L Вступление республиканской армии в Лион — Осада Тулона — Вступление республиканской армии в Тулон — Массовые избиения

Рассказчик опечален тем, что от полей битв опять приходится возвращаться к эшафотам.

Республиканская армия вступила в Лион скорее настроенной дружественно, чем победно. Кутон отдал приказ оказывать гражданам уважение и не касаться их имущества. Республиканцы делились своим хлебом с голодным населением. Природное великодушие французского солдата предшествовало мести. Представители проявили ее только несколько дней спустя. Лион должен был послужить примером строгости республики. Мало казалось казнить отдельных личностей: надлежало подвергнуть казни целый город на страх врагам.

Все преступления республики в Лионе были приписаны Кутону, потому что Кутон был другом и поверенным Робеспьера во время подавления федерализма и победы республиканцев над гражданской анархией. Числа, факты и изученные речи с беспристрастностью опровергают эти предубеждения. Кутон вступил в Лион скорее как миротворец, чем палач; он боролся, насколько ему позволяло его положение, против ярости и мести якобинцев. Он боролся против Дюбуа-Крансе, Колло д’Эрбуа, Дорфея, стараясь смягчить горячность этих террористов. Он удалился перед первой же казнью, чтобы не быть свидетелем и соучастником в пролитии крови представителями самой непримиримой партии Конвента — Горы.

Робеспьер и Сен-Жюст, хоть и были очень дружественно расположены к Кутону и довольны победой, видели, что бессильны успокоить волнение Горы. Тогда они притворились, что разделяют его. Барер, готовый всегда подыгрывать всем партиям, взошел 12 ноября на трибуну и прочел Конвенту от имени Комитета общественного спасения декрет против Лиона. «Пусть Лион будет погребен под своими развалинами! — воскликнул Барер. — Плуг должен пройти по всем зданиям, кроме жилищ бедняков, мастерских, больниц и домов, посвященных образованию народа. Пусть самое имя города погибнет под его обломками. На развалинах этого нечестивого города будет воздвигнут памятник, который сделает честь Конвенту и будет свидетельствовать о преступлении и наказании врагов свободы. Надписью на нем будет сказано все: „Лион сражался против свободы, Лиона более не существует!“»

Этот декрет привел Лион в ужас. Фанатизм свободы еще не дошел до самоубийства; собственность еще не вменялась в преступление; грабеж еще не передал сокровища богатых в руки неимущих, жертв — доносчикам. Городу, сделавшему предметом своего поклонения собственность, был нанесен удар в его больное место. Кутон, притворившийся, что пришел в восторг от декрета, в течение двенадцати дней оставлял его без исполнения. Вследствие этого промедления бежало множество граждан, которым грозила смерть.

Ничтожный человек, ставший причиной несчастий Лиона, Колло д’Эрбуа, жаловался Комитету общественного спасения и парижским якобинцам на слабость народных представителей, посланных в этот город. Казалось, он питает к Лиону личную ненависть. Рассказывали, что бывший комедиант, без успеха дебютировавший в театре этого города, был освистан зрителями; что озлобление актера жило в душе депутата и, мстя за республику, он мстил за личную обиду. Дюбуа-Крансе подкрепил речь Колло д’Эрбуа своим свидетельством. Он принес на трибуну якобинцев отрубленную голову Шалье и показал на затылке следы от пяти ударов гильотины, которые изувечили, прежде чем убить, идола лионских революционеров. Гийяр, друг Шалье, при этом зрелище поднял руки к небу и воскликнул: «От имени отечества и братьев Шалье требую отмщения за преступление Лиона».

Кутон и его товарищи наконец решились уступить настояниям Горы и преобразовали революционные комитеты. Кутон предоставил им право устраивать обыски и прикладывать печати к домам лиц, находящихся на подозрении. Но все эти меры он окружил такими условиями и предписаниями, которые отчасти смягчали их. Кутон привел в исполнение, хоть и только для видимости, декрет Конвента, предписывавший разрушать здания. Он отправился с большой торжественностью в сопровождении муниципалитета на площадь Белькур, которая прежде всего была предназначена к разрушению вследствие роскоши зданий. Кутон, которого четверо простолюдинов принесли на кресле, как на троне, ударил серебряным молотком по угловому камню одного из зданий, находившихся на площади, и сказал: «Во имя закона, я тебя уничтожаю».

Кучка нищих в рубищах, несших на плечах кирки, рычаги и топоры, сопровождала кортеж представителей. Эти люди заранее радовались разрушению зданий, которое должно было успокоить их зависть; но Кутон, удовольствовавшись тем, что сделал вид, будто повинуется Конвенту, приказал им разойтись по домам. Разрушение отложили до той поры, когда жители площади унесут куда-либо свое имущество.

После церемонии представители издали приказ для секций, чтобы каждая из них приготовила по тридцать разрушителей, снабдив их ломами, молотками, телегами и тачками. Женщины, дети, старики были привлечены к делу сообразно их силам. Уплату следуемого им вознаграждения возложили на собственников, которых предполагалось грабить. Кутон, еще раз получивший выговор от Комитета общественного спасения за медлительность и, кроме того, предупрежденный о прибытии новых представителей, уполномоченных ускорить месть, написал Робеспьеру и Сен-Жюсту, умоляя своих друзей избавить его от миссии, которая тяжким бременем лежит на его душе, и послать его на юг. Робеспьер приказал отозвать Кутона. Его отъезд стал сигналом к началу бедствий в Лионе; кровь полилась рекой. Прибыли представители Альбит и Жавог. Дорфей, председатель судебной комиссии, приказал воздвигнуть на площади Терро гильотину. Вторая гильотина была воздвигнута в маленьком городке Фер, в центре восставших гор.

Дорфей председательствовал в центральном клубе на похоронном торжестве в память Шалье. «Он умер, — воскликнул Дорфей, — и умер за отечество! Поклянемся последовать его примеру и накажем его убийц! Нечестивый город! Мало тебе того, что ты в течение двух веков заражал своею роскошью и своими пороками Францию и Европу! Тебе понадобилось еще убить добродетель! Чудовища! Они совершили это преступление, и они еще живы! Шалье, мы обязаны отомстить за тебя, и мы это исполним! Мученик за свободу, кровь убийц — это очистительная вода, которая приличествует останкам! О граждане, стоящие по правую сторону от меня, вы стоите на том самом месте, где умер Шалье! Здесь умер смертью преступников самый невинный из людей! Выслушайте повесть о последних минутах его жизни! Он через меня обращается к вам в последний раз! Граждане, слушайте!»

Дорфей прочел среди рыданий и проклятий толпы письмо, написанное Шалье перед тем, как он взошел на эшафот. Его прощание с друзьями, родителями, женой было полно слез; прощание с братьями-якобинцами — полно энтузиазма. Смерть придавала торжественность его словам. Народ принял их как завещание патриота.

На другой день Дорфей в первый раз председательствовал в суде. Тысячи заключенных всех сословий, дворяне, священники, собственники, коммерсанты, земледельцы за несколько дней переполнили тюрьмы шести департаментов. Их партиями отправляли в Лион, развозили по пяти тюрьмам, где держали в течение нескольких дней, а затем отправляли на эшафот. В числе первых жертв обращала на себя внимание молодая сирота, почти еще ребенок, Александрина Эшероль; она каждый день приходила к дверям тюрьмы и со слезами умоляла разрешить ей встретиться с теткой, заменившей ей мать, а теперь заключенной в темницу. Вскоре она увидела, как тетку повели на казнь, последовала за ней до подножия эшафота и тщетно молила, чтобы и ее убили вместе с ней. Мы обязаны этой девушке несколькими самыми драматичными и трогательными страницами описания этой осады. Александрина кровью своей семьи и собственными слезами записала рассказ о катастрофе, свидетельницей которой стала. Женщины — лучшие историки гражданских войн, потому что принимают в них участие только своим сердцем.

Альбиту, которого сочли слишком снисходительным, пришлось уехать, подобно Кутону, когда приехали Колло д’Эрбуа и Фуше, новые проконсулы, назначенные Горой. Робеспьер хотел присоединить к ним Монто, непоколебимого, но честного республиканца. Монто, поняв из судьбы Кутона, чего от него ждут, отказался ехать. Оба представителя начали с того, что обвинили Кутона в отсрочке разрушений и казней. Они привезли с собой фанатичных якобинцев, а также тюремщиков из боязни, чтобы сношения между жителями города и заключенными и естественная жалость к согражданам не повлияли на непреклонность местных стражей. Они заказали изготовить гильотины, как заказывают оружие перед войной. Они возили по городу, чтобы воодушевить население, урну с прахом Шалье. Доехав до алтаря, воздвигнутого в честь его смертных останков, они преклонили колена. «Шалье, — воскликнул Фуше, — кровь аристократов послужит тебе фимиамом!»

Символы христианства, Евангелие и распятие, привязанные к хвосту бредущего за процессией осла, были брошены в костер, зажженный на алтаре в честь Шалье. Из жертвенной чаши напоили осла, а Святые Дары растоптали. Храмы, в которых до тех пор конституционными священниками совершалось богослужение, были осквернены песнями, плясками и богохульными церемониями.

«Вчера мы основали религию патриотизма, — писал Колло. — Все проливали слезы при виде голубки, которая утешала Шалье в темнице и вздыхала около его жертвенника. „Мщение! Мщение!“ — кричали со всех сторон. Мы клянемся, что народ будет отомщен! Все, что создано пороком и преступлением, будет уничтожено. Путешественник на развалинах этого роскошного и мятежного города увидит только несколько хижин, в которых будут жить друзья равенства!»

Головы десяти членов муниципалитета упали на следующий день. Самые лучшие здания города были взорваны. Патриотическая инструкция, подписанная Фуше и Колло, в следующих словах резюмировала права и обязанности: «Граждане, необходимо, чтобы все те, кто прямо или косвенно принимали участие в мятеже, сложили свои головы на эшафоте. Если вы патриоты, то сумеете отличить своих друзей; всех остальных вы лишите свободы. Пусть никакое соображение не останавливает вас: ни возраст, ни пол, ни родство. Отбирайте силой все, что у граждан имеется лишнего: каждый, владеющий чем-то сверх необходимого, может только злоупотреблять этим. По какому праву человек хранит излишние вещи и одежду? Пусть золото, серебро и все металлы поступят в народную казну! Уничтожьте религии: у республиканца нет другого бога, кроме отечества. Все коммуны республики не замедлят последовать примеру Парижской коммуны, которая на развалинах готического культа воздвигла храм разума. Помогите нам одержать победу, или мы поразим вас самих».

Сообразно духу этой прокламации Фуше и Колло назначили комиссаров для конфискации и доносов и присудили по 30 франков вознаграждения за каждый донос. Вознаграждение шло вдвойне за дворян, священников, монахов и монахинь. Цену крови уплачивали только тому, кто лично доставлял виновного в трибунал.

В то время как собственники и торговцы погибали, дома рушились под ударами молотов. Как только доносчик указывал на конфискованный дом, комитет, заведующий разрушением, немедленно направлял к его стенам своих землекопов. Жалованье разрушителям доходило до четырех тысяч франков за десять дней. В пятнадцать миллионов обошлось разрушение города, ценность зданий которого достигала трехсот миллионов.

Лион, оставшийся почти без жителей, молчал среди своих развалин. Рабочие, лишенные работы и хлеба, завербованные и состоявшие на жалованье у представителей, казалось, приходили в неистовство с топорами в руках, измываясь над трупом города, который их кормил. Шум падавших зданий, пыль, покрывавшая город, гул пушечных выстрелов и залпы взводов, расстреливавших жителей, стук тележек, привозивших из пяти городских тюрем обвиняемых в суд и отвозивших осужденных на гильотину, — остались единственными признаками жизни, эшафот — единственным зрелищем, клики оборванной толпы, раздававшиеся, как только чья-нибудь голова скатывалась к ее ногам, — единственным увеселением.

Наружные стены дворца Сен-Пьер и фасада ратуши были забрызганы кровью. По утрам в ноябре, декабре и январе — месяцы, наиболее изобиловавшие казнями, — жители этого квартала видели, как над почвой поднимался легкий розовый туман. Это была кровь их сограждан, убитых накануне, тень города, рассеивающаяся при лучах солнца. Дорфей, по настоянию жителей квартала, перенес гильотину немного дальше и поставил ее над открытой сточной трубой. Кровь, сочившаяся между досками, стекала в ров десяти футов глубины и оттуда уносилась в Рону вместе с нечистотами. Прачки перенесли на другое место свои плоты, чтобы не пачкать белье в окровавленной воде. Когда же казни, усиливаясь, как биение пульса во время гнева, дошли до двадцати, тридцати и сорока в день, то оружие смерти поставили посередине моста Моран, над самой рекой. Кровь спускали в реку, а головы и туловища казненных бросали через перила в середину течения Роны.

Почти все казненные принадлежали к цвету лионской и окрестной молодежи. Их возраст составлял их преступление. Тут встречались люди разных сословий, происхождений, состояний, мнений. Духовенство, дворянство, буржуазия, купечество, простолюдины — все смешалось. Ни один гражданин, на которого мог бы указать доносчик, не ускользнул от ареста. Немногие избежали смерти. Все, носившие знатное имя, имевшие состояние, профессию, фабрику, дом, все, на кого могло пасть подозрение, что они могут оказаться на стороне богатых, были заранее приговорены к смерти проконсулами и их клевретами. Десятая честь жителей города и окрестностей погибла.

Каждый день регистратор тюрьмы читал вслух на тюремном дворе список арестованных, которые должны были предстать перед судом. Все слушали чтение, затаив дыхание. Уходившие делили свои постели, одеяла, одежду и деньги между остававшимися, затем строились во дворе в длинную шеренгу, человек по шестьдесят или восемьдесят, и шли таким образом через толпу в здание суда. Размеры зала суда и утомление палача одни только и ограничивали число осужденных, убиваемых в продолжение дня. Пятеро судей, каждый из которых в отдельности имел человеческое сердце, судили все вместе как механическое орудие. Находясь под наблюдением подозрительной толпы, они сами дрожали под угрозой того террора, которым поражали других. Однако их действия не удовлетворяли более Фуше и Колло д’Эрбуа. Эти представители обещали парижским якобинцам чудеса строгости. Сентябрьские дни вставали перед ними как пример. Дорфей написал представителям народа: «Готовится великий акт народного правосудия. Он будет способен привести в ужас будущие века. Для того чтобы придать ему то величие, которое должно его отличить, чтобы он мог достигнуть такого величия, как история, необходимо присутствие администраторов, армейских корпусов, членов народного суда, должностных лиц в виде депутаций. Я хочу, чтобы этот день правосудия стал празднеством; я говорю „празднеством“ — и это совершенно верно: когда преступление сходит в могилу, человечество вздыхает свободно и настает торжество добродетели».

Представители одобрили план Дорфея, и массовые казни заменили казни отдельных лиц. На другой день после обнародования этой прокламации шестьдесят четыре молодых человека из лучших фамилий города были выведены из тюрем. Их привели с необычайной торжественностью в магистратуру, где после короткого допроса произнесли общий приговор. Оттуда они процессией прошли к берегу Роны. Их заставили перейти мост; гильотина осталась позади их, как уже негодное орудие.

По другую сторону моста, в низменной долине Бротто, в вязкой почве была вырыта двойная траншея или, вернее, двойной ров между двумя рядами ив. Три пушки, заряженные ядрами, стояли в конце аллеи, куда осужденных повернули лицом. Справа и слева отряды драгун, с саблями наголо, казалось, ожидали сигнала к выстрелам. На пригорках, образовавшихся от земли, выкопанной из рва, самые экзальтированные члены муниципалитета, председатели и ораторы клубов заняли места, как на ступенях амфитеатра; с балкона одного из конфискованных имений на берегу Роны Колло д’Эрбуа и Фуше, вооруженные подзорными трубами, казалось, председательствовали в этом торжестве убийства.

Жертвы хором пели гимн, который когда-то воодушевлял их в битве, стараясь найти в словах его забвение от удара, который должен был поразить их:

Умереть за отечество — самая прекрасная, самая завидная судьба!

Канониры слушали, пока горел фитиль, как умирающие воспевали собственную смерть. Дорфей дал голосам докончить торжественные модуляции последнего куплета; потом, подняв руку, подал условленный сигнал заведовавшему пушками, и три выстрела грянули разом. Барабаны забили, чтобы заглушить крики. Толпа бросилась смотреть, какое действие произвели выстрелы. Артиллеристы прицелились плохо: многие ядра не попали в цель. Только двадцать из приговоренных упали от выстрелов, увлекая тяжестью своих тел живых товарищей, делая их участниками своих конвульсий и обливая их своей кровью. Голоса, крики, жесты ужаса поднимались от этой кучи изуродованных тел. Канониры вновь зарядили пушки и дали новый залп. Раздирающий душу крик донесся через Рону до города. Несколько тел еще содрогались, несколько рук протягивались к присутствующим, моля о последнем ударе. Солдаты вздрогнули. «Вперед, — вскричал Дорфёйль, — в атаку!» По этому приказу драгуны пришпоривают лошадей, которые взвиваются на дыбы, и с ужасом приканчивают саблями и пистолетными выстрелами умирающих. Солдаты были новичками в управлении лошадьми и оружием, притом им было противно гнусное ремесло палачей, к которому их предназначили. Потому они невольно продлили более чем на два часа мрачную мистерию.

С негодованием был встречен в городе рассказ об этой казни. Народ чувствовал себя обесчещенным и сравнивал себя самого с самыми худшими из римских тиранов. Представители подавили этот ропот, издав прокламацию, которая требовала рукоплесканий и объявляла, что жалость будет считаться заговором. Тогда граждане постарались тщательно скрыть свой ужас под личиной лести. Изображение гильотины сделалось предметом украшения общественных празднеств; граждане носили ее на груди наподобие ордена; жены, дочери и любовницы носили маленькие гильотинки в виде серег.

Двести девять арестованных лионцев ждали суда в мрачной тюрьме города Роана. Гул пушки, расстреливавшей их братьев, достиг и этих стен. Они приготовились к смерти и провели ночь: одни в молитве, другие в покаянии перед переодетыми священниками, а самые младшие прощались с жизнью, распивая вино и горланя песни, в которых выражалось презрение к смерти. Ночью Колло д’Эрбуа пришел в канцелярию тюрьмы. «Какой характер должен быть у этой молодежи, — воскликнул он, — воспевающей таким образом свою агонию?»

В десять часов утра батальон выстроился перед дверью тюрьмы Роана, выходившей на берег Соны. Железная дверь отворилась, и через нее вышли двести девять граждан. Регистратор пересчитал их, пока они проходили, точно скот, предназначенный к убою. Длинная колонна, в которой один узнавал сына, другой родственника, друга или соседа, твердыми шагами направилась к зданию ратуши. Последнее приветствие, протянутые руки, заплаканные глаза, безмолвное прощание были обращены к ним из окон, дверей, через частокол штыков.

Зал заседаний оказался слишком мал, чтобы вместить всех, потому их судили на открытом воздухе, под окнами ратуши. Пятеро судей появились на балконе, приказали прочесть список имен, сделали вид, что совещаются между собой, и объявили приговор — формальность, лицемерно придававшая убийству вид суда. Напрасно некоторые из осужденных заявили свой протест судьям и народу. Непоколебимые судьи и оглохший народ ответили им презрением. Колонна, окруженная солдатами, продолжала путь к мосту Моран. При входе на мост офицер, командовавший отрядом, сосчитал арестантов, чтобы удостовериться, что ни один из них не сбежал по пути. Вместо двухсот девяти он насчитал двести десять. Офицер почувствовал ужас своего положения, остановил колонну и послал доложить о своем сомнении Колло д’Эрбуа. Разрешение этого сомнения вызвало бы новое расследование, пришлось бы отсрочить казнь; а народ собрался, смерть ожидала. «Что за беда, — ответил Колло д’Эрбуа, пусть будет больше, чем меньше. Притом, — прибавил он, желая умыть руки, — тот, кто умрет сегодня, не умрет завтра. Пусть кончают!»

Лишний казненный был якобинец, тщетно протестовавший против ошибки.

Колонна снова двинулась в путь с пением и остановилась между ивами на узком шоссе, пропитанном кровью, пролитой накануне. Рвы, менее глубокие, засыпанные свежей рыхлой землей, показывали, что заполнены только наполовину. Длинная веревка была протянута от одной ивы к другой. Каждого из осужденных привязали к ней концом той веревки, которой у него были связаны за спиной руки. Триста солдат стояли в четырех шагах, каждый против одного из приговоренных; кавалерия располагалась отрядами позади их. По команде: «Пали!» девятьсот тридцать солдат выпалили разом по три выстрела в каждую грудь. Когда дым рассеялся, рядом с трупами, распростертыми на земле или повисшими на веревке, увидали более сотни молодых людей, стоявших еще на ногах. Некоторые, освобожденные от веревки пулями, перебившими ее, ползли по земле или бежали, шатаясь, между ивами. Смущенные зрители и растроганные солдаты отворачивались, чтобы дать им убежать. Гранмезон, распоряжавшийся в этот день казнью, приказал кавалерии нагнать беглецов. Настигнутые драгунами и изрубленные саблями, они попадали под ноги лошадей. Только одному из них — Мерлю, мэру Макона, патриоту, стороннику Жиронды, удалось, обливаясь кровью, добраться до тростника, росшего на болоте. Кавалеристы притворились, что не видят его. Беглец направился к реке и собирался уже вскочить в лодку, чтобы незаметно пробраться в город, когда несколько безжалостных якобинцев настигли его и бросили в Рону; он умер одновременно от выстрелов и воды.

Солдаты прикончили прикладами и штыками умиравших на шоссе. Наступившая ночь заглушила стоны. На следующий день, когда могильщики пришли хоронить трупы, многие тела еще содрогались. «Мы возобновили, писал вечером Колло д’Эрбуа Конвенту, — республиканское правосудие, быстрое и страшное, как воля народа: оно должно поражать, как гром, и оставлять только пепел».

Монбризон, Сент-Этьенн, Сен-Шамон, все эти лионские пригороды стали ареной таких же жестокостей. Прибрежные провинции Верхней Луары были залиты кровью аристократов, роялистов и федералистов. Топор, так же как и в Лионе, казался слишком медлительным. Пули и тут заменили холодное оружие. Чудная липовая аллея, служившая местом прогулок и празднеств города Фер, была обращена в место казни, где расстреливали до двадцати человек в день. Ужас перед жизнью победил страх смерти. Молодые девушки и дети умоляли дать им умереть рядом с расстреливаемыми отцами и близкими. Каждый день судьи выслушивали отчаянные мольбы о смерти: это казалось менее ужасным, чем остаться в живых.

Варварство проконсулов не ожидало преступления: его видели в имени, воспитании, общественном положении. Детей убивали за их будущие грехи, старцев — за прошлые мнения, женщин — вменяя им в преступление их нежность и слезы. Траур был воспрещен, как во времена Тиберия. Многих казнили за то, что у них оказывалось печальное лицо или мрачная одежда. Все добродетели шли вразрез с человеческим сердцем. Якобинство лионских проконсулов ниспровергло инстинкт человека. Ложный патриотизм ниспроверг человеколюбие. Трогательные и высокие черты проявлялись в сатурналиях мщения. Человеческая душа возвысилась до трагического величия. Любовь Не обращала внимания на палачей. Сердца проявляли сокровища нежности и великодушия.

Пятнадцатилетний Дютайон, которого привели на казнь вместе с его семьей, радовался у подножия эшафота, что его разделяет с отцом только время, необходимое для удар топора. «Он бережет мне место на небе, не заставим же его ждать!» — сказал он палачу.

Сына Рошфора отвели вместе с тремя родственниками в ту самую аллею в Фере для расстрела. Отряд стреляет. Трое из приговоренных падают. Юноша, пощаженный состраданием солдат, остается жив. «Пощадите, пощадите! — кричат растроганные зрители. — Ему только шестнадцать лет. Он может сделаться хорошим гражданином». Солдаты замирают в нерешительности. «Нет, нет, не надо мне вашей пощады, не надо жизни! — кричит юноша, обнимая окровавленное тело отца. — Я хочу умереть! Я роялист! Да здравствует король!»

Дочь рабочего, девушка ослепительной красоты, была обвинена в том, что не пожелала носить трехцветную кокарду. «Почему ты упорно отказываешься, — спрашивает ее президент, — носить знак искупления народа?» — «Потому что вы носите его», — отвечает девушка. Президент, пришедший в восторг от такого мужества, делает знак тюремному стражнику, стоявшему позади обвиняемой, чтобы он пришпилил кокарду к ее волосам. Но она замечает его движение, с негодованием срывает кокарду, топчет ее и идет на смерть.

Другая, которая лишилась всего, что привязывало ее к жизни, расталкивает толпу, со слезами бросается на колени перед судьями и умоляет осудить на смерть и ее. «Вы убили моего отца, братьев, жениха, — кричит она, — у меня нет более ни семьи, ни привязанности, ничего дорогого на земле! Я хочу умереть! Моя религия запрещает мне покончить с жизнью самоубийством: убейте меня!»

Молодой узник по имени Кушу приговоренный вместе со своим восьмидесятилетним отцом, лишившимся способности владеть ногами, к казни, которая должна была состояться на следующий день, брошен в подземелье магистратуры в ожидании часа, когда он должен взойти на эшафот. Ночью он находит способ спастись через водосток, идущий от подземелья к руслу реки. Уверенный в счастливом исходе своего бегства, он идет за отцом. Старик прилагает тщетные усилия, чтобы устоять на ногах; падает на полдороге и заклинает сына бежать, чтобы спасти свою жизнь. «Нет, — отвечает молодой человек, — мы будем жить или умрем вместе». Он поднимает отца на плечи, ползет по подземному ходу, и благодаря потемкам ему удается пробраться незамеченным вместе со своей ношей до лодки на берегу Роны, в которую он бросается и таким образом спасается от смерти.

Двадцатисемилетняя госпожа Коше сражается с отвагой солдата; когда ее везут на казнь, она кричит с тележки окружавшему ее народу: «Вы поступаете подло, убивая женщину, которая сражалась, чтобы избавить вас от насилия! Я сожалею не о своей жизни, мне жаль ребенка, которого я ношу под сердцем! Невинный, он будет казнен вместе со мною!.. Чудовища, — прибавляет она, указывая на себя рукой, чтобы обратить внимание толпы на беременность, — они не хотели подождать нескольких дней, они боялись, чтобы я не родила мстителя за свободу!» Народ следует за нею. Крик о помиловании раздается в толпе, но упавший нож прерывает этот запоздалый вопль народа.

Злодейства прекратились только из-за неудовольствия со стороны солдат, возмущенных тем, что их превратили в палачей. Тела, брошенные без погребения на берегах Роны, распространяли запах тления и угрожали заразой. Якобинцы и депутаты оставались глухи к этим жалобам. Они черпали новую ярость в патриотических банкетах. Подражая Тайной вечере, они передавали из рук в руки чашу с вином и поощряли друг друга пить ее до дна. «Это чаша равенства, — воскликнул Гранмезон, — здесь кровь королей, примите ее и пейте!»

Колло д’Эрбуа, призванный в Париж после первого ропота общества, вознегодовавшего против массовых убийств, оправдывался перед якобинцами: «Нас зовут людоедами! Но ведь это говорят аристократы. Наблюдают с беспокойством, как умирают контрреволюционеры. Распространяют слухи, что они не умирают с одного удара! А якобинец Шалье разве умер после первого удара? Малейшая капля крови патриота падает мне на сердце. У меня нет жалости к заговорщикам. Мы их расстреляли двести человек сразу, а нам вменили это в преступление! Неужели не понятно, что это лишь доказательство нашей чувствительности? Народный гром поражает их, оставляя только ничто и прах!»

Якобинцы аплодировали.

Однако в самом Лионе некоторые из республиканцев осмеливались взывать к человеколюбию. Не находившиеся под подозрением граждане обратились к Робеспьеру как руководителю республики. Из переписки Кутона с несколькими лионскими патриотами стало известно, что Робеспьер возмущался в Комитете общественного спасения проскрипциями Колло д’Эрбуа и Фуше и выступал против разрушения второго города во Франции. «Эти Марии театра, — сказал он во время дружеской беседы у Дюпле, делая намек на профессию проконсула, — скоро будут царствовать на развалинах». Фуше в письмах к Дюпле старался ввести Робеспьера в обман и представил Лион олицетворением контрреволюции.

Всем в республике было известно о тайных разногласиях, возникших в Комитете общественного спасения между партиями Робеспьера и Колло д’Эрбуа; одни искали в революции социальный строй, сохранившийся под развалинами, в то время как другие — только возможности пограбить и отомстить. Несколько республиканцев из партии Робеспьера тайно прибыли в Лион и ждали малейшего признака возвращения милосердия в общественном мнении. Один из них, по имени Жиле, решил подписаться под общим письмом. «Гражданин представитель, — гласило это письмо, — я жил в подземельях и катакомбах, я терпел голод и жажду во время осады моей родины; еще день или два, и я пал бы жертвой моей преданности делу Конвента, составляющего в моих глазах центр соединения добрых граждан. Следовательно, я имею теперь право говорить о правосудии и умеренности относительно моих врагов. Те, кто посягает здесь на свободу вероисповеданий, — истинные виновники. Поспеши, гражданин, издать декрет, которым бы они осуждались на смерть, и очисти от них землю свободы. Но взрыв бомбы, которую заряжают здесь, уничтожит, быть может, весь Конвент, если ты не поспешишь потушить ее!.. Подумай, Робеспьер, о тех истинах, относительно которых я осмеливаюсь высказываться, хотя бы мне пришлось умереть за то, что я их написал!»

В то время как волнение Лиона потухало, залитое потоками крови, в Тулоне разгорался новый пожар.

Тулон, самый значительный порт республики, город кипучий и деятельный, как солнце и море Юга, быстро перешел от крайностей якобинства к разочарованию и отвращению в отношении революции. Зрелище моря делает человека более свободолюбивым и неукротимым. Он постоянно видит образ свободы в его волнах, и душа его усваивает независимость от этой стихии.

Тулонцы, подобно бордосцам и марсельцам, склонялись на сторону федерализма Жиронды. Общение с офицерами флота, почти сплошь роялистами; воздействие священников, пользовавшихся влиянием у южан; отвращение, возбужденное революционным насилием, устроенным армией Карто в Марселе; наконец, разделение республики, которая убивала своих основателей, — все побуждало Тулон к восстанию.

Английский флот адмирала Худа, крейсировавший в Средиземном море, поддерживал это настроение посредством секретной переписки с тулонскими роялистами. Флот этот состоял из двадцати линейных судов и двадцати пяти фрегатов. Адмирал Худ являлся к тулонцам скорее как союзник и освободитель, нежели неприятель. Он обещал охранять город, порт и флот не как завоевание, а как сокровищницу, которую он готовился передать приемнику Людовика XVI, как только Франция одолеет своих тиранов. Убеждения тулонцев переходили с быстротою ветра от якобинства к федерализму, от федерализма — к роялизму и от роялизма — к разрушению. Восемь тысяч марсельских беглецов, пришедших в Тулон из боязни мщения республики, надежда на свои стены и батареи своих кораблей, соединенная англо-испанская эскадра, готовая поддержать восстание, внушили тулонцам мысль об этом преступлении против отечества.

Один из двух адмиралов, командовавших французским флотом в тулонском порту, состоял в заговоре с роялистами; другой старался укрепить дух республиканизма. Разделившись таким образом во мнениях, партии флота нейтрализовали значение друг друга. Население Тулона восстало при появлении авангардов Карто с единодушием, исключавшим даже самую мысль о бывших раздорах. Тулонцы закрыли клубы якобинцев, убили их главу, заключили в тюрьму народных представителей Бейля и Бове, приехавших с полномочиями в город, и призвали англичан, испанцев и неаполитанцев.

При виде неприятельских эскадр Бове покончил в тюрьме самоубийством. Французский флот, за исключением немногих кораблей, на которых адмирал Сен-Жюльен в течение нескольких дней удерживал экипаж от измены, поднял белый флаг. Объединившиеся тулонцы, англичане и неаполитанцы, числом пятнадцать тысяч человек, укрепили городские валы против войск республики. Карто, подошедший к Марселю во главе четырех тысяч солдат, отбросил неприятельский авангард к ущельям Олиуля. Генерал Ла Пуап, отделившийся от Ниццской армии с семью тысячами человек, осадил Тулон с противоположной стороны. Народные представители Фрерон, Альбит, Баррас, Салицетти, Робеспьер-младший и Гаспарен в одно и то же время наблюдали, командовали и сражались. Незначительное число республиканцев, огромное пространство, которое они должны были занять, чтобы окружить горы Тулона, огонь с фортов, защищающих сверху этот амфитеатр, и неопытность генералов долгое время делали атаку безуспешной и приводили в раздражение Конвент. Как только Комитет общественного спасения смог располагать войсками, бывшими в Лионе, Карно поспешил двинуть их к Тулону. Он отправил туда же генерала Доппе, покорителя Лиона. Фрерон и Баррас решили уничтожить Тулон, хоть бы вместе с городом пришлось уничтожить флот и французские арсеналы.

Артиллерийский капитан, посланный Карно в Альпийскую армию, получил приказ во время своего пути заместить командующего артиллерией Тулонской армии Донмартена, раненого при осаде Олиуля. Этим молодым человеком был Наполеон Бонапарт. Здесь его ожидал успех. В несколько дней он проявил свой гений и сделался душой предприятия. Предназначенный к тому, чтобы ставить силу выше мнения и армию выше народа, он впервые появился среди дыма батареи, поражая одновременно анархию в Тулоне и врагов на рейде. Вся судьба его заключалась в этом положении: военный гений, проявившийся под огнем гражданской войны для того, чтобы овладеть солдатом, прославить шпагу, задушить слово, потушить революцию и отодвинуть свободу назад на целое столетие.

Дюгомье сменил Карго. Он собрал военный совет, на котором присутствовал и Бонапарт. Молодой капитан, немедленно возведенный в должность батальонного командира, преобразовал артиллерию, приблизил батареи к городу, определил центр позиции, направил туда огонь и шел прямо к цели. Английский генерал О’Хара, вышедший из форта Мальбоске с шестью тысячами человек, попал в засаду, устроенную Бонапартом, был ранен и взят в плен. Форт Мюльграв атаковали две колонны, вопреки приказанию представителей. Бонапарт и Дюгомье вошли туда первыми через брешь. Победа оправдает их. «Генерал, — сказал Бонапарт Дюгомье, удрученному годами и истощенному усталостью, — идите спать: мы только что взяли Тулон». На рассвете адмирал Худ увидел французские батареи, приготовившиеся обстреливать рейд. Осенний ветер выл, небо покрывали тучи, высоко вздымались волны на море; все предвещало, что недалекие зимние бури закроют англичанам выход из рейда.

Вечером неприятельские шлюпки незаметно прибуксировали брандер «Вулкан» в середину французского флота. Огромное количество взрывчатых веществ имелось на верфях, в магазинах и арсеналах. Английские офицеры с запалами в руках ждали сигнала к пожару. На портовых часах пробило десять. Ракета взмыла ввысь в Центре города и рассыпалась искрами. Это был сигнал. Арсенал, все постройки, морские припасы, строевой лес, смола, пенька и вооружение флота и морского склада сгорели за несколько часов. Костер, поглотивший половину французского флота, освещал воды Средиземного моря, склоны гор, лагерь французов и палубы английских судов. Тишина, водворившаяся в обоих лагерях вследствие ужаса, произведенного пожаром, была нарушена взрывом пороховых магазинов, десяти кораблей и пятнадцати фрегатов, выбросивших в воздух настилы и пушки, прежде чем погрузиться в волны.

Известие об уходе объединенной эскадры и сдаче города распространилось среди населения. Двенадцать тысяч тулонцев и марсельцев покинули свои жилища и толпились на морском берегу, споря за места на лодках, перевозивших их на английские, испанские и неаполитанские суда. Каждый крик с опрокидываемых лодок и трупы, выбрасываемые на берег, приводили в уныние матросов. Некоторые жертвовали собою, бросаясь в море, чтобы облегчить чересчур нагруженные шлюпки и спасти своих детей, матерей, жен. Ужасные и в то же время трогательные драмы скрыла эта ночь. Она напомнила трагедию древних жителей Малой Азии или Греции, покидавших отечество и увозивших с собою свои сокровища и богов в зареве пылающих городов.

На следующее утро англичане подняли якорь, уводя с собой те суда, которые не могли сжечь. Тулонские беглецы почти все попали в Ливорно, а затем большая часть из них поселилась в Тоскане. Их потомки до сих пор живут там, и французские фамилии слышатся на холмах Ливорно, Флоренции и Пизы среди местных имен.

20 декабря 1793 года депутаты Конвента вошли в Тулон во главе республиканской армии. Дюгомье, указывая на город, лежавший в пепле, заклинал их ограничить этим свою месть, великодушно предложив всем виновным добровольно покинуть город и пощадив оставшихся. Представители не согласились на предложение генерала: они были уполномочены не только победить, но и поразить ужасом. Гильотина въехала в Тулон вместе с артиллерией армии. Кровь потекла там так же, как в Лионе. Конвент уничтожил декретом даже самое имя города изменников. «Пусть бомбы и мины, — сказал Барер, — уничтожат кровли всех коммерсантов Тулона, и на месте города останется только военный порт, населенный защитниками республики».

Загрузка...