Глава XIII

На утро погода стояла теплая, солнечная. Когда Лионель напомнил профессору данное им накануне обещание, он тотчас подтвердись его. Так как Лионель был мальчик весьма добросовестный, он тут же заявил профессору о своем намерении во время прогулки позаняться латинской грамматикой — чего профессор, однако, не одобрил.

— «Нет,» сказал он, «это совершенно лишнее, сегодня вы должны отдыхать, а завтра мы, быть может, кое-чем и займемся.»

С радостной улыбкой, Лионель поблагодарил его, схватил свою шапочку и весело выбежал в сад. Да — ему было весело… и стыдно как-то было — это сознавать… Ведь, не изменилась же жизнь его, потому что в это утро солнце радостно светило, и птицы распевали свои песни, и сам он шел к милой маленькой Жасмине! — Ничто не изменилось — был он все тот же бедный, одинокий мальчик, брошенный матерью — неужели он так скоро все это забыл — и ее забыл?… Нет, он не забыл… он был не из тех, которые забывают… Но молодость всегда останется молодостью и возьмет свое вопреки всякому горю, всякому притеснению — в это светлое утро никак не мог он чувствовать себя печальным!

От созревшей золотистой нивы, от густой листвы деревьев, от всего окружающая, веяло довольством и радостью — и когда он, из сада, ступил на тропинку, которая вела прямо к древней Коммортинской церкви — тут он думал найти Рубена Дейля и его девочку — на него точно пахнуло общей живительной радостью! Сколько разных планов быстро теперь слагалось в его голове! — он положительно привязался к профессору Кадмон-Гору, и непременно будет просить его, чтобы позволил заниматься под его руководством еще несколько лет, но только у него, т. е. в доме самого профессора. Против этого, ему казалось, что и отец его не найдет что возразить — «и,» продолжал он размышлять про себя: «хотя сам профессор, очевидно, не может объяснить мне то, что я хочу знать про Атом — он мог бы постепенно направить меня на путь, по которому я уже сам, быть может, добрался бы до того, что знать хочу. Мне кажется, что и он теперь меня немножко даже полюбил… в Клеверли мы как-то сошлись, лучше узнали друг друга — хотя вид у него суровый — он добрый — и понимаете меня, а, ведь, очень должно быть трудно старому человеку понимать маленькая мальчика!… Вот и церковь! Как чудно солнышко осветило ее! А, вон, там и м-р Дейль! — и по обыкновению — копает могилу!

Улыбаясь, он ускорил шаг, a затем и совсем побежал! Добежав до калитки кладбища, он неслышно открыл ее и неслышно, на цыпочках, побежал дальше по дорожке — ему хотелось, если где-нибудь по близости маленькая Жасмина, захватить ее врасплох! Он был уже в двух, трех шагах от Рубена Дейля — и вдруг остановился — как-то страшно ему стало: Рубен его не замечал — его седая голова низко склонилась над работой — и глухое, душу раздирающее рыдание вырывалось из груди его, по мере того, как лопата за лопатой выбрасывала сырую землю на зеленый дерн, — а там — в глубине — обрисовывалось маленькое четырехугольное углубление — детская могилка…

В глазах у него потемнело, — горло судорожно сжималось, задерживая дыхание — он весь дрожал и протягивая руки к Рубену, едва проговорил:

— «М-р Дейль!… О! м-р Дейль!…

Тогда Рубен поднял голову, — крупные слезы катились по лицу его, и страшное, немое отчаяние выражалось в каждой черте его… Он молчал, и Лионель, от ужаса, не мог проронить ни слова. Что-то мучительное, — что-то, от чего замирало и холодело его сердце — давило его… он ждал — и боялся услышать голос Рубена… и вдруг Рубен заговорил…

— «Она вспоминала тебя, мой голубчик, да, вспоминала, — последние ее слова были: „Лиле скажите, что его люблю.“ Никогда не забыть мне это — не забыть и той блаженной, ангельской улыбки, которой она улыбнулась, говоря это, — моя Жасмина, мой цветик дорогой!… „Лилю люблю“… это она сказала — и минуту спустя — скончалась!…»

— «Скончалась!…» задыхаясь, точно не своим голосом, произнес Лионель. «Умерла! — Жасмина! Жасмина мертвая! Нет, нет, нет! это невозможно! это быть не может! И вы сами это хорошо знаете… вы, верно, больны, в бреду — не может это быть правда!…»

Тут, точно громом потока оглушило его, глаза его налились кровью, и, как раненый, от боли взбесившийся бедный зверек, он с диким криком кинулся к Рубену, судорожно схватил его за руки и, дрожа всем телом, прижался к нему.

— «Нет, нет! это не маленькая Жасмина! не она «умерла… О, не говорите этого! Не ее вы туда положите, в холодную землю! Не нашу Жасмину! — О, держите меня… держите крепче, — я боюсь… О, Жасмина!… она жива, — ну, скажите же скорее, что это не правда, будто ее уж нет!… это было-бы слишком безжалостно — слишком уже жестоко!»

Рубен Дейль, отвлеченный от своего собственного горя этим страшным порывом отчаяния, бросил в сторону свою лопату и, нежно обняв бедного ребенка, прижал его к своему наболевшему сердцу, стараясь казаться спокойнее, чтобы хоть не много успокоить его.

— «Разве ты об этом не слыхал, милый?» начал он неровным, тихим голосом. «Ах, да — я забыл, ты слышать не мог, тебя, ведь, здесь в это время не было. Я-то слышал, что ты был болен, и что тебя увезли в Клеверли, но, конечно, некому было тебя-то известить о горе бедного, ничтожного человека. Я сам ходил в дом твоего отца, чтобы тебе сказать, — потому что она не переставала говорить о тебе, только что ее горлышко немного очищалось, и говорить становилось возможно — вот тогда-то я и узнал, что ты уехал. Она дифтерита схватила — он свирепствовал у нас во всей деревне, а страдала-то она всего дня четыре. И мы сделали все, что могли, для милой пташечки, и д-р Гартлей, спаси его, Господи! — не отходил от нее, ни днем, ни ночью, — добрый, хороший он человек, — казалось, что и он был готовь, заодно со мною, отдать жизнь свою, чтобы спасти ее! Но все было напрасно… видишь-ли, милый, она-то была цветок слишком прекрасный, чтобы цвести для нас грешных — и—и Господь ее взял… Он прав; Он волен делать, что хочет с тем, что Его достояние, но мне-то, мне-то, бедному, слабому человеку, до чего тяжело, — голубчик ты мой!… Сначала мать, — затем дитя!… Господи! Ты дай мне силу сказать: — „Да будет воля Твоя!“ Моя-же сила оскудела во мне, я теперь, как трость, надломленная бурею!»

Голова его склонилась на головку ребенка, который, прижавшись к нему, поминутно нервно вздрагивал и жалобно стонал. Над ними голубое небо было совершенно безоблачно — солнце царственно сияло, и золотистые его лучи, как привет райской стороны, лились в самую глубь маленькой, недоконченной могилки.

Вдруг Лионель приподнял голову и медленно, с выражением невыразимого ужаса, обвел кругом глазами — глаза его горели лихорадочным огнем, лоб был сморщен, как у старика, — он точно на десять лет постарел…

— «Вы ее туда положите?» прошептал он, указывая на могилу — «маленькую Жасмину… вы покроете ее волосики, ее голубые глазки, этой черной землей? неужели хватить у вас духа это сделать? Она смеялась и играла, — она смеяться и играть больше не будет… вы же ее упрячете туда навсегда, навсегда!» — голос его дрогнул, — «и никогда больше не увидим ее — никогда! О, Жасмина, Жасмина!…»

Рубен, потрясенный до глубины души диким припадком этой скорби, которая все-таки всей своей тяжестью ложилась на него, сам знал одно лишь утешение, то, которое он черпал из простой, крепкой своей веры в Бога. — Тихо проводя своею большой, грубой рукой, но кудрям мальчика — он продолжал тихим голосом:

— «Она тебя любила, она тебя вспомнила в последнюю минуту — это тебе должно быть отрадно, милый… А раз, когда полегчала боль, и она могла говорить почти внятно, она сказала: „ Скажите Лиле, что я его скоро увижу — гораздо, гораздо раньше, нежели он вырастет большой» — это самые ее слова — деточка родная… видно, мысли ее уже слегка путались, и она не знала, что говорит. Скончалась она совсем спокойно — благодарение Господу! В запрошлую ночь она обняла меня своими ручонками, сказала: «Тятя!» совсем весело, — так она меня звала, когда была еще крошка, затем улыбнулась — «Лилю люблю,» промолвила — и отошла… И лежит она теперь в своем гробике, венок из жасмина в крохотных руках — и мы оборвали все цветы с нашего жасминового дерева — кому они нужны теперь!…»

Голос его оборвался, и он снова зарыдал. Лионель же не проронил не одной слезинки. Он вдруг как-то нервно выскользнул из нежно-обнимавших его рук Рубена, и порывисто бросился на колени подле мрачного зияющего отверстия.

— «Туда — туда положите ее,» хриплым голосом прошептал он. — «Там будет Жасмина!!…»

Судорожно сжимая и разжимая свои руки, он все пристальнее и пристальнее глядел вглубь могилы, точно ужас приковал его к ней. Рубен ласково и нежно дотронулся до его плеча.

— «Нет, голубчик, "сказал он, слезы слышались в его голосе, и как-то неизъяснимо трогательно звучал он… «Не там, так думать не надо! А там, милый, вон, там». И он поднял глаза к чистой лазури безоблачного неба, «там, в Божиих селениях — там, где Ангелы Его святые, теперь наша Жасмина! Она теперь у Самого Христа… и лучше так — лучше… Видно, знал Он, что трудно будет ее нежным ножкам долго следовать по тернистому жизненному пути — и из жалости взял Он ее к Себе и раньше времени сделал Ангела из нее: это уже верно, что в эту самую минуту, она Ангел — чистый Ангел у престола Всевышняя… И не Жасмину уложу я здесь меж цветов, мой голубчик, а только милый ее хорошенький облик — не могли мы не любить и его — все мы, но все же — он не сама наша Жасмина — наша Жасмина жива — она живет и любите… и ничто не может нам помешать любить друг друга. И мать и дитя теперь у Бога — они в радости — я в печали, но через несколько годов и я буду с ними и тогда познаю, что все было к лучшему — теперь это тайна для меня — и тяжко расставанье!…»

Лионель смотрел на него в упор — лицо его было бледно, губы сжаты.

— «И вы этому верите!» воскликнул он. «Но вы ошибаетесь, вы ошибаетесь. Это не правда — это только одно лишь нелепое суеверие! Бога — нет. Будущей жизни — нет! Нет таких созданий, как — Ангелы! Жалкий, жалкий человек!.. Разве вы никогда ничему не учились? После смерти — нет ничего! Понимаете-ли?! Маленькую Жасмину вы больше никогда не увидите! Никогда, никогда!»

Он приподнялся с колен — вид у него был такой странный, ожесточенный, дикий — что Рубену почудилось, что им овладела нечистая сила, и он как-то невольно попятился от него. «Итак, вы решили, что положите ее туда,» продолжал Лионель, «опустите гробик, покроете его венками вашего жасмина и затем закидаете землею, и скоро черви поползут по ее милому личику, заползут в ее волосики — превратить ее в то, до чего вы бы сами не дотронулись!.. И однако, вы ее любили!» — Он весь задрожал. «И вы еще можете рассуждать о — Боге!.. Разве вы не понимаете, что Бог, Который мог бы, без всякой к тому причины, отнять у вас вашу Жасмину — был бы чудовище — злое, безжалостное чудовище!.. Для чего было Ему давать вам ее, и затем, без цели и причины, убивать ее, вас заставлять терпеть такую муку! Нет, нет, Бога — нет! Вы ничего не читали, ничего не изучали и оттого ничего не можете понимать. Нет — Бога, есть только — Атом, а ему-то — все равно!»

Рубен начинал серьезно опасаться за рассудок бедного ребенка — он снова хотел было обнять его, но Лионель, содрогаясь, его оттолкнул. «Бедный, бедный мальчик, он совсем обезумел от неожиданного удара, и теперь сам не знает, что говорить,» думал добродушный Рубен, не спуская глаз с маленькой фигуры, которая в каком-то окаменении неподвижно стояла над могилой. «Если бы он мог плакать, ему было бы легче,» промелькнуло у него в голове, и он громко, внятно сказал:

— «Не пойдешь-ли со мною, милый, посмотреть на Жасмину, — как она спит между цветов, — это тебя не испугает, — она точно улыбающийся спящий ангел — и любовь Божия осеняет ее личико. Пойдем!»

— «Нет!» запальчиво ответил Лионель. «Не пойду! Вы, верно, забыли, что я шел сегодня сюда, думая, что она живая, — что она весело меня встретит — что ее глазки заблистают, — и я был так счастливь! — а она в это самое время была нет, нет, не могу ее так видеть, — а то все мне мерещится могила — черви вот они… вот смотрите — вон один там уже ползет…» он захохотал страшным хохотом, который прерывало сухое рыдание. «И вы — вы еще можете верить, что Бог, который убил Жасмину — милосердый!» Он всплеснул руками и пустился бежать, бежал без оглядки, все дальше и дальше в направлении к лесу, который темнел над Коммортином.

Ошеломленный, перепуганный Рубен, долго смотрел ему вслед. — «Боже, помоги дитяти!» молитвенно произнес он. «Сдается мне, что, кроме смерти моей Жасмины, что-то терзает его душу, — что-то, чему помочь — мудрено… Мать его бросила… бедное дитя — такое расставанье еще больнее… Что тут поделаешь?…»

И снова он взялся за свою лопату и продолжал свою печальную работу. Бережно и нежно, собственными руками он уравнивал и приглаживал землю по бокам дорогой ему могилки, и осторожно, без отвращения, оттуда вынул бедного червяка, на которого указал Лионель — и видно было, что в его глазах и это низшее изо всех Божиих творений имело цену, как частица того целого, которое Духом Своим оживотворил и освятил Господь. «Тяжело человеку взрослому переносить испытание, — но вдвое тяжелее такому малому ребенку — ему в горе не сказывается еще Господь… видит он в испытании лишь горе — одно. Боже! помоги всем нам, изнемогающим и грешным! Жасмина! Жасмина! Моя девочка! Мой цветок милый, и кто мог ожидать, что ты так скоро понадобишься своему Господу! "Слёзы неудержимо хлынули у него из глаз и закапали в могилку, которую он копал все глубже. «Но Он, ведь, Бог любви! Не взыщет Он за эти слезы, и, в свое время, Он Сам доведет мою бедную, измученную душу до сознания, что все к лучшему… и пришлет за мною моих двух ангелов, когда придет время мое… а оно уже близко, не долго мне ждать теперь… не долго, цветок мой дорогой!…» Одной рукой он утер свои слезы и терпеливо продолжал печальную работу свою. Наконец, могилка была окончена — внутри вся выложенная душистыми, миртовыми ветками, она теперь походила на мягкое, зеленое гнездышко. Прикрыв ее двумя дощечками, чтобы защитить от ночной росы, он взвалил на плечи тяжелую лопату и побрел домой, размышляя с тоской о том, что предстояло ему пережить на следующее утро, когда все то, что еще оставалось при нем от его девочки, будет, с молитвою и благословением, предано земле.

Тем временем, Лионель переживал страшную муку. Он выбежал с кладбища, едва сознавая, что делает, и очнулся только, когда очутился один под темной сенью сосен и дубов. Голова его горела, и сухие глаза были как в огне — он бросился на мягкую траву и заставил себя думать: и так, Жасмина умерла! Светлое создание с небесно-голубыми глазами, и нежной, детской улыбкой — теперь лежит бездыханное, окоченелое в гробу! Как было этому поверить! Он вспоминал, как он видел ее в последний раз: она выглядывала из-за своих цветов, и так мило проговорила нежным, грустным голоском: «бедный Лиля? боюсь, что ты больше никогда меня не увидишь!» A затем — ее последнее прощание: «прощай, Лиля! — не надолго!»

— «Не надолго! а — теперь было — прощай навсегда! О, маленькая Жасмина! Бедная, бедная, маленькая Жасмина!» жалобно простонал он. Он не плакал — горе пресекло у него благодатные слезы…» И зачем все это было, — спрашивал он себя — вся эта доверчивая нежность, эта милая невинность, эта наивная, таинственная вера во Христа и в Его ангелов — зачем? «Ах, до чего это жестоко!» громко воскликнул он, приподняв свое бледное, искаженное личико к небу, которое чуть виднелось сквозь ветки деревьев. «Безжалостно было создать и ее — безжалостно было создать и меня — если так все кончается… О! как безжалостно, и бессмысленно, и жестоко!» Он встал, выпрямился и простоял несколько минут неподвижно с крепко сжатыми руками, и потупленным взором. «А вдруг — все эти ученые люди ошибаются… вдруг Атом-то и есть — Бог, а Христос — не миф — а То, что так чудно возвещает Евангелие — тогда — Жасмина теперь — там… потому что за этой жизнью, есть жизнь другая… Но как, как узнать правду?» Задумчиво

он сделал несколько шагов вперед, и вдруг озарила его мысль, от которой глаза его засверкали и румянец разлился по его личику. «Да, да — так я узнаю эту тайну,» шептал он про себя — «иначе, нельзя — а так, все, все сам узнаю!…»

Какое-то торжественное спокойствие вдруг нашло на него — оно сказывалось и в его взгляде и в каждом его движении. Не торопясь вышел он из леса, медленно спустился с горы, на которую так недавно вбежал как безумный — и степенным шагом, потупив глаза, пошел по дороге, которая вела мимо церкви; — поравнявшись с кладбищем, он даже не поднял глаз. У самого дома он встретился с профессором Кадмон-Гором, который энергично шагал взад и вперед по большой аллее.

— «Ну, что же!» воскликнул профессор — «прогулка удалась?»

Лионель ничего не ответил. Профессор пристально на него посмотрел.

— «Как же это, снова вам нездоровится?» спросил он.

— «Не то чтобы совсем нездоровилось» — стараясь улыбнуться, ответил Лионель, «но, я был на кладбище, и там пономарь — копает могилку для своей девочки, которая скончалась от дифтерита, пока мы были в Клеверли — она была совсем, совсем маленькая — только шесть лет ей было — и я ее знал — ее звали Жасмина.»

Профессор Кадмон-Гор был не много озадачен: апатичный мерный голос, которым говорил мальчик, его странно потупленные глаза, измученное, нахмуренное лицо неприятно поразили его. Ничего не зная собственно о самой Жасмине, он не на ней остановил свою мысль, и резко сказал:

— «Совсем не для чего вам слоняться по кладбищам — противные, сырые…»

— «Да», перебил его Лионель, улыбаясь странною улыбкой, «но однако все мы там будем — и нас положат туда — где ползают черви — тем все и кончится…»

Раздражение профессора все росло.

— «Не говорите глупости, Лионель!» с досадою пробормотал он, «сколько раз я уже повторял вам, что говорить подобные вещи не уместно!»

— «Отчего?» спросил мальчик, «ведь, умираем мы все — не так ли?»

— «Конечно, конечно, но нет никакой надобности об этом думать,» промолвил профессор. — „ Станет жить, пока живы, была любимая поговорка древних Греков, которые умели наслаждаться и жизнью и знанием — поговорка мудрая, ее помнить и нам не мешает.»

— «Неужели в самом деле, вы это находите? Неужели?» — как-то иронически спросил Лионель. «Не сдается ли вам, что в конце концов они были не что иное, как глупцы — все их знание к чему их привело? — и они все — умерли… все бесцельно — и оттого нелепо и так невообразимо глупо!»

Профессор строго посмотрел на него.

— «Видно, что вы слишком утомились», с притворною холодностью заметил он. «Советую вам пойти к себе и прилечь; переутомлять себя теперь особенно вам вредно. И с какой стати вам понадобилось идти на кладбище — смотреть, как роют могилу, я даже представить себе не могу.

— «Я был на кладбище, "каким-то неестественным голосом произнес Лионель, — «не для того, чтобы видеть, как роют ей могилу, — а для того, чтобы видеть ее саму… Я думал, что она жива, — я не знал… я не мог ожидать, что она…» выговорить страшное это слово, он не мог… он помолчал с минуту, крепко закусив губы, и затем спокойно продолжал — «вы знаете, я уже столько раз говорил вам, — я не могу себе выяснить, для чего нам дана жизнь — это ожидание последней казни — смерти… Все кажется объяснимо, кроме этого — даже вы не можете мне сказать то, что я узнать хочу, — что же, остается мне постараться самому выяснить себе этот вопросу — он очень меня интересует.»

Как-то странно, снова не естественно прозвучал его голосу — он приподнял свою тапочку и медленно направился к дому. —

Профессор с беспокойством, смотрел ему вслед, — предчувствие чего-то недоброго, точно коснулось его…

— «Странный мальчик! очень странный!» размышлял он про себя, — «но, вместе с тем и способный и вдумчивый и послушный… Только бы силы физической у него хватило, выработается из него человек крепкий, его ожидает блестящая будущность, — одно, что здоровье у него плоховато.» Он еще раз прошелся большими шагами по аллее и вдруг остановился, добродушная улыбка осветила его морщинистое лицо. «Удивительное дело, — право удивительное, — мне самому трудно поверить но факт тот, что я этого мальчика полюбил! Да, положительно полюбил! Оно кажется и странно и не правдоподобно, и я не постигаю, как это могло случиться, — но сознаюсь, я его просто-на-просто — люблю!» И он засмеялся. Обыкновенно смех не придавал привлекательности его наружному виду, но на этот раз, в его потухших глазах засветилось нечто такое, что поистине можно было-бы назвать — красотою.


Загрузка...