Основополагающей и центральной тенденцией философии Нового времени, и в частности, моральной философии было возвеличивание достоинства человека и обоснование его суверенности как родового и в конечном счете ответственного лишь перед самим собой существа.
В своих отдельных проявлениях моральная философия Нового времени обнаруживает себя в антитезах трансцендентализма и реализма, номинализма и утилитаризма, интеллектуализма и сентиментализма, альтруизма и эгоизма и т. д. Однако они все обрамляют фундаментальную заботу новоевропейского духа — утверждение самоценности свободного индивида. На протяжении трех-четырех столетий философия наращивает идейно-теоретический потенциал, призванный обеспечить перенесение начал добродетели с небес на землю и укоренение их в потребностях естественного человека, т. е. человека как такового, независимо от его конкретных определенностей. Даже тогда, когда религиозно или перфекционистски[311] ориентированные мыслители представляли подлинность добродетели человека в ее обращенности к Богу, — действительная моральность обращенного к Богу человека и достоинство его добродетели увязывались с фактом его личного выбора — самостоятельного и осознанного.
Есть разные символические события и даты, по которым можно отмечать начало эпохи Нового времени. Одним из таких символов для многих является событие, случившееся 31 октября 1517 г., когда Мартин Лютер собственноручно вывесил на воротах Виттенбергской церкви «95 тезисов». По букве своей они были направлены против торговли индульгенциями. По духу утверждали новый фундамент религиозности. Но по своему культурно-историческому смыслу они знаменовали разрыв со старым миром, в котором сердце человека был подчинено Богу, а тело — князю или общине. Лютер как будто бы говорил еще на старом языке и отстаивал исконную веру. Но одновременно он провозглашал всеобщее священство: каждый верующий признавался священником, т. е. служителем Христовым и тем самым на каждого возлагалась ответственность за тот мир, в котором он живет.
Это умонастроение рождается не сразу. Оно возникает исподволь и развивается на протяжении более полутора столетий, начиная с Данте, Петрарки и других итальянских гуманистов, для которых достоинство человека — одна из центральных тем творчества. Но для того, чтобы возвысить достоинство человека в поэзии и философии, требовалось переосмысление судьбы и предназначения реального человека — требовалось увидеть в нем творца, по меньшей мере созидателя себя. Здесь завязывается один из проблемных узлов новоевропейской этики. Одно дело достоинство как благородство и признание отмеченной титулами родовитости и другое — достоинство как то, что обеспечено личными заслугами человека перед обществом и другими людьми, и то, что ценится независимо от происхождения, социального статуса, богатства и т. д.
Пройдет немного времени, как эти идеи гуманистов претворятся в философские рассуждения о независимости моральных способностей человека от его социального происхождения, образования, религиозных взглядов, а морального суждения или мотива — от мнения авторитета, сообщества, стечения обстоятельств и т. д. Казалось бы, вот питательная почва для пресловутого новоевропейского индивидуализма. Но ведь наряду с таким ограничением источников моральных решений этика Нового времени последовательно отделяет последние от утилитарных, пруденциальных и гедонистических соображений. В перспективе в практической философии И. Канта эта идея предстанет в утверждении абсолютной свободы и самостоятельности воли. Но воли доброй. Устанавливающей законы. Устанавливающей их для самой себя.
Несомненно, новоевропейская этика в отдельных своих версиях оказывалась апологией индивидуализма. Но это был индивидуализм, рождавшийся, с одной стороны, из противодействия различным формам социального угнетения, а с другой — из интеллектуального освоения той общественной практики, которая становилась каждодневной реальностью новых хозяйственных отношений.
Несмотря на такую объективно-практическую предпосылку нового образа человека, этот образ оказался в конечном счете довольно абстрактным. Образ естественного, или родового человека, или человека самого по себе был определенно интересен в контексте идейного и политического противостояния сохраняющимся рестриктивным институтам феодального общества. Однако как теоретическая модель реального индивида, или эмпирического Я, тем более такого, которое реально соотнесено с Ты или с Мы, она не всегда оказывалась достаточной. Знаменательно, что кантовская философия, будучи очевидной вершиной новоевропейской этической мысли, стала камнем преткновения для многих последующих мыслителей и действительное дальнейшее развитие этической теории опосредовалось критикой Канта и его абстрактного человека.
В истории этики эпоха Нового времени знаменательна преодолением синкретизма морального сознания, углубляющейся спецификацией этических категорий и, что существенно, становлением собственно философского понятия морали. Ведь вплоть до новоевропейского обновления философии как знания дифференцирующегося и специализирующегося понятие «мораль» фактически не известно. Это при том, что само латинское слово «moralitas» встречается в литературе по меньшей мере с IV в.
Формирование новоевропейского понятия «мораль» заняло, может быть, более двухсот лет — именно в XVII–XIX в. Здесь очевиден вклад английских моралистов, впервые заговоривших о специфичности познавательных способностей человека, направленных на восприятие моральных (душевных) предметов. Но и здесь еще нет специфического понятия «мораль». И Дж. Локк, и Р. Прайс сплошь и рядом пользуются термином «rectitude» (честность, прямота, правота, правильность), который (в случае с Локком) переводится современным русским словом «мораль». Этот термин определенно релевантен латинскому термину «honestum», которое по существу ввел в оборот морально-философского рассуждения Цицерон, подобрав, таким образом, аналог греческому понятию «калокагатия». В теоретических опытах английских моралистов были созданы условия для того, чтобы произвести тот концептуальный синтез, в результате которого лишь в середине XVIII в., в частности, благодаря Д. Юму и появляется понятие «мораль» в более менее знакомом нам значении. Однако при сохраняющемся доминировании психологизма у Юма, как и у его последователя в области моральной философии А. Смита, мораль предстает главным образом как способность, как факт индивидуального морального сознания[312].
Следует отметить, что понятие морали формируется в порядке обобщения тех сторон человеческой жизни, которые обозначались словами «благо (добро) и зло», «добродетель и порок», «справедливость и своенравность» и т. д. Но понятие морали формулируется и как обобщение идейных исканий, направленных на осмысление совершенства, чистоты и прозрачности в человеческих отношениях и — можно добавить — путей обретения этого совершенства. В связи с этим встают вопросы о том, какие способности необходимы человеку для освоения блага, добродетели, справедливости и т. д. и каковы надперсональные формы воплощения блага, добродетели, справедливости и т. д.
На протяжении нескольких веков новоевропейской этики в ней можно отчетливо проследить две тенденции, помимо тех, что названы выше в виде основополагающих антитез этического рассуждения. Первая — понимание человека как общественного индивида и понимание морали как общественной морали, и вторая — понимание человека как устремленной к идеалу личности и, соответственно, понимание морали как пути совершенствования. Как эти тенденции проявились в конкретных этических учениях, можно проследить в нижеследующих очерках.
Основное философское сочинение Лоренцо Валлы (Lorenzo Valla, 1407–1457) — трактат «Об истинном и ложном благе», первая редакция которого под названием «О наслаждении» была создана в 1431 г., а окончательная — в 1447 г. В нем через полемику стоика, эпикурейца и христианина Валла высказывает свое представление о высшем благе, синтезирующее препарированные учения эпикурейства и христианства. В эти же годы Валла создает большинство полемических произведений, принесших ему славу: «О свободе воли» (1439), посвященное критике средневековых взглядов на свободу воли и роль провидения; «Диалектику» (1439), в которой были подвергнуты критике основанные на аристотелизме схоластическая логика и диалектика и предпринята грандиозная попытка очищения латыни от варваризмов, а также острые антиклерикальные сочинения — «О монашеском обете» (1442), опубликованное лишь в 1869 г, в котором подвергается критике монашество, и «Рассуждения о подложности так называемой Дарственной грамоты Константина» (1440), в которой филологический анализ известного документа, лежавшего, как считалось, в основе светской власти Папы, позволил сделать вывод о его подложности.
Как для истинного гуманиста, филология стала для Валлы не просто предметом научных занятий, но и мощным исследовательским методом философско-теологических исследований. Благодаря филологическому анализу, заключавшемуся в критической семантической реконструкции текста, ему удалось продвинуться в понимании Нового завета и по существу заложить первый камень в научное изучение Библии. Этой и другими своими критическими работами Валла внес существенный вклад в переосмысление средневекового мировоззрения и создание предпосылок новоевропейского знания и самосознания. В своем творчестве он воплотил идеал свободного мыслителя, для которого главным авторитетом является его собственный разум, а стимулом творчества — пытливость беспокойного ума. Критицизм Валлы был выражением его внутреннего достоинства и автономии духа. И за это при жизни ему то и дело приходилось платить высокую цену.
Валла сделал очень много для реабилитации имени и учения Эпикура. На протяжении столетий идеологи христианства представляли Эпикура как проповедника плотских наслаждений и апологета распущенности. Однако в первой трети XV в. в Италии стало возможным знакомство с сочинениями Диогена Лаэртского и Тита Лукреция Кара — источниками аутентичного эпикуреизма, а также христианского писателя Лактанция, который, критикуя Эпикура, одновременно подробно излагал его взгляды. Это создало важные предпосылки для прямого знакомства с наследием Эпикура и его переосмыслением.
Валла не был первым, кто сделал шаг к возвращению эпикурейства в круг философских дискуссий. Большая заслуга в этом принадлежала Л. Бруни и К. Раймонди. Но вклад Валлы был принципиальным. Валла не стал сторонником учения Эпикура ни в этике, ни в натурфилософии. Однако опираясь на учение Эпикура, Валла по-новому отнесся к аристотелизму, стоицизму и христианству и, формулируя критерий морали, связал его с благом личности.
Валла исходил из того, что каждый человек от природы стремится к самосохранению, и в этом смысле благом считается то, что способствует самосохранению. Задача заключается в том, чтобы правильно понять, в чем состоит его истинное благо. В трактате «Об истинном и ложном благе» Валла рассматривает различные философские позиции относительно блага, добродетели и наслаждения. В первой книге — обсуждается эпикурейское учение и нравственные проблемы человека как индивида — самоопределяющегося и ответственного перед самим собой, во второй — своеобразно интерпретируемый Валлой стоицизм и нравственные проблемы взаимоотношений человека с другими людьми и сообществом, в третьей — христианство и проблемы отношения человека к Богу.
Валла отталкивается от очевидного и естественного для него предположения, что благо заключается во всем том, что удовлетворяет потребности человека. Наслаждения, которые человек получает от органов чувств, легко удостоверяют, в чем состоит благо. Пренебрежение тем, что подсказывают нам чувства, противоречит природе и личной пользе. Валла признает ценность наслаждения в качестве основополагающей характеристики блага. Вместе с тем, он показывает, что необходима дифференциация способов отношения к наслаждению и в общем отказывается от гедонистической интерпретации наслаждения. Валла убедительно показывает, что дело не только в том, что понимается под наслаждением и к каким наслаждениям Человек стремится, но и в том, как он воспринимает наслаждения. Стоит принять наслаждение в качестве приоритетной ценности, как весь мир оказывается сведенным к наслаждению и страданию. Валла показывает, как сознание человека, ослепленного страстью наслаждений, совершенно меняется, что обнаруживается, в частности, в отношении человека к традиционным добродетелям. Любитель чувственных наслаждений не отвергает традиционные добродетели, он только переиначивает их на свой лад: благоразумием для него оказывается видеть выгодное для себя и избегать неблагоприятного, «умеренность — в том, чтобы воздерживаться от какой-либо одной радости, с тем, чтобы наслаждаться многими и большими…, справедливость — в том, чтобы снискать себе у людей расположение, благодарность и [приобрести] выгоду», скромность же является «средством как-то снискать авторитет и расположение у людей»; для всех этих добродетелей наслаждение становится «госпожой среди служанок»[313]. Стремящийся к наслаждению стремится к радостности жизни и разнообразию наслаждений, и все, что он делает, он делает для себя, но не для другого[314]. Такое понимание самосохранения приходит в противоречие с отношениями человека с другими людьми, с его обязательствами как члена сообщества.
Есть и другое понимание блага — как того, что достигается благодаря славе. Этот взгляд Валла приписывает стоикам, говоря о них как о философах вообще. В понимании стоиков, слава — это то уважение, которым одаривают человека потомки, и поэтому стремление к славе вполне можно считать добродетелью[315]. Этому пониманию славы, добродетели и блага Валла противопоставляет мнение, гораздо более созвучное современному пониманию: «Всякая жажда славы происходит из тщеты, высокомерия, а также честолюбия»[316]; в конечном счете стремление к ней представляет угрозу согласию и миру в обществе, потому что порождает неравенство и разобщенность между людьми. Главное для Валлы в критике «этики славы» показать, что благо здесь отрывается от земного человека, живого и чувствующего.
Благо человека заключается в жизни, свободной от страданий и забот, а источником наслаждения является любовь других людей. Добродетель представляет собой умение человека правильно понимать свой интерес и осуществлять должный выбор между бо́льшим и ме́ньшим благом. И хотя наслаждение состоит в любви, любовные отношения в интерпретации Валлы оборачиваются отношениями взаимополезности.
Пониманию блага, сводимого к пользе и чувственному наслаждению, Валла противопоставляет другое понимание блага и наслаждения. Это понимание Валла черпает из христианской традиции, прямо ссылаясь на тексты Ветхого и Нового Завета, в которых говорится о наслаждении[317]. Однако христианскую традицию Валла переосмысливает в эпикурейском духе, косвенно указывая тем самым, что обычно христианство понимается в соотнесении со стоической философско-этической традицией. Христианские тексты Валла интерпретирует таким образом, что ищущие блага должны стремиться «не к добродетели, но к наслаждению ради него самого»[318]. При этом следует иметь в виду, что наслаждения бывают двух видов: одно на земле, и оно матерь пороков, другое на небесах, и в нем источник добродетели. И «все, что делается без надежды на то последующее [наслаждение], ради надежды на это настоящее, греховно… Мы не можем [наслаждаться] тем и другим, которые между собой противоположны, как небо и земля, душа и тело»; и так в большом и в малом[319].
Однако смещаясь в точке отсчета с эпикурейской точки зрения на христианскую, Валла парадоксальным образом сохраняет гедонистическую формулу добродетели как служанки наслаждения. И при христианской точке зрения — в интерпретации Валлы — человек должен стремиться к наслаждению, но к наслаждению высшему, т. е. небесному. Основой для достижения блаженства является добродетель. Но это не добродетель стоиков, т. е. (в трактовке Валлы) не любовь к славе, а добродетель христианская — любовь к Богу. Именно она приносит высшее наслаждение, она — путь к добродетели и источник высокой нравственности (honestum)[320].
Таким образом, Валла не приемлет этику наслаждения (Эпикура) и этику славы и пользы (стоиков), хотя одновременно он признает позитивное значение ценностей наслаждения, пользы и славы. Но признание значимости определенной ценности не означает принятия соответствующей этической позиции в целом. Проблемная определенность каждой из трех книг трактата создает впечатление, что в каждой из них Валла как будто говорит на языке отдельной школы, и тем самым все три философские позиции оказываются в результате уравненными. В действительности, как показывает анализ текста, Валла прямо солидаризируется с гуманистически модернизированной им версией христианства, выраженной в третьей книге. В основе этого гуманизма лежит эпикурейская психология, согласно которой наслаждение является действительным позитивным стимулом деятельности человека. Эта психология наслаждения соединена с христианской этикой, высшая заповедь которой состоит в любви к Богу.
Джордано Бруно (Giordano Bruno, 1548–1600) — автор значительного числа произведений, философских и космологических[321]. Два его произведения — «Изгнание торжествующего зверя» (1584)[322] и «О героическом энтузиазме» (1585)[323] посвящены непосредственно религиозно-мистическим, этическим и эстетическим проблемам. Однако как его космология, представляющая вселенную как содружество миров, живых, разумных и наделенных достоинством представлять «высшее единство», в определенной степени этична, — так и этика онтологична: обретение человеком высшего блага есть процесс его соединения с божественным началом мира, с первоистиной, процесс его вхождения в порядок природы.
Главная цель Бруно в трактате «О героическом энтузиазме», как он сам говорит, состояла в том, чтобы показать, что́ есть «божественное созерцание», или, что то же, в чем состоит «героическая любовь». Эта любовь героическая, поскольку ею человек возвышается над миром и устремляется к божественной истине. Таким образом рассуждение о высшем благе органично претворяется в гносеологию; а в той мере, в какой выясняются внутренние условия и строение познавательных способностей, — в антропологию. Но гносеология и антропология Ноланца — эзотеричны: он говорит о познании трансцендентного и о человеке, вырывающемся из массы людей, устремленном прочь от бренного мира, преображающемся по законам космоса — божественного мира, т. е. обоживающемся.
Героическая любовь представляет собой энтузиазм. У Бруно термин «героический» использовался в изначальном смысле слова «герой»: герой греческих мифов — это человек-полубог; он обладает сверхчеловеческими способностями, и боги благоволят ему; он приближен к богам и после смерти может занять место среди них. Так и бруновский энтузиаст героичен, поскольку находится уже на пути к абсолютной истине, высшему благу и первой красоте, своим сознательным усилием приближая себя к Богу. В оригинале трактат Бруно буквально означает «О героическом неистовстве (восторге)». Просто влюбленный и увлеченный телесной красотой тоже может быть восторженным и находится в неистовстве; и Бруно указывает на такое состояние чувственно влюбленного. Однако у увлеченного божественным познанием неистовство иного рода. Энтузиазм — это и есть героическое неистовство, героический восторг, божественное вдохновение. Неистовость и восторженность одинаково присущи чувственно влюбленному и боговдохновенному (боголюбящему). Энтузиазм же присущ лишь последнему.
Этот трактат Бруно — о преодолении человеком себя, о духовном возвышении и перерождении. В какой мере рассуждение об «умирании» человека для этого мира ради возрождения для мира другого можно считать этикой? — Во-первых, в той, в какой всякая последовательно развитая этика содержит в себе концепцию совершенствования. Этика же Бруно — целиком перфекционистская[324] этика, т. е. этика совершенства. Неперфекционистские элементы в ней есть, но они разрозненны и непринципиальны. Во-вторых, учение Бруно императивно насыщенно. Через весь трактат проходит радикальное и оценочно определенное разделение любви чувственной и любви духовно-возвышенной. В нем не только описывается героическая любовь и рисуется героический «любовник» — энтузиаст; героический энтузиаст представлен здесь в качестве личностного идеала, образца для подражания. Мало, кому дано достичь этого идеала. Лишь единицы способны пройти этот путь любви как божественного познания, но «достаточно, чтобы стремились все; достаточно, чтобы всякий делал это в меру своих возможностей…»[325] Так что перед нами не только философия морали, представленная как философия жизни, — но жизненное учение. Если же соотнести это учение с жизнью Бруно, то определенно можно сказать, что в этом трактате дано жизнеучение, осуществленное Бруно в своей жизни.
В целом трактат, как было сказано, посвящен путям духовного восхождения личности, рождению нового человека. Это рождение происходит в любви и благодаря любви — божественно-энтузиастической, героической любви. Этот трактат, (впрочем, Бруно называет свое произведение поэмой) о любви как пути божественного познания, жизненной энергии и творческом порыве. Но вместе с тем он и о любви как таковой — о любви чувственной, пусть она и интересует Бруно лишь негативно, как то, чему противостоит и от чего разнится любовь возвышенная.
Что такое любовь вообще? Любовь — огонь: «Любимое превращается любовью в любящее так же, как огонь, наиболее действенный из всех элементов, способен превратить все остальные простые и составные элементы в себя самого»[326]. Это — не гераклитовский огонь. Но сам образ огня и мотив огня проходит через весь трактат Бруно.
Говоря о любви, Бруно обращает внимание на психологические особенности любви. Стрелы любви вмиг пронзают сердце человека. В любви человек становится как бы не от мира сего. Любящий всегда стремится к обладанию объектом любви; любовь будоражит человека, активизирует его, делает его целеустремленным. Любовь властвует над человеком, хотя, конечно, ее власть отличается от власти князей и тиранов: власти любви человек отдается, — насильственной власти тиранов подчиняется. Любовь, несомненно, приятна, и она кажется наградой. Что бы ни было, любящий не желает отказываться от своей любви. Любовь воспринимается как ценность сама по себе; она и есть «героический властитель и вождь самой себе»[327]. Любовь как идеал противопоставляется мирской жизни[328].
В этом смысле любовь являет человеку рай[329]. Любовь проясняет и раскрывает интеллект; с любовью приходит к человеку «понимание, усвоение, осуществление самых возвышенных дел»[330]. — Но любовь может и ослеплять. Те, кто движим в любви низменными расположениями, не обретают, но теряют разум в любви. Поэтому любовь и возвышает, и подавляет. Иными словами, любовь двойственна.
Бруно не только воспринимает платоновскую идею о двойственности любви[331], но и раскрывает ее в платоновском духе: направленность любви обусловлена характером мотива и побуждения любви. Как нет блага без зла, истины без лжи, «так нет и любви без боязни, без чрезмерного рвения, ревности, обиды и других страстей, происходящих от одной противоположности, которая ее мучает, если другая противоположность дарит ей вознаграждение»[332]. Бруно усиливает мотив двойственности любви указанием на то, что супругом Венеры является Вулкан, «отвратительный и грязный». Кузница Вулкана с ее мехами, углем, наковальней, молотами, клещами и прочими инструментами символизирует, по Бруно, любовь низменную. Но, по мифу, именно в кузнице Вулкана куются молнии Юпитера. В низменной любви есть что-то возвышенное. А в любви возвышенной есть что-то, что тянет к земле, поскольку всякая любовь обуреваема страстями (порывами надежд, боязнью, сомнениями, рвениями, угрызениями совести, упорством, раскаяниями). Этой диалектикой взаимопроникающих характеристик чувственной и героической любви опосредуется, но не исчерпывается описание двух, принципиально различных, типов любви.
Имея в виду чувственную любовь, Бруно обращает внимание на важное этически значимое различие — между любовью и доброжелательностью. Любовь чувственная не знает благорасположения и заботы. Вот и получается, что одно дело любить человека и другое — желать человеку добра. Добра желают умным, справедливым и заслуживающим его. Любят же красивых и тех, кто отвечает любовью[333]. При торжестве вульгарной любовной страсти для милосердной любви не остается места.
Как существует два вида любви, так можно выделить, по Бруно, и два вида восторженных, или неистовствующих. Одни — «дики» слепы и неразумны, другие — «божественны», т. е. энтузиасты в собственном смысле слова. Далее, энтузиасты также могут быть двух видов: а) одни обуреваемы божественным духом, но проявляют свою божественность неосознанно, не понимая причины этого; божественное сознание вошло в них, но они не осознали его в себе; б) другие, приняв в себя божественный дух, сохранили разум и сознание[334]. Именно последние и способны пройти так далеко, как только можно, по пути духовного восхождения.
Бруно — неоплатоник. И он воспринял многое в платоновской трактовке Эрота. Это касается и иерархии красоты (и бытия), по ступеням которой восходит взыскующий ум героического энтузиаста. Героическая любовь выражает устремленность к высшему благу, к полноте и совершенству. Она создает условия для преображения человека. Любовь преображает человека в Бога[335]. Героический энтузиаст преодолевает себя как материально-природное существо и утверждает себя в чистой — богоподобной — духовности[336].
Одновременно Бруно переосмысливает и развивает платоновскую идею постижения красоты. Божественное познание диалектично: человек не просто возвышается по иерархии красоты от низшего к высшему; — но, приблизившись к высшему и обогатившись высшим, он оказывается способным обратиться и к низшему с тем, чтобы по-новому увидеть красоту тела. При взгляде на мир с точки зрения вечности могут меняться смысл и критерии оценки воспринимаемого: то, что при обычном взгляде видится злом, может предстать в виде добра; то, что обращенный к земным заботам человек воспринимает как страдание и оковы, в свете абсолютного блага может почитаться добром или тем, что ведет к нему.
От человека, охваченного героическим энтузиазмом, требуется внутренняя дисциплина. Бруно отвергал христианский аскетизм как практику подавления страстей и плоти. Но требование дисциплины как подчинения духа задаче движения к свету, предполагало определенную аскезу. Бруноистская аскеза отнюдь не сводится к «умеренности ничтожества»; но «чрезмерные противоположности», которые переполняют душу энтузиаста, «кипящие желания», как и «застывшие надежды», могут оказаться серьезной помехой в постижении божественной истины. Душа энтузиаста раздвоена; она — в борьбе сама с собой. Он сам «больше не принадлежит себе»; он «любит других и ненавидит себя». Его мучает разноголосица; его душа мечется между крайностями. При всей своей критичности в отношении философии Аристотеля, Бруно разделяет аристотелевский критерий добродетели как середины между крайностями. Энтузиасту необходима сила для удержания себя от крайностей порока и сохранения себя для добродетели.
Здесь встает вопрос: что является залогом добродетели? Можно сказать, что Бруно фактически отказывается от христианской идеи божественной благодати. Человек устремляется по пути высшего познания, очарованный самой истиной — божественной истиной. Но может ли человек полностью полагаться на свои силы? Ответ на этот вопрос зависит от того, как понимать Амура — как ангела, т. е. посланника Бога, или как внутренне инициативную и целестремительную энергию самого человека. Если как ангела, то мы имеем ту же идею благодати, только преобразованную. Если как внутреннее другое Я человека, то, значит, в антропологии Бруно можно различить ранний вариант концепции автономии личности. Амур — двойник, другое Я героического энтузиаста, и он его проводник. Энтузиаст привязан к своему двойнику. Амур ведет энтузиаста по пути божественного познания; посредством себя он представляет энтузиасту две формы божественной красоты. Одна «лучом истины» проникает в ум энтузиаста, а другая «лучом блага» согревает его страсть; свет истины входит в энтузиаста через «дверь силы интеллектуальной», свет доброты — через «дверь силы стремления сердца»[337].
Благодаря божественному познанию энтузиаст возвышается и из «человека низменного и обыкновенного» становится «редким и героическим». Так он переходит границу мира чувственного и «начинает жить интеллектуально; он живет жизнью богов, питаясь амброзией и опьяняясь нектаром»[338].
Таким образом, как показывает в своей моральной философии Бруно, нравственная жизнь человека представляет собой постоянное усилие по духовному самовозвышению, и ответственность за инициативу этого усилия лежит на самом человеке.
Ни одно произведение в истории политической мысли не вызывало столько противоречивых суждений, как «Государь» (1513, соч. 1532) итальянского политического мыслителя, историка и государственного деятеля Никколо Макиавелли (1469–1527)[339]. «Государь» представляет собой наставление умудренного опытом и знаниями политика правителю — монарху, перед которым стоит задача упрочения своей власти и процветания государства. Это — главная цель государя, и достижению ее он должен посвятить себя, не взирая ни на что. С именем Макиавелли связывается мáксима: «цель оправдывает средства». Согласно ей ради достижения высокой цели допустимы самые неблаговидные действия. Так, Макиавелли с восхищением описывает политику Франческо Сфорца, герцога Миланского, который с помощью хитрости, коварства и напора смог разбить или рассеять врагов, завоевать любовь народа (внушив ему страх) и укрепить доставшуюся ему власть. «Великий замысел и высокая цель» были оправданием всех его действий[340]. «Страсть к завоеванию» — естественна для правителей, и никогда нельзя осуждать тех из них, кто, трезво учитывая свои возможности, претворяет ее в успешную политику, направленную на процветание государства и на благо народа[341].
«Государь» — неявно полемическое сочинение. Формулируя наставления правителю, Макиавелли вступает в очевидную, хотя прямо и не заявляемую полемику с классическими представлениями об этике правителей, выраженной, например Цицероном в трактате «Об обязанностях» или Сенекой в «Нравственных письмах к Луцилию». Макиавелли, как и классические писатели, говорит, что государь должен стремиться к великим деяниям, которые принесут ему честь, славу и добрую память потомков, что он должен быть доблестным и способным мужественно противостоять натиску судьбы. Однако ничего этого государь не добьется, слепо следуя прописным добродетелям, т. е. будучи честным, мягкосердечным, милостивым, искренним и благочестивым, поскольку описываемые философами добродетели не всегда ведут к славе и величию. Государю надлежит выглядеть добродетельным и «быть таковым в самом деле, но внутренне надо сохранять готовность проявить и противоположные качества, если это окажется необходимым»[342]. Государю не следует принимать во внимание обычные мнения людей о том, что есть добродетель и порок. Главное для него — сохранение государства, и ради этого «он часто вынужден идти против своего слова, против милосердия, доброты и благочестия»[343].
Макиавелли, таким образом, устанавливает принципиальное различие между, с одной стороны, моралью межчеловеческих отношений, в которых более всего ценится уважение к благу конкретного человека, или личной моралью, в которой главное — спасение души, и, с другой стороны, политической моралью, в которой главное — благо и процветание государства. Ценности, провозглашаемые в разных системах морали, несопоставимы. В политической Морали человек действует от имени государства и ради него. Правитель олицетворяет власть и государство. Самоотверженность, ожидаемая от обычных людей, как правило не приемлема в случае с государем, поскольку его личная самоотверженность может на деле означать крах власти и падение государства.
Политическая этика Макиавелли реалистична. Это этика сущего, а не должного. Она не допускает жертвования действительным ради идеального. Исповедующий добро должен понимать, что следовать добру неправильно во всех случаях жизни, тем более в отношениях с теми, кто чужд добру, а таких людей множество. Хотя человечность выражается в том, что государь следует законам, в том числе в отношении с врагом, ему следует учитывать, что многие люди не понимают языка закона, и с ними нужно говорить на зверином языке силы. Поэтому государю надо освоить некоторые звериные повадки, а лучше всего — повадки льва и лисы: будучи сродни льву, он сможет противостоять враждебной силе, а будучи сродни лисе, он сможет избежать капканов хитрости и коварства[344].
Государю не следует опасаться обвинений в жестокости, и он должен понимать, что подданные, подчиняющиеся из страха, надежнее тех, что подчиняются из любви. Как поясняет Макиавелли, «государей любят по собственному усмотрению, а боятся — по усмотрению государей, поэтому мудрому правителю лучше рассчитывать на то, что зависит от него, а не от кого-то другого»[345]. К тому же, жестокость должна преследовать строго определенные и ясные цели, люди должны понимать, что государь прибегает к жестокости не из своенравия, а ради блага государства. В жестокости не следует упорствовать, и если пришлось к ней прибегнуть, надо применять ее разом, так, чтобы жестокость всегда шла на убыль.
Однако, внушая страх, следует избегать ненависти и презрения подданных. Презрение в государе вызывают непостоянство, легкомыслие, изнеженность, малодушие, нерешительность. И, наоборот, великодушие, бесстрашие, основательность и твердость внушают почтение. Чтобы избежать ненависти, следует возлагать дела, неугодные подданным, на других, а угодные — исполнять самому.
Государю следует делать все, чтобы вызывать почитание и внушать величие: Этому способствуют военные успехи и предприятия (в особенности необычайные) в защиту религии, значительные государственные решения и определенность в политике — в отношениях с союзниками и противниками, а также покровительство одаренным людям в ремеслах и искусствах и в усилиях кого бы то ни было, пекущегося о процветании государства.
Принимав во внимание, что в мире правят судьба и Бог, государь должен понимать, что очень многое зависит от него самого и что судьба всесильна только там, «где препятствием ей не служит доблесть»[346]. Доблесть (лат. virtu) и есть главная добродетель (лат. virtus) государя, и он должен проявлять ее во всех своих деяниях, приспосабливаясь к «особенностям времени» и прибегая к средствам, наиболее уместным для достижения поставленных целей.
Макиавелли неверно истолковывать как имморалиста и защитника государственного произвола. Формулируя правила политического успеха, он вместе с тем устанавливает моральные рамки политической деятельности. Он ясно показывает, что действительно успешной может быть политика, учитывающая определенные нравственные ограничения. Это — особого рода ограничения: их единственное назначение подчинить волю государя благополучию и могуществу государства и сделать так, чтобы он стремился не к собственному, а к общему благу и заботился не о своих наследниках, а об общей родине[347]. Однако постоянно указывая на эти ограничения политической деятельности, Макиавелли в конечном счете апеллирует к мудрости и благородству самого государя, поскольку нет никакой другой силы;, которая могла бы остановить лихого и недальновидного правителя.
Нет оснований считать, что Макиавелли сводит мораль к политике. Однако иначе как в соотнесении с политикой мораль его не интересует. Признавая существование морали обычных людей, хотя бы потому, что только о ней и говорили философы, — Макиавелли настойчиво показывает, что это не та мораль, которой должен руководствоваться правитель. В политике необходим иной стандарт добродетели и порока. Такова его позиция, выраженная в «Государе».
Однако в другом своем произведении, «Рассуждении о первой декаде Тита Ливия» (1513–1517, соч. 1531), Макиавелли, говоря о возникновении морали вообще, по существу связывает ее с потребностями политического развития общества. Представления о «хорошем и добром в отличие от дурного и злого», как он показывает, родились из необходимости определить поведение людей в их отношении к своим вожакам, которые постепенно избирались из среды людей за свою силу и храбрость. Благодарность и почтение к вожакам стали считаться добром, неблагодарность — злом. Впоследствии для закрепления этих представлений были созданы законы, и возникло понятие справедливости[348].
Иными словами, мораль интерпретируется им как один из механизмов государства. По мнению М.А. Юсима, государство и мораль в концепции Макиавелли однопорядковы, и «исторически и логически государство и мораль имеют общее происхождение»[349]. С этим, принимая во внимание как описание Макиавелли происхождения морали и государства, так и его указание на то, что благодаря государством установленным законам в народе поддерживаются добрые нравы, можно было бы согласиться, — если бы не определение Макиавелли добра и зла через отношение к политическому авторитету. Впрочем, взгляды Макиавелли на этот счет нельзя признать совершенно ясными. И в «Государе», и в «Рассуждении» он неоднократно указывает на народную нравственность как фактор государственного устройства по определенному типу, как источник крепости и благополучия государства[350].
Так же, говоря об историческом возникновении законов, он указывает, что они, как правило, были результатом творчества отдельных выдающихся и мудрых личностей (таких как Моисей, Ликург или Нума), которые с целью поддержать собственные начинания прибегали к авторитету богов. Говоря о важности религии, Макиавелли и значение религии сводит к ее роли в жизни народа и государства. Страх перед Богом и соблюдение культа являются «причиной величия государств»[351].
Макиавелли очень невысокого мнения об изначальной моральности людей: «О людях в целом можно сказать, что они неблагодарны и непостоянны, склонны к лицемерию и обману, что их отпугивает опасность и влечет нажива»[352]. Люди «склонны скорее ко злу, нежели к добру»[353]. Как голод и нужда делает людей изобретательными, так добрыми их делают только старинные обычаи и законы. Поскольку же обычаи постепенно забываются, именно законы способны обеспечивать порядок в народе.
Таким образом, говоря о том, что мораль вместе с законами призвана ограничивать самоволие людей, дисциплинировать их и понуждать к порядку, направленному на благо государства, Макиавелли не только показывает социальную обусловленность моральных понятий и их служебную роль по отношению к обществу и государству, но и в целом признает сугубо социальную картину морали, в которой нет места какому-либо трансцендентному началу.
Макиавелли нигде не говорит о сосуществовании различных систем морали. Политическую мораль он всего лишь противопоставляет морали обычных людей, а, по сути дела, христианской морали. Однако косвенно он постулирует возможность различных нравственных систем — различных как по своему содержанию, т. е. по составу ценностей и установлений, так и по способам мышления. И эту часть его учения можно признать наиболее перспективной в этико-философском отношении.
Этические взгляды Мартина Лютера (Martin Luther, 1483–1546) неотделимы от его деятельности, направленной на реформирование Церкви и возрождение подлинной христианской веры. Лютер — один из наиболее выдающихся религиозных деятелей и проповедников в истории христианского мира со времен первых апостолов. Но он одновременно один из провозвестников и творцов Модерна — Нового времени, эпохи господства разума[354]. И его учение содержит в себе не просто наставление в благочестии и житейской мудрости, а своеобразную этическую теорию, в которой наряду с переосмыслением традиционных для христианской мысли вопросов о соотношении человеческого произволения и благодати, человеческого и божественного законов, добродетели и счастья и т. д. задается перспектива развития философской этики, ведущая через века к практической философии И. Канта.
Этические воззрения Лютера с наибольшей полнотой и одновременно лаконичностью были выражены в серии посланий — небольших трактатов, написанных на рубеже и в начале 1520-х годов, а также в обширном сочинении «О рабстве воли» (1524).
В трактате «О свободе христианина» (1520)[355], который был направлен с сопроводительном письмом Папе Льву X, Лютер формулирует свое понимание природы человека и возможности его свободы. Вопрос о свободе человека двусмыслен и не имеет однозначного решения. Уточняя постановку этого вопроса, Лютер раскрывает его в антиномии, согласно которой христианин (а Лютер говорит именно о христианине) одновременно является свободным господином над всем и покорным слугою всему; он никому не подчиняется и подчиняется всем[356].
Продолжая платонически-христианскую традицию дуалистического понимания человека, весьма распространенную и в схоластике, Лютер указывает, что такая двойная определенность христианина обусловлена двойственностью его природы. Он одновременно духовен и телесен. Как духовный он есть новый и внутренний человек; как телесный — ветхий и внешний. Духовный, внутренний человек — свободен; телесный, внешний человек — зависим.
Развернутые характеристики внутреннего и внешнего человека у Лютера на самом деле богаче. Внутренний человек совершенно независим от внешнего человека. Для души христианина ничего не значит, в благополучии находится тело или страдает, вовлечено ли оно в церковную и религиозно-обрядовую жизнь или нет. Ведь лицемер или ханжа из тщеславия или корысти может вести внешне совершенно праведную жизнь. Единственное, что определяет благо души, т. е. ее спасение, — это жизнь по проповеди Христовой, по Слову Божию. Поэтому главной заботой внутреннего человека должно быть обретение веры в Христа. Имеющий веру уже ни в чем не нуждается, поскольку вера делает его и праведным, и блаженным, и обладающим бесконечным богатством.
Выделяя в Священном Писании заповеди и обетования, Лютер подчеркивал, что Заповеди даны для того, чтобы человек осознал свою духовную немощь и неспособность к добру; это поможет ему обратиться к вере. Верить в Слово Божие значит считать его истинным, праведным и справедливым и тем самым вверять себя Богу целиком. Вера сама по себе наполняет душу милостью, свободой и блаженством; душа через веру сочетается браком с Иисусом[357]. Поэтому внутренний человек не нуждается ни в каком законе и ни в каких добрых делах — его праведность и спасение обусловлены самой его верой.
Это учение о значении веры было существенным не только и не столько для этических воззрений Лютера, но и в значительно большей степени для догматики лютеранства, по сути дела целиком выстроенной на основе знаменитого лютеровского принципа sola fide — только верой: только вера ведет к спасению. Не Римская Церковь и Папа, ни священники и не церковные обряды обеспечивают, согласно Лютеру, отношение человека к Богу, но исключительно искренне и сознательно принятая человеком вера.
Внутренним человеком не исчерпывается природа человека, которая также телесна, пребывает в земной жизни и в отношениях с другими людьми. Это налагает на человека особые обязательства: «Тут уж нельзя праздно болтаться, но воистину до́лжно тело подвергать посту, бдению, работе и воспитывать его в воздержании…»[358], — и исполнять их следует не в надежде на обретение праведности, но только ради самой по себе душевной чистоты, «просто из одной свободной любви, дабы угодить Богу»[359]. В этом посвящении себя Богу, т. е. полнейшем бескорыстии, проявляется действительная свобода человека.
Как обладатель телесной природы человек нуждается в заповедях и законе — ими, говорит Лютер, пугаются грешники, благодаря им пробуждается раскаяние и становится возможным обращение. Но лишь обетование милости обращает человека к вере.
Лютер таким образом задает новую парадигму человеческого поведения и его оценки: дела и поступки человека оцениваются не по тому, к каким целям они устремлены и к каким результатам они приводят, а по тому, чем они вдохновлены и кто их совершает. «Никогда добро и праведное дело не создадут доброго и праведного человека, но добрый и праведный человек исполнит доброе и праведное дело»[360]. Не добрые дела обусловливает праведность человека, а вера. Благодаря вере человек обретает праведность и оказывается способным творить подлинно добрые дела.
Лютер делит дела человеческие на два вида — на те, которые человек совершает по отношению к собственному телу, и на те «более важные дела», которые он совершает по отношению к другим людям. Человек живет с другими людьми, и он должен что-то делать, чтобы «с ними общаться и созидать»[361]. Отношения христианина с другими людьми должны строиться так, говорит Лютер, ссылаясь на различные высказывания ап. Павла и разъясняя их, чтобы все, что он ни делал, было полезным другим, о себе же он не должен думать, ибо его вера есть залог его блаженства.
Перенеся критерий оценки поступков в сердце человека, Лютер по-новому поставил вопрос об отношении христианина к человеческим установлениям — традициям и обрядам. Само по себе формальное исполнение обряда не может быть основанием для одобрения поступка. Наоборот, в действительно добрых поступках, т. е. поступках, направленных на служение другим людям и выражающих любовь и заботу о них, оправдываются человеческие установления, какими бы они ни были. И тогда их исполнение становится свободным — свободным от корысти любого сорта[362].
Эту идею Лютер развивает, разъясняя своим сторонникам, как следует проповедовать Евангелие среди приверженцев католической церкви: прежде всего с уважением к их традициям и привычкам, понимая свою проповедь не как наставление, а как любовное служение. Это отношение к идейным противникам необходимо сохранять при любых обстоятельствах, даже в условиях активного политического противостояния.
Когда во второй половине 1521 г. реформационное движение в Виттенберге приняло радикальные формы и вылилось в ряд насильственных актов, направленных на упразднение католицизма, Лютер выступил против насилия. В знаменитом «Открытом увещевании ко всем христианам воздержаться от смуты и мятежа» (написанном в декабре 1521 г. и месяц спустя опубликованном) Лютер по сути дела впервые переложил христианское учение о непротивлении злу силой на язык политической борьбы.
Призывая к ненасилию в политической борьбе с Папой и его приверженцами на местах, Лютер уповает на то, что Бог сам накажет нечестивцев. Христиане же могут внести свой вклад в это дело, идейно противостоя папистам. Обращение к силе и тем более мятежи приносят больше вреда невиновным, чем виновным, и лишь умножают зло. Наоборот, если «действовать при помощи света правды» и всячески распространять Евангелие, вести агитацию против предписаний и институтов папской Церкви, не давать денег «на буллы, свечи, колокола, иконы, церкви» и активно утверждать христианскую жизнь верой и любовью, тогда папский престол будет сокрушен без всяких усилий[363].
Однако удерживая от мятежа простых христиан — бюргеров и крестьян, Лютер указывал, что князья, олицетворяющие законную власть, могут противостоять мечом злодеяниям Римской Церкви, и это входит в их обязанность[364].
Лютер таким образом соединяет в своей стратегии антипапистской борьбы два не равных по значению принципа. Предпочтительной является ненасильственная борьба, и долг всех христиан следовать в этом примеру Христа, противодействуя существующим порядкам. Однако в случае прямых злодеяний противнику следует противопоставить силу. Но это должна быть организованная и справедливая сила законной власти, которая только и вправе решать вопрос о допустимости и оправданности применения силы.
Следует учесть, что, говоря о свободе, Лютер имеет в виду определенного рода независимость — независимость от плотского и мирского. Только в боговдохновенности и богообращенности обнаруживается действительная свобода человека. Такое понимание свободы Лютер проводит в остро полемическом трактате «О рабстве воли», направленном против «Диатрибы о свободе воле» немецкого гуманиста Эразма Роттердамского (1466–1536). Как видно из названия лютеровского трактата, он отрицает свободу воли. Отрицает решительно и со страстью. И, наоборот, утверждение свободы воли человека, по мнению Лютера, сродни богоборчеству.
Согласно Эразму, стремившемуся к обоснованию возможности свободы воли через тексты Священного Писания, сам факт предписания, идущего от Бога и выраженного в Законе и заповедях, предполагает свободу воли: предписания бессмысленны, если человек потенциально не способен их исполнить. Предписаниями подразумевается, что человек несет ответственность за творимое им зло[365]. Свобода человека невозможна без Божьей благодати, но и обретший благодать человек должен быть способным осуществить ее. Следуя за Августином, Эразм, подчеркивал, что человеческая воля как бы сотрудничает с благодатью Бога[366].
Отрицая свободу воли, Лютер изменяет и сам подход к рассуждению, наполняя понятие свободы особым религиозно-ценностным содержанием. Свобода — это качество Бога; в одном месте Лютер даже говорит: свободная воля — это просто имя Бога[367]. Свобода — это благо. Всякое благо — от Бога. Значит, человек не может быть свободным иначе, как от Бога, и сам по себе свободой воли не обладает. Воля человека переменчива, но переменчивость не следует называть свободой.
Лютер приводит различные аргументы против свободы воли. Некоторые из них являются сугубо конфессиональными. Например, нигде в Священном Писании не говорится о свободе воли; никто не обращается молитвенно к свободе воли, не постится для нее и не приносит ей дары и жертвы — все это делается лишь во имя Бога. Учения о свободе воли, как утверждает Эразм, существовали задолго до того, как явился Христос, а это свидетельствует о том, что они не могут быть истинными. Наконец, коль скоро сам Эразм признает определяющее значение благодати, ни о какой свободе воли человека говорить не приходится. У человека без сомнения есть воля и есть стремления, однако к добру или злу он устремляется не вследствие своего решения, а потому, что его направляет либо Бог, либо сатана.
Против учения Эразма Лютер выдвигает и философские аргументы, имеющие существенное значение для этики. В полемике с Эразмом Лютер повторяет свою идею о том, что заповеди даны человеку для уяснения им своей греховности. Опираясь на слова Павла о познании греха через закон (Рим., 3:20), он подчеркивает: «Слова Закона не для того сказаны, чтобы утвердить силы воления, но для того, чтобы просветить слепой разум, дабы он увидел, что его собственный свет — ничто и воление его не имеет силы»[368]. Затем, Лютер упрекает Эразма в том, что он, подобно многим, смешивает суждения, высказываемые в повелительном и изъявительном наклонении, т. е. императивные и описательные. Из предписания не следует никаких описаний. Предписания ошибочно трактовать как описания[369]. Далее, само по себе сослагательное наклонение в суждении, касающемся человеческого поведения, не обязательно указывает на допущение свободы воли, как стремился показать на многочисленных примерах из Библии Эразм. Слова «если хочешь», «если кто-то хочет», «если ты захочешь» указывают скорее не на возможность свободы выбора, а на желание, причем нереализуемое желание, как, например, в высказывании: «Если ты, Скот, хочешь превзойти Цицерона, то тебе нужна не хитрость, а красноречие»[370]. Более того, Лютер усиливает свой критический аргумент указанием на то, что сослагательное наклонение обозначает обусловленность человеческого намерения и человеческой судьбы Божьим промыслом, прямо перетолковывая выражение «если хочешь» таким образом, что субъектом желания оказывается именно Бог, а человеку надо быть таким, в отношении какого у Бога может возникнуть такое желание. Этим толкованием Лютер намерен еще раз показать, что «мы ничего не можем», а «если мы делаем что-то, то это совершает в нас Бог»[371]. В связи с этим Лютер в видоизмененном виде воспроизводит антиномию свободы: человек ни на что не способен и способен на все — он ни на что не способен сам по себе, и он способен на все как осененный Божьей благодатью[372].
Таким образом, Лютер, выходя за рамки антитезы детерминизма и индетерминизма, доводит постановку проблемы свободы воли до ее предельной глубины и представляет ее как проблему отношения человека и Бога. Лютер отрицает возможность свободы человека во имя возможности всеведения Бога[373]. Вместе с тем, постулирование предзаданности человеческих решений и действий Священным писанием (либо — в безблагодатности — тьмою) имело значительный этико-философский смысл: настаивая на подотчетности человека трансцендентному авторитету (божественному или сатанинскому), Лютер утверждал его независимость от каких-либо земных факторов. Отрицание свободы воли парадоксальным образом оборачивалось утверждением личностной автономии.
Хотя Лютер и прибегает к философским аргументам, вся его аргументация насыщена религиозно-доктринальным пафосом. Включившись в философско-теологический диспут, Лютер последовательно решает приоритетные для себя задачи обеспечения религиозно-морального учения: в конечном счете ему надо показать, что вся программа человеческого поведения задана Священным писанием, человек должен полностью посвятить себя учению Христа и твердо следовать ему в своей мирской жизни. Этим было обусловлено заявление Лютера, подытожившее его речь в апреле 1521 г. в рейхстаге в Вормсе, где, вызванный для разъяснения своей позиции, он публично провозгласил доктрину лютеранства: «На том стою и не могу иначе». Это выражение стало крылатым.
Хотя в философском отношении Эразм и Лютер были достойными противниками, по своей жизненной позиции они были разными: Эразм в первую очередь был мыслителем, Лютер — христианским проповедником, идеологом реформации и политиком.
Значение учения Лютера для этики обобщенно можно выразить в следующих положениях. Во-первых, он выстроил теорию поведения и воления в полном соответствии с принятой им картиной мира и органично соответствующей ей нормативной программой, а именно, христианской картиной мира и христианским жизнеучением. Во-вторых, требуя полной приверженности человека (христианина) евангельскому учению, Лютер утверждал автономию личности в мирских делах. В-третьих, на человека возлагалась обязанность осуществить свое предназначение христианина в миру, претворяя высокие нравственные принципы в своей каждодневной деятельности, в отношениях с людьми и в общественной жизни.
Французский философ Рене Декарт (René Descartes, латинизированное имя — Картезий, 1596–1650) по праву считается основателем философии Нового времени. Радикальный реформатор научной методологии, он заложил краеугольные камни рационализма и продемонстрировал безграничные возможности суверенного разума. Его новаторство в области методологии оказало большее влияние на развитие моральной философии, чем его философия морали, далеко идущие замыслы по поводу которой Декарту не удалось реализовать.
Среди его важнейших философских сочинений следует назвать «Рассуждение о методе» (1637), «Размышления о первой философии» (1641), «Первоначала философии» (1644), «Страсти души» (1649). Во всех этих произведениях есть замечания, непосредственно касающиеся проблем морали или близкие им. Этические идеи высказываются Декартом также в письмах к принцессе Елизавете. Все эти произведения, как и часть писем к Елизавете, опубликованы в последнем русском издании сочинений Декарта[374].
В морали, как и в теоретическом познании, Декарт рекомендует исходить не из опыта, а из непосредственной достоверности, открывающейся человеку благодаря естественному свету разума. Человек изначально обладает свободой, и от его решения зависит, будет ли он ориентироваться на кажущееся истинным или на истину, будет ли опираться на чужое мнение и веру или на достоверности собственного ума. Главное в познании это преодолеть сомнения и опереться на несомненное. Единственное, в чем человек не может сомневаться, так это в факте своего собственного мышления. На этом основан знаменитый принцип Декарта — Cogito ergo sum (Мыслю, следовательно существую). Это положение, согласно Декарту, является «первичным и достовернейшим из всех, какие могут представиться кому-либо в ходе философствования»[375]. Источник самосознания находится, по Декарту, в мышлении, поскольку нигде, кроме мышления, человек не удостоверяет самого себя. Собственное мышление не подлежит сомнению.
Но начать решать, что же несомненно, человек может благодаря свободе воле. Иными словами, свобода воли предшествует cogito. Более того, поскольку и идея Бога постигается человеком, то и в своем познании Бога человек оказывается зависящим от своей способности произволения. Другое дело, что человек, не обретает подлинной свободы, не будучи просветленным знанием Бога, не осознавая собственную свободу воли как дар Бога. Но тем не менее, субъективно человек начинает с самого себя. Эта модальность самоопределения является ключевой для самосознания человека.
Как в познании человек начинает с осознания себя, своей способности к познанию, так и в морали человек начинает свой путь с установления первичных правил. Для Декарта здесь важно было показать, что нравственные принципы человека являются результатом не воспитания, не подражания и приспособления. Человек сам формулирует их на основе изучения других людей и самого себя. Может показаться, что стремление Декарта показать, что мораль человека — это результат лишь его интеллектуальной усидчивости и внутренней верности принятым взглядам, отвлекло внимание философа от проблемы возможных объективных оснований морали, от понимания морали более, чем личной добродетели, тем более такой, в которой пруденциальное содержание оказывается чуть ли не центральным. Однако такое впечатление не соответствует существу философии Декарта, мыслившего человека как суверенного в мире людей и вещей и в самой возможности своего существования в этом мире полностью предопределенного Богом. Истинное познание и правильные решения обеспечиваются тем, что способность познания и воления подарены человеку Богом. Но чтобы они могли правильно работать, человек должен своим собственным усилием освободить себя от сомнений и иллюзий эмпирически данного мира.
Место этики в философии как системе знания вообще Декарт определяет в предисловии к «Первоначалам философии». В общем, он воспроизводит стоическую модель системы наук. Первую часть философии составляет метафизика, которая исследует начала познания. Вторую часть — физика, исследующая устройство вселенной и природу материи в ее различных проявлениях. Третью часть составляют частные науки. Среди них наряду с медициной и механикой Декарт помещает и этику — как «высочайшую и совершеннейшую науку, которая предполагает полное знание других наук и является последней ступенью к высшей мудрости»[376]. Этика полагается Декартом именно как наука, и, как всякие науки, она основывается на методе дедукции — универсальном методе научного познания.
Как и стоики, Декарт уподобляет систему философского знания дереву, корни которого — метафизика, ствол — физика, а прочие науки, включая этику, — ветви. И отталкиваясь от этого образа, Декарт добавляет, что как плоды собирают не с корней и не со ствола дерева, а с ветвей, так и «особая полезность философии зависит от тех ее частей, которые могут быть изучены под конец»[377]. Эту схему знаний Декарт предваряет важным замечанием относительно порядка постижения наук. Прежде, чем приступать к логике, а затем к метафизике, необходимо «составить себе правила морали, достаточные для руководства в житейских делах», поскольку главной заботой человека должна быть «правильная жизнь»[378]. Это — «несовершенная этика», или первая этика. Декарт, как было сказано, так и не дошел до этики как «высочайшей и совершеннейшей науки», но «несовершенную этику» он детально изложил в «Рассуждении о методе», а кратко — в письме к Елизавете от 4 августа 1645 г.
В качестве предварительной, или несовершенной этики Декарт приводит «три или четыре максимы»[379], которые он в свое время составил для себя и которым следует в жизни. Первое правило следующее: «Повиноваться законам и обычаям моей страны, неотступно придерживаясь религии, в которой, по милости божией, я был воспитан с детства, и руководствуясь во всем остальном наиболее умеренными и чуждыми крайностей мнениями, сообща выработанными самыми благоразумными людьми, в кругу которых мне предстояло жить»[380]. В этой максиме и в последующем комментарии утверждаются принципы лояльности (т. е. приверженности мнениям и традициям окружения), умеренности и благоразумия; при этом Декарт предполагает, что бытующие нравы изменчивы и, соответственно, оценки относительны.
Вторая максима Декарта заключается в том, чтобы сохранять неизменную твердость и решительность в своих действиях, следуя «даже самым сомнительным мнениям», раз они приняты мной как правильные[381]. Эта максима также скорее пруденциальна, т. е. отражает принцип благоразумия, нежели моральна. Твердость и решительность востребуются с целью избежать колебаний и непоследовательности при принятии и осуществлении решений.
Третья максима гласит, что следует «всегда стремиться побеждать скорее себя, чем судьбу, изменять свои желания, а не порядок мира и вообще привыкнуть к мысли, что в полной нашей власти находятся только наши мысли»[382].
«В завершение этой морали», как говорит Декарт, он «решил рассмотреть различные занятия людей в этой жизни, чтобы постараться выбрать лучшее из них»[383]. Принимая во внимание замечание Декарта о «трех или четырех максимах», признаем последнее в качестве четвертой максимы, хотя очевидно, что она возвращает нас к первой максиме.
Как и в первых двух максимах, в двух последних принцип благоразумия доминирует: человек должен знать свои возможности, понимать их ограниченность и не желать большего, чем может быть ему доступно согласно природе, и учиться на опыте других.
Эти максимы Декарт выработал для себя в качестве житейского фундамента для последовательного и расширяющегося познания, чтобы ничто в этой жизни не могло отвлечь его от приумножения знаний и открытия все новых истин. Важно отметить, что, во-первых, этими максимами Декарт дополнил сформулированные прежде четыре правила мышления, а, во-вторых, эти максимы были поставлены им рядом с «правилами религии».
В письме к Елизавете, написанном восемь лет спустя, Декарт, хотя и ссылается на «Рассуждение о методе», формулирует эти максимы несколько иначе. Изменению подверглась в особенности первая максима: в ней теперь указывается, что следует не присматриваться к решениям и поступкам других людей, а, насколько это возможно, «пользоваться своим умом с целью познать, как он [человек] должен или не должен поступать при всех без исключения жизненных обстоятельствах»[384]. В этой версии первая максима морали близка первому методическому правилу, сформулированному в «Рассуждении»: «Никогда не принимать за истинное ничего, что я не признавал бы таковым с очевидностью»[385]. Вторая максима уточняется таким образом, что приверженность разуму обосновывается необходимостью противостоять страстям и вожделениям. В этом стоически настроенный Декарт усматривал действительное проявление добродетели. Третья максима состоит в том, что следует понимать пределы своей власти и не устремлять свои желания за пределы того, на что распространяется наша компетенция. Добродетель таким образом проясняется как «привычка души» не желать благ, получение которых от нас не зависит, и всегда поступать по совести. Эти правила не предохраняют от ошибок вообще; но во всяком случае они предотвращают ошибки, вину за которые нам следовало бы взять на себя[386]. Эти правила обеспечивают приверженность человека добродетели и, стало быть, наивысшее благополучие, которое и заключается в сознании исполненной добродетели.
Эту мысль Декарт подтверждает и в трактате «Страсти души»: «Чтобы наша душа была удовлетворена, она должна лишь неуклонно следовать стезей добродетели»[387]. В чем заключается стезя добродетели? — В том, что человек все делает по совести или, что то же, делает лишь то, что считает наилучшим.
Декарт, таким образом, настаивая на необходимости подчинения страстей разуму, полагает и начало морали в интуиции — интеллектуальной интуиции. С ее помощью человек с очевидностью постигает добро и зло, наблюдая за поступками других людей, оценивая эти поступки сообразно тому благу и злу, которое они приносят ему самому или другим людям, и практикуя в отношениях с другими то, чего желал бы от других людей.
В чем же заключается добро и зло и каково ценностное и императивное содержание того, что постигается интуицией в сфере морали, Декарт не раскрывает. Он вообще не затрагивает этих вопросов и не обращается к специфическим проблемам моральной философии. Это следует констатировать, чтобы предостеречь от возможных морально-философских экспликаций его учения о методе и учения о природе человека.
Декарт, как было отмечено, не подошел к совершенной этике, необходимость которой была им подтверждена в предисловии к «Первоначалам философии». Однако в этом трактате содержатся суждения, позволяющие предположить, чему должна была быть посвящена высшая этика. Ключ к этому находим в § 37, в котором утверждается, что высшее совершенство человека проявляется в свободе действий или волений[388]. Сама по себе свобода — прекрасна. Однако она может вести к поступкам, которые заслуживают либо похвалы, либо порицания. Значит, проявление свободы в поступках амбивалентно. Совершенство свободы воли предопределено Богом, благодаря которому человек и обладает этой способностью. Свободно определяясь в отношении добра, человек обнаруживает свое высшее предназначение; выбирая зло — свою низшую, т. е. страстную природу. «Диалектика божественного и человеческого» (говоря словами Н.А. Бердяева) могла бы составить содержание совершенной этики Декарта.
Нидерландский философ-пантеист Бенедикт (Барух) Спиноза (Spinoza, d’Espinoza, 1632–1677), по сути осуществил картезианский этический проект, заложив основы развернутой этики совершенства. Еврей по происхождению, Спиноза получил образование в раввинской школе, где подавал исключительные надежды как будущий ученый-талмудист. Однако разочаровавшись в иудейской мудрости, он обратился к естественным наукам, вошел, крестившись, в христианские кружки, объединявшие свободомыслящих интеллектуалов Амстердама; здесь он познакомился с философией Декарта, а также Н. Мальбранша и Т. Гоббса. Большое влияние на молодого Спинозу оказал Дж. Бруно; в частности, под влиянием Бруно складывается мистический пантеизм Спинозы[389].
Главные произведения Спинозы — «Трактат об усовершенствовании разума» (1661), «Основы философии Декарта» (1663), «Богословско-политический трактат» (1670), «Политический трактат» (1677), «Этика» (1677) над которой Спиноза работал с 1663 по 1675 гг. Важное значение для понимания наследия Спинозы имеет обширная переписка[390]. Эти произведения, за исключением трактата о декартовской философии, были опубликованы либо под псевдонимом, либо посмертно. Проклятый в молодости еврейской общиной, вызывавший недовольство у христианских ортодоксов, Спиноза в течение столетия после своей смерти был предметом сначала яростных нападок, а затем забвения. И лишь благодаря немецким просветителям XVIII в. его имя заняло подобающее место в истории мысли.
«Этика» Спинозы представляет собой самое оригинальное в истории философии произведение с таким названием. Во-первых, она построена по «геометрическому методу», и все ее содержание распределено по определениям, аксиомам, теоремам, леммам, доказательствам, короллариям (следствиям) и схолиям (пояснениям). Все эти мыслительные формы строго иерархизированы: теоремы формулируются на основе определений и аксиом, они доказываются: в доказательствах есть ссылки на теоремы, доказанные ранее; теоремы имеют следствия. Некоторые части трактата (а их всего пять) заключаются разъясняющими определениями или прибавлениями, и это нарушает строгость избранного Спинозой метода изложения. Однако содержательный анализ доказательств обнаруживает декоративность примененной формы: не говоря о том, что доказательства недоказательны, в свои рассуждения Спиноза нередко привносит интуиции, прежде не упоминавшиеся и не прояснявшиеся.
Во-вторых, «Этика» Спинозы охватывает не только этику в обычном ее понимании, но почти всю его философию. Подлинно философская новационность выразилась не в методе изложения, а в переосмыслении философской проблематики. Философия может быть представлена как этика, если этика понимается как наука об обретении человеком совершенства, а совершенство мыслится как соединение человека с первоосновой бытия. Это мы и имеем у Спинозы: отождествив Бога с природой, он с помощью геометрического способа изложения вывел из идеи Бога все содержание человеческого познания. Последнее должно быть направлено на познание природы, или Бога — через познание человеком собственных телесных и душевных сил. Поэтому учение о Боге является для Спинозы введением в учение о душе и свободе. Подлинная же свобода выражается в интеллектуальной любви к Богу (amor Dei intellectual)[391].
Так что «Этика» Спинозы, по справедливой характеристике М. Шелера, это «не учение о нормах человеческого поведения, жизни и волеизъявления, а „техника очищения духа и сердца для познания Бога“ […] — это книга для спасения человека»[392]. Этика, по Спинозе, это практическая наука, призванная предоставить человеку средства, ведущие к исполнению фундаментального императива — будь свободным.
Эту философскую и методологическую установку Спинозы уже легко проследить в ранней работе — «Трактате об усовершенствовании разума», посвященном, как это видно по названию, выработке метода познания. Трактат начинается с прояснения вопроса о высшем благе. Спиноза не принимает расхожие представления о высшем благе, связывающие последнее с «богатством, славой и любострастием»: они недостоверны, поскольку не обеспечивают постоянной и высшей радости, с чем, собственно, и должно быть связано высшее благо. Цель человеческой жизни должна состоять в достижении высшего блага, а также в том, чтобы и другие люди имели возможность его достичь. Поэтому необходимо: а) стремиться к постижению природы, б) образовать и поддерживать сообщество, способствующее постижению людьми природы, в) разрабатывать моральную философию и теорию воспитания, г) развивать медицину для поддержания здоровья и д) использовать механику как средство облегчения жизни.
Однако все это возможно лишь при условии, что разум человека очищен (от ложных идей) и свободен для постижения истины. Лишь в стремлении и постижении истины возможно высшее человеческое совершенство, и Спиноза настаивает, что все науки должны быть направлены на эту вполне практическую цель[393]. Для ее реализации необходимы определенные условия. Проясняя эти условия, Спиноза формулирует, по примеру Декартовой «предварительной этики», «некоторые правила жизни», призванные отсечь все, что мешает достижению высшей цели. Необходимо, считает Спиноза, насколько это возможно, говорить и делать так, как принято вокруг; допускать наслаждения, лишь насколько они не вредят здоровью, а к материальным благам стремиться лишь для поддержания жизни. Обыденные представления о благе не обязательно отвергать напрочь; однако последние должны быть приняты лишь для обеспечения житейского благополучия, как средство существования в обществе и среди людей. Следование этим правилам создает условия для главного — для усовершенствования разума.
В «Этике» Спиноза развивает это свое представление. Прежде чем обратиться к высшей цели — познанию своей природы, человеку следует «принять правильный образ жизни или твердые начала для нее». Здесь в качестве основного правила Спиноза устанавливает уже не правила благоразумия, а собственно нравственное правило: на ненависть, гнев и презрение к себе отвечать любовью и великодушием; так поступает живущий по законам разума[394]. Тем самым Спиноза отходит от предполагаемого им прежде под влиянием Декарта разделения подготовительной и возвышенно-совершенной морали. Переход от первой ко второй постепенен. Чтобы быть готовым к этому, надо постоянно размышлять о том: а) как в разных случаях обиде противопоставлять великодушие, б) в чем польза и благо «взаимной дружбы и общего единения», в) как «присутствием духа и мужеством» противостоять страху, г) что в каждой вещи может быть предметом удовольствия с тем, чтобы определяться в своих поступках фундаментальными стремлениями[395]. Отсюда следует и то, что важнейшими добродетелями для жизни среди людей Спиноза считал мужество и великодушие[396].
Понятие фундаментального, или первичного стремления существенно для антропологии и этики Спинозы. Это — стремление к самосохранению[397]. Оно от природы заложено в каждом индивиде. Обращение к инстинкту самосохранения в качестве объяснительного принципа человеческого поведения было для Спинозы выражением его принципиального антителеологизма. Природа не имеет цели; природа есть причина самой себя (causa sui). Этот тезис знаменовал радикальный разрыв co средневековой схоластикой.
Инстинктом самосохранения определяется и понимание человеком добра и зла. Добро и зло не являются самостоятельными, объективными ценностями, эти представления — результат рефлексии человека относительно испытываемых телом и переживаемых душой внешних воздействий. В связи с этим следует отметить, что этика Спинозы носит натурфилософский (т. е. этическое учение совпадает с учением о природе), но не натуралистический характер. Стремление к самосохранению заложено в человеке от природы. Однако, оно не выполняет адаптивную функцию, оно не есть проявление сущего. Наоборот, его раскрытие есть результат самопознания и самоосвобождения, освоения индивидом своей сущности.
В «Этике» можно встретить различные высказывания о добре и зле, которые, взятые сами по себе, в отрыве от более широкого концептуального контекста, могут быть интерпретированы как раз в духе вышеприведенных расхожих представлений о высшем благе. Однако надо иметь в виду, что говоря об инстинкте самосохранения, которым предопределено понимание человеком добра и зла, или о том, что эти определения совпадают с определением «приятное, полезное» и «неприятное, вредное», Спиноза исходит из того, что человеческая природа представляет собой модус Природы, или Бога. В этом смысле человеческая природа потенциально божественна и естественна, надо лишь дать ей проявиться в своей изначальной определенности. Таким образом, ключевым является определение добра как «того, что составляет для нас… средство к тому, чтобы все более и более приближаться к предначертанному нами образцу человеческой природы», а зла как того, что препятствует этому[398]. Поэтому добро приятно и полезно. И только в соотнесении с этим следует понимать знаменательное высказывание Спинозы: «Мы стремимся к чему-либо, желаем чего-нибудь, чувствуем влечение и хотим не вследствие того, что считаем это добром, а наоборот, мы потому считаем что-либо добром, что стремимся к нему, желаем, чувствуем к нему влечение и хотим его»[399]. Спиноза говорит здесь о желании как выражении самой сущности человека, в природе которого укоренено стремление к самосохранению.
Соответственно, в соотнесении с высшим благом определяется и добродетель: поскольку «высшее благо для души есть познание Бога», то «высочайшая добродетель — познавать его»[400]. Добродетель предстает, таким образом, в качестве способности разума или выражения разума, и только как таковая она определяется Спинозой как действие и образ жизни, основанные на «стремлении к собственной пользе»[401].
В этом же контексте следует понимать различные замечания Спинозы, согласно которым добром является то, что ведет к согласию между людьми, к общественной жизни, к общему благу и т. д.[402], и которые, взятые сами по себе, могут быть ошибочно представлены в утилитаристском свете. В связи с этим Спиноза переосмысляет и сентенцию, известную под названием «золотое правило»: «Всякий, следующий добродетели, желает другим того же блага, к которому сам стремится, и тем больше, чем большего познания Бога достиг он»[403]. И это так, потому что «следующий добродетели», как мы знаем, это, по Спинозе, тот, который руководствуется разумом, тот, для кого благом является познание. В тезисе о том, что человек желает того другим людям и содействует тому в них, что полезно для него, не следует видеть разумно-эгоистическую установку. Ведь каждый человек в своей сущности выражает божественную природу; так что добродетельному, т. е. познавшему свою собственную сущность, достаточно в отношении с другими делать то, что он сам предпочитает: тем самым он будет содействовать и благу других. Наряду с названными выше великодушием и мужеством Спиноза выделяет добродетели благочестия и заботы об общем благе, а затем и щедрости, милосердия, стыда, скромности, — т. е. те, которые содействуют достижению и сохранению согласия между людьми.
На пути познания преодолевается рабство и обретается свобода. О каком рабстве говорит Спиноза? — О том, что человек — раб самого себя, о его бессилии в укрощении и ограничении своих аффектов, т. е. преходящих эмоциональных состояний, оказывающих воздействие на решения и поступки людей, независимо от их сознания. Аффекты возникают от внешних вещей и событий или от мимолетных внутренних состояний, и они способны отвернуть сознание от первичного и естественного стремления человека — стремления к самосохранению. Таким образом, рабство человека заключается в его неспособности управлять своими эмоциями и принимать решения в соответствии со своей природной склонностью и разумом.
Сравнивая раба и свободного, Спиноза так характеризует их: «Первый помимо воли делает то, чего совершенно не знает; второй следует только самому себе и делает только то, что он признает главнейшим в жизни и чего вследствие этого он всего более желает»[404]. Свободный руководствуется одним только разумом и потому следует своей природе. Чтобы принимать правильные решения, человек совершенствует свой разум и познает свою природу, а через нее и природу Бога.
Поэтому Спиноза отрицал свободу воли и свободу выбора. У человека не бывает ситуации выбора между двумя благами. Его выбор ограничен возможностью выбрать то, что предопределено ему природой, или предаться аффекту. Склониться к аффекту нельзя сознательно, значит следование аффекту несвободно. Свобода заключается в самоопределении в соответствии с природой. Поэтому свобода есть познанная необходимость. Но быть свободным, значит воплощать в своей жизни божественно-рациональную, или рационально-естественную необходимость.
Свобода, стало быть, заключается не в индивидуальном самопроизволении, свобода — это элемент самой природы, разновидность природной необходимости. Соответственно и понятия добра и зла наполняются Спинозой новым содержанием — это понятия, отражающие аффекты радости и печали, благодаря которым, если они познаны, человек получает возможность соотносить свои деяния с законами природы и, освободившись от рабства, возвышаться к совершенству. В этом в тенденции и состоит блаженство.
Это положение Спинозы заслуживает внимания: он настаивает на необходимости обуздания аффектов. Однако речь идет о «слепых», т. е. не познанных разумом аффектах. Положительные аффекты, тем более познанные, оказываются мощной силой противостояния «слепым» аффектам; только посредством аффектов можно укротить аффекты[405].
Как в определении добра и зла, в определении блаженства Спиноза высказывает в последней теореме трактата сентенцию, кажущуюся парадоксальной ригористичному и подверженному тирании долга уму: «Блаженство не есть награда за добродетель, но сама добродетель; и мы наслаждаемся им не потому, что обуздываем свои страсти, но, наоборот, вследствие того, что мы наслаждаемся им, мы в состоянии обуздывать свои страсти»[406].
Как же получается, что блаженство — не награда за добродетель, т. е. за обузданность страстей, в то время как только в обуздании своих страстей человек достигает блаженства? В ответе на этот вопрос заключается центральная идея учения Спинозы о совершенствовании. Человек приближается к блаженству на пути познания Бога. Причем это не сухая исследовательская работа, но эмоционально насыщенная и страстная любовно-интеллектуальная устремленность к Божеству. Он продвигается по пути познания обуреваемый желанием соединения с истиной. Чем более приближается он к ней, тем сильнее его способность контролировать свои аффекты и управлять ими с помощью разума. Поэтому в процессе познания происходит и нравственное возвышение человека.
Как бы ни была грандиозна философская система Спинозы, развернутая в «Этике», раскрываемая его этикой моральная жизнь человека одномерна, если не сказать, проста. Человек самой природой оказывается предназначенным добродетели и блаженству. Его задачей оказывается не оступиться и достойно пройти заданный ему путь. Отрицая свободу воли по причине отсутствия самого предмета свободы, Спиноза проявляет удивительную нечуткость к действительному драматизму и противоречивости моральной жизни человека. Неразумие — вот единственная причина человеческой порочности; столкновения интересов как реальный источник коммуникативных и гражданских коллизий не были приняты им во внимание.
Голландский правовед и философ права Гуго Гроций (Hugo Grotius, 1583–1645) является признанным основателем современной теории международного права. Его перу принадлежит ряд юридических и религиозных трактатов, написанных на основе богатейшего материала классической, богословской и юридической литературы. Наибольшую известность принес Гроцию фундаментальный трактат «О праве войны и мира» (1625). Этот великий труд, создававшийся в первый период Тридцатилетней войны, лег в основу европейского международного права. Продолжая традицию, идущую от Августина, Фомы Аквинского, Франсиско Суареса и многих других средневековых мыслителей, Гроций дает в этом трактате подробную правовую разработку многих этико-правовых проблем войны и мира, в частности, оснований и именно, справедливых оснований, начала войны[407].
Гроций — родоначальник Новоевропейской школы естественного права, которая оказала большое влияние на развитие моральной философии. Свое учение об обществе, праве и нравственности Гроций строит независимо от религиозной доктрины, основывая его исключительно на разуме.
Свои рассуждения Гроций развивает в трех плоскостях. Один из ключевых источников его рассуждений — традиция естественного права. В понимании естественного права Гроций опирается на античную традицию, идущую от Пифагора и Аристотеля и окончательно, выразившуюся у поздних стоиков и Цицерона[408]. Это традиция такого обоснования права, при котором основополагающие принципы человеческого поведения выводятся из первичных характеристик человека как животного, в первую очередь общественного, склонного и привычного к общежитию, руководствующегося разумом, способного к выражению своих чувств и мыслей, к познанию, формулированию правил и действованию сообразно им. Право Гроций понимает как социальный институт, обеспечивающий суверенность личности и соблюдение справедливости (в том числе в виде наказания виновных).
Это юридическое понятие права Гроций дополняет более широким, согласно которому право выражает способность человека к разумным суждениями и действиям, сообразным с разумом — со «здравым суждением»[409]. Таким образом, Гроций делает шаг, характеризующий его как типично новоевропейского мыслителя: общительность и рациональность представляются как сопряженные характеристики человека, благодаря разуму человек оказывается способным включиться в общественный порядок; разумность и социальность являются условиями его личной безопасности.
Дополнительной чертой такого естественного порядка является особый порядок справедливости — «благоразумная соразмерность в безвозмездном распределении между отдельными людьми и обществами причитающихся им благ»[410]. Гроций вместе с тем подчеркивает, что эта область права специфична: здесь людям предоставляется то, что им уже принадлежит — само положение другого накладывает на нас определенные обязанности, и их нарушение есть проявление несправедливости. Естественное право самодостаточно и не нуждается в санкции какого-либо авторитета, даже божественного.
Другим по сравнению с природой основанием права является, по Гроцию, «свободная воля Бога». Своими законами Бог подтвердил присущие человеку начала. При всей их близости естественный закон и божественный закон не совпадают. Гроций постоянно апеллирует к этике Ветхого Завета (точнее, к законам Моисея) как очевидно выражающей естёственное право. Однако этико-правовой порядок, предполагаемый Ветхим Заветом, отличается в своих основаниях от порядка естественного права. В этике, основанной на божественном авторитете, принципы общительности, разумности или благоразумной справедливости рассматриваются как производные от воли Бога; человеческая природа полагается подчиненной ей, а не природе и не разуму. Так что различия между естественным и божественным законом для Гроция несомненны, хотя прямо он и не стремился их акцентировать.
Иным по сравнению с естественным правом и ветхозаветным законом основанием рассуждений Гроция является этика Нового Завета. Гроций всячески старается показать рядоположенность евангельских заповедей Моисеевым законам; а также органичность перехода ветхозаветной этики в новозаветную этику, отражающего историческое возвышение этико-правовых условий жизни человека. Демонстрируя свою приверженность евангельской этике, Гроций одновременно переосмысливает ее в духе естественного права и Ветхого Завета и тем самым сближает эти три качественно различных способа нормативного мышления.
Стремясь уяснить соотношение естественных и установленных авторитетом законов, Гроций показывает, что в конечном счете божественные законы не могут не совпадать с естественными законами. Так что, предпринимая научное изложение юриспруденции, необходимо отделить человеческие установления от тех, что вытекают из самой природы. Только естественное право как неизменяемое, вечное, не зависящее от человека, и должно быть предметом научной теории права[411].
По большому счету Гроций пытается примирить возвышенную христианскую этику самоотречения с активной и практически ориентированной жизнью в миру. Однако эта попытка могла быть успешной лишь на основе совмещения различных моральных традиций. Гроций стремится доказать единство Моисеевой и Иисусовой этики; его основу задает естественное право.
У Гроция нет отвлеченных рассуждений. Предмет его исследования жестко определен: право войны и мира. По этому поводу и проясняется его видение этики, существенно иной по сравнению с той, что принята в христианской традиции. Ключевым для него стал вопрос о допустимости применения силы. Устанавливая суверенность социального субъекта в качестве принципа общественной жизни, необходимо обеспечить защиту этой суверенности. Это — моральная проблема, поскольку ее решение зависит от самих людей. Война в этом смысле является наиболее типичной ситуацией: во время войны не существует общих судов, и конфликтующие стороны сами должны определять меру справедливости своих решений и действий. Согласно естественному закону, пишет Гроций, при необходимости отстаивания справедливости и при исчерпанности всех мирных средств или невозможности применения мирных средств, использование силы не только морально допустимо, но и законно.
Гроций разделяет право силы и произвол. Применение силы естественно против угрожающей силы в порядке предусмотрительности и заботы о себе, а также о тех, на кого распространяется наша ответственность. Сила законна, если это «сила, не нарушающая чужого права»[412]. Иными словами, речь идет о силе, ограниченной правом и поставленной на службу праву. Ограничение касается в первую очередь целей, ради которых применяется сила. Таких целей всего три: а) самозащита, б) возвращение имущества, в) наказание[413]. Все они связаны с сохранением status quo. В естественном праве забота о собственной безопасности значительно важнее уважения к общему благу. В этом естественному праву противостоит закон любви, который не допускает нанесения ущерба другим ради собственной безопасности[414].
Обосновав допустимость применения силы во имя нравственно оправданных целей, Гроций отдельно оговаривает ограничения в применении силовых средств, которые носят как пруденциальный и прагматический, так и этический характер.
Принципам естественного права Гроций противопоставляет принципы христианской этики — этики милосердия и человеколюбия[415]. Этим противопоставлением старая этика не умаляется — таким образом лишь задается перспектива человеческого возвышения в праве и достоинстве. Гроций разделяет точку зрения, что естественное право, закон Моисея и христианский закон, — все были даны Богом (естественное право — неявно) в развитие один другого по мере прогресса человечества. При этом более развитый закон не отрицает, но уточняет и ограничивает закон менее развитый.
Сопоставление евангельских заповедей с ветхозаветными заповедями и нормами естественного права Гроций проводит по нескольким пунктам. Наиболее важные из них — рассуждения об ограничении свободы наказания и христианском терпении, о необходимости воздержания от возмездия и о необходимости миролюбия.
Важно отметить, что Гроций, определяя и проясняя стандарт, задаваемый христианской этикой, находит возможность привести свидетельства и из античных источников. Хотя Гроций сам не комментирует такие непременные параллели, очевидно, что для него важно не только показать возможность особенного по сравнению с естественно-правовым способа морального выбора и поведения, а именно того, который задан Христом, — но еще и указать на то, что тенденции в направлении к стандарту христианской этики или аналогичные ему существовали и тогда, когда естественное право было, как кажется Гроцию, определяющим.
Итак, Гроций осуществляет двоякий этический синтез. Во-первых, это нормативный синтез: Гроций совмещает с этикой милосердия и миролюбия, т. е. с христианской этикой, этику справедливости и возмездия, т. е. морально-правовые нормы Ветхого Завета и классической древности. Во-вторых, нормативную этику, основанную в целом на Священном писании, Гроций соединяет с естественно-правовой теорией морали. Моральная философия, таким образом, выводится за рамки теологии. Этот поворот в теории морали (и права, как и общества в целом), закрепленный в социальной философии Т. Гоббса, определил одно из основных направлений в развитии новоевропейской моральной философии.
Учение о морали в трудах Томаса Гоббса (Thomas Hobbes, 1588–1679) представлено как составная часть его учений о человеке, обществе и государстве. Продолжая традиции материалистически ориентированного эмпиризма своего старшего современника Френсиса Бэкона (1561–1626) и позднесредневекового номинализма, Гоббс стремился связать понятие морали с реальным опытом человека — человека-индивида и человека-гражданина. Моральная философия, по Гоббсу, изучает последствия человеческих страстей и речи, в частности, в заключении договоров. Гоббс не часто говорит о морали как таковой. Предмет его рассмотрения, когда он касается моральных аспектов, это — желания и страсти человека, нравы людей, право и права, отношения людей в государстве и законы, регулирующие эти отношения. Гоббс навсегда останется в истории мысли как автор развернутой системы социальной и политической философии, в основе которой лежит идея общественного договора. С него в новоевропейской философии начинается традиция теории общественного договора.
Гоббс остался в истории как социальный и политический философ. Между тем, его теоретические амбиции были куда как более обширными: познакомившись в 40 лет с «Началами» Евклида, Гоббс стремился построить по принципам Евклидовой геометрии всю систему человеческих знаний, начиная с движения тел и кончая движениями в «социальном теле» сверхтонких «душевных тел». Этому методологическому начинанию воздал должное Спиноза, применивший геометрический метод в своем систематическом философском построении.
Моральная философия (в широком смысле этого слова) Гоббса изложена в основных его произведениях: «Человеческая природа» (1640), «Основ философии часть вторая. О человеке» (1658), «Основ философии часть третья. О гражданине» (1642), «О свободе и необходимости» (1654), «Левиафан, или материя, форма и власть государства церковного и гражданского» (1651). Все эти произведения изданы на русском языке[416].
Свое исследование Гоббс начинает с выяснения того, что есть человек, какова его сущность. Человек у Гоббса предстает в двух ипостасях — как естественный (природный) индивид и как член сообщества — гражданин. Человек может находиться в естественном или общественном (гражданском, государственном) состоянии. Прямо Гоббс не говорит о существовании двух типов морали, но он говорит о морали и понятиях добра и зла в связи с естественным состоянием и в связи с гражданским состоянием и показывает, что различия между его характеристиками морали существенно различны.
Чем характеризуется естественное состояние? — Это состояние, в котором проявляется природное равенство людей. Конечно, Гоббс не может не видеть индивидуальных различий как физических, так и умственных; однако в общей массе эти различия не настолько значительны, чтобы нельзя было в принципе говорить о равенстве людей. Равенство способностей порождает равенство надежд на достижение целей. Однако ограниченность ресурсов не позволяет всем в равной мере удовлетворять свои запросы. Отсюда возникает соперничество между людьми. Постоянное соперничество порождает недоверие между ними. Никто, обладая чем-то, не может быть уверен, что его собственность и он сам не станут предметом чьих-либо воинственных притязаний. Вследствие этого люди испытывают страх и вражду друг по отношению к другу. Для обеспечения собственной безопасности каждый стремится к усилению своей мощи и могуществу и к тому, чтобы другие ценили его так, как он сам себя ценит. При этом никто не желает проявлять уважение к другому, дабы последнее не было принято за выражение слабости.
Все эти особенности жизни людей в естественном состоянии, а именно: соперничество, недоверие И жажда славы, — оказываются причиной постоянной войны всех против всех. Гоббс трактует войну в широком смысле слова — как отсутствие каких-либо гарантий безопасности; война «есть не только сражение, или военное действие, а промежуток времени, в течение которого явно сказывается воля к борьбе путем сражения»[417].
В естественном состоянии отношения между людьми выражаются в формуле: «человек человеку — волк»[418]. Приводя эту формулу, Гоббс подчеркивает, что она характеризует отношения между государствами, в отличие от другой — «человек человеку — Бог», характеризующей отношения между гражданами внутри государства. Однако как можно судить по «Человеческой природе», где Гоббс представляет все человеческие страсти через аллегорию состязания в беге, и в общественном, и в естественном состоянии, принцип «человек человеку — волк» всегда присутствует в отношениях между людьми в той мере, в какой недоверие и злоба являются мотивами человеческих поступков.
Естественное состояние как состояние войны характеризуется еще одной особенностью: здесь нет понятий справедливого и несправедливого — «там, где нет общей власти, нет закона, а там, где нет закона, нет несправедливости»[419]. Справедливость — это не природное качество человека, это добродетель, которая утверждается самими людьми в процессе их самоорганизации. Законы и соглашения суть действительная основа («причина», как местами говорит Гоббс) для различения справедливости и несправедливости. В естественном состоянии вообще нет «ничего общеобязательного, и каждый может делать то, что ему лично представляется добром»[420]. В таком состоянии люди действуют по принципу нравится или не нравится, хочется или не хочется; и их личные влечения оказываются действительной мерой добра и зла.
В естественном состоянии действует так называемое естественное право (right of nature, jus naturale). Гоббс настаивает на разделении понятий «право», которое обозначает всего лишь свободу выбора, и «закон», которое обозначает необходимость действовать определенным установленным образом. Закон тем самым указывает на обязательство; свобода — по ту сторону обязательства. Очевидно, что это — не либеральное понимание свободы, права и обязательства. Естественное право, по Гоббсу, выражается в «свободе каждого человека использовать собственные силы по своему усмотрению для сохранения своей собственной природы, т. е. собственной жизни»[421]. Согласно естественному праву, каждый поступает в соответствии со своими желаниями и каждый сам решает, что правильно, а что неправильно. «Природа каждому дала право на все»[422].
Хотя война есть следствие природных устремлений человека, озабоченного лишь собственным благом, и в естественном состоянии есть предпосылки, способные удержать человека от постоянной войны и склонить к миру. Эти предпосылки воплощены в тех же природных страстях человека; но это особенные страсти — «страх смерти, желание вещей, необходимых для хорошей жизни и надежда приобрести их своим трудолюбием»[423]. Это страсти того же эгоистического природного индивида, однако среди них одна несет в себе антиэгоистическое начало — это надежда обеспечить собственное благополучие своим трудом. Трудолюбие по меньшей мере неэгоистично, если под эгоизмом понимать установку удовлетворять свои потребности и интересы за счет потребностей и интересов других. Развитие труда приводит к потребности в кооперации. Труд сам по себе содержит в себе, таким образом, потенциал солидарности.
Но как этот потенциал открывается человеку? Человек изначально несет в себе это знание, и оно открывается ему благодаря разуму, данному Богом. Бог же запечатлел в сердцах людей свой высший завет. Наделенный разумом, человек открывает в сердце своем путь, ведущий к предотвращению войны[424]. Это путь естественных законов.
Разум изначально содержит в себе некое предписание, или общее правило: «Всякий человек должен добиваться мира, если у него есть надежда достигнуть его»[425]. Такой надежды может не быть, и тогда опять начинает говорить природа: защищай себя, как можешь. Таково установление естественного права. Названное же общее правило представляет собой первый естественный закон. Если право говорит о том, что можно делать, то закон говорит о том, что до́лжно делать.
Из первого естественного закона вытекает второй: «В случае согласия на то других человек должен согласиться отказаться от права на все вещи в той мере, в какой это необходимо в интересах мира и самозащиты, и довольствоваться такой степенью свободы по отношению к другим людям, которую он допустил бы у других людей по отношению к себе»[426]. Как можно видеть, второй закон оказывается ограничением индивидуального права: Гоббс прямо говорит, что он лишает человека свободы (хотя точнее следовало бы сказать: своеволия), ставя возможность исполнения права одним человеком в зависимость от исполнения права другим. Человек либо отступает от своего права, либо отказывается от него в пользу другого. Взаимное перенесение двумя или более лицами друг на друга своих прав Гоббс называет договором. Перенесение прав, при котором за сторонами сохраняются невыполненные обязательства, Гоббс называет соглашением. В договорах и соглашениях, заключенных в естественном состоянии, люди ответственны лишь друг перед другом и перед Богом.
Третий естественный закон устанавливает справедливость, согласно которой заключенные соглашения следует выполнять.
Всего Гоббс формулирует девятнадцать естественных законов, утверждающих, помимо названных, благодарность, любезность, прощение обид, благоразумие в возмездии, беспристрастие, а также запрещающих оскорбление, гордыню и надменность и устанавливающих принципы, обычно относящиеся к сфере гражданского права (о равенстве в использовании неделимых вещей, о жребии, первородстве, посредниках, подчинении арбитражу, о суде). В Заключении к «Левиафану» Гоббс формулирует в дополнение к сказанному еще и двадцатый закон, устанавливающий обязанность каждого защищать во время войны власть. Однако этот закон уже выходит за рамки собственно естественных: получается, что естественными законами регулируются гражданские отношения.
Уже сформулировав второй естественный закон, Гоббс добавляет: «Именно таков закон Евангелия: поступай по отношению к другим так, как ты желал бы, чтобы другие поступали по отношению к тебе. И это закон всех людей […]»[427] передавая, таким образом, его смысл словами золотого правила. Но далее он этой же формулой выражает суть всех естественных законов[428]. Гоббс указывает, что эта формула может быть значимой и для некоторых решений в условиях естественного состояния. Хотя в этом состоянии каждый стремится нанести другому вред, скромный человек, в отличие от заносчивого, понимая, что все от природы равны и каждый в равной мере может стремиться ко всему, «считает позволительным для остальных все, что он считает позволительным самому себе»[429]. Но это лишь возможная тактика поведения в естественном состоянии. Естественные же законы исключительным образом обобщаются в формуле золотого правила.
Хотя естественные законы вечны и их легко соблюдать, в действительности они даны как ограничение природным желаниям и страстям человека. По существу, естественными законами утверждаются правильные, необходимые желания. По замечанию одного из наиболее авторитетных знатоков философии Гоббса М. Оукшота, антитезой природных желаний и правильных желаний задается у Гоббса пространство этики[430]. И действительно, у Гоббса мы находим неоднократные замечания относительно того, что естественный закон и есть закон моральный, что именно естественные законы являются предметом «истинной моральной философии»[431]. Однако в той мере, в какой рассуждение Гоббса расширяется и на гражданское общество, оказывается, что естественными законами охватывается один тип морали — морали, актуальной в естественном состоянии. Гражданское состояние, сохраняя и закрепляя значимость естественных законов, требует тем не менее иной морали, и это мораль позитивного права. Вот как это выражает сам Гоббс: «[…] Правило морали вне гражданского государства есть естественный закон, а внутри такого государства — гражданский закон. Именно эти законы определяют, что честно и бесчестно, справедливо и несправедливо и вообще что есть добро и зло»[432].
Как бы ни был полон и разумен свод естественных законов, он не способен гарантировать мирный порядок. Для этого необходимо обуздать природные страсти. Без угрозы наказания, принуждения и меча это невозможно. Следование естественным законам — это свободный выбор каждого человека. Должное же поведение должно быть, по Гоббсу гарантировано, и полагаться в этом на моральную сознательность человека недальновидно.
Только государство, соединяющее «воли граждан в единую волю» и представляющее собой силу принуждения, может гарантировать порядок и справедливость. Справедливость, как и собственность, начинаются, по Гоббсу, именно с основанием государства. Государство основывают сами люди — посредством особого рода соглашения каждого человека с каждым другим. Так рождается Левиафан[433] — надличная личность, искусственный человек, «смертный Бог, которому мы под владычеством бессмертного Бога обязаны своим миром и своей защитой»[434].
Государство не всегда устанавливается на основе соглашения; оно может быть и результатом захвата, или «приобретения». Но в любом случае власть суверена, т. е. того, кто является носителем верховной власти, абсолютна и не может быть предметом суждения подданных, не говоря уже об их прямом вмешательстве в дела власти. С установлением государства меняются ценностные ориентиры принятия решений и критерии оценки. Государственные законы становятся критерием как правовых, так и нравственных определений: теперь обязанности человека определяются соглашениями, оформленными в виде законов, которые и задают критерий определения и оценивания добродетели и порока. С утверждением гражданского закона устанавливается мерило добра и зла, и судьей в этом становится законодатель[435]. Даже на фоне изменчивости законов в разных государствах справедливость как таковая всегда состоит в одном: в подчинении законам. В более широком плане «добрыми нравами, т. е. моральными добродетелями, являются такие нравы, благодаря которым однажды возникшая государственная организация лучше всего может сохраниться»[436].
Хотя подданные обязаны полностью подчиняться государственной власти, за ними сохраняются определенные свободы. Это не та свобода, говорит Гоббс, которая воспевается поэтами: поэты на самом деле говорят о свободе суверенов, а если индивидов, то лишь в естественном состоянии. Однако и в государстве у индивида сохраняется свобода: во-первых, делать все то, что не запрещено сувереном; во-вторых, свобода «в отношении всего, право на что не может быть отчуждено соглашением»; таково в первую очередь право на защиту собственной жизни[437]; в-третьих, право отказаться от обвинения в собственный адрес, а также от выполнения приказа суверена, противоречащего целям государственного соглашения (направленного на сохранение жизни граждан); в-четвертых, подданные освобождаются от обязанности повиноваться суверену с тех пор, как суверен оказывается неспособным защищать их; и, наконец, в-пятых, в случаях: а) пленения, б) отказа суверена от власти (за себя и за своих наследников), в) изгнания, г) перехода суверена в подданство другому суверену.
Гоббс, таким образом, задает рамки социальной этики, которая в тенденции по существу сливается с позитивным правом. Строго говоря, только на базе государственного законодательства и естественные законы становятся законами в собственном смысле слова, а до того, т. е. вне государства, они являются «лишь качествами, располагающими людей к миру и повиновению»[438]. С возникновением гражданского закона и изменением критерия моральных различий проясняется и содержание моральной философии.
Таким образом, мы находим у Гоббса два типа морали — это мораль естественного общества, выраженная в своде заповеданных Богом естественных законов, и мораль политического общества, выраженная в позитивном праве. В большинстве изложений Гоббсовой моральной философии утверждается, что Гоббс постулирует эгоистическую мораль естественного человека, мораль, основанную на принципе «человек человеку — волк», и коллективистскую государственную мораль. Важно подчеркнуть, что в условиях (или на стадии) естественного состояния действует не эгоистическая, а индивидуалистическая мораль. Иными словами, и мораль естественного состояния утверждается в противовес эгоистическим и своенравным склонностям индивида. Это мораль миролюбия и солидарности. Механизмами этой морали являются разум, благоразумие и совесть. Мораль гражданского состояния такова же по содержанию: она направлена на сохранение жизни людей, защиту их собственности и поддержание мира. Но в государстве эти цели обеспечиваются посредством властного принуждения государя. Перед нами не две различные нормативные системы, а два способа вменения одних и тех же по содержанию норм человеческого общежития[439].
В целом же мы находим у Гоббса, что, во-первых, мораль утверждается в противоположность спонтанным и эгоистическим устремлениям естественного человека, она направлена на обеспечение мира и стабильности в отношениях между людьми и, во-вторых, мораль развивается в обществе как социальный институт, и в качестве такового она сливается с позитивным правом.
Джон Локк (John Locke, 1632–1704) — один из наиболее выдающихся английских мыслителей второй половины XVII в. Его философское учение оказало решающее влияние на основные философские искания и дискуссии в XVIII в. Оно послужило основой всей идеологии Просвещения. В своем знаменитом «Опыте о человеческом разумении» (1689) Локк определил условия и возможности человеческого познания как процесса получения знания на эмпирической основе, т. е. на основе чувственного опыта. Он по праву считается родоначальником либерализма, принципы которого были изложены им в «Двух трактатах о правлении» (1690). Своим «Посланием о веротерпимости» (1689) и примыкающими к нему сочинениями он дал философско-правовое обоснование свободы совести как неотъемлемого права каждого человека.
На первый взгляд Локк излагает свои взгляды на мораль, лишь рассуждая о познании, правах человека или гражданском обществе. Отчасти это так и есть; но это не значит, что Локк придавал моральной философии второстепенное значение. Его ранние философские опыты, относящиеся к началу 1660-х годов, связаны именно с моральной философией; в это время, читая лекции в Оксфордском университете, он пишет несколько очерков, в которых обсуждает морально-философские проблемы[440]. Эти рукописи были изданы уже в наше время под названием «Опыты о Законе Природы» (опубл. 1954).
У Локка нет отдельного изложения нравственного учения. И это — следствие его особой позиции: в одном из писем конца 1690-х годов он замечает, что поскольку в Новом Завете содержится абсолютный моральный кодекс, ему в этой области делать нечего[441]. Однако как будто не берясь за моральное учение, Локк каждое философское рассмотрение доводит до этической спецификации. Морально-философские рассуждения разбросаны по всему трактату; некоторые из них значительны. Это рассуждения об источнике нравственных идей (I, III), об общем представлении о добре и зле (II, XX, 1–3), о свободе и счастье (II, XXI), о морали как отношениях, регулируемых правилами (II, XXVIII), о необходимости точности в определении моральных понятий и возможности математического их обоснования (III, XI, 15–18), о месте этики в классификации наук (IV, XXVIII, 2): этика как наука представляет собой «попытку найти такие правила и мерила человеческих действий, которые ведут к счастью, а также [найти] способы их применения»[442]. Мы рассмотрим наиболее существенные из них.
Локк начинает свое рассмотрение в «Опыте» с критики распространенного в его время нативизма — воззрения, согласно которому в разуме человека есть некие первичные понятия и врожденные принципы, определяющие человеческое познание и поведение. Оно получило развитие, начиная с Платона, однако в XVII в. было известно и пользовалось авторитетом благодаря Э. Чербери (лорд Герберт, 1583–1648)[443], кембриджским платоникам, а в рационалистическом варианте благодаря Декарту и картезианцам. Приводя ряд последовательных аргументов, Локк стремится показать, что никакие идеи[444], например, простые математические или логические положения (такие, как «Два и два — четыре» или «Невозможно, чтобы одна и та же вещь была и не была»), не являются изначально присущими человеческому разуму.
Так же не являются врожденными и практические принципы, например, такие, как «верность», «справедливость» или «исполнение договоров» или — из сферы религии — идея Бога и богопочитание. Локк приводит по этому поводу множество доводов[445]. Люди воспринимают максимы, которые они осознают в своем уме, в качестве врожденных, потому что не отдают себе отчета в том, как они сформировались в результате воспитания и под воздействием опыта или обычая. Аргументы, высказываемые Локком по поводу предполагаемой сторонниками нативизма врожденности идеи Бога, свидетельствуют о его убежденности в автономии человеческого разума и суверенности его морального духа.
В «Опытах о законе природы» Локк указывал, не особенно заботясь о терминах и последовательности рассуждения, что человек имеет три возможности получения знания: а) инскрипция, т. е. обретение знания, заложенного природой; б) традиция, т. е. получение знания от других людей; в) чувственный опыт, т. е. получение знания благодаря органам чувств. Разум может черпать материал для своих размышлений из всех трех источников. Локк признавал еще и божественное откровение, но не принимал его во внимание, полагая, что этот тип получения знания не относится к предмету его рассмотрения. Нравственные принципы, выраженные в законе природы, постигаются «светочем природы», т. е. разумом, базирующемся на чувственном восприятии.
Вместе с тем, возражая против теории врожденных идей и практических принципов, Локк признавал, что от природы в человеке существуют «стремление к счастью и отвращение к несчастью»; но это не запечатленные в разуме истины, а склонности[446]. Практические принципы действенны, они порождают не мысль, а деятельность. Это не общие понятия, а стимулы деятельности.
Аргументированно отвергнув врожденность каких бы то ни было принципов (как и идей), Локк остро поставил проблему, существенную для моральной философии, а именно, проблему источника морали. Критика нативизма была призвана показать, что мораль не Дана человеку ни его собственной природой, ни в откровении; каждому человеку предстоит обрести и освоить моральный закон, и это оказывается возможным благодаря его познавательным и рациональным способностям, открытости и активности его духа. Отрицание Локком врожденности идей и принципов не вело к отрицанию универсальности морального закона[447], но критика нативизма делала необходимой решение важной теоретической задачи определения источников морали, и Локк охотно за нее взялся.
Основное определение, которое Локк дает морали, заключается в следующем: мораль состоит в отношении сознательных действий людей к правилам (законам); оценка действий зависит от их соответствия правилам[448]. Соотнесение действий с законами производится благодаря разуму, т. е. свободно, а не по необходимости. Самим фактом существования правила утверждается и порядок принуждения, или, что то же, определенный расклад наград и наказаний. Локк совершенно точно понимает, что закон без установленных вместе с ним санкций (поощрений и наказаний) не имеет смысла; закон становится действенным, лишь если к нему присоединить эффективные инструменты — награды и наказания, — заставляющие людей исполнять закон. Награда и наказание — это благо (добро) и зло, которые обусловлены исполнением или нарушением закона[449].
На этой основе Локк дает определение моральных понятий добра и зла. Моральная определенность добра и зла задается правилом, или законом. В отличие от добра (блага) и зла вообще, источником которых является удовольствие и страдание, моральные добро и зло квалифицируют действия с точки зрения их соответствия или несоответствия тому, что вменяется законом (правилом). Награду и наказание тоже можно рассматривать как добро и зло вообще, т. е. в терминах удовольствия и страдания. Таким образом, мы имеем дело с двойственным пониманием добра и зла у Локка, и эта двойственность им никак не разъясняется; она свидетельствует не столько о противоречивости данного фрагмента Локковой концепции морали, сколько о ее непроработанности или неразвитости. Разные трактовки добра и зла соответствуют различным сферам человеческого опыта. В качестве удовольствия и страдания добро и зло соотносятся с потребностями и ожиданиями индивида; в качестве исполненности или неисполненности закона — с общественными установлениями. Таким образом, в рассуждениях Локка уже можно выделить идею различия способов (но не содержательных, или нормативно-ценностных критериев) оценки в индивидуальной и социальной морали, — идею, которая им самим не была ни разработана, ни даже осознанна.
Локк выделяет три рода правил, или законов. Это — а) законы божественные, б) законы гражданские и в) законы общественного мнения, или доброго имени (т. е. репутации)[450]. Божественный закон устанавливается Богом и задает меру греха и исполнения долга. У людей есть два пути для его освоения: «свет природы» или «голос откровения». Гражданский закон устанавливается государством, причем государством как сообществом (commonwealth), им утверждается сила государства по отношению к своим гражданам. Этот закон определяет «мерило преступления и невиновности»[451]. Наконец, закон мнения, или репутации, который Локк называет «философским законом», дает мерило добродетели и порока[452]. Этот закон, точнее, охватываемая им практика, неоднозначны. С одной стороны, у различных народов и в различных племенах, в обществах и отдельных группах встречаются разительно отличающиеся друг от друга представления о добродетели и пороке; с другой, посредством слов «добродетель» и «порок» обозначаются правильные и неправильные действия[453]. Люди могут различаться в понимании того, что именно воспринимается ими как добродетель или порок, но у всех и всегда добродетель — это то, что одобряется как правильное, а порок — то, что осуждается как неправильное, и в той мере, в какой это так, закон мнения, или репутации оказывается совпадающим с божественным законом.
О всех законах Локк говорит, что они в конечном счете отражают то, «в чем каждый находит свою выгоду»[454]. Однако было бы неправильно понимать Локка так, что для него мораль — это лишь способ гармонизации индивидуальных и общественных, частных и общих интересов и создание условий для того, чтобы человек добивался своей выгоды без ущерба для общего блага. Эта мысль содержится в учении Локка; и она станет одной из основополагающих в этике утилитаризма и в социальной идеологии либерализма. Однако Локк вводит и другой критерий оценки поступков человека, помимо выгоды. В «Опытах» он был выражен следующим образом: «Нравственность действия не зависит от пользы, но польза является результатом нравственности»[455]. В «Опыте» этот иной критерий морали развивается Локком на основе учения о свободе и счастье человека.
Соотнесением с правилами, или законами Локком задается мораль в узком смысле слова[456]. Не применяя слова «мораль» или «этика», Локк излагает свое учение о свободе, соединяет понятие «свобода» с понятием «счастье», или высшее благо и анализирует поведение человека, с точки зрения его соответствия или несоответствия высшему благу.
В центральной, XXI главе второй книги трактата мораль предстает как сфера свободного самоопределения человека в отношении счастья и совершенства, т. е. высшего блага. Самоопределение оказывается возможным благодаря двум силам-способностям человеческого ума (mind) — разуму (reason) и воле, с помощью которых человек может начать, продолжить или закончить мыслить и действовать. В этой возможности и обнаруживается свобода как возможность выбора.
Этот тезис в моральном учении Локка, тесно связанный с его учением о сознании, значим для понимания другого существенного положения Локка, положения о том, что человеческая воля не свободна, или что свобода не присуща воле. Воля не свободна потому, что она является силой ума и она всегда обусловлена в своих усилиях умом; воля есть инструмент реализации решений ума. Так что свобода — это сила, присущая самому действующему субъекту, а не отдельной его способности, и как таковая свобода не может принадлежать воле как другой силе ума.
Так же свобода не относится и к хотению (willing), или практическому акту воли: человек может добровольно совершать некие действия, однако эти действия не будут свободны в условиях отсутствия реальной возможности выбора, и в этом смысле они будут необходимы. Свобода не относится к хотению, потому что не во власти человека хотеть или не хотеть; но человек свободен действовать так или иначе или не действовать вовсе.
В учении о мотивации Локк реализует свою общеметодологическую эмпирическую установку: реальный опыт человека определяет его решения. Однако как в теории познания источником идей являются внешние чувственные впечатления и внутренняя рефлексия по поводу полученных внешних впечатлений, так и в теории мотивации Локк допускает наряду с естественными потребностями и приобретенными привычками еще один фактор определения воли. Высшее благо и добродетель не оказывают влияния на выбор человека, не будучи частью его представления о счастье. Однако размышления о высшем благе и добродетели могут приблизить образ высшего блага уму, дать почувствовать его вкус и возбудить некое желание. Тогда отсутствие высшего блага может восприниматься как основание для беспокойства.
Все люди, указывает Локк, стремятся к счастью, однако они по-разному понимают его, а некоторые предпочитают то, что в конечном счете оборачивается злом для них самих или для других. И происходит это в основном из-за того, что люди руководствуются ложными суждениями в своем представлении о счастье или неправильными впечатлениями о вещах, рассматриваемых в качестве источника блага и зла.
В соотнесении со счастьем Локк уточняет и понятие свободы. Если в начале рассуждения она определялась как способность ума выбирать мысли и действия, и это было формальным определением свободы, то сейчас понятие свободы уточняется содержательно: при иллюзиях относительно собственного счастья человек не может быть подлинно свободным[457]. Постоянно исследовать свои желания и соотносить их с высшим благом вполне во власти человека, он может это делать, и в этом состоит его долг. Но для этого необходимо научиться управлять своими страстями. Настойчивой ориентацией ума на совершенство и счастье человек определяется к всеобщему и освобождается от частного.
Важное значение для понимания моральных и морально-политических воззрений Локка имеет небольшое произведение, переводимое на русский язык как «Послание [или Письмо] о веротерпимости», написанное в 1685–1686 гг. в Амстердаме и изданное в 1689 г.[458] Локк обсуждает животрепещущие вопросы взаимоотношений церкви и государства и отношения к еретикам и иноверцам.
Исходная в этическом, этико-политическом плане мысль Локка заключается в том, что никто не вправе навязывать кому-либо свои взгляды силой. В первую очередь это касается религиозных взглядов; именно толерантность в религиозных вопросах отвечает учению Евангелия, а также очевидным требованиям разума. Тем более недопустимо оправдывать жестокие преследования инакомыслящих заботой о государстве и соблюдении законов.
В связи с этим для Локка оказывается важным провести различие между государственными и религиозными вопросами и определить границу между государством и церковью, а также, что существенно, показать независимость церкви от государства и государства от церкви. Эта идея впоследствии получила свое практическое воплощение в Первой поправке к Конституции США.
При том, что толерантность утверждается Локком в качестве одного из принципов должным образом организованного общества, она не может быть безграничной. Общество должно быть нетерпимым к каким-либо формам социальной деструкции[459]. Иными словами, терпимость распространяется до тех пределов, дальше которых возникает угроза тому общественному порядку, который гарантирует действенность самого этого принципа.
Этико-правовые идеи, высказанные Локком в «Письме о толерантности», получили развитие в его политических произведениях. Однако в контексте социально-политического анализа общества на первый план уже выступает закон природы как определяющий фактор человеческого общежития. Последовательное обоснование естественных прав человека в качестве фундамента должного общественно-политического устройства определило положение Локка в истории политической мысли как одного из основоположников либерализма.
Этический сентиментализм[460] — это обобщенное название для мыслительной традиции в новоевропейской этике, представители которой полностью или частично основывали мораль на моральном чувстве (или чувствах, эмоциях). Родоначальником этического сентиментализма является английский философ Энтони Эшли Купер, 3-й граф Шефтсбери (Anthony Ashley Cooper, 3rd Earl of Shaftesbury, 1671–1713). В развернутом виде сентиментализм представлен у последователя Шефтсбери, шотландского философа Френсиса Хатчесона (Francis Hutcheson, 1694–1746). Своеобразное выражение эта традиция получила в моральном учении англиканского епископа Джозефа Батлера (Joseph Butler, 1692–1752) и шотландского философа и экономиста Адама Смита (1723–1790). Важное место сентименталистские идеи занимают в этике философа и историка Дэвида Юма (1711–1776). В английской эстетике к сентиментализму был близок Генри Хоум, лорд Кеймский (Henry Home, Lord Kames, 1696–1782)[461].
Этико-сентименталистские идеи прослеживаются у популярного в свое время голландского философа Франца Гемстергейса (France Hemsterhuis, 1721–1790)[462], французских философов — Ж.Ж. Руссо (моральное учение которого рассматривается отдельно) и Жана Батиста Робине (Jean Batiste Robinets, 1735–1820). Их влияние чувствуется у Дж. С. Милля (этика которого излагается отдельно). В России этико-сентименталистские мотивы можно проследить в работах А.А. Мушникова[463].
Э.Э. Купер был третьим графом Шефтсбери. Его дед покровительствовал Дж. Локку, и знаменитый философ руководил воспитанием внука своего патрона. Сенсуализм Локка, несомненно, оказал влияние на философские взгляды будущего графа. Однако на формирование его мировоззрения в целом гораздо больше повлияли традиции платонизма и стоицизма[464]. Первым значительным произведением Шефтсбери явился трактат «Исследование о добродетели, или заслуге», опубликованный в 1699 г. Дж. Толандом. В последующее десятилетие Шефтсбери пишет: «Моралисты», «Письмо об энтузиазме», «Sensus Communis[465], или Опыт о свободе острого ума и свободного расположения духа». Эти работы, дополненные еще двумя — «Солилоквия[466], или Совет автору» и «Мысли о разном по поводу предыдущих трактатов» — в 1711 г. вышли отдельным изданием под общим заголовком: «Характеристики людей, мнений, нравов и времен»[467].
Именно Шефтсбери ввел в философский обиход понятие «моральное чувство» («moral sense»). В «Исследовании о добродетели, или заслуге»[468], а именно, в параграфе 3 части II, книги I. Шефтсбери берется за исследование добродетели как заслуги; иными словами, добродетель для него, как и для Локка, — это характеристика действий человека. И как Локк, Шефтсбери стремится понять, каким образом человек постигает добродетель и определяется в отношении ее. Так он приходит к идее морального чувства как особого рода познавательной способности. Хотя «Исследование» является внешне наиболее организованным по критериям философского трактата произведением Шефтсбери, понятие «моральное чувство» концептуально не разработано, его отличие от «чувства правого и неправого» («sense of right and wrong»), которое упоминается значительно чаще, практически невыяснено. Исходя из определений Шефтсбери, можно сделать вывод о внутреннем родстве большинства этих чувств и рассматривать «моральное чувство» как обобщенное название всех чувств такого рода.
В понимании природы морального чувства Шефтсбери отталкивался от локковской теории познания. Локк исходил из того, что душа человека, будучи от рождения «белой бумагой», или «чистым листом» — tabula rasa, весь материал для познания и знания получает из опыта. Идеи имеют два источника: ощущение и рефлексию. Для последнего Локк допускал и другое название — «внутреннее чувство»[469]. Шефтсбери положил локковское понятие рефлексии, или внутреннего чувства в основу морального чувства. Характеризуя процесс восприятия действий и эмоций, Шефтсбери писал, что они, как и тела, воспринимаются высшими чувствами и посредством рефлексии становятся объектами ума. «Рефлексивное чувство», будучи направлено на восприятие действий и эмоций, предстает как моральное чувство. Благодаря моральному чувству человек оказывается способным судить, т. е. одобрять или осуждать, и принимать решения относительно своих собственных действий[470].
Исходя из этого, можно установить когнитивный статус морального чувства как рациональной способности восприятия добродетели или порока, или моральных качеств. Здесь мы сталкиваемся с трудностью в толковании взглядов Шефтсбери, обусловленной двойственностью в его понимании разума. С одной стороны, Шефтсбери постоянно говорит о «разуме-родителе», занимающем приоритетное место в моральной жизни человека: только хорошо устроенный разум может установить должные эмоции, единую и устойчивую волю и решимость[471]. С другой, наряду с таким «возвышенным» пониманием разума у Шефтсбери встречается и его частное толкование как рядоположенной чувству способности восприятия, а именно, рассудка. Разуму как рассудку противопоставляется моральное чувство[472].
Принципиальное различие между моральным чувством и разумом-рассудком состоит в том, что чувство, как и другие аналогичные способности восприятия ценностных феноменов, естественно. У Шефтсбери нередки замечания об инстинктивности и врожденности морального чувства. Моральное познание непосредственно и самоочевидно; оно интуитивно[473]. В этом отношении моральная способность, описываемая Шефтсбери, сродни локковской предрасположенности человека к удовольствию и счастью, которая, как мы видели, в конечном счете позволяет ему осуществлять выбор и принимать решения. Естественность и врожденность морального чувства обозначают его органичность порядку природы. Моральное чувство задано природой; его решения и суждения объективны. Именно благодаря тому, что человек может различать доброе и злое, правильное и неправильное, он оказывается способным к обретению и «твердого понятия о Боге»: «Прежде чем живое создание приобретает так или иначе точное и определенное понятие, касающееся Божества, оно, возможно, имеет представление, или чувство правильного и неправильного и обладает разными степенями добродетели или порока»[474].
Шефтсбери описывает мораль как область оценочных отношений и мотивов; для него нет морали как закона; доминирующим предметом рассмотрения в «Исследовании» являются познавательные и психологические аспекты внутреннего морального опыта. Однако логика рассуждения приводит Шефтсбери к обнаружению императивных характеристик морали. Наиболее явственно это видно на примере понимания им всеобщности «совести, или чувства ущербности зла». Поскольку совесть признается общераспространенной, «то для всего человечества и для всех разумных созданий должно иметь силу следующее: что, как им известно, они заслуживают от одного, то же они должны неизбежно ожидать от всех — как от людей, так и от Божества»[475].
Наряду с чувствами Шефтсбери придавал большое значение эмоциям как действительным мотивам человеческих поступков. Полемизируя с Гоббсом, который абсолютизировал эгоистическое начало естественного человека, Шефтсбери полагал, что от природы в человеке есть эмоции двух родов: естественные (благожелательность, себялюбие) и противоестественные (эгоизм, корысть). Гармония естественных эмоций, направляющих человека к удовлетворению своих и чужих интересов, составляет основу добродетельности. Гармония эмоций обеспечивается моральным чувством. Правда, хотя идея гармонии была очень важна для Шефтсбери и в последующих произведениях она получила несомненное развитие, определяющими для добродетели Шефтсбери считал все-таки общественные эмоции, или благожелательность и заботу о благе других людей: «Чтобы заслужить имя доброго, или добродетельного человека, необходимо, чтобы все наклонности и эмоции, предрасположенности ума и нрава были согласованы с благом себе подобных или системы, в которую он включен и часть которой он составляет… Это — честность, нравственность (rectitude), или добродетель. Недостаток этого или обладание противоположными качествами означает испорченность, растленность, или порок»[476].
Наряду с естественными и противоестественными Шефтсбери выделял и «частичные» эмоции. Например, общественные склонности, направленные на благо не целого, а группы, секты. При этом в анализе морального опыта основное внимание Шефтсбери уделял именно общественным эмоциям в их различных проявлениях. Этим объясняется восприятие этого английского моралиста последующими философами как адепта этики альтруизма.
Значение Шефтсбери выходит за рамки этического сентиментализма. Он оказал значительное влияние на развитие вообще просветительской мысли, в особенности на континенте. Воздействие его идей испытали Ж.Ж. Руссо, Ф.М. Вольтер, И.Г. Гердер, В. Гете; философские мотивы Шефтсбери прослеживаются в поэзии Н.М. Карамзина.
В заглавии своего первого произведения — «Исследование о происхождении наших идей красоты и добродетели» (1725)[477] — прямо указал, что оно направлено на защиту учения Шефтсбери против нападок автора «Басни о пчелах» (т. е. Б. Мандевиля). Из последующих дорабатываемых изданий — 1726, 1729, 1738 гг. — это уточнение было убрано. Представленное в этом труде учение вызвало критические замечания со стороны философа-интеллектуалиста Гильберта Бэрнета (Gilbert Burnet). В 1728 г. вышла новая работа — «Опыт о природе и действии эмоций», вместе с которой были изданы «Объяснения к моральному чувству»[478]. В «Объяснениях» получила развитие полемика с Бэрнетом, а также с другими интеллектуалистами — С. Кларком[479] и У. Уолластоном[480]. В 1755 г. сыном Хатчесона посмертно был издан объемистый трактат «Система моральной философии», в которой существенно расширяется религиозный контекст морали[481].
Концепция морального чувства была систематически разработана уже в «Исследовании»; в «Системе» эта концепция была лишь уточнена и вписана в более широкий контекст моральной философии. «Исследование» состоит из двух, близких по структуре и методу, трактатов. Один — «О красоте, порядке, гармонии, целесообразности», — посвящен проблемам эстетики, в частности эстетического познания; другой — «О моральном добре и зле», — проблемам морали и морального познания. Но оба рассуждения разворачиваются в проекции к центральным ценностным понятиям — красоты и добра.
Как это следует из рассуждений Хатчесона, для него, как и для Шефтсбери, мораль — это особого рода идеи, воспринимаемые моральным чувством. Иными словами, это, с одной стороны, идеи, обобщенно выраженные в понятиях добра и зла, а с другой — способность человека их воспринимать и способ, каким он их воспринимает. Идея морального добра отражает «определенное, воспринимаемое в действиях качество, которое вызывает одобрение и любовь к деятелю со стороны тех, кто не извлекает никакой выгоды из этих действий»[482]; моральное зло обозначает идею, отражающую противоположное качество. Моральное чувство — это познавательная способность, направленная на постижение добра и зла, а также способность высказывать суждения о добре и зле. Действие морального чувства Хатчесон связывал с получаемым человеком удовольствием и страданием при восприятии, соответственно, добродетели и порока[483]. В своем функционировании моральное чувство аналогично «внутреннему чувству», которое, по Хатчесону, направленно на восприятие прекрасного и безобразного (ср. трактовку «внутреннего чувства» Локком и Шефтсбери).
В отличие от Шефтсбери Хатчесон более последовательно и радикально противопоставляет моральное чувство разуму как рассудку.
Моральное чувство не зависит от обучения; как познавательная способность оно врожденно и непосредственно. Восприятия морального чувства опосредствованы удовольствием и страданием. Наряду с собственно «моральным чувством» Хатчесон упоминает и другие нравственные чувства: чести и стыда, достоинства, правого и неправого, свободы и т. д., которые по своим эпистемологическим и императивным свойствам аналогичны моральному чувству. Интуитивный характер и гедонистические признаки морального чувства послужили поводом к критике со стороны Г. Бэрнета, который исходил из того, что любое восприятие — и моральное не составляет исключения — необходимо предполагает некий масштаб, на основе которого производится отбор и оценка; этот масштаб задается разумом. Человеку, действительно, приятна добродетель и отвратителен порок, однако разум не зависим от этих естественных предпочтений, считал Бэрнет. При всей резкости разногласий между Бэрнетом и Хатчесоном относительно того, какая способность человека отвечает за моральное восприятие и суждение — дискурсивный разум или интуитивное чувство, — оба были довольно близки в описании особенностей функционирования самой способности: она автономна. Для Хатчесона решения морального чувства так же нисколько не определялись гедонистическими мотивами. Однако привнесение сентименталистами эмоционально-гедонистического элемента в моральное восприятие и оценку было важным шагом на пути к пониманию своеобразия ценностного познания и отношения к миру в отличие от научного.
Как и Шефтсбери, Хатчесон придавал в морали большое значение эмоциям как мотивам человеческих поступков. Основными эмоциями Хатчесон считал любовь и ненависть и главное внимание в в анализе морали уделял любви-благожелательности (benivolence) — основополагающей (наряду с себялюбием) эмоции человека, направленной на благо других людей. Как и моральное чувство, благожелательность не зависит от рассудка. По своим когнитивным характеристикам благожелательность аналогична моральному чувству. Отличие благожелательности от морального чувства заключается в том, что первое представляет собой побудительный мотив, второе — мотив обосновывающий, т. е. устанавливающий цели.
Существенные характеристики морального чувства и благожелательности проявляются в независимости моральных суждений и мотивов от гедонистических, корыстных, корпоративных соображений, конфессиональных представлений, образования, социального положения или давления обстоятельств в ситуации принятия решения. И как таковые восприятия и решения морального чувства объективны, а благожелательность безусловна.
Эти характеристики морали были развиты, в частности, в ходе критики морального учения Мандевиля. Как и Шефтсбери, Хатчесон приходит к концептуальному пониманию независимости моральных суждений и мотивов. Благожелательность является ключевым моментом в нормативном идеале Хатчесона.
Хатчесон оказал непосредственное влияние на Д. Юма и А. Смита[484]. Он по праву считается отцом шотландского Просвещения[485]. Его идеи были восприняты французскими сенсуалистами, а также докритическим И. Кантом; они получили широкое распространение в университетской философии Нового Света, однако затем растворились в учениях великих воспреемников. Интеллектуалистическая критика учения Хатчесона о моральном чувстве была дана Р. Прайсом. Гедонистические моменты в описании Хатчесоном морального чувства, а также отождествление им доброй воли с эмоцией стали предметом критики со стороны Канта, который фактически не заметил, что представление об автономии морального мотива именно у Хатчесона получило ясное и последовательное выражение.
Более всего известен своими «Проповедями», с которыми он выступал в Лондоне и которые впервые увидели свет в 1726 г.[486] Его следующий труд «Сравнение естественной и богооткровенной религии с устройством и порядком природы» вышел через десять лет, в качестве приложения к нему было помещено «Рассуждение о природе добродетели» (1736). Спустя год он стал епископом в Бристоле, а за два года до смерти принял такую же должность в Дареме, на севере Англии. При том, что Батлер был проповедником и ему был свойствен пасторски-теологический образ мысли, он довольно быстро приобрел популярность не только как религиозный автор, внесший значительный вклад в полемику с деизмом, но и как моральный философ. Полтора столетия назад Ф. Йодль еще сомневался, насколько оправданна популярность Батлера[487]; — сегодня его имя упоминается едва ли ни в каждом более менее солидном труде по этике, по крайней мере, англоязычном[488]. В русскоязычной философской литературе как старой, так и новейшей, Батлер еще не был замечен.
В «Проповедях» Батлер начинает свое рассуждение с рассмотрения человеческой природы. Она, как показывает Батлер, двойственна. С одной стороны, человек самой природой предопределен к попечению о благе других людей и благе общества, и в этом и заключается добродетель как закон природы, под сенью которого рождается человек. С другой — человек в равной мере предрасположен заботиться о собственной жизни, здоровье и частном благе. От природы в человеке заложено начало благожелательности, которое для общества значит то же, что себялюбие для индивида. Благожелательность и себялюбие — фундаментальные эмоции; все другие эмоции, частные и ситуативные, сродни им и в конечном счете направлены либо на благо целого, либо на благо индивида. Быть моральным, для Батлера, это значит быть естественным, соответствовать природному предназначению.
Таким образом, Батлер продолжает развивавшуюся Шефтсбери и Хатчесоном критику этики эгоизма. Как и Шефтсбери, он признавал наличие в человеке разнонаправленных эмоций; причем себялюбивые эмоции могут быть как естественными, так и противоестественными, частными. Подлинная же моральность человека проявляется в его последовательной и осмысленной благожелательности, в выражении им сочувствия и в любви к ближним — именно в том значении, как она утверждалась в христианском учении.
Наряду с благожелательностью и себялюбием природе человека присуще еще одно, самое важное, начало — рефлексия, с помощью которой люди могут разбираться в своих эмоциях, одобряя или не одобряя движения своего сердца, свой нрав или действия. Эту мыслительную способность Батлер называет совестью[489]. Благодаря рефлексивной способности, или совести люди воздерживаются от нанесения вреда друг другу и побуждаются к добродетели. Эмоции устремляют людей к общему или частному благу; — совесть же указывает, какие эмоции правильны и похвальны, и тем самым дает силу для следования тому, что достойно. Как можно заключить из разъяснения Батлера, совесть представляет собой «естественную предрасположенность человека к доброте и сочувствию… которая без значительного размышления направляет его к обществу и благодаря которой он естественно играет в нем справедливую и лучшую роль, если только иные страсти и интересы не сбивают его с пути»[490]. Во внутренней иерархии человеческой природы совесть занимает высшее место, и повеления совести всегда приоритетны по отношению к частным склонностям и эмоциям, сколь бы сильны они ни были. «По своему складу, составу и природе, — указывает Батлер, — он [человек] представляет собой в прямом и строгом смысле слова закон для самого себя. Он в себе несет стандарт правильного; единственно, что требуется, так это чтобы он честно ему следовал»[491]. Поэтому суждения совести не зависят от частных предпочтений индивида и ожидаемых последствий, они также не зависят от гражданских законов, поскольку совесть отражает в сердце человека закон природы, осознаваемый человеком непосредственно и со всей очевидностью.
Б отличие от интеллектуалистов, Батлер полагал, что разум (reason) нельзя считать определяющим основанием морали. Скорее наоборот, «сам по себе разум… не является в действительности достаточным мотивом добродетельности человека, но только в соединении с теми эмоциями, которые были запечатлены Богом в его сердце»[492]. И эмоции сами по себе не являются фактором, ослабляющим человеческую натуру; наоборот, они суть ее непосредственное проявление. Однако их соответствие природе обеспечивается руководством со стороны разума. Батлер сбалансированно представляет роль разума и эмоций в морали; их соединение представляет условие добродетели. Однако это соединение обеспечивается совестью. По отношению к благожелательности разум выполняет вспомогательную роль; он технически обеспечивает достижение цели, к которой стремится благожелательность — высшее общее благо[493].
Эти основные положения моральной философии Батлера — о приоритете благожелательности по отношению к эгоизму и приоритете совести по отношению к разуму — характеризуют его как мыслителя сентименталистского направления[494].
(David Hume, 1711–1776) в вопросе о роли разума и морального чувства в морали в основном развивает идеи Хатчесона. Этому посвящены обе главы части первой третьей книги «Трактата о человеческой природе» (1739–1740)[495], глава I «Исследования о принципах морали» (1751), и Приложение I к нему, которое так и называется: «О моральном чувстве». Как и Хатчесон, Юм в полемике против интеллектуализма имел в виду учения С. Кларка и У. Уолластона; и это обстоятельство тоже во многом предопределило близость его аргументов тем, которые высказывал Хатчесон.
Критикуя интеллектуалистов, Юм стремится показать, что разум несостоятелен в морали, а моральные различия проистекают не из разума, который по своей природе направлен на различение истины и заблуждения. «Материя» морали — аффекты (passions), хотения (volitions) и действия; а они не являются предметом истины и лжи. Смысл морали заключается в том, что она влияет на аффекты и действия. Разум же к этому не приспособлен. Как духовная способность он инертен и пассивен, в то время как аффекты, желания и действия — активны. Совесть, или чувство морали (conscience, or а sense of morals) является активным принципом, т. е. влияющим на аффекты и действия; а активный принцип не может, по Юму, основываться на неактивном принципе, каковым является разум[496]. Далее, поступки не оцениваются по тому, соответствуют ли они требованиям разума; а их похвальность и предосудительность не совпадают с разумностью и неразумностью.
Эти и подобные аргументы Юм формулирует, исходя из того, что «нравственность не сводится к определенным отношениям, являющимся предметом науки», а также «не является и таким фактом, который может быть познан при помощи ума (understanding)»[497]. Мораль проявляется не в фактах, и моральные различия отражают не объективные отношения, т. е. отношения во внешнем мире. Моральность определяется аффектами, мотивами, хотениями, мыслями. Добродетель или порок — это то, что человек видит и чувствует благодаря тому, что переживает в душе своей нечто, происшедшее вовне, как положительное или отрицательное. Юм сравнивает моральные восприятия с физическими ощущениями: «порок и добродетель могут быть сравниваемы со звуками, цветами, теплом и холодом, которые… являются не качествами объектов, но перцепциями нашего духа»[498]. Эта аналогия оказывается возможной потому, что моральные определения (добро и зло, правильное и неправильное), как считает Юм, применимы только к актам человеческого духа и не применимы к отношениям, существующим между внешними объектами; причем моральные определения приложимы к актам человеческого духа не самим по себе, но в их отношении к внешним объектам[499]. Порок и добродетель — это качества, которые приписываются внешним явлениям в силу того, что человек при их созерцании испытывает особые чувства, отрицательные или положительные и, соответственно этому, высказывает по поводу внешних явлений порицание или одобрение. Разуму в самом деле не остается здесь места. Выработку такого подхода к морали Юм считал «открытием в этике»[500], обеспечивающим ее научность.
Обосновав ограниченность разума в морали, Юм выдвинул ряд аргументов в пользу того, что моральные различия (между добром и злом, правильным и неправильным) вопреки тому, что утверждают интеллектуалисты, вытекают из морального чувства (moral sense), и «мы скорее чувствуем нравственность, чем судим о ней»[501].
Юм выделяет следующие характеристики таким образом понятого морального восприятия. Во-первых, это восприятие представляет собой не идею, а впечатление.
Во-вторых, моральные впечатления гедонистически окрашены. Иными словами, будучи вызваны добродетелью, они приятны, а пороком — неприятны. И любой поступок, чувство или характер воспринимаются добродетельными или порочными потому, что их рассмотрение вызывает удовольствие или неудовольствие. Важно отметить, что для Юма, как и для Хатчесона, моральные впечатления гедонистически окрашены, но не гедонистичны. Удовольствие — есть лишь сопутствующий эффект восприятия добродетели, знак восприятия добродетели. Вот как об этом говорит Юм: «Мы не делаем заключения, что характер добродетелен, из того, что он нравится нам, но, чувствуя, что он нам нравится особым образом, в сущности чувствуем и то, что он добродетелен»[502]. Вместе с тем, Юм добавляет ряд характеристик, предупреждающих от выводов относительно гедонистического характера его теории морали. Так, термин «удовольствие» обозначает качественно различные ощущения. Далеко не все из них сопряжены с моральными различиями. Не всякие удовольствия и страдания, связанные с характерами, вызывают одобрение или порицание. Наконец удовольствие и страдание, сопровождающие моральное восприятие, в отличие от удовольствия и страдания, вызванных неодушевленными предметами, всегда имеют отношение к человеку или отношениям между людьми.
В-третьих, моральные восприятия бескорыстны, они безотносительны к частному интересу индивида[503], не зависимо от того, идет ли речь о мотиве действия, восприятии чужого действия или сторонней оценке действий и характеров. Эти два чувства (sentiments) — морали и интереса — нередко смешиваются и переходят одно в другое. Юм тем самым указывает на психологическую сторону человеческого. Содержательно же эти чувства определенно различны, и для человека рассудительного это различие всегда несомненно.
В-четвертых, моральные различия воспринимаются непосредственно, они очевидны[504]; и их сопряженность с особого рода удовольствием и страданием обеспечивает этот, говоря другими словами, интуитивный, характер моральных восприятий.
Таково обоснование Юмом чувственного и не-рационального (в специфическом, ранее разъясненном, значении этих терминов) характера морали. Хотя Юм, приступая к рассуждению о морали и предуведомил читателя, что строит свою теорию независимо от предыдущих частей, т. е. независимо от теории сознания и от теории аффектов, его концепция морали полностью была опосредствована ими, и, строго говоря, вне этого опосредствования она не может быть достоверно понята.
Другим важным моментом этики Юма, побуждающим рассматривать ее именно в контексте этического сентиментализма, было учение о благожелательности (benevolence). Концепция благожелательности наполняет учение Юма о моральном познании определенным ценностным содержанием. Благожелательность, или доброта, — основополагающая добродетель, регулирующая все остальные добродетели. Как таковая она охватывает такие важные качества, как «великодушие, человеколюбие, сострадание, благодарность, верность, усердие, бескорыстие, щедрость»[505]. Благожелательность бескорыстна, и наше одобрение благожелательности или ее проявлений также не обусловлено утилитарными мотивами — «перспективой получения пользы, или выгоды, для нас самих или для других»[506]. Наоборот, основополагающим пороком является бесчеловечность. Исходя из этого, Юм формулирует критерий достоинства и добродетели: эти человеческие качества проявляются в том, что их обладатель воспринимается как человек, признаваемый нами, равно, как и любыми другими людьми, в качестве желанного партнера, товарища или собеседника.
Развивая свои рассуждения о морали, Юм сделал дополнительное методологическое замечание, которое в XX в. под названием «принцип Юма» оказалось в центре одной из наиболее широких теоретических дискуссий. Буквально Юм говорит следующее: «Я заметил, что в каждой этической теории, с которой мне до сих пор приходилось встречаться, автор в течение некоторого времени рассуждает обычным способом, устанавливает существование Бога или излагает свои наблюдения относительно дел человеческих; и вдруг я, к своему удивлению, нахожу, что вместо обычной связки, употребляемой в предложениях, а именно есть (is) или не есть (is not) не встречаю ни одного предложения, в котором не было бы в качестве связки должно (ought) или не должно (ought not)»[507].
Юм таким образом фиксирует логическую невыводимость императивных суждений из суждений дескриптивных. В этом и состоит принцип Юма, воспринимаемый многими философами, в том числе специалистами в области логики, как необходимое правило ценностного, нормативного мышления. Какими бы ни были аргументы в пользу этого принципа, следует иметь в виду, что Юм делится своим наблюдением в контексте собственного понимания морали, а именно такого, при котором мораль определенно выносится за рамки объективного мира и полагается внутри духовного опыта человека, как он обнаруживает себя в соотнесении с событиями и явлениями объективного мира. Моральные суждения высказываются по поводу и на основании впечатлений от объективно происходящих событий. Но по своей природе они таковы, что являются проявлениями самого человеческого духа. Поэтому они и не выводимы из фактов. Однако стоит принять другое направление этико-философского рассуждения и, соответственно, представить такой образ морали, при котором последняя рассматривается как один из объективных законов природы или механизм в социальном устройстве, как соотнесенность принципа Юма с конкретным теоретическим понятием морали станет очевидной.
слушал курс моральной философии, включавший как этику, так и теорию права, и экономику, который читал Хатчесон. И впоследствии у них сохранялись добрые отношения. Позже Смит принял кафедру моральной философии в Университете Глазго, прежде возглавлявшуюся Хатчесоном. Дружеские узы на протяжении всей жизни связывали Смита и с Юмом. Что касается отношения Смита к творчеству этих мыслителей, то он, несомненно, воспринял идеи Хатчесона и Юма[508] относительно природы морали и морального сознания: предметом морали являются различия между добром и злом, правильным и неправильным, возможности разума в постижении добродетели ограниченны, моральность характера проявляется в симпатии. Однако в философии Смита как концепция морального чувства, так и сам этический сентиментализм претерпевают значительные изменения. Это видно из его трактата «Теория нравственных чувств», изданного в 1759 г. на основе лекций, прочитанных в Эдинбургском университете. В этом трактате наиболее полно раскрылись моральные воззрения и этико-философская позиция Смита[509].
Смит не принимает мнения, разделявшегося Хатчесоном и Юмом, а косвенно и Батлером, согласно которому есть некая определенная моральная способность — моральное чувство, — посредством которой воспринимаются моральные различия и на основе которой высказываются моральные суждения.
Человек, по Смиту, не нуждается в особой моральной способности. Ее не к чему приложить. Говорить о моральной способности есть смысл при условии, что признается наличие неких обобщенных законов, или стандартов человеческого поведения. Но таковых нет. Моральность человека выражается в его способности воспринимать и оценивать происходящие события надлежащим, или соответствующим образом. Эти понятия — «надлежащее» («propriety»), «соответствующее» («suitable») и «подходящее» («fitness»), используемые в «Теории…» практически как синонимы, имеют принципиальное значение для смитовского обсуждения морали. Они призваны выявить один из механизмов морали, заключающийся в том, что переживания и оценки человека должны коррелировать с действительной сутью переживаемых событий.
Мораль, по Смиту, представляет совокупность чувств человека по поводу поступков или событий, имеющих отношение к частному и общему благу. Таковы одобрение и порицание, благожелательность и себялюбие, благодарность и негодование, любовь и ненависть и т. д. Среди чувств Смит упоминает и чувство справедливости, и угрызения совести. Человек испытывает эти чувства, (а) будучи объектом чьих-то действий, (б) относясь как-то к другим, ставшим объектом чьих-то действий, (в) будучи «беспристрастным наблюдателем»[510]. Чувствам-отношениям и посвящена в основном «Теория нравственных чувств», а именно, шесть из семи частей этого этического трактата.
Другим важным механизмом морали Смит считал симпатию как способность человека посредством воображения представлять чувства других людей по поводу переживаемых ими событий. Смит расширяет значение понятия симпатии: это не только жалость и сострадание, но вообще любое со-чувствие. Благодаря симпатии люди постигают других и на этом основании оказываются способными судить о других — соотнося переживания других со своими переживаниями или стараясь, опять-таки благодаря воображению, представить возможную реакцию на подобное событие некоего беспристрастного наблюдателя, безотносительно к своим личным интересам или интересам других людей. Как видим, в теории Смита симпатия выполняет функцию, близкую к функции морального чувства Шефтсбери и Хатчесона — это своеобразная интуитивная способность познания.
Действительное положение Смита в отношении к традиции этического сентиментализма отчетливо проявилось в седьмой части трактата, в которой Смит проводит интересный классифицирующий анализ морально-философских учений. По поводу теорий, связывающих моральную способность с моральным чувством, а добродетель с благожелательностью, а именно теорий Хатчесона и Юма, Смит находит более всего положительных характеристик. Однако сентименталистская этика рассматривается в ряду остальных типов этической теории и наравне с ними. По отношению к ней Смит выступает таким же «беспристрастным наблюдателем», как и по отношению ко всем другим, и тем самым он, еще пользующийся некоторыми концептуальными схемами этического сентиментализма, сам полагает себя вне его.
Имя Бернарда Мандевиля (Bernard Mandeville, 1670–1733), английского писателя-моралиста, философа и врача, долгое время пользовалось скандальной известностью, а его взгляды были предметом суровых идейных нападок. Причиной тому было не столько сатирическое изображение общества и общественных нравов, сколько представление морали как изобретения хитроумных политиков, сумевших с помощью возвышенных моральных понятий так организовать поведение своекорыстных и честолюбивых по своей природе людей, чтобы они содействовали общему благу.
Мандевиль уже был немного известен как автор нескольких литературных и философских трудов, когда в 1705 г. увидела свет его изданная анонимно басня-памфлет «Взроптавший улей, или Мошенники, ставшие честными». Сразу вслед за этим изданием без ведома автора было сделано несколько перепечаток. Девять лет спустя Мандевиль выпустил первое расширенное издание басни под названием «Басня о пчелах, или Пороки частных лиц — благо для общества» (1714), в которое помимо самой басни были включены Предисловие, пространные комментарии к басне и небольшой трактат «Исследование о происхождении моральной добродетели». Еще девять лет спустя, в 1723 г., издание было повторено, и в него, помимо дополненных комментариев, были включены: «Опыт о благотворительности и благотворительных школах» и «Исследование о природе общества». Именно это издание получило скандальный резонанс и было осуждено большим жюри графства Мидлсекс как подрывающее религию и гражданское правление[511]. В различных откликах на «Басню» Мандевиль обвинялся в цинизме, неверии и ереси. Тем не менее, в 1729 г. вышел второй том «Басни», содержащий шесть диалогов на темы, поднятые в первом томе. С 1734 г. «Басня» выходит отдельным двухтомным изданием.
рассказывающей об упадке процветающего улья, пчелы которого, устав от всеобщей порочности и плутовства, вознамерились жить только по добродетели, заключалась в следующем: своекорыстные интересы частных лиц, ограниченных соответствующим законодательством, способствует экономическому процветанию общества; добродетель же (поскольку она основана на умеренности) сдерживает хозяйственную активность и, стало быть, противоречит благосостоянию общества.
Вот мораль басни:
Да будет всем глупцам известно,
Что улей жить не может честно.
Богатство, славу умножать,
Притом пороков избежать —
Нельзя; такое положенье
Возможно лишь в воображеньи.
Нам — это все понять должны —
Тщеславье, роскошь, ложь нужны.
………
Так и порок полезен людям,
Когда он связан правосудьем.
Чтоб стать народ великим мог,
В нем должен свить гнездо порок;
Достатка — все тому свидетель —
Не даст ему лишь добродетель.
И те, кто век вернет иной,
Прекраснодушный, золотой,
Верша все честными руками,
Питаться будут желудями[512].
В понимании сущности морали и природы человека Мандевиль опирался на учение Гоббса. При этом он в гораздо более отчетливых выражениях указал на необходимость объективного подхода к поведению людей, приблизившись к пониманию того, что позже получит название «принцип Юма»: «Одна из самых главных причин того, почему столь мало людей понимают себя, заключается в том, что большинство авторов всегда учат их, какими они должны быть, и едва ли вообще дают себе труд задуматься над тем, чтобы сказать людям, какими они являются в действительности»[513]. Мандевиль видит свою задачу в том, чтобы показать, каков человек на самом деле и каковы движущие пружины его поступков.
Вполне в духе своего времени Мандевиль считал, что в основе человеческих действий лежит природное стремление индивида к самосохранению, выражающееся в желании удовольствия и в отвращении от страдания. Таков человек в естественном состоянии. В гражданском состоянии человек принужден к подчинению своих частных стремлений необходимости содействия общему интересу. Однако поскольку никакая власть не может добраться до потаенных уголков человеческой души, «законодатели и мудрецы» внедрили в головы людей, что «для каждого из них гораздо лучше принимать во внимание не личные, а общественные интересы»[514], а «моралисты и философы всех времен» тем и занимались, что укрепляли это мнение. Пообещав воображаемое вознаграждение в качестве компенсации за муки самоотречения, прибегая к похвале и презрению, играя на лести, апеллируя к стыду и чести, — они сумели добиться своего. С помощью таких рычагов оказалось возможным обуздывать эгоистические наклонности людей, понуждая их к благоразумию.
Итак, мораль, по Мандевилю, представляет собой искусственное образование, изобретение самих людей — особых людей: честолюбивых политиков. Этот общественный механизм используется как форма социального контроля и управления в целях ограничения частных аффектов во благо целого. Моральные понятия — в первую очередь, добродетель и порок — сформулированы как лексические средства, с помощью которых обрабатывается сознание людей. Пороком, говорит Мандевиль, принято называть «все то, что делает человек для удовлетворения любого из своих желаний, игнорируя общественные интересы», а добродетелью — «всякое совершение, при помощи которого человек вопреки природной склонности стремится к благу других или к обузданию своих собственных аффектов, исходя из разумного желания быть добрым»[515].
Поскольку человек по своей природе эгоистичен, воспитание имеет своей задачей так сформировать и направить эгоистические наклонности человека, чтобы они работали на благо других людей. За каждым добродетельным действием, например, благотворительностью, можно проследить частный интерес — корысть или тщеславие. Воспитателям и политикам следует, опираясь на естественные слабости людей, правильно управлять частным интересом и использовать такие механизмы воздействия на поведение, как пример, привычка, обычай, мода для того, чтобы сделать их послушными.
При этом мораль, считал Мандевиль, конечно же, предполагает самоотречение. Посредством морали человек понуждается к отречению от собственного эгоизма. Но мораль не заставляет человека отрекаться от своего частного интереса. Только преследуя свои частные интересы, человек действительно оказывается способным на великое. Поэтому то, что принято называть злом, на самом деле является конструктивным началом общественной жизни: «Зло, как моральное, так и физическое, является тем великим принципом, который делает нас социальными существами»[516].
С этих позиций Мандевиль критиковал абсолютистскую этику Шефтсбери, упрекая его в чрезмерном преувеличении роли благожелательности, за что в свою очередь был подвергнут критике Ф. Хатчесоном и Дж. Беркли.
Признание положительной роли частного интереса Мандевилем оказало влияние на А. Смита и К.А. Гельвеция, а также на П.Г.Д. Гольбаха — в критике общественных нравов.
Дени Дидро (Denis Diderot, 1713–1784) по праву занимает центральное место во французском Просвещении. Можно сказать больше: не только своими взглядами, но и своей деятельностью он сумел выразить дух Просвещения в целом. Не случайно именно ему принадлежит выдающаяся роль вдохновителя и создателя знаменитой французской «Энциклопедии».
Наряду с работой над Энциклопедией Дидро создал множество художественных и философских произведений. В 1745 г. Дидро опубликовал «Принципы нравственной философии, или Опыт о достоинстве и добродетели, написанный милордом Ш***» (1745) — авторизованный перевод трактата Шефтсбери, снабженный многочисленными примечаниями, многие из которых представляют мысли того же Шефтсбери, высказанные в других произведениях. Это издание сыграло свою роль: во-первых, таким образом идеи Шефтсбери, в особенности деизм, были привнесены в интеллектуальную жизнь Франции и получили широкое распространение, во-вторых, они дали толчок развитию на французской почве философски более фундированной теории морали, что было особенно важно на фоне идущей от Монтеня и Ларошфуко сильной традиции афористически-эссеистической моралистики, в-третьих, именно в «Принципах…» было предложено внерелигиозное обоснование моральной философии.
Во многих произведениях Дидро, принесших ему славу, так или иначе затрагиваются морально-философские темы и проблемы. Это: «Философские мысли» (1746), «Прогулка скептика, или Аллеи» (1747, опубл. 1830), «Мысли к истолкованию природы» (1753). В статье «Эпикуреизм» в Энциклопедии есть раздел «Мораль», в которой взгляды Эпикура излагаются на языке представлений самого Дидро. В более широком контексте французской философии того времени представляет интерес полемическое сочинение «Последовательное опровержение книги Гельвеция „О человеке“» (1773, 1774, полн. опубл. 1875). Для понимания моральных взглядов Дидро, а также его критики нравов и отдельных моральных характеров важны такие художественные произведения, как: «Монахиня» (1760), «Племянник Рамо» (1772), «Жак-фаталист» (1773); опубликованные посмертно в 1796 г.[517]
Дидро начинал свою литературную деятельность с переводов различных произведений английских авторов. К моменту выхода «Принципов нравственной философии» он уже был известен как переводчик ряда значительных английских трудов. Но только «Принципы…» включаются в собрания сочинений Дидро, и это свидетельствует о сложившейся традиции считать Дидро по крайней мере соавтором этого французского произведения. Сопоставление перевода Дидро с трактатом Шефтсбери показывает, что французский текст в значительной, если не сказать подавляющей части, совпадает с оригиналом. Однако как в названии произведения, опубликованного Дидро, происходит некий, на первый взгляд, лишь стилистический сдвиг, так и в этико-философском содержании трактата происходят изменения. В переводе Дидро (и благодаря именно переводу) несколько снижается сентименталистское содержание «Исследования о заслуге, или добродетели» Шефтсбери и на первый план выдвигается идея гармонии себялюбивых и общественных интересов (не эмоций, как у Шефтсбери).
Публикация авторизованного перевода не была случайной в творческой биографии Дидро; основные морально-философские установки этого произведения, включая те, которые были связаны с этическим сентиментализмом, прослеживаются во многих рассуждениях Дидро на темы практической философии. Однако не следует рассматривать Дидро как преемника этического сентиментализма Шефтсбери. Временами, он даже более склонялся к взглядам, которые были свойственны ярому критику Шефтсбери — Мандевилю. Так, в заметках 1767 года он прямо отвергал теорию морального чувства Хатчесона и Смита, считая ее достойной, скорее, поэзии, нежели философии. Врожденному моральному чувству Дидро противопоставлял опыт: ребенок с малых лет подмечает, что нравится взрослым, и научается вести себя так, чтобы быть приятным для окружающих и, стало быть, полезным для себя[518].
Действительные основы моральных взглядов Дидро можно почерпнуть в «Молитве» — небольшом тексте, которым завершаются «Мысли к истолкованию природы» и в котором он изложил свое этическое кредо. Дидро понимал рискованность этого своего исповедания и при издании «Мыслей» поместил «Молитву» лишь в трех (!) экземплярах книги. В ней, как и в «Мыслях» в целом, Дидро обращается к молодым людям. Без обиняков заявляя о своем скептицизме, о своем глубочайшем сомнении в существовании Бога, он утверждает ряд нравственных принципов. Это: а) себялюбие — основа действий, б) нравственные решения — автономны (по отношению к Божеству) и неподотчетны (Божеству), в) нравственное значение действий обусловлено не их причинами, а их результатами, г) человек полностью ответствен за собственную жизнь[519].
Дидро — эвдемонист. Стимул и цель человеческой жизни он усматривает в счастье. Поэтому первым шагом нравственной философии должно быть отыскание того, в чем состоит «истинное счастье»[520]. Счастье, по Дидро, это синоним блага, и потому счастье состоит в наслаждении и в пользе — истинном наслаждении и истинной пользе, что, впрочем, для Дидро, суть одно и то же. Полемизируя с Гельвецием, Дидро не допускал возможности сведения всего разнообразия духовной жизни к проявлениям физической чувствительности или личной корысти[521]. У развитого и образованного человека стремление к духовным наслаждениям никогда не уступит жажде чувственных.
Добродетель состоит в принесении пользы, а порок — в причинении вреда[522]. Поэтому «всеобщая полезность и общественное согласие должны быть двумя великими правилами наших действий»[523]. Соответствующим образом должно быть устроено общество. Развивая идеи, изложенные в «Принципах…», Дидро указывал на необходимость деятельной взаимозависимости общего и частного интересов, так, чтобы «благо отдельных лиц было тесно связано с общим благом; чтобы гражданин не мог повредить обществу, не повредив самому себе»[524].
Подлинного счастья можно достигнуть, следуя естественным потребностям, а не страстным желаниям. Дидро нисколько не отвергает чувственных удовольствий. Однако перечислив все, доставляющее ему наслаждение — будь то изысканное кушанье, прекрасное вино, нежность любимой или пирушка с друзьями, — Дидро добавляет: «мне бесконечно сладостнее оказать помощь несчастному…, подать спасительный совет, прочесть занимательную книгу, совершить прогулку в обществе друга или женщины, близкой моему сердцу, провести несколько часов в занятиях с моими детьми, написать удачную страницу, исполнить общественный долг, сказать той, кого я люблю, несколько слов, таких ласковых и нежных, что руки ее обовьются вокруг моей шеи. Есть поступки, ради которых я отдал бы все состояние»[525]. Подлинное счастье, по Дидро, не может не основываться на честности, справедливости, милосердии и внутренней независимости личности.
Эвдемонизм Дидро носит умеренно-гедонистический характер (в отличие от утилитаристского эвдемонизма Гельвеция). Природа склоняет человека к предпочтению удовольствий; — разум подсказывает не ограничивать удовольствия, а избегать или хотя бы ограничивать те страдания, которые сопровождают некоторые удовольствия. Рассуждая об этом, Дидро замечает: «Стоиками становятся, но эпикурейцами рождаются»[526].
Приведенное выше понимание счастья Дидро высказывает в вымышленной беседе с Жаном Франсуа Рамо — племянником известного и в наше время французского композитора Жана Филиппа Рамо, одного из создателей классического музыкального стиля. Племянник Рамо послужил лишь прототипом персонажа одноименной философской повести. Реальный Рамо, несомненно, был человеком парижской богемы, однако не обязательно был таким откровенным циником, ни во что не ставящим моральные нормы и добродетели, каким он предстает в повести Дидро.
В племяннике Рамо нередко усматривают прообраз героев романов де Сада. Но Рамо не был не только садистом, но и гедонистом. Он именно циник, эгоист — ниспровергатель нравственности. В лице Рамо Дидро создал один из первых литературных образов эстетствующего имморалиста. Рамо интеллектуален, обладает утонченным художественным вкусом, он неплохой музыкант и вместе с тем он не устает без утайки рассказывать о таких своих склонностях и привычках, которые не могут не порождать зла и не приносить страданий как другим людям, его близким, так и ему самому. Разумность и чувство прекрасного оказались соединенными в его характере с отсутствием элементарного морального чувства, обязательности и совестливости. Он одним из первых в европейской традиции продемонстрировал возможность сознательной приверженности злу, точнее, тому, что принято считать злом и что, оказывается, вполне приемлемо, если это отвечает личным интересам. «…Своим порокам я чаще радуюсь, чем огорчаюсь из-за них… — без смущения заявляет он. — Если уж быть великим в чем-либо, то прежде всего в дурных делах»[527]. Рамо — не только человек богемы, он и человек мира богатых, и Дидро, заставляя Рамо шаг за шагом декларировать свой имморализм, одновременно разоблачает и нравственность современного ему общества, в котором размываются общечеловеческие моральные принципы.
Про себя Рамо заявляет, что он, посредственный музыкант, прекрасно разбирается в морали и многого достиг «благодаря системе, точному суждению, разумному и правильному взгляду». Что это за «мораль»? — Прежде всего, это мораль исключительного себялюбия, опосредствованного страстью к наслаждению и богатству — к богатству ради наслаждения. Рамо признает существование «правил всеобщей совести»[528], но только для того, чтобы подчеркнуть, что их никто не исполняет. Исключения из этих правил и составляют моральную жизнь. Они встречаются везде, и суть одна: стремление к доходу есть основный мотив человеческих поступков. Так же и словом «добродетель» всего лишь украшено мечтательное направление ума, необычный склад души, своеобразный вкус. Кому-то это по нраву. Но как скучен был бы мир, будь он мудрым и добродетельным.
Поэтому для Рамо нет ни отечества, ни дружбы. Достоинство удачно подменено богатством (богатством легко прикрыться и от позора, и от бесчестья). А на место обязанностей поставлено умение прислуживать: «Надо прислуживаться, ездить к знатным особам, изучать их вкусы, потакать их прихотям, угождать порокам, одобрять несправедливость — вот в чем секрет»[529]. При этом должно быть чувство меры, чтобы… ускользать от позора, бесчестья и законов, — как диссонансов в общественной гармонии.
«Мораль» Рамо может привлекать на фоне лицемерия и ханжества добропорядочного общества. Рамо апеллирует к естественности и непринужденности. Если себялюбие естественно и выражается в стремлении к богатству, почему надо это скрывать? Главное — счастье, и если счастье, говорит Рамо, понятое как почет, богатство и власть, можно получить пороками — пороками, присущими мне, «пороками, отвечающими нравам моего народа, приходящимися по вкусу моим покровителям и более соответствующими их мелким нуждам», нужно ли прибегать к добродетели?[530] Рамо упивается своим положением — «счастливого разбойника среди разбойников богатых», готового вместе с тем на любую гнусность и порок при условии, что никто его к этому не принуждает: «Я готов пожертвовать достоинством…, но по своей собственной воде, а не по чужому приказанию. Допустимо ли, что бы мне сказали: „Пресмыкайся!“ — и чтобы я был обязан пресмыкаться!»[531].
Апелляция Рамо к естественности и свободе в наибольшей степени сближает его с героями де Сада. А характер естественности и свободы, к которым он апеллирует, его игнорирование требований здравого смысла и рациональности, делают его антигероем Просвещения.
В отношении к религии Дидро, получивший в отрочестве религиозное образование, эволюционировал от скептицизма и деизма к атеизму и радикальному антиклерикализму. Большинство его философских и художественных произведений пронизаны критикой религиозного мировоззрения, христианского учения, церковных и монастырских нравов.
Критика христианской этики развивается Дидро по двум направлениям. Это критика собственно морального учения христианства, направленная главным образом на выявление в нем лицемерия, ханжества и внутренних противоречий, и философско-этическая критика христианской этики.
И здесь в различных рассуждениях Дидро наиболее примечательны два аргумента. Во-первых, христианская этика, как и христианское учение в целом, апеллируя к божественному авторитету, а затем и к авторитету многочисленных святых, подменяет убежденность авторитаризмом, в то время как действительно необходимым основанием убежденности должен быть только разум.
Во-вторых, христианская этика индивидуалистична — она покоится на индивидуальной исключительности. Из Священного Писания следует, что христианские добродетели под силу лишь избранным; добродетель оказывается привилегией, ведь подвиги христианских святых не могут рассматриваться в качестве примера для всеобщего подражания. Дидро выдвигает в связи с этим критерий универсализуемости: «Могу ли я презирать в одном человеке то, что уважаю в другом? Разумеется, нет. Истина, не зависящая от моей прихоти, должна быть правилом для моих суждений, и я не стану одному вменять в преступление то, чем я восхищаюсь как добродетелью в другом»[532]. Добродетель должна быть императивом, не только в равной мере вменяемым каждому, но и не противоречащим принципам общественной жизни.
Имя Клода Адриана Гельвеция (Claude Adrien Helvétius, 1715–1771) в наше время, возможно, не так популярно, как имена Вольтера, Дидро или Руссо, хотя он, несомненно, относится к кругу наиболее видных французских просветителей. При жизни он воспринимался во Франции как один из наиболее радикальных мыслителей и по праву считается одним из идеологов Французской революции. Именно материалист и атеист Гельвеций предложил наиболее разработанную в рамках французского Просвещения теорию морали, развернутую на фоне непримиримой критики существующих нравов, в первую очередь, аристократических и церковных.
Перу молодого Гельвеция принадлежат, помимо литературных произведений, небольшие эссе, написанные в жанре посланий — «О любви к знанию», «Об удовольствии» (1738), «О надменности и лени ума», «О ремеслах» (1740); а также небольшие фрагменты «О суеверии», «О себялюбии», «О роскоши». В эти же годы он пишет поэму «Счастье», которая была опубликована посмертно (1772). В 1758 г. было опубликовано одно из основных произведений Гельвеция — книга «Об уме». Книга сразу вызвала бурю негодования со стороны иезуитов и янсенистов. Критика была столь угрожающей, что Гельвецию, дабы избежать суда или эмиграции, пришлось пойти на двукратное отречение, которое сыграло свою роль исключительно благодаря его связям в высшем свете. В том же году книга была запрещена Сорбонной, осуждена парижским архиепископом, Папой Римским и, наконец, приговорена Парижским парламентом к публичному сожжению. С совсем других позиций многие идеи подверглись критике со стороны большинства просветителей, в том числе Вольтера, Руссо, Дидро. Спустя некоторое время Гельвеций начал работу над другим своим трудом — «О человеке, его умственных способностях и его воспитании», который вышел в свет после смерти автора, в 1772 г. в Лондоне.
Оба произведения Гельвеция пронизаны этической проблематикой. Сам Гельвеций пишет в первых строках трактата «Об уме»: «Знание ума… так тесно связано со знанием сердца и страстей человеческих, что нельзя было писать о нем, не затрагивая хотя бы той части этики, которая обща людям всех наций»[533]. Однако Гельвеций особенным образом понимает этику. Он одновременно говорит об этике как науке — науке, аналогичной «всем другим наукам», т. е. естественным наукам, и об этике как сфере общественной жизни, наряду с политикой, и об этике как принципах поведения. Во французской философии того времени еще не дифференцируются специальное, философское и обычное знание о морали, а знание о морали воспринимается в единстве с практическим моральным опытом.
Несистематически Гельвеций устанавливает следующие требования к этике как исследованию нравственности. Во-первых, в этике недопустимо оторванное от жизни умозрение. Идеалом для этики должна стать «экспериментальная физика» — в том смысле, что, как и в физике, в этике следует восходить от фактов к причинам[534]. Во-вторых, моральные факты должны браться не изолированно, а в их историческом развитии — нравственность Должна пониматься исторически. Последнего, по мнению Гельвеция, не хватало Монтеню — писателю, которого он высоко ценил, при том, что в изучении нравов Монтень сделал гораздо больше, чем платоники (и под платониками Гельвеций вполне мог иметь в виду Шефтсбери), которые, не желая знать фактов, доверяют только абстрактным рассуждениям[535]. В-третьих, в изучении нравственности следует опираться на ум, а не на интуицию. В-четвертых, этика должна принимать во внимание социальные и политические условия, в которых живут и действуют люди; действительное понимание нравственности невозможно без широкого исследования нравов различных народов[536].
Как говорилось, теория морали Гельвеция носит разветвленный характер. Он не ограничивается указанием на основание нравственности и установлением ее общего принципа, но старается проследить действие этих начал в различных сферах общественной жизни, у разных социальных групп или на материале нравов разных народов. Тем не менее, было бы преувеличением считать, что его моральная теория цельна и непротиворечива. Теоретически интересна естественная для Гельвеция тенденция рассматривать в единстве вопросы объяснения морали и критерия моральности. Однако в действительности Гельвеций не придает значения разности этих исследовательских задач, а это их спонтанное объединение есть результат его невнимания к методологическим вопросам такого рода.
В молодости Гельвеций зачитывался яркими произведениями французских моралистов. Особенное влияние на него оказал Франсуа де Ларошфуко (1613–1680) своими взглядами о роли себялюбия (amour-propre) в жизни человека. Себялюбие, стремление к частной выгоде, согласно Ларошфуко, является единственным действенным источником человеческих поступков. Если что и ограничивает его, так это тщеславие — т. е. иное выражение того же себялюбия[537]. Гельвеций принимает этот взгляд на человека; правда, в отличие от Ларошфуко, Гельвеций считал, что себялюбие является источником не только порока, но и добродетели[538].
Себялюбие неоднородно. В себялюбии выражаются потребности человека и его интересы. В общем Гельвеций не различает специально эти факторы поведения, но из его высказываний можно сделать вывод о том, что человек стремится к наслаждению и выгоде и отвращается от страдания и вреда. Потребности отражают его отношение к наслаждению и страданию, интересы — к выгоде и вреду. Гельвеций утверждает, что в человеке есть «врожденное начало», особая способность — «физическая чувствительность», позволяющая ему чувствовать физические наслаждения и страдания. Поэтому первейший источник деятельности — голод, но самый могучий ее источник — любовь[539]. Физическая чувствительность, проявляющаяся именно в чувствительности к удовольствиям и страданиям, есть «единственная причина наших действий, наших мыслей, наших страстей и нашей общительности»[540]. Страх, стыд, совесть, любовь к себе и любовь к независимости, — все это следствия физической чувствительности.
Желание удовольствия, удобства и пользы влечет человека к созданию сообществ. Импульс, толкающий человека к общению и сотрудничеству с другими людьми, Гельвеций называет уже частным интересом. И хотя выше были приведены его слова о том, что физическая чувствительность порождает в человеке общительность, — общительность есть результат действия физической чувствительности в особой ее форме — форме частного интереса. Частный интерес — непосредственный мотив образования сообществ и заключения договоров[541].
Частный интерес это подлинный властитель в мире людей. Он лежит в основе всех человеческих решений и деяний. Он сродни закону природы: «Если физический мир подчинен закону движения, то мир духовный не менее подчинен закону интереса»[542]. Следуя своему частному интересу, человек стремится как к личной выгоде, так и к благу другого человека[543]. Исходя из своего интереса, человек определяет, в чем состоит добро, честность, справедливость и добродетель. Так же и доброжелательность к другим людям есть результат себялюбия, и они тем более доброжелательны, чем более полезными для себя считают тех, по отношению к кому доброжелательность выражается. В этом смысле люди ни добры, ни злы от рождения; они адекватны тем отношениям, которые их соединяют с другими людьми.
Эти положения Гельвеций высказывает в прямой и довольно резкой полемике[544] с Шефтсбери, считавшим, что человек от природы не только себялюбив, но и доброжелателен. И эта полемика вполне доказывает, что рассуждения Гельвеция о роли физической чувствительности и частного интереса прямо относятся к морали.
Но у самого Гельвеция отнесенность этих положений к теории морали оказывается под вопросом из-за привнесения в рассуждение существенно новой идеи — общественного, или общего интереса.
Наряду с неоднократными замечаниями относительно того, что нравственные представления относительны и обусловлены частными интересами людей, Гельвеций развивает мысль, что все-таки есть иное мерило добра и зла, чем частный интерес, и это мерило — общий интерес. Сначала Гельвеций указывает на то, что в отдельном сообществе[545] нравственные оценки утверждаются в соответствии с тем, что полезно и вредно для данного сообщества. Но здесь еще не происходит существенного сдвига в нравственном рассуждении: интерес сообщества — это тот же частный интерес. Более того, частный интерес отдельных сообществ хуже личного интереса, поскольку им отрицается как общественный интерес, так и личный интерес. Поэтому, прояснив содержание частного интереса отдельных сообществ[546], Гельвеций все-таки указывает: «во всяком отдельном сообществе личный интерес есть единственный критерий достоинства вещей и личностей»[547]. Вопреки давлению окружения личность должна отстаивать свое достоинство.
И здесь Гельвеций начинает говорить на несколько другом языке. В его рассуждениях появляются понятия «благородное тщеславие», «высокие идеи», «истинная добродетель», «подлинная цель нравственности». Люди обычно понимают добродетель сообразно своей выгоде, но истинная добродетель во все времена и во всех странах заключается в «поступках, полезных обществу и сообразных с общим интересом»[548]. За разным пониманием добродетели можно проследить и различные личностные типы: большинство признают лишь то, что сообразно их себялюбию, но есть и такие люди, которые «одушевлены высокими идеями и открыты новым истинам, и они во всем к ним стремятся»[549]. Для таких людей и в этом более возвышенном ценностном контексте и добро, и честность, и справедливость, и добродетель уже определяются в соответствии с тем, отражается ли в них общий интерес.
В связи с приведенными рассуждениями Гельвеция возникает естественный вопрос о природе общего интереса. Если в основе частного интереса лежит в конечном счете физическая чувствительность, то что лежит в основе общего интереса? Согласно Гельвецию, общий интерес представляет собой «совокупность частных интересов»[550]. Такое понимание общего интереса как будто вытекает из социально-договорной концепции общества: люди взаимоупорядочивают свои частные интересы, вступая в соглашения. Но в то же время Гельвеций пишет, что соглашения заключаются на основе общего интереса, и это значит, что общий интерес существует самостоятельно. Если признать возможной аналогию между индивидуальным и общественным организмом, то можно сказать, что общий интерес — это то, что отвечает потребностям общественного организма, общества как целого.
С этих позиций Гельвеций формулирует свое учение о добродетели. В этом учении следует выделить три положения. Во-первых, добродетель может рассматриваться как выражение частного интереса, но только в том случае, если частный интерес совпадает с общественным интересом. Иными словами, речь идет о добродетели как добродетели людей, соединенных в общества, которые управляются законами. Такая добродетель заключается в жертве частным интересом во имя общественного[551]. Во-вторых, добродетель выражается в знании и выполнении взаимных обязательств, т. е. добродетель всегда обнаруживается в обществе, а до возникновения общества у людей и нет понятий о добре и зле[552]. В-третьих, добродетель заключается в «стремлении к всеобщему счастью», и если рассматривать добродетель с императивной точки зрения, то ее смысл будет заключаться в том, чтобы предложить людям средства для достижения этой цели[553].
Очевидно, что принимая во внимание сказанное, никак нельзя характеризовать этику Гельвеция как этику эгоизма.
Общее счастье должно стать, по Гельвецию, важнейшей целью для законодателя. Законодательная политика в руках мудрого правительства должна строиться таким образом, чтобы люди направлялись к действиям, посредством которых они одновременно удовлетворяли бы свой частный интерес и осуществляли добродетель.
Но необходимо изменение общественного мнения о добродетели. Высший свет лицемерно усматривает добродетель в целомудрии и пристойности нравов, усматривая наибольший порок в стремлении к чувственным удовольствиям. Солидаризируясь с Мандевилем, Гельвеций требует признать, что роскошь, а не «строгость нравов, несовместимая с любовью к роскоши», полезна для Франции. Благо национального процветания Франции от торговли и поощрения роскоши «совершенно несоизмеримо с чрезвычайно малым вредом, причиняемым любовью к женщинам»[554]. А для того, чтобы менялись нравы и добродетель, необходимо изменение законов, ибо в них скрыты действительные пороки народа.
Раз все люди стремятся к счастью, необходимо, по Гельвецию, сделать так, чтобы их личная выгода соединялась с общей. Помимо изменения законов важно правильно построить систему воспитания. Более половины книги «О человеке» посвящено проблемам воспитания, в том числе в полемике с Руссо. Воспитание, считал Гельвеций, является определяющим фактором в формировании индивида, — что стало предметом решительной критики со стороны Д. Дидро[555]. Воспитание правильно, если формирует такое представление о личном счастье, которое было бы в сознании человека тесно связано с счастьем его сограждан, — так, чтобы любовь к ближнему в каждом человеке была бы результатом его любви к себе[556].
Необходимость мудрых законов и правильного воспитания свидетельствует, считал Гельвеций, о том, что люди изначально не добры (как и не злы) и что, стало быть, Руссо заблуждался в своем понимании природы человека.
Обобщая сказанное, следует указать на следующие характеристики этики Гельвеция: во-первых, говоря об эгоистическом и нравственно-общественном человеке, Гельвеций по существу развивает одну из морально-философских традиций в новоевропейской философии, согласно которой нравственность является продуктом общества, точнее же, творением самих людей. Во-вторых, поскольку нравственность может быть и должна быть предметом воспитательного и, в особенности, законодательно-политического воздействия и без соответствующей социально-правовой организации невозможно добиться от человека добродетели, постольку Гельвеций приходит к социологическому пониманию нравственности, в котором не остается места для свободы личности и автономии человеческого духа. Но в нем не было места и Богу. Именно в этике Гельвеция было доведено до конца постепенное освобождение морали от религии, начатое П. Бейлем. В-третьих, поскольку природное себялюбие человека должно быть трансформировано посредством воспитания в благородное себялюбие, а эгоизм следует подвергнуть просвещению, — высшим проявлением индивидуальной нравственности оказывается, по Гельвецию, разумный эгоизм. Наконец, в-четвертых, выдвигая принцип общего счастья, Гельвеций на уровне нормативно-этической программы приходит к формулировкам, ставшим впоследствии основополагающими в утилитаризме. Последнее позволяет рассматривать Гельвеция в качестве прямого предшественника этики утилитаризма — И. Бентама и Дж. Милля, а на русской почве — Н.Г. Чернышевского.
Известность Жану Жаку Руссо (Rousseau, 1712–1778) как мыслителю принесла работа, представленная на конкурс Дижонской академии и получившая главный приз — «Рассуждение по вопросу: способствовало ли возрождение наук и искусств очищению нравов?» (1750), в которой, как и в работе, поданной на следующий конкурс, но не получившей премии — «Рассуждении о происхождении и основаниях неравенства» (1755), он дал резко отрицательную оценку цивилизации за ее негативное влияние на общественные нравы и характер людей. Это понимание природы человека, общества и нравственности было развито им в трактате «Об общественном договоре, или Принципы политического права» (1762). Своими романами «Юлия, или Новая Элоиза» (1761) и «Эмиль, или О Воспитании» (1762) Руссо положил начало сентиментализму в литературе и дал толчок для развития романтизма. В них Руссо в свободной форме высказал свои основные социально-этические и педагогические идеи. Свою жизнь и взгляды Руссо отразил в «Исповеди», которую он писал несколько лет (была опубликована посмертно в 1782–1789). Руссо не ставил своей задачей дать философию морали. Он не стремился к строгому и определенному представлению о морали. Предметом его тревоги был кризис в нравах общества, и он подверг анализу его причины в рамках своего политико-правового учения.
Нравственность изначальна. Она вытекает из самого устройства природы человека. Ее законы запечатлены во всех сердцах; достаточно только «уйти в самого себя и прислушаться к голосу своей совести»[557]. Два принципа, заложенные в человеке от природы и обеспечивающие его надлежащие отношения с другими индивидами, следующие: принцип себялюбия (amour de soi), выражающий стремление каждого существа к самосохранению, и принцип сострадания, ограничивающий себялюбие и способствующий сохранению рода. Эти два принципа Руссо обобщает в предписании естественного права: «Заботься о благе твоем, причиняя как можно меньше зла другому». Это предписание, как признает Руссо, «куда менее совершенно», чем золотое правило, но гораздо действеннее его[558].
Себялюбие и сострадание, утверждает Руссо, развивая идеи Шефтсбери, лежат в основе понимания человеком добра и зла. На эмоционально-интуитивную природу морального сознания указывает Руссо и в одном из романов: «Стоит углубиться в себя, и сразу угадаешь доброе и отличишь прекрасное»[559]. Тема источника нравственности не получила у Руссо развернутой теоретической разработки, однако по отдельным, но последовательно высказываемым его суждениям можно сделать вывод, что по этому вопросу он был определенно близок этико-сентименталистской традиции.
Ко времени Руссо теории естественного состояния получили значительное распространение. Высказывая свои мысли относительно естественного состояния, Руссо прямо или косвенно полемизирует с Гоббсом, Гроцием, Локком и своим старшим современником, философом права и истории Ш. Монтескье (1689–1755)[560].
Согласно Руссо, естественный человек изначально индивидуалистичен. Поскольку природой в него заложено стремление к самосохранению, не стесняемый ничем человек сам определяется в том, что ему нужно для его самосохранения. Человек в естественном состоянии свободен, он — хозяин самому себе[561]. В описании Руссо естественное состояние динамично. Нарождающийся человек озабочен только удовлетворением своих простых влечений. Затем он начинает постигать существующие различия — между собой и животными, между различными людьми. Сравнение с животными не могло не вызвать у человека «первое движение гордости». Складывающиеся отношения с другими людьми, подчиненные стремлением индивида к собственному благополучию и благополучию своей семьи, способствовали появлению «грубого понятия о взаимных обязательствах»[562], а привычка к совместной жизни «породила самые нежные из известных людям чувств — любовь супружескую и любовь родительскую»[563]. Именно этот момент в развитии человечества был наиболее благоприятным, с точки зрения Руссо: стремление к удовлетворению природных склонностей привело к наиболее оптимальным формам общежития, при котором частное благо совпадало с благом общим.
Однако люди все больше стремятся к увеличению удобств, и это стремление породило разнообразные потребности, от которых люди начинают все сильнее зависеть. Нехватка благ и желание каждого захватить себе как можно больше приводят к изменению в характере отношений между людьми. Появляется собственность, сообразно с размером которой люди начинают оценивать друг друга; и возникает особая сфера отношений, посредством которых люди выражают свою оценку себя и свое признание других. С разделом земли и появлением собственности на землю право, основанное на естественном законе, сменяется правом, основанным на собственности.
По мере развития так устроенного общества как будто бы происходит развитие индивидуума, говорит Руссо, на деле же подрываются основы уз, скрепляющих естественные отношения людей. Люди от природы неравны. Однако с установлением института собственности естественное неравенство углубляется и усугубляется неравенством социальным. Установление собственности и углубление неравенства приводят к тому, говорит Руссо, что «…состязание и соперничество», «противоположность интересов» и «скрытое желание выгадать за счет других»[564] становятся определяющими характеристиками общественной жизни. В отличие от Гоббса, считавшего, что именно естественное состояние изначально характеризуется войной всех против всех, Руссо не думал, что война всех против всех выражает человеческую сущность, а связывал ее с более поздними этапами развития естественного состояния, когда утвердилась частная собственность на землю и когда право сильного постоянно сталкивалось с правом того, кто пришел первым[565].
Поскольку такое положение дел чревато гибелью человеческого рода, люди приходят к пониманию того, что необходимо ограничить произвол каждого ради блага всех. Таким образом возникает общественное соглашение, или общественный договор. Смысл такого договора Руссо выражает следующими словами: «Каждый из нас передает в общее достояние и ставит под высшее руководство общей воли свою личность и все свои силы, и в результате для нас всех вместе каждый член превращается в нераздельную часть целого»[566]. Так возникает гражданское общество.
В целом, судя по тому, как Руссо описывает суть различий между естественным и гражданским состояниями, этот переход положителен. Именно в гражданском состоянии, когда инстинкт заменяется справедливостью, действия людей приобретают нравственный характер: на место вожделения приходит голос долга, желание сменяется правом, а человек вынужден считаться с интересами и правами других. Теряя естественную свободу, «границами которой является лишь физическая сила индивидуума», человек обретает гражданскую свободу, которая «ограничена общей волей». Именно в рамках гражданского общества создаются возможности для моральной свободы, благодаря которой человек делается действительным хозяином самому себе. Характеристика, которую дает Руссо моральной свободе, станет впоследствии основой категорического императива И. Канта: «Поступать лишь под воздействием своего желания есть рабство, а подчиняться закону, который ты сам для себя установил, есть свобода»[567].
Политическое правление может быть хорошим или плохим. Но именно в рамках и под влиянием цивилизации происходят, по Руссо, такие изменения в человеческих отношениях, которые в целом следует признать упадком. В эссе «Рассуждение по вопросу: способствовало ли возрождение наук и искусств очищению нравов?» Руссо предлагает целый ряд доводов в пользу этого тезиса.
Точкой отсчета для Руссо является естественное состояние на средней, условно говоря, стадии своего развития, когда человек вышел из дикости, но не додумался до частной собственности. Здесь гармонично сочетаются себялюбие с состраданием, и отношения между людьми честны. В этом смысле «честность — дочь невежества»[568]. И, наоборот, добродетель несовместима с науками и искусствами. Астрономия, красноречие, физика и сама мораль — все это порождение человеческой гордыни[569]. Таков исходный тезис, постулируемый Руссо, — тезис, сам по себе не получающий никакого обоснования. Развитие наук не приносит никаких благ; они являются результатом роскоши и порождают еще большую роскошь. Эту характеристику наук молодой композитор, будущий романист и драматург дополняет такой же характеристикой литературы и искусств: они несут с собою еще худшее зло, которое состоит в распущенности нравов и, как следствие, испорченности вкуса[570].
В обществе с развитием наук и искусств портится и человеческая природа. Изначальный и естественный принцип себялюбия как стремления к самосохранению трансформируется в самолюбие (amore propre), т. е. такое чувство, в котором отражается отношение индивида к самому себе, сравниваемому с другими. Себялюбие — чисто; в самолюбии людей коренится моральное и социальное зло. Там, где репутация оказывается важнее добродетели, человеческая жизнь раздваивается. Человеку важнее, что думают о нем люди, чем то, каков он есть на самом деле. С возрастанием неравенства человек все более оказывается подвластным себе подобным. И даже имея высокое положение в обществе, он зависит от общественного мнения; так что будучи господином, он остается рабом[571].
С культурно-исторической точки зрения, картина развития человечества оказалась изображенной Руссо пристрастно и односторонне. Но в тех конкретно-исторических условиях смены эпох, когда творил Руссо, — смены эпох, всегда сопровождающейся кризисом традиционных нравственных устоев и кажущимся угасанием добродетели, — Руссо предложил теоретическую альтернативу тому, что он воспринимал как упадок нравов. Руссо таким образом взялся за проблему, которую на полстолетия раньше по другую сторону пролива по-своему решал Мандевиль.
С философско-этической точки зрения теория Руссо представляет гораздо больший интерес как вариант типологии нравственности или нравственных характеров. «Дикарь» и «гражданин», о которых говорит Руссо, это — два различных моральных типа:
«Дикарь и человек цивилизованный настолько отличаются друг от друга по душевному складу и склонностям, что высшее счастье одного повергло бы другого в отчаяние. Первый жаждет лишь покоя и свободы, он хочет лишь жить и оставаться праздным… Напротив, гражданин, всегда деятельный, работающий в поте лица, беспрестанно терзает самого себя, стремясь найти занятия, еще более многотрудные; он работает до самой смерти, он даже идет на смерть, чтобы иметь возможность жить, или отказывается от жизни, чтобы обрести бессмертие…» Но чтобы дикарь смог разглядеть особенности жизни цивилизованного европейца, «нужно, чтобы слова могущество и репутация приобрели смысл в его уме; нужно, чтобы он понял, что существуют люди, которые придают значение тому, как на них смотрит остальной мир, которые считают себя счастливыми и довольными самими собой скорее потому, что так полагают другие, чем потому, что они сами так считают. Такова и в самом деле действительная причина всех этих различий: дикарь живет в себе самом, а человек, привыкший к жизни в обществе, всегда — вне самого себя; он может жить только во мнении других, и, так сказать, из одного только их мнения он получает ощущение собственного своего существования»[572].
Этим моральным различием, которое устанавливает Руссо, различием, обнаруживаемым сразу на нескольких уровнях — как на уровне ценностей и ориентаций, так и на уровне отношения к этим ценностям и способам субъективации этих ценностей в своем поведении, или актуализации их, — Руссо в гораздо большей степени, чем это можно было сказать о Гоббсе или Спинозе, предвосхищает этико-типологическую дистинкцию, заданную Ф. Ницше под именами «аристократического» и «плебейского» этоса. Это предвосхищение во многом компенсирует недостаток исторического чутья, проявленного Руссо в обоих конкурсных «Рассуждениях».
В практической философии Иммануила Канта (Immanuil Kant, 1724–1804) основные тенденции новоевропейской этики — к утверждению автономии человека и рациональному обоснованию морали — достигли своей вершины. Кант с наибольшей полнотой и последовательностью выразил эти два принципа: свобода и разум суть непременные предпосылки моральности личности. При этом Кант представил мораль как своеобразное средство принуждения к поступкам — через долженствование, специфическим выражением которого является нравственный закон в форме категорического императива. Этику Канта обоснованно называют этикой долга, или этикой категорического императива.
Практическая философия Канта получила развитие в трех фундаментальных произведениях: «Основание метафизики нравов» (1785), «Критика практического разума» (1788) и «Метафизика нравов» (1797)[573]. Этические проблемы Кант рассматривает и в ряде других своих работ.
Названные работы Канта обычно причисляют к этическим. Признавая справедливость такой их квалификации, необходимо иметь в виду, что Кант установил довольно строгие рамки и условия исследования морали. Как «Основание», так и «Критика» предваряются точными методологическими замечаниями, без которых невозможно теоретическое рассуждение о нравственности. И оба произведения являются по сути дела философским введением в учение о морали.
Уже в лекциях по этике, которые Кант читал в Кенигсбергском университете в начале 1780-х годов, он ставил вопрос о принципе нравственности. Всякая наука, по Канту, должна иметь первый принцип; такой принцип важен и для науки о морали. Без него невозможен единый критерий оценки того, что является добром или недобром. Обращаясь к истории философии, Кант показывал, что возможны два подхода к установлению принципа морали: один выводит мораль из эмпирических начал, другой — из интеллектуальных. Эмпирические начала могут быть внутренними (физическое или моральное чувство) или внешними (воспитание, обычаи, политическая власть). В системах, основывающихся на интеллектуальных началах, мораль покоится в рассудке и постигается до всякого опыта (a priori); при этом интеллектуальные основания морали также могут быть внутренними (когда действия человека соотносятся с его рассудком) или внешними (когда действия человека соотносятся с «другим, чуждым, существом», т. е. неким божественным началом)[574].
Этика определяется Кантом как наука о законах свободы[575]. Действия по законам свободы, т. е. свободные действия возможны при условии, что они независимы от каких-либо принципов, основывающихся на опыте, или от целей, имеющих практический результат. Это — действия, основывающиеся исключительно на рациональных основаниях. Поэтому при том, что в этике есть эмпирическая часть, которую Кант называет «практической антропологией»[576], она должна начинаться с метафизики — метафизики нравов, или «чистой моральной философии», совершенно свободной от какого бы то ни было эмпирического содержания. Метафизика нравов вскрывает первопринцип морали, и на этой основе строится эмпирическое изучение нравственности.
Это суждение самоочевидно для кенигсбергского мыслителя. Он допускает и ряд других очевидностей, например, моральный закон существует; моральный закон «абсолютно необходим»; добрая воля существует, и она есть единственное проявление неограниченного добра. Эти положения внутренне связаны. Добрая воля — это не некая изначальная способность человека, но это требуемая характеристика существующей способности — способности воления. Как таковая она безусловна: «Добрая воля добра не благодаря тому, что она приводит в действие или исполняет, не в силу пригодности к достижению какой-либо поставленной цели, а только благодаря волению, т. е. сама по себе»[577]. Добрая воля, в свою очередь, обусловливает моральность всех остальных качеств и способностей человека; без нее они в моральном плане ни положительны, ни отрицательны.
Понятие доброй воли Кант разъясняет через понятие долга. Он специально обращает внимание на недопустимость трактовки долга как свойства человеческой природы и вообще не допускает сведения каких-либо моральных определений к природе. Долг — это «практически безусловная необходимость поступка»[578]. Это значит, что поступок из долга безотносителен к конкретным обстоятельствам его совершения — он не выводится из опыта и не оправдывается опытом. Это действие не ради пользы и не из симпатии. Его оправдание — исключительно в разуме. Поэтому требование долга оказывается значимым «для всех разумных существ».
Различные действия людей по-разному относятся к долгу. Есть большой класс действий, положительно значимых для человека, однако не соответствующих долгу. Таковы полезные действия, т. е. приводящие к искомому результату, однако противоречащие долгу и не отвечающие нравственному критерию. Например, полезны для действующего лица, но противоречат долгу эгоистические действия, т. е. такие, в которых интересы лица ставятся безусловно выше интересов другого человека. Далее, есть действия, которые внешне соответствуют долгу, но не являются нравственными по существу. Так, люди могут совершать действия, сообразные долгу, из эгоистических мотивов, сообразные с долгом, но не из долга, а из склонности и благорасположения. Такие поступки, говорит Кант, заслуживает похвалы и поощрения, но не нравственного одобрения. Лишь совершение поступка из долга придает ему нравственное достоинство.
Поскольку же поступок из долга совершен не ради некой цели, которая посредством него достигается, а ради самого долга, постольку его моральная ценность зависит «не от действительности объекта поступка, а только от принципа воления, согласно которому поступок был совершен»[579]. Принцип воления априорен и формален в отличие от побудительного стимула, который материален, т. е. направлен на содержательно или предметно определенные цели.
Обобщая эти характеристики, Кант приходит к следующему выводу: «Долг есть необходимость поступка из уважения к закону»[580]. Закон — единственный фактор, определяющий волю извне. Изнутри же воля определяется чистым уважением к закону. Это значит, что его исполнение всегда предпочитается следованию каким-либо склонностям. Моральная ценность поступка определяется, по Канту, самим по себе стремлением к исполнению закона, а не искомым или даже полученным результатом.
Противопоставление долга и склонности — одна из характерных черт кантовской этики. Под склонностью Кант понимал любые влечения и порывы, которые отвечают потребностям, материальным интересам или душевному настрою человека. Даже, благодеяние, оказанное только из симпатии, участливости или благорасположения, хотя и полезно благодетельствуемому, мало свидетельствует о моральности благодетеля. Совершение благодеяния есть долг. И потому моральность человека, оказывающего благодеяния, определяется тем, руководствуется ли он долгом. В этом же духе Кант трактует и заповедь «Люби Бога больше всего, а ближнего своего, как самого себя», которую он называет «сердцевиной всех законов». Любовь к Богу как чувственная любовь, как склонность вообще невозможна. Чувственная любовь к человеку возможна, но она не может быть предписана как заповедь. Так что и в том, и в другом случае речь идет не о склонности и влечении, а об уважении к закону. «Любить Бога — значит охотно исполнять его заповеди; любить ближнего — значит охотно исполнять по отношению к нему свой долг»[581].
Таким образом, возвращаясь к вопросу о первопринципе воли как доброй воли, следует указать на общую законосообразность поступков.
Человек может определяться в своей воле субъективно, т. е. произвольно выбирать себе правила совершения поступков. Субъективные правила воления Кант называет ма́ксимами. Обычно человек избирает ма́ксиму сообразно со складывающимися условиями жизни, по склонности или по неведению. Ма́ксима является моральной, если она согласована с нравственным законом и определена человеком на основе осознания им нравственного долга. Человек должен стремиться к тому, чтобы максима его поступка могла стать частью всеобщего законодательства, и он способен согласовывать свои индивидуальные максимы с нравственным законом благодаря тому, что он свободен.
В отличие от субъективного принципа, объективный принцип задается разумом и потому является велением. Объективный принцип веления Кант называет императивом.
Все императивы выражаются через долженствование. Однако характер их веления может быть разным. Совершение одних поступков необходимо ради достижения определенного практического результата; совершение других ценно и важно само по себе, безотносительно к какой-либо практической цели. Первый тип императивов — это гипотетические императивы, и их два, второй — это категорический императив, и он один.
Все императивы направляют человека к благу, хотя и по-разному. Гипотетические императивы ориентируют человека на какую-нибудь цель, возможную или действительную. Их, как было сказано, два: императивы, ориентирующие на достижение некой возможной цели — это «технические правила умения»; а императивы, ориентирующие на достижение некой действительной цели — это «прагматические советы благоразумия»[582]. Императивы умения и благоразумия нельзя отнести к нравственности, поскольку они целиком зависят от преходящих внешних или внутренних обстоятельств; их исполнение направлено к цели, не имеющей прямого отношения к нравственности.
Особенность категорического императива заключается в том, что он не ориентирует на какую-либо цель, но требует определенного рода поведения самого по себе. Это и есть моральный закон. Категорический императив «касается не содержания поступка и не того, что из него должно последовать, а формы и принципа, из которого следует сам поступок; существенно хорошее в этом поступке состоит в образе мыслей, последствия же могут быть какие угодно»[583].
Категорический императив — один. Но выражается он в различных формулах. Принципиально значимыми являются три формулы, или практических принципа категорического императива.
Первый принцип утверждает необходимость согласования индивидуальной максимы с всеобщим законодательством: «Поступай только согласно такой максиме, относительно которой ты в то же время можешь пожелать, чтобы она стала всеобщим законом»[584]. В этом принципе находит отражение над ситуативный и имперсональный, а, значит, универсальный характер нравственного веления: поступая определенным образом в отношении конкретного лица, человек как бы предполагает, что он поступил бы таким же образом в отношении любого другого лица, и в отношении него любое другое лицо поступило бы так же. Человек по своей воле утверждает правило, которое становится «всеобщим законом природы». Идею всеобщего характера моральных форм под разным видом выражали моральные философы и до Канта, однако только Кант сформулировал ее адекватным образом, выделив универсальность как одну из фундаментальных характеристик нравственности.
Второй практический принцип привносит в действие категорического императива определенные ограничения. Человек не вправе утверждать в качестве всеобщих какие угодно правила. Полагание правила как всеобщего должно одновременно соотноситься с целью самой по себе. Такой единственной целью является, по Канту, человек. Поэтому во всех действиях должно руководствоваться следующим императивом: «Поступай так, чтобы ты всегда использовал человечество и в своем лице, и в лице всякого другого человека также как цель, но никогда — только как средство»[585]. Ограничение, которые накладывает на действия второй принцип, по существу носит содержательный характер: можно представить тирана, столь последовательного, что он готов придать произволу признак всеобщности — по логике, что сильный всегда прав. Вторым принципом устанавливается, что всеобщность не является единственным качеством моральности поступка; моральный поступок еще и содержательно определенен: он должен быть ориентирован на человека как такового, безотносительно к каким-либо внешним обстоятельствам или характеристикам. Но привнесение категории цели самой по себе в понятие категорического императива имеет и теоретический смысл: существование цели самой по себе предполагается безусловным характером долженствования; цель сама по себе является оборотной стороной безусловности долженствования[586].
Третий практический принцип задает характер категорического веления и статус законодательствующей воли. Утверждая некую максиму в качестве всеобщей, человек полагает ее как органичную часть всеобщего законодательства. Нравственная воля проявляет себя не только как законодательствующая воля, но и как водя, подчиняющаяся закону. Посредством третьего практического принципа Кант, не давая его строгой формулы, утверждает, что воля «должна быть не просто подчинена закону, а подчинена ему так, чтобы она рассматривалась также как самой себе законодательствующая и именно лишь поэтому как подчиненная закону (творцом которого она может считать самое себя)»[587].
Существенным моментом третьего практического принципа категорического императива является то, что он отражает автономию воли (греч. αύτονομία, autonomia, от αύτό, auto — сам + νόμος, nomos — закон) нравственного субъекта. Как и идея цели самой по себе, идея автономии воли содержится в представлении о безусловности долженствования. Поскольку долженствование не обусловлено никакими внешними факторами, постольку и воля, через которую долженствование себя обнаруживает, «не может зависеть от какого-нибудь интереса»[588]. Кант замечает, что многие мыслители связывали моральное долженствование с законом, но их мысль не доводилась до положения, что это закон, который человек устанавливает для себя сам; но именно как всеобщий закон. Канту, таким образом, принадлежит заслуга введения этого важного этического понятия — «принципа автономии воли», который он противопоставляет принципу гетерономии (греч. ητερονομια, heteronomia, от ητερος, heteros — иной)[589]. Принцип автономии доброй воли в наиболее абстрактной форме представляет традиционную для моральной философии идею бескорыстия, или незаинтересованности морального мотива.
В автономии воли, т. е. ее независимости от внешних воздействий и внутренних влечений, — фундамент человеческой свободы. В той мере, в какой человек (и вообще каждое разумное существо) обладает волей, он свободен. Ведь человек обладает практическим разумом, а разум по своей природе не может руководствоваться чем-то иным, нежели собственные суждения.
Трезво представляя себе человека, Кант понимает, что человек свободен именно как обладающий разумом. Но человек еще и чувствующее существо. Опыт познания, говорит Кант, приводит нас к пониманию различия чувственно воспринимаемого мира и мира рассудочного. Опыт самопознания свидетельствует о том, что и человек принадлежит к двум мирам: как чувствующее и восприимчивое существо он принадлежит к чувственному миру, а как субъект чистой деятельности — к миру интеллектуальному. Как принадлежащий феноменальному, чувственно воспринимаемому миру, человек подчинен законам природы. Однако как принадлежащий к ноуменальному[590], умопостигаемому миру, человек подчиняется законам, не зависимым от природы и коренящимся только в разуме. В этой своей определенности человек и может быть свободным.
В независимости от чувственного мира проявляется негативная свобода человека. Развивая философскую традицию, идущую от Августина, Кант усматривал действительную человечность и моральную ценность в позитивной свободе, которая проявляется в доброй воле как воле, подчиненной нравственному закону, законосообразной и самозаконодательствующей. Развитие от негативной свободы к позитивной можно проследить у Канта в переходе от первого практического принципа категорического императива ко второму и в снятии этого перехода — в третьем принципе.
Принципы изучения и понимания нравственности, разъясненные в «Основании» и «Критике практического разума», Кант применяет в «Метафизике нравов» и других работах для изучения нравственности как таковой. Кантово понятие нравственности вполне соразмерно тому, относительно широкому, с современной точки зрения, понятию, которое оно сохраняло и в конце XVIII в. Учение о нравственности включает, по Канту учение о праве и учение о добродетели. Кант и в этом произведении рассматривает именно метафизические начала учений о праве и добродетели, имея в виду, что предметом его анализа являются чистые формы нравственности, которые в свою очередь должны быть применены к случаям, имеющим место в опыте. Кант тем самым понимает нравственность как сферу законодательства вообще. Последнее делится на «юридическое законодательство», для которого важно лишь само по себе соответствие поступка закону безотносительно к мотиву (поступки, характеризующиеся лишь внешним соответствием закону, Кант называет легальными), и на «этическое законодательство», для которого необходимо, чтобы соответствующий закону поступок мотивировался идеей долга (поступки, обусловленные самим по себе уважением к закону, Кант называет моральными)[591].
Соответственно Кант делит и обязанности (как предметно определенное выражение долга) — на правовые обязанности (officia juris), т. е. такие, для которых возможно внешнее законодательство, и обязанности добродетели (officia virtutis), для которых не может быть внешнего законодательства, поскольку они направлены к цели, которая сама есть также и долг. А обязанности добродетели — на обязанности по отношению к себе и обязанности по отношению к другим. Они ориентируют человека, соответственно, на собственное совершенство (как деятельную культуру разума и воли) и чужое блаженство (как долг делать цели других моими собственными). Раскрывая эти обязанности, Кант разбирает важные этические вопросы, касающиеся моральных решений и человеческих отношений.
Георг Вильгельм Фридрих Гегель (Georg Wilhelm Friedrich Hegel, 1770–1831) принадлежит к числу тех немногих в Новое время философов, кто приобрел широкую известность как университетский профессор. Он преподавал в университетах в Иене, Гейдельберге, Берлине, был ректором привилегированной гимназии в Нюрнберге, его перу принадлежат специальные работы, посвященные преподаванию философии в университетах и в гимназиях. Это наложило определенный отпечаток на тематику его произведений, в особенности тех, что были подготовлены учениками по его рукописям и конспектам лекций его студентов и опубликованы посмертно. Это — лекции по философии истории, философии религии, эстетике, истории философии. В конце XVIII — первой трети XIX вв., т. е. в период наивысшей творческой активности Гегеля и, может быть, во многом благодаря ему происходит та дифференциация философского знания, которая была обусловлена задачами университетского образования и предопределила характер и структуру профильного преподавания философии вплоть до нашего времени.
При том, что Гегель читал курсы по различным областям философского знания, проблемы этики рассматривались им не в курсе моральной философии, традиционном для европейских университетов, а в более широком курсе философии права. Однако, этические[592]вопросы так или иначе затрагиваются им во всех курсах лекций и произведениях, обращенных к философии духа.
Система Гегеля складывается из трех основных частей — логики (которая включает в себя онтологию и гносеологию), философии природы и философии духа. В философии духа Гегель рассматривает заключительный этап в цикле развертывания абсолютного духа, который отчуждается от себя как от чистой идеи (являющейся предметом логики), обнаруживает себя в отчужденном физическом мире (предмет философии природы) и возвращается к себе в истории человечества. В философии духа абсолют обретает конкретность и самосознание и становится истинным духом. Мораль, по Гегелю, является одним из этапов восхождения абсолютного духа к самому себе.
Предметность этики в философии Гегеля дифференцируется. Уже в ранних своих произведениях он стремится понять эту сторону человеческого духа как реально содержащую абстрактные и конкретные определения. Так появляется различие между моралью (Moralität) и нравственностью (Sittlichkeit). Это различие проводится уже в произведении, завершающем ранний период гегелевского творчества — в «Феноменологии духа» (1807), а также в «Лекциях по истории философии», где нравственность трактуется как форма духа, предшествующая морали. Так, Сократ, для Гегеля, выступает той исторической фигурой, которая своей деятельностью и своей позицией знаменует поворот в мышлении человечества. Как истинный философ Сократ ставит под вопрос существующий порядок вещей; он сам чувствует неуверенность в оценке бытующих нравов и провоцирует эту неуверенность в других. С Сократа начинается рефлексивное сознание, т. е. сознание в собственном смысле слова. С рефлексии, с сознания себя, с вопрошания о действительности закона и, значит, с освобождения сознания начинается мораль[593].
В «Философии духа», третьем томе «Энциклопедии философских наук» (1817), а затем и в последней опубликованной работе Гегеля — «Философии права» (1820) мораль и нравственность рассматриваются как элементы в развитии объективного духа от абстрактного права, выраженного в формальной свободе индивида, к государству как всеобщей и объективной свободе. Если мораль — это сфера реальной свободы, в которой субъективная воля полагает себя также и как объективная воля, свободная не только в себе, но и для себя, как рефлексия самосознания к добру, как совесть, то нравственность — это сфера практической свободы, субстанциональной конкретности воли, возвышающейся над субъективным мнением и желанием, это — реально существующие законы и учреждения.
Многие исследователи философии Гегеля видят в так выстроенной системе философии духа осуществленный им переход от формальной этики внутренней убежденности Канта к социально содержательной социальной этике[594]. Действительно, наиболее важная заслуга Гегеля в истории моральной философии состоит в теоретически обоснованном представлении «морально-нравственной» сферы как не только проблемно, но и предметно дифференцированной. Мораль как определенность личности в отношении самой себя и нравственность как определенность личности в отношении общества и как форма организации самого общества рассматриваются Гегелем как различные этапы в развитии духа, но не как рядоположенные, сопряженные и взаимоопосредствованные сферы духовного опыта. Тем не менее, соотнесение этих феноменов в рамках единой теоретической системы стало важным шагом в преодолении антитезы этики личности и этики общества в моральной философии.
Однако сферой объективного духа, раскрытой в философии права, не исчерпывается этическая предметность в философии Гегеля. Она развивается и в сфере абсолютного духа, охватывающей искусство, религию и философию. В религии откровения она достигает максимальной высоты. Этическая проблематика не получила развития при обсуждении религии откровения в «Философии духа». Однако она пространно обсуждается в различных работах, посвященных философии религии, а в «Лекциях по философии религии» (которые Гегель читал трижды на протяжении 1820-х годов и в последний год жизни) — наиболее полно. В рамках философии религии этическая картина, заданная системой права, преодолевается (диалектически снимается), и без образа морали, раскрываемого в рамках религии откровения, эта картина не может считаться полной.
Развертывая систему права, Гегель, как было сказано, попытался охватить все разнообразие человеческих отношений вплоть до государственных отношений и даже всемирной истории. В этих рамках развивается свобода — от свободы индивидуальной воли к абсолютной свободе государства. Собственно, без духовного, без свободы невозможно право. Свобода, указывал Гегель, есть субстанция права, и «определение и система права есть царство осуществленной свободы, мир духа, порожденный им самим как некая вторая природа»[595]. Говоря об осуществленной свободе, Гегель имел в виду систему права в ее завершенности. Но свобода обретает свое царство не сразу, ее развитие сопровождает становление системы права.
Свобода характеризует волю. Свободная воля стремится к объективации в чувственном материале, в вещи, во внешних предметах. Это первый вид свободы. Он обнаруживается в собственности, в договоре (как опосредованной форме той же собственности) и в неправе, или нарушении права, т. е. преступлении и последующем наказании. Это свобода в рамках абстрактного права. Индивид здесь свободен сам по себе и в отношении к принадлежащим ему вещам. Эта свобода абстрактна и негативна, поскольку практически она может проявиться лишь в обладании вещью или отказе от нее. В крайнем проявлении негативная свобода обнаруживается в самоубийстве.
Но абстрактная свобода есть в то же время несвобода, поскольку субъект обусловлен внешним. Отрицание этого внешнего, отказ от власти вещей есть условие свободы более высокого типа — свободы личности в себе самой, во внутреннем, в субъективном. Такова моральная свобода. При освобождении от давления внешнего главным становится понимание и намерение, самостоятельно определенная цель. Воля стремится проявить себя, реализовать цель. «Деятельное обнаружение воли в этой свободе есть поступок», — говорит Гегель и добавляет, что воля признает себя ответственной только за то, о чем она знала, и чего хотела[596]. Как правило, именно это и называется свободой в «европейском смысле». Благодаря этой внутренней свободе человек приобретает знание различия добра и зла. Иными словами, в сферу морального входит отнюдь не только добро, но и зло, поскольку морально свободный индивид обладает умыслом и несет за его осуществление ответственность.
Принятием ответственности, т. е. практическим проникновением свободной воли во внешнее существование преодолевается моральность и внутренняя субъективная свобода, и воля соединяется со своим наличным бытием, идея добра через действие воления приобретает свою действительность. Для Гегеля важно показать, что на уровне нравственности личность не только существует для себя, заботится о себе, но вместе с тем и обусловлена целым, в рамках которого она только и существует — и в этом смысле существует в своей всеобщности.
В сфере нравственности приобретают значение такие понятия, как обязанность, справедливость, добродетель, ибо все они предполагают соединение единичного существа с социальным целым. Объективными формами нравственности являются семья, гражданское общество и государство, в котором свобода достигает своей максимальной мыслимой полноты — как свобода абсолютного духа[597].
Понятая исключительно в контексте конкретно-исторических условий прусского государства, философия права Гегеля оценивалась многими комментаторами как политически консервативная и идеологически ангажированная. Однако вне этих узких рамок — в более широком философском контексте философия права представляет собой учение об условиях возможности индивидуальной свободы в социально-организованном мире и действительности этой свободы в социально и политически ориентированной практике.
— так называется параграф в «Лекциях по философии религии», в котором Гегель раскрывает перспективу этического совершенствования человека. Он, по существу, продолжает и завершает картину этического развития, представленную в «Философии права».
Но начинается рассуждение с антитезы доброго и злого начал в природе человека, которая была задана учениями Ж.Ж. Руссо о природной доброте естественного индивида (дикаря) и И. Канта, выдвинувшего почти скандальный тезис: «Человек по природе зол»[598]. Что значит, что человек по природе добр? Поскольку человек создан по образу и подобию Бога, то сказать, что человек добр, значит сказать, что он не раздвоен, а значит, самодостаточен. Но от природы он добр «в себе», т. е. только «по понятию», непосредственно. Человеку, доброму от природы, или «по понятию», еще предстоит стать добрым как физическому существу, т. е. в действительности. «Дух, — говорит Гегель, — состоит как раз в том, чтобы не быть природным и непосредственным»[599].
Суждение же, что человек по природе зол, наоборот, прямо указывает на то, что человек не должен оставаться таким, каков он от природы, и должен выйти за пределы своей непосредственности. Однако вначале это движение духа рождает раздвоение, через которое человек преодолевает природность, изначальность, развивается. Гегель различает природность по понятию и «конкретную природность». Как конкретно природное существо человек подвержен своим страстям и является рабом своих вожделений. Он способен волить, и в этом смысле он уже не животное. Но поскольку он раб вожделений, его законом является природная непосредственность.
Гегель высказывает в связи с этим важную мысль о том, что отприродное добро невинно, и оно не добро, потому что человек не отвечает за него. «Невинность означает отсутствие воли, она означает отсутствие зла, а тем самым и добра»[600]. Действительно добрый человек является таковым по своей воле. Природный человек эгоистичен; от доброго же человека требуется, чтобы он соотносил свои действия с всеобщими законами.
Поскольку моральность, по Гегелю, выражается в самосознательности, то постановка вопроса о природной изначальности доброты или зла в человеке несостоятельна. Признать изначальность добра или зла, значит допустить, что моральность сводится к желанию и произволу. Между тем, моральность проявляется в свободе воли, т. е. в способности человека решать, решаться на что-то, наконец в поступке. Решения и поступки человека должны быть культурными, морально образованными. А образованный, воспитанный человек это человек, переживший превращение, «реконструкцию», как говорит Гегель, преодолевший свою природу и для этого сознательно отнесшийся к себе-природному, сделавший себя предметом своего рассмотрения и познания.
Поскольку именно вследствие познания себя человек обнаруживает природное зло в себе, то познание оказывается источником зла. Именно так познание представлено в христианстве: познанием опосредствован первородный грех. В той мере, в какой «зло налично в сфере познания», «познание само есть зло»[601]. Познание есть зло, но без познания невозможна реконструкция и моральное образование человека. Таким образом, зло, т. е. негативное, объективно оказывается фактором, обусловливающим позитивные результаты. Гегель прямо не говорит о конструктивной роли зла, как это сделает, ссылаясь на него, Ф. Энгельс, но по сути дела у Гегеля речь идет именно об этом, а шире — о диалектической природе ценностного, в том числе этического сознания.
Гегель по-своему воспроизводит известный парадокс совершенства, сформулированный Августином[602]: человек должен познать себя злым в качестве природного существа и придти к противоположности в себе добра и зла; он должен сознавать, «что он зол, чтобы в нем пробудилось требование добра»[603].
Открытие в себе такой противоположности, как и сам факт отношения к себе возможны благодаря рефлексии, выступающей в форме свободной воли, противопоставленной природной воле (произволу). Субъект, раскрывающий в себе эту противоположность вместе с тем оказывается способным преодолеть ее и придти к примирению — к единству субъективности и объективности, которое заключается в том, что внутренний мир приводится в соответствие с божественной идеей. Но далее встает вопрос, как возможно достижение такого состояния? Гегель предлагает парадоксальный с обычной, т. е. «природной», или «трезвомыслящей», но совершенно логичный с философско-этической точки зрения мысленный ход: состояние внутренней примиренности возникает благодаря его сознательному полаганию. Вслед за И. Кантом и И.Г. Фихте Гегель указывает на то, что любая позитивная деятельность, и в том числе творение добра, возможна «в предположении некоторого морального миропорядка»[604]. Только так человек может сделать действительным единство в себе божественного и человеческого и удостоверить в себе божественное. Хотя к этой идее можно придти в философском познании, посредством понятий, зримым примером такого деятельного единства в христианстве, этой, по Гегелю, истинной религии, является образ Христа.
Христианство совершает в мире моральную революцию: настаивая на равнодушии к частному, призывая к отказу от всяких существенных интересов, от того, что «прежде было нравственным, правильным»[605], оно обращает к всеобщему, в конечном счете воплощенному в Царстве Божьем. В нормативной сфере это выражается в смене типа требований. Как подчеркивал Гегель в одной ранней работе, в Нагорной проповеди устанавливается «более высокий дух примиренности», который не просто противопоставляется требованиям закона Моисея, но делает их излишними. Декалог как всеобщий закон был необходимым в силу обособленности людей. Нагорная проповедь задает иной порядок жизни, который бесконечно разнообразнее Моисеевых законов и потому уже не может быть выражен в специфической для законов форме всеобщности. Дух примиренности утверждает «богатство живых связей, пусть даже с немногими индивидуумами»[606], чего нельзя найти в Декалоге. Заповедь любви, которая подытоживает все моральные заповеди, имеет целью не право (предполагаемое при гражданском или государственном устройстве сообщества), а благо другого. В любви другой воспринимается не в его всеобщности, а в его особенности: «Люди должны любить друг друга и больше ничего, а поэтому не должны иметь никакой особенной цели — будь то семья или политическая цель — и должны любить не ради этих особенных целей»[607].
Таким образом, на высшей стадии развития духа коннотации понятий «нравственность» и «мораль» меняются. «Нравственность» сохраняет точное значение, принятое в «Философии права», а «мораль» — наполняется дополнительным содержанием, соответствующим стадии абсолютного духа, хотя этот и производные от него термины употребляются не программно, как в «Философии духа» и «Философии права». Выражая этическое содержание развитой и подлинной религиозности, моральность на стадии абсолютного духа характеризует личность, возвысившуюся не только над стихией традиционных нравов и обычаев, но и над нравственностью общественного устройства как системы отношений индивидов, определенных в качестве субъектов партикулярных интересов, и приближающуюся к осуществлению единства божественной и человеческой природы, — личность, устремленную к достижению идеала Христа.
В широком контексте упоминавшихся здесь произведений Гегеля — от «Феноменологии духа» и «Лекций по истории философии» к «Философии духа» и «Философии права» и до «Лекций по философии религии» — разворачивается масштабная, хотя не умещающаяся в логическую схему самого Гегеля, картина восходящего этического развития от нравов к моральному самосознанию, затем к нравственности сообщества частных индивидов и, наконец, к морали всеобщей любви, действительно возможной лишь в предположении Царства Божьего.
Людвиг Фейербах (Ludwig Feuerbach, 1804–1872) представляет собой прямую противоположность и Канту, и Гегелю. В юности студент Гегеля в Берлинском университете, а затем на протяжении ряда лет горячий приверженец его философии, Фейербах в 1839 г. выступил с его решительной критикой в статье «К критике философии Гегеля»[608], определенно заявив о своих материалистических и атеистических[609] позициях.
В отличие от Канта и Гегеля, Фейербах отказывается выводить мораль из трансцендентных начал. Выдвинув в качестве исходного положения своего учения тезис: «теология есть антропология», Фейербах и источник морали перенес в человека, а саму мораль разместил в пространстве межличностных отношений, Мораль — это реальное, практическое отношение, но такое, благодаря которому человеку удается прорваться за ограниченные рамки индивидуального существования и действительно возвыситься над самим собой, посвятив себя Другому. Цель своего учения он видел в том, чтобы «превратить людей из теологов в антропологов, из теофилов — в филантропов, из кандидатов потустороннего мира — в студентов здешнего, из религиозных и политических камердинеров небесной и земной монархии и аристократии — в свободных и исполненных самосознания граждан земли»[610]. Поэтому он и религию трактует как выражение высших устремлений человека, а в ее адекватном познании видит залог содействия человеческой свободе, самодеятельности, любви и счастью.
«Эвдемонизм» — произведение, в котором наиболее подробно Фейербах рассматривает моральные проблемы. Над ним философ работал в преклонном возрасте, в 1866–1869 гг., оно осталось неоконченным и было опубликовано посмертно (1874). Интересные суждения о нравственности содержатся также в его наиболее известной работе — «Сущность христианства» (1841), в появившейся вслед за ней работе «Сущность религии» (1845), в развитие которой Фейербахом был написан обширный труд «Лекции о сущности религии» (1845), а также в работе «О спиритуализме и материализме, в особенности в их отношении к свободе воли» (1866).
В «Эвдемонизме» (и это видно из названия) Фейербах дал в первую очередь теорию счастья. Но теория счастья оказалась непосредственно связанной у него с моральной теорией. Свое понимание морали Фейербах раскрывает в теории счастья.
Фейербах осознанно, принципиально и в открытой полемике со спекулятивной философией — главным образом Канта и Гегеля — устанавливает эмпирически достоверное начало нравственности. Это начало — стремление человека к счастью, т. е. к жизни, хорошему здоровью и благополучию. «Стремление к счастью — это стремление стремлений»[611]. Все стремления человека в конечном счете выражают это стремление, даже такие возвышенные, как, например, стремление к знанию. Стремление к счастью тотально. Им опосредствованы все переживания человека, в том числе нужда, скорбь, зло, несчастье, которые переживаются и осознаются именно потому, что есть фундаментальное стремление к счастью. Фейербах даже называет это стремление «проклятым» и «презренным», поскольку оно пронизывает все существование человека, даже в самых низменных его проявлениях.
Но стремление каждого индивида к счастью еще не дает морали; это — антропологический факт, это принцип жизни. Этот принцип лежит в основе морали. «Принцип морали есть счастье», — говорит Фейербах, но счастье, не сосредоточенное в одном лице, а «распределенное между различными лицами, включающее Я и Ты»[612]. Фейербах отрицает возможность выведения морали из Я, без соотнесения с Ты и с другими людьми или из разума без соотнесения с чувствами. Мораль невозможна без кантовской «автономии», но она не может быть объяснена и без «гетерономии»; самозаконодательство связано с законодательством.
Подробно описывая различные, встречающиеся в жизни людей противоречия естественному стремлению к счастью, среди которых наиболее сильные порождены «религиозным безумием», Фейербах делает определенный вывод, что стремление к счастью получает достойное человека развитие, когда это — моральное и разумное стремление к счастью.
На этой основе Фейербах снимает, как он считает, противоречия, выявленные Кантом, — между склонностями и долгом, обязанностями к самому себе и обязанностями по отношению к другим. То, что человек делает из склонности, он делает из стремления к счастью. То, что человек делает из долга, он делает, во многом ограничивая себя и свое стремление к счастью, исполнение долга может делать человека на какое-то время несчастливым. Но долгом человеку вменяется делать то, что в конечном счете обеспечит его счастье.
Несомненной заслугой Фейербаха следует признать переосмысление предмета и проблематики нравственности как межперсонального отношения. Как уже можно было видеть, в предшествующей моральной философии существовали две традиции — этика личности (личного совершенства), в наиболее последовательной форме развитая Кантом, и этика социума (общественного блага), в наиболее отчетливом виде представленная у Мандевиля. При этом этика межличностных отношениях не принималась во внимание ни в той, ни в другой. Даже говоря об обязанностях по отношению к другому, этика личности сохраняла морального субъекта в качестве единственного предмета своего внимания. Другой существовал как некая абстракция, схема, умопостигаемая данность. Этика социума фокусировалась на гармонизации личных и общественных интересов, а по существу — на путях наиболее эффективного подчинения личных интересов интересам социума; возможность соотнесения различных частных интересов без координации с целым со времен Гоббса рассматривалась как опасность сектантства (в смысле общественно-политической фракционности). Отношения Я-Ты разносторонне анализировались Гегелем, однако вне прямой связи с этическими контекстами.
Фейербах, как было сказано, именно в отношении Я-Ты увидел действительный источник и предмет морали. «Там, где вне Я нет никакого Ты, нет другого человека, там нет и речи о морали; только общественный человек является человеком»[613]. «Общественный» в данном случае значит общающийся — соотнесенный с другим. У Фейербаха не идет речи о соотнесенности индивида с обществом[614]. Он говорит только об отношении индивидов; вне этого отношения нет места для морали.
В рамке этого отношения оказываются взаимоопосредствованными два типа обязанностей: «обязанности в отношении к себе только тогда имеют моральный смысл и ценность, когда они признаются косвенными обязанностями в отношении к другим; когда признается, что я имею обязанности по отношению к самому себе только потому, что у меня есть обязанности по отношению к другим — к моей семье, к моей общине, к моему народу, к моей родине»[615]. Прототипом морали в этом смысле являются любовные отношения — отношения между полами; в половой любви нельзя осчастливить самого себя, не делая счастливым одновременно и другого.
Отношение к другим является критерием моральности и критерием добра и зла. И когда Фейербах говорит, что «добро — то, что соответствует человеческому стремлению к счастью; зло — то, что ему заведомо противоречит»[616], он имеет в виду отношение к чужому стремлению к счастью[617]. Добро выражается только в безусловно хорошем отношении к людям.
В контексте межчеловеческих отношений преобразуется и естественное стремление человека к счастью как эгоистическое в своей основе стремление. При моральном и разумном стремлении к счастью эгоизм, по Фейербаху, трансформируется в любовь к себе подобным и заботу о них, иными словами, в альтруизм[618].
В свете этого трактуется и долг, в котором тоже проявляется эгоизм и стремление к счастью. Но это забота о чужом эгоизме и стремление к счастью другого. Долг, говорит Фейербах, — это самоотречение, диктуемое эгоизмом другого. В этом и заключается задача морали — «сознательно и добровольно сделать законом человеческого мышления и действия эту связь между собственным и чужим стремлением к счастью»[619].
В этом же духе Фейербах раскрывает проблему свободы. Человек изначально не свободен, «неволен». Лишь в ходе своего развития он обретает свободу, так же, как человечество в ходе истории преодолевает рабство. «Воля не свободна, но она хочет быть свободной», — говорит Фейербах[620]. Свобода, к которой стремится воля, свобода, которую действительно обретает человек, это свобода в стремлении к счастью. Воля как выраженное в действии желание — это воля к благу. Осуществление этой воли означает обретение счастья. Фейербах не принимает, как он выражается, «спекулятивной свободы немцев», поскольку это свобода вне бытия и небытия, вне различия добра и зла.
Но свобода основывается не просто на стремлении к счастью, а на моральном и разумном стремлении к счастью. Свобода, тем самым, обнаруживается в практических отношениях людей, т. е. во взаимном согласовании людьми своих стремлений к счастью. Такая свобода обеспечивается правом — не аристократическим и деспотическим правом, как говорит Фейербах, а правом демократическим, направленным на счастье людей. Такая свобода проявляется в морали как добровольное и честное согласование интересов.
Благодаря антропологически-критическому переосмыслению предшествующей философии Фейербаху удалось повернуть этику к эмпирическому человеку и представить мораль не как сферу умозрения, а как саму жизнь в практических отношениях людей. Гуманизм Фейербаха оказал большое влияние на молодого К. Маркса, что легко прослеживается даже на уровне текстов, и на философию антропологического материализма Н.Г. Чернышевского.
Однако это гуманизм, который не выходит за рамки просветительской теории «разумного эгоизма», пусть и в ее утонченной, психологически и этически более достоверной форме.
В плане собственно философской теории морали, уровня и степени методологической рефлексии этического анализа Фейербах делает шаг назад от Канта и Гегеля в сторону французских материалистов, что проявилось как в привнесении натурализма в этическое рассуждение, так и в смешении теоретического и нормативного анализа морали.
Бруно Дж. О героическом энтузиазме. Киев, 1996.
Валла Л. Об истинном и ложном благе. О свободе воли. М., 1989.
Виноградов Н.Д. Философия Давида Юма. М. 1911.
Гегель Г.В.Ф. Философия права. М., 1990.
Гоббс Т. Левиафан // Гоббс Т. Соч.: В 2 т. М., 1991. Т. 2.
Гусейнов А.А., Иррлитц Г. Краткий очерк истории этики. М., 1987.
Дробницкий О.Г. Моральная философия: Избранные труды. М., 2002.
Йодль Ф. История этики в Новой философии: В 2 т. М., 1896.
Кант И. Лекции по этике. М., 2000.
Лютер М. О свободе христианина // Лютер М. 95 тезисов. СПб., 2002.
Макиавелли Н. Государь // Макиавелли Н. Избр. соч. М., 1982.
Руссо Ж.Ж. Рассуждение о происхождении и основании первенства // Руссо Ж.Ж. Об общественном договоре. М., 1998.
Смирнов А.[И.] Английские моралисты XVII в.: Реформа моральных наук и основание научной этики в Англии. Казань, 1880.
Спиноза Б. Этика // Спиноза Б. Избр. произв. М., 1957. Т. 1.
Юм Д. Трактат о человеческом разуме. М., 1995. Кн. III.
MacIntyre A. A Short History of Ethics: A History of Moral Philosophy from the Homeric to the Twentieth Century. New York, 1996.