Часть I ИСТОЧНИКОВЕДЕНИЕ

ПРЕДМЕТ ИСТОЧНИКОВЕДЕНИЯ

Еще каких-нибудь 100 с небольшим лет тому назад источниковедением называли одну из вспомогательных исторических дисциплин. Дисциплина эта ничем особенным не выделялась среди всех прочих разделов исторического знания, таких, как хронология, историческая география, археология и др. Содержание ее сводилось к двум основным темам: классификация источников и методика их изучения, т. к. историков XIX в. больше всего интересовали три вещи: какие существуют источники по истории того или иного периода или события, где их можно найти и как следует с ними обращаться, чтобы заставить их заговорить. По существу, источниковедение XIX века представляло собой набор практических навыков, употребляемых при работе с письменными документами.

С тех пор, как говорится, утекло много воды. История как наука вышла из состояния первобытной невинности и начала задумываться о таких вещах, которые раньше никому не приходили в голову. Можно сказать, что только теперь история осознала самое себя как совершенно особую отрасль науки со своими особыми задачами и соответствующими этим задачам особыми методами познания. Историки начали теоретизировать не только по поводу тех универсальных закономерностей, которые действуют в историческом процессе и направляют его в ту или иную сторону, но и по поводу простейших исторических фактов, а также по поводу тех способов, с помощью которых эти факты могут быть установлены. Иными словами, история начала вырабатывать свою особую методологию, отличающуюся по целому ряду признаков от методологии естественных наук. Важнейшей составной частью этой методологии должно стать источниковедение в его обновленном современном варианте. Я говорю «должно стать», потому что пока еще теоретическое источниковедение в точном значении этого слова не существует. Оно находится в процессе разработки и становления. Идут споры вокруг его основных принципов, основных понятий, намечаются тенденции его дальнейшего развития, но пока еще процесс этот не может считаться вполне законченным. Предстоит еще очень большая работа.

И все же прежде чем мы перейдем к основной части нашего курса, а именно к обзору и характеристике важнейших источников по истории Греции и Рима, т. е. к тому, что, вероятно, следовало бы теперь назвать «практическим источниковедением», я хотел бы, чтобы вы получили представление о некоторых наиболее интересных и актуальных проблемах современного теоретического источниковедения хотя бы, так сказать, в предварительном порядке еще до того, как эти проблемы будут наконец по-настоящему решены. Это необходимо уже потому, что иначе вы не сможете почувствовать непрерывный рост и развитие нашей науки и свыкнитесь с той мыслью, что она так и застыла на той мертвой точке, на которой ее оставили историки XIX в.

Важнейшая проблема, занимающая в полном смысле слова ключевое положение среди других проблем современного теоретического источниковедения, это проблема исторического факта. На ней мы с вами и остановимся.

До недавнего времени (практически до 20—30-х гг. XX столетия) историки, как говорится, не мудрствуя лукаво, собирали и изучали факты, не особенно задумываясь над тем, что эти факты собой представляют. Считалось, что факты, как только их удалось извлечь из источника, должны «говорить сами за себя». Дело историка лишь старательно вслушиваться в то, что они ему говорят.

Таков, например, был метод работы Л. Ранке — авторитетнейшего немецкого ученого XIX века, которого многие в те времена считали эталоном историка. Основную задачу историка он видел в возможно более точном установлении и описании фактов («обнаженной истины без всяких прикрас»). Для этого историк должен подавить в себе все индивидуальное, исключить свое я из процесса работы. Иными словами, он должен из человека стать прибором, способным без каких-либо прикрас и искажений передать суть исторических событий. Не случайно самого Ранке современники прозвали «большим окуляром».

Настоящий культ факта сложился в европейской историографии позитивистского толка (сюда относятся прежде всего сочинения О. Конта и его последователей). Согласно Конту, любая наука, в том числе и история, не нуждается ни в какой стоящей вне ее философии, ни в каких отвлеченных умствованиях. Она имеет дело только с фактами. Но что такое факт? Это прежде всего результат научного наблюдения, то, что мы видим или воспринимаем другими своими чувствами. В истории научное наблюдение в чистом своем виде в силу понятных причин почти не встречается. Его заменяет чтение текстов. Достаточно внимательно вчитываться в текст, чтобы историческая истина выступила во всей своей полноте. Девиз Фюстель де Куланжа — крупнейшего представителя позитивизма во французской историографии: «Тексты, все тексты, ничего, кроме текстов!» Своих собратьев по профессии Фюстель де Куланж призывал отречься от всякой философии, от «всяких теорий и синтезов», ибо история есть «не наука рассуждений, а наука наблюдений, наука о фактах». Если какая-то философия может «выделиться из истории», то лишь при условии, что она «выделялась сама, почти помимо воли историка».

Опираясь на факты, историки-позитивисты рассчитывали превратить историю в точную науку, абсолютно такую же, как и быстро развивавшиеся в то время естественные науки. Факт исторический и факт естественный (т. е. природное явление) они считали вещами одного порядка. Но то, что в естественных науках дает эксперимент, в истории должен был дать анализ источников, их внешняя и внутренняя критика. «Для одного дня синтеза надобны годы анализа», — писал все тот же Фюстель де Куланж.

Установление, собирание, классификация фактов, выяснение существующих между ними причинных связей должны были, согласно убеждению историков-позитивистов, рано или поздно привести к открытию законов, действующих в истории. Стоит только разложить все факты по полочкам, как вся картина прошлого человечества станет ясной до конца. Но для того чтобы этот пасьянс получился, историк должен строго придерживаться одного главного правила. Он должен всегда и во всех ситуациях оставаться строго объективным. Факты, извлекаемые им из источников, должны быть абсолютно стерильно чистыми. Они не зависят ни в малейшей степени ни отличных пристрастий ученого, ни от его убеждений. Только тогда исторический закон будет обладать той же точностью, что и математическая формула. Когда в конце XIX века в Англии был задуман большой коллективный труд — создание многотомной «Кэмбриджской новой истории», руководитель этого предприятия лорд Эктон сказал, обращаясь к своим коллегам: «Мы должны вообразить, что находимся не на Гринвичском меридиане, но на 30° западной долготы», т. е. посреди Атлантического океана.

Итак, факт был для историков-позитивистов чем-то черезвычайно простым и ясным. Они не видели в этом понятии никакой проблемы, никакой методологической трудности. В самом простом определении исторический факт — это «кусок некогда существовавшей реальности», который извлекается историком из документа в уже готовом к научному употреблению виде.

Первые сомнения в том, что это действительно так просто, начали зарождаться на рубеже XIX–XX вв. Вот, например, что говорится в одном из самых популярных в то время пособий по методике и методологии истории — «Введении в изучение истории» Ланглуа и Сеньобоса: «История пишется по источникам»[1]. В целом книга эта написана в позитивистском духе, но кое-где в ней уже проскальзывают идеи, которые наверняка показались бы еретическими позитивисту ортодоксального толка, как, например, такое высказывание: «Воображаемые историком факты строго субъективны». Итак, факт — это уже не «кусок реальности», а некий образ, созданный воображением историка и, следовательно, несущий на себе отпечаток его личности. Сама эта личность, очевидно, уже не мыслится безукоризненно точным научным прибором, как это было в трудах Ранке и позитивистов старшего поколения. К этому Ланглуа и Сеньобос добавляют еще и такое соображение: «Прошедшую реальность мы не наблюдаем; мы знаем ее только по ее сходству с существующей реальностью». Но сходства может и не быть. И, стало быть, тогда мы вообще ничего не можем узнать о том или ином факте прошлого. Или сходство может быть неправильно нами истолковано, и, следовательно, мы получаем искаженное представление о том, что произошло. В противовес мнению Фюстеля де Куланжа, который утверждал, что историческая наука лишь наблюдает, но не рассуждает, авторы «Введения» пишут, что историк восполняет рассуждением недостаток документов и фактов. Но рассуждения при недостатке фактов — вещь опасная. Они могут завести слишком далеко. Подводя итог своим размышлениям о природе исторического исследования, Ланглуа и Сеньобос приходят к довольно-таки неутешительному выводу о том, что история еще не может считаться наукой в строгом смысле этого слова. Для этого она слишком субъективна.

Так начал рушиться оптимизм историков позитивистской школы, основанной на вере во всемогущество науки. Во многом это было результатом дальнейшего развития и совершенствования самой исторической науки (один из многих парадоксов научного познания, с которыми человечеству пришлось столкнуться на рубеже XIX–XX вв.). Накопление нового фактического материала как бы взрывало изнутри привычные понятия и схемы, делая их непригодными к дальнейшему употреблению. Такие понятия, как, скажем, рабство, собственность, феодализм, прежде считавшиеся вполне однозначными, твердо определенными, теперь вдруг начали терять свою определенность, становиться текучими и изменчивыми. Этот процесс породил в буржуазной историографии целое критическое или даже гиперкритическое направление. Ученые этой школы ставили своей целью критический пересмотр всех старых научных теорий. Пересмотр этот был произведен, и множество устаревших теорий было отброшено, но, разделавшись с ними, критики оказались не в состоянии заполнить образовавшийся вакуум и создать свои собственные теоретические построения на место отвергнутых. А это опять-таки ставило под сомнение способность исторической науки дать точную и адекватную картину прошлого.

Примерно в том же направлении работала в эти годы и мысль западноевропейских буржуазных философов, в особенности весьма популярная в начале века школа так называемых неокантианцев. Ее крупнейшими представителями были Виндельбанд и Риккерт. Неокантианцы предложили разделить все науки на две категории: номотетические, т. е. «законополагающие», и идиографические, т. е. «описательные». К первой категории они относили все естественные науки, ко второй все гуманитарные и в том числе историю. В понимании неокантианцев, история способна только описывать единичные, никогда не повторяющиеся явления — отдельные исторические факты и события. Познание законов — не ее амплуа. Этим занимаются только естественные науки. Таким образом, рухнуло одно из важнейших положений позитивистской философии истории — положение о существовании закономерной причинной связи между фактами.

С легкой руки неокантианцев исторический факт превратился в некую самостоятельную величину, неподвластную никаким законам и общим нормам. Это означало, что факт может быть только описан, да и то неточно, но по-настоящему понять его невозможно, так как его не с чем сравнивать (каждый факт неповторим, уникален).

Но настоящее восстание против позитивизма в истории разразилось в 20-30-е годы XX столетия в США. На то имелся ряд причин: и экономический кризис, поколебавший веру в политический либерализм и исповедуемые им ценности, в том числе и в академическую науку, и влияние неокантианства и неогегельянства, которое докатилось до берегов Америки как раз к тому времени, когда находившаяся в смятении американская интеллигенция искала новые точки опоры, и, не в последнюю очередь, доморощенная философия прагматизма и инструментализма, признававшая только те научные идеи, которые имели непосредственную практическую пользу. В отличие от своих заокеанских коллег американские историки всегда придавали первостепенное значение проблеме связи истории с современностью.

На этой почве возникла так называемая презентистская концепция, провозглашенная рядом видных философов и историков США. Ее отличительные черты: субъективизм и крайний релятивизм в трактовке исторических фактов, агностицизм и даже нигилизм по отношению к историческим закономерностям и причинным связям. Но особенно ожесточенным нападкам подвергли сторонники презентизма само понятие исторического факта.

В декабре 1926 г. на годичном собрании Американской исторической ассоциации тогдашний ее президент К. Беккер произнес речь на тему «Что такое исторические факты?» В своей речи он обрушился на традиционное представление об историческом факте как о чем-то «твердом», имеющем законченную форму, и прочном как «кирпич». Чувство уверенности, порождаемое у историка понятием «факт», говорил Беккер, иллюзорно и могло держаться лишь до тех пор, пока историки не задумались над подлинным содержанием этого понятия. В действительности оно не так просто и недвусмысленно, как казалось раньше, ибо любой факт при ближайшем рассмотрении распадается на множество составляющих его более мелких фактов. Из этого в общем верного наблюдения Беккер сделал такой обескураживающий вывод: факт истории есть символ, обобщение тысячи и одного факта, — и тут же добавил: «Я далек от определения столь иллюзорной и непостижимой вещи!» Развивая далее эту мысль, Беккер меланхолически заметил, что то, что мы называем историческим фактом, есть в действительности вовсе не сам факт, а лишь то, что кем-то когда-то о нем было сказано, т. е. сообщение источника. Если нас спросят: «Где находится исторический факт?», мы можем ответить на это только то, что он находится «или в чьем-то уме, или же нигде». Таким образом, в понимании Беккера исторический факт, с которым приходится иметь дело историку, и подлинное историческое событие — вещи совершенно различные. Исторический факт существует только в уме историка, и поэтому он существует лишь теперь, в настоящем времени, а не в прошлом (is not was). Необходимо поэтому отказаться от «застарелой привычки думать об истории как о части внешнего мира и об исторических фактах как о действительных событиях».

Историк не способен представить себе историческое событие, даже самое простое, так как оно было на самом деле. Он неизбежно выбирает в сообщении источника ту версию, которая его больше всего устраивает. Сами по себе факты ничего не «говорят» и не имеют никакого смысла. Это историк говорит за них и наделяет их значением. Историк — отнюдь не рупор, через который «говорит история», как воображал Фюстель де Куланж. Он всегда привносит в рассказ о событиях прошлого свои личные оценки, свои чаще всего ложные представления. Поэтому не может быть и никакого согласия между разными историками в оценке смысла и значения исторических фактов. Как говорил Б. Кроче, каждое поколение переписывает и переоценивает историю заново. Всецело разделяя это убеждение итальянского философа, Беккер восклицает: «О история, как много истин было принесено в жертву во имя твое!»

Каким бы парадоксальным ни показалось выступление Беккера его современникам, он лишь выразил в своей речи те идеи, которые давно уже носились в воздухе. Едва ли случайно, что в декабре того же 1926 г. известный французский этнограф А. Леви-Брюль опубликовал статью, называвшуюся так же, как и речь Беккера: «Что такое исторический факт?» и содержавшую примерно те же мысли о том, что историки имеют дело не столько с самими фактами, сколько с мнениями современников о них.

В результате разрушительной работы философов-релятивистов и попавших под их влияние историков стройное здание позитивистской методологии было взорвано. Как образно выразился А. Я. Гуревич, «среди дымящихся развалин корчился в предсмертных муках исторический факт. Он потерял плоть и не был похож на самого себя; ему отказали не только в подлинности, но даже и в праве на объективное существование; за ним все более проступало лицо историка — его творца и единственного обладателя. Вкусив по наущению сатаны скептицизма запретный плод от древа философского познания, потерявший методологическую невинность историк увидел пустоту вокруг себя: истории вне его не существовало, он был обречен на то, чтобы создавать ее исключительно из собственной набитой предрассудками головы. Наказание за грехопадение заключалось в том, что каждое новое поколение историков обязано было переписывать всю историю заново, не имея никакой гарантии, что они хоть сколько-нибудь приблизились к истине. Отныне прощай наука! История стала простым “актом веры”, который вынужден отныне совершать для себя каждый по мере своих несовершенных сил и в соответствии с личными убеждениями и склонностями». Одна из работ уже известного нам Беккера, написанная в ЗО-е годы, так и называлась «Everyman His Own Historian» (Каждый — сам себе историк).

У австрийского писателя Г. Мейринка есть притча о тысяченожке, которой позавидовала жаба. Коварная жаба спросила тысяченожку, откуда та знает, в какой последовательности ей нужно двигать своими ногами. Тысяченожка задумалась над этим вопросом и более уже не смогла шевельнуть ни одной из своих многочисленных конечностей.

Точно так же и историческое познание в современной буржуазной историографии. Задумавшись однажды над своей собственной природой, своими методами познания, историческая наука оказалась повергнутой в состояние хаоса и паралича. На смену твердой уверенности позитивистской историографии XIX в. в том, что она способна показать прошлое таким, каким оно было на самом деле, пришли всеразъедающий скептицизм, неверие в реальность и объективность исторических событий.

Релятивистский подход к историческому исследованию довольно быстро обнаружил свою бесплодность и губительность. После краткой полосы шумного успеха презентизма его популярность быстро пошла на убыль как в самой Америке, так и за ее пределами. По существу, презентисты лишь спекулировали на тех реальных проблемах, которые встали перед исторической наукой задолго до появления презентизма. Однако было бы ошибкой закрыть глаза на существование этих проблем только потому, что они стали предметом спекуляции. В частности, по-прежнему весьма актуальной остается проблема, заключенная в понятии «исторический факт», которая может быть осмыслена как проблема взаимодействия познающего субъекта и познаваемого объекта.

Историк, конечно, не «окуляр», каким хотели бы его видеть проповедники позитивизма, не бесстрастный собиратель фактов. Он сам участник того исторического процесса, который он пытается осмыслить. Поэтому не так просто, как это кажется поначалу, разграничить между собой две основные стадии исторического исследования: сбор фактов и их анализ и обобщение. Уже на первой из этих стадий историк не просто собирает данные для своей работы. Он их отбирает, активно селекционирует, руководствуясь уже сложившейся в его голове исходной гипотезой или теорией. Факты не «даны» источником. Историк выбирает из источника те данные, которые ему нужны и интересны, которые укладываются в его концепцию, отбрасывая в сторону все остальное. Поэтому выделение двух последовательных стадий исторического исследования, вообще говоря, условно, т. к. на всех его этапах присутствует теория и активная мысль ученого, анализ и синтез постоянно переплетаются между собой.

Вообще человеческий фактор ни в коем случае не может быть сброшен со счета при разборке строго научной методики исторического исследования. Социальная и партийная позиция историка, его личные вкусы и пристрастия — все это оказывает огромное влияние на используемые им методы отбора фактов, а, следовательно, и на конечные результаты его работы. Чем крупнее ученый, чем ярче его индивидуальность, тем острее воспринимает он импульсы, посылаемые современной действительностью, тем сильнее отразится его личность на том, что он делает. Как известно, именно творчество таких ученых экстракласса мощнее всего двигает вперед науку. Именно они обогащали ее гипотезами и теориями, по выражению Н. Бора, «достаточно безумными», чтобы оказаться плодотворными, т. е. неординарными, способными сломать привычные представления и заменить их совершенно новыми.

Но и заблуждения больших ученых обычно также гораздо масштабнее, чем ошибки рядовых исследователей. Их убежденность в своей правоте, увлечение новой еще неслыханной идеей нередко перерастают в своеобразный научный эгоцентризм, когда человек уже ничего не видит вокруг себя, кроме своей с таким трудом выстраданной теории, и допускает поэтому самые грубые просчеты в, казалось бы, простых вещах.

Все это не означает, однако, что наша наука насквозь субъективна, как утверждали презентисты и другие представители научного релятивизма, что она вообще не способна постичь объективную реальность прошедших исторических эпох и имеет дело лишь с какими-то призраками, фантомами или условными символами когда-то происходивших событий. Конечно, факт, с которым имеет дело ученый, не адекватен стоящему за ним реальному событию, посколько это лишь представление о событии, полученное с помощью определенных научных операций. Представление это, однако, не может считаться полностью субъективным. В нем есть и элементы объективной реальности, причем элементы эти тем значительнее, чем современнее сами методы исследования. Можно даже сказать, что объективность исторического факта усиливается по мере того, как он переходит из сферы обыденного сознания, т. е. из непосредственного восприятия участников и очевидцев события, в сферу научного поиска, ибо только такой поиск способен вскрыть объективные связи явлений, показать подлинную природу исторического факта.

В известном смысле слова, историки сами «создают» исторические факты. Как это понимать? Выделяя одно явление или одно событие среди тысячи других, чтобы сделать его предметом своего исследования, историк тем самым как бы высвобождает его из бесчисленных эмпирических связей с другими явлениями, оставляя лишь те связи, которые кажутся ему существенными, закономерными. Таким образом индивидуальное явление подводится под некую общую норму, включается в некую систему, в рамках которой оно только и может иметь определенную научную значимость. Неповторимое событие подвергается при этом известной типизации, поскольку индивидуальность исторического факта вообще не может считаться абсолютной. Наряду с индивидуальными в нем всегда есть и типические черты, позволяющие рассматривать его как часть какой-то широкой общей категории. Можно даже сказать, что каждая индивидуальная черта может со временем стать типической в зависимости от ракурса или угла зрения, под которым мы рассматриваем данное событие.

Своеобразие исторического факта, его отличие, например, от тех фактов, с которыми имеют дело естественнонаучные дисциплины, заключается в единстве абстрактного и конкретного. Исторический факт — это абстракция, в которой не утрачено, однако, конкретное содержание события, отраженного в этом факте, его неповторимый индивидуальный характер. Можно поэтому определить исторический факт как научно-познавательный образ, соединяющий некие общие нормативные признаки, характерные для целого ряда однопорядковых явлений, с представлением о конкретном чувственном объекте.

Отсюда, из этой двойственности исторического факта как раз и проистекают все те злоключения этой категории в историко-философской литературе новейшего времени, о которых мы уже говорили. Злоключения эти были порождены тем, что в одних случаях (в работах историков-позитивистов) абсолютизировался заключенный в каждом историческом факте элемент научной абстракции (считалось, что, если составить полную цепь фактов, тогда сам собой станет понятен соединяющий их всех исторический закон), в других же случаях (в работах ученых релятивистского толка) выпячивалась противоположная сторона факта — его индивидуальность и неповторимость (в этом случае из истории изгонялась любая закономерность и открывался безграничный простор для субъективистского истолкования событий).

Между реальным событием прошлого и фактом, о котором пишет историк, всегда лежит долгий и сложный путь. Весьма схематично можно выделить следующие этапы этого пути. 1). Событие совершилось и нашло определенное отражение в сознании современников, т. е. всех тех, кто его видел или что-нибудь слышал о нем. С самого начала возникающие таким образом представления о том, что произошло, будут сильно между собой различаться. Возникнет множество версий одного события. Это хорошо понимали уже древние историки, например Фукидид. 2). Информация о событии попадает в источник. При этом событие неизбежно выделяется из цепи других связанных с ним происшествий, подвергается определенному истолкованию и ставится в связь с другими фактами, возможно, не имевшими к нему прямого отношения. Совершенно ясно, что полученное таким образом сообщение не способно отразить событие во всей его полноте, не адекватно ему, а нередко и прямо его искажает. 3). Рано или поздно источник попадает в руки историков, которые также могут исказить или неправильно оценить событие, и таким образом на уже имеющиеся неточности и неправильности наслаиваются все новые и новые ошибки. Но даже если представить ситуацию, так сказать, идеальную: историк ничего не исказил и ничего не примыслил в дошедшем до него сообщении источника — все равно он судит о событии так, как позволяет ему достигнутый в его время уровень научного исследования, его классовая позиция (всегда неизбежно ограниченная), наконец, чисто индивидуальные свойства его личности (склад ума и т. п.). Историки следующего поколения могут заметить в сообщении источника то, чего не заметили их предшественники, поскольку методика научного исследования все время совершенствуется, меняется сам подход к фактам, перспектива, в которой они оцениваются. Источник начинает «говорить» по-новому, когда сам историк подходит к нему с новыми вопросами и новой нетрадиционной методикой. Тогда в нем открываются новые факты или же факты уже известные освещаются с новой стороны. Можно поэтому сказать, что каждый исторический факт по сути своей неисчерпаем как из-за того, что существует множество подходов к нему, так и из-за непрерывно меняющейся перспективы, в которой рассматривается прошлое.

Уже упоминавшийся сегодня американский историк Беккер показывал это на примере такого хрестоматийного события, как переход Цезаря через Рубикон. Один этот кажущийся простым и элементарным исторический факт при ближайшем рассмотрении распадается на множество составных частей, каждая из которых тоже может претендовать на то, чтобы считаться особым историческим фактом. Получается, таким образом, что каждое событие заключает в себе, по выражению Беккера, «тысячу и один» факт. Само собой разумеется, что описать и составить ясное представление обо всем этом множестве взаимосвязанных фактов невозможно. Для большей наглядности Беккер ссылается на Дж. Джойса, который в своем знаменитом романе «Улисс» потратил более чем 700 страниц на описание одного, в сущности, незначительного события.

Конечно, для того чтобы должным образом понять исторический факт, его следует подвергнуть анализу, рассмотреть со всех сторон и во всех деталях. Здесь, однако, неизбежно возникает вопрос: в каких пределах возможно внутреннее дробление факта? Как заметил А. Я. Гуревич, на этом пути историка подстерегают две опасности: Сцилла поверхностности, когда исследуемый объект вообще не расчленяется на составляющие его части и дается лишь суммарное его описание, и Харибда впадения в «дурную бесконечность», чрезмерного увлечения деталями, которые превращаются в самоцель, так что историк не видит «за деревьями леса». Эти соображения вплотную подводят нас к проблеме типологии и отбора исторических фактов. Как и по каким признакам отличить, скажем, факт-событие от факта-процесса, факт единичный от факта массового, наконец, факт существенный от факта несущественного? Разумеется, ответить на каждый из этих вопросов может лишь конкретное исследование. Каждое исследование есть результат сложного взаимодействия двух факторов: объективного и субъективного. Объективный фактор — это предмет исследования, т. е. сами факты, подлежащие оценке. Субъективный фактор — это личность исследователя. Уже приступая к исследованию, ученый производит в уме предварительную прикидку, распределяя имеющийся у него материал по категориям и группам фактов, отделяя, например, важные факты от второстепенных. Эта операция предполагает, что в его голове уже имеются какие-то предварительные или, как обычно говорят, рабочие гипотезы. Однако факты, как говорится, упрямая вещь. У них есть своя самостоятельная логика, и поэтому они всегда оказывают сопротивление теоретическому насилию, не желая укладываться в рамки априорных, т. е. заранее заготовленных схем и конструкций. Если историк самокритичен, наделен достаточным чувством ответственности за свои действия, он почувствует это сопротивление материала и постарается внести какие-то изменения и поправки в свою рабочую гипотезу или даже совсем откажется от нее. При этом выстроенная исследователем иерархия фактов может существенно измениться: факты, считавшиеся второстепенными, могут выдвинуться на первый план, первостепенные же, напротив, отойти в тень.

Таким образом, факты не «нанизываются» на нить, заранее натянутую историком, не выдумываются им. В процессе исследования обнаруживаются объективные отношения между фактами, отношения, которые историк не создает, а вскрывает.

Итак, что же такое исторический факт? В марксистской литературе существует довольно много определений этого понятия, которые нередко не совпадают между собой, а иногда и прямо противоречат друг другу. Так, А. Я. Гуревич в статье, которая так и называется «Что такое исторический факт?»[2], приходит к такому выводу: «Исторический факт — это то событие или явление прошлого, сведения о котором (т. е. отражение в источниках, всегда в той или иной мере неадекватное и неполное) сохранились, получают оценку историков как имеющие отношение к изучаемой ими проблеме, интерпретируются ими в свете этой проблематики, включаются в систему закономерных связей». Обращает на себя внимание известная двойственность этого определения. С одной стороны, исторический факт есть нечто объективно существующее, независимое от сознания воспринимающих людей. С другой стороны, историческим факт может считаться лишь в том случае, если он стал достоянием истории, т. е. если о нем сохранилась хоть какая-то достоверная информация. Если такой информации нет, значит, и сам исторический факт не существует. Правда, Гуревич тут же оговаривается, указывая, что данное им определение исторического факта приблизительно и неполно, т. к. оно не охватывает тех фактов, о которых нет никаких упоминаний в источниках. Но если эти факты тоже считать историческими, тогда, очевидно, придется отказаться от сформулированного таким образом определения.

Другое определение предлагает В. С. Библер в статье, опубликованной в том же самом сборнике: «Реконструкция исторического факта — это процесс освоения, с точки зрения своей эпохи, всего того движения, пробега всемирной истории, который фокусируется вокруг изучаемого факта и который выступает сегодня не в качестве “снятого” культурного наследия, но в качестве “относительной одновременности” (ср. Эйнштейн) прошлых и одновременных событий». Сказано красиво, но в чем смысл этой несколько высокопарной тирады?

Сам Библер приводит такой конкретный пример, который призван раскрыть и проиллюстрировать его мысль. Реальный философ Сократ, живший в Афинах во второй половине V в. до н. э., нам неизвестен. Мы знаем о нем лишь со слов его учеников Платона и Ксенофонта — создателей так называемой сократовской легенды. Положение весьма трудное, но Библер находит из него очень простой и легкий выход: «Сократ исторический — это не Сократ физиологический (его действительно не восстановишь), это Сократ легенды, Сократ Платона и Сократ Ксенофонта — Сократ социально значимый». Эта смелая мысль подкрепляется ссылкой на авторитет А. Боннара, который когда-то писал: «Подлинный Сократ —...исторический Сократ — тот, кто воздействует на историю мысли, воздействует на нашу человеческую историю всякий раз, когда мы к нему приближаемся через посредство тех, кто говорит о нем. Сократ исторический и Сократ легендарный — одно и то же существо, существо живое, поскольку оно действует...»

Итак, исторический факт, в понимании Библера, это одновременно и сам факт, и все, что о нем знали и думали современники и последующие поколения. Историкам остается лишь, не мудрствуя лукаво, принимать всю эту информацию так, как она есть, не заботясь о том, что в ней истинно, а что нет, что было на самом деле, а чего не было. Главное, что все эти легенды, слухи и домыслы социально значимы. Они продолжают жить в современной нам действительности на равных правах с действительно происходившими историческими событиями и действительно существовавшими историческими личностями.

Какая-то доля истины в этом рассуждении, несомненно, есть. При определенном стечении обстоятельств историческим фактом может стать и явно вымышленный литературный персонаж, например Дон Кихот или Робинзон Крузо, которые своим появлением оказали, как известно, глубочайшее влияние на умы современников и читателей последующих поколений. В этом смысле может быть признан историческим фактом и созданный Платоном и Ксенофонтом образ Сократа. Но настоящего историка такое решение проблемы вряд ли сможет удовлетворить. Он всегда будет стремиться узнать хоть что-нибудь о подлинном, а не легендарном Сократе, которого Библ ер почему-то называет пренебрежительно «физиологическим Сократом», ибо смысл исторической науки в том и состоит, чтобы не принимать на веру готовые мнения, а искать те факты, которые за этими мнениями скрываются, неустанно отделяя правду от вымысла.

Итак, исторический факт — это, несомненно, объективная реальность, либо уже познанная, либо такая, которую только еще предстоит познать, хотя едва ли мы когда-нибудь сможем познать ее во всей ее полноте, поскольку абсолютная истина, как известно, недостижима.

Исторический факт в его основном качестве фрагмента исторической действительности следует отличать от научно-познавательного образа этого фрагмента, существующего в сознании историков (еще раз напоминаю, что многие ученые, особенно западные, именно этот образ и склонны считать историческим фактом). Эти два понятия нельзя ни отождествлять, ни отрывать друг от друга. Некоторые ученые, например польская исследовательница Целина Бобинская и ее соотечественник Ежи Топольский, предлагают поэтому ввести наряду с термином «исторический факт» еще и термин «историографический факт» и применять его для обозначения научно-познавательных образов событий или процессов. Такое разграничение, как мне кажется, имеет свой резон и, возможно, будет принято другими учеными.

ЧТО ТАКОЕ ИСТОРИЧЕСКИЕ ИСТОЧНИКИ?

Понятие «исторический источник» возникло в нашей науке далеко не сразу. Древние его не знали. Также и в средневековой историографии этого понятия еще не было в употреблении. Для того чтобы оно появилось, понадобились два важных сдвига в сознании самих историков: 1) сложилось четкое представление об авторстве; 2) зародилось критическое отношение к сведениям о прошлом.

Конечно, и до этого в исторических трудах иногда можно было встретить указания на источник, из которого взято то или иное сведение (они встречаются уже у Геродота). Но, во-первых, это не считалось обязательным, а во-вторых, само слово «источник» понималось слишком уж широко. Любой текст, любая сплетня принимались без разбора как одинаково пригодные и равноценные источники информации. Любая копия, снятая с текста, или пересказ с любыми переделками, пропусками или добавками тут же становились источником для последующих переписчиков и пересказчиков. Что и у кого списано, что добавлено от себя, отмечать было не обязательно. Естественно, что при таком положении вещей не было необходимости в том, чтобы как-то отличать источники от не источников, не было, стало быть, и нужды в специальном понятии «исторические источники».

Только в эпоху Возрождения, когда началась великая переоценка ценностей и постепенно стало слабеть слепое преклонение перед традицией, какого бы сомнительного происхождения она ни была, историки-гуманисты стали подвергать сомнению и критике дошедшие до них переложения истории как письменные, так и (в особенности) устные. Гуманисты впервые осознали, что нужно отделять первичные источники исторической информации (в то время это были главным образом сообщения древних писателей) от позднейших домыслов или толкований.

Одновременно стала зарождаться и идея личного авторства или авторского права на ученые труды, на признание личного вклада ученого в науку и закрепление его доброго имени чем-то вроде личного клейма ремесленника. Свое формальное выражение идея авторства нашла в изобретении научного аппарата, т. е. системы цитат и ссылок на сочинения предшественников. Начали применяться различные способы выделения чужих слов, мыслей и сообщений среди своего текста, а также технические приемы подтверждения добытых тем или иным способом сведений.

Впервые эту систему использовал в своих работах флорентийский ученый XV в. Флавио Биондо.

Уважение к имени и идеям современника, проецируясь в прошлое, обернулось уважением к личности древнего автора. Издатели сочинений греческих и римских писателей уже не решались больше сливать с древним текстом свои примечания или гипотетические вставки (конъектуры) на местах пробелов. Только после этого стало возможным четкое отделение современных толкований и домыслов от действительно древних свидетельств о прошлом.

Тогда-то и возникло разделение всех исторических сочинений на две большие группы: исторические источники и исторические пособия. В первую группу были зачислены первичные сообщения о различных событиях древности и средневековья, сделанные либо их современниками, либо более поздними авторами, но располагавшими, как принято было думать, вполне достоверной информацией. В основном это были сочинения древних писателей и средневековых летописцев, старинные документы и т. п.

Позднейшие пересказы или переложения этих первичных сообщений считались уже не источниками, а пособиями. Пособия доступнее источников. Их легче найти. Кроме того, они более доходчиво написаны. В них меньше темных и непонятных мест. Но доходчивость эта нередко достигалась за счет серьезных искажений информации, почерпнутой из источников. Поэтому настоящий солидный ученый должен использовать в первую очередь именно источники и лишь потом обращаться к пособиям.

Уже в эпоху Возрождения среди исторических пособий стали выделять в особую группу исторические исследования. Это было уже не просто переложение чужих сообщений и описание событий в хронологическом порядке, а сопоставление, проверка и истолкование имеющихся свидетельств. Исследовательский труд предполагал реконструкцию событий прошлого по сохранившимся отрывочным данным, выявление их причин и следствий, наконец, их оценку с позиций нравственности и высшего разума, дабы извлечь таким образом надлежащие уроки истории.

Источниками теперь считаются Геродот, Плутарх, Цезарь, Цицерон, Тит Ливий, средневековые хронисты вроде Фруассара, грамоты вроде «Оттоновской привилегии». Конечно, в свое время некоторые из этих сочинений могли бы считаться пособиями или даже исследованиями, например труды Геродота и Фукидида, но к эпохе Возрождения они уже стали источниками, а исследованиями теперь надлежало считать такие книги, как «История Юлия Цезаря», написанная Петраркой, или «О генеалогии богов» Боккаччо. В свою очередь эти сочинения могли бы тоже стать источниками, если бы вдруг были утрачены труды античных авторов, которых они использовали, но, к счастью, этого не произошло.

Даже и сейчас еще не всегда удается определить с достаточной точностью, куда следует отнести тот или иной текст — к источникам или исследованиям, и соответственно решить, какая из двух научных дисциплин должна иметь с ним дело — источниковедение или историография. Так, труды Геродота и Фукидида могут оказаться предметом исследования и с источниковедческой, и с историографической точки зрения. В то же время греческими и латинскими надписями, средневековыми хартиями занимается только источниковедение, а историческими трудами итальянских гуманистов, того же Петрарки или Боккаччо — только историография.

Не очень доверяя устному преданию, гуманисты еще вполне полагались на письменные источники. Эту веру поддерживал незыблемый авторитет античных классиков, святых отцов церкви и самого Священного писания. Потребовался очистительный ветер Реформации для того, чтобы это доверие развеялось. Уже в первой половине XV в. независимо друг от друга Лоренцо Валла и Николай Кузанский в Италии и Реджинальд Пикок в Англии разоблачили как подделку знаменитый «Дар Константина» — грамоту, якобы дарованную папе Сильвестру императором Константином Великим. Столетиями эта грамота считалась главным обоснованием папских прав на владение Римом и претензий на верховенство папской власти над императорской. В XVI же столетии появились и первые руководства по критике источников, например «Об искусстве критики» Каспара Шоппе, 1597 г. Однако по-настоящему основы источниковедения были разработаны позже — уже в XVII в.

Во многом этому способствовали новые философские доктрины, знаменовавшие наступление эры рационализма, и прежде всего учения Ф. Бэкона и Р. Декарта. Первый учил исходить в любом исследовании из опыта, из фактов; второй — добиваться ясности посредством сомнения и аналитического расчленения предмета. В этой духовной атмосфере и были разработаны и применены научные методы критики источников. Важнейшие заслуги в этой области принадлежат французам Мабильону и Симону и немецкому ученому Папеброху. В сочинении Жана Мабильона «De Re diplomatica» («О изучении дипломов», 1681 г.) были заложены основы экспертизы подлинности старинных документов. Ришар Симон в своей «Критической истории Ветхого завета» (1678 г.) показал, как следует выявлять древние и более поздние части текста. Наконец, знаменитый философ Б. Спиноза в своем анонимно опубликованном «Богословско-политическом трактате» (1670 г.) впервые продемонстрировал образец более глубокой критики источников, показав, как следует проверять не только их подлинность и сохранность, но также и истинность их содержания.

Эта отрасль критики источников стала особенно бурно развиваться в XVIII столетии — в век Просвещения и Великой французской революции. Просветители, в том числе Вольтер, Монтескье, Кондорсе, Вико и другие, уже умели распознавать за сообщениями источников, например христианских священных книг, политические и иные пристрастия их авторов, хотя делали это подчас наивно, руководствуясь лишь своим здравым смыслом и интуицией.

Но уже и этого было достаточно, чтобы понять, что критика источников не сводится к проверке подлинности текста или его отдельных частей, т. е. к определению возраста, авторства и сохранности, но включает в себя и оценку достоверности сообщений, их объективности или, наоборот, тенденциозности, компетентности автора и т. д.

Просветителем, вольтерьянцем, правда, узкого толка был немец Шлецер, долгое время работавший в России. Он первым подверг критическому исследованию древнейшую русскую летопись — «Повесть временных лет». Он же ввел в историческую науку сам термин «источник» — Quelle и разработал правила и последовательность критики источников. На первом месте он поставил «малую критику», или «критику слов», основную задачу которой он видел в оценке подлинности и сохранности текста, а также в восстановлении оригинала, если сам текст был лишь копией, списком или, еще хуже, пересказом какого-то более древнего источника. Следующая стадия критики, по Шлецеру, — толкование текста, грамматическое и историческое. Оно должно быть нацелено на то, чтобы верно прочесть восстановленный текст, перевести его на современный язык и попытаться связать его с уже известными историческими событиями и личностями, чтобы тем самым уразуметь, какой смысл хотел вложить в него его автор.

Наконец, «высшая критика», или «критика дел», должна установить достоверность самих сведений, сообщаемых автором, для чего необходимо выяснить, что он был за человек, насколько осведомлен в предмете, о котором он пишет, каковы были его личные пристрастия, симпатии и антипатии и т. д.

В XIX в. структура источниковедения усложнилась. «Малая критика» разделилась на ряд самостоятельных дисциплин. Экспертизой подлинности источников стали заниматься археография (наука о рукописях), эпиграфика (наука о надписях), дипломатика (наука о документах, актах, грамотах), палеография (наука о письме), сфрагистика (наука о печатях). Вторая стадия малой критики (проверка сохранности и восстановление оригинала текста) также оформилась в особую дисциплину — «критику текста», или «текстологию». Ее основы заложил в начале XIX в. немецкий филолог-классик К. Лахман. Опираясь на сравнительный анализ «списков», т. е. копий античных текстов, он пытался найти и восстановить более древние исходные их формы.

Та отрасль источниковедения, которую Шлецер называл «толкованием источников», также разделилась надвое. «Грамматическое», или как бы мы теперь сказали, «лингвистическое» толкование текста включает в себя дешифровку (если письменность неизвестна), реконструкцию языка (если неизвестен язык), опознание письменности и языка (если они известны), прочтение и перевод с чужого языка на язык исследователя и с древнего или архаичного на современный. Все эти задачи отошли теперь к лингвистике. Историческое толкование текста имеет своей главной целью выявление смысла, вложенного в него автором, для чего необходимо постараться опознать в сообщении реальные исторические фигуры, места и события, найти им соответствия в других источниках. Все это остается, конечно, делом историков-источниковедов.

Надвое разделилась и «высшая критика» источников. В начале XIX в. историки романтического направления, живо интересовавшиеся «родной стариной», «историческими корнями» и «народным духом», начали понимать, что во многих случаях даже вполне подлинный и хорошо восстановленный текст может заключать в себе не сообщение очевидца, а всего лишь запись молвы, устного предания, которое обычно развивается по своим особым законам. Такой текст, очевидно, уже не может считаться первоисточником. Понятие «исторический источник», таким образом, было ограничено. От него отпочковалось понятие «первоисточник».

Стало ясно, что еще до того, как будут установлены идейные позиции автора текста, его тенденциозность и т. п., т. е. еще на первом этапе высшей критики, историк должен выяснить, откуда и в каком виде автор получил те сведения, которыми он располагает.

Так, в конце XVIII — начале XIX в. стараниями Ф. А. Вольфа и его школы была выявлена историческая несостоятельность гомеровского эпоса (представленная в «Илиаде» картина Троянской войны оказалась мозаикой, составленной из множества разновременных преданий и мифов). Тогда же известный немецкий историк Б. Г. Нибур выступил с теорией, согласно которой у истоков всякой исторической традиции лежит «баснословный период». Поэтому надежность источников, освещающих древнейшее прошлое любого народа, будь то римляне, греки или германцы, всегда в высшей степени сомнительна. В России, начиная со второй четверти XIX в., примерно те же идеи исповедовал Каченовский и его «скептическая школа». На этом пути было много перегибов. В критическом задоре многие ученые ставили под сомнение целые большие периоды древней и средневековой истории на том основании, что они лишены необходимой источниковедческой базы и сведения о них приходится черпать из таких ненадежных источников, как те же гомеровские поэмы, Библия или русские летописи. Однако в целом это направление было, несомненно, плодотворным и сыграло большую роль в развитии нашей науки.

Дальнейшее углубление критического метода показало, что даже и в тех довольно распространенных в древности случаях, когда тот или иной автор опирался не на устные предания и слухи, а на предшествующую письменную традицию, его текст в первоначальном и неповрежденном виде все равно не может считаться первоисточником, поскольку чаще всего древние историки не просто переписывали чужие тексты, а свободно их перелагали, внося в них много всякой отсебятины. В таких случаях текстология своими силами уже не может установить, откуда автор данного текста брал ту или иную информацию, и как он ее использовал. Для этого нужно сопоставить его труд с трудами его предшественников, т. е. выявить источники источников. Именно таким способом тот же Нибур попытался расчленить информацию, сохраненную в «Анналах» Тита Ливия, положив начало той отрасли науки, которую можно было бы назвать «палеоисториографией». Палеоисториография составляет ядро первого или коммуникационного этапа высшей критики источников. Изощренная методика такого рода исследований была разработана и применена на практике Л. Ранке и его преемниками — корифеями немецкой исторической школы второй половины XIX в. — Я. Буркхардтом, К. Лампрехтом, Т. Моммзеном и др.

Именно Ранке сформулировал и основной принцип второго и последнего этапа «высшей критики» источников. На этом этапе определяются объективность показаний, полнота и точность сведений, т. е. правильность фактов. Только на этом этапе историк оценивает само содержание информации источников, выясняет, насколько оно соответствует тому, что было в действительности, т. е. занимается тем, что можно было бы назвать содержательной критикой источников.

Эмоциональные или нравственные оценки, проникновение в сущность исторических процессов претили всему складу мышления Ранке, так как идейной основой его мышления был плоский эмпиризм — преклонение перед фактом. Конечную цель исторического исследования Ранке формулировал просто: установить «как оно на самом деле происходило». Факты, если их намеренно не искажать, должны сами собой сложиться в целостную и разумную картину. Надо только отойти от мелочного следования зигзагам политической истории, пристальнее вглядеться в медленные изменения экономики и быта, в смену юридических норм. Последователи Ранке Буркхардт и Лампрехт, двигаясь в намеченном им направлении, пришли к созданию задуманной еще Вольтером истории культуры. Ранке считал, что современный историк должен отрешиться от всякой партийности и тенденциозности. (При этом он, естественно, не замечал своей собственной буржуазной и националистической ограниченности.) Точно так же должны быть очищены от тенденции, от всего субъективного и свидетельства источников. Поэтому Ранке и его преемники стремились выяснить не только осведомленность и истоки информации древних авторов, но и разузнать все, что касается их взглядов, интересов, пристрастий и т. д. Такая установка вела к тому, чтобы увязать палеоисториографию со всем историческим процессом изучаемого периода. Впрочем, Ранке и его школа не смогли особенно далеко продвинуться в этом направлении. Они не видели зависимости взглядов историка от его среды, от общего уровня эпохи и от социально-экономических интересов тех или иных слоев общества. Искажения информации в источниках казались им хаотическими, лишенными какой-либо закономерности. Теряясь перед этим кажущимся хаосом, Ранке вообще старался уменьшить зависимость историка от нарративных (повествовательных) источников — летописей, «историй», мемуаров и т. п., предпочитая им документальные источники — акты, грамоты, договоры и т. п. Источники первой категории ненадежны, потому что предназначены специально для передачи исторической информации. Поэтому в них события намеренно подаются в желательном и выгодным для кого-то освещении. Вторые же вызваны к жизни практическими сиюминутными потребностями. Поэтому в них не столь часто можно встретить сознательные искажения действительности. Правда, свидетельства документов в целом беднее и, главное, отрывочнее, чем свидетельства повествовательных источников. Все же Ранке удалось повернуть внимание историков от библиотек к архивам, от намеренных исторических сообщений к ненамеренным.

Более того, вскоре наметился совершенно определенный крен исторического исследования от «намеренных» свидетельств о прошлом к «ненамеренным». Этот крен был связан с широким распространением идей уже знакомого нам позитивизма.

Мы уже знаем, что позитивистская историография, за редкими исключениями, признавала только наглядные факты, отвергала поиски скрытых закономерностей и учила презирать гипотезы.

Между тем так называемая высшая критика источников была практически невозможна без гипотез. Историки-позитивисты стремились поэтому по возможности ограничить сферу «высшей критики» и использовать главным образом такие источники, которые этой критике вроде бы не подлежали.

Следует иметь в виду и еще одно свидетельство. На рубеже XIX–XX вв. не без воздействия марксизма усилился интерес к истории социально-экономических отношений, к истории культуры и общества, которые теперь начали сильно теснить старую событийную историю. Это еще более усилило интерес историков к источникам второй группы как более объективным и более «наблюдательным». Развивая далее идеи Ранке, историки-позитивисты разбили все источники на две большие группы по степени их объективности, познавательной ценности и характеру отражения в них действительности. Этими группами стали так называемые остатки и «предание», или «традиция». Такое деление источников, охватывавшее не только письменные документы, но теперь уже и вещественные памятники прошлого быта, разработано немецкими позитивистами И. Г. Дройзеном и Э. Бернгеймом. В дальнейшем его приняли также многие русские историки, в том числе такие крупные, как В. О. Ключевский, Н. И. Кареев, А. С. Лаппо-Данилевский. К преданию были отнесены при этом любые сообщения о прошлом, специально предназначенные для сохранения и передачи исторических фактов. Сюда относятся, например, исторические хроники, мемуары, повести и т. п. Особенность всей этой группы источников состоит в том, что они описывают факты, говорят о них, но самих этих фактов непосредственно во всей их материальной осязаемости в современность не переносят. Геродот рассказывает о том, как скифы скальпируют убитых ими врагов. Ни один из снятых ими скальпов не был, однако, подшит к дошедшим до нас спискам труда Геродота. Таким образом, в источниках этого рода перед нами предстают не сами по себе факты, а только их отражение в сознании неких информаторов, отражение, само собой разумеется, крайне субъективное, избирательное и одностороннее. Для распознавания всех этих дефектов и очистки информации от содержащейся в ней почти неизбежной намеренности и тенденциозности как раз и нужна «высшая критика» источников.

Вторая группа источников — «остатки» — включает в свой состав если не сами исторические факты, то по крайней мере то, что от них осталось в настоящем: какие-то их следы, отдельные части и детали, по которым можно восстановить весь факт в его первоначальном виде. Сюда относятся останки древних людей, принадлежавшие им вещи, оставленные ими документы. Сюда же относится язык, на котором говорит тот или иной народ, в особенности его основной словарный запас, не загрязненный новейшими, еще прочно не укоренившимися формами, также произведения фольклора: песни, пословицы, анекдоты; пережиточно бытующие древние нормы, обычаи, идеи. Весь этот материал возник спонтанно и не заключает в себе сознательной исторической заданности, т. е. не нацелен своими создателями на передачу информации о прошлом. Если он ее и передает, то ненамеренно, стихийно. Поэтому источники такого рода не подлежат «высшей критике».

Одновременно и в непосредственной связи с разделением источников на «остатки» и «предание» наметились некоторые важные изменения в процедуре их обработки. В ней стали различать только два звена или этапа. Первый — общий для всех источников. Это — «малая», или, как ее теперь стали называть, «внешняя» критика источников («внешняя», ибо она не углубляется в содержание информации, проверяя только, так сказать, упаковку, в которой она до нас дошла). Второй этап необходим лишь для обработки предания. Это — «высшая», или, по-новому, «внутренняя» критика источников.

Среднее звено старой шлецеровской схемы — «грамматическое» и «историческое» толкование источника выпало из методической процедуры критики, растворившись в двух основных ее этапах. Дело в том, что так называемое грамматическое толкование, как правило, не является продолжением внешней критики, т. е. проверки подлинности и сохранности источника, а, напротив, сопутствует ей или даже предшествует. Что касается исторического толкования, то и оно не обязательно должно предшествовать оценке достоверности информации, т. е. высшей, или внутренней, критике источника, — нередко оно с ней прямо связано или из нее вытекает. Таким образом, толкование в значительной мере слилось с критикой или по крайней мере стало проводиться параллельно с ней. Следует также иметь в виду, что некоторые важные элементы толкования, например текстологический анализ источника, т. е. изучение его языка, перешел теперь от историков к филологам.

Кризис позитивистской историографии, начавшийся на рубеже XIX — XX вв., поставил под сомнение и разработанные ею принципы научного источниковедения. Так, начала довольно быстро размываться грань между двумя основными группами источников: остатками и преданием. Оказалось, что остатки — не столь уж объективные и надежные источники, как принято было думать раньше, что сами по себе они не складываются в полную и адекватную картину прошлого, что и они тоже отражают историческую реальность односторонне, избирательно, а, главное, неупорядоченно, наконец, что они также, как и предание, могут быть осмыслены только с помощью интуиции, а это всегда влечет за собой субъективные оценки.

С другой стороны, внимательное изучение предания показало, что содержащаяся в нем информация далеко не вся имеет преднамеренный характер и далеко не вся безнадежно искажена. Даже умолчания в источниках такого рода уже могут сказать о многом, если только как следует в них вчитаться. «Торжество исторической критики заключалось, — по известному выражению В. О. Ключевского, — в том, что историки научились из того, что говорят люди известного времени, подслушивать то, о чем они умалчивали». Сам Ключевский был замечательным мастером такого «подслушивания». Предание становилось под его пером откровенным как остатки, а остатки красноречивыми как предание.

Во многих случаях трудно было с полной уверенностью отнести тот или иной источник к категории остатков или к преданию. Например, договоры и коммерческая переписка, безусловно, могут считаться фрагментами самой исторической реальности, поскольку они активно участвовали в жизни прошлого и в этом смысле являются остатками. Однако почти в каждом таком документе можно обнаружить определенную тенденцию, т. е. намерение автора представить факты не такими, какими они были на самом деле, а это уже элемент предания. В то же время любая историческая хроника, хотя и является преданием, может рассматриваться и как остаток своей эпохи, поскольку в ней отразились мировоззрение и психология людей того времени. Еще труднее определить положение, занимаемое такой разновидностью источников, как мемуары.

И совсем уж непонятно, что делать с большой группой источников, охватывающей произведения художественной литературы и изобразительного искусства, а также памятники философской и религиозной мысли. Почти все источники этого рода глубоко тенденциозны, т. е. создавались с определенным намерением, и это отличает их от остатков в обычном понимании этого слова. С другой стороны, их трудно отнести и к преданию, ибо информация о прошлом, которую они в себе заключают, не является изоморфной, т. е. не претендует на точность и адекватность отражения действительных событий, да и вообще их создатели (поэты, художники, философы, отнюдь не историки) не ставили перед собой такой цели.

Поэтому некоторые советские источниковеды вообще отказываются от того, чтобы делить источники на остатки и предание, а критику источников на внешнюю и внутреннюю. Другие же признают это деление теоретически оправданным и практически ценным, хотя отводят ему в своей методике лишь ограниченное место.

До сих пор мы употребляли термин «исторический источник» как нечто само собой разумеющееся, не нуждающееся ни в каких дополнительных пояснениях. В действительности это, конечно, не так. В понимании этого главного термина источниковедческой науки также нет пока еще полного единства мнений, как нет его и в понимании отдельных групп и категорий источников. Стоит только вдуматься в само понятие «источник», как нас тут же начнут одолевать сомнения и вопросы, на которые очень трудно найти ответ. В самом деле, что следует понимать под историческими источниками: любые скопления информации о прошлом или же только некоторые наиболее важные виды, относить сюда остатки любого происхождения (будь то чисто природные явления или дело рук человеческих), использовать только самые ранние из сохранившихся звеньев в передаче информации или также и все последующие звенья вплоть до нашего времени, обращаться только к тем остаткам прошлого, в которых оно отразилось прямо и непосредственно, или использовать также и косвенные свидетельства и т. д. и т. п.?

Вообще говоря, любой источник, как бы мы его ни называли (историческим или неисторическим), уже содержит в себе определенную информацию о прошлом.

Ведь как только событие произошло, оно тут же стало прошлым, хотя бы и очень недалеким (записав мою последнюю фразу, вы тем самым внесли свой вклад в историю). Теперь мы не обрываем историю на том, что было когда-то давно, а доводим ее до наших дней. Отсюда, казалось бы, вытекает, что всякая информация о прошлом — это и есть историческая информация. Но это лишь на первый взгляд. Далеко не все источники, содержащие информацию о прошлом, могут быть признаны подлинно историческими источниками. Сюда не могут быть отнесены, например, окаменелости и другие источники, сообщающие нам о глубоком геологическом прошлом Земли, еще до начала человеческого рода. С другой стороны, огромная масса информации, которую оставляет после себя современная или сравнительно недавняя действительность, конечно, не может быть вся целиком автоматически зачислена в разряд исторических источников, поскольку сама эта информация далеко не равнозначна для исторической науки. История не может и не должна быть воспроизведением жизни во всей ее полноте и многоплановости. Повторить все события прошлого во всех деталях и подробностях даже мысленно невозможно и ненужно. Далеко не все события прошлого имели историческое значение, не все факты прошлого суть исторические факты, и соответственно не все источники, даже достоверно информирующие о прошлом, — исторические источники.

Если мы попробуем собрать всю частную переписку жителей Петербурга — Ленинграда хотя бы за последние сто — сто пятьдесят лет, историческая информация, которую удастся извлечь из этих писем, будет, конечно, ничтожна в сравнении с огромным количеством документов и теми усилиями, которые нам пришлось бы затратить на их обработку. Любопытный пример приводит Л. С. Клейн в своей книге «Археологические источники» (Л., 1978). В Бразилии богатый промышленник Долименте издает тиражом в 200 экземпляров еженедельник «Курьер Долименте». Каждый номер — это бюллетень о событиях жизни издателя за истекшую неделю: сообщается, скажем, что в пятницу у него болела голова, а в субботу к нему приехала тетка. Несмотря на все усилия издателя (журнал рассылается редакциям крупнейших газет мира), эти события вряд ли когда-нибудь войдут в историю. Не только сейчас, но и в будущем.

Исторический процесс слагается из множества массовых явлений, в которых реализуются основные законы и тенденции народных движений, экономического и культурного развития и т. д. Верно ухватить и понять эти явления можно лишь с помощью широкого обобщения, суммирования, усреднения и тому подобных научных операций. При этом многие частные подробности (отдельные события и их участники) неизбежно окажутся на периферии общей картины исторического процесса или даже за ее пределами. Если же мы попытаемся передвинуть эти мелкие детали в центр нашей картины, это может привести к ее существенным искажениям. Не так давно в газетах писали об одном японском солдате, который продолжал воевать в одиночку еще много лет после того, как окончилась Вторая мировая война. Но не этот любопытный пример человеческого одичания и утраты социальных связей, а разгром и капитуляции Японии в сентябре 1945 г. составляют настоящую веху в истории человечества.

Исторический процесс нельзя уподобить сплошному слитному потоку вроде потока воды или потоку стандартных изделий на конвейере. Каждое входящее в его состав явление независимо от того, считаем мы его массовым или, наоборот, единичным, — индивидуально и неповторимо в своей основе.

«В истории человечества, — писал Ф. Энгельс, — как только мы выходим за пределы первобытного состояния человечества, так называемого каменного века, повторение явлений составляет исключение, а не правило, и если где и происходят такие повторения, то это никогда не бывает при совершенно одинаковых обстоятельствах».

Предметом изучения в исторической науке обычно становятся явления следующих четырех категорий.

1. Влиятельные явления, т. е. те, которые оказывают заметное воздействие на весь ход истории, например такие события, как войны, революции, великие открытия, деяния великих людей.

2. Узловые явления. Ими могут быть даже мелкие или случайные эпизоды, занимающие определенное положение в цепи причинно связанных исторических событий. Если вынуть такой эпизод, вся цепь распадется. Примером может служить сараевский выстрел в истории Первой мировой войны или ближневосточный кризис ноября 1979 г. (захват иранскими студентами здания американского посольства).

3. Стереотипные явления (их называют также типичными, хотя и не очень точно). Они являются как бы представителями широких категорий массовых явлений, так как наиболее ярко и наглядно воплощают в себе все особенности данной категории или группы. Так, восстание Семеновского полка в 1821 г. может рассматриваться как стереотипное проявление того недовольства аракчеевским режимом, которым была охвачена в это время практически вся русская армия, хотя можно было бы найти также и другие примеры этого рода.

4. Ключевые явления. Это исключительные, крайние выражения важных тенденций общественного развития, которые именно благодаря своей исключительности резче и ярче передают их суть (эти явления довольно близко стоят к так называемым типичным образам в искусстве и литературе). Пусть из всей массы франкских воинов нашелся лишь один, который решился разрубить чашу, являющуюся объектом вожделений короля Хлодвига, и пусть лишь однажды король в отместку за этот поступок раскроил воину череп. Сам этот эпизод с Суассонской чашей (487 г.) является наиболее ярким и выпуклым свидетельством конфликта традиций военной демократии с зарождающейся монархией, конфликта, в котором перевес явно склоняется на сторону последней. Причем если даже этот эпизод недостоверен, то показательна сама легенда — она ведь тоже факт истории и свидетельствует о неких сдвигах в социальном сознании.

Используя эту схему как критерий сравнительной значимости исторических фактов, мы можем приступать к отбору источников. На практике, однако, всегда бывает трудно провести четкую грань, отделяющую источники, содержащие действительно ценную историческую информацию, от источников, которые такой информации не содержат. Ведь, во-первых, кроме прямой информации о тех или иных событиях или процессах почти из каждого источника можно извлечь и немало всякого рода косвенных сведений, связанных цепной многостепенной зависимостью. Но всегда очень трудно бывает сразу с ходу оценить значение косвенных сведений, вытекающих изданного источника.

Во-вторых, чем глубже мы забираемся в прошлое, тем все реже, беднее и скуднее становятся источники: время разрушает их, не считаясь с их ценностью. Поэтому нередко сообщения о фактах, как будто не столь уж и значительных, имеют тем не менее огромную ценность для современного историка. Пусть события, о которых сообщает наш источник, не были для своего времени ни влиятельными, ни узловыми, ни даже стереотипными, пусть они стояли далеко от магистральных путей исторического прогресса, но ведь зачастую горстка таких сообщений — это все, что осталось от истории целой эпохи, народа или цивилизации. Явления, о которых мы узнаем из этих сообщений, оказываются путеводными и могут с полным на то правом быть причисленными к пятой категории исторических фактов.

От мастерства историка зависит, сумеет ли он по этим немногочисленным уцелевшим уликам восстановить целостную картину далекой эпохи, добраться до главных ее тенденций. «Я потому историк, — говорил о себе Б. Г. Нибур, — что могу из единично сохранившегося построить целостную картину». Недаром у архивистов существуют пороговые предельные даты, глубже которых селекция источников вообще не допускается: все письменные источники, происходящие из предшествующего времени, а осталось их уже не так много, подлежат сбережению. После революции этой «запретной» датой был определен 1811 г., позже дата была передвинута к 1825 г., а ныне пределом считается 1861 г.

В-третьих, четко отделить источники безусловно полезные от безусловно бесполезных трудно еще и потому, что интересы историков и их требования к научной информации все время меняются. Историков XVIII в., например, мало занимали экономические проблемы, жизнь народных низов и сообщения такого разряда не имели статуса исторических источников. Теперь же эти вопросы составляют самую сердце-вину исторической проблематики. Зато такие вещи, как, скажем, дворянские родословные или различные тонкости геральдической науки, некогда заключавшие в себе огромную притягательность для историков, теперь отодвинулись на отдаленную периферию круга их интересов или даже совсем вышли из этого круга.

В-четвертых, сами критерии приложимости информации о прошлом, ее научной ценности весьма относительны. Все зависит от того, какую именно информацию историк хочет получить, обращаясь к тому или иному источнику. Потому один и тот же источник при разном подходе может быть по-разному оценен. Один историк отбросит его как ненужный хлам, другой заинтересуется и включит в работу. Уже упоминавшийся «Курьер Долименте», конечно, не обогатит историю содержащими в нем сообщениями. Но сам выпуск этого журнала можно рассматривать как примечательный факт, характеризующий претензии и возможности крупных капиталистов в Бразилии второй половины XX в., а также зависимость прессы от капитала.

Из всего сказанного можно сделать один важный и на первый взгляд парадоксальный вывод: историческая информация не содержится в источнике в чистом и готовом к употреблению виде, как молоко в кувшине. Однако она и не привносится в источник откуда-то извне. Она вырастает из сообщений источников о прошлом (потенциально, но только потенциально эти сообщения могут считаться исторической информацией) по мере того, как они (эти сообщения) втягиваются в научный оборот, подвергаются анализу и другим необходимым операциям. Иначе говоря, информация не вытекает сама из источника, как из наклоненного кувшина. Ее нужно уметь извлечь оттуда, выжимая источник, как тюбик пасты или как бурдюк с вином (это образное сравнение принадлежит Л. С. Клейну). Количество же и качество извлеченной из источника информации зависит не только от количества сведений, вложенных в него его создателями, но и от того, кто и как эту информацию извлекает и потребляет.

Таким образом, если не все источники, информирующие о прошлом, суть исторические источники, то все они заслуживают тщательной проверки на пригодность в этом плане, любые из них еще могут в будущем оказаться таковыми, и все нуждаются в бережном отношении. Советские теоретики источниковедения подумывают сейчас о том, не включить ли в понятийный аппарат этой дисциплины особую категорию — «потенциальный исторический источник», или «предысточник». Не обладая некоторыми познавательными характеристиками источника, предысточник может равняться с ним своими потенциями и вправе претендовать на соответствующее к себе отношение.

Более полувека назад известный русский историк-источниковед А. С. Лаппо-Данилевский сделал парадоксальный вывод: «Пока историк не подверг данный исторический материал предварительному исследованию, он не может признать его историческим источником». По своим взглядам Лаппо-Данилевский был неокантианцем, последователем Риккерта. Тем не менее многие из высказанных им идей созвучны тем выводам, к которым приходят сейчас и весьма далекие от неокантианства историки-марксисты.

В некоторых работах недавнего времени, например в статьях советского исследователя Шмидта, в книге Л. С. Клейна, на первый план выдвигается проблема так называемой стадиальности исторического источника. Имеется в виду, что на разных стадиях его освоения историком источник обладает различными качествами и функциями и предъявляет различные методические требования; сливать их воедино нельзя. Близка этой идее и концепция «историографического факта», выдвинутая польскими историками (я уже упоминал о ней прежде). Согласно этой концепции, следует отличать от «исторического факта», т. е. от реального фрагмента исторической действительности, «факт историографический», т. е. научно-познавательный образ, реконструкцию прошлого, осуществляемую историком на основе изучения источника.

Таким образом, идея, как говорится, витает в воздухе. Если она привьется, мы сможем более дифференцированно подходить к имеющейся у нас информации о прошлом и, не уравнивая все виды этой информации по их научной значимости, в то же время оставлять открытой возможность использования любого из этих видов.

Если суммировать все эти соображения в одной краткой дефиниции, то мы сможем дать следующее определение понятию «исторический источник». Исторический источник — это любой объект, доступный исследователю и содержащий информацию о фактах прошлого, имеющих познавательно-историческое значение.

Мы не будем сейчас специально останавливаться на давно уже являющемся предметом дискуссии вопросе о наилучшем способе классификации источников. Таких способов существует довольно много: их можно группировать по эпохам, по территории, по темам научного исследования, по происхождению и т. д. Многие историки продолжают и сейчас придерживаться традиционной, стихийно сложившейся классификации, предусматривающий разделение всех источников на письменные, вещественные, языковые, фольклорные и т. д. В таком делении есть свой резон. В сущности, в основу его положен способ отражения исторической действительности в каждом отдельно взятом виде источников. Если перевести эту мысль на современный научный язык, то можно сказать, что это есть не что иное, как классификация по способу кодирования и хранения информации в источнике (определение принадлежит видному советскому источниковеду Л. Н. Пушкареву). Информация, заключенная в любом источнике, может рассматриваться как сообщение, составленное в той или иной знаковой системе или зашифрованное в том или ином ключе. Чтобы прочесть это сообщение, т. е. извлечь из источника информацию, нужно знать этот ключ (или код), а он у каждого вида источников свой особенный. Если сделать еще один шаг в том же направлении, то можно сказать, что мы должны различать среди имеющихся у нас исторических источников, как и вообще среди любых источников информации о прошлом, источники речевые или словесные (письменные и устные), поведенческие (обычаи, обряды, игры и т. п.), вещественные и изобразительные (произведения искусства).

ОСНОВНЫЕ ПРИНЦИПЫ КРИТИКИ ИСТОЧНИКОВ (по Μ. Блоку[3])

«Из всех ядов, способных испортить свидетельство, самый вредоносный — это обман». Так говорит Μ. Блок в своей «Апологии истории» (с. 53). Сознательные искажения информации, содержащейся в источниках, встречаются довольно часто и бывали довольно многообразны. В какой бы области исторической науки ни работал исследователь, его на каждом шагу подстерегают фальшивки, сознательно, с определенным умыслом, а иногда и без оного сфабрикованные документы, надписи, литературные произведения, принадлежащие совсем не тем авторам, которые значатся в заглавии, датируемые гораздо более поздним временем, нежели можно заключить при поверхностном ознакомлении с их содержанием.

Примеров такого рода можно привести сколько угодно: христианские интерполяции в текстах античных авторов Тацита и Иосифа Флавия, уже упоминавшийся «Дар Константина» и множество других подложных хартий и грамот, сочинявшихся в разных местах средневековой Европы, огромное количество поддельных завещаний выдающихся исторических деятелей (вроде пресловутого «Завещания Петра Великого»), мемуаров и исторических записок, например мемуары А. О. Смирновой-Россет, написанные ее дочерью, записки французской авантюристки Омэр де Гелль, сочиненные одним из сыновей П. А. Вяземского, наконец, лавина поддельных древностей, производство которых в некоторых странах (Египте, Греции, Италии) поставлено на промышленную основу. Чаще всего фальсификаторы преследуют какую-нибудь корыстную цель. С такой целью было создано подавляющее большинство, например, подложных дипломов, папских декретов и капитуляриев, которые фабриковались в огромном количестве в различных европейских странах в основном в промежутке с VIII по XII в. Закрепить за какой-нибудь церковью оспариваемое имущество, поддержать авторитет римского престола, защитить монахов от епископа, епископов от архиепископа, папу от светских владык, императора от папы и т. д. — к этому обычно сводились намерения составителей подложных документов.

Нередко к подобным фальшивкам прилагали руку люди безупречной набожности и добродетели, и это не оскорбляло общепринятую мораль. Что касается плагиата, то он в те времена считался самым невинным делом: анналист, агиограф (составитель житий святых) без зазрения совести присваивали себе целые пассажи из сочинений более древних авторов. Так, Эйнхард, биограф Карла Великого, весьма успешно эксплуатировал в этом плане «Жизнеописания двенадцати цезарей» Светония.

Не только античность и средневековье, но и Новое время дает сколько угодно примеров исторических фальшивок, изготовленных с определенной политической или иной корыстной целью. Один из наиболее известных случаев такого рода — уже упоминавшееся «Завещание Петра I», будто бы вывезенное из России знаменитым кавалером Де Боном. Эта антирусская фальшивка, скорее всего изготовленная во Франции в начале XIX в., имела своей целью изолировать Россию на международной арене, внушив соседним державам и народам страх и предубеждение против великой Северной империи. Другой пример из этой же серии — знаменитые «Протоколы сионских мудрецов» — фальшивка, якобы содержавшая протоколы заседаний руководителей сионистского движения в Базеле в 1897 г. Итогом этих заседаний была выработка плана установления на развалинах христианской цивилизации еврейского мирового господства (совместно с франк-масонами во главе с «царем из дома Сиона»). Подложность этого документа была вскрыта в 1921 г. английским журналистом Грейвзом, который продемонстрировал его подозрительное сходство с сатирой Μ. Жоли на Наполеона III («Диалог в аду между Макиавелли и Монтескье», 1864). Исследования русского историка В. Бурцева показали, что «Протоколы» были изготовлены царской охранкой, использовавшей кроме сатиры Жоли также и другие источники. В 1935 г. специальный суд, заседавший в Берне, официально объявил «Протоколы сионских мудрецов» фальшивкой.

Довольно часто фальсификатор руководствуется в своей работе единственной мыслью — как бы подороже сбыть изготовленную им подделку. Политические и всякие иные последствия подлога его мало волнуют. Такими побуждениями руководствуется большинство изготовителей поддельных античных статуй, ваз, монет, ювелирных изделий и т. д.

Классический пример подделки этого рода — знаменитая тиара скифского царя Сайтоферна, изготовленная в 1896 г. одесским ювелиром Рухомовским и проданная в Лувр за 200 тыс. франков. Подделка была разоблачена в 1903 г.

Известно, однако, немало случаев, когда фальсификатор берется задело не с целью наживы и не ради грязной политической интриги, а обуреваемый самым благородным честолюбием, стремлением продемонстрировать всему миру свое профессиональное мастерство, наконец, просто из любви к мистификациям. Известный французский эпиграфист и археолог Франсуа Ленорман, член так называемого Института, начал свою научную карьеру, когда ему было всего лишь 17 лет, тем, что мистифицировал своего отца, тоже видного ученого, мнимым открытием древних надписей в местечке Ла-Шапель-Сент-Элуа.

Бывали периоды, когда страсть к фабрикации фальшивок распространялась как эпидемия, поражая целые поколения ученых или писателей. Таким опасным периодом был, например, рубеж XVIII–XIX вв., когда «по всей Европе, — по выражению Μ. Блока, — звучала мощная симфония подделок». В это время появились и сразу же приобрели огромную популярность псевдокельтские поэмы, приписанные Оссиану, мнимосредневековые стихи Клотильды де Сюрвиль, якобы переведенные с хорватского песни Мериме «Гусли, или Избранные песни иллирийцев» (1827) (как известно, эту подделку принял за подлинник Пушкин), героические чешские песни из так называемой Краледворской рукописи и многие другие сочинения того же жанра.

Одним из величайших фальсификаторов XIX в. был француз Врен-Люка. Он изготовил и сумел сбыть фальшивые автографы Пифагора, Александра Македонского, Клеопатры и других великих людей. В 1857 г. он продал во Французскую академию наук целую пачку неизданных писем Б. Паскаля. Из них явствовало, что Паскаль задолго до Ньютона открыл закон всемирного тяготения. Однако англичанина, ознакомившегося с этими письмами, поразило то обстоятельство, что в них были использованы астрономические выкладки, произведенные через много лет после смерти Паскаля. Врен-Люка был не из тех, кого можно сбить с позиции такими пустяками. Он снова засел за свой письменный стол и вскоре изготовил новую партию писем. На сей раз они были подписаны Галилеем и адресованы Паскалю. Все сразу встало на свои места: оказывается, знаменитый астроном произвел наблюдения, а Паскаль — вычисления. Оба при этом действовали втайне от всех. Правда, Паскалю в день смерти Галилея было всего лишь 18 лет. Но, по мнению Врен-Люка, это могло лишь служить поводом для восхищения столь ранним расцветом его гения.

Откровенную подделку вроде тех, изготовлением которых занимался Врен-Люка, можно сравнительно легко разоблачить. Гораздо труднее выявить более коварные формы фальсификации, например интерполяции или вставки в тексте древнего автора, сделанные каким-нибудь поздним переписчиком или редактором обычно с целью улучшения или поправки оригинала. Еще труднее поймать за руку недобросовестного историка, который сам сознательно и последовательно искажает или приукрашивает те факты, о которых он пишет.

Особенно трудно это сделать там, где в нашем распоряжении нет никаких параллельных свидетельств, используя которые, мы могли бы уличить лжеца. Так обстоит дело, например, со знаменитыми «Записками» Цезаря. Среди современников божественный Юлий не пользовался репутацией особенно правдивого писателя. Тем не менее для нас его книга остается, в сущности, единственным источником по истории завоевания Галлии. Поэтому проверить правдивость показаний Цезаря мы практически не в состоянии.

Однако достаточно часто историки и мемуаристы, как древние, так и современные, становятся жертвами добросовестных заблуждений и ошибок. Эти заблуждения проистекают из той общественной особенности человеческой психики, что никто не способен удержать в памяти во всех деталях то, что он видит перед собой или слышит своими ушами. В особенности это относится к таким важным историческим событиям, как сражения, восстания и другие аналогичные эпизоды, в которых участвуют большие массы людей, обстановка меняется почти мгновенно и чуть ли не каждую минуту, а сами участники и очевидцы события до крайности возбуждены, находятся во власти сильного эмоционального смятения. Естественно, что в таких условиях мало найдется людей, которые были бы способны достаточно четко и ясно зафиксировать все важные детали, имеющие первостепенное значение для исторической науки (Толстой о Наполеоне в «Войне и мире»).

К тому же даже о том, что происходит у них на глазах, люди, как правило, судят предвзято. Можно сказать, что еще до того, как событие произошло, каждый из его участников уже имеет в голове готовую схему события, в которую он стремится втиснуть все то, что он видит перед собой, и если факты не укладываются в эту схему, тем хуже для них: одни будут отброшены в сторону, как будто их вовсе не было, другие подвергнутся перетасовке. Ясно также, что, если в событии участвуют две враждующие группы людей, каждая из них постарается создать свою версию того, что произошло, и опровергнуть то, что будут говорить враги. Вследствие всего этого мы, вероятно, так никогда и не узнаем, кто же положил начало пожару Москвы 14 сентября 1812 г.: французские мародеры или же отчаявшиеся русские патриоты. По правилу, сформулированному еще Эфором в IV в. до н. э., каждый слишком обстоятельный рассказ о событиях прошлого должен внушать нам сильные подозрения в правдивости рассказчика. Подробнейшие описания сражений и всяких других происшествий, которые мы находим у древних и не только древних авторов, скорее всего в значительной своей части следует отнести за счет богатого воображения историков, причем многие из них чистосердечно полагали, что все так и было на самом деле, как они об этом пишут.

Конечно, после всех этих хирургических операций над традицией мы рискуем оказаться в пустоте, в которой редкими опорными точками останутся банальные истины вроде таких утверждений, как «Цезарь и Помпей были римскими полководцами» и «Цезарь победил Помпея». Ни одну из этих истин нельзя, конечно, опровергнуть, но и пищи для ума они дают очень мало и никак не могут служить основанием для какой бы то ни было научной теории. К счастью, в нашем распоряжении еще остается довольно много фактического материала, который засуживает безусловного доверия и позволяет тем или иным способом корректировать показания недостоверных или малодостоверных источников. Правда, материал этот распределен во времени крайне неравномерно. Чем дальше в глубь веков, тем его становится все меньше и меньше. Поэтому событийная история древности и средневековья может быть восстановлена сейчас лишь в самых общих и приблизительных своих очертаниях с огромным количеством пробелов. Не следует забывать о том, что в эти эпохи основная масса информации как о самых важных, так и о второстепенных событиях в течение долгого времени передавалась изустно. Проходило нередко много лет прежде, чем событие фиксировалось в письменном виде в какой-нибудь хронике или другом историческом сочинении. Геродот поведал миру о Марафонском сражении спустя по меньшей мере 50 лет после того, как оно произошло, и у нас нет никакой уверенности в том, что он мог опираться в этой части своего труда на какие-нибудь письменные свидетельства, так как их скорее всего еще не существовало. А это значит, что он мог использовать лишь свидетельства очевидцев, да и то, по-видимому, полученные не из первых рук. В таких условиях создается необыкновенно благоприятная почва для возникновения ложных слухов, всевозможных легенд и мифов, которые недостаточно критически настроенный историк (тот же Геродот) легко может принять на веру.

Не следует, однако, думать, что мифотворчество ушло далеко в невозвратное прошлое. Атмосфера, в которой рождаются мифы, возникает при каждом значительном социальном потрясении, когда рушатся привычные связи между отдельными людьми и человеческими коллективами, перестают действовать привычные источники информации: газеты, радио, телефон. Μ. Блок, прошедший рядовым солдатом окопную школу Первой мировой войны, изображает именно такую ситуацию (см. с. 60–61).

Любая критика источников опирается на сравнение целого ряда однопорядковых свидетельств. Предположим, что от какой-то исчезнувшей цивилизации сохранился лишь один предмет. Мы будем не в состоянии ни датировать эту единичную находку, ни оценить ее подлинность. Примером может служить знаменитый Фестский диск, который хотя и был найден на Крите в развалинах царской виллы Агиа-Триада близ Феста, тем не менее настолько резко выпадает из общего контекста критской минойской культуры, что ничего определенного о его происхождении мы до сих пор сказать не можем.

Более или менее точное установление датировки источника, его проверка и истолкование возможны лишь при условии его включения в хронологический ряд или синхронный комплекс. Жан Мабильон создал дипломатику, сопоставляя меровингские грамоты то одни с другими, то с текстами иных эпох или иного характера. Такая отрасль источниковедения, как экзегетика (толкование текстов), родилась из сопоставления библейских и евангельских рассказов.

Сравнение источников — единственный путь к выяснению истины. Только таким путем мы можем установить, кто из авторов, рассказывающих о том или ином событии, прав, а кто заблуждается добросовестно или, напротив, сам пытается ввести нас в заблуждение. Рассмотрим один простейший случай такого рода. Французский генерал Жан Батист Марбо в молодости участвовал в наполеоновских войнах. На склоне лет им были написаны «Мемуары», пользовавшиеся в свое время большой популярностью особенно среди молодых читателей. В одной из глав этого сочинения рассказывается о замечательном подвиге, совершенном автором «Мемуаров» в ночь с 7 на 8 мая 1809 г. Если верить Марбо, он переплыл в лодке через бурные волны разлившегося Дуная и на другом берегу реки захватил в плен несколько австрийцев, которых затем тем же путем доставил обратно. Этот рассказ, как и другие сообщения Марбо, был подвергнут тщательной проверке, и вот что удалось установить. Во-первых, официальные документы (приказы по армии, походные журналы, донесения) свидетельствуют о том, что в знаменитую ночь с 7 на 8 мая австрийский корпус, чьи палатки Марбо нашел, по его словам, на левом берегу Дуная, еще занимал противоположный берег. Во-вторых, из «Переписки» самого Наполеона следует, что 8 мая разлив реки еще не начался. Наконец, было найдено прошение о производстве в чине, написанное самим Марбо 30 июня 1809 г. Среди заслуг, на которые он там ссылается, нет ни слова о славном подвиге, совершенном в мае. Итак, с одной стороны — «Мемуары», с другой — ряд текстов, их опровергающих. Что считать более правдоподобным? Что там же, на месте, и штабы, и сам император допустили грубые ошибки; что сам Марбо, мечтая о повышении, из ложной скромности умолчал о своем геройском поступке? Или же что много времени спустя старый воин решил обогатить свое славное прошлое еще одним блестящим эпизодом в твердой уверенности, что теперь уж никто не сможет уличить его во лжи? Очевидно, здесь не может быть никаких колебаний: автор «Мемуаров», конечно же, грубо говоря, заврался.

Приведенный пример демонстрирует один из самых распространенных приемов критики источников. Устанавливается разногласие между двумя или несколькими свидетельствами. Сравнение свидетельств с точки зрения их достоверности ведет к тому, что одно из них признается ложным.

Этого требует один из главных логических постулатов: закон противоречия категорически не допускает, чтобы какое-то событие могло произойти и в то же время не произойти. Но как сделать выбор между тем свидетельством, которое надлежит отвергнуть, и тем, которое должно быть принято? Это решает психологический анализ: мы взвешиваем возможные мотивы правдивости, лживости или заблуждения свидетелей и после делаем свои выводы. Конечно, далеко не во всех случаях эти выводы кажутся такими бесспорными, как в только что разобранном примере с «Мемуарами» Марбо.

Возьмем еще несколько примеров.

Нам попалась средневековая грамота, датированная, скажем, XII в. Уже внешний вид ее наводит на сильные подозрения: она написана на бумаге, тогда как все известные нам подлинные документы этого периода писались на пергаменте; форма букв в ней сильно отличается от той, которую мы видим в других документах того же времени; мы начинаем читать текст и обнаруживаем, что он изобилует словами и оборотами, чуждыми языку документов XII в. Из всего этого мы с полным основанием заключаем, что грамота поддельная. Как и в предыдущем случае, приговор будет вынесен на основании противоречия в источниках, но исходя из соображений уже иного рода. В данном случае наша аргументация будет строиться на том, что в пределах жизни одного поколения, в рамках одного и того же общества обычно существует такое единообразие обычаев и языка, что ни один индивид не может слишком далеко отойти от общепринятой практики. Мы считаем почти бесспорным, что все французские писцы, жившие в XII в., во времена Людовика VII, выписывали буквы одним и тем же способом, употребляли одни и те же слова и стилистические обороты, использовали для письма одни и те же материалы. Наша уверенность основывается в данном случае на тысячелетнем опыте человечества, который свидетельствует о высокой степени единообразия культуры в пределах каждой отдельной исторической эпохи и каждого географического региона, хотя встречаются и исключения из этого правила, о которых надо говорить особо.

Нехорошо, когда свидетельства источников противоречат друг другу, но, пожалуй, еще хуже, когда они буквально повторяют друг друга. Если два свидетеля рассказывают об одном и том же событии одними и теми же словами, уснащая свой рассказ совершенно одинаковыми подробностями, мы без колебаний делаем вывод, что один из этих свидетелей на самом деле является лжесвидетелем, что он просто списал у другого, или возможен и такой вариант: оба они списали у какого-то третьего.

Бывает и так, что два историка рассказывают о разных событиях, например о двух сражениях, происходивших в разных местах и в разное время, но опять-таки одними и теми же словами и в той же последовательности основных эпизодов. Совершенно ясно, что и здесь мы имеем дело со случаем откровенного плагиата, возможно даже массового, если предположить, что оба историка использовали какой-то общий, выработанный задолго до них шаблон изображения батальных сцен. Такими вещами особенно грешили греческие и римские историки риторической школы, писавшие историю в тиши своих кабинетов, не имевшие никакого практического опыта в военном деле.

Как правило, плагиаторы выдают себя своими промахами. В случае если они не поняли текста, послужившего им образцом, сама их бессмыслица изобличает мошенничество. Примером такого плагиатора в античной историографии может служить Диодор Сицилийский, обычно подряд переписывавший сочинения своих предшественников, но иногда позволявший себе делать пропуски. И вот, забывшись, он несколько раз автоматически выписывает из какого-то своего источника фразу: «Как мы уже и раньше говорили», хотя проверка показывает, что на самом деле он об этих фактах ничего раньше не говорил. Подобные же нехитрые промахи допускают обычно студенты, тайно переписывающие на экзамене страницы учебника. Так как работа эта требует большой спешки и осторожности, незнакомые имена и специальные термины безжалостно перевираются, что тут же и выдает переписчика.

Разоблачая плагиаторов и копиистов, мы, естественно, сокращаем число источников, но зато таким образом у нас остаются самые достоверные свидетельства. Когда мы убеждаемся в том, что Тит Ливий в своем рассказе о Второй Пунической войне более или менее близко следовал за Полибием, хотя и пытался приукрасить его сообщения, мы можем со спокойной совестью отложить в сторону Ливия и читать одного только Полибия. Когда Эйнхард, изображая Карла Великого, почти дословно повторяет характеристику Августа, принадлежащую Светонию, мы с горечью вынуждены признать, что о реальном Карле мы знаем совсем немного, так как он, конечно, не мог быть простым слепком с Августа.

Бывает и так, что за мнимым свидетельством источника прячется некий суфлер, который не желает себя прямо назвать. И это опять-таки позволяет установить сравнение свидетельств.

Изучая документы процесса по делу ордена тамплиеров, американский историк Генри Ли сделал интересное наблюдение. Он установил, что, когда два обвиняемых, принадлежавших к различным разрядам орденской братии, допрашивались одним и тем же инквизитором, они неизменно признавались в одних и тех же зверствах и кощунствах. Но если двое обвиняемых, даже входивших в один разряд, попадали на допрос к разным инквизиторам, их признания уже не совпадали. Сам собою напрашивается вывод, что ответы диктовал тот, кто допрашивал.

Существующие приемы критики источников представляют собой очень тонкие (даже нежные) инструменты и требуют чрезвычайно осторожного обращения. Дело в том, что почти все логические принципы, действующие в этой области, если пользоваться ими без должной осторожности, могут привести к прямо противоположным результатам. Опаснее всего здесь впадение в крайность, т. е. доведение того или иного приема до логического абсурда. Как мы уже видели, большую роль в установлении подлинности или, наоборот, неподлинности свидетельств источников играет критерий сходства. Но если неукоснительно придерживаться этого критерия, мы можем зайти слишком далеко и станем оспаривать открытие, которое всегда сталкивает науку с чем-то неожиданным, с неким отклонением от нормы. До сих пор не удалось найти ни одной греческой надписи, которая датировалась бы временем ранее третьей четверти VIII в. до н. э. Но если завтра какой-нибудь археолог все же найдет такую надпись, неужели мы признаем ее подделкой? Скорее, напротив, мы должны будем признать, что наши представления о распространении письма в Греции в столь раннее время были до сих пор неполными и теперь следует их откорректировать и дополнить.

Рутинное мышление, рутинная эрудиция в науке — вещи чрезвычайно опасные. Можно привести длинный список замечательных открытий, отрицавшихся приверженцами научной рутины лишь потому, что они казались слишком уж неожиданными. Еще Вольтер никак не мог поверить в то, что египтяне действительно обожествляли животных, и потешался над учеными, которые всерьез это утверждали. Золотые маски, открытые Шлиманом в микенских шахтовых могилах, многие поспешили объявить поддельными, поскольку ничего даже отдаленно напоминающего эти изделия в Греции до сих пор не находили.

Все эти соображения не означают, конечно, что до сих пор с успехом применявшийся в источниковедении критерий сходства должен быть отброшен. Нужно лишь следить за тем, чтобы в каждом конкретном случае точный анализ определял пределы возможных отклонений от нормы. Ибо каждое индивидуальное и неповторимое явление в истории имеет свои границы, которые оно не может переступить. В каждом историческом факте индивидуальное тесно сплетено с типическим. Ни один факт, как бы ни был он необычен и оригинален, не может вырваться из своей эпохи и перестать быть одним из звеньев длинной цепи, тянущейся через всю историю человечества. «В тот день, — пишет Μ. Блок, — когда новый Врен-Люка, бросив на стол в Академии пачку автографов, захочет нам доказать, что Паскаль открыл принцип относительности еще до Эйнштейна, мы без обиняков скажем, что его бумаги поддельны. Не потому, что Паскаль быль неспособен открыть то, чего не открывали его современники, а потому, что теория относительности была открыта в результате долгого развития математических умозаключений. Ни один человек, будь он даже самым великим гением, не мог бы самостоятельно проделать эту работу поколений» (с. 70). По этой же причине мы не можем принять на веру рассказ Платона о блестящей цивилизации атлантов, достигшей расцвета за 10 000 лет до нашей эры, когда ббльшая часть человечества еще прозябала во мраке первобытной дикости.

Все сказанное выше дает, конечно, лишь весьма приблизительное представление о тех сложных приемах научного анализа, которыми приходится пользоваться современным историкам в их исследовательской работе. Их дальнейшая разработка и уточнение все чаще сталкивает нашу науку с проблемами логического или даже математического порядка. Так, решение целого ряда вопросов экономической и социальной истории невозможно без знания теории вероятности. Но, как справедливо заметил все тот же Блок, «Беда не только в чрезвычайной сложности данных, но и в том, что сами по себе они чаще всего не поддаются переводу на язык математики. Как, например, выразить в цифрах особое предпочтение, которым пользуется в данном обществе некое слово или обычай? Мы не можем избавиться от наших трудностей, переложив их на плечи Ферма, Лапласа и Эмиля Бореля. Но так как их наука находится в некотором роде на пределе, не достижимом для нашей логики, мы можем хотя бы просить ее, чтобы она со своих высот помогала нам точнее анализировать наши рассуждения и вернее их направлять» (с. 74).

Истории не ведал древний грек, — Он так боялся беспредельной дали!..

Но летописец взял перо, —

И бег истории вдруг люди осознали.

Е. Винокуров. История

ЗАРОЖДЕНИЕ ИСТОРИЧЕСКОЙ ТРАДИЦИИ В ДРЕВНЕЙ ГРЕЦИИ

Древняя Греция по праву считается родиной исторической науки. Однако, как это ни странно, в научной литературе довольно часто высказывается парадоксальное мнение, что по своему мировоззрению, по самому складу мышления греки были едва ли не самым антиисторичным или аисторичным народом древнего мира, поскольку им не было свойственно живое чувство истории как течения времени. Впервые эта мысль была высказана знаменитым немецким философом О. Шпенглером, автором нашумевшего «Заката Европы»[4]. В своей книге Шпенглер охарактеризовал мысль греков как геометрическую, визуальную, ориентированную главным образом на пространство, а не на время и поэтому по своей природе аисторичную.

Тезис Шпенглера, естественно, вызвал самые резкие возражения со стороны филологов-классиков и историков античности. От их имени в спор со Шпенглером вступил сам великий Виламовиц-Меллендорф. Он еще раз напомнил о великих заслугах греческих историков Геродота и Фукидида и указал, что «вся наша историография основывается на началах, заложенных греками, равно как и наши естественные науки». Другие народы древнего мира, и в том числе семиты, истории как науки в строгом смысле этого слова, по мнению Виламовица, никогда не знали. «У семитов, — пишет он, — отсутствовало то самое качество, которое позволило грекам превратить историографию в определенного рода искусство. Они имели исторические сочинения, но не имели историков». Еще более определенно высказался на этот счет другой немецкий филолог В. Шадевальд: «Способность греков мыслить исторически и писать историю заложена в сути этого гениального народа. До греков народы лишь переживали и делали историю. Но они не писали истории, потому что то, что они совершали, они не понимали как историю».

Тем не менее идея Шпенглера оказалась весьма живучей. В последнее время ее усиленно поддерживают и развивают некоторые западные философы и теологи, порицающие греков за недостаток историзма в их мышлении и противопоставляющие им в этом плане создателей Ветхого завета. С точки зрения норвежского теолога Бомана, даже Фукидид был далек от подлинного историзма, ибо история понималась им как вечное повторение одних и тех же событий и явлений. Статизму греческой мысли Боман противопоставляет библейский динамизм. Ветхозаветные книги пронизаны, по мнению Бомана, глубоким чувством историзма, а сама история воспринимается авторами Библии как непрерывное движение. Там, где Боман обнаруживает в эллинском мышлении элементы динамики, он приписывает их восточному влиянию. Так он поступает, например, с не укладывающейся в его схему диалектикой Гераклита, объявляя ее негреческим, заимствованным на Востоке учением.

Аналогичные суждения можно встретить сейчас и в работах некоторых советских исследователей, написанных в жанре популярной сейчас культурологии[5].

Не вдаваясь в рассмотрение возникающих в этой связи сложных философских проблем, и прежде всего проблемы временных представлений древних греков, попытаемся хотя бы в самых общих чертах представить себе вклад, внесенный в изучение прошлого другими народами древнего мира, и прежде всего народами Востока, с тем чтобы затем более объективно оценить то, что было сделано в этой области греками.

Зачатки исторических знаний появились на Востоке вместе с переходом от варварства к цивилизации и возникновением государства и письменности. Государство было тем субъектом, который проявил прямую заинтересованность в фиксации и сохранении памяти о событиях прошлого. Письменность обеспечивала материальную техническую возможность такой фиксации. Древнейшей формой исторических записей может считаться летопись или хроника, возникшая в Египте уже в эпоху Древнего царства. В своем простейшем виде египетская хроника представляла собой перечень фараонов той или иной династии, составленный в той последовательности, в которой они сменяли друг друга на египетском престоле. Рядом с именем каждого фараона кратко перечислялись важнейшие события его царствования: религиозные празднества, строительство храмов, большие торговые и военные экспедиции и т. д. Типичным примером такой хроники может служить знаменитый «камень из Палермо» — кусок черного диорита с вырезанными на нем записями о правлении фараонов первых пяти египетских династий (первая половина III тыс. до н. э.). Безымянные авторы летописи сообщают о постройке кораблей из кедрового дерева, о походах в страну черных, о захвате пленных, постройке крепостей и тому подобных событиях. Для каждого года особо отмечается высота воды в Ниле. Летопись такого рода, конечно, еще весьма далека от настоящего исторического рассказа. Она представляет собой всего лишь механическую фиксацию событий без попыток установления причинно-следственной связи между ними, без попыток нравственной или какой-то иной оценки сообщаемых фактов. Составлявшие хронику писцы явно не стремились к тому, чтобы каким-то образом осмыслить исторические явления и процессы. Единственной их целью было увековечить память о славных деяниях того или иного правителя Египта. Личность самого историка обычно отсутствует в документах такого рода. Он никак не выказывает своего отношения к происходящим событиям. По видимости, его рассказ строго объективен. В действительности же уже древнейшие египетские хроники, тот же палермский камень, например, насквозь тенденциозны. В них явно преувеличиваются размеры захваченной добычи, число убитых врагов, тогда как о потерях египтян вообще ничего не говорится.

За тысячелетнюю историю Египта характер принятой здесь формы исторических записей практически так и не изменился. Летописи Нового царства и по форме, и по содержанию почти не отличаются от летописей Древнего царства. Само понятие истории, судя по всему, было незнакомо египтянам. В их языке мы не находим даже слова с таким значением. В египетском пантеоне мы не найдем божества, которое занимало бы место греческой музы Клио. Правда, у египтян была богиня судьбы Сешат с весьма многообразными функциями. Ей приписывали изобретение письма. Она считалась госпожой школ и библиотек, покровительницей писцов. Она же регистрировала захваченную фараонами военную добычу и по совместительству ведала также составлением анналов или придворных летописей. Уже один этот факт свидетельствует о подчиненном положении историографии в системе духовных ценностей египетской культуры. По существу, она была здесь всего лишь жалким придатком бюрократической машины теократического государства и уже в силу этого никогда не смогла бы превратиться в настоящую науку.

Примерно такую же картину наблюдаем мы и в других странах Древнего Востока. В богатейшей литературе Шумера исторический жанр вообще не был представлен. Известный знаток шумерской культуры С. Крамер отмечает, что «в Шумере не было историографов в общепринятом смысле этого слова... Ни один из шумерских писцов и авторов, насколько нам известно, даже не пытался создать что-либо похожее на описание политической или общей истории Шумера... не говоря уже об истории остальной известной им части мира»[6]. Известный английский ученый Коллингвуд[7] также не находит у шумеров и других народов Востока «идеи истории» (т. е. определенной концепции прошлого данного народа или всего человечества). По его мнению, Восток знал лишь псевдоисторию, т. е. мифологию, в которой действующими лицами являются боги и герои, но не люди.

Вообще говоря, это не совсем верно. Идея истории, т. е. представление о ней как о едином закономерном процессе, действительно была чужда большинству народов Востока. Но стремление тем или иным способом передать потомкам информацию о важнейших исторических событиях, стремление к увековечению прошлого было присуще им всем. Мы уже говорили о египетских анналах, но многообразная историческая документация дошла до нас и от других восточных государств. Так, сохранились летописи хеттских царей, которые во многих случаях выходят довольно далеко за рамки официозного перечня побед и других свершений того или иного царя и приближаются к жанру настоящего исторического повествования. Исключительным богатством содержания отличается, например, «Автобиография» царя Хаттусилиса III (между 1283–1260 гг. до н. э.). В ней рассказывается о испытаниях, выпавших на долю хетте кого царевича после смерти его отца, о том, каким нелегким был его путь к престолу. Все свои успехи Хаттусилис объясняет тем неизменным покровительством, которое оказывала ему хурритская богиня Иштар (ее культ был впервые введен этим царем в хеттский пантеон). Иштар спасала Хаттусилиса от болезней, очищала от клеветы, защищала от врагов, оправдывала все его действия, даже если они в чем-то не соответствовали нормам обычной морали.

По тем же принципам строятся и более поздние анналы ассирийских царей: Ашшурнасирпала (883–859 гг. до н. э.), Саргона II (722–705 гг. до н. э.) и других (ил. 1–4). Их авторы заботились о том, чтобы они не были слишком сухими и безжизненными, и, стремясь придать им законченную литературную форму, щедро начиняли свой рассказ вымышленными речами главных действующих лиц, подробно описывали страны, в которых развертывались завоевательные походы ассирийских царей.


Ил. 1. Статуя Ашшурнасирпала II. Песчаник. Кальху (совр. Нимруд). IX в. до н. э.

Ил. 2. Рельеф с изображением Ашшурнасирпала II. Кальху (совр. Нимруд).
IX в. до н. э.

Ил. 3. Царь Ашшурнасирпал II на львиной охоте. Нимруд.
Северо-западный дворец. IX в. до н. э.

Ил. 4. Финикийские корабли транспортируют ливанские кедры, вырубленные по приказу Ашшурнасирпала II для строительства дворца в Кальху.
Рельеф из дворца Саргона II в Хорсабаде. Ок. 710 г. до н. э.

Ил. 5. Бехистунский рельеф.

Однако и здесь, как и в египетских летописях, мы не находим еще основного элемента настоящей историографии — личности самого историка, который выступал бы в роли беспристрастного судьи и оценщика происходящих событий, пытался бы понять их смысл и внутреннюю связь.

Все это заменяет здесь сплошной гром победных фанфар, велеречивое бахвальство царей-победителей, стремление во что бы то ни стало превзойти и затмить своих предшественников блеском и славой своих деяний. Само восхваление военных подвигов царей было сведено в ассирийских летописях к набору почти неизменно повторяющихся формул или клише. В этом наборе очень легко можно было заменить имя одного царя на имя другого, ничего не меняя по существу в самом рассказе, и такие фальсификации встречаются довольно часто. По той же уже проторенной хеттами и ассирийцами дороге шли и составители официозных исторических документов Персидской державы Ахеменидов. Наиболее известна среди них знаменитая Бехистунская надпись Дария I (ил. 5), посвященная важнейшим событиям в истории Персидского государства — восстанию Лжесмердиса (мага Гауматы) и приходу к власти самого Дария (522 г. до н. э.).

Все названные до сих пор образчики древневосточной историографии связаны лишь отдельными эпизодами или сравнительно короткими периодами истории Египта, Хеттского царства, Ассирии, Персии. Единственная во всей древневосточной литературе попытка создания связной истории целого народа была предпринята безымянными авторами Библии — священной книги (или скорее книг) древних евреев. Можно сказать, хотя и с известными оговорками, что создатели ветхозаветной литературы продвинулись в осмыслении исторического процесса несколько дальше, чем авторы древневосточных летописей предшествующего периода. В Библии мы уже находим какое-то подобие целостной исторической концепции, своеобразную философию истории, подымающуюся над конкретными единичными фактами. Во многом этому, несомненно, способствовала историческая трагедия еврейского народа — гибель Израильского государства и вавилонский плен. Эти события обострили восприимчивость авторов Библии, расширили их исторический кругозор.

Было бы опасно, однако, чересчур преувеличивать вклад, внесенный книгами Ветхого завета в развитие мировой исторической науки. Едва ли правы те ученые, которые прямо утверждают в своих работах, что современное понимание истории коренится в ветхозаветных сказаниях. Библия объявляется тем самым колыбелью современной историографии. При этом, что само собой разумеется, отодвигаются далеко на задний план достижения греческих историков и философов, которым до сих пор принадлежал безраздельный приоритет в этой области. Сторонники этой концепции (в основном ее исповедуют философы, близкие к теологической школе, а также некоторые экзистенциалисты) исходят из представления о сугубой аисторичности и мифологичности, якобы свойственных греческому мышлению, противопоставляя ему сугубо историческое мышление авторов Ветхого завета. По поводу этого последнего тезиса удачно высказался итальянский историк С. Мадзарино: «Априори кажется абсурдным, что именно народ, которому мы обязаны крупнейшими произведениями историографии всего мира, рассматривается как аисторичный в своей основе».

Те, кто склонен преувеличивать историзм ветхозаветного мировоззрения, забывают обычно (или, может быть, просто нарочито делают вид, что забыли) о том немаловажном обстоятельстве, что Библия представляет собой историю особого рода. Это — «священная история», в которой главным действующим лицом и перводвигателем исторического процесса является Бог. Для авторов Библии Бог — первопричина всех происходящих в ней событий. Он активно вмешивается в жизнь своего избранного народа — иудеев, совершая на каждом шагу всевозможные чудеса. История здесь, таким образом, еще не отделена от теологии. Напротив, она почти безраздельно поглощена ею и служит ее орудием.

Религиозная доктрина древних иудеев всецело господствует в представлениях авторов Ветхого завета о исторической закономерности.

Подводя итог нашему краткому обзору древневосточной историографии, мы можем с полным основанием сказать, что ни один из народов Древней Передней Азии так и не сумел приблизиться к подлинно научному пониманию истории. Я подчеркиваю, что речь сейчас идет лишь о странах Передней Азии или Ближнего Востока, с которыми греки находились в состоянии непосредственных контактов, начиная по крайней мере со второй половины VIII в. до н. э. Что касается более удаленных частей азиатского материка, например Индии и Китая, то там положение могло быть иным. Некоторые специалисты по истории Дальнего Востока прямо утверждают, что китайская историография в своем развитии ушла столь же далеко, как и греческая[8]. Но даже если это действительно так, никакого влияния ни с той, ни с другой стороны здесь, конечно, быть не могло ввиду огромной географической удаленности этих двух культур.

С другой стороны, влияние культур Передней Азии на греческую культуру и на греческую историографию в частности не подлежит никакому сомнению. Недаром первые греческие историки Гекатей и Геродот были в то же время и первыми востоковедами. Оба много путешествовали по странам Востока и вывезли оттуда огромное количество всякой полезной информации. Геродот прямо говорит, что египтяне далеко превзошли греков в изучении прошлого. Они посрамили Гекатея, претендовавшего на происхождение от богов в шестнадцатом колене, показав ему статуи верховных жрецов фиванского Зевса, насчитывавших уже 345 поколений. Этим они не только «оспаривали происхождение человека от бога», но, как подчеркивает Геродот, показали, что их достоверные знания о прошлом простираются в глубь веков на 5 тыс. лет по меньшей мере, тогда как у Гекатея они не шли дальше Троянской войны. С не меньшим уважением отзывался о египетских жрецах как знатоках глубокой древности также Платон в диалоге «Тимей». Именно к ним он возводит в конечной инстанции происхождение легенды об Атлантиде. Необходимо, однако, сразу же уточнить, в чем именно могло заключаться влияние культур Востока на греческую историографию. Совершенно очевидно, что влияние это шло не столько по линии передачи идей или принципов научного исследования (и тем, и другим восточные мудрецы, в чем мы уже имели возможность убедиться, были не очень-то богаты), сколько по линии передачи фактического материала.

Однако и этот тезис не может быть принят без известных ограничений. Богатый фактический материал, заключенный в египетских анналах и других документах этого рода, был греческим историкам практически недоступен по той простой причине, что они не знали ни письменности, ни языка, на котором эти документы были написаны. В своих сочинениях они могли использовать лишь те факты, которые они могли видеть собственными глазами, и то, что удосужились им поведать их проводники или переводчики из местных жителей. О результатах такого обмена информацией мы можем судить хотя бы по тем совершенно фантастическим сведениям, которыми буквально напичкана история Египта в переложении того же Геродота. Нельзя не согласиться поэтому с мнением французского историка Д. Русселя[9], который писал не так давно: «Если восточные народы сыграли какую-либо роль в последующем возникновении греческой историографии, то не благодаря своей письменности, анналам или хроникам, но благодаря самому своему существованию, благодаря своим особым обычаям, определенным устным рассказам, которые были восприняты греческими колонистами и путешественниками».

Как и у всех народов древнего мира историческое мышление греков прошло в своем развитии через стадию мифологического осмысления прошлого. Классическая греческая историография выросла из мифологии и далеко не сразу порвала все нити, которые ее с ней связывали. Не следует думать, что это произошло уже в конце архаической эпохи, когда появились первые исторические труды, принадлежащие так называемым логографам. Еще и во второй половине V в., когда творили Геродот и Фукидид, по праву считающиеся основоположниками исторической науки, духовная атмосфера в Греции была буквально насыщена мифологией. Именно миф оставался для большинства греков единственным доступным и понятным способом осмысления прошлого, единственным способом логической организации всей той пестрой и хаотичной массы материала, которую память поколений хранила об этом прошлом. Для афинян поколения Геродота такие мифические персонажи, как Эдип, Агамемнон, Тезей, были, пожалуй, более живыми и реальными фигурами, чем многие действительно существовавшие исторические личности VII–VI вв. Исключение составляют, может быть, только Солон и Писистрат, но и они укоренились в памяти потомков лишь после того, как были возведены в ранг полумифических героев. Ежегодно персонажи мифов появлялись перед афинянами на театральной сцене во время больших религиозных празднеств, и это было еще одной гарантией их исторической подлинности. Набожные и благочестивые люди, а таких и в Афинах, и по всей Греции было в то время подавляющее большинство, не могли поверить в то, что древние герои, которым они молились, которых они чтили жертвами в святилищах, были всего лишь выдумкой поэтов и сказочников. Миф был великим наставником греков во всей их духовной жизни. Он учил их морали и нормам поведения. Из мифов узнавали они о происхождении и древней доблести знатных родов, о далеком прошлом целых государств и народов.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что ее самоопределение стоило истории стольких трудов, что она долгое время никак не могла вырваться из материнских объятий мифологии, а по существу, связывавшая их пуповина так никогда и не была по-настоящему разорвана. Не случайно сами греки всегда ставили историографию как особый литературный жанр на одну доску с поэзией и сравнивали их между собой. Такое сравнение проводит, например, Аристотель в «Поэтике». «Поэзия, — пишет он, — более философична и имеет больше веса, чем история, так как она говорит более о всеобщем, история же о частном. Под всеобщим я подразумеваю, что люди того или иного рода говорят или делают... Такова цель поэзии, поскольку она лишь дает собственные имена универсальным категориям. Под частным я понимаю то, что совершил Алкивиад, и то, что он испытал» (Arist. Poet. 145 lb, 5-11). Нам это сопоставление может показаться и странным, и нелогичным. Для греков же оно было вполне закономерным. Они очень остро чувствовали родство обоих жанров, ибо хорошо помнили, что и поэзия, и история в равной степени ведут свое происхождение от мифологии, что было время, когда они обе еще составляли единое и неделимое целое. Первым великим поэтом и историком в одно и то же время был для огромного большинства греков Гомер (ил. 6). Они не только наслаждались красотой и звучностью эпического стиха, но и твердо верили почти каждому слову поэта. Каждый факт, попавший в поле зрения создателя «Илиады» и «Одиссеи», считался историческим фактом. Именно поэтому всякие изменения и поправки в тексте поэм рассматривались чуть ли не как святотатство. Поэтому столько шума и разговоров было по всей Элладе, когда какой-то афинский редактор «Илиады» (некоторые считали, что это был Солон, другие — что Писистрат) вставил в текст «Каталога кораблей» две строчки, в которых говорилось, что Аякс со своими 12-тью саламинскими кораблями встал рядом с афинской эскадрой (таким способом интерполятор хотел доказать обоснованность афинских претензий на владение островом Саламином).

Показательно отношение к Гомеру такого глубокого и серьезного историка, как Фукидид, который, видимо, с бо́льшим основанием, чем Геродот, официально носящий этот титул, мог бы быть признан «отцом истории». В историческом вступлении к рассказу о Пелопоннесской войне (так называемая Археология) он среди всех войн древности особо выделяет только Троянскую войну, уделяя ей гораздо больше внимания (целых три главы из двадцати), нежели греко-персидским войнам, от которых он отделывается двумя-тремя фразами.


Ил. 6. Гомер. Герма в Британском музее

Пелопоннесская война, о которой он намерен поведать миру, по всем статьям превосходит войну из-за Трои, как и все остальные предшествующие ей войны, — такова основная мысль историка, красной нитью проходящая через все Вступление. Однако историческая реальность похода на Трою ни разу не ставится под сомнение. Фукидид замечает только, с оттенком известного снисхождения к слабостям своего предшественника, что, будучи поэтом, Гомер мог приукрасить и преувеличить некоторые детали подлинных событий. Со своей стороны, он заверяет читателя, что его заботит не столько красота изложения (пусть о ней беспокоятся поэты вроде того же Гомера), сколько точность и правдивость передачи исторических фактов. По всему видно, хотя сам он прямо и не признается в этом, что Фукидид видел в Гомере своего единственного серьезного соперника, видимо, даже более серьезного, чем Геродот, и, следовательно, воспринимал его не только как поэта, но и как самого настоящего историка, хотя и писал он гекзаметром, а не прозой, как сам Фукидид.

Один этот факт показывает, что, несмотря на всю глубину и остроту своего ума, Фукидид остается все же человеком своего времени, античным историком, которого отделяет от современной историографии целая пропасть. Ни один серьезный современный историк не рискнул бы принять свидетельства Гомера о Троянской войне и связанных с ней событиях за достоверный исторический источник. В «Илиаде» и «Одиссее» подробнейшим образом рассказывается о множестве разнообразных событий, таких, как сражения, морские плавания, пиршества, жертвоприношения, погребения и т. д. Все это изображено очень наглядно и живо со знаменитой гомеровской пластичностью, но все это не может считаться историей по той лишь простой причине, что сам Гомер был не историком, а поэтом. Для древних, как мы только что видели, это различие не имело принципиального значения, так как они не усматривали никакой серьезной разницы между историей и мифом. Мы теперь, конечно, не можем, не имеем права не замечать этого различия, хотя и сейчас еще нередко находятся люди, которые именно так и поступают.

В недавно опубликованной книге грузинского филолога Р. Гордезиани «Проблемы гомеровского эпоса» (Тбилиси, 1978) даются весьма заманчиво звучащие рекомендации для тех, кто стремится найти историческое зерно в художественных произведениях подобных «Илиаде» и «Одиссее». Обычно в таких произведениях, уверяет нас автор, «исторические события органично слиты с мифологией, сказочными элементами и вымышленными моментами. Такого рода синтез, однако, вовсе не означает бессистемного смешивания разных элементов. При правильном подходе к таким произведениям можно довольно четко выделить каждый из этих элементов и сделать их объектом специального исследования». Итак, по мысли автора, надо только знать, с какой стороны подойти к памятнику героической поэзии, и он тут же раскроет нам все свои секреты, поскольку история и вымысел перемешаны в нем не хаотично, а в строго установленных пропорциях, выверенных почти как на аптекарских весах.

О том, что происходит в действительности, когда исторические факты и художественный вымысел смешиваются в общем потоке эпической традиции, мы можем судить по некоторым достаточно хорошо известным примерам, взятым из истории средневековой европейской литературы. В 778 г. Карл Великий вторгся со своим войском в Испанию, принадлежавшую в то время арабам. На обратном пути арьергард его армии подвергся в Ронсенвальском ущелье в Пиринеях нападению со стороны местных жителей — басков и был почти целиком уничтожен. Среди погибших был некий граф Роланд. Об этом эпизоде упоминают некоторые французские хроники, изображая его не столь уж значительным событием. Однако в знаменитой поэме «Песнь о Роланде», созданной спустя почти 400 лет после того как это событие произошло, оно представлено уже в совсем ином виде, как грандиозная битва между христианским воинством Карла во главе с Роландом и несметными полчищами язычников-сарацин, которых автор поэмы произвольно подставил на место христиан-басков.

С еще большей исторической путаницей и произволом сталкиваемся мы в другом крупнейшем произведении средневековой эпической поэзии — «Песни о Нибелунгах». За историческую основу этой большой поэмы могут быть приняты события, разыгравшиеся в 437 г. в королевстве бургундов на Рейне. Король бургундов Гунтер был убит гуннами, которые в то время служили правителям Западной Римской империи, и после этого бургундское королевство перестало существовать. В «Песни о Нибелунгах» это событие преображено до неузнаваемости. Центральные эпизоды поэмы (гибель Гунтера и его свиты) происходят не на Рейне, а на Дунае, в царстве гуннов. Царем гуннов здесь назван Атилла (Этцель), который в действительности не имел никакого отношения к избиению бургундского королевского дома, так как владыкой гуннов он стал лишь в 445 г., спустя 8 лет после того, как разыгралась вся эта трагедия. В поэме вообще фигурирует множество лиц, частью вымышленных, частью же существовавших в действительности, которые, однако, никак не могли участвовать в изображаемых событиях. К числу явно вымышленных персонажей можно отнести главных героев поэмы — Зигфрида и Брунгильду, древних героев германской мифологии. Из исторических личностей, живших в совсем иные времена и все же попавших в рассказ о гибели бургундских королей, можно назвать хотя бы Дитриха Бернского, который на самом деле есть не кто иной, как остготский король Теодорих, правивший в Равенне с 493 по 526 г.

И такого рода примеров исторической несостоятельности героической поэзии можно собрать сколько угодно, причем встречаются случаи совсем уж безнадежные, когда выявить историческое ядро сказания, хотя бы в самом приблизительном виде, не удается даже и при помощи самого тщательного анализа. Так обстоит дело, по-видимому, с подавляющим большинством русских былин киевского и новгородского циклов. Фигурирующие в них исторические персонажи (Владимир, Добрыня, Алеша Попович) обычно ставятся создателями эпоса в такие ситуации, в которых их реальные прототипы едва ли когда-нибудь могли бы оказаться в действительности, что делает историзм всех этих героев понятием весьма условным. В сущности, от реальной исторической личности в огромном большинстве случаев остается лишь имя да иногда еще социальный статус. Мифологический элемент здесь явно превалирует над собственно историческим и почти совершенно его поглощает.

Типологически поэмы Гомера стоят, безусловно, ближе к таким образцам средневековой поэзии, как та же «Песнь о Роланде» или «Песнь о Нибелунгах», чем к былинам. Это — монументальный литературный или книжный эпос, представляющий в своем лице высшую ступень в развитии эпической поэзии. Однако материал, которым пользовался Гомер при создании «Илиады» и «Одиссеи», скорее всего представлял собой какое-то подобие русских былин. По всей видимости, это были короткие песни (оймы) о подвигах прославленных ахейских героев, передававшиеся изустно от одного поколения сказителей к другому на протяжении целого ряда столетий. Этот вывод (а сейчас его разделяют и поддерживают очень многие специалисты) основывается на двух моментах. Во-первых, он вытекает из анализа самих гомеровских поэм, в которых многие видят теперь своеобразную поэтическую амальгаму, возникшую в результате переплавки и переработки множества существовавших некогда обособленно друг от друга мотивов, образов, сюжетов. Во-вторых, мы почти неизбежно должны будем придти к такому выводу, если признаем тот совершенно очевидный факт, что в течение ряда столетий (по крайней мере с XII до конца IX в.) в Греции не существовало никакой письменности (линейное слоговое письмо исчезло вместе с микенскими дворцами где-то в конце XIII в., новое же алфавитное письмо появляется лишь в VIII в.) и, следовательно, не было никакой возможности передавать информацию о прошлом иначе, чем посредством устных поэтических или прозаических сказаний.

При устной передаче все эти сказания могли быть лишь очень небольшими по объему и крайне примитивными по форме. Даже если предположить, что изначально в этих сказаниях содержалась какая-то конкретная информация о событиях, происходивших в микенскую эпоху, хотя бы о той же Троянской войне, при многократных переходах из рук в руки она неизбежно была бы утрачена или же подверглась бы сильнейшим искажениям и дошла бы до Гомера изменившейся до неузнаваемости. В своем первоначальном исконном виде могли сохраниться лишь некоторые имена, географические и этнические названия и сопровождавшие их эпитеты. Такие формулы, как, скажем, «владыка мужей Агамемнон», «шлемоблещущий Гектор», «прекраснопоножные» или, в другом варианте, «меднодоспешные ахейцы», «златообильные Микены», «крепкостенный Тиринф» и т. п., образуют стандартные элементы (блоки) эпического повествования и уже в силу этого отличаются большой жизнеспособностью. Они могут пережить века, но это тот минимум, на который мы только и можем рассчитывать, имея дело с таким источником, как Гомер. Ожидать от него сколько-нибудь точного воспроизведения исторических событий, отделенных от его собственного времени хронологическим промежутком в четыре или пять веков, конечно, совершенно бессмысленно.

На это нам могут возразить, что, если даже предшествующая поэтическая традиция и не могла донести до Гомера достаточно надежных свидетельств о Троянской войне и хронологически смежных с ней событиях, он мог и сам реконструировать эти события, используя источники другого рода. Высказывались предположения, что поэт сам выезжал на места событий, о которых он повествует в «Илиаде», что он разыскивал всевозможные памятники старины, чуть ли даже не проводил с этой целью археологические раскопки, что он, наконец, широко использовал документальный материал, восходящий к микенской эпохе, в том числе исторические хроники, записанные то ли линейным письмом Б, то ли каким-то другим способом, неведомо где пролежавшие в течение так называемых Темных веков и затем снова извлеченные на божий свет (полный набор всех этих домыслов можно найти в уже упоминавшейся книге Гордезиани). Встав на путь такого рода предположений, мы незаметно для себя подменяем традиционный образ «великого старца» фигурой совсем иного плана. Теперь это уже — не слепой сказитель, творящий по вдохновению, т. е. так, как подсказывает ему его муза. Теперь это — маститый ученый, исследователь древности, восседающий в своем кабинете, заставленном антикварными предметами, заваленном рукописями или, может быть, глиняными табличками, человек, которому ничего не стоит перевести текст, написанный давно уже забытым его современниками письмом, свободно ориентирующийся в событиях почти полутысячелетней давности. Нужно ли говорить о том, насколько нелепа эта картина, насколько не вяжется она с теми представлениями о личности поэта и о его эпохе, которые мы можем составить, основываясь на его же собственных произведениях?

Как историк Гомер не может равняться ни с Полибием, ни с Фукидидом, ни даже с Геродотом уже по одному тому, что историком в собственном значении слова он никогда не был, даже если древние принимали его за такового. Правда, определенные зачатки исторического мышления, того, что можно назвать уже исторической рефлексией, в какой-то мере были присущи и ему. Гомер, несомненно, сознавал, что эпоха, когда жили его герои, довольно далеко отстоит от его собственного времени и многим от него отличается. Век нынешний и век минувший для него далеко не одно и то же. Прошлое во всех отношениях лучше настоящего. И люди прошлого — герои и полубоги по всем статьям превосходят жалких современников поэта. Эту дистанцию Гомер время от времени дает почувствовать читателям. Так, в одной из батальных сцен «Илиады» Гектор хватает с земли и бросает в противника камень, который, как бегло замечает поэт, и десять «ныне живущих мужей» не могли бы даже приподнять и сдвинуть с места. Налицо, таким образом, явное ухудшение человеческой породы, явный упадок или, как мы бы теперь сказали, регресс. Ясно, что, отличаясь так сильно от современных поэту людей, люди героического века не могли и жить так, как живут они, и вели себя по-иному. Гомер обставляет жизнь своих героев рядом своеобразных табу — запретов, которые, по-видимому, должны были внушить читателю мысль о том, что это была какая-то совсем особая, давно уже вымершая порода людей. Поэтому герои поэм пользуются только бронзовым оружием, почти никогда железным, не употребляют рыбной и молочной пищи (едят только мясо, причем не вареное, а обязательно жареное), никогда не ездят верхом на лошадях, а только на колесницах, живут только в укрепленных городах — полисах, но никогда в деревнях. Гомер, очевидно, знал, что во времена Троянской войны ни дорийцев, ни ионийцев еще не было в тех местах, где они поселились позднее. Поэтому, за исключением двух-трех беглых упоминаний, он о них почти ничего не говорит. Вероятно, сознательно обойдены поэтом и такие важные для его времени новшества, как Олимпийские игры, употребление алфавитного письма, греческая колонизация на Западе. Все эти запреты и умолчания накладывают на представленную в поэмах картину жизни героического века печать нарочитой архаизации. Можно сказать, что, практически почти ничего не зная о Греции микенской эпохи, Гомер пытался искусственно воссоздать ее облик в своих произведениях.

Тем не менее историческая рефлексия великого поэта никогда не заходит настолько далеко, чтобы читатель мог почувствовать тот реальный разрыв, который отделял эпоху Троянской войны от времени жизни самого Гомера, т. е. от VIII в. до н. э. Нарочитая архаизация постоянно уравновешивается и даже перевешивается в поэмах тенденцией противоположного характера, выражающейся в бессознательном осовременивании прошлого или в том, что можно было бы назвать «наивной модернизацией». В общем и целом мышление Гомера антиисторично. В его сознании прошлое никогда не бывает слишком резко отделено от настоящего. Вместе взятые они образуют некий временной континуум (непрерывно тянущуюся линию), в котором весь мир пребывает в более или менее статичном состоянии. Меняются только человеческие поколения. Герои младшего поколения отличаются от своих отцов и дедов. Современники самого поэта не идут ни в какое сравнение с людьми прежних времен. Но различия эти скорее количественного, чем качественного порядка. Иначе говоря, история сознается Гомером только как процесс постепенного ухудшения и вырождения человеческой породы, но не как смена культур, смена типов человеческого общества. И то и другое пребывает все время в почти неизменном состоянии. Поэтому Гомер осторожно устраняет из своего рассказа те факты, которые почему-либо не вписываются в созданную им картину неизменного мира, т. е. находятся за рамками повседневного опыта его аудитории, или же дает им новое освещение, приближенное к понятиям этой аудитории. Именно поэтому мы не находим на карте гомеровского мифа давно исчезнувшее Хеттское царство, хотя в микенских сказаниях о походах ахейских царей в Малую Азию оно должно было занимать весьма видное место. Зато Египет, который и в IX–VIII вв. продолжал оставаться для греков неотъемлемой частью окружающей их ойкумены, фигурирует в поэмах и используется как место действия для нескольких любопытных эпизодов «Одиссеи». Вероятно, по этой же причине в эпосе не встречаются развернутые описания сражений на колесницах (герой обычно только подъезжает на колеснице к месту боя, сражается же, сойдя на землю), хотя в микенской поэзии сцены колесничных схваток были, по-видимому, одним из широко распространенных общих мест.

Несмотря на лежащую на обеих поэмах печать архаизма (в значительной мере, как я уже сказал, искусственного), изображенное в них ахейское общество представляет собой не что иное, как спроецированную в «Героический век» модель современного поэту ионийского полиса, например какой-нибудь Смирны или Хиоса. От реальной микенской цивилизации, о которой Гомер, по-видимому, почти ничего определенно не знал, это общество отделяет огромная дистанция.

По существу, прошлое для Гомера — это то же самое настоящее, но улучшенное, облагороженное и как бы приподнятое над житейской прозой современности. Серьезных качественных различий между тем и другим он не замечает или не хочет замечать. В этом смысле историческое мышление Гомера находится примерно на том же уровне, на котором стояли, например, создатели таких шедевров средневекового европейского эпоса, как «Песнь о Роланде», «Нибелунги», «Песнь о моем Сиде» и прочее. Во всех этих случаях к событиям далекого прошлого «привязывается» сильно обобщенная и идеализированная, но все же угадываемая в своих основных очертаниях картина современной поэту исторической действительности.

Я не случайно так подробно останавливаюсь на вопросе об отношении Гомера к истории. Концепция «героического века», лежащая в основе исторических представлений создателя «Илиады» и «Одиссеи», так называемые поэмы «Цикла» (Νόστοι) и другие, не дошедшие до нас памятники раннегреческого эпоса, оказали сильное влияние на всю последующую греческую литературу, в том числе и на историографию. Высвободиться от этого влияния в полной мере не удалось даже крупнейшим историкам позднейшего времени.

Насквозь мифологичным (отнюдь не историчным) остается и мышление другого крупнейшего эпического поэта архаической эпохи Гесиода (ил. 7). Знаменитый миф о пяти веках, или пяти человеческих поколениях, которым открывается его поэма «Труды и дни», воспринимается некоторыми как свидетельство пробуждения исторического чувства в современниках того великого общественного движения (я имею в виду Великую колонизацию), которому суждено было преобразить весь греческий мир. Некоторые ученые даже усматривают в этой красивой легенде уже вполне сложившуюся теорию исторического регресса (в гесиодовской «Теогонии», напротив, находят осознание поступательного движения истории от первобытного хаоса к вселенской гармонии и порядку, установленному олимпийскими богами). В действительности историческое чувство Гесиода, как и историческое чувство Гомера, еще не вышло из эмбрионального состояния. И тот и другой мыслят по преимуществу мифологическими, не историческими категориями. В мифе о пяти поколениях отсутствует то главное, что отличает историческое мышление от мифологического, отсутствует идея развития в лучшую или, наоборот, в худшую сторону. Поколения (gène), о которых говорит Гесиод, не переходят одно в другое. Они просто погибают с тем, чтобы уступить свое место людям следующего поколения. Весь этот процесс регулируется богами и напоминает цепь геологических катаклизмов, о которых писал в гораздо более поздние времена Кювье. Высказывалось предположение, что само представление о четырех веках, соответствующих четырем основным металлам, было заимствовано греками где-то на Востоке. Если даже это действительно так, то, став достоянием греческой поэзии, миф должен был подвергнуться сильной эллинизации. На это указывает, в частности, появление после третьего поколения бронзовых людей четвертого поколения героев (принцип последовательности смены металлов здесь явно нарушен). Операция эта, однако, прошла совершенно безболезненно. Гесиоду не пришлось ломать голову над какими-либо хронологическими проблемами, поскольку герои так же, как и все остальные предшествующие им поколения, отодвинуты так далеко в глубь веков (а фактически поставлены даже вне какой бы то ни было временной шкалы), что точные даты здесь были бы совершенно излишними (см. Труды, 156 сл.). Здесь упоминаются некоторые общеизвестные события героической эпохи: поход Семерых против Фив, Троянская война, но когда именно они происходили, как задолго до времени самого поэта — этот вопрос его нисколько не занимает. Хотя мы и называем предание о пяти веках «мифом», мифом в точном значении слова оно все же не может считаться: для этого оно слишком абстрактно и слишком нравоучительно.


Ил. 7. Гесиод. Мозаика из Трира. IV в.

Так же, как и предшествующий ему миф о Пандоре, это предание призвано ответить на вопрос: почему в мифе так много зла? Вопрос скорее философского, чем исторического порядка. Как хорошо сказал Μ. Финли: «Гесиод предвосхищает переход от мифа к логосу. Но этот переход не был опосредован историей. Он просто прошел мимо истории, т. к. был совершен скачок от вневременности мифа к вневременности метафизики».

К сожалению, до нас не дошли произведения Гесиода, написанные в жанре так называемого генеалогического эпоса. Древнейшим образцом этого жанра мог бы служить, вероятно, приписываемый беотийскому поэту «Каталог женщин». Судя по сохранившимся отрывкам и ссылкам в позднейшей литературе, эта большая поэма представляла собой нечто вроде огромного родословного древа греческой аристократии (происхождение отдельных аристократических родов возводилось здесь к великим героиням прошлого).

В том же жанре генеалогической поэзии работали и некоторые другие поэты VII–VI вв., например коринфский поэт Евмел, автор поэмы «Коринфиака», знаменитый Аристей из Проконесса, автор так называемой Аримаспии, философ и поэт Ксенофан Колофонский. Генеалогическая поэзия, несомненно, служила одним из главных источников для позднейших историков, писавших о древнейшем прошлом, вроде Гекатея или Гелланика. Можно поэтому лишь пожалеть о том, что от нее почти ничего не осталось.

На протяжении долгого времени эпическая, а отчасти также лирическая поэзия (стихи таких поэтов, как, например, Тиртей, Солон, Каллин) оставалась для большинства греков практически единственным источником исторической информации. До начала V в. ни в одном из греческих полисов не водилось ничего подобного анналам или хроникам. Кое-где составлялись, правда, списки высших должностных лиц: царей в Спарте, архонтов в Афинах, пританов в Коринфе. Основываясь на этих списках, можно было бы разработать хотя бы приблизительную хронологию истории ранней Греции, если бы мы знали, что произошло в царствование такого-то царя или в правление такого-то архонта. Но в подавляющем большинстве случаев мы этого не знаем. Известно, что в некоторых городах, например в Афинах, составлялись своды законов, принимались различные декреты и постановления. Но греки, к сожалению, еще не додумались в те времена до устройства настоящих архивов. Поэтому в большинстве своем документы этого рода до нас не дошли. В отношении к своему прошлому греки проявили себя как довольно-таки беспечный народ (в сравнении с римлянами или даже с их восточными соседями). Поэтому история архаической эпохи, по праву считающейся периодом формирования греческой цивилизации, нам практически неизвестна. Известны лишь отдельные разрозненные события вроде основания колоний или государственных переворотов, память о которых случайно сохранилась в каких-нибудь чудом уцелевших источниках (см., например, Thue. I, 13, 2). Однако даже вместе взятые эти события не образуют связной и последовательной цепи фактов, которую можно было бы считать историей Греции в VIII–VI вв. до н. э.

Если оставить в стороне эпическую поэзию, ориентировавшуюся в основном на самое отдаленное мифическое прошлое, то основным способом сохранения и распространения исторической информации в это время, как и задолго до этого, оставалось, конечно, устное предание. В некоторых случаях такие предания становились устойчивой традицией, передававшейся из поколения в поколение в более или менее неизменном виде и в конце концов закреплявшейся в письменном виде. Так обстояло дело, например, в крупнейших греческих святилищах, таких как Дельфы, Элевсин, Делос. Каждый из этих храмов имел свою собственную историю, уходившую далеко в глубь веков и насыщенную всевозможными легендами, рассказами о чудесах, оракулах и тому подобным материалом. В сохранении исторической традиции здесь были заинтересованы прежде всего сами жрецы, составлявшие постоянный штат святилища. Такая же заинтересованность существовала и во многих аристократических родах и семьях, кичившихся славой предков и их громкими деяниями. Однако это был лишь верхний уровень формирующейся исторической традиции. Ее нижние ярусы составляла беспорядочная, страшно перепутанная лавина всевозможных слухов и исторических анекдотов, распространявшихся в гуще греческого простонародья и буквально на каждом шагу менявших, как это бывает обычно с произведениями фольклора, свою форму и содержание, обраставших все новыми и новыми вымышленными подробностями. Каждый рядовой афинянин или коринфянин, гражданин любого греческого полиса был твердо убежден в том, что он прекрасно знает историю своего родного города, да и соседних городов также, не нуждаясь для этого ни в каких книгах лишь потому, что «дней минувших анекдоты... хранил он в памяти своей». Еще в V–IV вв. во времена расцвета историографического жанра популярные ораторы в Афинах в своих выступлениях без зазрения совести перевирали исторические факты в основном потому, что изучали историю по анекдотам и, кроме них, ничего больше не хотели знать. Сердитые реплики в адрес знатоков такого сорта, встречающиеся у Фукидида и у некоторых других историков, не должны нас удивлять. Нас не должно удивлять также и обилие анекдотического материала, содержащегося в сочинениях первых греческих историков (того же Геродота), да и не только первых (еще у Аристотеля и много позднее у Плутарха).

Однако в конце концов должен был настать момент, когда мифы и анекдоты перестали удовлетворять мыслящих людей, и таким образом возникла потребность в иных формах осмысления прошлого. С этого момента — весьма приблизительно его можно отнести к рубежу VI–V вв. до н. э., т. е. к концу архаического и началу классического периода, — в Греции и начала складываться историография как особый литературный и одновременно научный жанр. Но прежде чем это произошло, греческое общество должно было пройти довольно долгий путь духовного развития, должно было идейно трансформироваться для того, чтобы быть готовым к восприятию новых взглядов на свое собственное прошлое. Каковы же были те основные предпосылки, которые в наибольшей степени подготовили и обусловили этот новый этап в развитии исторического мышления.

Таких предпосылок было довольно много, но особенно важными мне представляются следующие четыре момента.

1). VIII–VI вв. были, как известно, временем великого расселения греческой народности по всему Средиземноморскому бассейну. В процессе этого расселения должен был резко раздвинуться географический, а вместе с ним и духовный кругозор греков. Вступая в тесное общение с негреческими варварскими народами, знакомясь с их культурой и обычаями, греки стали острее осознавать свою особливость, свое отличие от всей этой пестрой массы варваров Востока и Запада. Но как только это сознание укоренилось в их мозгу, они тут же начали искать причины своего несходства со всеми прочими народами обитаемой вселенной. А это заставило их более внимательно, чем они делали это прежде, вглядеться в свое собственное прошлое и в прошлое других народов, поскольку именно там, в глубине веков, очевидно, и следовало искать корни существующих различий.

2). В VI в. в ионийской Греции появились первые философские школы (ионийская натурфилософия). Первые философы пытаются объяснить окружающий их мир с позиций разума, а не с позиций религиозного суеверия. Традиционные догмы олимпийской религии попадают под убийственный огонь рационалистической критики. Заметно снижается моральный авторитет религии. Все эти важные сдвиги не могли не отразиться и на отношении греков к их собственному прошлому, о котором они знали преимущественно из мифов и сказаний древних поэтов. Сопоставляя свой собственный жизненный опыт с тем, что рассказывалось в мифах о событиях седой древности, мыслители архаической эпохи должны были рано или поздно придти к тому выводу, что либо сама природа вещей коренным образом изменилась по сравнению с теми временами, когда люди могли запросто общаться с богами и чуть ли не ежедневно становились свидетелями невероятных чудес и превращений, либо все это — не более чем выдумки досужих лжецов. Последняя точка зрения находит себе все больше и больше приверженцев. Ксенофан Колофонский, знаменитый поэт и философ, основатель школы так называемых элеатов, был первым человеком, осмелившимся поднять руку на Гомера и Гесиода, имена которых были в то время окружены всеобщим благоговейным почитанием. Оба поэта чуть ли не обожествлялись. Ксенофан же прямо называл их сочинителями нелепых вымыслов о богах, которые не только всем своим обликом слишком уж напоминают людей, но и в своем поведении и в психологии практически ничем от них не отличаются. Ксенофан, конечно, не был атеистом. Его просто шокировало то легкомыслие и беспечность, с которыми древние поэты болтали о недоступных человеческому пониманию божеских делах, шокировали приводимые ими безнравственные, а подчас и совершенно непристойные мифы, в которых боги вели себя далеко не лучшим образом, как, например, в известной гомеровской новелле о прелюбодеянии Ареса и Афродиты. Однако уже эти первые сомнения в правдивости мифов наводили на мысль о необходимости пересмотра всей мифологической традиции с точки зрения ее пригодности в качестве источника исторической информации.

Влияние ионийской натурфилософии на раннюю греческую историографию проявилось уже в том, что само название новой отрасли науки было взято именно из словаря первых философов. Термин Ιστορία в значении «исследование», «разыскание» впервые стал использоваться в философской литературе VI — первой половины V в. Его производят обычно от гомеровского слова ϊστωρ, означающего судью или следователя, т. е. человека, устанавливающего истину путем сопоставления свидетельских показаний. Именно таков был основной метод исследования, взятый на вооружение философами-материалистами VI в. От них его заимствовали и первые греческие историки, которые перенесли этот метод, отработанный на изучении естественных явлений, также и на изучение прошлого.

3). В результате сложных социально-экономических пертурбаций, пережитых греческим обществом в течение трех столетий архаической эпохи, в Греции сложилась новая форма государства, в V в. ставшая главной политической реальностью эллинского мира, — демократический полис. В условиях полисного строя невиданного расцвета достигла политическая самодеятельность членов гражданской общины. Только теперь человек становится, по выражению Аристотеля, «политическим животным» (ζώων πολιτιχόν), только теперь он осознает по-настоящему, что сам является вершителем своей судьбы и судьбы своего государства. Высокий уровень политической активности граждан полиса должен был в немалой степени способствовать выработке у них рационалистического взгляда на общественные процессы и на историю как итог этих процессов. Среди образованных греков широко распространяется убеждение в том, что государства создаются не богами (общепринятое мнение среди народов Востока), а людьми — великими законодателями. Законодатель, правда, может обратиться за советом к божеству, как это сделал, например, Ликург, но все детали государственного механизма он продумывает и изобретает сам, он собственноручно собирает весь этот механизм, как часовщик часы, и затем пускает его в ход. Если в дальнейшем в государственное устройство будут внесены какие-то изменения (появятся новые учреждения или законы), то это опять-таки будет делом рук человеческих, а не произволом божества. Можно, таким образом, сказать, что развитие демократической формы правления способствовало секуляризации греческой исторической мысли, ее освобождению от всего метафизического и иррационального.

4). До конца VI столетия Греция оставалась одним из участков отдаленной периферии тогдашнего древнего мира. Центральные события мировой истории разворачивались на большом удалении от Афин, Милета, Коринфа и других греческих полисов. До них доходили лишь слухи об этих событиях, как доносится гул от отдаленного сражения. Однако в конце VI в. положение резко изменилось. Вплотную к Эгейскому морю, которое греки до сих пор считали как бы своим внутренним озером, придвинулась колоссальная Персидская держава, подмявшая под себя города ионийских греков на кромке западного побережья Малой Азии. Вопреки своей воле греки оказались втянутыми в круговорот грандиозных событий, о всех последствиях которых они в то время еще не могли даже и помыслить. Только теперь они по-настоящему ощутили биение пульса истории и начали прислушиваться к этим непривычным для них звукам. Иначе говоря, изменение политической обстановки в Эгейском бассейне сделало греков более чуткими и восприимчивыми к тем историческим процессам, в которые они оказались вовлеченными волею судьбы, пробудило в них живой интерес как к недавнему, так и более отдаленному прошлому. В известном смысле греко-персидские войны сыграли в духовном и умственном развитии греческого народа примерно ту же роль, которую сыграло в духовном развитии древних евреев падение Израильского царства и вавилонское пленение. В обоих случаях эти события послужили толчком к лихорадочной умственной активности, к стремлению понять причины того, что произошло, к переосмыслению своего собственного прошлого. Однако было здесь и одно очень важное различие. Если евреи и прежде всего создатели книг Ветхого завета в поисках ответа на вопросы, поставленные перед ними историей, все более погружались в пучину безысходного мистицизма и теологической софистики, греки сумели, опираясь на свой предшествующий опыт духовного развития, придти к более разумному пониманию хода истории, заложив тем самым основы современной исторической науки.

Итак, еще раз напоминаю о тех основных четырех условиях, которые сделали возможным зарождение в Греции истории как науки: 1) расширение географического кругозора греков в связи с колонизацией и начало их самоопределения и самосознания как особой этнической общности среди других народов древнего мира; 2) разработка рационалистического метода исследования философами ионийской натуральной или стихийно-материалистической школы и перенесение этого метода на изучение прошлого; 3) влияние политической самодеятельности граждан полиса на их представления о государстве и законах его возникновения и развития; 4) обострение исторического сознания или исторической чувствительности греков в связи с греко-персидскими войнами и другими событиями конца VI — начала V в.

Пожалуй, нигде больше все эти четыре фактора не действовали так интенсивно и слаженно, как в ионийских городах Малой Азии. Этот район греческого мира раньше, чем все другие, вступил в оживленные контакты с более древними и более развитыми цивилизациями Передней Азии. Именно здесь находились крупнейшие очаги колонизационной активности, такие важные центры торговли и мореплавания, как Милет, Фокея, Самос. Здесь же возникли и первые в истории Греции очаги философской мысли (тот же Милет). Здесь особенно быстрыми темпами, по-видимому, более интенсивно, чем в европейской Греции, шел процесс становления демократического полиса. Наконец, волею судеб ионийские греки оказались выдвинутыми на самую авансцену тогдашней политической истории, попав в эпицентр грандиозного конфликта между Востоком и Западом. Все это должно было способствовать особенно раннему пробуждению исторической мысли именно в этой части греческого мира.

Родиной истории как науки и как особого литературного жанра может считаться Милет, который до своего разрушения персами в 494 г. оставался едва ли не самым значительным центром интеллектуальной жизни ионийской Греции. Первым греческим историком и, несомненно, самым крупным из предшественников Геродота был уроженец Милета Гекатей. О его жизни нам известно лишь очень немногое. Судя по всему, он принадлежал к знатному милетскому роду. Геродот ссылается на его слова о том, что его родословная восходит в шестнадцатом колене к одному из олимпийских богов. Геродот сообщает также, что Гекатей был активным участником восстания ионийских греков против персидского владычества, хотя вначале пытался отговорить своих соотечественников от выступления против персов, указывая, сколь незначительны их силы в сравнении с силами персидского царя. После того как восстание было подавлено, он вел переговоры с персидским наместником Артаферном и сумел добиться от него некоторых уступок.

Как ученый Гекатей был в той же мере географом, как и историком (обе эти науки, в наше время так далеко ушедшие друг от друга, родились сросшимися между собой как сиамские близнецы). Как и Геродот, Гекатей в течение своей жизни очень много путешествовал. Он объездил значительную часть Персидской державы, побывал в Египте, хорошо знал берега Черного моря, возможно, добирался даже до Испании. Собранный им во время странствий обширный материал географического, этнографического и исторического характера был использован Гекатеем при работе над одним из двух главных его сочинений, которое было названо им Περιήγησις или «Землеописание» (буквально: «Объезд Земли»). Книга эта, насколько можно судить по сохранившимся отрывкам и ссылкам в более поздней литературе, представляла собой своеобразный путеводитель по странам древнего Средиземноморья. В его основу был положен маршрут круиза, начинавшегося от столбов Геракла и проходившего далее вдоль средиземноморского побережья Испании и Галлии, тирренского и адриатического побережий Италии, затем вокруг всей Греции и Фракии с заходом в Понт Евксинский и путешествием вокруг него. После этого Гекатей возвращался в Средиземное море и объезжал его теперь уже в обратном направлении — с востока на запад, вплоть до выступа Ливии, сближающегося с крайней южной оконечностью Европы. Маршрут «Землеописания» охватывал, таким образом, три уже известные в то время грекам части света: Европу, Азию и Ливию (Африку) в их примыкающих к Средиземному морю областях, хотя четкого разграничения между ними еще не было. Ливию Гекатей еще рассматривал как часть Азии. Границей между Европой и Азией мыслилась река Фазис (Рион). Землю Гекатей представлял себе в виде огромного круга, омываемого рекой Океан (эта концепция уходит своими корнями в мифологию; впервые ее следы обнаруживаются в гомеровской «Одиссее»). С Океаном сообщаются практически все моря и большие реки земного круга, в том числе Нил, Истр и Фазис. Картина мира у Гекатея существенно отличается от того, что мы находим у его предшественников, и прежде всего в поэмах Гомера и Гесиода. Географические представления Гекатея гораздо более логичны, рациональны и в значительной мере освобождены от всего того сказочного материала, которым так щедро оснащали свои описания дальних стран древние поэты. Фантастические мотивы появляются лишь в описании вымышленных народов, населяющих отдаленные окраины земного круга. Сюда относятся пигмеи, враждующие с журавлями, скиаподы, люди с огромными ступнями, закрывающиеся ими от солнца, и обитатели Крайнего Севера — гипербореи.

Как видно по сохранившимся отрывкам, в книге Гекатея содержалось немало интересных сведений о нравах и обычаях народов земли. Он сообщает, например, что пеоны пьют пиво из ячменя или проса и мажутся коровьим маслом, египтяне едят кислый хлеб (килластий) и употребляют напиток из ячменя. У Гекатея мы находим любопытное сообщение о городе невольников в Ливии. Любой раб, пришедший в этот город издалека, получал свободу. Выкупом служил камень, который он должен был принести с собой.

Описание Земли в книге Гекатея носило систематический характер. Он последовательно перечислял все народы, обитавшие в той или иной стране, говорил о их городах и святилищах, о характере самой местности, ее почве, флоре и фауне. Он не просто фиксировал положение того или другого народа, но стремился выяснить его происхождение, узнать, откуда он пришел, касаясь в этой связи переселений различных племен, например пеласгов, гефиреев. В ряде случаев он подробно останавливался и на истории той или иной страны или народа. Особенно занимала его история стран Востока. Есть основание думать, что в своем сочинении Гекатей прослеживал возвышение, могущество и упадок отдельных восточных монархий в той последовательности, в которой они сменяли друг друга (Египет, Вавилон, Ассирия, Мидия и Персия), завершая все свое повествование рассказом о современных ему событиях, т. е. о начале греко-персидских войн. В значительной части «Землеописание» было, таким образом, как бы сводной историей стран, лежащих за пределами самой Греции. В этом отношении Гекатей предвосхищал тот тип универсального исторического труда, который позднее приобрел свою классическую форму под пером Геродота. К «Землеописанию» была приложена географическая карта — одна из первых в истории мировой науки (самая первая была создана Анаксимандром около 550 г. до н. э.).

Другой труд Гекатея, известный нам опять-таки только по ссылкам, назывался «Генеалогия» или «История» и состоял из четырех книг (события от Девкалионова потопа до Ионийской колонизации). Сочинение это начиналось словами: «Гекатей из Милета так говорит: Это я пишу, как оно мне кажется истинным, ибо рассказы эллинов многочисленны и смешны, как мне кажется». Здесь мы видим, таким образом, сознательную установку на критический пересмотр и даже отрицание всей предшествующей традиции. Историческая наука, еще не успев по-настоящему родиться, уже вступает в спор со своими противниками. Главным объектом нападок Гекатея в «Генеалогии» стали древние греческие предания и мифы (они служили для него и источниками фактического материала, без которых ему попросту не о чем было бы писать). Критика мифов ведется в этом сочинении с наивно рационалистических позиций. Главным орудием критики служит собственный здравый смысл историка. Он отвергает как вымысел все, что кажется ему неправдоподобным. Геракл не мог спускаться в Аид, чтобы изловить там Кербера. Никакого Кербера вообще не было в природе. Легковерные люди принимали за него большую ядовитую змею, которая обитала некогда в пещере на мысе Тенар (в древности здесь находился один из главных входов в подземное царство). Еще один пример. Согласно мифу, великан Герион, у которого Геракл угнал его чудесных быков, обитал на острове Эрифея, расположенном в Атлантическом океане где-то за Иберией. Гекатей уверен, что Геракл не мог совершить столь далекое путешествие, и поэтому передвигает Эрифею ближе к Греции в Адриатическое море. Сам факт угона быков им не оспаривается. Отвергая миф о прибытии в Арголиду сыновей Египта из страны, носившей то же название, Гекатей утверждает, что на берегах Арголиды существовал некий мыс, называвшийся Египтом, на котором в древности местные жители устраивали судилища. Как мы видим, в своей критике мифов Гекатей не заходит дальше того, что ему позволяла его набожность и его общественное положение. В большинстве случаев он удовлетворяется лишь весьма умеренной редакционной правкой предания, не покушаясь на бо́льшее. Решительный разрыв с мифологией был невозможен хотя бы потому, что и сам историк, как мы уже видели, тешил себя мыслью о божественном происхождении своего рода.

Во время своих путешествий по Египту и другим странам Востока Гекатей как человек наблюдательный, несомненно, должен был обратить внимание на одно любопытное обстоятельство: боги Египта и соседних с ним стран были, во-первых, намного древнее греческих, во-вторых, они уже давно избавили людей от своего непосредственного вмешательства в их жизнь (в Греции они еще в совсем недавние времена запросто разгуливали по полям и горам, встречаясь с людьми и активно вмешиваясь в их жизнь). Вывод, который вытекал из этого сопоставления, мог быть только один: греческие поэты сильно напутали в хронологии, слишком приблизив век богов и героев к современности. На самом деле боги давно уже перестали появляться среди людей и лишь следят за ними с высот Олимпа. Гекатей, таким образом, пытался несколько ограничить зону сверхъестественного в истории, отодвигая ее как можно дальше вниз по хронологической шкале. Там, в глубине веков, могло, в его понимании, происходить все что угодно, творились всевозможные чудеса. Все это, однако, давно уже отошло в область предания, и в наш прозаический век (век Гекателя) ожидать повторения этих чудес, конечно, уже не приходится. В сочинении Гекатея история и мифология вступают в своеобразный компромисс, разграничивая принадлежащие им сферы влияния. Однако до полного разрыва дело на этот раз так и не дошло. Гекатеевская история всеми своими корнями вросла в мифологию и сохраняет с ней самое тесное кровное родство. Едва ли случайно выбрано название его труда «Генеалогия». Возводя свой собственный род к олимпийским богам, он пытался точно таким же образом проследить родословную всего греческого народа, всех его основных ветвей. Эти розыски корней эллинской народности, очевидно, и составляли основное содержание его книги. В одном из уцелевших отрывков говорится о том, что местом расселения первых эллинов, потомков Девкалиона, была Фессалия, которая в те времена и называлась Элладой. Другие части Греции были первоначально заселены негреческими варварскими народами. Так, в Аттике обитали пеласги, которые в дальнейшем были изгнаны афинянами.

Позднейшие греческие писатели довольно сурово оценивали труды Гекатея, выискивая в них всевозможные нелепости и ошибки. Так отзывался о нем, например, Гераклит Эфесский: «Многознание не дает ума, — писал он, — иначе оно дало бы ум Гесиоду, Пифагору, Ксенофану и Гекатею». Издевался над своим предшественником и Геродот, который был, вне всякого сомнения, многим ему обязан (многие думают сейчас, что значительную часть своего египетского логоса во II книге «Истории» Геродот попросту списал с Гекатея). Оценки древних, конечно, несправедливы. Нельзя забывать о том, что Гекатей был в полном смысле слова пионером в той области науки, которой он посвятил два главных своих труда. До него в Греции, судя по всему, не было ни географии, ни историографии в точном значении этого слова. Большой заслугой Гекатея было перенесение методов рационалистического исследования, правда, не во всем последовательное и удачное, из сферы естественных наук в сферу науки об обществе или, как мы бы теперь сказали, в сферу гуманитарного знания.

Пример Гекатея вызвал множество подражателей не только в его родной Ионии, но по всей Греции. Уже в первой половине V столетия в различных греческих городах (как в азиатской, так и в европейской Греции) появилась целая плеяда историков, писавших на самые разнообразные темы. Во второй половине V в. их стало еще больше. Расширилась и сфера их расселения. По существу, труды Геродота и Фукидида — это лишь малая, но будем надеяться, что все же лучшая часть той огромной историографической литературы, которая выросла в Греции очень быстро, как только начало этому процессу было положено Гекатеем.

Обычно всех историков V в., за исключением Геродота и Фукидида, называют «логографами». Сам этот термин достаточно условен. Впервые он появляется в 21 главе I книги «Истории» Фукидида. Из контекста ясно видно, что под «логографами» Фукидид подразумевает в этом месте всех историков как предшествующего поколения, так и своих современников, писавших свои сочинения не стихами, а прозой. Этим, и только этим, логографы, в понимании Фукидида, отличаются от поэтов, рассказывавших о тех же самых событиях, но уже стихами. Во всем остальном и те и другие одинаково не заслуживают доверия, так как никто из них не был всерьез озабочен поисками истины («...не ошибется тот..., кто в своем доверии не отдаст предпочтения ни поэтам, воспевшим эти события с преувеличениями и прикрасами, ни прозаикам, сложившим свои рассказы в заботе не столько об истине, сколько о приятном впечатлении для слуха: ими рассказываются события, ничем не подтвержденные и за давностью времени, когда они были, превратившиеся большей частью в невероятное и сказочное»). В эту малопочтенную компанию профессиональных лжецов и сочинителей басен Фукидид, вне всякого сомнения, включает и Геродота. В принципе логографом мог быть назван любой писатель, пишущий прозой, например Эзоп или Гераклит. Однако в позднейшей античной литературе это название закрепилось преимущественно за историками старшего поколения. Иногда логографов называют предшественниками Геродота и Фукидида. Вообще говоря, это не совсем верно. Хронологически лишь некоторые из них опережают Геродота (это Гекатей, Акусилай и еще два-три автора). В большинстве своем логографы были современниками Геродота, а некоторые также и Фукидида. Правда, оба эти историка не находят нужным о них упоминать (Геродот ссылается только на Гекатея; Фукидид только на Гелланика Лесбосского). Объяснить это можно отчасти тем, что многие из сочинений логографов были им просто неизвестны (справочников и бюллетеней научной информации в те времена еще не существовало, узнать про нужную книгу, а тем более достать ее было очень трудно, поэтому первые историки предпочитали иметь дело не с книгами, а с людьми; читали они, судя по всему, не так уж много), отчасти же сознательно высказываемым пренебрежением к собратьям по профессии (Фукидид, несомненно, был знаком с трудом Геродота, но по имени его ни разу не называет).

Общую характеристику логографов дает в своем очерке о Фукидиде Дионисий Галикарнасский, историк и ритор эпохи Августа[10].

Уже и этот краткий обзор позволяет сделать вывод о чрезвычайно широком распространении историографического жанра в период, предшествующий Пелопоннесской войне, и о большом многообразии его форм и направлений. Не вдаваясь в детальное рассмотрение всей этой большой группы историков, тем более что о большинстве из них мы почти ничего, кроме имен, и не знаем, попробуем разбить их на классы или группы. В целом в творчестве логографов прослеживаются две основные тенденции. Некоторые из них продолжали линию, начатую Гекатеем в его «Генеалогии», — линию рационалистической переработки и толкования мифов. Эта группа логографов лишь весьма условно может быть названа «историками». Скорее они заслуживают титула «мифографы», как некоторых из них и называли уже в древности, хотя их сочинения, если бы они дошли до нас, несомненно, могли бы принести большую пользу ученым (особенно тем, кто специально занимается историей греческой религии и мифологии). Примером этой разновидности логографов могут служить два автора: Ферекид с острова Лероса и Акусилай, уроженец Аргоса. Первый из них жил около середины V в., второй, видимо, несколько раньше — в первой половине того же столетия.

Ферекид считается автором большого сочинения из 10 книг, которое в позднейшей литературе называется по-разному: «Истории», «Генеалогии», «Автохтоны». Судя по всему, это было едва ли не первое в греческой литературе связное изложение важнейших мифологических циклов греческой древности. Основная цель, которую ставил перед собой Ферекид, заключалась в том, чтобы систематизировать древние сказания, по возможности устранив и сгладив все существующие между ними противоречия. В рамках этой задачи Ферекид позволяет себе критику мифологической традиции, как правило, очень робкую в сравнении даже с приемами Гекатея. Так, в списке аргонавтов он заменяет Орфея на менее известного Филаммона, поступая таким образом из хронологических соображений: во время плавания Арго Орфей был занят какими-то другими делами и, следовательно, не мог участвовать в славном походе. Еще один пример такой же редакции мифа в сочинении Ферекида. По преданию, Аполлон перебил циклопов за то, что они снабдили Зевса молниями, которыми он убил сына Аполлона Асклепия. Ферекид не согласен с этим: он считает, что Аполлон не мог истребить циклопов, так как тогда было бы непонятно, откуда берутся молнии, которыми Зевс пользуется в настоящее время. Стало быть, разгневанный бог ограничился тем, что перебил сыновей циклопов, но оставил в живых их самих.

Гораздо дальше Ферекида заходит в своем критическом отношении к мифологии Акусилай Аргосский, хотя жил он, по-видимому, раньше. Он, например, не допускает, что Зевс мог превратиться в быка лишь для того, чтобы похитить Европу. Это было бы недостойно царя богов и людей. На самом деле Зевс подослал к Европе специально выдрессированного быка, который и увез финикийскую царевну на Крит. Золотое руно вовсе не было золотым. Оно приобрело золотистую окраску, потому что долгое время находилось в морской воде, содержащей в себе золото и пурпур. Забавна попытка Акусилая пересмотреть вопрос о причинах Троянской войны. Главной причиной была, по его мнению, не благосклонность Афродиты к Парису за его решение в знаменитом третейском суде, а стремление этой богини помочь своему сыну Энею вытеснить род Приама и самому стать царем Трои. Похищение Елены, которое народная молва приписывала исключительно тщеславию Афродиты, по Акусилаю, объясняется особыми соображениями политического порядка, и, таким образом, сказка подымается на уровень истории.

Методика рационалистического перетолковывания мифов, разработанная Гекатеем, Акусилаем и другими логографами, впоследствии (уже в IV в.) нашла широкое применение в трудах знаменитого Евгемера, который превратил в людей всех богов Олимпа. Однако нельзя забывать и о том влиянии, которое эти приемы могли оказать и на создателей классической греческой историографии: Геродота и Фукидида.

В чисто научном плане намного более плодотворной была деятельность другой группы логографов, которые заслуживают того, чтобы быть названными настоящими историками. В отличие от Ферекида и Акусилая их интересовали преимущественно современные события или события недавнего прошлого, происходившие в Греции и на Востоке. Историки этой группы продолжают линию конкретного историко-географического исследования, начатую Гекатеем в его «Землеописании». Сюда можно отнести, например, Харона из Лампсака. Он написал историю Персии и довел свой рассказ вплоть до времени Артаксеркса I (60-е гг. V в.). Харон, таким образом, может считаться конкурентом Геродота, поскольку он писал в значительной мере о тех же событиях, хотя, вероятно, оценивал их под другим углом зрения. Кроме того, Харон был зачинателем особого историографического жанра, который получил в дальнейшем очень широкое развитие. Это — жанр хорографии (от греческого слова ώρος — год или время), т. е. местной летописи или хроники. По своему содержанию и характеру этот жанр стоит ближе всего к римским анналам. Харон был первым греческим историком, написавшим сочинение подобного рода. Это была история его родного города Лампсака (ΏροιΛαμψαχηνών). При составлении своей хроники Харон использовал списки местных должностных лиц, которые дали его сочинению необходимую хронологическую канву. К этой же группе логографов относятся Ксанф Лидийский и Антиох Сиракузский.

Совершенно особняком стоит в греческой историографии V в. любопытная фигура Гелланика Лесбосского, или Митиленского. Его обычно также включают в число логографов, хотя было бы трудно отнести его сочинения к одной из тех двух групп, о которых мы только что говорили. Время жизни Гелланика точно не установлено. Можно лишь предполагать, что он был старше Фукидида, который на него ссылается, и, возможно, также Геродота (по некоторым сведениям, он прожил 85 лет, захватив, таким образом, чуть ли не весь V в.). По широте интересов, обширности знаний и масштабности творчества рядом с Геллаником трудно поставить кого-либо из историков как этого, так и последующего времени. Судя по всему тому, что мы о нем знаем, он был человеком поистине энциклопедической учености. Если сравнивать его с современниками по богатству и многообразию оставленного им литературного наследия, он оставит любого далеко позади себя. Геродот и Фукидид не написали и малой толики того, что было написано Геллаником. Собрание сочинений этого автора включало не менее тридцати названий больших трудов монографического характера. Весьма условно их можно разделить на следующие четыре группы: 1) мифографические; 2) этнографические; 3) хорографические и хронографические; 4) Varia: труды о переселениях народов, основаниях городов, народных обычаях, именах и изобретениях. В мифографических сочинениях Гелланика (сюда относятся «Форонида», «Атлантида», «Девкалиония», «Асопида», «Тройка») систематически излагается вся греческая мифология, причем мифы распределяются по циклам. Например, в «Форониде» рассказывалось о переселениях пеласгов в Фессалию и Этрурию, о странствиях Геракла и Гераклидов. В «Атлантиде» были объединены сказания об Атланте и его потомстве, охватывавшие историю Крита и островов Эгеиды вплоть до Девкалионова потопа. В «Девкалионии» речь шла о самом потопе, о гибели первого поколения людей и о потомках Девкалиона, от которых пошли все эллинские племена. «Асопида» объединяла цикл фессалийских и вообще северогреческих мифов. «Тройка» посвящена событиям Троянской войны. Таким образом, Гелланик систематизировал и литературно обработал почти все важнейшие греческие мифы. При этом, подобно Гекателю или Акуси-лаю, он позволял себе вносить в перелагаемые им мифы некоторые поправки и уточнения, устранял все, что ему казалось нелепым или невозможным с точки зрения здравого смысла. Так, Ахилл сражается у него не с речным богом Скамандром, как об этом повествует Гомер в XXI песни «Илиады», а борется с разлившейся вследствие выпавших дождей рекой того же названия. Мифологический эпизод, таким образом, демифологизируется, переводится в доступную пониманию читателя житейскую плоскость. В целом, однако, вопрос в достоверности мифов, по-видимому, не очень занимал Гелланика. В отличие от Гекатея он относился к ним более бережно и если и вносил какие-нибудь изменения, то в основном в назидательных целях.

Этнографические или географические сочинения Гелланика включают описания ряда варварских стран (в основном восточных). Среди них: «Египтиака», «Персика», «Скифика», «Лидиака», «Финикиака». По сохранившимся отрывкам видно, что Гелланика живо интересовала как история этих стран, так и обычаи населяющих их народов. «Египтиака», например, содержала подробное описание религии и быта египтян, а также некоторые сведения по политической истории Египта. Создается впечатление, что при работе над этим сочинением Гелланик использовал источники, отличающиеся от источников Геродота в его египетском логосе, и поэтому сообщает сведения, которых нет у Геродота. Так, об Амасисе I он сообщает, что до прихода к власти он был человеком незнатного происхождения и зарабатывал себе на жизнь плетением венков. Один из этих венков, подаренный царю Патармису, сыграл в жизни Амасиса решающую роль, так как позволил ему войти в число царских друзей.

Подобно Геродоту, Гелланик преклоняется перед мудростью египтян и считает их изобретателями многих полезных вещей, которые были заимствованы у них другими народами, в том числе и греками. Египтяне, по его словам, первыми начали культивировать виноградную лозу, хотя некоторые авторы приписывают это изобретение хиосцам. Египетское происхождение Гелланик приписывает некоторым греческим культам. Так, культ Диониса он связывает с почитанием Озириса. Много говорилось в его сочинении и о природе Египта (в одном из отрывков дается фантастическое объяснение причинам разливов Нила), о всякого рода достопримечательностях этой страны.

Другое этнографическое сочинение Гелланика «Персика» охватывало всю историю Персии, начиная с мифических времен и кончая грекоперсидскими войнами. Интересна попытка историка связать персов и мидян с героями греческих мифов. Родоначальниками этих двух народов были, по его мнению, Перс, сын Персея и Андромеды, и Мед, сын Эгея и Медеи. В анонимном сочинении «О женщинах» содержится пересказ сообщения Гелланика о персидской царице Атоссе, дочери Ариаспа (очевидно, из того же его труда «Персика»). Атосса будто бы первой начала носить тиару и шаровары, ввела в царский дворец евнухов и начала отдавать распоряжения в письменном виде. Образ Атоссы (считалось, что она была дочерью Кира, супругой его сына Камбиса, а затем самозванца Лжесмердиса и, наконец, Дария I) вообще очень занимал воображение греческих историков и поэтов. Кроме Гелланика о ней писали также Геродот и Эсхил. В изложении хода греко-персидских войн Гелланик также кое в чем отступает от версии Геродота, хотя по-настоящему сравнить обе версии мы не имеем возможности.

Можно лишь пожалеть о том, что из книги Гелланика, посвященной Скифии, сохранились лишь три фрагмента. Судя по некоторым данным, в этом сочинении был собран обильный этнографический материал, который мог бы существенно дополнить информацию, содержащуюся в IV книге «Истории» Геродота и у других авторов.

Гелланику приписывается также древнейшее из всех известных сейчас специальных сочинений по истории Афин и Аттики — Άτθίς. Оно открывает собой целую серию сочинений этого рода.

Наконец, Гелланику принадлежит и еще одна важная заслуга перед исторической наукой. Он впервые попытался разработать четкую хронологическую систему для всей истории Греции. Следует иметь в виду, что как до Гелланика, так и после него в греческой историографии не было никакой общепринятой системы летоисчисления. В датировке отдельных событий существовал поэтому большой разнобой. Одни историки брали за основу своей хронологии списки высших должностных лиц своего родного города, как мы уже видели это на примере Харона Ламп-сакского, другие — списки жрецов или жриц какого-нибудь особо почитаемого святилища, третьи датировали все события по годам правления персидских царей и т. д. В периодизации древнейшего дописьменного периода греческой истории главную роль играл счет по поколениям. Хотя продолжительность одного поколения у разных историков могла сильно колебаться. Одни исчисляли его в 33 года, другие в 23, третьи в 40 лет. Гелланик попытался построить свою систему летоисчисления, взяв за ее основу списки жриц святилища Геры в Аргосе. Одно из его сочинений так и называется «Жрицы». По-видимому, это была хроника важнейших событий греческой истории, в которой датировка отдельных событий устанавливалась путем каких-то хитроумных калькуляций, и все они вместе взятые распределялись между жрицами аргосского святилища Геры. Там, где список жриц обрывался, Гелланик переходил к счету по поколениям, принимая за одно поколение хронологический отрезок длиною в 33 года. В этой части своего труда Гелланик целиком зависел от генеалогической поэзии, вследствие чего датировка отдельных событий здесь носила весьма произвольный характер. Впрочем, весьма приблизительной была, по-видимому, и хронология того периода, современником которого в его значительной части был сам историк, т. е. V в.

В своей работе Гелланик почти совершенно не пользовался письменными документами, которых в его время было, конечно, уже немало, а это почти неизбежно должно было лишить принятый им способ летоисчисления необходимой точности. Это необходимо иметь в виду, потому что разработанная Геллаником хронология использовалась в дальнейшем и многими другими греческими историками, в том числе Фукидидом, Эфором, даже Диодором. Да и вообще творчество Гелланика оказало, вне всякого сомнения, очень сильное воздействие на последующие поколения греческих историков. Огромная масса всевозможной исторической информации, которую он трудолюбиво собрал в своих сочинениях, не могла исчезнуть без следа. Очевидно, она разошлась по рукам и использовалась в позднейшей историографии нередко без ссылок на первоисточник.

Подводя итоги всему изложенному выше, хочу напомнить еще раз о том, что, как и у всех народов древности, изучение прошлого у греков берет свое начало в мифологии и эпической поэзии. В течение долгого времени история была связана с мифологией через посредство генеалогии. Сами греки рассматривали эту связь как кровную связь «лучших» аристократических родов и всего народа в целом с его богами и героями. Мифы и пришедшие им на смену в архаическую эпоху исторические анекдоты или новеллы, т. е. материал устной фольклорной традиции, оставались главным источником фактической информации для каждого, кто пытался проникнуть умственным взором в более или менее отдаленное прошлое своей страны. Можно сказать, что без мифологии греческая историография, по крайней мере в древнейших ее разделах, вообще не могла бы существовать. По-настоящему ни один из греческих историков V в., даже Фукидид, так и не смог оторваться от материнского лона мифологической традиции. Никто из них так и не сумел подняться выше критики отдельных деталей в этой традиции и рационалистического истолкования чудес и вообще сверхъестественных явлений. Никому из них не приходила, да и не могла придти в голову та, для нас теперь совершенно естественная мысль, что лучше вообще отказаться от использования мифов и анекдотов в качестве полноправных исторических источников.

Главный прогресс в развитии исторической мысли, позволивший историкам V в. оторваться от их ближайших предшественников — эпических и всяких иных поэтов, был достигнут на другом направлении. Этим направлением было изучение современной или, как мы сказали бы теперь, новой и новейшей истории Греции и стран Востока. Развитие историографии этого рода стимулировалось в значительной мере теми важными историческими событиями (я имею в виду греко-персидские войны), в которые в первой половине V в. оказался втянутым весь греческий мир, и тесно связанным с этими событиями пробуждением этнического самосознания греческого народа.

Исторические труды, ориентированные на современность или на сравнительно недавнее прошлое, открывали широкий простор для научного поиска, позволяя историку использовать весьма многообразный, а главное, совершенно конкретный и живой материал — свидетельства очевидцев, письменные документы, сами места, где происходили недавно разыгравшиеся события. Сама пестрота этого материала (противоречивость свидетельств), а также и то, что он не успел еще превратиться в традицию, застыть, не был окружен тем религиозным пиететом, которым были окружены мифы, — все это стимулировало широкое использование критического метода, использование таких приемов, как сличение свидетельств, происходящих из разных источников, выявление мотивов, которые побуждали одних информаторов говорить одно, других же совсем иное, наконец, собственные наблюдения историка, особенно если ему повезло и он сам стал участником описываемых событий, как это было с Гекатеем, а потом с Фукидидом и Ксенофонтом. Таким образом, приемы, уже прошедшие отчасти апробацию и отработанные в практике различных естественных наук, теперь переносились в совершенно новую область исследования — в изучение прошлого. По мере того как все дальше и дальше шел этот процесс, история все более отдалялась от мифологии и превращалась в науку. Первые успехи на этом нелегком пути были достигнуты уже логографами: Гекатеем, Геллаником и другими представителями этой плеяды греческих историков. Однако самые высокие достижения в применении критического метода по праву связываются с именами классиков греческой историографии V в. до н. э. — Геродота и Фукидида.

Загрузка...