Глава XV

Было раннее утро. Горы, поля, нивы — все стояло залитое золотистым светом, и с моря игривый ветерок навевал какую-то особенно живительную свежесть на молодое, просыпающееся утро. Все казалось полно жизни, полно радости: весело звенели косы косцов, весело раздавался хохот девушек и парней, раскидывавших граблями вновь скошенное сено — весело жужжали пчелы и щебетали птицы.

Когда м-р Велискурт спустился в столовую к утреннему чаю, он на столько поддался влиянию этого жизнерадостного утра, что сам широко раскрыл двери на балкон, дабы живительный воздух, который он в себя вдыхал с видимым наслаждением, мог проникнуть и во внутрь комнат.

На этот раз он чувствовал себя довольным порядком природы и, в отличном настроении духа, собирался сесть за чайный стол, когда вдруг в столовую вбежала горничная Люси, и дрожащим от волнения голосом, несвязно пояснила, что мистера Лионеля нет в его спальне, что постель его стоить нетронута, а дверь в «классную» заперта на ключ…

— «Ах, сударь!» уже навзрыд рыдая, продолжала она, «мне сдается, что случилось что-то ужасное… ведь, он, голубчик дорогой, за это время все чувствовал себя не хорошо…»

— «Кто чувствовал себя не хорошо? Что случилось?» нетерпеливо спросил профессор Кадмон-Гор, появившись внезапно на пороге столовой.

М-р Велискурт обратился к нему и, зеленея от ярости, сказал:

— «Оказывается, что Лионеля нет в его комнате, и, по наказанию горничной, он в своей спальне вовсе не ночевал! Очевидно», — тут его глаза как-то сузились на подобие змеиных, и сверкнули зловещим огнем, — «он последовал примеру матери и сбежал»

— «Пустяки!» резко возразил профессор. «Не таков мальчик! Он слишком благороден… слишком честен… Скорее всего, что вследствие бессонной ночи ему захотелось немного освежиться, и он вышел прогуляться до чая, — что же тут удивительного?»

— «Горничная говорить, что дверь классной комнаты заперта на ключ,» хмуря брови, продолжал м-р Велискурт и, обращаясь к перепуганной Люси, спросил: «а как она заперта, — снаружи, или изнутри? ключ вынут-ли?»

— «Нет, сударь, ключ в замке, и дверь заперта изнутри, именно это и удивительно! Сколько я ни стучала, сколько ни звала, — все напрасно! Ведь, возможно, что с мистером Лионелем сделался обморок, — и теперь лежит он там, совсем один… О! это было-бы ужасно!…» и она залилась слезами.

— «Прочь с дороги!» с раздражением закричал ей профессор. «Дайте-же мне пройти! я сам расследую, что все это значить! Дверь эту я знаю, замок в ней чуть держится, — достаньте скорее молоток, мне не трудно будет раскрыть ее!»

Он быстрыми шагами направился к классной, — Велискурт следовал за ним — Люси побежала в оранжерею за молотком и скоро вернулась в сопровождении садовника, который кроме молотка захватишь с собою и другие слесарные инструменты.

— «Лионель!» громко окликнул профессор. Ответа не было. Только в тишине, до напряжённого слуха, донеслась нежная, далекая песнь какой-то перелетной птички… Объятый, ему самому непонятным, ужасом профессор Кадмон-Гор оглянулся на Велискурта.

— «Не лучше-ли вам уйти отсюда?» шёпотом сказал он — «если бы случилось, что мальчик…» — Но Велискурт не дал ему досказать. —

— «Поверьте, беспокоиться не об чем,» принужденно улыбаясь не доброю улыбкой, возразил он, «это не что иное, как уловка, — он достойный сын своей матери и обладает ее уменьем проводить людей: он запер дверь лишь для того, чтобы нас озадачить, — а сам преспокойно выскочил из окна. Вот это всего вероятнее!»

Профессор ничего не ответил и вместе с садовником приступил к делу: действительно, оказалось, что замок был ветхий, для взлома его не много потребовалось усилий — через несколько минуть он отлетел, и дверь с треском распахнулась — затем — раздирающий крик Люси… и…

— «Боже мой! Боже мой!» отчаянно простонал профессор, призывая того Бога, бытие которого он так упорно отрицал… «Велискурт — уходите, уходите!… не смотрите — ах, не смотрите… мальчик повесился!»

Но Велискурт, отстраняя его рукою, быстро прошел в комнату — и остановился… ужасающее зрелище представилось его взорам — зрелище, при виде которого содрогаются и плачут Божии ангелы… — бездыханный труп ребенка, придержанный широкой, нежно-голубой лентой, тяжело свешивался с потолка… „ Этот ребенок — неужели был его сын? Его сын? — волю которого, он думал, что сумел всецело покорить себе… Его сын? — из которого, в угоду личному своему честолюбию, он намеревался выработать нечто необыкновенное по развитию ума и обширности знаний — и невольно припомнились ему слова его жены: «Рано, или поздно, и он вырвется от вас.»

Он, как во сне, слышал громкое рыдание Люси — и совершенно хладнокровно следил за каждым движением профессора, который, вместе с садовником, принялся бережно развязывать шелковую, голубую ленту, произвольно превращенную в орудие казни, и затем бережно и нежно опустил на землю бездыханное тело бедного ребенка.

Дрожащей, старческой рукой, профессор ощупал молодое сердце, которое давно уже перестало биться, приставил зеркало к холодным, сжатым губам, надеясь уловить хоть признак дыхания — все было напрасно… Лионель, видно, сразу погрузился в необъятную тайну — для него уже больше не было возврата!

— «Боже мой!» снова отчаянно простонать профессор, и слезами наполнились его старческие глаза: «до чего его довели!… бедный, бедный мальчик!»

Тут м-р Велискурт впервые заговорил:

— «Что же — признаков жизни — нет?» как то невнятно произнес он.

— «Нет — нет никаких… и что это за ужас!… Люси — голубушка, пожалуйста, не плачьте вы так — без того мое сердце надрывается… лучше помогите мне уложить его сюда — на диван — да, вот так — так будет лучше… Господи! Какой конец! и совсем, ведь, малый ребенок!… Это страшно! Это чудовищно! Велискурт, до чего мне жаль вас! Прелестный был он ребенок!…»

Профессор отвернулся и закрыл лицо руками. Люси, наклоняясь над телом Лионеля, горько плакала: она скрестила ему на груди маленькие его ручки, нежно пригладила его шелковистые волосики и вдруг снова громко зарыдала, пораженная выражением, которое теперь только приметила, на милом личике: что-то незнакомое — строгое, торжественно-таинственное, сказывалось в чертах его — но, на устах, вызывая умиление, как-бы чувствовалась светлая улыбка неизъяснимой, радости…

— «Временное умопомешательство, это очевидно» — отчеканил Велискурт мерным голосом. — «Подобная явления констатируются изредка и в детском возрасте — и…»

Он вдруг остановился — и слегка вздрогнул — как-то жутко было ему видеть перед собой это бездыханное тело — он даже не мог решиться подойти ближе к нему — оно внушало ему непреодолимое отвращение — он желал-бы скорее, как можно скорее запрятать его — далеко — туда — в землю.,, чтобы никогда больше не вспоминался ему этот жалкий, страдальческий образ, в присутствии которого он, почему-то, не мог последовательно и ясно выражать свое материалистическое толкование — о неожиданно случившемся «инциденте.» К тому же, глядя на бренные останки своего сына, он с негодованием спрашивал себя — чья же это воля постоянно становилась поперек воли его, чья воля разрушила его заветные мечты.

— «Посмотрите,» вдруг сказал он, обращая внимание профессора Кадмон-Гора на письма, которые лежали на конторке, — «два письма — одно, на ваше имя, другое — на мое.»

Он как-то нерешительно, точно не. хотя, взялся за конверт, надписанный на его имя и, раскрывая его, украдкой бросил взгляд на своего мёртвого сына… — Что писал ему мальчик в этом письме? Обвинял-ли его, поясняя, что именно довело его до страшного решения?…

Ни пояснения, ни упрека в письме не было — оно содержало в себе лишь следующее:

«Вы часто мне говорили, что по смерти человека совершенно безразлично, что станется с его телом: предастся-ли оно земле, будет-ли сожжено, или брошено в море, оттого я бы очень просил вас дозволить, чтобы мое тело было погребено на Коммортинском кладбище. Псаломщик Рубен прекрасно умеет рыть могилы — мне-бы хотелось, чтобы он вырыл мне могилу рядом с могилкой его девочки — Жасмины. Я с ней играл и любил ее. Теперь она умерла, и я тоже: вам не может быть неприятно, что буду лежать рядом с ней — потому что о мертвых не стоить заботиться. Мертвых все скоро забывают, и вы меня забудете. Я не мог — право, не мог дольше так жить…

«Еще я бы хотел, чтобы со мной положили голубую мою ленту — и, если вы найдете возможным, когда-нибудь передайте моей маме, что я ее люблю.

Ваш сын Лионель Велискурт.

Тем временем, профессор, нервно кашляя и поминутно протирая очки, читал письмо, писанное к нему.

«Дорогой профессор! Очень, очень благодарю вас за то, что вы теперь стали такой добрый со мной — вначале, я знаю, вы меня не любили. Я надеюсь, что вы не слишком строго меня осудите за то, что я решил, что не могу дальше так жить… Ведь, пришлось бы мне учиться долгие, долгие годы, пока я научился бы всему тому, что нужно знать ученому — и я чувствую, что учиться, не зная, для чего учишься, это меня только бы измучило… понятно, что каждому важнее всего узнать хоть что-нибудь о Боге — но даже вы ничего мне объяснить не могли… Если бы это было объяснено, была бы цель стараться быть и умным и добрым, а так, право, трудиться не стоить — выходить лишь напрасная трата времени… Много я обо всем этом думал, и вот теперь, когда ушла от меня моя мама, когда умерла милая, маленькая Жасмина, мне стало как-то еще страшнее постоянно слышать, что есть только Атом — которому до всего все равно… я не хочу этому верить… и я хочу теперь пойти к Богу — Он объяснить мне все то, что здесь никто мне объяснить не хочет — меня не удивить, если я нынче же найду Его — потому что, вот в эту самую минуту, я так чувствую Его близость…

«Помните-ли, как мы жили с вами в милом Клеверли, как вы рассказали мне однажды про Психею и Эроса? Вот и я, как Психея, все старался увидать при слабом свете своего маленького светильника, но теперь мне думается, что лучше совсем его потушить — свет Божий сам все просветит…

«Вызнаете, дорогой профессор, что учёные книги, которые мы вместе изучали, все полны противоречия — одни утверждают одно, другие другое, третьи и то и другое опровергают, так что приходится, смущаясь всякими глупыми, нелепыми доводами, до бесконечности мучить себя, никогда не достигая того, чего жаждешь — понятия о Боге… а я, ведь, оттого хочу идти к Нему, что чувствую, что Он есть… Милый, милый профессор, подумайте хорошенько об этом, и не решайте окончательно, что есть только — Атом! Видите-ли, вы, ведь, не совсем таки уверены, что Бога нет — а если Он есть — и живет Он в своем дивном селении, и душа наша живая, после смерти, как ангел, отлетает к Нему — я теперь стал бы там вас ожидать и был бы так рад вас опять увидеть! С5начала и я вас не любил — но в Клеверли очень, очень полюбил! Я даже собирался просить отца позволить мне все годы моего учения провести с вами — но когда умерла маленькая Жасмина, все во мне изменилось: не могу я поверить, чтобы вдруг совсем не стало такого милого создания — что нет Жасмины — нигде — и я думаю, что Бог добрый, и мне скажет… Итак, прощайте, милый дорогой профессор. Если будете опять учить маленьких мальчиков, мне кажется, что всего лучше было бы вам научить их веровать в Бога — в Бога, Который все создал и всех любить и Сам откроет нам в свое время великую тайну творения — тогда на сколько радостнее жилось бы им! Конечно, вам надо это все хорошенько обдумать, но все же, ради меня, не забудьте это, когда начнете учить другого мальчика, — пусть не будет он такой несчастный, как я! Еще и еще благодарю вас за вашу ко мне доброту и остаюсь вам благодарный воспитанник ваш

Лионель Велискурт.

К чести профессора будь сказано, — он не стыдился слез, которые неудержимо, одна за другой, катились по морщинистому его лицу, пока он читал эту странную предсмертную исповедь скорбной, детской души, которая столь наивно выражала свою жалобу на безжалостность людей и свое упование на неведомого, ощущаемого ею — Бога. Утирая глаза своим большим, пестрым фуляровым платком, он обернулся в сторону Велискурта и с глубоким состраданием посмотрел на него. Велискурт стоял неподвижно, вперив глаза в своего умершаго сына. Почувствовав устремленный на него взор профессора, он как-то смутился и медленно произнес:

— «Удивительно это проявление сходства по наступлении смерти! До чего этот мальчик, в данную минуту, напоминает свою мать! Вылитый ее портрет! Была она всегда с придурью — и он закончил явным сумасшествием! Ее вкусы всегда были низкие, не соответствовали ее положению в обществе, вот и он не нашел лучшего предсмертного желания, как быть похороненным рядом с какой-то маленькой девчонкой, дочерью нищего пономаря! Конечно, подобному желанию я не придаю ни малейшего значения: тело будет отправлено в наше родовое имение и погребено в фамильном склепе!»

— «Велискурт! Постыдитесь вы этих своих слов!» — в порыве негодования с жаром воскликнул профессор. «Да, у вас, видно, и сердца — нет!… Как можете вы, в самом присутствии своего умершего ребенка, — даже подумать отказать смиренной, столь ничтожной просьбе! Не все-ли вам равно, где бедный мальчик будет похоронен! Во всю его жизнь вы ничем не порадовали его — кроткий, послушный, он беспрекословно исполнял все неимоверные ваши требования — даже я, который известен всей Англии строгостью дисциплины моей системы воспитания, я был поражен суровостью предписаний, вошедших в план воспитания вашего сына, и счел их не выполнимыми… я решил, и разговор мой с д-ром Гартлеем подкрепил мое решение, что я не дам вам этого ребенка в обиду — что сберегу это нежное, маленькое существо — и действительно, я всячески берег его — но, Боже! я упустил из вида — главное… да не вменится мне это в преступление!…

— «Я крайне изумлен слышать от вас подобные речи, профессор!» сдержанно произнес Велискурт. «Сделайте милость, успокойтесь! Вы были действительно весьма снисходительны и добры к моему сыну, и, конечно, если это может для вас быть приятно — я исполню безумное его желание — но не считать его таковым не могу! Я полагаю, что мне следует съездить к д-ру Гартлею и ему поручить вести это дело. — Конечно, будет наряжено следствие — весьма скучная это процедура.»

Профессор выслушал его до конца, и с горечью тихо промолвил:

— «Велискурт, вы никогда не любили своего сына… Если бы любили, не могли бы вы так говорить — теперь…» и он указал на диван, на котором покоился кроткий облик как-бы тихо уснувшего ребенка…

Холодно и спокойно Велискурт ответил:

— «О любви тут не для чего поминать — в отношениях отца к сыну нет места сентиментальности. Правда — я от своего сына ожидал многого — но теперь вполне сознаю, что в нем пришлось бы мне горько разочароваться… рассудок его был слабый — вследствие этого он, без малейшего к тому повода, сам лишил себя жизни — да, пожалуй, лучшего он ничего и сделать не мог… Однако пора мне разыскать д-ра Гартлея».

Не торопясь, ровным, привычным шагом он вышел из комнаты. Выражение холодного, бездушного его лица само за себя говорило — другого обличения не требовалось…

Профессор Кадмон-Гор остался один — тихо, благоговейно подошел он ближе к маленькому покойнику, и погруженный в глубокую думу, скоро потерял из виду и себя самого и все свои «теории.» С любовью и умилением глядел он на милые черты кроткого, детского личика и вполголоса проговорил:

— «Лучшего он сделать не мог… Да! пожалуй, что так… пожалуй, что так!… бедный мальчик — с таким отцом, с такою матерью, и с таким — воспитателем… кто знает, насколько и я виноват перед ним…

Тут последовало нечто весьма странное — нечто прямо изумительное — профессор приподнял на руки мёртвого мальчика, нежно прижал его к себе, и, целуя его холодную головку, громко сказал:

— «Да, Лионель, я это обещаю! Я обещаю, ради тебя, что когда придется мне учить другого мальчика, я наперед обдумаю, не будет-ли и лучше, и разумнее сперва довести его до познания Бога любви — а там — Самой этой любви поручить его!…


Загрузка...