Иногда, в хорошую погоду, семья С. уезжала за город на дачу. Посылали за извозчиком, но, по-видимому, большую часть дороги совершали пешком: Зигетт на лоне природы немедленно приходила в дикий восторг и удержать ее в коляске оказывалось невозможным. «Она бежит от заставы, как баск», — пишет гувернантка. Как помнит, быть может, читатель, С. имели дачу в Отэй.
Это была тогда маленькая деревня (менее 1000 жителей), ничего общего не имевшая с Парижем: к столице ее присоединили лишь в 1859 году. Деревушка Autteuil-lez-Paris проходит через всю французскую историю: от вступления легионов Цезаря в столицу паризиев Лютецию до убийства Виктора Нуара, которое совершил в отэйской усадьбе в 1870 году принц Бонапарт и которое часто называлось «прологом к установлению Третьей республики», — самые разные исторические события имеют тесное отношение к Отэй. В нем нет буквально ни одного угла, не связанного с важными событиями и с выдающимися людьми. Теперь Отэй облюбовали эмигранты разных стран. В этом тоже есть традиция; начало ей положил Костюшко.
Отэй совершенно изменился на моей памяти; но и то, что мне еще довелось видеть, весьма мало походило на деревню конца XVIII века. Давно снесен загородный королевский дворец, построенный при Ришелье и прославившийся «оргиями» Людовика XV; он находился приблизительно там, где теперь проходит улица Эрланже. Сады этой улицы и улицы Молитор — остатки известного на весь мир сада французских королей.
С давних пор, со времен Расина, Мольера и Буало, Отэй облюбовали люди искусства. У семьи С. был там близкий друг, сосед по даче, знаменитый художник Юбер Робер, живший на нынешней улице Буало; часть его сада сохранилась по сей день. Но в 1794 году художника на даче не было: он сидел в тюрьме.
Юбер Робер отнюдь не был контрреволюционером. Как почти вся Франция, он с восторгом принял идеи 1789 года. Между тем был он баловнем старого строя. Отсюда никак не следует, что и Робер внимательно следил за тем, куда дует ветер. Это был чрезвычайно порядочный человек, очень просвещенный, умный и привлекательный. Не надо судить о характере Юбера Робера по его творчеству. Называли его «певцом развалин» и «королем руинистов». Он действительно написал очень много «руин», римских, французских, всяких. Иногда изображал в развалинах и то, что никогда не разваливалось, как, например, Лувр. Но из этого не вытекал вывод, будто «его душу влекло к разрушению», хоть критики так говорили. В действительности Юбер Робер был по характеру чрезвычайно жизнерадостен. Вот уж он-то мог бы назвать себя сыном Эпикура, «enfant d'Epicure», с неизмеримо большим правом, чем Пиндар-Лебрен. Правда, и жизнь его была на редкость счастливая — не берусь сказать, была ли счастливая жизнь причиной жизнерадостности или жизнерадостность — причиной счастливой жизни.
Слава досталась Юберу Роберу рано и легко. Особенной известностью он, кстати сказать, пользовался в России. В Лувре есть 20 его картин, а в Эрмитаже — 25. Едва ли, однако, я ошибусь, сказав, что общее число полотен Юбера Робера в России доходило до 150{57}. В ту пору на все русское, на «la russerie», была мода в Париже. Юбер Робер, в отличие от Ле-Прэнса, картин из русской жизни не писал и в России никогда не был. Петербургские и московские баре сами к нему пришли. Юсуповы, Строгановы, Безбородко засыпали его заказами для своих дворцов в столицах и в имениях. Недаром и на могиле его (на крошечном отэйском кладбище) выгравирована надпись: «Юбер Робер... член-корреспондент Петербургской академии», — вероятно, необычная надпись эта сделана вдовой художника по его указанию.
Ему в пору террора шел уже седьмой десяток. Во Франции он начинал выходить из моды: Давид совершенно затмил славой и его, и всех других художников. Юбер Робер к упадку своей популярности относился благодушно: ну что ж, вышел из моды, затмили молодые, это в порядке вещей. Он был состоятельным человеком и перед революцией разместил свои деньги удачно: имел 15 тысяч франков годового дохода. Сохранился инвентарь имущества, проданного после смерти его жены; там значатся лошади, бриллианты, картины Ватто, Буше, дорогие гравюры. Жил он в свое удовольствие. На даче в Отэй принимал друзей, художников, писателей, угощал их фруктами из своего сада, отличными обедами и дорогими винами. По замечанию г-жи Виже Лебрен, он «любил все удовольствия жизни, в том числе и удовольствия стола». Дидро уверяет, что Юбер Робер писал по картине в день. Это, конечно, шутка, но плодовит он был и в самом деле необыкновенно, хоть постоянно бывал в обществе, не пропускал ни балов, ни концертов, ни спектаклей. Везде очаровывал всех, королей и революционеров, своим умом, любезностью и благодушным остроумием.
В 1793 году Юбер Робер был неожиданно посажен в тюрьму Сент-Пелажи, «из-за того, что просрочил свое гражданское удостоверение». Г-жа Виже-Лебрен говорит, что арестован он был по доносу Давида: они терпеть не могли друг друга. Однако не каждому слову г-жи Виже Лебрен надо верить. В заключении Юбер Робер нисколько не упал духом, много читал, очень много работал. По-видимому, он сумел очаровать и тюремное начальство. Ему разрешили купить краски и кисти. Полотна вначале не было. Художник использовал грубые фаянсовые тарелки, на которых подавалась в Сент-Пелажи еда. Эти тарелки со своими рисунками он при помощи тюремщиков продавал на воле по золотому за штуку. Он написал в тюрьме 57 картин, частью по памяти, частью, если так можно выразиться, с тюремной натуры. Некоторые его рисунки по правдивости истинный клад для историка или для романиста; в этом отношении они в сто раз ценнее всех «Клятв в Же-де-пом», вместе взятых.
Просидел Юбер Робер в тюрьме десять месяцев. Жизнерадостность так и не покинула необычайного оптимиста: ну, посадили в тюрьму, скоро дело выяснится, выпустят. В список осужденных на казнь он будто бы все-таки попал, но по случайности в тюрьме оказался еще другой Робер. Произошла ошибка: вместо Юбера Робера отрубили голову его однофамильцу. Можно ли было после этого не сделаться оптимистом? (Разумеется, если не становиться на точку зрения «другого Робера».) Так, по крайней мере, рассказывали близкие к художнику люди. Ничего невозможного в этом нет, подобные ошибки иногда случались: тем не менее кое-что в этом рассказе вызывает некоторые сомнения.
Как бы то ни было, Юбер Робер был освобожден через несколько дней после 9 термидора и немедленно ускакал в свой Отэй, ни на кого, кажется, особенно не сердясь: что ж, случилась большая неприятность, и немало есть мерзавцев на свете (вероятно, в первую очередь имел в виду именно Давида, даже если в тюрьму попал не по его доносу), но, слава Богу, все кончилось. Теперь можно опять жить и работать как следует. Он так и сделал. Сейчас же засел за работу, много писал, развлекался как мог, принимал у себя людей более или менее ему близких по душевному облику и по политическому настроению. Умер Юбер Робер 75 лет от роду в своем любимом Отэй: утром работал в мастерской, к вечеру скоропостижно скончался.
Иногда приезжал к нему в гости другой старичок, друг и товарищ его юности: они вместе учились в Италии, вместе прожили всю жизнь. Это был Фрагонар, по товарищеской кличке «Фраго». В отличие от Юбера Робера, он был очень, очень беден. Этот старичок вышел из моды совершенно. Умолял о покупке картин, отдавал их очень недорого — по 10—20 франков за картину, — никто не покупал. Это не выдумка: еще много позднее, в 1816 году, «Молодые супруги» Фрагонара продавались с аукциона за семь франков — и не нашли покупателя. Часто пользовался он гостеприимством друзей и оставлял им в благодарность свои картины. Так, в семье Моберов хранились сто лет оставленные им у них знаменитые панно, написанные для госпожи Дюбарри и ею не принятые. Лет сорок тому назад Пирпонт Морган купил их у этой семьи за 170 тысяч долларов. Теперь им вообще нет цены.
В ту пору многие старые художники остались без работы. Некоторые превратились в своего рода «фотоматонов», ремесленников: писали за бесценок портреты «с гарантированным сходством». Фрагонар ничего не писал. Он совершенно растерялся: что же такое происходит в мире: разве моя живопись больше никому не нужна? разве я так скверно пишу? Иногда уходил в Лувр и копировал Рембрандта, хоть это на первый взгляд не совсем понятно, Рембрандт был любимейшим художником Фрагонара: не только величайшим из величайших, но именно любимейшим. Может быть, он невольно утешался: этот на старости лет тоже вышел из моды.
Думаю, что Юбер Робер, знавший цену искусству своего друга, его немного подкармливал; наверное, кое-что у него и покупал. В упомянутом выше инвентаре значатся две картины Фрагонара. Они были куплены на распродаже все-таки за шестьдесят франков — вероятно, из уважения к памяти Юбера Робера. Иногда летом оба старичка уходили гулять. Хозяин брал с собой краски и полотно. «Фраго» ничего не брал: что писать? зачем писать? Либо я дурак, либо все дураки! У Юбера Робера были любимые места: набережная Сены, rue de la Demi-Lune (нынешняя me Gudin). Это самая безобразная улица во всем Отэй. На ней и теперь красуется какая-то развалина, верно, оставшаяся еще от тех времен. Не думаю, однако, чтобы именно она привлекала внимание знаменитого «руиниста».
Семья С. была связана с Юбером Робером тесной дружбой. Но, к сожалению, письма относятся именно к тому времени, когда он сидел в тюрьме. В них немало говорится о его жене и ничего не сообщается о нем самом. Одна подробность, вероятно, заинтересует специалистов. Некоторые биографы Юбера Робера утверждали, что он жил в доме, когда-то принадлежавшем Буало (то есть в нынешнем номере 26-м). Говорили даже, что он купил этот дом умышленно: подражал будто бы поэту в создании кружка просвещенных друзей, в образе жизни, в отношении к людям. Утверждение странное: что общего было с жизнелюбивым художником у мрачного поэта? «Здесь покоится моя жена. О, пусть ей там будет хорошо! — Пусть она отдохнет — и я тоже!» — ничто не могло менее отвечать характеру Юбера Робера: он и в любви, и в семейной жизни был весьма счастлив, с женой жил душа в душу. Но, во всяком случае, одна фраза в письме из архива С. дает возможность установить, что Юбер Робер жил не в доме Буало.
Ездила семья С. в Отэй, по-видимому, довольно часто. У них были там и другие приятели, известности не имеющие. Дачники жили как дачники, ходили друг к другу в гости, играли, пели, иногда молодежь танцевала — все это, повторяю, в 1794 году! Как-то у соседей была свадьба — веселье необыкновенное. Описывается с упоением свадебный пир: пирог, другой пирог, рыба с картошкой, пряники, яблоки, сыр, кофе, водка! Мяса, по-видимому, уже было очень мало. Возвращались домой поздно вечером по нынешней авеню Моцарта (в ту пору и еще много позднее на месте этой улицы любители охотились на кроликов), через деревню Пасси, Елисейские Поля и «Площадь Революции». Хорошо все-таки, что возвращались ночью: днем, как известно, на нынешней Плас де ла Конкорд шли казни, — это могло испортить настроение молодежи.
Переписка семьи С. заканчивается длинным письмом Зигетт, в котором она очень подробно описывает торжество 20 прериаля в честь Верховного Существа. Этот устроенный Робеспьером праздник часто изображался в исторической литературе — тут письмо 14-летней зрительницы почти ничего нового не дает, кроме разве некоторых бытовых подробностей: накануне разукрасили дом флагами и листьями, как велело начальство, встали в 5 часов утра, захватили с собой хлеба и шоколаду. Зигетт восторженно описывает отцу свою прическу — «древнегреческая, в девять прядей», — свой туалет, какое-то «карако де линон» с трехцветным поясом: ей, верно, ради торжества сшили новое платье. На подмостках сожгли чучело атеизма — Робеспьер, как известно, ненавидел атеистов. Зигетт сообщает, что у чучела в одной руке была змея, а в другой — погремушка, символ глупости. Церемония необычайно понравилась девочке: «Право, французы — истинные феи, если они в столь короткое время могли устроить столь прекрасное зрелище!» Забавно, что Робеспьера она просто не заметила: не упоминает даже его имени. В письме лишь сказано: «Председатель кончил свою речь», — неужели, живя в Париже, она не знала, как звали «председателя»!