил предложение сделаться патриархом митрополит Никейской Виссарион, униат, отличавшийся высокими умственными качествами и блестящим образованием, в патриархи Константинополя поставлен был ничем не известный Митрофан, епископ Кизический (1440— 1443 гг.)[703] ревностнейший униат. Его непродолжительное патриаршествование легло тяжелым бременем на церковь Греческую: он изгонял из епархий тех епископов, которые оставались верны православию, а на их место поставлял приверженцев унии. Даже за пределами Константинопольского патриархата Митрофан осмеливался поступать подобным же образом. За все это прочие восточные патриархи на особом соборе подвергли Митрофана и его споспешников порицанию и наложили на них анафему, а православных христиан, подчиненных этому патриарху и поставленным от него епископам, освободили от необходимости подчиняться их воле и распоряжениям.[704] Положение патриарха Митрофана, вследствие ревностной борьбы с ним православных епископов, сделалось наконец крайне тяжелым. Почти никто из греческих архиереев не поддерживал с ним общения, не совершал с ним богослужения. Под влиянием разочарования патриарх заключился в келию, не отказываясь, впрочем, от патриаршества, где вскоре и скончался.[705]
По смерти Митрофана проходит два или три года, в течение которых кафедра Константинопольская остается праздной. Наконец патриархом сделался Григорий Мамм (1445 или 1446—1450 гг.). Григорий, до времени возведения в патриаршее достоинство, имел должность великого протосинкелла[706], был близок к императору Лоанну Палеологу и сопровождал этого последнего на собор ферраро–Флорентийский.[707] По–видимому, Мамм был человеком не без достоинств, хотя он и был решительным приверженцем унии. Один греческий православный историк, писавший после падения Константинополя, делает о нем очень мягкий и даже похвальный отзыв, именуя его «человеком святейшим»; ему приписывается глубокое понимание политических обстоятельств времени и предвидение грядущих бед для империи; его возведение на кафедру признается не добровольным.[708] Мамма можно считать человеком, отличавшимся образованностью. От него сохранилось несколько сочинений, свидетельствующих об этом качестве патриарха.[709] Патриарх Григорий впоследствии по собственной воле отказался от кафедры: волнения и беспорядки, вызванные в Константинопольской церкви борьбой православных с униатами, а также неуверенность в политической прочности империи, заставили Григория покинуть кафедру и Константинополь и бежать в Рим.[710] Преемник императора Иоанна Константин XI, последний византийский император, не чуждый униатских наклонностей, обращался было к Григорию в Рим с просьбой вернуться в Константинополь и снова занять патриаршую кафедру, но Григорий не принял этого приглашения.[711] Он умер в 1459 г.
Григорий Мамм был последним патриархом Константинопольской церкви, правившим Церковью при христианских императорах. Есть, впрочем, мнение, что Григорий был не последним Константинопольским патриархом перед падением столицы, что он имел преемником некоего Афанасия, которым будто бы и закончился длинный ряд столичных архипастырей Византийской державы. Так, о. архимандрит (епископ) Арсений говорит: «Некоторые писатели ставят после него (Григория Мамма) Афанасия (патриархом) о коем больше ничего не известно; по всей вероятности, этот сам вскоре отказался от кафедры».[712] Но допускать существование на свете патриарха Афанасия, последнего архипастыря самостоятельного Византийского государства, можно лишь с большим сомнением. Лев Алляций в приложении к его сочинению «De ecclesiae occidentalis et orientalis perpetua consensione» помещает акты Софийского собора, бывшего по заключении собора Флорентийского и по смерти Иоанна Палеолога (ум. в 1448 г.) На этом будто бы соборе и был поставлен Константинопольским патриархом Афанасий. Но акты Софийского собора считаются подложными.[713] Следует еще обратить внимание на то, что ни один из греческих писателей, ближайших к тому времени, не упоминает, чтоб какой‑то Афанасий был сделан преемником патриарха Григория Мамма.[714] Во всяком случае, если Афанасий и был патриархом Константинопольским, то занимал кафедру лишь несколько месяцев. В этом удостоверяет нас неясное, но авторитетное свидетельство одного православного греческого историка. Этот историк рассказывает следующее: когда султан Магомет II завоевал столицу и сел на трон византийских царей, то он очень удивился тому, что не является к нему патриарх столицы и не приветствует его, как своего повелителя. Затем, по рассказу историка, Магомет призывает к себе некоторых византийских духовных лиц и говорит им: «Где же ваш патриарх? Почему он не идет воздать мне подобающую честь?». Ему ответили на то: «Уже давно нет у нас патриарха (άπο πολλών καιρώνπατριαρχην ούκ έ'χωμεν); тот, кто был нашим патриархом, — говорили они, — еще добровольно при жизни (?) отказался от кафедры».[715]
Итак, последним патриархом Византийским христианского периода был Григорий Мамм, а может быть Афанасий II.[716]
Всех патриархов, правивших Константинопольской церковью, начиная с царствования Михаила Палеолога, при котором Византия, по отнятии ее у крестоносцев, снова сделалась столицей Греческого царства до завоевания ее турками, насчитывается двадцать пять. Из вышеизложенных сведений о них открывается, что между ними не было таких великих и знаменитых, которые напоминали бы собой славнейших патриархов Византии древних времен, которые напоминали бы Григория Богослова, Златоуста, Иоанна Постника, Тарасия, Мефодия, Фотия. Образованных глубоко и серьезно между патриархами изученного нами периода было немного (Григорий Кипрский, Иоанн Глика, Векк), большая же часть их не возвышалась над средним уровнем богословского просвещения, влиятельных по своей пастырской деятельности и по своему нравственному характеру в числе их было тоже немного, и во всяком случае их влиятельность проявлялась в фактах далеко не выпуклых. К сожалению, в среде их встречались и такие лица, нравственный характер которых не соответствовал высоте занимаемого ими Места (Нифонт, Исайя). Вообще заметно, чем дальше идет время, тем бледнее и бесцветнее становятся личности Константинопольских патриархов. А пятнадцатый век дает Константинопольской церкви, к сожалению, архипастырей — отщепенцев от православия, приверженцев папизма и Флорентийской унии. Невольно рождается вопрос: что стало бы с церковью Константинопольской, если бы турки не разрушили империи и тем не положили конца папско–униатским стремлениям византийских царей и патриархов?
Из предыдущего очерка византийских патриархов, управлявших столичной Церковью от XII до половины XV вв., достаточно открывается, что патриархи эти по своим умственным, нравственным и церковно–административным способностям в большинстве случаев не стояли на высоте своего призвания, а потому мало могли действовать в благотворном духе на общество и импефию. Но мы еще лучше поймем, почему эти патриархи и подручные им архиереи не могли в должной мере благотворно действРвать на вверенные их попечению паствы, когда изучим те партий, на которые делились византийские иерархи от XII до середины XIV вв. Для наблюдательного историка открывается, что в византийских Церковных сферах сложились и прочно держались две партии, столь противоположные одна другой, столь недружественные одна с другой, что являясь чуть не по очереди у кормила церковного правления — в лице того или другого патриарха, каждая из них задачу своей деятельности поставляла в том, чтобы уничтожать следы и плоды деятельности другой. Едва ли нужно говорить о том, какой вред мог отсюда проистекать для дел церковных. Одну из этих партий византийские историки называли «зилотами», т· е· строгими ревнителями,[717] а другую те же историки назвали «политиками» [718] — наименование, которое лучше всего может быть передано современным французским парламентским выражением «оппортунисты», или, если хотите, эту партию можно называть партией умеренных.
Вот общие характеристические черты той и другой партии.
Партия зилотов, или строгих, заявляла себя поборницей свободы и независимости Церкви, она хотела, чтобы государство отнюдь не посягало на права Церкви, во всяком случае, чтобы оно ограничивалось наименьшим влиянием на дела церковные и не позволяло себе вмешиваться в сферу духовной власти. Зилоты не желали делать никаких уступок царской власти, когда эта власть домогалась их не только в личных интересах, но и в интересах государства Религиозные и нравственные требования они ставили выше внешнего благоденствия государственного и общественного. Не только высокопоставленных лиц, но и самих императоров они желали подчинить строгой церковной дисциплине. Они не боялись ради своих идей вступать в столкновения с властями и обществом, хотя бы эти столкновения вели к смутам и беспорядкам. Зилоты не отличались образованностью, потому что ставили не высоко науку и не прилагали попечений о том, чтобы насаждать просвещение в классе духовенства. Пастырей нравственно строгих они предпочитали ученым пастырям. В своей жизни зилоты отличались не только нравственным ригоризмом, но и подвижничеством, хотя нередко случалось, что они удовлетворялись благочестием внешним и формальным, не заботясь о развитии и приумножении благочестия сердца. К монахам зилоты относились сочувственно, часто опирались на них в борьбе со своими врагами, открывали им путь для влияния и деятельности.
Не такова была другая партия — политиков, или умеренных. Политики искали для Церкви поддержки в государстве; отсюда они находили, что нет надобности мешать возможному сближению Церкви и государства и что не нужно препятствовать, если государство широко влияет на Церковь. Они глубоко уважали государственную власть, во всем давали знать, какое значение имеет в жизни общества, в развитии его благоденствия прочная светская власть, не стесняемая сторонним вмешательством. Политики, где нужно было, готовы были ради блага государственного сделать уступки императорской власти, расположены были не строго судить императоров за их погрешности, незаконные с точки зрения канонов поступки и действия, но они заходили иногда в этом отношении слишком далеко и недостаточно пеклись о чисто церковных интересах. Партия умеренных насчитывала в своей среде много лиц образованных, стояла за связи с просвещенными классами общества, заботилась о том, чтобы духовные должности были завещаемы людьми умственно развитыми, способными быть учителями народа в нравственном отношении эта партия была не очень строга. Она стремилась стоять как можно ближе к жизни и обществу, поэтому не пренебрегала благами мира сего; строгий аскетизм не был для нее привлекателен. Она мало обращала внимания на успешное развитие монашества и не содействовала расширению его влияния. В противоположность зилотам, умеренные опирались в своей деятельности не на монахов, а на белое духовенство и на интеллектуальный класс общества.
В характере деятельности той и другой партии замечалась существенная разность: когда на церковной сцене действовали политики, они довольно тихо и сравнительно мирно проводили свои тенденции в жизнь; напротив, когда у кормила правления являлись зилоты, то они, опираясь на такой подвижный элемент в Византии, как монахи, и отчасти чернь, всегда действовали шумно, нередко бурно, а иногда даже мятежно.
Случалось, что раздоры партий из чисто церковных сфер переходили в народ и здесь производили великое волнение умов. Дело доходило до того, что каждый отдельный дом в Византии представлял собой как бы военный лагерь, с которым лицом к лицу сошлись две враждебные силы. По словам историка Пахимера, раскол в Церкви, создаваемый борьбой разномыслящих церковных партий, иногда так «усиливался, что делил домы: иначе жил (и мыслил) отец, иначе сын, иначе мать и иначе дочь, иначе сноха И иначе свекровь».[719]
Историк Никифор Григора причину проявления и развития этих противоположных партий в Церкви хочет объяснять тем соображением, что в одних и тех же лицах, принадлежащих к тогдашней Иерархии, не уживались вместе религиозное совершенство, чуждающееся соблазнов мира, на которое претендовали одни (зилоты), с Церковно–практической опытностью и благоразумием, какими хотели руководиться другие (политики, или умеренные).[720] Вследствие чего одна партия неминуемо должна была выделиться от другой. Полагаем, что нет оснований оспаривать это наблюдение византийского историка.[721] Тот же историк, оценивая церковно–общественную Деятельность обеих рассматриваемых партий, замечает при одном случае: «Можно найти много таких людей, которые не похвалят ни той, ни другой партии, потому что ни та, ни другая не оставались в пределах умеренности и законности».[722] А против этого замечания историка и совсем невозможно ничего возразить, как это в особенности покажет дальнейшее изучение существа и свойств партий.
Охарактеризуем в более подробных чертах каждую из двух указанных партий, причем будем заботиться о том, чтобы характеристика наша основывалась на возможно ясных и наиболее убедительных исторических фактах.
Сначала скажем о зилотах. В умственном и научном отношении представители этой партии, как мы уже сказали, стояли на низкой ступени. Вот какие сведения сообщают нам историки о патриархах, принадлежащих к числу зилотов. Об одном патриархе историки пишут: «Это был человек малоученый, он знаком был только с элементарными правилами грамматики; учился он немного: усвоил кое‑что из начального круга наук, чтобы не казаться в них совершенным невеждой, не знающим того, чем представлялся пренебрегающим»·,[723] «по житейской опытности и пониманию жизни гражданской он отставал даже от тех, которые под вечер оставляют заступ»[724]. О другом патриархе: «Он не знаком был с ученостью и жизнью в обществе».[725] О третьем патриархе: «Он был прост и вовсе не получил греческого образования».[726] О четвертом: «Он был человек простой, почти совсем потерявший от старости слух, он даже и ногтем никогда не касался греческой учености».[727] Еще энергичнее встречаем отзыв о пятом патриархе: «Он был с лишком семидесяти лет (когда сделался патриархом), до патриаршества не имел никакой иерархической степени и не умел правильно читать даже по складам».[728] Но довольно. Невольно рождается вопрос: зачем же на такое высокое место, как патриаршее, ставили столь непросвещенных лиц? Во–первых, это зависело от того, что императоры по своим личным расчетам иногда очень желали видеть у кормила церковного управления лиц, которые по своей необразованности оставались бы лишенными влиятельности (в чем, кстати сказать, императоры большей частью обманывались, так как патриарху, даже и необразованному, открывалась возможность возбуждать различные движения, столь нежелательные для светского правительства); во–вторых, ошибочно или нет, но у такого рода патриархов открывали достоинства нравственные и добродетели, о которых иногда думали, что таковые более приличествуют патриарху, чем образованность и ученость. Во всяком случае, в рассматриваемом нами явлении можно найти одну из характеристических черт, определявшихся течением самой жизни византийского общества.
Сами не обладая ученостью, патриархи этого рода, что и естественно, не любили и вообще ученых людей в среде духовенства, улучалось, что при вступлении на Константинопольскую кафедру патриарха–зилота, люди ученые в духовенстве, во избежание беды, принимали личину любителей подвижничества, а о своей любви К науке молчали, или же целыми толпами уезжали из столицы В провинцию, ожидая перемены патриаршества.[729] Зилоты опасались богословской науки как такого скользкого пути, который удобнее всего приводит не к утверждению в истине, а к ереси. Занимавшимся богословием зилоты ставили в преступление то, что они ^слабым человеческим разумом дерзали углубляться в смысл божественных изречений, превышающих всякое разумение, и что, руководясь предосудительным любопытством, хотели проникнуть В божественные тайны, которые должно чтить благочестивым молчанием».[730] О людях, преданных науке, приспешники зилотовцатриархов старались распространять в обществе самые нелестные для первых слухи, разумеется, из желания повредить их репутации. В то время любили утверждать об ученом человеке, что он будто изменил вере и впал в латинство. «По неблагородству зилотов, или же потому, что их поджигал демон, — слишком энергически выражается Григора, — приверженцы зилотской партии распространяли слухи о людях, занимавшихся наукой и просвещенных, что и к латинянам‑то они путешествовали, и усвоили‑то латинские обычаи, и получили‑то они церковное посвящение от латинян».[731] Не чувствуя симпатии к науке и просвещению, зилоты не заботились об открытии школ и покровительстве образованным клирикам. Ничего в таком роде они не делали, как это видно из истории их деятельности.
В другом свете представляются зилоты, по крайней мере патриархи из числа их, в нравственном отношении. О патриархах зилотской партии весьма часто встречаем заметки историков вроде следующей: «Относительно благочестия и богоугодной жизни этот человек немногим чем уступает людям самой высокой святости».[732] Они славились, например, как величайшие бессребреники. Так, об одном патриархе–зилоте известно, что, оставляя патриаршую ка^ДРУ, он в присутствии всего византийского клира говорил: «Эту одежду и свиток, и три монеты, которые у меня были еще до вступления на кафедру и которые я приобрел своим трудом: получил я их за переписку Псалтыри, — я беру и ухожу».[733] Конечно, это прекрасно. Но сознаемся, нам больше нравится, когда не сами бессребреники провозглашают о своей нестяжательности, но когда об этом возвещают лица посторонние. Истинная добродетель не любит самохвальства. Представители зилотов выше всего ставили аскетические лишения: спали они на голой земле, в бане не мылись, ходили пешком, ночи простаивали на молитве, без сна. Вообще они напоминали собою отшельников, живущих в горах и пещерах, по замечанию историка.[734] Как лицам, которым не страшны были какие бы то ни было лишения, которых ничем нельзя было устрашить и запугать, они являлись, по замечанию историка, «мужами весьма сильными словом и делом».[735] Они (по крайней мере, лучшие из них), совершенно искренно, с полным убеждением, при встрече с самыми серьезными опасностями могли говорить и говорили: «Вот мы готовы (ко всему) и не испугаемся, что бы ни задумали в отношении к нам. Мы не будем противиться: меч ли приготовят нам или смерть».[736] Эту же черту зилотов очень образно описывает один византийский историк в следующих словах: «Патриарх (зилот) был непоколебим, как та скала, около которой вечно вздымаются огромные волны и бушует море и которая, разбивая волны в пену и пренебрегая ревом бурного моря, твердо стоит на том же основании».[737] Представители зилотизма, не имея привычки покорно склонять головы даже перед венценосцами и проводя свои идеалы в жизнь без уступок и снисхождения, энергично и резко, казались «страшными», вселяли трепет в других и, прибавляет историк, «для многих были неприятны».[738] Это, впрочем, довольно понятно. Патриархи рассматриваемого направления, действительно, возбуждали страх и ужас в тех, с кем они ближайшим образом встречались по роду своей деятельности. Вот, например, в каких словах Григора описывает вступление на патриаршество патриарха–зилота. «Взошедши на патриарший престол, он обратил к архиереям и клирикам свое грозное лицо, полное божественной ревности и строгости».[739] В особенности патриархи–зилоты любили, чтобы перед ними трепетали не какие‑нибудь клирики и монахи, а и царские родственники, а и царские сыновья, а, пожалуй, и цари. Об одном патриархе зилотского духа историк считает нужным заметить, что «царские сыновья боялись его необыкновенной смелости и обличений больше, чем приказов царя».[740] Свои нравственные качества, свою строгую воздержанность, свою религиозность зилоты ставили очень высоко, Причем считали себя, в сравнении с другими, чистыми праведниками, которым тяжело проводить жизнь среди многогрешного мира, каким казались им не только миряне, но и духовные лица, хотя бы они стояли на высших степенях церковных. Известен случай, как патриарх из числа зилотов бросил в лицо собору такие слова: «Я словно Лот в Содоме».[741] Сообразно своим личным свойствам, патриархи этого рода по большей части искали и находили себе опору во многочисленном византийском монашестве. За обиду, нанесенную любимому патриарху–зилоту, случалось, монахи вступались как за свое личное дело. По поводу, например, низвержения угодного им патриарха они, как рой пчел, покидали свои монастыри, всюду бродили, волнуя умы и производя агитацию. В подобном случае они отделялись от нового патриарха, если он не соответствовал их видам, разводили схизму, всячески порицали его, судили–рядили о нем публично. Вообще в таких обстоятельствах монахи, по замечанию историка, иногда держали себя «смело и дерзко», «радовались при переменах хода событий», наклоняющегося в пользу их интересов.[742] В вознаграждение за такое усердие патриархи–зилоты, случалось, смотрели сквозь пальцы на распущенность монахов (а такая распущенность, в особенности в столице, — факт несомненный); монахи получали возможность жить припеваючи, или, по выражению Григоры, для них наступала «весна жизни».[743] Но разумеется, такая весна, по воле тех же зилотов, иногда сменялась для них суровой «зимою».
Скажем об отношении патриархов–зилотов и их сторонников к светской правительственной власти. Зилоты неохотно слушались царских приказаний, не отказывая себе, однако же, в праве вмешиваться в царское управление государством, держали себя в отношении к главам светской власти независимо и горделиво, ничем не хотели поступаться из своих религиозных принципов, понимаемых ими, однако же, в условном смысле. Когда один император приказывал патриарху–зилоту не вмешиваться в дела государства, а довольствоваться самостоятельным управлением Церкви, патриарх с гордостью говорил: «Ты приказываешь мне заниматься только делами Церкви, а себе предоставляешь по своей личной воле править государством. Но это то же самое, как если бы тело говорило душе: я не нуждаюсь в твоем содействии при отправлении моих функций, я свое дело делаю, как хочу, а ты делай свое, как умеешь».[744] Патриархи–зилоты больше всего помнили о своих правах по отношению к государству, но не о своих обязанностях в этом отношении. Проявлять свое значение в делах государственных они любили, но подчиняться каким‑либо стеснениям, вызываемым потребностями государства, они не были расположены. Где дело касалось жертв в пользу государства, они становились в стороне, а где возможно было выказать свою власть и авторитет, там они не хотели упускать своего. Рассматривая отношения патриархов–зилотов к императорской власти, мы должны сказать о слишком строгом, суровом, иногда даже мстительном отношении их к царям. Зилоты держались такого правила: в церковной практике все канонические постановления имеют одинаковую важность и безусловную обязательность; не может быть места снисхождению в случае нарушения их — будут ли таковыми нарушителями обыкновенные смертные или цари; в случае нарушения указанных постановлений этими последними пастырям следует быть неумолимо последовательными в применении дисциплинарных канонических взысканий.[745] Мы не будем представлять примеров, иллюстрирующих практическое применение этого пра вила зилотами. Кому не известна история императора Михаила Палеолога? Важно лишь отметить то, что патриархи–зилоты не просто хотели подвергать церковным наказаниям преступных царей, но хотели доводить их до унижения, сделать из церковного наказания публичный скандал. Они старались о том, чтобы довести императоров, нарушавших законы, до смиренного «молчания», до того, чтобы они, по выражению историка, «запели палинодию», т. е. стали смиренно умолять о возвращении потерянных ими прав истинного христианина; зилоты старались принизить их так, чтобы, забыв свое достоинство, они стали валяться в ногах у сурового патриарха.[746] И все это бывало. Нужно ли это для достижения религиозных целей? Уничижительное, слишком смиренное отношение некоторых императоров к зилотам–патриархам иногда казалось смешным и нетерпимым самому обществу византийскому. Однажды византийцам так надоел патриарх–зилот, проделывавший с императором многое по своему желанию, что они решились на кощунственную штуку, лишь бы обесславить патриарха в глазах царя. Здесь мы встречаемся с оригинальным образчиком церковнополитической византийской карикатуры; к сожалению, эта карикатура имеет тот крайне неприятный недостаток, что она кощунственно дерзка, по крайней мере в деталях. Византийским проказникам нужно было сделать так, чтобы царь рассердился на патриарха и отстранил бы его от должности. Для достижения цели затейники устроили вот что: они похищают подножие от патриаршего седалища в храме Софии, посредством ножа изображают на нем лик Спасителя, а по бокам этого изображения ножом же начертывают с одной стороны фигуру царя с уздою во рту, а с другой — фигуру патриарха, который осаживает царя, как наездник коня. Затем непризнанные художники потихоньку положили подножие на прежнее место. Конечно, проделка огласилась и хотя косвенно, но достигла‑таки своей цели. Патриарх удалился на покой.[747] Патриархи–зилоты, кроме суровости отношений к царям, отличались, в некоторых случаях, мстительностью, если император своим образом действования возбуждал их гнев. Беда тому слабому царю, который попал в опалу у зилотов. Мстительность их поражает изобретательностью. Один слабохарактерный император возбудил неудовольство в патриархе–зилоте, и последний распорядился вот как: по–первых, он велел, вопреки воле царя, поминать за богослужением имя его наследника; во–вторых, подверг отлучению всякого, кто не будет оказывать царских почестей этому опальному наследнику; в–третьих, отлучил от Церкви архиереев, державшихся стороны царствующего государя. Эти революционные распоряжения архипастыря–зилота повергли царя в недоумение и ужас, и он с горечью говорил: «Если учитель мира так взбесился против меня и, потерявши всякий стыд и совесть, стал во главе возмутителей, то кто обуздает разнузданную чернь? Патриарх сделался моим убийцей!». Но негодование и злоба патриарха удвоились, когда столь революционного патриарха царь велел посадить под стражу.[748] Позднее тот же патриарх дошел до явного неистовства, когда этот самый император был низвержен с престола; по известиям Григоры, зилот прыгал от радости и говорил слова, обличавшие жестокость его души или, точнее, — сумасшествие. «Возвеселится праведник, егда узрит отмщение», — повторял он слова псалмопевца, приравнивая себя к праведникам. Затем он наказал всех епископов и священников, сочувствовавших впавшему в несчастье царю: одним запретил священнослужение на несколько лет, а другим — до смерти[749]. А над самим царем жестоко и кощунственно надсмеялся. Так Как низверженный император должен был принять иноческий сан и стал называться Антонием, то патриарх приказал его поминать за богослужением следующим образом: «Благочестивейшего и христолюбивейшего государя нашего, монаха Антония». Мало того, к этому оскорблению, по словам историка, зилот присоединил еще несколько и других.[750] Вполне заслуженно страдалец–царь сравнивал зилота–мучителя с «нильским крокодилом, который, — по его словам, — задушив животное, живущее вместе с крокодилом в реке, потом садится на труп и обливает его голову слезами». Тот же царь верно характеризовал патриарха, когда говорил, что «патриарх поступил с ним жестче палача».[751]
Как известно, каждый принцип, переходя от лиц более разумных к менее смыслящим, от подобного перехода извращается и получает такие свойства, которые делают его прямо возмутительным. Так было с тем началом, служить которому хотели патриархи–зилоты. Сделавшись достоянием многих лиц, зилотский принцип, в приложении его к практике, теряет то, что было в нем лучшего, и выпукло выставляет свои недостатки и крайности. Обращаемся к характеристике зилотской партии, которая или самостоятельно, или во имя стоящего во главе ее вождя, заявляла себя очень многими фактами и поступками большей частью некрасивого и притязательного характера. Конечно, эта партия состояла из различных степеней духовенства, хотя, как увидим потом, не ими только она держалась. В каких же отношениях партия зилотов стояла к правительственной власти? Если патриархи–зилоты в отношении к государственной власти больше помнили о своих правах, чем обязанностях, то самая партия зилотов пошла в этом отношении еще дальше, тем более, что она нередко принимала вид раскола. Зилотская партия под предлогом полной, исключительной преданности целям религии и благочестия показывала холодность и пренебрежение к интересам государственным. Благо государственное отходило для приверженцев этой партии на последний план. Если императоры выставляли на вид перед зилотами, что то или другое должно сделать для блага государственного, в том или в этом показать пример самопожертвования, вообще если развивали перед зилотами так называемую теорию экономии, т. е. развивали учение о необходимости возможных уступок со стороны последних на пользу государственную,[752] то зилоты оставались глухи к подобным внушениям и заявляли: «Если угрожает царству (обществу) опасность, то об этом не Церковь должна заботиться; на Церкви лежит только обязанность молиться; а не допускать ничего угрожающего бедствиями или устранять опасности — это обязан дарь».[753] Конечно, молитва дело великое, но зилоты, говоря о молитве как своей обязанности, очевидно хотели тем дать знать, чтобы их оставили в покое и не возлагали на них осязательных забот и уревог по части государственных потребностей. Если зилотам толковали о необходимости соблюдения мира и спокойствия в государстве, которые ими нарушались, о необходимости всячески поддерживать этот мир путем обуздания своих пожеланий, то зилоты, Прикрываясь ревностью по благочестию, хотя и соглашались с тем, что нужно охранять общественный мир, но при этом давали понимать, что заботы о мире имеют в их глазах далеко не безусловное значение. «Нет спору, — говорили они, — что надобно стараться о мире, но так, чтобы не оскорбить Бога, а если настоит опасность оскорбить Бога, то надобно бороться», т. е. выйти из состояния пассивности и забыть о мире. Разумеется, эти слова, если понимать ИХ буквально, имеют смысл библейский, истинно христианский и благословенный, но византийский историк, сообщающий приведенные слова, сопровождает их небольшим комментарием, который лишает их этого буквального смысла и придает им такой, на какой даы указали выше. Историк, сообщая эти слова, замечает: «Всему своему учению они (т. е. зилоты) давали вид совершенного православия. Приводили они доказательства и из Писания, на которое опирались непрестанно, если оно благоприятствовало их учению (т. е. могло быть перетолковано в их пользу) и покровительствовало собственно им».[754] А самым лучшим и убедительнейшим комментарием к разбираемым словам зилотов служит их деятельность, о которой будем говорить сейчас и которая доказывает, что под предлогом благочестия они настойчиво обращались к правительству со своими часто странными и притязательными требованиями; во имя благочестия старались настоять на своем или же поставить в затруднительное положение самих царственных венценосцев. Если что‑либо предпринималось правительством не в их интересах, и вообще если правительственные предприятия по каким‑нибудь соображениям им не нравились, они единодушно противились воле Правительственной. Благодаря их единодушию и настойчивости, опыт какого бы то ни было предприятия отклонить им было Нетрудно».[755] Лозунгом их в подобных случаях были слова: «Мы стоим за Церковь». Лозунг— импонирующий, внушительный. К сожалению, так как понятие о Церкви у зилотов не отличалось Широтой и здравомыслием (мы уже знаем, что, по замечанию их современника, они «придавали своему учению лишь вид православия»), то под предлогом «стояния за Церковь» они могли служить узким партийным интересам.
Посмотрим, в чем же именно выразились указанные свойства партии зилотской. Так как зилоты своим лозунгом сделали слова — «стояние за Церковь», за благочестие, то они желали придавать своим действиям строго религиозный характер. Они хотели воочию доказать, что покровительство неба обращено на их сторону, а не куда‑нибудь еще. Так, зилоты, не имея общения с одним византийским патриархом, снявшим отлучение с императора Михаила Палеолога, для доказательства своей предполагаемой правоты обращаются не к авторитету Священного Писания и св. отцов и не к разумным доказательствам, а к «суду Божию». Они решительно и самоуверенно требуют от императора, пожелавшего, чтобы они, забыв свою притязательность, вступили в связи и единение с большинством предстоятелей Церкви, не разделявших утрированной их строгости, требуют, чтобы им была дана возможность путем «суда Божия» доказать, что напрасно их считают неправыми и сварливыми. Для устроения этого «суда Божия» зилоты выпросили у императора такую церковь, в которой не происходили службы во все время патриаршествования зазорного в их глазах патриарха; здесь они надеялись совершить одно чудо. Император (это был Андроник) дал им церковь Всех Святых, которая была почему‑то закрыта в вышеуказанное патриаршество. Зилоты начали здесь богослужение, причем ими принята была предосторожность, чтобы кто‑нибудь из лиц, не принадлежащих к их партии, не проник сюда и тем не повредил чистоте и святости церкви. Для совершения чуда зилоты пожелали иметь у себя в церкви мощи какого‑либо святого. Император назначил выдать им мощи св. Иоанна Дамаскина. Чудо, которое хотели совершить зилоты, должно было состоять в следующем: они надумали положить свиток с исчислением причин, по которым они отделились от предстоятеля Церкви, к ногам угодника, а затем совершать молитву, пока свиток чудесным образом не передвинется от ног к рукам угодника и не появится в них. Какова затея! Император сначала было согласился на этот эксперимент, но потом, быть может, ввиду возможного обмана или какой‑нибудь проделки со стороны зилотов, отказал им в производстве эксперимента. [756] На этом дело, однако же, не кончилось. Впоследствии зилоты [757] опять возвратились к мысли доказать свою правоту путем сверхъестественным, «судом Божиим». На этот раз зилотами предложено было императору уготовить треножник, могущий служить жаровней. Сюда предполагалось бросить два свитка: вйлотский, на котором они хотели изобразить свои претензии, и свиток со стороны православных, с изъяснением оснований, по которым представители Церкви не разделяют претензий своих конкурентов. Назначен был определенный день для совершения опыта. На зрелище прибыли: император, придворные. Зилоты, подавшие мысль о сожжении свитков, конечно, вполне были убеждены, что свиток спасется от разлагающего действия огня. Но вот свитки брошены в жаровню и дотла сгорели.[758] Замечательно, что этот неудачный опыт зилотов нисколько ни в чем не убедил их: они по–прежнему поддерживали свои претензии.
С немалыми и часто странными претензиями обращались зилоты К светской, правительственной власти и по поводу посвящения патриархов для Константинополя. Расскажем несколько таких случаев. После того как устроилась уния Лионская и вступил на престол преемник того императора, при котором произошла эта уния, открылась нужда посвятить нового патриарха для столицы. Зилоты при этом настаивали перед правительством, чтобы патриарх посвящен был сообразно тем требованиям, какие возникли среди этой партии. А эти требования заключались в следующем: посвящать патриарха должен епископ, не имевший ни малейших сношений с униатами (такого они нашли в лице епископа Козильского из Навпакской митрополии);[759] церемония должна быть совершена В такой церкви, в которой не служило лицо, имевшее соприкосновение с делом унии (для этой цели зилотами рекомендована была полузаброшенная церковь св. Предтечи, в которой будущий Патриарх и возведен был пока в низшие церковные степени — так Как был мирянин). Сама хиротония в патриархи новоизбранного архипастыря столицы, быть может, по некоторой уступчивости Зилотов, должна была совершиться в знаменитом храме Св. Софии, но зато, по мысли представителей указанной партии, акт должен был произойти при особенных условиях, рассчитанных на то, чтобы Уния и униаты не имели ни малейшего отношения к акту посвящения. Так, они устроили следующее: храм Софии был вновь освящен, как будто бы он был осквернен чем, в хиротонии имели право принять участие лишь архиереи, стоявшие вдали от униатского движения; никто из константинопольских клириков не мог быть допущен в храм не только участвовать в церемонии, но и созерцать ее; двери должны быть на запоре; при этом приняты были меры, чтобы кто‑нибудь не проник на хоры — женское отделение храма — и не стал оттуда или же через окна смотреть на совершающееся в храме по случаю посвящения нового патриарха. Вот, сколь многого хотели зилоты, и ввиду силы и численности их партии им сделаны были все уступки, на которые они заявили притязание.[760] И это, говорим, не единственный случай, когда при посвящении нового патриарха зилоты настойчиво выступали с разными своими затейливыми требованиями перед императорами. Почти то же повторилось при решении вопроса о возведении на Константинопольскую кафедру нового патриарха после Иоанна Созопольского. Зилоты при этом случае заявили о своих правах на избрание патриарха, основываясь на том, что они стояли вдали от унии, этого постыдного дела, допущенного в Византийской церкви XIII века. Мало того, они требовали, чтобы посвящал будущего патриарха архиерей, не причастный униатским соблазнам; как на такого они указали на какого‑то епископа Мармарицкого с Запада, никому не известного. По собранным справкам об этой личности оказалось, что епископ Мармарицкий — человек сомнительной нравственности, корыстолюбец и симонист. Как бы то ни было, императорская власть чувствовала себя вынужденной уступить зилотам, уважить их притязания. К счастью для тогдашнего императора, дела устроились так, что в Мармарицком епископе не оказалось надобности: восстановлен был на Византийской кафедре один из прежних патриархов (Афанасий), и затеи зилотов рассеялись.[761] Из тех же побуждений, какими руководились зилоты в предъявлении условий посвящения новых патриархов, они же добивались разных других, согласных с их наклонностями предписаний и распоряжений от царя. Так, раз они добились того, чтобы им позволено было переосвятить храм Софийский, оскверненный, как они думали, богослужением патриарха, принявшего унию. Для того, чтобы это переосвящение представлялось более истовым и было более действительным, они окропили святой водой не только внутренность здания, но и стены его снаружи.[762] При другом случае они же, зилоты, достигли того, чтобы лица разных духовных степеней, им не сочувствовавшие, подверглись разным церковным наказаниям с согласия и решения самого императора.[763]
Зилоты нередко простирали так далеко свою притязательность, что или лично чем‑нибудь угрожали царям, или предъявляли очень суровые требования к особам царской фамилии, или даже подготавливали переворот против неугодного им венценосца. Чтобы добиться от императора Андроника Старшего того, что им нужно било, зилоты пускали в ход устрашения против этого венценосца. Они, например, объявляли ему, что если он не получит церковного благословения от нового патриарха, непричастного латинской унии, то самое его царствование не будет считаться законным и несощнительным.[764] Или, чтобы досадить императору Михаилу, им неприятному, и затем выразить свое торжество над ним по его смерти, они пускались на разные бесцеремонные выдумки. При даизни названного царя зилоты начали распространять в обществе Против него памфлеты, или, как тогда они назывались, «василографии, или оскорбительные для царя сочинения».[765] Один адепт зилотизма распускал об императоре Михаиле молву, будто он сам видел, как император, объезжая провинции, причащался опресноками, т. е. совершенно по–латинскому обряду. Другой адепт того ясе зилотизма по чувству ревности и благочестия назвал того же Михаила в глаза «Юлианом Отступником».[766] На этот раз столь дерзновенными адептами зилотизма были монахи, которые, как мы замечали выше, являлись одной из составных частей изучаемой нами партии. Случалось, что в борьбе за интересы зилотизма монахи доходили до того, что «соскальзывали с середины и впадали из ревности в крайность, и делали нечто, заслуживавшее наказания». К императору Михаилу, по свидетельству того же историка, они питали «явное нерасположение», «они считали дни и часы его жизни», высчитывая, скоро ли от него избавятся.[767] А когда император Михаил умер, то главари зилотизма захотели особым образом выразить свое торжество при виде праха умершего. Вскоре по кончине Михаила зилоты представили вдовствующей императрице Феодоре, жене названного императора, покаянную грамоту с требованием подписи от этой царственной особы. А грамотой требовалось, чтобы Феодора отреклась от всего того, что сделано было Михаилом при его жизни и чему не сочувствовали зилоты, — Далее, чтобы она никогда не добивалась возможности погребения покойного по христианскому обряду и чтобы отказалась от поминания его в молитвах. Вдова должна была подписать эту бесчувственную по своему содержанию грамоту.[768] — Мы сказали выше, что дерзость зилотов простиралась до революционных попыток, направленных против неугодных им императоров. Пример такого преступного движения, вышедшего из лагеря зилотов, находим в царствование императора Андроника Старшего. Некоторым горячим головам среди зилотов (арсенитов) взбрела мысль — выставить самозванца против императора, конечно, в надежде, что в случае удачного исхода предприятия все желания их будут исполнены. Они начали пестаться с каким‑то Иоанном Дримисом, на котором сосредоточивались их партийные упования. Заговор не имел успеха. Участие в этом деле зилотской партии не подлежит сомнению.[769]
Одним из очень существенных общественных элементов, на который опирались в своей борьбе с правительством зилоты, был простой народ византийский, чернь, распущенная вольница. Опасность и вместе с тем силу этих нищих сознавали очень многие наблюдательные лица в те времена. Император Михаил Палеолог однажды говорил подданным: «Бросьте тайные сходки. Я знаю, что много людей с сумками ходит в ваши жилища; пожалуй, они будут винить царей, смешивая старое с новым, будут говорить, что настоящие обстоятельства Церкви не хороши, да и других научат говорить то же самое и тем окончательно будут сбивать всех с толку».[770] Бродяги и нищие, но обладавшие уменьем мутить народ и наклонностью агитировать (охотнее всего в пользу зилотов), рассеивались из Константинополя по другим городам и странам. Это были слепые вожаки слепой черни и мелких торгашей — «люди, не имевшие здравого смысла, но всегда испытывающие радость при известиях о разных, в особенности тревожных новостях»; «рисуясь своими дырявыми плащами, рассеивались они повсюду — появлялись в Фессалониках, достигали Пелопоннеса, Ахайи». Они переходят с одного места на другое единственно для того, чтобы возбуждать умы и подготовлять беспорядки. Они, если их миссией было укрепление зилотизма, любили говорить не от своего лица, а выдавали себя за предсказателей, действующих по высшей Воле и удостаивающихся откровений.[771] Патриарх Григорий Кипрский, немало перенесший неудовольствий от партий зилотов и имевший возможность хорошо изучить состав этой партии и способы ее действования, в письме к императору Андронику Старшему прежде всего выставляет на вид то, что зилоты в борьбе со своими противниками опирались на такую силу, как «простонародье», затем он яркими чертами описывает необыкновенную способность зилотов к агитированию. Для обрисовки способности зилотов комплектовать ряды оппозиции, патриарх Григорий пишет императору: «Эти люди, пользуясь свободой действий и на площадях, и в темных закоулках, словом — повсюду, разглагольствует со всеми встречными и поперечными, расценивая и позоря и начальников, и подначальных, вообще всех, кто не хочет быть заодно с ними. Если же кому случится захворать, то они силой Врываются к нему в дом, осаждают больного и заставляют его дротив воли принять их за духовников (точно иезуиты); в случае ясе смерти они являются и священниками, и певцами, и погребатедями, чтобы умерший по крайней мере при конце жизни, по их словам, сделался благочестивым и православным (т. е. стал адептом зилотской партии) и не умер в злочестии».[772]
Скажем об отношении патриархов–зилотов к духовенству. В XII, ΧΠΙ и особенно XIV веках патриархи этого типа нередко становились у кормила церковного правления. Зилотская партия при выборе нового патриарха в Византии всегда обнаруживала большую деятельность, имея в виду предоставить это высокое место «по своему усмотрению кому‑нибудь из своих».[773] Зилоты в подобном случае искали возможности настраивать императоров в пользу своих интересов и нередко добивались своей цели.[774] Заняв Константинопольскую кафедру, зилот–патриарх ревностно принимался за введение порядков в Церкви, соответствовавших его направлению И настроенности. И нередко в своей ревности об улучшении церковных дел заходил очень далеко. В этом случае патриархи–зилоты были выразителями требований своей партии, а требования этой последней были широки и многообъемлющи: «они (иногда) желали ни больше, ни меньше, как полного преобразования Церкви» [775] в духе своих стремлений. Так как патриархи–зилоты сами не отличались образованием, то они, естественно, холодно и пренебрежительно относились к ученым клирикам. Этим последним лицам зилоты–патриархи и не думали давать простора для деятельности. Об одном из подобных патриархов историк замечает: «Взошедши на патриаршую кафедру, он к ним первым (ученым клирикам) обратил свое грозное лицо, полное ревности и строгости». [776] Эти Клирики, не ожидая для себя ничего доброго от сурового патриарха, сочли за лучшее, по сказанию историка, «бежать из столицы». С другой стороны, так как зилоты–патриархи стояли в близких сношениях с монашеским сословием и опирались на него в борьбе с Противной партией, то эти патриархи старались делать все возможное для возвышения монашества. Они перестали держаться обычая, по которому не одни монахи, а и клирики удостаивалась епископского сана: отдавали решительное предпочтение монахах при выборе на архиерейские должности, что, на взгляд историков того времени, представлялось непозволительной крайностью.[777] Иногда патриархи–зилоты простирали свои стремления о преобразовании Церкви так далеко, что священников и епископов, которых онц находили в Церкви, заменяли другими, новыми.[778] Это явление повторялось не раз. Одни епископы низвергались, а другие поставлялись на их место, причем возвышению последних способствовала их преданность принципам зилотизма, хотя бы в то же время они и были малообразованны.[779] Нет никакого сомнения, что патриархи–зилоты избирали новых епископов из числа лиц, принадлежавших к их партии. В этом отношении представители партии были очень требовательны, высшие духовные места должны были быть наградой за их твердость своим принципам. «Они, — по словам историка, — желали заправлять всеми церковными делами» и для этого домогались, чтобы кафедра патриаршая досталась лицу, им сочувствующему; «они рассчитывали пользоваться его высоким положением, как бы какой неприступной крепостью и удобно поделить между собой, — продолжает историк, — епископии и митрополии, завладеть всеми монастырями, распределить между собой все духовные чины, занять все епархии и получить в свое распоряжение все доходы, расходы и выдачи. Все это, они думали, должно быть предоставлено им как награда за их добродетели и ревность».[780] Этого им действительно удавалось достигать как при таких патриархах, которые считали для себя выгодным стоять в лучших отношениях с зилотской партией,[781] так даже и при таких, которые хотя и не были в союзе с зилотами, но не умели, по стесненным обстоятельствам времени, противодействовать и обуздывать их;[782] не говорим уже о временах тех патриархов, которые вышли из рядов самих зилотов.[783]
Одержав верх над своими противниками (представителями другой партии — политиками), сторонники зилотизма иногда пользовались благоприятным случаем, чтобы досадить членам побежденной партии, причем дело доходило до явного безобразия. Но предоставим слово историку, который в следующих словах описывает торжество зилотов над противниками, имевшее место в конце XIII в. Раз зилоты, как показавшие ревность по вере, «собрались в Византию, где поделили между собой митрополии и другие высшие места или же решили поделить, и, пользуясь благоприятным случаем, без всякого снисхождения присудили к полному облучению архиереев и всех клириков, соглашавшихся относительно догматов с императором Михаилом Палеологом (т. е. прямо или не прямо соприкосновенных унии). Очень многие из них, — замечает историк о зилотах, — принадлежали к площадному, необразованному и своенравному классу людей; вчера или третьего ддя они не осмелились бы даже посмотреть в лицо царю, а теперь они так загордились своим положением, что стали точно пьяные. 0ни собрали, как овец, в великий Влахернский храм всех тех, кого предназначали к лишению священства. Последние старались возбудить в них сожаление и внешним своим видом, и словами, но, несмотря на это, они не отступались от своего решения: все чувства сострадания и милосердия, какие могли быть в них, точно унесли волны и схоронили их на дне Атлантического океана. Но у кого найдется, — говорит историк, — такое жестокое и такое каменное сердце, чтобы рассказать о той наглости и том необычайном бесчеловечии, какие они обнаружили в отношении к несчастным епископам и другим священным лицам? После ругательств, главари собрания приказали прислужникам снимать с голов виновных покрывала и бросать их на землю с троекратным провозглашением: ανάξιος; у других же снимать другие одежды и, заворачивая подолы на голову, возглашать тоже: ανάξιος, а потом, толчками, пинками и пощечинами, как каких‑нибудь убийц, Выгоняли из храма. И это праведные судии, люди, посвященные В'Тайны Евангелия», — восклицает историк.[784]
Так поступала иногда партия зилотов, если ей удалось захватить побольше епископских кафедр и быть в силе и во власти; иначе они вели себя, если они не успевали «получить управления над митрополиями, настоятельства над монастырями, ежегодного содержания»; они отпадали от церковного единения и «начинали жить особняком в расколе».[785] Отщепенство являлось как бы выражением мести с их стороны. К сожалению, сами патриархи–зилоты, если им приходилось не добровольно, или в пылу гнева на действительную или воображаемую несправедливость — приходилось оставлять архипастырскую кафедру, то своими действиями они показывали пример, малопоучительный для своих сторонников. Так, известно, что один патриарх–зилот, лишенный патриаршего сана, на самом смертном одре не хочет забыть нанесенной ему обиды и даже осмеливается в своем духовном завещании назвать Церковь «пещерой разбойников и πορνεΓον»;[786] [787] другой патриарх–зилот, сам добровольно оставляя кафедру по неудовольствию на то, что, как ему казалось, его недостаточно ценили, наложил тайную епитимью «на архиереев, на всех священнослужителей» и пр.; [788] третий, возвратившись снова на кафедру, с которой он был низвержен, в чувстве торжества над противниками, «принялся мстить и преследовать епископов и пресвитеров, запрещая одним священнослужение на несколько лет, другим до самой смерти».[789] Разумеется, такие примеры могли поощрять и прочих приверженцев зилотской партии не стесняться в борьбе с противниками.
Деятельность патриархов–зилотов, часто направлявшаяся не к созиданию Церкви, а к ее разорению и оборачивающаяся катастрофой для лиц, им неугодных, главным образом для священнослужителей, понятно, возбуждала неудовольствия. И случалось острословы, не имея других средств досадить патриарху зилотического духа, сочиняли на нелюбимого пастыря сатиру и пускали ее в ход, в публику. Так, на одного патриарха–зилота сочинена была такая сатира (она вращалась в обществе, в изустной передаче). «Жил–был сапожник (под этим ремесленником, очевидно, разумелся император) и держал у себя белую кошку. Однажды кошка как‑то попала в ведро, в котором сапожник держал ваксу; оттуда она едва выбралась, сделавшись уже черной (изображение патриарха–зилота). Мыши же подумали (под мышами нужно понимать византийское духовенство), что она, переменив свою одежду на черническую, конечно, не станет есть мяса. Поэтому они бесстрашно высыпали на пол и принялись обнюхивать там и сям, чем бы поживиться. Пришла кошка и, увидев такую богатую добычу, не могла, конечно, изловить всех мышей, хоть и очень хотела; однако схватила двух и съела (указание на необыкновенную ловкость кошки: двух зараз). Прочие все бросились бежать, изумляясь, каким образом она с тех пор, как облеклась в черную одежду, стала еще больше жестока». Автором этой сатиры, или аполога, был человек почтенный, Александрийский патриарх, гостивший в то время в Константинополе.[790]
Нет спора, у зилотов было много недостатков, но зато им принадлежит одна заслуга, ради которой можно забыть их недостатки: они обратили в ничто униатские стремления светского и духовного правительства при Михаиле Палеологе. Это их заслуга. Такой заслуги нельзя находить в деятельности другой партии — политиков имевшей притом же не меньше зилотов разного рода недостатков.
Сделаем характеристику другой иерархической византийской партии — политиков, или умеренных. Она значительно отличалась от прежде рассмотренной нами партии зилотов как своими принципами, так и деятельностью.
Рассматривая политиков, прежде всего со стороны умственных качеств, можно наблюдать, что между ними было немало лиц, видающихся по уму, хорошо образованных, иногда блестяще образованных. Вот некоторые отзывы в этом роде о патриархах партии умеренных. Об одном из патриархов изучаемой партии Григора пишет: «Он превосходил других редкой рассудительностью и обдирной ученостью как по части духовных, так и светских наук. Эго был человек ученейший, выдававшийся из ряда всех чистым афинским произношением».[791] Еще до патриаршества он известен был сочинениями, «написанными языком изящным, способными возбуждать к себе удивление даже в людях образованных».[792] О другом патриархе той же партии встречаем такой отзыв: «Он был человек, известный ученостью, принадлежал к придворному духовенству. При богатых дарованиях и примерном трудолюбии он, можно сказать, вывел на свет и оживил аттически звучавшую речь, с незапамятных времен скрывавшуюся в глубинах забвения».[793] По очень понятному побуждению, этот патриарх давал духовные Места преимущественно «лицам ученым, знатокам церковных законов». По суждению историка того времени, патриарх поступал так именно с той «прекрасной целью, чтобы христианский народ имел ученых наставников и учителей, и чтоб у него были твердые защитники веры, которые могли бы служить твердыми скалами, если бы появились враги Церкви и угрожали ей бурей».[794] О третьем Патриархе — еще более лестный отзыв. По словам историков, он обличался «ученостью», «красноречием и церковно–административной опытностью»,[795] был «человек умный, наделенный такими Дарами природы, какими никто из его современников. Свободной и плавной речью, гибким и в высшей степени находчивым умом — воем этим природа щедро наделила его как бы для того, чтобы имя с уважением произносили цари, правители и все ученые. Пo части знания церковных догматов все казались пред ним (как бы) детьми». [796] О четвертом патриархе этой же партии, отзываясь как о человеке замечательно ученом, историки сообщают, что его искренним желанием было поднять уровень образованности в среде Византийской церкви. Патриарх рассуждал, что для пользы Церкви нужно, чтобы она была богата наставниками для юношества, учеными и образованными. Ввиду этого патриарх с большим старанием отыскивал способных учителей для образования юношества, открывал школы, ласкал наиболее выдающихся по своим достоинствам учителей, привлекал во вновь открытые школы детей, не разбирая сословий [797] и пр. Еще другой патриарх, несмотря на многочисленные занятия по управлению Церковью и патриархатом охотно давал уроки красноречия желавшим учиться у него, причем сановный наставник ради занятий наукой с учениками готов был лишить себя даже ночного покоя.[798] Все это такие черты, которые рекомендовали патриархов–политиков с лучшей стороны. Находясь под такими влияниями, сторонники партии — разумеем епископов — считали себя вправе смотреть с пренебрежением на патриархов зилотской партии, если их необразованность и невежество слишком резко бросались в глаза. Так, по заявлению историка, некоторые архиереи (очевидно, приверженцы партии политиков) открыто «презирали» одного патриарха–зилота «за его необразованность и простоту и подвергали его порицаниям».[799] Патриархи–политики, как люди образованные, находились в связях и близких отношениях с более просвещенными людьми своего времени и вообще образованными классами общества.[800] В направлении мышления политиков, по сравнению с зилотами, можно отметить следующую черту: зилоты для доказательства правоты тех или других своих воззрений дерзали прибегать к «суду Божию», объявили себя способными сотворить чудо (примеры приведены были раньше); политики, напротив, такой способ доказательства считали самомнением, гордыней, не выражали сочувствия такой притязательности в обращении с явлениями, не могущими быть в зависимости от воли человеческой. Один из патриархов–политиков объяснял, что нет необходимости домогаться «знамений», где решение вопроса возможно путем разумного рассмотрения.[801]
В нравственном отношении политики имели свои особенности в сравнении с зилотами. Правда, о патриархах рассматриваемой партии мы встречаем известия, схожие с теми, какие сохранились нас касательно зилотов, но есть в этих известиях и некоторая узница. Как и зилотов, историки восхваляют некоторых патриархов–политиков за бескорыстие. Так, об одном из числа этих последних, историк замечает: «С патриаршего престола (по удалении) он уносил с собой немного денег, потому что не был корыстолюбив, деньги легко было сосчитать»;[802] о другом патриархе находим додобное же свидетельство: «Золото презирал он более всего, так дао не имел и кошелька».[803] Значит, в этом отношении, зилоты не превосходили умеренных, по крайней мере некоторых из них. Заслуживает внимания, однако же, то, что зилоты любили сами указывать на свое бессеребреничество, а умеренные находят свидетелей этого их качества в людях посторонних. Благочестие и религиозность патриархов из партии умеренных не бросались в гЯаза; эти патриархи чуждались внешнего, поражающего зрителя благочестия, ограничиваясь внутренним сердечным благочестием. Они избегали того формального благочестия, которое так отличало зилотов. Так, историк Пахимер, характеризуя нравственные качества патриарха–политика, говорит о нем: «Добродетелью он отличался не той, которая выражается в сознании, что она у него Лучше, чем у прочих, — не той, которая любит различать пищу и питие, назначая для каждого рода пищи, кроме положенных времен, известные дни, — не той, которая побуждает предпринимать путешествие пешком (с религиозной целью) и идти при этом медленно, оставаться с немытыми ногами, спать на земле, иметь на плечах одну–единственную одежду, — не той, которая при этом Поставляет на втором плане милосердие и любовь, равно как человеколюбие и сочувствие и вообще внимание к другим. Нет, его добродетель была именно человеческая (гуманная), какой характеризовался он, как истинный человек и особенно как человек, облеченный властью, которому нужна больше умеренность, чем бесстрастие. Если бы от подобной жизни отнять рассудительность, то через отнятие этого одного погибло бы в ней все. Такой‑то Добродетелью украшался он: некоторые называют ее политической, а согласной с ней жизнь — жизнью политика, которая занимает середину между жизнью созерцательной и светской».[804] Патриархиполитики в житейском обиходе позволяли себе такие вещи, которых под каким видом не потерпели бы зилоты. Так, один патриарх был мясоедом. Врачи нашли, что по состоянию его здоровья ему вредна постная пища, и патриарх не только не принял на себя, против обыкновения, монашеского чина, но употреблял в столе мясо·[805] О другом патриархе из политиков Пахимер замечает вообще, что он был «свободного нрава»,[806] не поясняя точно, что это значит но во всяком случае указывает на черту, никогда не встречающуюся в зилотах.
Здесь уместно будет сказать о том, какой идеал монашества о монашеской жизни принадлежал патриархам рассматриваемого нами типа. Совершенство монашеского жития они понимали иначе чем зилоты. Так, об одном патриархе из числа политиков историк замечал: «Нередко по преимуществу хвалил он того, кто расторопно и с соблюдением души совершал чистую добродетель, проводя жизнь более среди людей, чем в пустыне».[807] Еще определеннее монашеский идеал начертывает один из патриархов–политиков в собственном сочинении.[808] Сейчас мы увидим, что автор–патриарх внутренние качества и общественные добродетели инока ставит в особенности высоко. Совершенный монах, по воззрению автора, кроме пренебрежения к земным вещам отличается «учительностью, кротостью, сострадательностью, страннолюбием, любовью к добру»; он являет себя «кротким, нераздражительным, общительным, все покрывающим, ко всему снисходительным», он «не ограничивает высокого иноческого любомудрия мантией,[809] он обязан ясно выражать в деятельности те нравственные качества, которые должны быть присущи совершенному монаху: «человеколюбие и непамятозлобие, также уступчивость и милосердие и подобное этому, — рассуждает автор, — имеют основанием благое произволение и в нем состоят первоначально; но если не пребудет возможности упражнять каждое из них в действительности, то не будет ясного и надлежащего доказательства существования их». Истинно мудрый монах, облеченный священной властью, для исправления нравственности других не прибегает к строгим и суровым мерам. «Есть три вещи, — встречаем в рассматриваемом сочинении такое рассуждение, — которыми человек может отвратить (другого) человека от греха и сделать лучшим, разумею благодеяние, умеренность и наказание»; совершенный монах, если по своему положению призван духовно врачевать других, «воспользуется первыми двумя и при их пособии исправит согрешающих, не прибегая к третьей» (наказанию).[810] Совершенный монах не замыкается в себе, он отдает себя на общественное служение. Если он знаком, например, с медициной, то он, кроме духовных врачеваний, помогает ближним и своими медицинскими познаниями. «Болезнует ли кто телесно, никто помощника не ищет, кроме него». Истинный подвижник не удастоется даже такого рода помощи ближним, которая, по–видимомy, совсем не совместна с представлением о монахе. Но истинный монах не особенно заботится о соблюдении внешних форм и декорума там, где дело идет о помощи ближним. В числе добродетелей довершенного инока рассматриваемый автор, нимало не сомневаясь, ставит следующее: «Сколько девиц, тщательно воспитав, как бы некиих сродниц, выдает он замуж с приданым от себя».[811] Отсюда открывается, что идеал монашеской жизни в среде партии умеренных отличается значительной широтой: он не ограничивался аестяжательностью, бдениями и уединенножительством.
В общественном отношении патриархи–политики характеризовались ловкостью, уменьем устраивать то, за что они брались, были доступны, общительны, умели говорить и быть убедительными. Так, об одном патриархе читаем у историка: «Он был человек, знакомый с миром (т. е. обществом), умел подступить к правителям, Знал, как при случае убедить их, как смягчить или возбудить их гнев». [812] О нем же тот же историк замечает, что патриарх любил «свободное и открытое обращение с встречающимися и прямодушную бёседу с приближенными».[813] О другом патриархе тот же писатель Рйворит: «Он заимствовал некоторые приемы из жизни придворной, йривык к речи довольно свободной. Притом, что сам узнавал и что можно было открыть безопасно, он любил это сообщить другим, тогда как иные все такое берегут про себя. Встретится ли он с кем, тотчас обнимается, дружески разговаривает. Умел он также подступиться к сильным земли и походатайствовать за нуждающихся в помощи».[814] О некоторых патриархах этого рода замечается в известиях, что они «отличались прекрасным совершением богослужения»,[815] т. е. заботились о том, чтобы их священнослужение полагало На души при нем присутствующих наибольшее впечатление.
Обращаемся к характеристике отношений партии политиков к светской правительственной власти. Их основным правилом было то, чтобы желать и искать мира и согласия с этой властью. В этом случае они делали очень многое, чего не могли сделать, опираясь На свои принципы, зилоты. Политики держались так называемой У византийцев теории «экономии», т. е. допускали, что Церковь в отношении к государству должна приспособляться к обстоятельствам, а не идти напролом, как хотели этого зилоты. Политики на компромисс, соглашались на уступки государству, сколько позволяла им совесть и житейская практичность. Нужно сказать что защитники теории «экономии», для оправдания своего образу действования, любили ссылаться на различные исторические при. меры. Так, в рассматриваемое время (например, в конце XIII в.) они ссылались на следующие примеры: «И апостол Павел, — говорили они, — остриг себе волосы, соблюдал обряд очищения по закону иудейскому и обрезал Тимофея; и Третий Вселенский собор не отлучил от церкви Феодора Мопсуестийского; и Василий Великий принял дары, принесенные в Церковь арианином Валентом».[816] Руководясь этой теорией, они шли навстречу государству и поддерживали царей, всячески стараясь согласовать интересы Церкви с интересами государства. И вот мы видим, что однажды архиереи, принадлежавшие к партии умеренных, собравшись вместе, побуждают патриарха «не оставаться в бездействии, а действовать энергически, сообразно с настоятельными нуждами государства, так как государство требует немалой заботы, и что если не обращать внимания на его нужды, то оно может дойти до крайней опасности, как большой корабль, нагруженный донельзя и лишенный весел среди моря».[817] Как видим, это язык, которым никогда не говорили зилоты. О некоторых патриархах–политиках и их отношении к царям историки прямо замечали, что «они всегда готовы были служить правителям».[818] Сами цари вполне рассчитывали, что такого рода патриархи будут всегда услужливы, так что они пребывали в надежде «пользоваться их помощью».[819] По словам Никиты Хониата, один патриарх–политик, при вступлении на патриаршество будто бы дал подписку императору, в которой обязывался во время своего архиерейства исполнять все, что будет угодно царю, и отвергать то, что ему не нравится.[820] Впрочем, кажется, историк слишком преувеличивает какой‑либо действительный факт. Такие отношения политиков к правительству, разумеется, встречали нередко укоризненные отзывы среди членов Церкви и общества. Так, касательно их теории «экономии», по которой уступчивость государству считалась делом справедливым, некоторые современники не без иронии говорили: политики «действовали от противного, как выражаются риторы, т. е. совершали нечто худое, чтобы выходило больше хорошего».[821] А патриархов, готовых исполнять волю царскую, враги политиков обвиняли в «ласкательстве» и «пресмыкательстве».[822]
В особенности много характерного представляют фактические оТВОШения политиков к тогдашним императорам. Если зилоты мотели подчинить своему влиянию императоров, то политики дерЛфлись другого взгляда. Они допускали практику более или менее последовательную, с точки зрения их принципов, находили, что дуясно различать царей и обыкновенных подданных — к первым быть менее взыскательными, чем к последним. Самый страх царской власти, могущественной и широкой, мог действовать на них более внушительно, чем на зилотов. Политики в этом случае вот как иногда рассуждали: «Если большой дом с трудом переносит малое несчастье, то на величайший дом (дом царя) наложить величайшее несчастье (суровое отлучение от Церкви), не смягчив его надлежащим образом, значило бы через унижение его гордости (?), сделать ему немалый вред, что могут засвидетельствовать «пиршества Фиеста«и «путешествия Одиссея»».[823] Конечно, такой взгляд Политиков на необходимость уступок царям выработался не сам собою, а под влиянием давления византийской царской власти. Сами императоры при всяком удобном случае рассуждали именно так, а не иначе. Вот, например, на одного императора, Михаила, патриарх–зилот наложил отлучение от Церкви. Понятно, что царь желает как можно скорее освободиться от этого постыдного и житейского бремени — и он начинает вести такие речи, обращаясь к архиереям умеренной партии: «На мне лежит долг заниматься великими и трудными делами правления, требующими свободы; а между тем связан неумолимой необходимостью нести тяжелые, наложенные на меня узы. Если в самом деле должно быть так, то не лучше ли уже самим им (архиереям) заняться делами облиственного управления, когда допущенный мной проступок не может быть уже изглажен?».[824] На зилотов подобные речи не производили ни малейшего впечатления. Но политики опасались, бились всяких крутых мер, всяких потрясений в государстве — Нередко отвечали царю согласием на то, на что зилоты неизменно отаечали отказом. Можно привести немало примеров в подобном вреде. Представители партии политиков брали на себя смелость освобождать императоров от клятвы, которую эти последние сами наложили на себя. Так, один царский родственник чуть ли не трижды заклял себя самыми страшными клятвами, что он не будет домогаться не принадлежащего ему царского престола; и однако же этот самый человек, пользуясь своею ловкостью и хитростью, впоследствии занял царский престол, противозаконно устранив действительного наследника царской короны. Клятва в этом случае была нарушена; тем не менее собор епископов из числа политиков снял с клятвопреступника его клятву, не желая идти против совершившегося факта.[825] Совершенно аналогичный же случай имел место на несколько десятилетий раньше. Один тоже царский родственник дал клятву царствующему императору, что он и теперь не желает и вперед не пожелает отнимать престола у императора и его сына, но с течением времени похитил престол у малолетнего царевича. Этот узурпатор точно так же обращается к собору епископов–политиков с просьбой разрешить и его самого, и его приверженцев от вышеуказанной клятвы, и собор исполнил царскую власть. Историк Никита Хониат с иронией говорит по этому случаю· «Патриарх и синод, как будто бы они получили от Бога власть вязать и решить все без разбора, немедленно дали разрешение царю и всем несдержавшим клятву».[826] Иногда партия политиков поступалась церковными канонами, не желая разгневать царя. Один император XII в. пожелал выдать замуж дочь свою за человека, который был ей родня, и следовательно брак не мог быть заключен, как противозаконный. Чтобы достигнуть, однако же, разрешения Константинопольского синода на этот брак, император пишет лаконичную записку к собору епископов, где в двух–трех строках излагает все дело, указывая на то, что предполагаемый брак принесет много разных выгод государству. Члены синода разделились во мнениях, но партия умеренных дала разрешение на брак против воли тогдашнего патриарха. Историк называет членов синода за эту уступчивость «святопродавцами».[827] Встречались и другие примеры уступчивости партии политиков императорам — с явным пренебрежением для ненарушимости канонов. Так, некто Константин Месопотамский, бывший на государственной службе и очень приближенный к императору и императрице, из простого каприза пожелал, чтобы ему дали сан диакона. Такое желание обусловливалось тем, что «он считал невыносимым для себя ограничение, воспрещающее мирянину прикасаться к священнейшим церковным предметам». Но само собой понятно, что такое его желание не могло быть удовлетворено, как скоро он остается на гражданской службе: церковные правила строго воспрещали такого рода совместничество. Тем не менее Константин Месопотамский не останавливается перед таким препятствием. Он обращается с усердной просьбой по своему делу к царю (Алексей Ангелу). Царь отдал приказ патриарху — посвятить Константина, и тот во Влахернском храме посвящает претендента в диаконы. Мало того: патриарху приказано было немедленно издать определение 0 том, что Константину разрешается соединять в своем лице сужение и Богу, и царю, и храму, и дворцу». Но Константин, по выражению историка, «высоко поднявший свой нос», скоро нашел, что ему мало степени диакона и пожелал получить посвящение в архиереи, и патриарх тотчас сделал его архиепископом Фессалоникийским (в сущности номинальным). Таким образом, Разорит историк, «Константин, считая для себя невыносимым не иметь в левой руке церковных дел и в то же время в правую руку не забрать дел придворных, захватил в свои руки двоякого рода власть». Такое противозаконие патриарха (Георгия Ксифилина) и архиереев тот же историк объясняет единственно тем, что они «изо всех сил и с живейшей ревностью гонялись за благорасположением царя».[828] С особенной охотой политики брались уладить дело к удовольствию того или другого императора, когда нужно было досадить патриарху–зилоту. Тут, по–видимому, забывались всякие церковные постановления. Деспотическая воля царя в этом случае являлась для них каким‑то непререкаемым авторитетом. Если царь подкапывался под патриарха–зилота и требовал помощи от политиков, то «архиереи, — говорит Григора, рассказывая один случай, уясняющий нашу мысль, — с удовольствием (как же иначе можно сказать?) принимали волю царя. Обязанные по заповеди Спасителя быть для других примером братской любви, они, — иронизирует историк, — сейчас же собирают собор против патриарха, откапывают где‑то обвинителей, стараясь усердием перещеголять друг друга».[829]
К сожалению, архиереи из числа политиков из угодливости поступались перед царями не только церковными правилами, но отчасти самими догматами веры. Большая часть партии политиков весьма легко склонилась на Лионскую унию с Римом. Правда, члены этой партии утешали себя в этом случае тем, что они принимали не сами догматы латинян, что было бы великим злом, но лишь соглашались с ними на мир и единение, что они считали меньшим злом»;[830] но все же они, несомненно, не проявили той ревности к вере, какая так отличала зилотов.
Партия умеренных из своей уступчивости царям извлекала для различные выгоды — большей частью, впрочем, нравственного значения. Представители данной партии делались близкими к царям лицами, получали свободный доступ во дворец и имели возможность ходатайствовать перед императорами за несчастных, угнетенных, обиженных. В этом отношении они много деладц полезного для общества, существенно различаясь, таким образом от зилотов, которые не считали себя слугами общества. Кроще этого весьма важного преимущества они достигали почетного отличия: права, например, сидеть в государственном совете на каких, то особенных стульях, возле самого царского трона. Какое значение имело это право — затрудняемся сказать. Несомненно одно, что историк Никита Хониат едва ли не основательно посмеивается по поводу указанного права, как вещи ничтожной.[831] Один патриарх из числа умеренных получил за свои услуги престолу почетный титул «отца» царского, дав в свою очередь императору наименование «нового Константина». Титулом «царский отец» патриарх мог называться и подписываться.[832]
Таковы были отношения политиков к светскому правительству.
Теперь посмотрим, в каких отношениях они стояли к духовенству, когда, например, какой‑нибудь политик облекался высшей духовной правительственной властью, делаясь патриархом. К своим собратьям — умеренным — патриарх из этой же партии относился слишком снисходительно; смотрел сквозь пальцы на нравственные недостатки и отступления от дисциплины. Так, при некоем патриархе из политиков, Германе, встречаем в Адрианополе такого архиерея, патриаршего родственника, «который вовсе не думал о жизни духовной, но который занимался нарядами, любил лошадей, носил оружие и вменял себе в честь ходить с войсками в поход». Когда этот архиерей впоследствии лишен был Адрианопольской кафедры, то он усердно просил царя, чтобы он позволил ему — сообразно с его наклонностями — в качестве полководца «идти сражаться с врагами и овладеть всеми их трофеями».[833] Разумеется, таких необыкновенных архиереев, способных быть полководцами, невозможно было встретить у зилотов.[834] Вышеприведенный факт показывает, что патриархи из политиков спустя рукава относились к недостаткам духовенства, но это не значит того, чтобы они были бездеятельны. История свидетельствует, что они заботились о восстановлении церковного порядка, если по нерадению вкрадывались сюда с течением времени упущения.[835] Они, по–видимому, поощряли сохранение и развитие соборной формы церковного управления. Одной из задач церковной деятельности политиков было уничтожать следы зилотического правления с невыгодных его сторон. Сюда относятся меры к прекращению споров и раздоров, нередко вносимых зилотической партией в сферу церковных дел. К чести политиков нужно сказать, что если они были во власти, т. е. патриарх был из их сторонников, то они не старались о низвержении епископов–зилотов и не подвергали их поруганиям, как, наоборот, поступали с политиками торжествующие свою победу зилоты. Вообще патриархи–политики не любили в своей деятельности прибегать к суровым наказаниям лиц духовных, если они почему‑либо заслуживали наказания.[836] Они больше склонялись к мерам кротким и снисходительным. Они выступали на защиту управляемого ими духовенства даже перед самим царем и умели достигнуть своих целей в этом случае.[837] Не страхом хотели они действовать на духовенство, а заботливостью о нем.
Нужно сказать, что значительная часть жизни политиков, если они были не у дел, были не во власти, тратилась более или менее попусту. В таком случае они подстерегали зилотов, старательно отыскивая в их действиях оплошности, или же тратили время на прямую или, чаще, косвенную борьбу с ними. Если оказывалось, что патриарх из зилотов достигает особенной силы и значения, это начинает волновать партию политиков «всех архиереев и священников, всех настоятелей монастырей, всех клириков и даже чиновников» [838] — вообще всех недовольных патриархом–зилотом. Если суровость и притязательность патриарха зилотического духа доводили противную партию политиков до потери терпения, то «они начинали сперва тайно, сквозь зубы бранить его, а потом и открыто, — говорит историк, — почти в глаза и в его присутствии»; иногда они доходили до такого раздражения, что «готовы были просто растерзать его, если он не хотел сойти с патриаршей кафедры».[839] Случалось, что борьба между двумя партиями, торжествующей — зилотической — и политиками, не стоявшими у кормила власти, велась чисто духовным оружием, но публично: если Патриарх–зилот подвергал анафеме умеренных, то эти последние отвечали ему с его единомышленниками тем же.[840] К этим средствам борьбы против властвующего зилотизма политики присоединяли и другие, более второстепенного свойства. Так, если зилоты свои Протесты и требования выражали слишком настойчиво и становились в положение схизматиков или раскольников, то умеренные старались обратить внимание царя на такой нелегальный способ протеста; старались внушить ему, что схизма — вещь опасная не только для Церкви, но и государства.[841] Те же политики для того, чтобы дискредитировать патриарха–зилота в глазах общества, рассказывали о нем разного рода анекдоты, которые должны были ярко выставлять недостатки патриарха — его нелюдимость, суровость.[842] В деятельности зилотов они старались открывать черты самые непривлекательные; они не скупились на позорящие названия противников, именовали их и Неронами, и Диоскорами, и Юлианами–Отступниками.[843] Действия зилотов они называли «мерзостью запустения на месте святе» и предрекали беды государству.[844] Само собой понятно, что и партия зилотов не оставалась в долгу у политиков по части порицаний главарей этих последних. Так, одного патриарха–политика зилоты прозвали ироническим именем Мармутцы, намекая на его не вполне греческое происхождение; того же патриарха неизвестно почему они же прозвали «Фатриархом».[845] А главное — зилоты успешнее низвергали патриархов враждебной партии, когда первые домогались того,[846] и таким образом ставили политиков в очень неловкое положение.
Окончив характеристику партии политиков, мы можем взвесить все сказанное нами о достоинствах и недостатках этой партии. А взвесив, легко можем прийти к тому естественному заключению, что эта партия имела возможность приносить Церкви не более пользы, чем и противная партия — зилотов.
Столкновение двух партий, зилотов и политиков, встречается на пространстве целых веков. В XII в. партия умеренных, уступчивых — партия политиков — чаще противоположной появляется у кормила церковного правления. В XIII в. видим почти то же самое, если не будем принимать во внимание положение византийских патриархов в Никее, — положение, не дающее твердых оснований для более точных выводов о силе и значении двух рассматриваемых нами партий. Но в том же XIII в., точнее в конце его, довольно ясно можно замечать, что партия зилотов крепнет и усиливается, лучше формируется и начинает отличаться большей определенностью принципов. А в XIV в. зилоты явно торжествуют над своими противниками. Этот последний факт рельефно отмечен и профессором И. Е. Троицким в его обширных. статьях «Арсений и арсениты». Понимая арсенитское движение и борьбу арсенитов с противниками, как обнаружение известного рода принципов, которыми арсениты отличались от их противников, автор справедливо находит, что принципы арсенитов, разумеется, не в чистом и первоначальном их виде, наконец в XIV в. одерживают верх над принципами противоположной стороны. Приведем его собственные слова. Но для того, чтобы были более понятны эти слова, мы должны сказать, что, различая, как делали мы, два направления в жизни иерархии изучаемого времени, он одно из них определяет как такое направление, которое руководилось преимущественно монашескими идеалами (у нас — «зилоты»), а другое, как такое, которое держалось сферы интересов белого духовенства (у нас — «политики»).[847] Автор статей «Арсений и арсениты», подводя итог движений арсенитских и противоарсенитских, пишет: «Окончательное торжество монашества (по нашему — партии зилотов) над белым духовенством (по нашему — партией политиков) по вопросу о занятии высших мест в иерархии, и следовательно по управлению Церковью, совершилось во времена так называемых исихастских споров (1340—1359 гг.) Движение, вызванное этими спорами, имело уже исключительно монашеский характер. Оно разрешилось полным триумфом афонских иноков, предводимых Григорием Паламой, над Константинопольским патриархом Иоанном Калекой (1337—1347 гг.) и над придворным ученым Никифором Григорой.[848] На победу их над этим патриархом можно смотреть, как на победу монашества над белым духовенством. Это был последний патриарх на Константинопольком престоле из белого духовенства, как один из его предшественников, Иоанн Глика (1315—1320), был последним патриархом из государственных сановников. С этих пор высшие места в иерархии исключительно уже замещаются монашествующими, а Константинопольский патриарший престол надолго делается достоянием питомцев св. горы Афонской».[849] Борьба партий замолкла.
Спрашивается: какой получился результат той преимущественно глухой борьбы, которая в течение веков велась между зилотами И политиками? Самое лучшее из того, чего домогались зилоты, по Нашему мнению, состоит в стремлении поставить Церковь в такое Положение, чтобы она могла совершать свое дело и исполнять свое Назначение без какого‑либо неблагоприятного для ее успехов вмешательства со стороны византийской царской власти. А самое важное и серьезное из того, чего добивались политики, по нашему мнению, исчерпывается их стремлением поддерживать духовное просвещение в интересах народного религиозного образования или, по крайней мере, разумного понимания христианских истин. В ка кой мере зилоты достигли своей цели, а политики — своей? Что касается цели, поставленной себе зилотами и сейчас нами указан ной, то она осталась ими недостигнутой. На этот вопрос дает краткий, но основательный ответ автор статей «Арсений и арсе ниты» Он задает себе вопрос: «энергичнее ли стали защищать права Церкви монашествующие представители ее иерархии? Лучше ли эти права были ограждены от покушений со стороны светской власти в их руках?» и отвечает: «Увы! Нет. Среда, в которую вступали иноки, бравшие в свои руки кормило правления Церковью, оказывалась сильнее той, из которой они выходили. Здесь совершалась с ними странная метаморфоза. Вступая в нее (среду), они целиком повторяли историю своих «мирских«предшественников. Таким образом, положение Церкви относительно высшей государственной власти осталось прежнее».[850] Осуществилось ли, с другой стороны, стремление политиков споспешествовать народному религиозному развитию, стремление, «чтобы народ имел ученых наставников и учителей?» К сожалению, тоже — нет. Никифор Григора говорит: «Прежде Церковь богата была между прочим и учителями. Они в различные времена и в разных местах Константинополя объясняли: кто песни Давида, кто послания Павла, кто евангельские заповеди Спасителя. Все те из них, которые были облечены в сан священства, частным образом и поочередно проповедывали божественное слово по домам, в собрании членов се мейства и их соседей (по теперешнему это можно назвать внебогослужебными церковными собеседованиями). Это располагало к жизни по заповедям Божиим, служило к познанию истинной веры и прямо вело к добру. Или лучше: это было духовное орошение слушателей из великого и божественного источника, орошение, которое их изменяло, преобразовывало и располагало к лучшему С течением времени все это исчезло, как исчезли и все другие добрые обычаи, которые точно погрузились на дно морское. Этого рода опустошение отсюда простерлось и на другие Церкви. И вот души всего христианского мира блуждают точно по какой‑нибудь непроходимой и безводной пустыне. Вместе с тем, как угас животворный луч слова и учения, все слилось в безразличную массу; люди впали в бессмысленное состояние и не стало человека, который мог бы сам решать, что полезно и какими признаками отличается благочестие от нечестия».[851] Вместо религиозного просвещения наступил мрак невежества и неразумия.
Отчего же такая неудача постигла и зилотов, и политиков? Пространный и убедительный ответ дает изложенная нами история Константинопольских патриархов изучаемых веков. А краткий ответ может быть сформулирован так: каждая из прежде упомянутых партий, находясь у кормила правления, слишком усердно истребляла следы и плоды деятельности другой, оттого и получился тот печальный результат, о котором у нас идет речь.
Познакомившись с умственным, нравственным и церковнообщественным положением византийских патриархов и отчасти подведомственного им прочего духовенства, считаем не лишним для полноты этого очерка сделать замечания о материальном состоянии как патриархов Константинопольских, так и прочих лиц духовного сана в том же патриархате. Замечания наши, к сожалению, должны быть несколько отрывочны, что зависит от качества И количества материалов по вопросу, находящихся в нашем распоряжении.
Можно утверждать, что материальное положение Константинопольских патриархов, начиная с последних годов XI в. и до завоевания столицы Греческого царства латинянами (в начале XIII в.), было вполне удовлетворительно. Правда, собственно епархия патриарха Константинопольского была очень невелика. Как и прежде, она ограничивалась самим Константинополем с его предместьями. Поэтому доходы патриарха, если бы они получались от одного Константинополя, едва ли были бы значительны. Но патриарх пользовался правами так называемой ставропигии, вследствие чего материальное положение его достигало значительного процветания. В общем, право ставропигии состояло в том, что при основании какого‑либо монастыря, Церкви или молитвенного дома в епархии какого‑либо митрополита или епископа, патриарх, через водружение от своего имени креста, причислял известный монастырь, приходский храм или молитвенный дом к своему ведению, так что вследствие такого причисления монастырь, Церковь, часовня выходили из‑под ведения местной епископской или митроПолитской власти. Последствием этого отчисления, между прочим, было и то, что сбор доходов как с самых монастырей и Церквей, так и соседних с ними селений, поступал в казну патриарха. Нужно еще заметить, что в то время как прочие греческие патРиархи пользовались правом давать ставропигии только в пределах своих патриарших округов, Константинопольский иерарх мог раздавать старопигии и подчинять своей власти монастыри, Церкви и молитвенные дома и вне своего округа по всему Востоку.[852] Есть основание полагать, что в XII в. патриарх Константинопольский владел весьма многими ставропигиями и что они приносили ему значительные доходы. Во времена Феодора Вальсамона, т. е. в конце XII в., встречалось много митрополитов и архиереев, «негодующих на патриаршие ставропигии и утверждающих, что они посылаются в их пределы в противность правилам». Оппоненты в своем противодействии распространению ставропигий опирались на то, что лица, которым вверено управление ставропигиями, обращаются с местными архиереями надменно, «не удостаивают их и слова».[853] Но, конечно, не этот один мотив заправлял оппозицией: архиереям было невыгодно через ставропигии лишаться своих доходов. Это видно из того, что у некоторых архиереев возникали препирательства с патриархом прямо из‑за доходов, соединенных со ставропигиями.[854] Архиереи, «негодующие на патриаршие ставропигии», во времена Вальсамона домогались от императоров и патриархов византийских «отмены ставропигий». Но просители, конечно, удовлетворены не были. Вальсамон по этому поводу пишет: «Со стороны Святейшей Великой церкви прямо отражено было нападение митрополитов и епископов указанием на долговременный церковный неписаный обычай».[855]
Если материальное положение патриарха Константинопольского в XII в. было обеспеченным, то нельзя того же сказать о митрополитах и епископах и прочем духовенстве этого же века. Вот, например, что говорится в письме Феофилакта Болгарского к патриарху, Николаю Грамматику, по поводу тех притеснений, какие приходилось переносить епископам и прочему духовенству от сборщиков податей. Сборщиками податей «все разыскивается и взвешивается, так что безумие доходит до измерения плоти и костей, — говорит образно писатель. — Они (сборщики податей) полагают, что епископ не испытывает голода, что у него все рождается из земли без посева и обработки; что реки его влекут на дне своем самородное золото; что собаки рождают ему коней и лошаков, что у служителей всегда все ново». Быть может, не без преувеличения автор письма говорит: «Клириков лишают последней одежды и оставляют нагими». На основании писем Феофилакта, справедливо можно заключать, что духовенство в конце XI и начале XII вв. обязано было платить подать со своих земельных участков и что оно не было свободно от других многочисленных разнообразных казенных поборов. Духовенство вместе с прочим селением было отдано в жертву многочисленной, своекорыстной, адной толпы сборщиков податей и дозорщиков. Феофилакт просит Мратриарха пойти с ходатайством к императору Алексею Комнину дб избавлении духовенства и народа от несправедливостей сборщиков податей и привязчивости дозорщиков.[856] Сколько знаем, в царствование Алексея Комнина не произошло никаких перемен, выгодных для духовенства в указанном отношении. Существенные дблегчения для духовенства, имевшего дело с земельным владением, совершились лишь в царствование Мануила Комнина, в середине XII в. Этот император издал несколько законов, которые Давали духовенству различные привилегии по части владения земельными участками и которыми весьма решительно ограничена привязчивостью всяких дозорщиков к духовенству по тому же доводу.[857] О материальной необеспеченности духовенства в конце XI щ начале XII вв. весьма ясно свидетельствует, кроме вышеприведенного письма Феофилакта, одна новелла императора Алексея Комнина. В новелле этого императора (выданной в 1093 или 1108 роду) указывается следующий замечательный факт: некоторые игуЦены монастырей и другие монашествующие лица — экономы и даже простые монахи, а также клирики Софийского храма, вообще все духовные лица, получавшие средства к жизни от должностей ИЛИ каких‑либо служений, неохотно принимали архиерейский сан архиерейское служение вдали от Константинополя. Указанных Кандидатов в архиереи устрашала бедность, которую им пришлось переносить с возведением в архиереи к недостаточным по материальному положению Церквам. Чтобы сколько‑нибудь улучшить положение архиереев в бедных епархиях, под которыми здесь разумеются епархии, попавшие во власть мусульман и крестоносцев, император Алексей постановил следующее определение: «Пусть некто из них (из числа вышеуказанных кандидатов в епископы) Be отказывается подъять иго архиерейства; ибо все они с этих порбудут пользоваться (и по поставлении в архиереи) принадлежащими им игуменствами, экономиями и другими служениями и должностями (конечно, номинально), и, приняв совершительный чин (епископство), должны владеть получаемыми и от прежних должностей Доходами, доколе не получат облегчения в их тяжкой доле и не Достигнут благополучия во вверенных им по избранию Церквах».[858] Как известно, часть Византийской империи в XI и дальнейшие века постоянно оставалась во владении мусульман, пока и вся империя не сделалась достоянием турок, поэтому надежды императора на улучшение положения архиереев в мусульманских епархиях были простой мечтой. Тому же императору Алексею принадлежит новелла, изданная в 1086 г. и представляющая собой повторение одной новеллы императора Исаака Комнина. В этой новелле указаны нормы тех сборов, какие должны получать епископы со своих пасомых для личного их продовольствия, а также заключалось урегулирование платы, взимаемой архиереями с лиц, посвящаемых во священники.[859] О материальном положении священников и прочего клира в XII в. мы мало знаем. С уверенностью можно полагать, что оно было не блестяще. Об этом можно думать на том основании, что клирики этого времени слишком неразборчиво хватались за всякие занятия, могущие улучшить их благосостояние. Они открывали какие‑то «мироваренные заведения» и содержали «бани»: такого рода занятия, которые один патриарх XII в. относит к числу занятий «бесчестных и постыдных».[860]
Вообще твердых выводов относительно степени обеспеченности греческого духовенства в Константинопольском патриархате в конце XI и XII вв. сделать нельзя. Можно только сказать, что до Мануила Комнина оно было очень незавидно, а со времени этого царствования несколько улучшилось или, по крайней мере, должно было улучшиться. Еще скуднее наши сведения о материальном положении того же духовенства от начала XIII в. до шестидесятых годов того же столетия. Разумеем эпоху латинского владычества в Константинополе. A priori можем утверждать, что в это время положение патриарха Константинопольского, проживавшего в Никее, по части материальной обеспеченности было незавидным. Вероятно, то же латинское владычество в Константинополе отражалось неблагоприятно и на материальном положении прочих архиереев Константинопольского патриархата. Из рассматриваемой эпохи ясное указание на материальное состояние архиереев встречаем лишь одно. Вот оно. Историк Пахимер, говоря о последнем Константинопольском патриархе, проживавшем в Никее, делает такое замечание о нем: «Никифор, бывший митрополит Эфесский, избранный, конечно, собором, однако же больше по желанию царя, прибыл в Никею (на патриаршество) со множеством собранного в Эфесе золота».[861] Полагать нужно, что богатство Никифора, человека невысоких нравственных качеств, приобретено им незаконными путями, и вообще этот пример богатого архиерея и патриарха едва ли не представлял собой исключение в изучаемое время. Что как Никифор, так и другие архиереи этого времени если обогащались, то обогащались незаконными путями, к такому заключению отчасти уполномочивает нас свидетельство Григория Кипрского, патриарха последней четверти XIII в. Описывая жизнь св. Евфимия Мадитского, Григорий влагает в уста этого святителя между прочим такие слова: «Знаю и верно знаю, но лучше бы не знать, что после меня (Евфимий жил в XI в.) станут продажным образом давать хиротонию, будут предоставлять честнейший сан не достойным получить его, а могущим предложить больше серебра, не добродетель будут ценить, обращать внимание не на образ жизни, а на золото и численность его, себя будут пасти, по выражению Писания, а не овец».[862] Думаем, едва ли патриарх Григорий стал бы цитировать приведенные слова Евфимия, если бы они не оправдывались печальным опытом. Нужно при этом помнить, что Григорий пережил эпоху Никифора и знал положение дел в Эфесе. Если наша догадка о незаконных путях, какими Никифор сумел накопить много денег во время бытности митрополитом в Эфесе, не лишена вероятности, то самый этот факт — обогащения при помощи симонии — ясно дает разуметь, что обычные способы материального приобретения в изучаемое время были скудны. На скудность материальных средств, какими располагали епископы во время пребывания греческой столицы в Никее, по нашему мнению, хорошо указывает та падкость на деньги, какую обнаружили епископы все того же времени при одном очень знаменательном случае. Михаилу Палеологу, не имевшему никаких прав на корону, захотелось во что бы то ни стало проложить себе торную дорогу к престолу; для этой цели он стал подольщаться к одним, старался ублаготворить других. Средство это имело очень значительный успех и в отношении к сонму епископов. Историк повествует следующее: «Михаил Палеолог отнес содержание патриарха и особенно архиереев на счет казны»; [863] причем «Палеолог, — продолжает историк, — сам брал и выдавал (архиереям) все нужное, вменяя себе в честь давать больше надлежащего, и поступал таким образом с лукавой целью ослепить глаза духовенства и приобрести его расположение. Выдавая им подарки, он ежеминутно (?) располагал их к себе со всей силой. В самом деле, между ними не было никого, кто не превозносил бы его похвалами».[864] Само собой понятно, Палеолог мог «ослеплять глаза духовенства» и вызывать у него всяческие «похвалы» только в том случае, если архиереи были бедны и значительные деньги им были в диковинку. Состоятельный человек, как известно, не только не прельстится подачкой, но даже отринет ее.
Положение Константинопольских патриархов и других епископов этого патриархата в материальном отношении в остальной период существования Византийской империи было не одинаково. Оно было благоприятнее до двадцатых годов XIV в., а с этого времени заметно и сильно ухудшается. Материальный кризис духовенства совпадает с быстро увеличивающейся скудостью самого государства.
Говорим: материальное положение духовенства было поставлено в лучшие условия до двадцатых годов XIV в., т. е. в царствование Михаила Палеолога, и в большую часть пятидесятилетнего правления Андроника Старшего. В этом удостоверяют нас в известной степени следующие факты. Император Михаил, разгневавшись на патриарха Иоанна Векка, пожелал чем‑нибудь досадить ему и не нашел другого средства выполнить это свое намерение, кроме издания новеллы, лишающей Константинопольскую патриархию права ставропигии. Очевидно, император отменой права ставропигии имел в виду пошатнуть материальное благосостояние патриарха. Как мы знаем, право ставропигии не ограничивалось правом власти и влияния, но тесно связано было с вопросом о количестве доходов, шедших в казну константинопольского архипастыря. Что действительно намерение императора состояло в том, чтобы повредить материальному положению патриарха, это видно из мотива, которым царь оправдывал свое распоряжение о ставропигиях, а мотивом было мнимое желание императора охранить «церковные имущества от разграбления» со стороны Константинопольского патриарха.[865] Новелла Михаила скоро, однако же, потеряла силу, если она действительно имела когда‑либо таковую. Другим фактом, свидетельствующим о материальном благосостоянии Константинопольских патриархов данной эпохи, служит история патриаршествования Иоанна Глики. Григора, описывая это патриаршествование, восхваляет Иоанна Глику за бескорыстие и замечает: «С патриаршего престола (когда Глика покинул кафедру) он принес с собой не много денег, потому что не был корыстолюбив, как большая часть других патриархов».[866] Значит, если Иоанн Глика, оставляя Константинопольскую архипастырскую кафедру, имел мало денег, то это случайность. Другой патриарх на его месте накопил бы много денег: подобное явление не было бы чем‑нибудь необычайным. В рассматриваемое время сами цари приходили на помощь высшим иерархам, щедро одаряя их деньгами. Так, Михаил Палеолог заботился о том, чтобы обеспечить материальное положение отставного патриарха Германа III. Пахимер пишет: «Царь заботился о назначении Герману достаточных средств содержания и обещал многое».[867] Тот же император, по словам этого же историка, «пригласил Пинаку, архиепископа Ираклийского, служить литургию во дворцовом храме, и тот отслужил ее за большую награду».[868]
Но относительное благосостояние византийского духовенства быстро начинает клониться к упадку начиная с двадцатых годов XII в. И это происходит почти внезапно. Такой упадок материального благосостояния духовенства стоит в тесной связи с оскудением государственной казны. Уже к концу царствования Андроника Старшего финансы империи пришли в большой беспорядок. После они, кажется, ни разу не поправлялись. Описывая царствование Иоанна Кантакузина, историк Григора остроумно замечает относительно государственной казны того времени: «Кантакузин совершенно опустошил государственные сокровищницы, так что в них ничего не осталось, кроме воздухе, праха, да еще разве, пожалуй, Эпикуровых атомов».[869] Стало весьма сильно беднеть государство, оскудевала и Церковь. Патриархи Константинопольские для улучшения материального положения столичной Церкви начинают прибегать к мерам совершенно экстренным. Очевидно, патриарху перестали доставлять доход и ставропигии, которых у него все же оставалось немало и в XIV в.[870] К каким исключительным мерам стали прибегать патриархи для поправления финансовой части патриархии, это видно из синодского определения, постановленного в правление столичной Церковью Исайи, последнего Константинопольского архипастыря времен Андроника Старшего. Передадим главные черты этого определения. Акт начинается указанием на то, как еще недавно Константинопольская церковь пользовалась материальным благополучием и могла легко оказывать помощь другим Церквам — скудным и бедствующим, но что все это уже миновало. Церковь столичная — слышатся затем жалобы — теперь не только не может помогать другим, но что она не в силах оказывать помощи и членам собственного клира. Ввиду стеснительных обстоятельств синод находит себя вынужденным более Достаточные архиепископии и митрополии Константинопольского патриархата обложить ежегодной данью в пользу патриархии. Вот список митрополий с указанием числа золотых монет (иперпиров),[871] какое должны были они вносить в патриаршую константинопольскую казну: Ираклийская, Кизическая, Фессалоникийская обязаны были вносить по 200 иперпиров, Адрианопольская, Веррийская по 100, Монемвасийская — 800 (почему‑то особенно много), Филиппопольская — 150, Траянопольская — 70, Серрская — 150, Филиппийская — 100, Митиленская и Дидимотихская по 100, Палеопатрская — 40, Лакедемонская — 60, Меленикская — 36, Эносская — 100, Мадитская — 36, Митимнийская — 50, Вризийская — тоже, Российская — 36; затем следуют архиепископии: Визийская — 100, Маронийская — 36, Приконисская — 72, Гареллийская, Деркосская, Аркадиопольская по 24, Лимносская — 50, Лопадийская — 24, Кипсельская — 16, Ксантийская — 36, Мидийская — 50, Драмская — 24, Ганская — 50. Всего — 3348 иперпиров. Мы привели эти цифры, полагая, что они служат свидетельством относительной достаточности той или другой митрополии и архиепископии. Многие митрополии и архиепископии Константинопольского патриархата пропущены в этом списке; знак, что они и сами были бедны и не могли оказывать требуемой помощи. Заканчивая свое определение, собор заявляет, что как скоро дела патриархии поправятся и она будет в состоянии жить собственными средствами, не прибегая к посторонней помощи, тогда перечисленные митрополии и архиепископии опять будут тратить деньги на самих себя и будут освобождены от взносов в пользу Константинопольской церкви.[872] Таким образом, уже в начале XIV в. Константинопольская патриархия поставлена была обстоятельствами в нищенское состояние и принуждена была жить подаяниями, вносимыми — едва ли исправно — в ее казну. На упадок материального благосостояния Константинопольского патриарха не имела ли влияния, между прочим, и новелла Андроника Старшего, изданная в 1294 году, которой запрещалась брать что‑либо за хиротонию, несмотря на то, что обычай и светское законодательство давно санкционировали значительную плату в пользу патриарха и других архиереев за рукоположение? Соблюдать эту новеллу [873] давали обещание многие из последующих патриархов при самом посвящении; [874] но мы всетаки сомневаемся, чтобы требования, выраженные этой новеллой, соблюдались: это шло вразрез с устоявшейся практикой. Общий упадок благосостояния империи и сокращение ее размеров, без сомнения, имели наибольшее влияние на обеднение патриархии. В еще худшем положении находились митрополии и епископии Византийского патриархата в рассматриваемое время. «Акты Константинопольского патриархата» рисуют нам материальное положение этих митрополий и епископий в самых плачевных чертах. Многие митрополии из богатых превратились в бедных или даже совсем закрылись; то же было и со многими епископиями. Говорим о таких епархиях, которые оставались или во владении латинян, или перешли во власть турок. Бедствующим митрополитам и епископам являлся на помощь Константинопольский синод; он делал следующее: соединял две и более епархии соседних в одну и поручал их ведению одного лица, одному архиерею.[875] Происходило, значит, то же, что можно встречать и в практике Русской церкви, где для большего обеспечения священников соединяются иногда два соседних прихода в один. Случалось в то время и так: назначенный в Константинополе епископ, отправившись в свою епархию, совсем не находил ни в городе, куда он назначен, ни в округе города — христиан. Епископу приходилось, нося этот высокий сан, жить без пристанища и скитаться, где попало. Так случалось с епископами, назначенными в города, которые находились во власти турок. Одному из таких епископов патриарх Константинопольский дает из сострадания в управление свой ставропигиальный монастырь.[876] Чем ближе подходит время к концу XIV в., тем материальное положение патриарха Константинопольского, не говоря уже о епископах, становится хуже и хуже! В одной синодальной грамоте, написанной от имени патриарха Нила (в 1381 г.) и подписанной его рукой, говорится: «Ни одна (?) из митрополий не претерпевает такой бедности, в какую впала Великая церковь».[877] Несколько позднее патриарх Матфей, около 1400 г., говорил от лица синода Константинопольского: «Мы бедны и нищи, и живем мы и клир наш милостыней христиан».[878] Нечего говорить о том, как бедственно было в то же изучаемое нами время положение простых священников. В «Актах Константинопольского патриархата» рассказывается, например, такой факт. Один священник обвинялся в святотатстве. Будучи призван на суд патриарха, обвиняемый заявил, что совершенное им преступление произошло вследствие тяжких житейских обстоятельств; он говорил, что в течение трех дней сам он, жена и дети оставались без пищи, и вот он взял из храма драгоценный оклад (φεγγεΓον) с иконы Богородицы, продал его и на вырученные деньги купил пищи себе и присным.[879] Не станем говорить о положении духовенства в Византийской империи в XV в., частью по недостаточности сведений об этом времени, частью же потому, что не было причин, которые могли бы изменить к лучшему указанное нами бедственное материальное положение византийской иерархии. Оно могло быть только хуже. На Флорентийском соборе представители православия духовного чина больше всего вынуждены были дать свое согласие на унию полным отсутствием денег, в которых чувствовалась нужда для самого скромного существования. У одного греческого архиерея того времени ничего не имелось, кроме трех старых одежд. Знаменитый ученый Виссарион, митрополит Никейский, в течение целых двух десятков лет давал уроки юношеству на родине, но мог всего–навсего приобрести лишь сорок золотых флоринов.[880] Дальше этого простираться бедность духовенства, кажется, уж и не могла.
По обозрении Константинопольского патриархата в различных отношениях нам следует сообщить сведения о положении церковных дел в других восточных патриархатах (от конца XI до половины XV в.) — Александрийском, Антиохийском и Иерусалимском. К сожалению, наши сведения по истории этих патриархатов указанного времени очень незначительны. Приходится по необходимости ограничиться вместо описания истории трех прочих восточных патриархов лишь краткими замечаниями о них. Несчастья и беды — вот единственный удел этих патриархатов. Внешняя история их представляет скорбный лист притеснений то от магометан, то от латинян–крестоносцев. Нового, такого, что заслуживало бы особенного внимания в этом отношении, очень мало. Бедствия подобного рода восточные патриархаты терпели уже давно как от арабов, так и турок.[881] Не поставляя себе задачей изображать внешнее состояние этих патриархатов, войдем в некоторое рассмотрение внутреннего их состояния.
Начнем с патриархата Александрийского. Александрийский патриархат не находился во власти латинян–крестоносцев, как это было с другими патриархатами. Так как крестоносцы не принесли и не могли приносить пользы для тех патриархатов, которые были ими захвачены (разумеем: Антиохийское и Иерусалимское патриаршества), то неуспехи крестоносцев в Египте, кажется, нужно считать благоприятным историческим обстоятельством в жизни Александрийского патриархата. Хотя крестоносцы не утверждались в Египте так прочно, как это было в Антиохии, Иерусалиме и Константинополе, тем не менее в продолжение некоторого времени папы назначали латинских номинальных патриархов для Александрии, но это было, конечно, пустой затеей со стороны церковного Запада.[882] Крестоносное нашествие на Востоке не имело влияния на внутреннее положение Александрийского патриархата, но это положение и без этого обстоятельства было очень жалким. В Александрийском патриархате было больше яковитов (монофизитов), чем православных. Можно утверждать, что история яковитских патриархов и вообще монофизитской иерархии в Египте является более жизненной и цветущей, чем иерархии православной здесь ясе. Не случайность, конечно, что рассказы о монофизитской партии в Александрии, в течение изучаемого нами времени, записаны в источниках гораздо полнее и с большей рачительностью, чем рассказы о православной Церкви.[883] Яковиты, или монофизиты, сделались и остаются главными хозяевами патриархата Александрийского. Например, известия о яковитских патриархах в Египте очень разнообразны и не лишены интереса, тогда как по отношению к православным александрийским патриархам историк затрудняется восстановить даже порядок преемства александрийских иерархов. На стороне яковитской иерархии видим людей образованных, писателей, церковных законоведов; почти ничего такого не заметно в среде православной иерархии в Египте. Впрочем, поставляя себе задачей сообщить хоть некоторые сведения лишь о состоянии православной Церкви в Египте, мы оставим без рассмотрения положение здесь монофизитской партии.
Число православных христиан с миллионов, сколько их было здесь в цветущее положение Александрийской церкви, упало в изучаемое нами время до одной сотни тысяч. О числе православных христиан в XIII в. делаются заключения на основании письма александрийского патриарха Николая к папе Гонорию III (в 1223 г.). Первый, между прочим, извещал папу, что каждый православный христианин с четырнадцатилетнего возраста обязывается платить подать иноверному правительству по одному золотому византину (золотая монета) и четырнадцати караббов (мелкая монета); затем корреспондент прибавляет, что православных христиан в Египте столько, что султан имеет от них ежегодного дохода сто тысяч византинов.[884] Так как православные христиане с 14–летнего возраста в это время платили в казну 100 ООО золотых, причем с каждого христианина взималось по одному золотому с лишком, то очевидно, что взрослых христиан в Египте в начале XIII в. было около 90 ООО тысяч, а с присоединением детей до четырнадцатилетнего возраста все православное народонаселение Александрийского патриархата едва ли превышало цифру ста тысяч. Из того же письма Николая к Гонорию видно, что при одном случае, незадолго до времени этого патриарха Александрийского, магометанским правительством разрушено было 115 православных церквей,[885] — возможно, что здесь обозначены все церкви христиан православных. И значит, и православных людей и церквей было немного в изучаемом патриархате уже в XIII в. Вероятно, впоследствии численность православного населения в Египте еще больше упала.
Сообщим некоторые сведения о некоторых патриархах Александрийских. О патриархе Кирилле (XI или XII вв.) сохранилось интересное известие, что он был знатоком медицины и писал в этом роде сочинения, пользуясь Галеном, Ямвлихом, Манефоном.[886] Из XII в. заслуживает упоминания патриарх Марк. О нем известно, что он управлял Александрийской церковью во времена императора Исаака Ангела и Константинопольского патриарха Георгия Ксифилина, т. е. в конце XII в. Марк известен тем, что, встретив в Александрийской церкви много особенностей, он обратился за разрешением своих сомнений в Константинополь к знаменитому тогдашнему канонисту Феодору Вальсамону (из этого факта можно заключить, что сам он не был природным александрийцем, и, по всей вероятности, назначен в патриархи Александрии из Константинополя). Феодор Вальсамон составил ответы на вопросы Марка (те и другие дошли до нашего времени). Первым вопросом, предложенным со стороны Марка, было: «Можно ли употреблять литургии св. Иакова и св. Марка, которые находятся в практике патриархатов Александрийского и Иерусалимского и совершаются здесь в большие праздники? Должна ли принимать их Св. Церковь?». Другие вопросы Марка касались обычая умащать святым миром тела скончавшихся епископов и священников, вливания «теплой» воды в евхаристическую чашу, разных отношений к еретикам, находившимся в Египте — монофизитам (яковитам) и монофелитам (маронитам). Вальсамон, разрешая недоумения Марка, склоняет его держаться обычаев и порядков, утвердившихся в Константинопольской церкви.[887] Вопрос о совершении литургий св. Марка еще раз поднимался по следующему случаю: Александрийский патриарх Марк прибыл в Константинополь, и, намереваясь служить вместе со столичным патриархом и Вальсамоном в Софийском храме, хотел было служить по чину литургии Иакова. Но разрешения на совершение этой литургии не последовало ни со стороны патриарха Константинопольского, ни со стороны Вальсамона, причем Марк дал общение всегда совершать литургию как это принято было в Константинополе.[888]
Больше имеем сведений об Александрийском патриархе XIII в. Афанасии (1276—1308), впрочем, должны сознаться, что эти сведения очень небольшой важности. Они свидетельствуют, что если патриарх Александрийский проживал не в своей патриархии, а в Константинополе (как это случилось с Афанасием), то ему в личных интересах приходилось лавировать между партиями и волейневолей держаться стороны тех, кто представлялся сильнее. Расскажем историю патриарха Афанасия. Афанасий сначала принадлежал к числу монахов горы Синайской, отсюда и был взят в Патриархи Александрийские; посвящение его, по–видимому, совершено было в Константинополе.[889] Недолго пришлось ему оставаться В Александрии. Вероятно, вследствие каких‑либо невзгод он прибыл в Константинополь вскоре после известной Лионской унии (1274 г.) И пробыл здесь весьма долго. Прибытие Афанасия совпало с критическим временем в истории жизни Константинопольской церкви — происходило водворение унии императором Михаилом Палеологом В Константинопольском патриархате. Афанасию нужно было или высказать себя за унию, чтобы приобрести благосклонность императора Михаила, или же стать против унии и тем повредить себе И своим личным интересам. Но патриарх Афанасий не сделал ни Того, ни другого. Оно избирает очень удобный для себя путь, на Котором он любил держаться и впоследствии в критических обстоятельствах. Он делает вид, как будто бы ничего особенного не Случилось в церкви Константинопольской. Искусно хранит молчание, не высказывая себя ни за унию, ни против ее.[890] Михаил Палеолог оценил скромность и молчание Афанасия; для первого было полезно уж и самое молчание патриарха Александрийского. Он вошел с ним в дружбу, брал его с собой, когда отправлялся в Яоенные походы, например, против персов. Он при этом удостаивал Афанасия дружеских бесед, «ища утешения в разговорах» с патриархом.[891] Мало того, Михаил Палеолог дал Афанасию два монастыря, находившиеся в Константинопольском патриархате, утвердив их за Афанасием золотыми буллами (монастырь «Лавры Архистратига» и «Великого Поля»).[892] Разумеется, монастыри эти должны были доставлять материальные средства патриарху.
По смерти Михаила Палеолога царский престол занял сын его Андроник. Нужно было много ловкости и изворотливости патриарху Афанасию, чтобы и при новом царе проводить жизнь спокойно и благополучно. Дело в том, что Андроник был врагом унии и, по–видимому, должен был относиться с нерасположением ко всем лицам, не показавшим ревности при защите православия, а таким был и Афанасий. Но патриарх Александрийский как‑то умел поладить с новым императором и долгое время проживал в Константинополе в полном благополучии. В начале царствования Андроника некоторые лица из членов иерархии, особенно сильно ненавидевшие Михаила Палеолога за унию, предъявили было несколько требований к Афанасию; например, они потребовали от него, чтобы он отрекся от всего, что имело ближайшее отношение к этой унии. В противном случае Афанасию угрожаемо было исключением его имени из церковных диптихов. Афанасий, однако же, отказался исполнить требуемое.[893] Его обыкновенным правилом было: не выражать своих мнений прямо и решительно. Так и на этот раз он отклонил вышеуказанное настойчивое предложение. Вероятно, он мотивировал отказ тем, что как он раньше не изъявлял своего прямого согласия на унию, так теперь ему нет надобности отвергать той самой унии, какой он не принимал. Уклончивость Афанасия и на этот раз сослужила ему хорошую службу. Патриарх продолжал жить в столице без тех печалей, какие обуревали явных друзей и врагов унии. В дальнейшее время Афанасий держался той же политики, уклонился от всяких действий, из которых могли бы проистекать невыгоды для его положения. В патриаршество Григория Кипрского Афанасий на одном соборе против Иоанна Векка выражает свое несогласие с учением и взглядами этого последнего; [894] но когда патриарх Григорий потребовал, чтобы Афанасий подписал определение (томос) против Векка, то Александрийский архипастырь, к явному неудовольствию Константинопольского патриарха, отказался подписать это определение под тем предлогом, что он не принадлежит к Константинопольскому патриархату.[895] Разумеется, это была не больше как уловка, благодаря которой Афанасий своим ловким образом деятельности достиг того, что ему нужно. Император Андроник почитал его очень рассудительным мужем. Он дает ему различные деликатные поручения; так, Афанасий является с разными царскими поручениями то к патриарху Григорию Кипрскому, то к патриарху Иоанну Созопольскому.[896] Не так счастливо пошли дела Афанасия при дальнейшем Константинопольском патриархе, по имени тоже Афанасий. Афанасий Константинопольский, между прочим, поставил себе целью изгнать из столицы всех архиереев, которые проживали здесь под видом каких‑либо дел, но в сущности без всякого дела и повода. Не имея права изгнать из столицы Афанасия Александрийского, Афанасий Константинопольский один из двух монастырей, какие даны были сановному гостю Михаилом Палеологом, отнял у него, другой же монастырь подчинил своей власти,[897] а между тем эти монастыри до сих пор доставляли пришельцу материальные средства. Обескураженный патриарх Александрийский удаляется на остров Родос. Вскоре, впрочем, счастье снова возвращается к патриарху Александрийскому, но ненадолго. Афанасий Константинопольский покидает кафедру, и Афанасий Александрийский, по зову Андроника, опять приходит в столицу. Но по прошествии некоторого времени Афанасий Константинопольский снова делается патриархом столицы и приходит в столкновение с Афанасием Александрийским. Дело кончается тем, что этот последний теряет и расположение императора Андроника и принужден был возвратиться в Александрию, на свою действительную кафедру, которую он столь давно покинул. После некоторых приключений Афанасий прибыл в Александрию.[898] О последующей судьбе его мало известно. Афанасий Александрийский представляет собой оригинальный тип: долгое время он считался патриархом Александрийским, но и знать не знал дел церкви Александрийской. Полагать нужно, что такого рода патриархи нередко восседали на архипастырской кафедре Александрии, ибо проживать в столице, в особенности без всякого дела, очень любили провинциальные архиереи того времени.
В Египте, где в древности так процветало монашество, можно было встретить немало монахов, проводивших подвижническую жизнь и в описываемые нами времена. Вот несколько сведений касательно этого предмета, находимых в «Путешествии св. Саввы, архиеп. Сербского» (1221 —1237 гг.). Он захотел посетить египетских монахов, живших в этой стране, хотя и знал, что они ниже Древних: «Все бо старших лучше новых глаголют быти». Посетил ОН Ливию, Фиваиду, Скит. В некоторых местах монастыри оказались очень малолюдны: монастырь состоял иногда из двух–трех Подвижников. Всем им путешественник раздал подаяния. Тот же СВ. Савва был и на Синае (который в иерархическом отношении зависел то от Иерусалимского патриарха, то от Александрийского).
О Синайском монастыре путешественник делает следующее любопытное замечание: здесь, на том самом месте, где Моисей иззуд сапоги от ног, «и до днес иереи босы служат св. литургию».[899] Мало знаем мы о патриархате Александрийском, но еще меньше о патриархатах Антиохийском и Иерусалимском.
Антиохийский патриархат. Этот патриархат уже с давних пор находился в руках магометан. Но в 1097 году Антиохией овладели латиняне–крестоносцы и держались здесь до 1247 года, когда магометане снова подчинили своей власти Антиохию и ее окрестности. Временное обладание крестоносцев Антиохией повело к тому, что здесь образовался латинский патриархат. Всех латинских патриархов в Антиохии, преемственно правивших Церковью, или точнее — латинскими ее обитателями, насчитывают 13 (последние из них, впрочем, не жили уже в Антиохии, а были лишь титулярными).[900] Антиохийское латинское духовенство, по–видимому, не отличалось особенным фанатизмом в отношении к православным. В доказательство можно сослаться на следующие примеры. Так, первый латинский патриарх в Антиохии был избран не тотчас по завоевании этого города крестоносцами, а несколько позже (в 1100 г.); причиной этого было то, что латиняне, при жизни греческого патриарха, не считали приличным избирать латинского патриарха, чтобы не было в патриархии двух патриархов сразу.[901] Или еще можно указать вот на что. В одном заслуживающем уважения документе замечено: в то время, когда латинские патриархи Антиохии заправляли здесь делами церковными, «православные поставляли своих патриархов отдельно, которые жили в другой части города, нимало не беспокоимые латинянами в вероисповедном отношении».[902] Что касается истории греческих патриархов в Антиохии, то она почти не известна. Кроме имен этих патриархов, мы почти ничего не знаем. Часть Антиохийских патриархов вместо того, чтобы жить в Антиохии, проживала в Константинополе. С течением времени сама Антиохия перестала быть резиденцией патриархов: она перенесена была в более богатый Дамаск. Избрание Антиохийских патриархов происходило большей частью уже в Константинополе, и, конечно, под влиянием не только церковного, но и светского правительства. Когда в царствование Михаила Палеолога умер Антиохийский патриарх Евфимий и епископы в Константинополе решились избрать на его место некоего иеромонаха Феодосия Принкипса, то император не сразу согласился на это. Он наперед пожелал тайно узнать, как относится этот Феодосий к провозглашенной на Востоке унии Лионской, и только когда уверился, что Феодосий «будет слушаться царя», последний выразил свое согласие на избрание его в патриарха Антиохийского.[903]
Из Антиохийских патриархов сколько‑нибудь замечательных дочти нет. Конечно, нельзя не упомянуть патриарха Антиохийского XII века Феодора Вальсамона, но он, кажется, совсем не жил в Антиохии, а пребывал в течение своего патриаршествования в Константинополе.[904] Из позднейших патриархов можно упомянуть Игнатия, XIV века: он жил в Константинополе во времена патриарха Иоанна Калеки, участвовал в соборе, собранном при этом патриархе против паламитов, за что потом подвергся как лишению сана, так и заключению в тюрьму. По его смерти тело его лишено было погребения.[905] Нужно думать, что Игнатий был одной из жертв зависимости антиохийских патриархов от духовного и светского правительства в Византии.
Иерусалимский патриархат. Главнейшим событием в истории Патриархата Иерусалимского было завоевание Св. Города крестоносцами. Иерусалим сделался добычей крестоносцев в 1099 году. Вслед за тем здесь открыт был латинский патриархат. Действительные патриархи Латинской церкви преемственно управляли до 1187 года, когда магометане снова отняли у латинян Св. Город. После этого папы стали назначать номинальных латинских патриархов в Иерусалим. Всех латинских патриархов, действительных И номинальных, насчитывают для Иерусалима 37.[906] Нравственное состояние христиан, подчиненных ведению латинского патриарха, было самое жалкое.[907] Что касается положения православной Церкви в патриархате, то об этом мы знаем очень мало. Патриархи Иерусалимские большей частью были избираемы в Византии и находились под сильным влиянием константинопольских властей. Расскажем историю двух патриархов Иерусалимских (XII и XIV вв.); Из этой истории с одной стороны открывается, что Византия имела большое значение для иерусалимского патриархата, а с другой, Что иерусалимская патриархия по временам находилась в ведении очень достойных и почтенных иерархов. Во второй половине XII века на иерусалимскую кафедру возведен был человек достопочтенный, некто Леонтий. Но недолго пришлось ему править Церковью. Латинский патриарх в Иерусалиме начал делать ему всякие неприятности, дело дошло до того, что к греческому патриарху подослан был вооруженный воин с приказанием убить Леонтия, но этот злой умысел не удался. Особенно прискорбно было Леонтию то, что хотя он и был патриархом Иерусалимским, но латиняне не позволяли ему совершать богослужение при Св. Гробе. Ему не позволено было даже приходить сюда, так что он мог проникать сюда только тайком, смешавшись с толпой прочих поклонников. Леонтий решился покинуть свою кафедру, тем более что император Мануил приглашал его к себе в Византию.[908] Но не на счастье прибыл Леонтий в Византию. Пока жив был Мануил, Леонтий жил спокойно. Но не так пошли дела при преемнике Мануила Андронике Комнине. Андроник, как мы не раз упоминали, домогался совершения одного незаконного брака и в этом смысле требовал разрешения от архиереев. Император домогался такого разрешения и со стороны Леонтия. Но Леонтий не сдавался. Он говорил: «Не преклоню я колена пред Ваалом и земного даря не предпочту Бессмертному». Андроник, со своей стороны, не оставил без внимания сопротивление патриарха: он преследовал Леонтия[909] и тем делал жизнь несчастного изгнанника еще более несчастной. Другой достойный Иерусалимский патриарх Лазарь жил в XIV веке (сделался патриархом около 1334 г.). Его жизнь была преисполнена неприятностей и страданий, но он везде и всегда показывает себя мужественным и твердым. В царствование Андроника Младшего, Лазарь был предызбран в патриархи собором во Св. Граде и затем отправился в Константинополь для посвящения и императорского утверждения в должности. Но лишь только Лазарь был посвящен, как в Константинополь прибыл один иерусалимский монах Герасим с разными обвинениями на Лазаря. Император счел долгом сделать исследование по поводу этих обвинений и для этого отправил посольство в Иерусалим. Пока тянулось это дело, произошли в Византии важные политические перемены. Андроник Младший умер. Именем малолетнего императора Иоанна Палеолога стало управлять регентство, во главе которого стал патриарх Иоанн Калека. Последний, пользуясь своей властью, отстранил Лазаря от патриаршества и посвятил на его место Герасима, обвинителя Лазарева. Лазарь, все еще находившийся в Константинополе, очутился в крайне неприятном положении. И только новая перемена в правительстве улучшила положение Лазаря. На престол Византии вступил Иоанн Кантакузин; он лишил патриаршества Иоанна Калеку и принял сторону Лазаря. Чтобы исправить несправедливость, допущенную Калекой, Кантакузин отослал посольство к султану, имевшему власть над Иерусалимом, и просил его изгнать Герасима из Иерусалимской патриархии и водворить в ней Лазаря. Султан исполнил волю Кантакузина. Великие испытания пришлось перенести Лазарю и в последующее время. Новый султан был враждебен христианству, он пожелал силой обратить Лазаря в магометанство; патриарху пришлось перенести унизительные телесные наказания и тюремное заключение. Выйдя твердым из этого испытания, Лазарь остаток жизни мирно провел на своей Иерусалимской кафедре.[910]
Мы рассказали историю патриархов Леонтия и Лазаря потому, что только о них из числа иерусалимских святителей и сохранились сколько‑нибудь обстоятельные сведения. К нашему утешению, вышеприведенные сведения рисуют этих двух патриархов в самом лучшем виде. Леонтий и Лазар с великим старанием охраняли и свое достоинство, и свою честь, и православную веру.