Глава IX
Не смотря на свою усталость, Лионель в эту ночь долго не мог заснуть — что-то в голове у него так странно и мерно билось, не давая ему покоя… и чудилось ему, что там ходить точно маленькое мельничное колесо, которое непрерывно вращаясь, при каждом обороте, выбрасывает частицы его же познаний — частицы истории, географии, грамматики, латыни… и он принимался размышлять — к чему же это — что из всего этого выйдет — соберутся ли когда эти частицы в определенное целое?… Затем мысль его останавливалась на тех исторических событиях, которые более других запечатлелись в его памяти; он вспоминал, сколько было перенесено страданий, мучений, пыток ради «веры», — сколько людей за нее положили жизнь свою — «и все это совершенно напрасно,» думал он, «теперь, ведь, весь ученый мир дошел до полного отрицания всякой веры… и как, однако, глупо, что Ричард Львиное сердце так много суетился о Гробе Господнем — когда всеми учеными теперь дознано, что Сам Христос был не что иное, как «миф,» и что поэтому никакого Гроба Господня и быть не могло… и какой простодушный, даже невежественный король, был этот храбрый Ричард, со своею беспрестанной клятвой «Par la splendeur de Dieu»! … видно, он даже и не подозревал, что все сотворено бессмысленным атомом, в котором никакой «splendeur» быть не может."… И мало-по-малу, незаметно для него самого: Ричард Львиное сердце, и splendeur de Dieu, и атом, и Жасмина Дейль, и частицы географии, и некрасивое лицо профессора Кадмон-Гора, как-то странно превращенное в ужасное лицо «деревенского дурачка» — все это слилось и смесилось в какую-то чудовищную путаницу… Обороты колеса стали реже, медленнее… оно перестало молоть… — и мальчик заснул тем тяжелым, мертвенным сном, который наводить нравственное изнеможете. Он спал так крепко, что чей-то голос, звавший его по имени: «Лиля! Лиля!», прозвучал в его сознании лишь тем тусклым, далеким звуком, которым звучать голоса в сновидениях — и разбудить его не мог. Много раз голос звал его — наконец, он очнулся и, протирая глаза, отяжелевшие от сна, увидел с невыразимым ужасом, что, наклонившись над самым его изголовьем, стоить — кто-то… В комнате было темно, только один косой луч месяца тускло отражался на стене — и, прежде нежели Лионель успел, при помощи его, разглядеть таинственного посетителя, нарушившего его покой — чьи-то нежные руки обвились вокруг его шеи, чей-то нежный голос прошептал:
— «Лиля, мой Лиля! как же я тебя испугала! Дитя ты мое дорогое — разве ты не знаешь меня?…»
— «Мама!» трепетно произнеся, мальчик, и в порыве радости и удивления вскочил с постельки и бросился к ней. «Милая, какая же ты хорошая, что пришла ко мне! Сказала-ли тебе Люси, что я не хотел ложиться до твоего возвращения?»
— «Нет, Люси мне ничего не говорила,» ответила м-с Велискурт. «Бедный мой мальчик, какой же ты сталь худенький — одни косточки… не простудись, дитя ты мое дорогое, дай, я тебя покрою.»
И, прижимая его к себе, она укутала его в свою меховую мантилью, которую не успела с себя сбросить, входя в комнату. «Ну,.теперь, милый, сиди смирно и внимательно выслушай меня.»
Лионель чувствовал себя неизъяснимо счастливым… он смутно сознавал, что было что-то загадочное в этом странном ночном посещении, но это его не смущало — в эту минуту радость его была совершенная…
— «Какой же ты маленький,» заметила она, нежно ему улыбаясь. «В ночной рубашечке ты точно еще малыш, — тот самый крохотный малыш, которого я на руках нянчила, которым так гордилась… Лиля,» — продолжала она, понижая голос и говоря отрывисто и торопливо: „ я уезжаю, милый — на время… в гости… с одним другом, который хочет, чтобы я была счастлива… На мою долю, Лиля, выпало счастья немного… Твой отец — человек замечательного ума и замечательной добродетели… и в том и в другом я ему не пара — оттого жить с ним подчас бывает мне очень уж тяжко… Он не хочет, чтобы я пела, чтобы я была весела, точно так, как не хочет, чтобы ты весело играл с другими мальчиками… Но, ты еще маленький, тебе еще рано — жить полною жизнью — когда-нибудь узнаешь, что это значит… еще узнаешь, в свое время, что когда люди очень тоскуют и с тоски готовы даже руки на себя наложить, доктора, чтобы спасти их, настаивают на перемене впечатлений, на перемене обстановки… видишь-ли, Лиля — вот это и нужно теперь — мне… добродетельные люди, как отец твой, в перемене впечатлений, никогда не нуждаются — но я не добродетельная… и я жажду, я…»
Он не дал ей досказать, он встрепенулся точно ужаленная птичка, больно стало ему от последних слов ее.
— «О! мама, ты хорошая!» воскликнул он.
— «Нет, нет, Лиля, — я хочу, чтобы ты знал, что ничего хорошего во мне нет… я дурная, бессердечная, пустая женщина… я никого не люблю… да, да, никого!… даже свое дитя родное, никогда не любила и любить не буду…»
Голос ее задрожал — и оборвался… она прильнула к нему и, осыпая его жгучими, страстными поцелуями, крепко, судорожно прижимала к себе… В эту самую минуту, месяц выплыл из-за туч и вдруг осветил ее. Лионель увидел, как страшно она была бледна, как дико глядели большие глаза ее — он не смел пошевельнуться, не смел выговорить слова — он чувствовал, что что-то ужасное должно совершиться, его сердце порывисто забилось, и он весь задрожал.
— «Холодно тебе, мой родной?» тихо спросила она, все не выпуская его из своих объятий. Она снова стала прикрывать его полою своей меховой мантильи и нежным голосом приговаривала: «вот так, вот так, моя крошка, так будет лучше, будет хорошо… А теперь, дай мне докончить. Ты знаешь, Лиля, когда ты был маленький, ты был совсем мой — оттого тогда жилось мне радостно. Сама-то я была почти что ребенок, когда ты родился — все мечты мои были радужные — такие светлые! И как я мечтать любила о будущности своего малыша! И малыш мой был такой прелестный — пухленький, розовенький, веселый, превеселый! Как я гордилась им, как всех ревновала к нему! Ничья рука, кроме моей, не прикасалась к нему — я и мысли допустить не могла, чтобы наемная, чужая женщина ходила за моим мальчиком… Вот, когда начал ты говорить, я решила, что долго, долго не буду ничему учить тебя, что подожду, пока ты совсем подрастёшь, совсем окрепнешь — мни самой хотелось веселиться и радоваться — хотелось, чтобы и мой мальчик весь день резвился и играл. Но отец твой решил иначе: мне веселиться он запретил, из тебя — задумал сделать учёного… И так, мало-по-малу, отняли у меня моего ребенка… Сначала, я по нему тосковала; мучилась, видя, как он, изо дня в день, становится все бледнее и грустнее — a затем я поняла, что изменить я ничего не могу, и — мни стало все равно… а вот теперь я уже совсем равнодушна, потому что ты вырос большой, Лиля, и я сознаю, что я тебе совсем не нужна. Всякое мое вмешательство в дело твоего воспитания только раздражает твоего отца — здесь я чувствую себя лишней и оттого решилась уехать… в гости — хочу хоть не много развлечь себя… И сегодня я бы уже не возвращалась домой, но не могла же я не проститься со своим мальчиком! О нет! это было бы выше моих сил!"… Снова голос ее оборвался и слезы, крупные, жгучие слезы, одна за другой, закапали из ее лучистых глаз на кудрявую головку Лионеля.
— «Мама, милая, неужели ты уедешь теперь ночью»! жалобно промолвил он. «Мама, разве ты ехать непременно должна?»
— «Да, должна,» как-то томно улыбаясь сквозь слезы, ответила она. «Я хочу хоть раз в своей жизни испытать, что такое счастье — и будет оно — мое! Я хочу, как ты в тот раз, Лиля, устроить себе праздник — долгий, светлый день, без уроков и без наставников!»
— «О! мама, возьми же и меня с собой! Я так люблю тебя!»
— «Ты так любишь меня?… и за что, бедный мой мальчик? Меня любить не надо, Лиля!… Завтра отец твой объяснит тебе, почему…»
С минуту она помолчала, и, вынув из кармана маленький сверток, продолжала тихим голосом:
— «Лиля, вот это, я хочу, чтобы ты сберег пока… пока — я вернусь… это единственно, что осталось у меня на память от моего малыша. Я уже сказывала тебе, что я очень гордилась своим мальчиком — вот, казалось мне, что во всем Лондоне, не найти ленты достаточно изящной, чтобы сделать кушак на его белые платьица, и я заказала эту ленту во Франции по особому рисунку, — видишь, она светло-голубая, а по голубому полю вьются ветки белого жасмина. Я положу ее к тебе под подушку, а завтра поутру ты спрячь ее, чтоб отец твой ее не увидал. Не хочу ее брать с собою туда, куда я еду… мне было бы больно смотреть на нее — там…»
Она вздрогнула… и еще крепче прижала его к себе и, взяв его на руки, точно был он снова тот малыш, которого только что поминала, она бережно приподняла его и положила назад в его кроватку, нежно приговаривая:
— «Ложись, моя крошка, ложись в мягкое, пуховое гнездышко!»
С томительной тоской, как-то жадно глядела она на его бледное личико, которое при лунном свете казалось еще бледнее, и вдруг трепетно промолвила:
— «Что это такое? О! Лиля, Лиля, ты теперь походишь на мертвое дитя… Мое сокровище — мое мертвое дитя!
И громко зарыдав, она упала на колени… Долго, долго она так рыдала, точно надрывалось ее сердце… Чуткая душа Лионеля вся исстрадалась… и казалось ему, что во сто раз легче было бы ему сейчас умереть, нежели дальше видеть такое страдание…
— «Не плачь, мама. О! не плачь так — милая!» наконец чуть слышно промолвил он дрожащим, умоляющим голосом.
Она быстро приподняла голову, торопливо утерла слезы, и нервно засмеялась.
— «Не буду, не буду, милый,» сказала она, «сама не понимаю, чего это я расплакалась — я ведь счастлива, совсем, совсем счастлива! У меня будет праздник, чудный праздник — а там — что бы ни случилось, мне все равно! Прежде я бы этого не сказала, но меня научили другому — и теперь, все на свете мне ни почем!…»
Привычным, кокетливым движением она оправила бархатную шапочку, которая сбилась с вьющихся волос ее. Что-то зловещее блеснуло в чарующих глазах ее — и Лионель, взглянув на нее, инстинктивно понял, что надо ее спасти от какого-то, ему неведомого, зла…
— «Не уезжай, мама — останься хоть до завтра, не покидай меня,» умолял он, протягивая к ней свои исхудалые ручки.
— «Милый, если было бы у меня сердце, я бы тебя не покинула… но нет его!… Пойми — ни клочочка от него не осталось! Помни это и не жалей меня. Легче живется тем, у кого сердца нет. А когда-то было оно у меня… сердце пылкое, горячее, доброе — полное нежности, любви и веры… да, веры, Лиля. Было время, когда мама твоя была до того глупа, и так мало развита, что верила — в Бога! Ты знаешь, до чего отец твой негодует на тех, кто в Бога верит — он скоро отучил меня от этой нелепости, — а в замен — он ничего не дал мне!… Страшно подумать, во что жизнь превращается, когда нет в ней ни цели, ни надежды, когда единственным двигателем является — приличие. Но довольно, — бедный мальчик, ты понять меня не можешь, — я заговорила с тобой, как с взрослым, а ты еще малое дитя… Пора. Прощай же, милый. Люби меня сегодня, люби до завтрашнего утра — мне отрадно будет думать, что ты еще любишь меня. Прощай!»
Он обеими руками ухватил ее за шею, жалобно повторяя:
— «Милая, родная, не уезжай!»
— «Не могу, Лиля — я бы сошла с ума, если бы теперь осталась, я до того устала — устала до смерти!… Мое сокровище, моя крошка дорогая, мой мальчик, не удерживай ты меня, забудь меня… не могу я больше терпеть!…»
И как-то грубо она от себя его оттолкнула. С недоумением он грустно посмотрел на нее и спросил:
— «Отчего ты рассердилась, мама, разве я сделал тебе больно?»
— «Да, да, ты мне сделал больно,» — и чудные ее глаза, сияя как звезды в полу-мраке, точно улыбнулись ему, — «твои пальчики нечаянно дернули меня за волосы, a мне почуялось, что они сердце мое сжали до боли… Только сердца-то у меня, ведь, нет… Чу! что это!»
Послышался стук колес подъезжавшего экипажа, — она вслушивалась в него, и какое-то трепетное ожидание выражалось на ее лице.
— «Ты читал о французской революции, Лиля? Конечно, читал, чего-то ты не знаешь, бедный мальчик… ну, помнишь, как посылали за приговоренными к смерти, чтобы везти их на казнь — вот так-то теперь посылают за мной — -и я иду на казнь, — иду добровольно, не по принужденно!»
— «Нет, не пойдешь, не пойдешь, я не пущу тебя!» в ужасе и исступлении закричал Лионель, вскакивая с постели.
Мгновенно красивое лицо ее точно преобразилось — тень чего-то недоброго пробежала по нему.
— «Дерзкий мальчик,» сказала она резко и холодно, — «ложись сейчас и спи, — а то буду жалеть, что пришла проститься с тобой.»
Он тихо от неё отвернулся и спрятал лицо свое в подушки, чтобы не видеть выражения этих удивительных глаз, в которых была сокрыта целая бездна и нежности и злобы — и сразу вернулось давно ему знакомое удручающее сознание, что для неё он был меньше, чем — ничего…
— «Лиля, я не хотела обидеть тебя,» тихо сказала она, наклоняясь над ним и нежно проводя рукой по его волосам. «Прости меня! Поцелуй меня, милый!»
Он молча обнял ее.
— «Лиля, если было бы у меня сердце, оно теперь бы разбилось…» шёпотом проговорила она. «Прощай, мое дитя! прощай, мой малыш! Люби меня до завтра!…»
Она от него вырвалась, и прежде нежели он успел опомниться — исчезла… С минуту он лежал, не шевелясь, затаив дыхание, затем вскочил, и босой, в одной рубашке бросился к выходу: — на верхней площадке лестницы он остановился, испуганно озираясь кругом: везде было темно, все было тихо.
— «Мама!» стал звать он вполголоса. Дверь где-то скрипнула и затем закрылась…
— «Мама!»
Ответа не было. Он стоял неподвижно, прислушиваясь к каждому звуку с болезненным, нервным напряжением: — вдруг до него явственно донесся стук колес, быстро удалявшихся по направленно Коммортина — мигом он бросился назад в свою комнату, широко распахнул окно и высунулся из него. Месяц высоко стоял на небе, — было видно почти, как днем, — каждый предмете выступал резко обрисованный, — но нигде не было и следа живой души… Он поднял глаза к ясному небу. Прямо против него, не тускнея от яркого света месяца, одна чудная звезда светло горела — точно лампада, зажженная в каком-то небесном храме. Совы жалобно между собою перекликались; летучие мыши — неслышно носились между ветвями деревьев — верхушки их чуть-чуть начинали колыхаться от набегавшего с моря ветерка. — Каким-то могильным холодом обдало душу бедного ребенка… и снова отчаянный, жалобный вопль вырвался у него. —
— «Мама! О, моя мама!…» Слезы неудержимо хлынули у него из глаз — он ощупью добрался до своей кроватки, бросился на нее, громко рыдая, и, рыдая, наконец, заснул.