После короткого допроса в Комитете общественной безопасности Робеспьера отправили в Люксембургскую тюрьму, его брата — в Сен-Лазар, Сен-Жюста — в Экоссе, Леба — в Лафорс, Кутона — в Лабурб. Небольшие отряды жандармов проводили каждого из обвиняемых в его тюрьму, но ни один из них не был принят: настолько тюремщиков поразил их арест. Каким образом охранники и тюремщики стольких тюрем, находящихся на противоположных концах Парижа, которые рисковали жизнью в случае неповиновения приказаниям комитетов, могли проникнуться уважением в одинаковой мере и в один и тот же час к столь непохожим друг на друга обвиняемым? Разгадка этой тайны заключается, быть может, в смелой, хотя и коварной политике вождей движения. Они предчувствовали, как уверяют современники, что Трибунал, преданный Робеспьеру, оправдает обвиняемых, что такая мера, как перемена состава Трибунала, потребует много времени, что при новом составе процесс затянется надолго и будет ужасен; что народ, в продолжение многих дней толпившийся вокруг здания суда, не позволит вырвать из своих рук столь важного подсудимого; наконец, что против Робеспьера нет серьезных поводов к обвинению и что, если ему разрешат вернуться в Конвент, он явится туда не как оправдавшийся Марат, но как обвинитель. Эти соображения заставили термидорианцев — так их прозвали в народе — принять решение. Им нужны были две вещи: быстрое судебное производство и наличие преступления. Пока комитеты рассылали по тюрьмам обвиняемых, среди бела дня и по людным кварталам доверенные люди разносили тюремщикам приказ их не принимать. Толпа, разумеется, собиралась вокруг тюрем и торжественно сопровождала гонцов дальше. Таким образом, пришлось бы счесть преступным явное неповиновение тюремщиков и наказать за него. Их вовлекали в бунт, как в западню. Как ни опасен был народный мятеж, враги Робеспьера все же предпочитали его колебаниям Конвента и суду диктатора. Таковы были показания стариков, свидетелей или участников этого мрачного дня. Они допустимы, несмотря на некоторое неправдоподобие. Но почти столь же вероятно предположение, что сторонники партии Робеспьера ускользнули из Конвента в момент его ареста и бросились к тюремщикам, чтобы, застращав их, заставить отказаться от заключения в тюрьму невинных.
Как бы то ни было, после того как обвиняемых не приняли в тюрьмах, их вырвали из рук жандармов, окружили кучкой якобинцев и с торжеством отвели в Коммуну.
Восстание 9 термидора становилось далеко не безопасной для врагов Робеспьера игрой. Очаг восстания находился в ратуше. Флерио, Пайан, Добсент, Коффиналь, Анрио оставались там все время. Якобинцы тоже дежурили бессменно под председательством Вивье. Коммуна все время получала через своих агентов известия из Конвента. Сразу по получении новости о падении Робеспьера она составила исполнительный комитет из двенадцати членов. Площадь ратуши была покрыта щетиной штыков. Канониры Анрио, явившиеся со своими орудиями, и национальная жандармерия дали клятву избавить Конвент от его притеснителей. На нескольких колокольнях в окрестностях Парижа били в набат. На улицах кварталов Сент-Антуан и Сен-Марсо трубили сбор. Национальная гвардия, привыкшая к победам Коммуны, отовсюду спешила на свои посты. Набережные, посты, площади до самого Нового моста представляли собой один сплошной лагерь. Напротив, окрестности Тюильри были пустынны и молчаливы.
Жители предместий грозными толпами стекались на призыв адъютантов Анрио и эмиссаров Коффиналя. Все сулило победу мстителям за Робеспьера. Они уже вели себя с наглостью победителей. Посланного из Конвента, явившегося сообщить Коммуне приказ об аресте Анрио и о предании суду Пайана и Флерио, избили. Когда он попросил расписку в получении приказа, мэр Флерио ответил ему: «Пойди скажи тем, кто тебя прислал, что в такие дни, как сегодня, расписок не дают. Да скажи еще Робеспьеру, чтобы он не боялся: народ за него!»
Известие об аресте Робеспьера, о котором сообщили через несколько минут его приверженцы, бежавшие с трибун Конвента, довело до экстаза возбуждение Коммуны. Анрио, обнажив саблю, поклялся, что приведет привязанными к хвосту своей лошади всех негодяев, которые осмелились посягнуть на народного кумира. Стоя среди адъютантов у стола, заставленного бутылками, в вестибюле ратуши, Анрио искал вдохновения в опьянении и мужества в проклятиях. Во время этой оргии к совету обратился с недвусмысленной речью мэр. Пайан составил обращение, где клеймил врагов самого добродетельного из патриотов Робеспьера, апостола добродетели Сен-Жюста и Кутона, у которого осталась живой только голова, как выразился Пайан, а тело давно сожжено огнем патриотизма!
Возбужденный этими словами, но еще более вином, Анрио вскакивает на лошадь, несется в Люксембург и возвращается с отрядом жандармов, с которыми проезжает по улице Сент-Оноре. Узнав в толпе Мерлена из Тионвиля, Анрио задерживает его и отдает под стражу. Добравшись до решетки площади Карусель, Анрио хочет проникнуть за нее, но несколько гренадеров Конвента скрещивают штыки перед грудью его лошади. На шум выходит офицер Конвента и кричит жандармам: «Арестуйте этого мятежника!» Жандармы повинуются закону, арестовывают своего генерала, связывают своими поясами и бросают, мертвецки пьяного, в одну из комнат Комитета общественной безопасности.
В то время как Анрио пал таким образом у входа в Конвент, Сен-Жюст, Леба и Кутон были с триумфом приведены своими освободителями на площадь перед ратушей. Муниципальный совет громкими криками призывал Робеспьера. Молва передала уже, что привратник в Люксембурге отказался принять арестованных. Многие спрашивали, уж не убили ли злодеи из Конвента добродетельного гражданина в ту минуту, когда он подчинился закону. Никто не знал причины его отсутствия, но Флерио, Пайан, Коффиналь быстро успокоили Совет. Вот что произошло.
Робеспьер хотел умереть или победить, оставшись чистым, по крайней мере с виду. Когда у Люксембургских ворот его окружили и умоляли встать во главе народа, чтобы наказать Конвент, он упрямо остался во власти жандармов, позволив им отвести себя в муниципальную тюрьму. Там ни настояния якобинцев, ни посланцы Флерио и Пайана не могли заставить его нарушить приказ об аресте. Робеспьер, которого в течение трех часов продержали под арестом, уступил только патриотическим настояниям Коффиналя, который явился, чтобы разогнать жандармов, вызволить его и заставить показаться в зале общего собрания в ратуше. «Если это преступление, то я беру его на себя; если это слава, то она останется за тобою так же, как и спасение народа! — сказал ему Коффиналь. — Разборчивость в средствах создана для преступлений, но не для добродетели. Спасая себя, ты спасаешь свободу и отечество. Осмелься быть преступным такой ценою!»
В ту минуту, когда Робеспьера, внесенного на руках в зал общего собрания, буквально душили в объятиях, его брат, Сен-Жюст, Леба и Кутон объявили об аресте Анрио. Коффиналь, не теряя ни минуты, возвращается на площадь, обращается с воззванием к нескольким отрядам секционеров и отправляется во главе их в Комитет общественной безопасности. Там он находит пьяного Анрио, освобождает его, сажает на лошадь, все еще привязанную к решетке, и привозит к его же канонирам. Анрио, разбуженный, ободренный, горящий желанием отомстить за свой позор, обращает пушки против Конвента.
Было семь часов вечера. В это время депутаты обычно возвращались на заседание. Лица у всех оказались бледны от смущения. Вполголоса передавались мрачные предзнаменования, собранные со всех сторон в эти часы бездействия: клятва якобинцев умереть или победить вместе с Робеспьером, освобождение арестованных, звук набата, присоединение секций к Коммуне, пушки, наведенные на Тюильри, приближение трех тысяч юных питомцев нации, этих преторианцев Робеспьера, спешащих с Марсова поля, чтобы освятить кровью царствование нового Мария.
Бурдон всходит на трибуну. Все разговоры смолкают. Бурдон объявляет, что якобинцы только что приняли депутацию от Коммуны и братаются с инсургентами. Он предлагает Конвенту выйти к народу, как и 30 мая, чтобы успокоить волнение граждан. Мерлен рассказывает, как его арестовали приверженцы Анрио и освободили жандармы. Лежандр поддерживает поколебавшееся мужество присутствующих. Его прерывает шум снаружи. Это канониры, которым Анрио приказал выломать двери. Депутаты бросаются к выходу. Колло д’Эрбуа стремительно занимает президентское кресло. Находясь против двери, это место служило мишенью для первых пуль. «Граждане, — восклицает Колло, надевая шляпу и садясь, — настал момент умереть на своем посту!» — «Мы и умрем там!» — отвечают в один голос все члены Конвента, садясь в ожидании удара. Граждане на трибунах, наэлектризованные этим поступком, встают, дают клятву защищать Конвент, толпой выходят из зала и рассыпаются по садам, дворам и соседним кварталам, крича: «К оружию!» Конвент выносит декрет, которым Анрио объявляется вне закона. Амар выходит в сопровождении своих храбрых товарищей и обращается с речью к войскам. «Канониры, — говорит он им. — Неужели вы покроете бесчестьем родину, которой оказали столько услуг? Взгляните на этого человека: он пьян! Кто, кроме пьяницы, приказал бы расстреливать представителей и родину?»
Канониры, тронутые этими словами, отказываются повиноваться своему начальнику. На его место назначают отважного Барраса. Выбирают двенадцать комиссаров, чтобы идти брататься с секциями и присоединить к Конвенту национальную гвардию. Народ, который дергают во все стороны и который уже устал от этих конвульсий, слушает поочередно то прокламации Коммуны, то декреты Конвента, не зная, на чьей стороне право.
Ночь уже покрывала своей тенью отряды войск, постепенно редевшие около ратуши и делавшиеся все более плотными вокруг Тюильри. Баррас и депутаты объезжали верхом, при свете факелов, центральные кварталы Парижа. Они громко призывали граждан на защиту представителей от мятежной орды. Скоро вокруг Конвента собралась горсть преданных людей числом около тысячи восьмисот человек. Баррас мог бы увеличить это ядро к рассвету, но он знал цену времени и могущество отваги.
Он хладнокровно составляет план кампании и тотчас приводит его в исполнение. Баррас приказывает окружить ратушу отрядами, которые отрезают мятежникам отступление и возможность получить подкрепление. Сам, с пушками в авангарде, он медленно продвигается к ратуше вдоль набережной. Леонар Бурдон следует с другой колонной по узким улицам, параллельным набережной, чтобы одновременно появиться с другой стороны Гревской площади. По мере того как Баррас и Бурдон подходят к очагу восстания, гул толпы вокруг ратуши начинает как будто замолкать. Волнение затихает по мере их приближения. Баррас, успокоенный безлюдностью набережных, приказывает головным своей колонны остановиться, галопом возвращается в Конвент, входит в зал и поднимается на трибуну. Успокоив Конвент, он снова вскакивает на лошадь под крики: «Да здравствует республика! Да здравствует спаситель Конвента!» После него всходят на трибуну Фрерон и его адъютанты. Он дает отчет о состоянии Парижа со стороны Марсова поля. «Мы перерезали им путь, мы послали канониров-патриотов на площадь Ратуши, приказав им уговорить их заблудших товарищей. Теперь мы заставим покориться восставших. Если они откажутся выдать нам изменников, мы погребем их под развалинами здания, в котором они находятся!»
Тальен садится в председательское кресло. «Отправляйтесь, — говорит он энергичным тоном Фрерону. — Отправляйтесь! И пусть солнце не взойдет, пока не падут головы заговорщиков!»
Между тем Робеспьер все еще оставался в Коммуне в бездействии. У него был вид скорее заложника, чем вождя восстания. Выходя из полицейской префектуры, чтобы отправиться в Ратушу, Робеспьер все время повторял увлекавшей его депутации: «Вы губите меня! Вы губите себя! Вы губите республику!» С тех пор как он вошел в совет Коммуны, он делал вид, что остается равнодушным к движению, совершающемуся вокруг него. Сен-Жюст и Кутон умоляли его уступить голосу народа, принять на себя диктатуру и употребить неограниченную власть в течение ночи на то, чтобы на следующий день передать ее очищенному Конвенту. «Народ, — повторял ему Кутон, — ждет от тебя одного только слова, чтобы уничтожить своих тиранов! Обратись к нему хоть с прокламацией, чтобы указать ему, что он должен делать». — «От чьего же имени?» — спросил Робеспьер. «От имени попранного Конвента», — ответил Сен-Жюст. «Вспомни слова Сертория, — прибавил Кутон, — Рим уже не в Риме, он там, где я!»
«Нет, нет, — возразил Робеспьер, — я не хочу показать пример порабощения народного представительства.
Нас превращает в ничто только народ, мы не должны заменять свою волю его правами». — «В таком случае, — воскликнул Кутон, — нам остается только умереть!» «Ты прав», — флегматично произнес Робеспьер. Перед глазами у него был лист бумаги со штемпелем Парижской коммуны. Это было наскоро составленное воззвание к мятежу. Робеспьер, уступая настояниям коллег, начертал в конце страницы половину своего имени, но затем, вследствие угрызений совести или нерешительности не докончил подписи и отбросил бумагу и перо.
Это поведение, губившее друзей Робеспьера, не уронило его, однако, в их глазах. Кутон упрекал себя в том, что не сумел возвыситься до такого бесстрастия в своем патриотизме. Леба, человек дела, почувствовал, что им овладело восхищение. Робеспьер-младший угадывал свой долг по глазам брата. Сен-Жюст не решался спорить против идеи, которую считал выше своей если не по гениальности, то по благородству.
В этот момент отряд Бурдона, неслышно проскользнувший по боковым улицам на набережную, прежде чем вступить на Гревскую площадь, остановился с криком «Да здравствует Конвент!». Тщетно Анрио, с саблей в руке, скакал, как безумный, среди толпы и, топча ее лошадью, отвечал на ее крик криком «Да здравствует Коммуна!». Приближающиеся войска вызвали упадок духа в рядах секционеров. Канониры свистками заглушили слова своего генерала, развернули дула пушек в сторону ратуши и огласили площадь и набережные громогласным «Да здравствует Конвент!», а затем рассеялись.
Глубокое молчание царит у дверей Коммуны. Бурдон в этой неподвижности подозревает ловушку. Он думает, что мятежники, укрепившись в залах, начнут громить его колонну и погребут себя под развалинами ратуши. Наконец Дюлак, решительный агент Комитета общественной безопасности, во главе двадцати пяти саперов и нескольких гренадеров, переходит площадь, вышибает двери ударами топоров и поднимается, со штыками наперевес, по главной лестнице.
При звуке приближающихся шагов, Леба, у которого имелось при себе два пистолета, предлагает один из них Робеспьеру. Но Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон предпочитают смерть от рук врагов. Бесстрастно сидя за столом в зале Равенства, они прислушиваются к шагам, смотрят на дверь и ждут решения своей участи.
При первом стуке ружейного приклада о ступеньки лестницы Леба стреляет себе в сердце и падает мертвый на руки Робеспьера-младшего. Последний, хоть и убежден в своей невинности, не хочет пережить ни своего брата, ни друга. Он открывает окно, выпрыгивает во двор и ломает себе ногу. Коффиналь, наполняя ругательствами залы и коридоры, встречает Анрио, подхватывает его на руки, подносит к открытому окну и кидает со второго этажа на кучу мусора, восклицая во тьму: «Убирайся, жалкий пьяница! Ты недостоин эшафота!»
Леонар Бурдон выстраивает свой полк в боевом порядке перед входом, а сам поднимается по лестнице в сопровождении пяти жандармов. Дверь подается под ударами ружейных прикладов. «Смерть тирану!» — кричит Бурдон. «Который тиран?» — кричат солдаты. Бурдон не решается встретиться взглядом со своим безоружным врагом. Стоя немного поодаль от жандарма, он хватает правой рукой руку, в которой тот держит пистолет, и, указывая ему левой рукой, в кого нужно целиться, направляет дуло оружия на Робеспьера: «Вот он!» Раздается выстрел, голова Робеспьера падает на стол, заливая кровью воззвание, которое он не успел подписать. Пуля раздробила ему зубы.
При звуке выстрелов и криках «Да здравствует Конвент!» колонны Барраса наводняют площадь, берут приступом ратушу, запирают все выходы, овладевают восьмьюдесятью членами Коммуны, связывают их и приготовляются вести с триумфом в Конвент.
В пять часов голова колонны входит в Тюильри. По шумному волнению узнают о приближении Барраса и Фрерона. Председательствует Шарлье. «Подлый Робеспьер там, — говорит он, указывая на дверь, — хотите ли вы, чтобы его внесли?» — «Нет! Нет!» — отвечают представители, одни побуждаемые ужасом, другие — состраданием. «Оставить в Конвенте человека, запятнавшего себя всеми преступлениями, — восклицает Тюрио, — значило бы лишить подобающего ему блеска этот прекрасный день! Робеспьера и его сообщников ждет другое место — площадь Революции».
Робеспьера положили на стол в приемном зале. Огромная толпа входила, уходила, текла все время, желая взглянуть на низвергнутого главу республики. Несколько депутатов из числа его вчерашних льстецов пришли убедиться, правда ли, что тиран больше не встанет. Приставы Конвента пальцами указывали на него публике, как на дикого зверя в клетке. Робеспьер притворился мертвым, чтобы избежать оскорблений и ругательств. Один чиновник из Комитета общественного спасения подошел к нему, развязал подвязку, спустил чулок и, положив руку на обнаженную ногу, убедился по пульсации артерии в том, что он жив. «Надо его обыскать», — заявили в толпе. В кармане нашли пару пистолетов, на кобуре каждого был выгравирован герб Франции. «Взгляните на этого злодея, — крикнули из толпы, — вот доказательство того, что он мечтал о троне: он носил запрещенные символы королевской власти!»
В эту минуту Лежандр вошел в зал, приблизился к своему врагу и, обратившись к нему с театральным жестом, произнес: «Ну, тиран! Ты, для которого вчера была мала республика, занимаешь теперь два квадратных фута на этом столе!» Робеспьер с ужасом и презрением слушал этот голос, который он заставлял замолкать в Конвенте одним взглядом. Оставаясь неподвижным, он видел и слышал все. Кровь, лившаяся из раны, запеклась у него во рту. Он собрался с силами и вытер ее кобурой, все еще лежавшей рядом. Жара в зале стояла невыносимая, щеки Робеспьера горели лихорадочным румянцем. Возле него поставили на стол сосуд с уксусом, и время от времени он смачивал уксусом губку и отирал себе губы.
После этой продолжительной выставки Робеспьера перенесли в Комитет общественной безопасности. Билло-Варенн, Колло д’Эрбуа, Вадье, самые заклятые его враги, ждали его там. Они допросили его — скорее для проформы. Раненый смог отвечать им только взглядом, и пришлось сократить их радость и его пытку. Когда его перенесли в госпиталь «Отель Дьё», хирурги перевязали рану. Робеспьер застал там Кутона, Анрио и своего брата. После перевязки всех раненых перенесли в Консьержери и поместили в одну камеру. Сен-Жюст уже ожидал их там у трупа Леба.
Двадцать восьмого июля заключенных отправили на заседание Революционного трибунала. Фукье-Тенвиль ограничился установлением личности, он даже не посмел поднять глаз ни на Дюма, своего товарища по обязанностям судьи, ни на Робеспьера, своего патрона.
В пять часов тележки ждали приговоренных у главного входа. Их привязали за ноги, за туловища и за руки к перекладинам первой тележки и повезли по самым длинным и населенным улицам Парижа. Неровности мостовой исторгали у раненых крики и стоны. Двери, окна, балконы, крыши были усеяны зрителями, в основном празднично одетыми женщинами, но толпа, немногочисленная и угрюмая, смотрела на процессию, не выражая ни сожаления, ни удовлетворения. Только юноши, лишившиеся отцов, и женщины-вдовы прорывали цепь жандармов, хватались за оси и осыпали Робеспьера проклятиями.
Голову Робеспьера обвязывала запятнанная кровью повязка, поддерживавшая подбородок и связанная узлом на затылке. Видны были только одна щека, лоб и глаза. Сопровождавшие его жандармы указывали на него концом сабель. Он отворачивался и пожимал плечами, как будто в нем возбуждало сожаление заблуждение, приписывавшее ему одному все вопиющие преступления революции. Поза его выражала покорность, но не страх. Тайна, окутывавшая его жизнь, скрывала его мысли. Он готовился умереть, не сказав последнего, главного слова.
Перед домом Робеспьера толпа остановила шествие и начала плясать вокруг тележки.
Ребенок, несший ведро с бычьей кровью, обмакнул в нее метлу и обрызгал ею стены дома. Робеспьер закрыл глаза. Это был единственное движение, которым выразилось состояние его души в течение тридцатичасовой муки.
Шествие двинулось дальше к эшафоту. Кутан ехал в задумчивости. Робеспьер-младший был в полуобмороке. Толчки, бередившие его сломанную ногу, вырывали у него невольные крики. У Анрио все лицо было окровавлено, из одежды на нем осталась одна рубашка, забрызганная грязью. На бледном, но спокойном лице Сен-Жюста, одетого прилично и подстриженного, не было заметно ни унижения, ни гордости. По устремленному вверх взгляду было видно, что он сознает, за что идет на смерть. Человек непонятый, состоящий целиком из одного разума: сердце его было так же чуждо природе, как и его теории. Отсутствующее сердце ни в чем не упрекало его отвлеченную совесть, он умирал всеми ненавидимый и всеми проклинаемый, но не чувствующий за собой вины. Можно лишь удивляться, сколько молодости сочеталось с таким догматизмом, сколько грации — с таким фанатизмом и сколько совести — с такой неумолимостью.
Достигнув статуи Свободы, палачи подняли раненых на помост гильотины. Ни один из осужденных не обратился к народу. Робеспьер твердыми шагами поднялся по ступеням эшафота. Прежде чем отцепить нож, палачи сорвали повязку, покрывавшую его щеку, чтобы лезвие топора не притупилось. Робеспьер зарычал от боли — и рычание его услышали в самых отдаленных концах площади Революции.
Несколько недель спустя молодая женщина с шестимесячным ребенком на руках вошла в меблированный дом и выразила желание поговорить с дочерью хозяина. Незнакомка была дочерью Дюпле, вдовой Леба. После самоубийства мужа, казни отца, убийства матери и ареста сестер госпожа Леба переменила имя и начала одеваться, как одеваются женщины из народа; она зарабатывала пропитание себе и ребенку стиркой белья. Несколько республиканцев, подвергшихся преследованию, знали ее тайну. Ей не осталось после мужа ни наследства, ни портрета, она молча обожала память о нем.
Юная беглянка узнала, что у квартирной хозяйки Сен-Жюста, художницы по профессии, имелся портрет ученика Робеспьера, нарисованный ею незадолго до его казни. Бабетта горела желанием приобрести этот портрет, напоминавший ей в лице товарища и лучшего друга Леба ее мужа. Молодая художница, сама доведенная до нищеты заключением отца, запросила за свою работу шесть луидоров. У госпожи Леба не было такой суммы: она спасла от секвестра один только сундук с тряпьем, белье и подвенечное платье. Несчастная женщина предложила сундук со всем содержимым в уплату за портрет. Художница согласилась. Таким образом, благодаря любви сохранилось для потомства единственное изображение юного революционера — прекрасного, как античный герой, странного, как теория, вдумчивого, как система, трагичного, как предчувствие. Это скорее изображение идеи, чем человека.