Рассвет еще не пробился у кромки небес, и большая река лениво качала ночной мрак.
Звезды моргали сонно, и набегающие на берег волны откатывались обратно, к глуби реки так беззвучно, что даже самый тихий плеск казался лишним природе в этот немой предрассветный час.
Луна давно скрылась, и потому деревья и скалы не отбрасывали теней, просто весь мир казался погруженным в одну всепоглощающую тень, и лодка в мелком заливе, наполовину вытащенная на песок, была едва различима.
Около лодки копошились два человека, и когда им удалось почти целиком столкнуть ее на воду, старший проговорил:
— Садись, а я подтолкну…
Лодка соскользнула в воду, и тот, что повыше ростом, вскочил в нее.
— Давай я буду грести. Тебе не холодно?
— Немного…
Берег снова стал пуст и безмолвен, и казалось, ждать рассвета напрасно, потому что лодка уносила с собой людей в невидимые, лишь то тут, то там всплескивавшие волны.
Гребец почти беззвучно погружал весла в воду, а мальчик, сидя на носу лодки, раздумывал, стоило ли в третий раз подбивать отца на эту опасную вылазку…
Мальчику было зябко, и он поминутно вздрагивал от холода.
Руки его казались ему сейчас бессильными и безвольными, и он так ни разу и не оглянулся; впрочем, грозные, мрачные скалы все равно было не разглядеть.
Но триста пенгё — деньги немалые… а мрак хорош уже тем, что скрывает и высоту скалы и бездонность пропасти…
Да, это именно он, Янчи, с противоположного берега высмотрел птенцов филина, когда они на рассвете усаживались на выступ перед устьем пещеры и поджидали родителей. Янчи пересчитал: птенцов было трое, что значило — по сотне за каждого…
Таким образом, можно было рассчитывать на триста пенгё, что для крестьянского дома — деньги очень даже большие. Можно, к примеру, продать старую лошадь и купить помоложе, и то еще из остатка на сапоги наберется… Веревка, правда, не новая, но уж если она выдерживает колодезника… Колодезник приходился им дальним родственником, так что мог бы расщедриться и дать новую веревку, но уж коли старая веревка его самого выдерживает, — сказал он, — а в нем все восемьдесят килограмм, то уже выдержит и Янчи, в котором и сорока-то не будет. Пусть не беспокоится.
Однако мальчик был неспокоен. Не сказать, чтобы он боялся, но просто он зяб, и временами его начинал колотить озноб. Потом, когда все останется уже позади, будет хорошо, но сейчас у него на душе кошки скребли… Так же было и в прошлом году, и в позапрошлую вылазку, а ведь тогда он был еще легче.
Янчи снова заставил себя думать о деньгах, о новехоньких, хрустящих сотенных… Ящик, куда они поместят птенцов, давно заготовлен, в нем они на телеге отвезут добычу в аптеку, потому что филинов покупает родственник аптекаря. Отцу поднесут стаканчик палинки, и на обратном пути он будет ехать, весело напевая. Тогда все уже будет хорошо…
Янчи нащупал в кармане электрический фонарик. Лодка мягко, едва заметно, ткнулась носом в песок.
— Мешок не забудь прихватить, — сказал отец.
Петляя по извилинам тропинки, поднимались они вдоль берега, который переходил в отвесную, шестидесятиметровую скалу, а примерно посередине ее высоты чернела пещера — гнездовье крупных филинов. К вершине скалы вел подступ только с обратной, более пологой ее стороны, а уж оттуда, сверху, можно было спуститься к пещере.
Когда отец с сыном добралось до вершины, Янчи присел отдохнуть на плоский камень, а отец надежно укрепил веревку вокруг ствола дикой груши. Управившись с делом, он сел рядом с Янчи.
Вокруг царила глубокая тишина. Звезды померкли, и над рекой закурился беловатый туман.
— Не поздно еще передумать, — нерешительно предложил отец, обычно во всем привыкший распоряжаться. — Я тебя не неволю…
Янчи смолчал, задетый неуверенностью и сомнениями отца. Каждый раз мальчугану приходилось подбивать отца на охоту за молодыми филинами, а после отец все представлял другим так, словно это он один все замыслил. Да и на деньги был скуп.
— Вот, это ловко мы с тобой провернули, — самодовольно сказал он в прошлом году, когда птенцы уже были в мешке, и Янчи неприятно кольнуло это неоправданное чванство.
Словом, что греха таить, возчик Янош Киш-Мадьяр вовсе не был бесстрашным храбрецом и, хотя на свой лад любил сына, не был свободен от обыкновенных человеческих слабостей. Но, впрочем, отец с сыном вполне ладили. Мать Янчи давно умерла, и часть женской работы приходилась на долю мальчика. Иногда к ним наведывалась бабка: сготовить обед, присмотреть за птицей или прибрать в доме. Напрасно уговаривала она сына вновь жениться: Янош Киш-Мадьяр не торопился с женитьбой, находя известные преимущества в положении вдовца, да и сынишка, судя по всему, отнюдь не стремился обзавестись мачехой. Так и жили они с отцом на пару, тихо да мирно, и редко случалось, чтобы — вот как сейчас — мальчик в душе осуждал отца.
Если уж ты отец, так и во всем будь отцом, человеком старшим по уму и характеру, — подумал Янчи в прошлый раз, и эта же мысль пришла ему в голову и сейчас, пока они отдыхали на вершине скалы, круто и грозно обрывающейся к реке.
Правда, замысел — утащить птенцов из пещеры — зародился у Янчи, и на это его никто не подбивал, даже аптекарь, он лишь сказал, что за каждого филина, с которым, как известно, охотятся, любой отвалил бы сотню.
Поначалу отец наотрез отказался добывать филинов, но постепенно возможность заполучить большой куш поколебала крестьянскую душу. Во второй раз он уже легко дал уговорить себя, а сейчас для мальчика было вполне очевидно, что отец просто пытается переложить всю ответственность на сына и был бы глубоко уязвлен, попробуй Янчи сказать, что он передумал спускаться в пещеру, что ему страшно…
Но Янчи не сказал ни слова. В мыслях он уже чувствовал себя висящим над шестидесятиметровую обрывом, и от этой затягивающей глубины заранее подташнивало.
Конечно, птенцов можно было бы вытащить и днем, но тогда поглазеть на редкое зрелище сбежалось бы полдеревни и возможность легко нажиться соблазнила бы и других. И кроме того, густой предрассветный сумрак скрывал пугающую глубь обрыва.
Янчи стиснул зубы.
— Привязали? — срывающимся шепотом спросил он.
— Привязал…
— Ну тогда держите, папа…
— Держу!
Янчи приладил на себе веревочную петлю, сел у края скалы и начал сползать вниз.
— Можно опускать!
Веревка заскользила по выступающим корням дерева и неровностям гребня скалы, а Янош Киш-Мадьяр старший в третий раз поклялся себе, что последний, самый последний раз отпускает сына в этот опасный путь.
— Ну как? — окликнул он.
— Опускайте!
— Ах, чтоб тебя… — испуганно выдохнул отец, чувствуя, как сын всей тяжестью повис на веревке…
Крутая скала поросла кустарником, кое-где попадались выступы, и Янчи цеплялся за что только мог, но все его усилия ненамного ослабляли натяжение веревки. Под ним разверзла зев готовая его поглотить пропасть. Мальчик заставил себя не смотреть вниз, но все же не удержался, глянул и подумал при этом, что если упадет в реку, то, пожалуй, не так уж сильно расшибется.
— Ну где же эта проклятая пещера?!
Веревка вместе с Янчи медленно ползла вниз, и мальчик почувствовал облегчение, когда ноги его коснулись широкого выступа. Он присел на корточки.
— Хватит! — крикнул он отцу и протиснулся через полузасыпанный песком вход. Внутри пещера была просторной, величиной с хорошую комнату. Мальчик присел, прислушиваясь и ударам собственного сердца, которое колотилось так, словно там, в груди, лошадь скакала по горному склону.
Затем он высвободился из веревочной петли, скинул с плеч вместительный мешок и несколько раз судорожно и глубоко вздохнул, после чего встал во весь рост и включил карманный фонарик. И тут в глубине пещеры что-то мелькнуло, и огромное птичье крыло с такой силой ударило мальчика по лицу, что тот едва устоял на ногах…
Затем старый филин скрылся в темноте над рекою.
— Чтоб тебя! — испуганно охнул мальчик. — Хорошо еще, что глаза уцелели! Но тут же Янчи и успокоился, увидев, что теперь в пещере остались одни птенцы. Трое! Значит, я точно их углядел! — обрадовался мальчик и в момент позабыл свои страхи, увидев в углу пещеры растерянно моргающих в свете фонарика трех крупных птенцов. — Трое! Пожалуй, уже и летают… — И, слепя птенцов ярким лучом, Янчи приблизился и ним. — Не бойтесь, глупые, — шептал он, по-одному засовывая в мешок отчаянно сопротивляющихся птенцов, — не бойтесь, никакого вреда вам не будет…
Он туго перехватил горловину мешка, повесил его на шею и перекинул добычу за спину, затем снова приладил петлю и, давая знак отцу, несколько раз дернул веревку; мальчику показалось, что забрезжил рассвет, и все внутри захолодело, когда он снова глянул в пропасть.
— Тащите! — сдавленно крикнул он.
— Обожди чуток…
Веревка дернулась, но не поползла вверх, и Янчи похолодел от страха, он понял: веревка где-то застряла — то ли ее заклинило где-то в расщелине, а может, захлестнуло за корень.
— Попробуй продерни вниз! — крикнул отец, и голос его звучал тоже глухо, словно он задыхался.
Однако вниз веревка пошла свободно, хотя руки мальчика била дрожь, пальцы ходили, как мотовило. Из глубины, от глади реки, донесся какой-то всплеск.
— Тащу! — снова крикнул отец, а мальчик вытянулся во весь рост на краю выступа и задрожал всем телом, когда веревка вдруг натянулась, а после легко зазмеилась вверх.
Но вот веревка снова застряла, и Янчи покрылся холодной испариной. Он уперся ногой в корень какого-то кустика, а рукой ухватился за ветки другого куста, повыше. До верха теперь оставалось всего ничего: отец суетился в каких-нибудь пяти-шести метрах от мальчика.
— Теперь можно подергать!
Отец осторожно потянул на себя веревку, и та опять подалась. Янчи слышал, как отец судорожно втянул в себя воздух, и теперь уже видел его искаженное страхом лицо.
Но веревка послушно шла вверх, и, вскарабкавшись на край обрыва, Янчи рухнул без сил, как подкошенный.
Отец снял с шеи мальчика мешок, затем, бережно подхватив сына под мышки, оттащил подальше от края пропасти и стволу дикой груши. И сам тоже повалился подле сына.
Оба долго лежали молча, затем отец подтянул веревку.
— Взгляни, сынок!
Веревку перепилил какой-то острый выступ, и всего лишь несколько волокон не дали ей оборваться: Янчи в последний момент успел вскарабкаться на вершину.
— Видишь, какая история?
— Вижу, папа. Веревка попалась старая.
— Может, оно и так, — сказал отец и дрожащей рукой указал на пропасть, — но туда, — и голос его сорвался, туда ты больше не сунешься, разрази меня господь! — И глаза его повлажнели.
Несколько успокоившись, отец и сын стали спускаться к берегу, и Янчи теперь опять очень любил отца.
И вот сейчас все три молодых филина жмутся друг к дружке в углу возле печки, а отец и сын Киш-Мадьяр расположились за столом и завтракают. Люди не разговаривают, и филины лишь испуганно хлопают глазищами. Время от времени они опускают длинные ресницы, затем круглый зрачок снова уставляется на окружающее, словно отказываясь верить тому, что видит. Друг на друга птенцы не глядят, и вообще трудно понять, думают ли они о чем-нибудь…
— Может, дать им чего-нибудь поесть? — прерывает молчание отец.
— Они все равно не станут, — отвечает мальчик. — Пока не обвыкнут на новом месте, не возьмут ни кусочка…
— А ведь, небось, голодные…
— Аптекарь говорил, филины по две недели могут обходиться без пищи…
— Ишь ты!
— После они поедят, когда их запрут в сарае. Настреляют им воробьев. И в прошлом году так же было. А там уж приедет родственник аптекаря и заберет всех троих.
— Только пусть прежде выложит денежки, — кивает головой старший Киш-Мадьяр, и оба вновь продолжают трапезу: едят они молча, неторопливо и сосредоточенно, потому что в них еще живы страх и волнение пережитых часов.
А у печки, в закутке, сидят три птенца, и три пары глаз одинаково безучастно отражают окно, а за окном — солнечное небо в редких облачках, и в потаенных мыслях птенцов или, вернее, в мире их смутных чувств живут утраченный дом — пещера, простор и время спокойного чередования дня и ночи.
Меж тем утро вступило в свои права, едва ли можно было почувствовать, что вокруг хижины на окраине села, реки и скалы что-то изменилось. Над лесом в высоте проносились галки, лодка спокойно уткнулась в берег, будто стоит она так, без движения, уже много дней, и волна на реке с ленивым плеском то вбирала в себя, то отбрасывала к берегу плоский луч утреннего солнца; и теперь уж из росистых теней, обсыхая в матово-серую зелень, накатывался знойный день.
Только разверстый зев пещеры на середине обрыва оставался черным, совсем пустым и совсем безмолвным, а ведь именно здесь в предрассветной тишине раздался мучительный крик, от которого замерли все пернатые обитатели скалы, так как их сердца охватили неописуемые ужас и сострадание.
— Человек! — ухнула самка. — Мои детеныши!
Старый филин-отец сидел безмолвно и неподвижно, и лишь глаза его, в который раз, обшаривали всю пещеру — неправдоподобно, необъяснимо опустошенную.
— Вылетели? Ведь они уже немного умели летать… — и взгляд филина снова замер на растерзанных остатках принесенной им вчера дикой утки.
Глаза огромной самки блеснули.
— Человек! Я видела…
Самец взъерошил перья и молча нахохлился. Самка была гораздо крупнее и сильнее его… с такой не поспоришь — в слепой ярости она способна разорвать на клочки даже собственного супруга.
В глубине пещеры стыл забытый зайчонок; старый филин уперся в него взглядом, затем перевел глаза на подругу, как бы говоря:
— Поешь! Еда всегда помогает…
Самка, не взглянув на добычу, проковыляла на выступ и вновь принялась призывно ухать, и от этих ее тоскливых криков будто тенью заволокло пробуждающийся лик скалы.
Дрогнул листвою куст шиповника, смолкли ласточки-береговушки, и лишь старая ворона на вершине скалы прокаркала свое: караул, кр-ража, разве не жалко филинов, да только ведь могли бы еще пожить и дикая утка, и тот козленок, чьи кости до сих пор белеют у входа в пещеру…
Огромная самка проковыляла обратно вглубь пещеры, и, казалось, она услышала дерзость вороны: глаза ее еще более округлились и потемнели от ненависти, она вопросительно взглянула на филина-отца.
— Где гнездо этой Кра?
Филин поправил перья, что на сей раз у него означало неуверенность.
— Там же, где и остальные… да кто знает, какое из многих гнезд — её?
Долину с рекой и скалы все щедрее пригревало солнцем, поднялся рассветный ветер и разметал последние головешки ночи. На гребнях волн неторопливо плыло время; к дикой розе слетелись первые пчелы, и за тихим жужжанием этих маленьких сборщиков меда почти забылся отчаянный предрассветный крик филинов.
Филин-отец уже погрузился в дрему, а самка рванула к себе голову утки и, оторвав ее вместе с шеей, стала жадно глотать.
— И правда, в таких случаях не мешает поесть, — наверно, подумала она и через реку стала всматриваться в противоположный берег, где во дворе своего дома Янчи как раз в это время запрягал лошадей, а затем вместе с отцом поставил на телегу какой-то большой ящик.
— Человек! — подумала старая самка, и гневный страх рос в ее сердце, хотя сейчас ей нечего было бояться этих людей, а о том, что в ящике находятся ее детеныши, она, конечно, не знала.
На Яноше Киш-Мадьяре по случаю выезда были новые сапоги, а на голове Янчи красовалась шляпа, которую он надевал лишь в исключительных случаях. Шляпу украшало фазанье перо, что свидетельствовало о привязанности мальчика ко всему, что родственно лесу: к рыбам, зверям и птицам.
— Брось-ка охапку сена поверх ящика, чтобы люди не любопытствовали попусту…
— Поедем задами, за огородами, — предложил Янчи.
— Конечно!.. А колодезник не проболтается.
Янчи прикрыл ящик сеном и уселся рядом с отцом.
— Можно трогать! — весело крикнул он.
— Слушаюсь, ваша милость! Как прикажете, — шутливо ответил отец, — но смотри у меня: в торгах не продешеви. Три сотенных! Понятно?
— Как не понять! Только примите к сведению, ваш сын — смышленый охотник. Да и аптекарь — не пустой человек. Он свое слово держит.
Телега, негромко поскрипывая в утренней тишине, свернула со двора и, прокатив задворками, остановилась у дома аптекаря. Однако о том, чтобы вступать в торги, не было и речи.
— Выпустите их в сарай, — распорядился аптекарь. — Да хороши ли филины?
— Их трое. Совсем оперились, скоро бы им становиться на крыло.
— Вот и славно, друг Янчи! Выпускайте их, — и аптекарь ударил по рукам со старшим Киш-Мадьяром. — Ну, а вам какой поднести, старый плут?
— Прошлогодней, коли будет на то ваша милость. Той лечебной — на тмине…
— Ладно. Три птицы — значит, и стаканчиков тоже три… Ну и молодец же ты, Янчи!
Аптекарь ненадолго оставил гостей, чтобы принести палинку, а когда вернулся, филины уже сидели в темном, пустом сарае. Они забились в угол, прижавшись друг и дружке, и слепо захлопали глазами, когда аптекарь осветил их карманным фонариком.
— Хороши! — похвалил аптекарь и посмотрел на Янчи, затем перевел взгляд на отца. — А ведь мальчик-то вырос! Как, веревка еще выдерживает?
Янош Киш-Мадьяр опустил глаза, потом взглянул на аптекаря.
— Сегодня поклялся, что это в последний раз. Старая веревка перетерлась о какой-то камень… Я думал, ума решусь со страху…
— Господи, боже правый!
— Истинно говорю, господин аптекарь, в последний раз пошел на такое, хоть я человек и бедный.
— Мне бы и ни к чему их покупать, понимаете… но я прочел в охотничьей газете, что такие филины сейчас идут у любителей по сто двадцать пенгё за штуку, ну и я по столько же заплачу. А теперь выпьем!
— После дела не грех и выпить!
Птенцов оставили в одиночестве. Стихли людские шаги, закрылась дверь, протарахтела, удаляясь, повозка… Птенцы недвижно сидели часами. Их круглые глаза расширились, и страх перед человеком растворился в тиши и мраке сарая. Но ощущение чужой, незнакомой обстановки по-прежнему настораживало, а кроме того птенцы были голодны. Они постепенно привыкли к отдаленным внешним звукам снаружи, и теперь всех троих томило какое-то смутное враждебное ожидание.
В первые мгновения они ужаснулись громадным размерам людей, но затем, когда ничего с ними страшного не случилось, и по отношению к человеку в молодых филинах осталась лишь инстинктивная настороженность.
Родителей больше нет, а человек здесь. Родной пещеры не стало, и теперь они здесь, в этом месте, которое тоже что-то вроде пещеры.
Иногда птенцы посматривали друг на друга, словно бы спрашивая:
— Что с нами будет?
Если бы надо было драться за жизнь, они стали бы драться. Если бы надо было остерегаться, они держались бы настороже, но тут, в полумраке сарая, не было ничего страшного, и драться им тоже было не с кем. Но тогда что же их ждет? Потерю родителей птенцы ощущали остро, что и понятно, хотя само чувство это определялось, пожалуй, и не разумом, а в большей мере привычкой.
Из трех молодых филинов две были самочки, а один самец, оперением несколько темнее других. Да, пожалуй, и посмелее. У филинов — как и вообще у всех хищных птиц — самки бывают крупнее самцов, они более дерзки и сообразительны, но в данном случае преимущества вроде бы были на стороне самца. Сначала он почесался клювом — как делал дома, в пещере, — затем встряхнулся и принялся приводить в порядок помятые перья.
Этим своим поведением филин напоминал человека, который, поборов страх, махнул рукой со словами:
— А, чем черт не шутит! Как-нибудь да выкрутимся!
Конечно, мала вероятность, что филин подумал именно так, но эти его почесывания и охорашивание выдавали внутреннее настроение филина и говорили о том, что слепой страх исчез. Эти громадные и доселе невиданные существа — люди — как будто не желают им зла, раз оставили на сегодня в покое. Ну, а о завтрашнем дне филины не думали, ведь в их взъерошенных головах не было понятия времени, и собственное свое существование они попросту ощущали, не сознавая его умом.
И вдруг все трое окаменели: через разбитое оконце в сарай прыгнула кошка — и враг, и добыча одновременно. Племя Мяу было молодым филинам уже знакомо, птенцы отлично помнили ту вкусную добычу, которую родители иногда приносили им, правда, кошки были всегда уже неподвижны…
Кошка не заметила филинов, спрыгнула на пол и в тот же момент — фш-ш! — громко фыркнула и, до смерти напуганная видом трех страшилищ, взлетела обратно на окно.
— Мяу боится нас… Значит, Мяу можно схватить, — решил самец.
— Нельзя! Наверное, нельзя, — испуганно захлопали глазами самки.
И точно бы в подтверждение их страхов распахнулась дверь, и в сарае появился аптекарь, оживленный, со связкой настрелянных воробьев в руке.
— Ну и красавцы же вы у меня! — И человек бросил филинам воробьев; птенцы отпрянули в угол, и глаза у них снова встревоженно округлились. — Да не бойтесь вы, глупые, никто вас не тронет…
Птенцы испуганно жались друг к дружке, хотя голос человека звучал мягко.
— Человек! — подали бы тревожный сигнал родители, окажись они рядом, но большей помощи даже взрослые филины оказать не могли. В глазах филинов всегда появлялся страх, когда внизу, под обрывом, проплывала лодка и до пещеры долетали громкие голоса людей. В таких случаях птенцам не разрешалось показываться на выступе.
Но этот человек в сарае говорил негромко, он стоял в отдалении и разглядывал птенцов, и только взгляд человека был цепким, упорным — такого и не выдержишь. Но голос звучал не страшно, и в нем не проскальзывало оттенков угрозы, которую птенцы учуяли бы.
Но они все же не шевельнулись.
— Ну что ж, проголодаетесь, съедите, — спокойно сказал человек и тихо вышел.
Филины продолжали сидеть.
Подбитые воробьи — их было пять штук — лежали на прошлогодней соломе и выглядели в точности так, как если бы их принесли птенцам родители. Однако здесь было что-то неладное: родителей нет, а добыча все-таки вот она. Подозрительно…
Правда, родители очень редко приносили в гнездо такую мелюзгу. Даже ворона считалась у них пустяковой добычей, а в основном в когти ночных охотников попадали дикие утки, гуси, фазаны, ежи и даже лисята и зайцы.
Птенцы были немного голодны, но внешне на них это не отражалось, впрочем, по виду их нельзя было бы об этом догадаться, если бы филины не ели целую неделю. Птицы почти никак не выражают своей боли, только в глазах у них появляется какое-то отчаяние перед тем, как погибнуть. Но нашим филинам голодная смерть совсем не грозила, а вид воробьиных тушек даже придал им уверенности: ведь если наступит голод — настоящий, большой, терзающий голод — он придаст им смелости накинуться на воробьев.
Но пока все трое лишь сидели, не шелохнувшись, хотя страх перед окружающим и боязнь незнакомых предметов постепенно рассеивались, и теперь все три пары глаз хлопали успокоенно. Голос человека звучал беззлобно, кошка явно боялась их, полумрак сарая был приятен, а отдаленные звуки деревни ничего не говорили им.
Самец чуть выступил из-под прикрытия яслей и принялся чистить перья, после чего и обе самочки распушили свои шубки, хотя очевидно было, что не подай брат им примера, они бы долго еще сидели, насторожась и нахохлившись.
Ничего страшного не случилось. Тогда самец широко расправил свои крылья и несколько раз похлопал ими в воздухе — не потому, что захотелось полетать, а просто так, повинуясь неосознанному желанию проверить, хорошо ли крылья захватывают воздух; затем филин проковылял еще немного, остановился перед опрокинутой корзиной, придирчиво осмотрел ее и, помогая себе крыльями, вскарабкался на верх корзины. Обе самочки робко следили за каждым его шагом, а когда самец с корзины перескочил на край яслей и оттуда пощелкал клювом, как бы приглашая сестер последовать его примеру, они испуганно захлопали круглыми глазищами.
Поморгали, похлопали, а там и двинулись вслед за братом, сначала одна, за нею другая, и вот, через считанные минуты все три маленьких филина, которые вовсе не были такими крошками, уже сидели на краю яслей. Слово «маленькие» относится больше к их возрасту, потому что сидя каждый птенец был величиною с доброго гуся, а распустив крылья, казался много крупнее.
Теперь птенцы дружно чистили перья, а один из филинов даже зевнул, тем самым давая понять, что человек, пожалуй, и не причинит им зла, а воробьев они совершенно напрасно оставили нетронутыми… впрочем, за ними ведь можно и спуститься…
Так минул этот день, не принеся с собой никаких событий, если не считать того, что кошка снова заглянула в оконце, но на этот раз не посмела спрыгнуть в сарай, и лишь блеск ее глаз выдавал извечную неприязнь и ночным хищникам.
Под вечер человек бросил филинам новую порцию воробьев, однако к птицам не приблизился.
— Смотрите, не подохните от своей привередливости, — произнес человек без всякого гнева и вышел; после него в сарай уже не пришел никто, только в свое время вечер, а за ним ночь.
Птенцы оживились, инстинкт подсказывал им, что ночь — это их время. Они словно бы знали, что мрак подвластен их зрению. Они осмелели: ночная тьма действовала на них возбуждающе.
— Летайте! — побуждали их неясные тени. — Летайте!
Филины, прежде спокойно сидевшие друг подле друга на кромке яслей, теперь завозились, принялись чистить перья, почесываться, вертеть во все стороны взъерошенными головами, а самец храбро спланировал вниз, к воробьям; их тушки выглядели точно так, как будто их принесли родители…
Но притронуться к ним он все же не решился: слишком уж здесь все было чужое… И эта пещера не их прежняя, да и голод пока еще не был настолько силен, чтобы подавить в филине чувство инстинктивной осторожности.
Но, несмотря ни на что, ночь была приятна для филинов, казалось, они предчувствовали, что она породит день, еще более мирный и покойный.
Рассвет лишь много позднее заглянул в покрытые паутиной, с кое-где выбитыми стеклами окна сарая. Пробуждающиеся лучи его разорвали тишину, эту неотъемлемую часть ночи. По улице протарахтела повозка, звякнул колокол, где-то засвистел паровоз и после длительного, надрывного пыхтения скрылся в туннеле бескрайней дали.
Все это были звуки давно знакомые, хотя и не со столь близкого расстояния. Пещеру и скалу от деревни отделяла лишь река, и потому птенцам привычными стали звон раннего колокола, скрип телег и прочие звуки, неотделимые от человека, который внушал им самый большой страх — и когда звонил в колокол, и когда тянул сеть по реке и голос его поднимал всплеск ужаса до самого зева пещеры. В таких случаях не было нужды загонять птенцов в глубь пещеры, их гнал туда страх… правда, взрослые филины еще какое-то время осторожно поглядывали, чем занимается человек, и лишь с восходом солнца отступали в затененную часть пещеры.
Но здесь нет родителей, что очень странно, но вместе с тем со вчерашнего дня у юных филинов росло такое чувство, будто их и не было вовсе.
Родителей нет. Раз пищу не приносят, стало быть, их нет… ведь если бы были, то давно уже примчались бы к детенышам с какой-нибудь птицей, зайцем или другой добычей.
Человек, правда, бросил им каких-то мелких пичужек, но человек — это враг… да и эта пещера пока еще чужая и необжитая. Нет, за столь короткое время человеку не удалось заменить им родителей, да пожалуй, и никогда не удастся, хотя непреложный факт, что воробьи валяются там на полу… Воробьи лежат перед самым носом, но голод пока все еще слабее инстинкта осторожности…
Заря занималась все ярче, и молодые филины вновь взгромоздились на кромку яслей, тесно прижавшись друг и другу. Временами они приоткрывали глаза, но не переставали дремать, пока слуха их не коснулся уже знакомый голос и знакомое дребезжание телеги.
— Я виделся вчера с начальником станции, — донесся голос Киш-Мадьяра, — он обещал поговорить с проводником багажного вагона…
— Ну, тогда, Янчи, везите ящик на станцию! А во всем остальном я полагаюсь на вас. Смотрите, не покалечьте птиц.
Дверь распахнулась, и филины сердито встопорщили перья, отчего стали вдвое больше, точно надутые воздухом.
— Ну, будет вам хорохориться, — миролюбиво заговорил Янчи, — вы и без того у меня загляденье, краше не бывает, только не злиться, это вредит красоте! — с этими словами он подхватил ближайшего филина и сунул его в большой ящик. — Не бойтесь, глупые, ведь говорил я вам, что не случится с вами ничего плохого, — подшучивал мальчик, хотя остальных двух птенцов ему пришлось вытаскивать уже из-под яслей.
В ящике филинам было не то чтоб уж очень тесно, но стенки лишали свободы, и сердчишки птенцов испуганно колотились:
— Уж не убьют ли нас?
Однако филинов никто не трогал. Стук молотка, правда, для тонкого слуха птиц был словно раскат грома, но затем осталось лишь мерное поскрипывание повозки, отчего и теперь было страшно, но все же не так, как впервые.
Птенцы сидели неподвижно и — странным образом — перемещались вместе с ящиком, под разные шумы и страшные человеческие голоса, в которых птичий инстинкт угадывал неволю, страхи, а может, и саму смерть. Мирное поскрипывание телеги оборвалось на вокзале соседнего городка, куда, скрежеща и грохоча сталью, ворвался поезд, подкативший чуть ли не к самой повозке.
От всей этой лавины сверхъестественных, страшных шумов органы чувств у филинов сперва напряглись до предела, а затем отказали напрочь.
— Поднимай ящик, Янчи!
— Вот это страшилища! Двигай их вон туда, в угол!
— А нельзя ли поближе к двери? — попросил Киш-Мадьяр и оглянулся на как раз подошедшего начальника станции.
— Отчего же нельзя? — отозвался начальник. — Дядюшка Лазар, присмотрите в дороге за филинами, птицы дорогие, их везут в зоопарк…
— Послежу, будьте спокойны, господин начальник, — ответил дядюшка Лазар, но все же, когда начальник станции отошел, Киш-Мадьяр, несмотря на слабые протесты проводника, сунул ему в руки бутылочку.
— Это господин аптекарь велел передать вам… а птенцы и впрямь дорогие…
— Господин аптекарь пусть не тревожится, — и проводник засунул бутылку в карман, — под утро в самый раз будет согреться.
— Сливовица! — шепнул Киш-Мадьяр, пока Янчи устанавливал ящик так, чтобы забранная проволокой сторона его пришлась против двери. — Сливовица, — повторил Киш-Мадьяр, — такой, должно быть, только ангелы угощаются, да и то по большим праздникам…
— Сходи, паренек, — поторопил проводник Янчи, — а то сей момент тронемся.
— Ну, счастливого вам пути, — попрощался Янчи с филинами. На миг ему снова припомнился вчерашний рассвет на скале, и он вздрогнул. — Всего вам доброго, птенцы, — думал мальчик, глядя на грохочущий поезд, — ведь я из-за вас едва шею себе не свернул.
Сад был обширным, и от двора его отделял новенький штакетник. Вдоль ограды тянулась канава — водосток для дождя, узкий мосток через нее вел в сад, в начале которого обильно разросся хрен.
Через заросли хрена шла тропка, она вела к большой яблоне. Сейчас старая яблоня настороженно прислушивалась к затеянной возле нее суете.
— Осторожнее с яблоней! Две нижние толстые ветви пусть останутся внутри хижины, а остальные снаружи. Только не повредите ствол…
— Не повредим, — ответил человек, плетущий легкие камышовые стенки, — только вот с крыши дождь по стволу будет стекать…
— Не беда, внизу будет песок и гравий. И небольшое цементное корытце, откуда и пить можно, да и купаться в нем филины смогут…
— Купаться?
— Конечно! Птицы ведь тоже любят купаться. То в пыли, а то в воде… если завелись вши, то лучше в пыли, от этого вши погибают…
— Сказывают, через это у них глаза портятся…
— Черта лысого они портятся! Вши, это верно, от пыли дохнут. А что, крышу не следовало бы оплести проволокой?
— Ни к чему это…
— Ну, стройте как надо… Пошли, Ферко, дел у нас невпроворот.
Два человека направились к выходу из сада.
— Ты загляни потом, — велел Ферко человек, что был повыше ростом и, судя по всему, здесь распоряжался, — после плетельщиков всегда много мусора.
— А когда прибудут филины? — спросил тот, что пониже.
— Дня через два-три… Надеюсь, в дороге им не причинят вреда.
Опасения эти не были излишними, хотя вначале филинов никто не обижал. Дядюшка Лазар спокойно занимался своими делами и лишь время от времени посматривал на них.
— Значит, вот вы какие, — потягивая из бутылочки, повторял старик про себя. — Хотя какими же вам еще и быть?
А филины неподвижно сидели в ящике и постепенно привыкали к стуку и тряске вагона. Сквозь оплетенную проволокой дверцу они видели мелькающие пейзажи, но не слишком интересовались виденным. Все вокруг, они чувствовали, было враждебным, но не опасным, и похоже, человек не собирался причинять им зла.
Временами движение прекращалось, и тогда громко звучали человеческие голоса, подозрительно шипел пар, но затем снова навстречу поезду неслись деревни, поля, леса и горы.
Сильнее всего и непрерывно их угнетала неволя. Все прочие ощущения проникали в мир их инстинктов лишь через это чувство. Они знали крепость собственных крыльев и, откройся им возможность лёта, готовы были измерить всю ширь простора, потому что филины уже стали на крыло, уже летали немного. От дерева к дереву…
Дядюшка Лазар меж тем закусывал домашним салом, после долгого раздумья он бросил кусок сала и птенцам.
— Ешьте!
Филины даже и не взглянули на угощение, и дядюшка Лазар почувствовал себя обиженным.
— Ну, вам не угодишь…
Все трое филинов смотрели на поросший кустарником край, где охотился сарыч, неподвижно паря в воздухе.
Острый глаз их углядел сарыча, но что думали они, глядя на него, об этом можно только догадываться. Сарыч — враг… но сарыч парил на свободе. Племя сарычей — враги, но они могут стать и добычей, только не теперь, когда филинов держат в неволе. Правда, сейчас птенцы и не чувствовали голода, хотя вчера они были голодны. Поезд смешал все привычные эмоции, и сейчас в желудках они не ощущали голода, но филинам невдомек, что голод накинулся на само их тело. Впрочем, такой голод легче переносить.
Они лишь сидят неподвижно, и ощущение неволи смешивается в их сознании с чувством голода.
И вот уже поезд бежит среди гор, вдоль глубокой долины, а по склонам гор кое-где видны пещеры. И, возможно, от этого птенцам вспоминается родной кров, а может, и сами родители, во всяком случае, какая-то другая жизнь, которая была, была… но которой теперь уже нет.
Затем горы постепенно отступают, и на равнинном просторе видно далеко вдаль — точно, как из их родной пещеры; хотя этому щемящему чувству птенцы не знают названия. Просто оно существует, и все тут. Теперь даже самец перестал чистить перья. Птенцы не переглядываются, они и так ощущают друг друга и ту безучастность к себе и другим, что их захватила. Общая беда — это и беда каждого в отдельности, которую невозможно ни с кем разделить.
Смеркается, и филинам это приятно. Правда, на шумных станциях полыхает свет, но затем поезд снова ныряет в сумрак, и это их мир, вернее, он был бы их, находись они на свободе, но даже и так все равно — это их время суток… Перед человеком горит фонарь, и все же он слепо вглядывается в темноту. Глаза его смотрят, но не видят; они видят только бумагу на столе под рукой, какие-то цифры на ней и мысли, что цепляются за эти цифры.
Время от времени человек бросает взгляд на дверь и по далеким огонькам безошибочно определяет местность, где сейчас проносится поезд.
Маленьким филинам этого знать не дано. Их чувства неотделимы от темноты, в глазах их порой отражаются отблески далеких огней, быстро тонущих во мраке, а выше — над ними — неизменное звездное небо.
Грохот и шумы стали привычными, и филины даже не вздрагивают, когда человек набрасывает на проволочную дверцу мешок.
— Спите, — добродушно советует проводник, и ему даже в голову не приходит, что филинам для сна нужен день, а не ночь. И еще им нужна тишина и пещера, дупло или полумрак заброшенной колокольни, где хозяином бродит лишь ветер, где затаились в углах один-два паука, да летучие мыши бесшумно порхают на перепончатых крыльях.
Но все же забыться в дреме было бы неплохо, и — кто знает — быть может, в темноте, под наброшенным мешком, птенцы действительно спят. Наверное, они больше не думают ни о родителях, ни о пещере, тишины которой их лишил человек, а теперь, помимо их вопи, сквозь шум и грохот железа, увозит куда-то в неведомое.
Помимо их воли? А хотят ли они вообще чего-либо? Этого знать нельзя. Но если и вспыхнет у них какое-либо желание, оно тотчас разобьется вдребезги грохочущим стуком колес, превратится в сон, и если путешествие в поезде для филинов вовсе не сон, то они все же дремлют, слегка успокоенные, что человек не собирается их убивать.
Дремлет и человек. На остановках он подходит к двери вагона, чтобы показать: он тут, на своем посту, — а затем снова садится, зевает, поклевывает носом, дремлет… А поезд тем временем медленно выбирается из-под полога ночи.
В серой дымке исчезают звезды, ночь стягивает с земли свое черное покрывало, дремотный полумрак отступает к горизонту, где постепенно светлеет, и вот уже различимы клинья посевов и вершины деревьев.
Человек сдергивает с ящика мешковину.
— Утро, пора просыпаться, малыши.
Сна у филинов как не бывало, похоже, они так ни на миг и не сомкнули глаз, и в позе их тоже нет ни тени усталости. Птенцы неподвижно застыли на ножках: одетые в плотные шубки из перьев, чувствуют себя защищенными от утренней сырости.
Равнина все больше расширяется, заря становится все светлее, и вот уже отчетливо видно стадо, сбившееся на водопой у дальнего колодца с журавлем.
Проводник опять закусывает салом, после чего защелкивает складной ножик и прикладывается к бутылке.
— Я бы и вам дал поесть, — бормочет старик, закуривая, — вот, истинный бог, дал бы, но ведь вы все равно не притронетесь, потому как не ваш это харч, так что я вас и не неволю. Приедем на место, там уже и подкормитесь, хотя до тех пор изрядно еще придется потерпеть…
И правда, филинам приходится терпеть еще один день и одну ночь.
А потом снова приходит рассвет.
Место проводника в багажном вагоне занимает другой человек, этот отодвигает ящик с птенцами подальше от двери, говоря, что филины любят темноту, и тут он прав. Но в темноте просыпается голод, а вместе с голодом возрастает и чувство тревоги. Самец сердито топчется по тесной клетке, а самочки уныло приткнулись в угол.
Но вот поезд останавливается и больше не трогается. Ящик с филинами выгружают на платформу, откуда ему уже не стронуться: под ним не колеса, а твердая земля, вернее, камень, а вокруг — люди.
— Орлы, — замечает кто-то.
— Тьфу, ну и мерзкие твари! — взрывается другой человек и кнутовищем тычет прямо в филинов.
— В глаз его, в глаз, дядя Йошка! И носит же земля такую нечисть!
Но вот к кучке любопытных подходит высокий человек, по распоряжению которого в старом саду строили камышовую хижину.
— Вы чем здесь занимаетесь?
— Да вот, этих страшилищ разглядываем…
— Больше вам нечего делать?
— Так все одно ведь ждать…
Однако кучка зевак редеет.
Высокий человек машет рукой в направлении повозки, на которой он приехал.
— Ты можешь там оставить лошадей, Ферко?
— А чего же, лошади смирные, постоят…
— Я зайду в багажное отделение, оформлю приемку. А вы тем временем осторожно перенесите ящик на телегу и отправляйтесь. Помози, сядьте возле ящика и ждите нас на заднем дворе. И чтоб никого и близко не подпускать к птицам!
— Ясно, господин агроном.
Повозка, тяжело переваливаясь по ухабам и выбоинам, двинулась и селу, а высокий человек зашел в контору багажного отделения.
Теперь под ящиком с филинами громыхала телега, и это раздражало птенцов еще больше, чем стук поезда. Из глубины ожидания вновь выплеснулся и затопил сознание неясный страх.
Но вот телега загрохотала между рядами домов, и стук колес стал еще громче, эхом отдаваясь от стен. В воздух поминутно взлетали человеческие голоса.
— Что это за звери такие? — поинтересовался чуть позже старый возчик.
— Филины. Господин агроном будет охотиться с ними.
— Охотиться? Да это как же с птицей охотиться?
— Ну, я и сам этого не знаю, дядя Михай…
Помози, молодой и смышленый парень, иногда обращался к своему начальнику попросту, называя его «господином Иштваном», но перед другими всегда величал его агрономом, поскольку Иштван Палоташ таковым и являлся: агрономом и лесоводом, окончившим сельскохозяйственный институт; он заправлял всеми пахотными землями хозяйства, и, естественно, в его же ведении находились близлежащие охотничьи угодья.
Бросалось в глаза, что Палоташ ко всем обращался на вы, даже к Помози, совсем еще молодому парню, и только с Ферко был накоротке и говорил ему «ты», хотя Ферко годился Помози в отцы. Но Ферко много лет служил у Палоташа, они сблизились еще в очень давние времена, на фронте, и с тех пор и не разлучались. Теперь Ферко служит возчиком, а бывший старший лейтенант управляющим хозяйством, но отношения между ними доверительные, можно сказать, товарищеские и непоколебимо прочные. Ферко — наипервейшее доверенное лицо, кому дозволено — с глазу на глаз — резать правду в глаза. А в сложных вопросах агроном так прямо к нему и обращается:
— Ну, что ты думаешь по этому поводу, Ферко?
И Ферко в таких случаях, после небольшого раздумья, излагает агроному свое мнение.
Агроном, случается, ничего не ответит на его слова, но никогда не оставляет их без внимания, о чем знают все на деревне.
— Дядя Ферко, замолвили бы словечко господину агроному… — просят его иногда, и Ферко иной раз замолвит слово, а иной раз и промолчит, потому что точно знает, когда следует вмешаться, а когда это излишне.
Для Ферко на всем белом свете существовали три важные вещи. Первым делом его семья, затем — агроном со всем его семейством, а на третьем месте были лошади, с которыми старый конюх только что не разговаривал вслух. А все остальное отстояло от этих трех вещей далеко и было не так уж существенно.
Едва повозка с филинами вкатила во двор, как подоспели и агроном вместе с Ферко.
— Ну взялись, ребята! — скомандовал агроном, и все четверо, ухватившись за углы громоздкого ящика, понесли филинов к камышовой хижине. — Можете идти, Помози, — распорядился агроном, а когда он остались вдвоем с Ферко, услал из хижины и его. — Затвори дверь.
И только когда они остались одни, агроном снял замок и распахнул дверцу ящика.
— Оставим их, пусть освоятся, — сказал агроном, выйдя из хижины, — а из клетки они сами выберутся. Ящик вынесем ближе к вечеру.
— Не дать ли какой еды?
— Нет, Ферко. Голод — лучший укротитель. И надо, чтобы филины запомнили, от кого они получают пищу.
Таким образом филины оказались предоставленными самим себе; все трое сидели в ящике, дверца которого была распахнута настежь. Но птенцы не покидали убежища, ибо мудрый инстинкт всего древнего рода диктовал им:
— Ждать! Всегда прежде следует затаиться, выждать время, подкараулить момент, когда можно сорваться с места, броситься на добычу, растерзать ее и утолить голод.
Вокруг стояла тишина. Далекие, приглушенные расстоянием звуки деревни не внушали опасений, а дверца клетки была раскрыта и манила филинов крохотным клочком свободы. Время и пространство кругом успокоились. После длительного путешествия филины, наконец, ощутили под собой твердую землю, ничто не внушало им страха, ничто не было чуждо. Со двора доносилось чириканье воробьев, изредка кукарекал петух и крякали утки, но все это были звуки знакомые, птенцы слышали их и в родной пещере, правда, лишь издалека…
Обе самочки, нахохлившись, сидели друг подле друга, а самец подошел ближе к дверце и поправил перья. Изредка он моргал или широко округлял глаза, словно и ими тоже прислушивался.
Все трое птенцов были одинаково голодны.
Наконец, филин стронулся с места и проковылял из клетки на пол хижины, после чего поднялись и обе его сестры: а вдруг там, в хижине, сыщется какая-нибудь еда…
В ответ ничего не произошло.
Самец огляделся и вновь стал почесываться: это действовало успокоительно. Да и от самой хижины веяло покоем, надежностью. Была она просторной, а кроме того птицы увидели воду. Наконец, и обе самочки тоже вышли из ящика. Нигде никакой опасности.
Правда, ящик снаружи казался пугающе чужим, но не менее чужим выглядело и все остальное вокруг, хотя в то же время и было чем-то знакомо. Возле дерева виднелось нечто вроде пещеры, на земле был разбросан гравий с песком, посреди хижины торчал большой камень, а в углу, в цементном корытце была вода.
Размером хижина была с жилую комнату. Три стены ее и крышу сплели из камыша, и лишь переднюю стенку забрали редкой проволочной сетной, в ней же находилась и дверца. Возле одной из камышовых стен брошено толстое бревно.
И все было тихо, ничего не происходило.
По стволу яблони ползла вниз толстая, мохнатая гусеница, ее можно бы склюнуть, но до этого дело еще не дошло. Старая яблоня оказалась как бы встроенной в камышовую хижину, пожалуй, можно бы взлететь на одну из ее ветвей, но и для этого еще время не настало.
Шум деревни уже стал привычным, хотя все еще немного чужим, и когда в полдень где-то близко ударил колокол, филины вздрогнули и сжались в комочек.
Но к тому времени самец подремывал уже на камне, а обе самочки перебрались на бревно. Но вот смолк и колокол, его звон не принес птенцам ничего страшного, только, пожалуй, они стали еще голоднее. Голоднее и смелее.
Человек оказался прав: голод — великий наставник и укротитель, и он не терпит подле себя никаких других чувств.
Еще немного позже самец перемахнул на крышку ящика, в котором они путешествовали, потому что оттуда был лучше обзор, но голод от этого не притупился, а словно бы стал еще острее: филин увидел цыплят, копошащихся в зелени хрена. Но по другую сторону забора взад-вперед сновала собака, и филин настороженно распушил перья и сердито защелкал клювом.
— Вахур, — предостерегающе бросил он сестрам, которым с бревна не видно было овчарни.
Самочки тотчас сжались в комочек: собак они ненавидели.
Филинам собаки были знакомы: из пещеры им иногда случалось видеть, как у подножья скал рыщут бродячие деревенские псы, а однажды мать даже принесла им одного, правда, то был всего лишь щенок.
На заборе беззаботно чирикали и чистили перышки воробьи, но достать их было нельзя: и камышовые стены и проволочная стена ясно говорили филинам: «нет»!
Так не случилось ровно никаких событий до самого вечера, когда возле хижины снова появился высокий человек, и все трое филинов забились от него в угол, за ствол старой яблони.
Человек намеренно медленно вытащил из хижины ящик, тихо приговаривая при этом, возможно, лишь для того, чтобы птенцы привыкли и его голосу.
— Не бойтесь, глупые, — приговаривал он, — не бойтесь. Я принес вам еду, — человек оттащил ящик в самую глубину огорода, а там его подхватили другие люди.
Затем высокий человек вернулся в хижину и — у филинов сверкнули глаза! — бросил им пяток воробьев, но филины не шелохнулись, и лишь глаза их упорно сверлили добычу.
— Ешьте на здоровье, — уговаривал человек, — воробьев у нас в деревне хватает…
Филины лишь хлопали глазищами и даже после того, как человек ушел, долгое время не вылезали из своего угла.
И хотя вокруг все продолжало оставаться спокойным и неизменным, голоду понадобилось еще несколько часов, чтобы побороть недоверчивость сторожких птиц.
Самец шевельнулся первым.
— Нельзя! — Самочки от испуга и зависти сжались и мрачно следили, как брат ухватил клювом первого воробья, стукнул по его черепу и принялся заглатывать добычу, с чем он управился очень скоро. Когда воробей был проглочен, филин снова замер, мрачно уставившись перед собой, словно терзаясь муками совести из-за проглоченного воробья.
Самочки все еще не решались стронуться с места и выбрались из своего укрытия лишь тогда, когда их братец заглотил и второго воробья — все так же неспешно, не меняя серьезной мины, но, что называется, со всеми потрохами. В результате самец управился с тремя воробьями, в то время как самкам досталось лишь по одному.
После еды все трое принялись чистить перья, потому что и сами птенцы успокоились, и окрестные звуки и шумы сделались более привычными.
Солнце уже склонялось за хижину, и внутри камышовой пещеры стало пасмурно и уютно, почти как в их родном гнезде. Да и человек теперь казался не таким уж страшным: ведь он приносил еду, совсем как родители.
Птенцы переваривали пищу; самец восседал на камне, а самочки пристроились на бревне, поближе к камышовой стенке. И человека, когда он пришел вновь, они встретили уже с меньшим страхом, но все же нахохлились, распушили перья, зашипели и защелкали клювами. Но все это теперь выражало не столько страх, сколько предупреждение: подойдешь ближе — и мы убежим либо нападем на тебя.
Но человек не торопил события. Он остановился у дверцы хижины и улыбнулся.
— Ну, видите! Никто вам тут не делает зла! Говорил ведь я вам, что воробьев в деревне хватает, да и ягнята, как их ни береги, подыхают.
И человек положил на землю новую партию воробьев.
Филины молча уставились на добычу.
— А когда освоитесь на новом месте, пойдем с вами охотиться. Вот увидите, заживем на славу!
Голос человека звучал мягко, ласкающе, и все окрест казалось таким же тихим, спокойным.
Филины тоже поуспокоились, они смотрели прямо вперед, хотя, по всей вероятности, думали о еде, к которой можно будет подобраться лишь только, когда человек уйдет.
— Вот вам шесть воробьев, — по-прежнему ровно заговорил человек и размеренными движениями разложил воробьев на три кучки, на расстоянии метра друг от друга. — Вот так! — сказал он. — По две штуки на нос, чтобы вам не ссориться.
Филины неотрывно следили за каждым движением человека, но в их внимании крылось все меньше слепого страха.
— Теперь убедились, не съем я вас. Правда, что греха таить, живете вы не на вольной воле, но ничего, постепенно привыкните.
Заслыша тихую речь хозяина, забежала в сад и большая овчарка. Она приветствовала хозяина радостным вилянием хвоста, что очень взбудоражило филинов.
Обе самочки соскочили на землю и зашипели, а самец, хоть и остался сидеть на камне, зато воинственно распростер крылья, зашипел на собаку и защелкал клювом.
— Видишь, Мацко, — улыбнулся человек, — сейчас они в каждом видят врага. Но после подружатся и с тобой.
— Подойди только поближе, выцарапаю тебе глаза, — шипел самец.
— Полно вам, полно, — примирительно вилял хвостом Мацко, — чего уж так сердиться!
— И Мацко вы тоже узнаете поближе, — спокойно говорил человек. — Мацко — славный парень, никого никогда не обидит, вот только не жалует он финансового инспектора, жандарма да трубочиста.
Мацко одобрительно вилял хвостом, соглашаясь со словами хозяина: мол, что поделаешь, и правда, не выношу я мундиров; а того, вывалянного с головы до пят в саже, просто на дух не принимаю…
— Ну, пошли Мацко, они еще очень дикие, не освоились, но ничего, мы их приручим.
И хозяин с собакой повернули к калитке, а филины, взъерошив перья, злобно шипели и шипели им вслед.
Но как только птенцы остались одни, они снова, сжавшись в комок, что у филинов служит признаком усиленной умственной работы, стали разглядывать воробьев.
— Еда! — была первая их мысль, и теперь уже они все трое следили друг за другом, в то же время не упуская из поля зрения все еще чужие им камышовые стены и затянутую проволокой дверцу.
На этот раз самой смелой оказалась одна из самочек: схватив ближайшего воробья, она принялась заглатывать его. Ее примеру последовал самец, а потом и другая самочка, каждый занялся своей добычей, предусмотрительно разложенной человеком порознь. Однако теперь филины поглощали добычу не столь жадно, как в первый раз, они ели воробьев медленно и сосредоточенно, хотя и по-прежнему целиком: с перьями и костями.
— Пища приходит от человека, — теперь они это знали и с последними воробьями уже не спешили: сначала все трое наполовину ощипали добычу, потому что переварить перья нельзя, но какое-то их количество необходимо филинам для нормального пищеварения. Филины и совы отрыгивают перья потом маленькими комочками-погадками, но и это неотъемлемая часть процесса пищеварения.
Эта их особенность спасла жизнь многим совам, так как натуралистам не было необходимости подстреливать их, чтобы по содержимому желудка установить, чем, собственно, питаются совы. По непереваренным остаткам перьев, костей и жесткокрылых удалось установить, что совы — птицы очень полезные… чего о филинах, пожалуй, не скажешь.
Но птенцы этого, конечно, не знают. Не знают они и вообще, что такое польза и что такое вред, ведь эти понятия установил человек, положа в основу свои собственные интересы — свою пользу и свой вред. И потому племя филинов, не защищаемое человеком, вымирает.
Но птенцы и того не знают. Они живут данным мгновением, которое сейчас для них вполне сносно. Они насытились и теперь сосредоточенно переваривают пищу, самец сидя на камне, самки — на бревне; и можно подумать, что они дремлют, ничего не видя и не слыша, в то время как в действительности ничто не ускользает от их внимания.
Филины видят все, что только можно увидеть из хижины, и слышат все, что вообще может быть услышано. Видят сад с участком, засаженным хреном, и угол птичника, отделенного от сада забором.
Видят они высокие старые деревья на внутреннем дворе и дом, из трубы которого идет дым, но во всем этом нет для филинов ничего необычного: дома они из пещеры не раз видели дымовые трубы дальней деревни. За домом высится колокольня, но она интересует филинов лишь потому, что на кресте ее недавно сидела и каркала ворона, в точности похожая на тех ворон, что приносили в пещеру родители, только тогда они уже не каркали. А мясо ворон гораздо лучше, чем воробьев, потому что его больше.
И еще, конечно, филины видят внутренность хижины: большой камень, — он хорош тем, что на него можно вскарабкаться и сидеть, поглядывая сверху; бревно, на котором сейчас дремлют самочки; толстый, серый ствол яблони и две узловатые ветви, протянувшиеся через всю камышовую хижину и придающие ей особый уют. Заметили птенцы и небольшое цементное корытце, из которого можно было и пить, и даже купаться в нем, и в углу нечто вроде пещерки, сложенной из камня, но в ней мог бы поместиться только один из них.
От птенцов не укрылось ничто, и постепенно все окружающие предметы становились более привычными, почти такими же, как родная пещера, но… при всей ее мирной и уютной обстановке, хижина была тюрьмой, по сути своей для вольных птиц местом бессмысленным и жестоким.
Время от времени филины закрывали глаза, как бы подремывая, однако даже во сне слух их ловил все звуки, и те, что для человека уже неуловимы.
И вдруг филины разом испуганно вздрогнули: на колокольне с раскатистым звоном ударил колокол.
Птенцы сжались, замерли, с испугом и злостью округлили глаза.
— Что это? — металось в сознании филинов, но вот колокол смолк, в хижине вновь воцарилась умиротворенная тишина, и филины позволили себе чуть расслабиться, распустить перья. Над буйной порослью хрена подрагивал прогретый воздух, и большие глаза птиц опять сомкнулись.
— Чему быть, того не миновать, — казалось, говорили сами их расслабленные позы, — но, судя по всему, нас тут не съедят.
День шел на убыль и не приносил с собой никаких перемен. К вечеру филины оживились, потому что близящиеся сумерки сулили прохладу и тьму, что филинам было милее всего, хотя ночь надвигалась ветреная.
Вечером Ферко вышел в сад, поглядел, хорошо ли прикрыта дверца, со всех сторон обошел хижину, буркнул что-то нелестное в адрес плетельщика, но что именно, разобрать было нельзя. Затем скрылся за домом.
Ветер час от часу крепчал, но до полуночи все еще ничего не случилось. Только старая яблоня поскрипывала и стонала, когда ветер слишком уж сильно терзал ее крону.
— Вконец ошалел, безумный, — тяжко вздыхала яблоня. — Того гляди сбросит на землю тот десяток плодов, что мне, старой яблоне, с таким трудом удалось вырастить…
— Пусть держатся покрепче, — истерично взвизгнул ветер, — это их дело — держаться! А мне не с руки тут нежничать с горсткой червивых яблок…
— Совсем леденящий ветер, — испуганно вскидывались листья хрена. — Еще того гляди град принесет! Вот когда хлебнем горюшка…
— Хватит вздыхать да охать, — прогудела пустая бочка, в которой хранили воду для поливки. — Дождь необходим — эту истину пора бы усвоить даже такой бестолочи, как хрен.
— Тупая колода! — возмущенно встрепенулись листья хрена. — А если град?
— Пусть его бьет, — добродушно вмешались камышовые стенки хижины, — нас крепко связали…
— Зато я — чуть жива! — горестно вздохнула камышовая крыша. — Меня-то не укрепили! Уж и сейчас этот ошалелый ветер приподнимает меня, а если он усилится… как знать, не улечу ли…
Род филинов давно враждовал с ветрами, и теперь птенцы сидели слегка встревоженные. Нет, нельзя сказать, чтобы они боялись, но они ждали… они предчувствовали беду.
Тьма сгустилась, что само по себе филинов ничуть не встревожило, потому что они отлично видели и во тьме, но их тревожило, что ветер, казалось, согнал все холодные тучи с округи.
А ветер с расчетливой силой все больше раскачивал и приподнимал крышу хижины, пока, наконец, она не провалилась внутрь хижины, и в ту же минуту с неба посыпался град. Град с сухим треском бил по деревьям, рвал листья хрена и с такой суматошной силой барабанил по кровлям, точно задался целью разнести все вокруг.
Рухнувшая крыша разлучила перепуганных филинов. По одну ее сторону очутились самец и самка, их еще кое-как прикрывала крыша, зато по другую сторону вторая самка оказалась совсем под открытым небом, и понапрасну забилась она в самый угол, ее, беззащитную, хлестал сперва град, а когда, наконец, он иссяк, до утра поливал хлынувший за ним вслед дождь.
Агроном проснулся среди ночи от стука града и быстро прикинул в уме, какой ущерб нанесет непогода его полям, но поскольку град шел недолго и вскоре сменился дождем, он несколько успокоился и вновь задремал.
«Там посмотрим», — подумал он, засыпая, но не подумал, что результаты этого осмотра вряд ли будут утешительными. На рассвете Ферко забарабанил к нему в окно.
— Выйдите, пожалуйста, беда стряслась!
— Что там еще такое? И вечно ты каркаешь, точно ворон!
— Ну, по правде сказать, не такая уж большая беда. Крыша у филиновой хижины провалилась.
— Сейчас иду, Ферко. Ведь предупреждал же я этого бестолкового, когда он плел стенки! Как филины?
— Целы, но вымокли за ночь — больше некуда. Я послал уже ночного сторожа за плетельщиком, разрази его гром! Я помню, господин Иштван, вы говорили, чтоб скрепил крышу проволокой…
Ферко недолго пришлось ждать хозяина, но когда они подошли к хижине, там уже собрались плетельщик и еще два человека.
— И впрямь провалилась, — сокрушался плетельщик, — но ничего, поправим. Главное, птицы целы, а крышу мы мигом поставим на место, и проволокой укрепим. Выходит, век живи, век учись…
Крышу подняли, водрузили на место и, не жалея проволоки, скрепили со стенами. Филины все это время испуганно жались в углу, приникнув друг к дружке. Лишь когда работники вышли, агроном сказал:
— А ведь они могли насмерть продрогнуть и простудиться, бедняги.
— Этим двоим пришлось полегче, — Ферко ткнул в филинов, которые были посуше. — Зато уж третьей досталось! Она совсем под открытым небом оказалась. Удивляюсь я, отчего они не улетели.
— Они еще не крепки на крыло, Ферко, да и отяжелели, намокли… Хорошо бы сейчас проглянуть солнышку…
— Скоро покажется, — изучающе посмотрел на небо Ферко, и он оказался прав: беда с филинами стряслась в самый ранний предрассветный час, когда солнце еще только решает, вставать ему или не стоит.
Но зато, едва взойдя, солнце тотчас же навело порядок. Красный лик его вспыхнул от негодования, что за недолгое его отсутствие произошел такой сумбур. Оно распахнуло самую широкую из своих печей и послало на землю так много тепла, что поникшие было колосья выпрямились вмиг, а над лугами закурились клубы легкого пара, точно все поля и луга в округе превратились в большую сушильню.
Просыхал и домик филинов. Просыхали камышовая крыша и стены, сохли бревно и камень, подсыхали устилавшие землю песок и мелкий гравий, и, естественно, обсыхали перья птенцов, хотя по-настоящему вымокла лишь одна самочка. Восходящее солнце залило хижину жарким сиянием, и два филина принялись охорашиваться и чистить перья, в то время как третий, опустив крылья, тоскливо сидел в углу. Ферко, в полдень принесший филинам битую птицу, доложил об увиденном агроному.
— С двумя все в порядке, а третий, пожалуй, застудился. Вид у него совсем хворый.
— Вызови ветеринара, может, он чем поможет.
Ветеринар прибыл с докторским саквояжем, с каким обычно обходят своих пациентов врачи, и первым делом спросил, осталось ли еще сливовицы, которою он угощался в прошлый раз, потому как по дружбе он гонорара не просит, но, по крайней мере, опрокинет стопку-другую, и на душе станет веселее.
— Вот это нектар! — смаковал палинку доктор. — А теперь ведите меня к больному.
Больной сидел, весь нахохлившись, отдельно от своих собратьев, и не обращал внимания ни на людей, ни на что другое. Птенец смотрел прямо перед собой и в то же время, казалось, вглядывался в какую-то бесконечную даль.
— Я мог бы смерить температуру, — сказал ветеринар, — но это лишь растревожит нашего пациента. Филин болен, это видно с первого взгляда, здесь вовсе необязательно быть доктором. Простудился, бедняга, и подхватил воспаление легких, другое тут исключается. Помочь я бессилен! Сам организм либо одолеет простуду, либо поддастся болезни… Дня через три-четыре станет ясно. Вот вам и вся наука…
— Чтоб ему пусто было, этому плетельщику! — не сдержался агроном. — Двух филинов я собирался продать, чтобы оправдать расходы, и тогда мой, вон тот, что потемнее, достался бы мне бесплатно. После обеда одного уже должны забрать.
Люди отошли от хижины, но филины даже не проводили их взглядом. Два здоровых птенца сели так, чтобы не видеть хворого, а больная самочка застывшим взглядом все смотрела и смотрела то куда-то вдаль, то как бы в себя самоё, и глаза ее словно говорили:
— Враг сидит во мне… — Но это не было мольбой о помощи, больной филин говорил не собратьям, а самому себе. — Все внутри у меня горит. Горят и мои глаза, и иногда я вижу пещеру, где было наше гнездо, и широкую, прохладную реку…
В полдень, когда Ферко принес воробьев, больная птица не притронулась к пище, она безучастно смотрела, как два других филина поглощают добычу. И зрачки ее на мгновение расширились, но это был не порыв воли, а просто бездумный инстинкт.
После обеда забрали здоровую самочку. Купил ее один из лесничих и долго раздумывал, стоит ли брать.
— А что, если она тоже больна?
— Да нет, здорова. Если птенец умрет в течение двух недель, я верну вам деньги.
— Да, сто восемьдесят пенгё — сумма немалая…
— Я свое сказал!
Лесничий видел, что дальнейший разговор бесполезен, потому что у агронома и помимо филина были причины для дурного настроения. Ночной град побил свеклу, и ему теперь было не до птенцов.
Под вечер Ферко снова наведался к камышовой хижине.
Больная птица неподвижно сидела на бревне, и даже оперение ее потеряло блеск, точно вылиняло от ударов града и сжигающего внутреннего жара.
— Ах ты, несчастная, — пробормотал Ферко, — должно быть, тебе не выкарабкаться!
Филин не шелохнулся, он оставался безучастным к звукам человеческого голоса и кружению прилипчивой мясной мухи. Крупная, отливающая зеленью муха знала свое дело: она даже случайно никогда не садилась на здоровых животных. А больная птица и не шелохнулась, она покорно терпела, хотя нахальная муха теперь прогуливалась у нее по голове.
— Ну, отдыхайте, — участливо простился Ферко, — хотя тебе, бедняжке, наверно, предстоит тяжелая ночь. На рассвете загляну к вам снова…
И действительно, Ферко наведался к филинам и на следующее утро, но больная птица сидела все в той же позе, похоже, что с вечера она так и не шелохнулась. Лишь неподвижно сидела, зябко сложив крылья и смотря в пустоту.
В той же позе Ферко застал ее и на третий день. А на четвертые сутки птица уже валялась на земле, потому что ночью жизнь ушла из нее тихо и совершенно спокойно, так вообще умирают все птицы.
— Закопай ее, Ферко, — распорядился агроном, — а потом мы с тобой наденем кольцо на здорового филина.
— На обе лапки?
— Нет, только на правую. Я уже договорился с шорником, и сам я тоже приду. Позови еще Помози, да наденьте перчатки.
— Когда займемся этим?
— Завтра утром…
Снова настала ночь, и темнокрылый самец впервые провел ее в одиночестве. Один в хижине, один в ночи. Светящиеся глаза его вперились в восходящий неяркий месяц и неизвестно, что он видел и чувствовал, но внезапно он с тоской прокричал ночи и всем, кто мог понять его.
— Бу-ху-ху-хуу…
Только и всего, но крик этот был слышен далеко, и, казалось, дрогнули от него деревья, а в гнездах, охваченные страхом, проснулись птицы. А после этого завыл на луну пес Мацко, и какая-то кошка, шнырявшая среди листьев хрена, взметнулась в прыжке и, кувыркнувшись, перелетела через забор в соседний сад.
— Пшш-фу! — фыркнула кошка, удирая со всех ног.
Один раз услышишь такой крик — ошалеешь от страха!
Но филин больше не повторил свой клич, словно птице было известно, что и покойника только однажды отпевают.
Ферко, однако, на другой день вспомнил о крике филина:
— От этого уханья у меня прямо мороз по коже подрал…
— А ведь он только свое имя сказал. Научное название филинов «Bubo bubo», а в народе их зовут кто «Бу-ху», кто — «У-ху»…
— Ну, а нашего-то как назовем?
Агроном задумался.
— Знаешь, Ферко, обе клички хороши. Ну, а мы нашего назовем просто — Ху, тогда все будут довольны.
Тут подоспел со своим инструментом шорник, не без опаски поглядывая на крупного хищника.
— Не бойтесь, в этом деле нет ничего опасного, — успокоил его агроном, — одну ногу филина буду держать я… Только не суетитесь! Ты, Ферко, набросишь на него пиджак и опрокинешь навзничь, смотри лишь, чтобы он не задохнулся и крыло не поломай. Помози ухватится за левую ногу, я — за правую, а мастер укрепит на цевке кольцо… Ну, надевайте перчатки!
Ху настороженно следил за непонятными действиями людей. На всякий случай он спрыгнул с камня и, вжавшись в угол, ждал нападения, потому что не сомневался: все эти приготовления ведутся не напрасно. Быть может, его все-таки хотят убить?!
И вот перед ним мелькнул пиджак Ферко, затем все потемнело в глазах, и в следующий миг филин уже лежал на спине, опрокинутый человеком. Обе лапы его оставались свободными, но вот и их крепко схватили, и перепуганная птица замерла, ожидая смерти.
— Приступайте и делу, мастер.
И шорник наложил кожаную нагавку на лапу филина, на цевку, что приблизительно соответствует запястью на руке человека. Приладил полоску кожи и начал сшивать, но руки его — в опасной близости от ногтей птицы — слегка дрожали.
— Не бойтесь, у нас он не вырвется, — проговорил агроном, а сам подумал: как бы дрожали руки у шорника, знай он, что эти когти способны убить олененка, но еще опаснее они тем, что на ногтях у хищника от растерзанных жертв постоянно скапливается трупный яд.
Шорник работал быстро и ловко, и скоро нагавка, пропущенная под тонкое стальное кольцо, так плотно обхватила цевку, словно филин родился с такой вот природной отметиной.
Ху лежал неподвижно и ждал смерти.
— Вот и вся ваша работа — обратился агроном к шорнику. — Отпускайте лапку, Помози. Так… А ты, Ферко, оставь пиджак. Зайдешь за ним после. Вот так. Ну, теперь выходим из хижины.
Филин еще какое-то время лежал неподвижно под наброшенным на голову пиджаком, но поскольку люди ничего с ним больше не делали и даже лапы держать перестали, он завозился, сбросил с себя пиджак и убежал в самый темный угол. Глаза его сверкали.
Опасность, как будто, опять отступила.
Легкой полоски кожи на лапке он даже и не чувствовал.
Люди еще какое-то время постояли у хижины, поговорили, потом Ферко забрал свой пиджак. Ху взъерошил перья и грозно защелкал клювом из угла.
— Будет тебе, успокойся! — махнул рукой Ферко. — Видишь ведь, ничего с тобой не случилось…
Голос человека звучал спокойно и мирно.
Наконец, филин остался один, и волны страха в нем постепенно стихли. Он оправил взъерошенные перья, раз-другой почесался, и тут заметил посторонний предмет на ноге, который до этого даже не ощущал. Манжета из мягкой ножи охватывала лапу, а поверх нее висело маленькое стальное колечко. Какая гадость! — взметнулась волна возмущения, и филин долбанул клювом тоненькое колечко… но безрезультатно. Колечко, против ожидания, не содрогнулось от боли, не пискнуло. Но и снять его не удавалось… Тогда филин отпустил колечко и своим крепким, как ножницы, клювом впился в кожаный поясок и принялся его терзать. Однако поясок никак на это не реагировал. Это повергло филина в столь глубокие размышления, что он даже и не заметил Мацко, прижавшего нос вплотную к проволочной стенке и глазами спрашивавшего:
— Что ты делаешь, птица? Я слышал, человек назвал тебя «Ху».
Филин раздулся, и глаза его воинственно блеснули.
— Ненавижу!
Мацко лишь хвостом вильнул.
— Здесь правят не твои законы, птица, и разумнее будет тебе признать это. Здесь правит закон, установленный человеком… С этим можно свыкнуться, а иногда это даже хорошо.
— Забрали мою сестру, — хлопнул глазами Ху, — но мне не жаль.
— Жалеть не в твоих привычках, — согласился с ним Мацко, — ведь теперь не придется делить добычу.
— Другая сестра погибла, но мне и ее не жаль. Слабый всегда погибает…
— Конечно, — почесался Мацко, — таков твой закон. Но человеку иногда удается прогнать Зло…
— Ненавижу людей! — яростно защелкал филин.
— Не стоит, — встряхнул головою пес, — потому что человеку это безразлично. Человек — враг Злу, и — хочешь верь, хочешь нет, но я люблю человека.
— Ты жалкий раб…
— А ты кто, Ху?
Ответом было долгое молчание. Филин уставился на опоясывающее ногу кольцо, и сердце его чуждое жалости, впервые сжалось от боли.
— Я убегу отсюда, — насупился филин, — скроюсь в пещере, что над широкой рекой, там, где я родился… Когда-нибудь убегу, когда-нибудь исчезнут эти стены… и будет ночь, и стена откроется… тогда и я исчезну. Я знаю, куда надо лететь, я чувствую направление, а тебя, пес, я все равно не терплю.
Мацко на это ничего не ответил. Безнадежно махнув хвостом, он побрел в глубь двора, где петух из-за каких-то своих петушиных дел поднял громкий крик.
— Что случилось? — поинтересовался Мацко.
— Не видишь разве? — ужаснулся петух. — Детеныши Чав вырвались на свободу и теперь поедают кукурузу. Нашу вкусную кукурузу!
И в самом деле, у кормушки для кур три поросенка с хрюканьем и чавканием поглощали птичий норм, и это нарушение порядка до глубины души возмутило Мацко, потому как — несмотря на доброе сердце — по натуре он был сторонник порядка и чуть завистлив.
Поэтому он тотчас бросился к поросятам, ухватил одного из них за ухо и принялся внушать ему правила внутреннего распорядка.
Поросенок взвизгнул, отчего свинья в хлеву подскочила, будто в нее ткнули раскаленным железом.
— В чем дело, сынок, что случилось?
— Пес! — жалобно верещал поросенок. — Проклятый Пес, вцепился мне в ухо!
Свинья взгромоздилась передними копытцами на загородку и принялась осыпать Мацко отборной руганью, пока, наконец, на дворовый переполох не выглянула женщина.
Она загнала поросят и приструнила Мацко.
— Старый дурень! — бранилась она. — Нельзя же сразу кусаться!
— Учить надо молодежь, — вилял хвостом Мацко, в основном понимавший человеческую речь, — воспитывать надо, пока не поздно. Сегодня им понравился птичий корм, завтра влезут в мою миску, а там, неровен час, доберутся и до еды самого человека, и тогда уже не человек станет всеми распоряжаться, а какой-то десяток молодых свиней.
— Цыц! — прикрикнула женщина и обратилась к Ферко, который в этот момент входил во двор. — Старый пес покусал поросенка.
Ферко ласково потрепал косматый собачий загривок.
— Это правда, Мацко?
— Поросята влезли в птичью кормушку и поели там кукурузу, — пояснила женщина, — петух поднял переполох, а Мацко уж тут как тут и потрепал поросенка.
— А что он должен был делать, Маришка?
— Почем я знаю, — не нашлась, что сказать сбитая с толку женщина. — Но только уж не кусать домашнюю живность…
— Как прикажешь иначе уговорить поросят, чтобы не набрасывались на чужую кукурузу, коли разумного языка они не понимают? А вот разок схватит за ухо, им это сразу понятно… потому что больно… Я удивляюсь, Маришка, что ты вступилась за поросят, ведь свиней кормлю я, а птица — твоя забота.
Солнце подбиралось к зениту. Тени совсем укоротились, и из соседнего сада слышалось голубиное воркование.
— Пошли, Мацко, проведаем филина.
Мацко, естественно, не признался, что он как раз оттуда, а тихо поплелся за возчиком. Мацко охотно бывал в обществе Ферко, так как определенно чувствовал, что тот любит его… И тот, другой человек — старший — тоже любит Мацко. И у дворового пса тепло становилось на сердце, когда он слышал их голоса. Мацко и самой жизни не пожалел бы ради этих людей, хотя и не задумывался над такими понятиями, как собачья преданность. Не собачьего это ума дело — задумываться над такими вещами. Мацко жил в реальном и четком мире, где все было просто и ясно: день это день, а ночь — всегда ночь.
Пес охотно брел следом за Ферко, потому как знал: близость этого человека всегда сулила доброе слово, а зачастую и крепкую — с остатками мяса — мосластую кость.
Но тут со стороны двора послышался оклик.
— Эй, Ферко, подожди!
Подошел господин Иштван с каким-то странным ящиком на плече.
— Это для переноски филина, — передал он ящик Ферко, — если у тебя есть время, давай опробуем.
— Хорошо! — обрадовался Ферко, хотя бы уже потому, что очень любопытно ему было, как им пользоваться, этим ящиком: три стенки и крышка его были сделаны из мешковины, натянутой на каркас из планок, а четвертая стенка и дно — деревянные. В крышке было вырезано четырехугольное отверстие размером с ножку ребенка, а дно выдвигалось, как ящик стола. С помощью двух лямок ящик можно было приладить за спину, наподобие рюкзака, и тогда деревянная стенка его прилегала к спине человека.
— Попробуй.
— Легохонек, как пушинка, — высказал свое мнение Ферко, чуть приподняв ящик, — с ним и шестилетний ребенок управится, только, как заманить туда филина?
— Вот это я и хочу тебе показать. Сам увидишь, мы и пальцем к нему не притронемся.
Ху, по привычке, увидев людей, взъерошил перья и зашипел, хотя на этот раз и не был убежден, что те хотят уничтожить его.
Агроном выдвинул дно и медленным, плавным движением накрыл филина ящиком.
Ферко заулыбался.
— Ну, а что дальше делать?
— А теперь осталось только задвинуть дно на место. Филин обязательно переступит на него, потому что кромка наезжает ему на лапы. Вот посмотри.
— Ловко придумано! — изумился Ферко. — И пальцем к нему не притронулись, а птица уже в мешке! Я только не понимаю, как нам прикрепить защелку и ремешок к колечку нагавки, когда пойдем на охоту.
— Очень просто. Смотри! — И агроном чуть выдвинул дно ящика, поскольку филин уже стоял на доске, и слегка наклонил ящик так, чтобы хорошо было видно лапку филина и кожаный ободок. — Ясно? А теперь можно легко защелкнуть на кольце замок, соединенный с ремнем.
— Понятно. А ремешок можно потом привязать куда надобно, хоть к суку.
— Вот видишь! А теперь давай выпустим филина, но ящик оставим в хижине. Пусть филин к нему привыкает.
Мацко все это время сидел перед хижиной, и хвост его колотил по земле каждый раз, как начинал говорить агроном, но так же одобрительно вилял он и тогда, когда говорил Ферко. Речи людей Мацко вообще мог выслушивать лишь с одобрением.
Ху уже сидел на бревне в углу хижины и, успокаиваясь, следил, как удаляются люди. Нет, судя по всему, убивать его они не намерены, но тогда совсем непонятно: чего же они хватают его за лапы, набрасывают тряпку?
Филин принялся охорашиваться, ведь взъерошенные, сбитые перья следовало привести в порядок… Он почти совсем успокоился и даже начал подремывать, когда возле хижины снова появился Ферко. Видно волнениям этого дня не суждено было кончиться.
Ху раздраженно зашипел, защелкал клювом, и подозрительности его не мог развеять даже спокойный голос и неторопливые движения человека.
— Не трону я тебя, не сердись, — увещевал его Ферко, а сам принялся вбивать в землю посреди хижины заостренный сук с перекладиной. — Вот и готов тебе настоящий насест, здесь будет куда удобней сидеть, чем на камне, — убеждал строптивую птицу Ферко, но филин только того и ждал, когда человек уйдет, ведь он вообще не понимал человеческой речи и не знал даже таких простых слов, как «насест» или «камень». Но когда человек ушел, взгляд филина остановился на крестообразном суку, и он тотчас почувствовал, что это прекрасное место для сидения…
Но пока Ху только разглядывал насест.
Он помнил, что принес его человек, а это уже само по себе подозрительно… хотя стоит эта деревяшка неподвижно и с нее, должно быть, далеко видно. А эта верхняя перекладина — прямо как ветка в лесу, и за нее, наверно, так удобно ухватиться ногтями… Прыжок, взмах крыльев, и он мог бы уже взгромоздиться на перекладину.
Но пока Ху прикидывал расстояние до сука, пришел другой человек, агроном, он вошел в хижину медленно, спокойно, хотя голос его филин слышал еще из сада.
— Ну видишь, дела налаживаются, вот и насест тебе готов… а я принес ужин…
Человек медленно отворил дверь и так осторожно положил перед филином двух воробьев, что тот лишь пошипел совсем недолго, лишь по привычке, а затем, так как он был голоден, все его внимание приковали к себе воробьи.
— Еда, — сверкнули глаза филина, и пока он разглядывал воробьев, человек ушел, что, впрочем, было к лучшему…
И все же Ху подождал еще немного и лишь потом накинулся на воробьев. Он плотно поел, а сытый желудок решительно требует сна.
Дремать, конечно, можно было и на камне, и на бревне или даже просто на земле, но эта удобная для когтей поперечная ветка наверху была, конечно, лучше всего.
В хижине и саду — ни души.
Филин шагнул, подпрыгнул, раскинул крылья и удобно уселся на перекладине, точь-в-точь похожей на ветку дерева где-нибудь в лесу.
Ху задремал.
А в это время в конторе имения сидели друг против друга агроном и секретарь сельской управы.
Они были добрыми приятелями, и сейчас, судя по встревоженному виду обоих, разговор между ними шел серьезный.
— Ты уверен в этом? — Голос агронома звучал подавленно.
— Прямо мне никто не докладывал, но вчера на призывном пункте можно было подметить ряд очень тревожных признаков. Негодными к службе признавали разве что одноногих… А этот чокнутый доктор прямо-таки таял от наслаждения, если ему удавалось «забрить» человека, которого совсем нельзя бы подпускать к военной службе. Так что, по всей вероятности, им были получены на этот счет полномочия… а то и приказ…
— Что они там, с ума посходили?
— Майору, набиравшему призывников, тоже все это не по душе было, но он лишь плечами пожимал. Хуже всего, однако, что в самое ближайшее время призовут и следующий год…
— Ох, господи!
И собеседники замолчали.
Секретарь сельской управы в прошлом был кадровым капитаном, он знал, что такое война… и агроном тоже за три года фронтовой службы в чине старшего лейтенанта знал, что такое война…
— Не хочу даже в мыслях допускать подобного, — первым нарушил молчание агроном, — я почти уверен, что мы ошибаемся. Быть может, это всего лишь очередная перестраховка…
— Все может быть…
Агроном возвращался домой, как лунатик. Село перед ним лежало тихое, мирное; цвела липа, но ему уже чудился запах карболки и трупный смрад, и он слышал тяжелый грохот, как много лет назад, когда груженные боеприпасами повозки громыхали по каменистым горным дорогам.
«Да что я, с ума сошел! — застыл он на месте, ибо в этот момент действительно услышал что-то вроде отдаленной канонады. — Ах, конечно, — спохватился он, — где-то проводят учебные стрельбы». На скотном дворе его дожидался Ферко.
— Слыхали, господин агроном?
— Что именно?
— Виолончелиста призвали… Если уж с такими солдатами собираются воевать…
— Глупости, Ферко! Война для нас стала бы катастрофой!
— Может, оно и так. Да только кто нынче считается с бедняками!.. Еще одно, совсем забыл вам сказать: филин уселся-таки на насесте…
В душе агронома не стихала тревога, а для этого Ферко важная новость, что филин уселся на сук… А может быть, он и прав… Может, так и надо относиться к событиям… Агроном не спеша прошел во второй двор, оттуда — в сад. Постоял возле хижины: филин, спокойный и сытый, удобно разместился на перекладине и лишь на мгновение открыл глаза, когда почувствовал на себе взгляд хозяина.
Шли дни и недели. Морем колосьев, буйством цветущих лугов, шумом дубрав, шорохом спеющей кукурузы теперь уже правила пышногрудая мать плодородия — лето. Это чувствовали по себе и старший Киш-Мадьяр, и Янчи, который все еще не мог позабыть о проданных филинах.
Их дом стоял по другую сторону реки, как раз напротив отвесной скалы с пещерой, но старых филинов углядеть никак не удавалось, и тогда мальчик выпросил у аптекаря бинокль, чтобы на рассвете понаблюдать, не покинули ли птицы свое гнездовье.
Нет, не покинули. Бинокль приблизил устье пещеры, и мальчик приметил филинов, когда те возвращались с охоты, хотя рассвет еще только забрезжил. И тут Янчи подумалось, что из трех филинов он вполне мог бы оставить себе одного.
Филин — умная птица, птенца можно было бы постепенно приручить, и аптекарь мог бы охотиться с ним. Но теперь с этим делом покончено: отец поклялся, что никогда больше не разрешит сыну спускаться в пропасть. Да, хотя бы одного филина надо было оставить себе…
Один из птенцов сдох, сказывал аптекарь, другого продали, а господин Иштван оставил себе только самца с красивым темным оперением, и с ним уже выходил охотиться… Весть не совсем соответствовала действительности, но верно, что все необходимое для первой охоты было уже подготовлено, хотя филин об этом и не подозревал. Ху привык к камышовой хижине и даже не слетал с полюбившегося ему насеста, когда Ферко приносил воробьев; а иной раз Ху доставались ворона или кусок баранины, потому что лесному хозяйству принадлежали и посевы, и животноводческая ферма с коровами, лошадьми и овцами — все, как и положено. А овца и особенно ягненок — существа слабые и, нередко случается, дохнут, и тогда их мясо достается собакам, а часть его попадает в хижину филина. И Ху ничего не имеет против такой добычи.
Филин подрос, окреп и летал бы далеко, окажись он на воле — иными словами, если бы не существовало на свете проволоки и камыша. Потому что именно они ограничивали мир Ху.
Конечно, Ху летает, но лишь по хижине, которая не слишком тесна, но для дальних полетов совсем непригодна. И Ху лишь слетает на землю или делает несколько взмахов, чтобы подняться на камень или на крестовину насеста. А потом только неподвижно сидит и моргает большими глазищами, а еще в дневное время спит, если его не навещает Мацко и вилянием хвоста не приглашает его побеседовать, но случается, что и Мацко не до беседы с филином, он заваливается спать или же занят войной с поросятами или ненавистным трубочистом.
Но даже Мацко не догадывается, что идут приготовления к охоте с филином, а ведь Мацко много чего известно о жизни хозяев.
Вот вчера, к примеру, агроном и Ферко вернулись затемно, потому что агроном строил «шалаши», откуда потом он будет охотиться с филином. Построить такой «шалаш» очень просто. На опушке леса или на выгоне — словом, на таком месте, откуда хороший обзор, — человек выбирает большой, разросшийся куст, обвитый ломоносом, и вырубает с одной его стороны небольшой лаз — только, чтобы протиснуться внутрь, а с другой стороны расчищает отверстие для ружья, так как охота с филином есть не что иное, как охота из засады, из «шалаша».
Приученного к крестовине-насесту филина усаживают шагах в двадцати пяти от места, где затаился стрелок, и ждут удачи, которая, как правило, не заставляет себя долго ждать.
Общеизвестно, что филина, днем застигнутого вне гнезда, преследуют все птицы, даже ласточки, хотя причина этой вражды останется вечной тайной пернатых. Быть может, филины с точки зрения дневных птиц — существа пугающие и безобразные, а может дневных птиц раздражает сама необычность присутствия ночного охотника, который, как правило, днем нигде не показывается. Никого они не преследуют столь единодушно, как филинов.
Вот на знании этих повадок пернатых и основывается охота с подсадным филином из шалаша. Дневные хищные птицы яростно набрасываются на осмелившегося появиться среди бела дня филина. Пренебрегая опасностью, они продолжают атаковать его даже после первого выстрела. Все дневные птицы без исключения — от нахальной серой вороны и пустельги до сокола и орлов равно нетерпимы к филину, и в период весенних или осенних перелетов даже самые редкие хищники обязательно спустятся из заоблачных высей, чтобы клюнуть или ущипнуть его.
В эти минуты охотник должен быть начеку: если нападающая птица и филин вступят в бой, филин может быть смертельно ранен.
Для охоты с филином сооружают иногда специальные охотничьи домики с разными удобствами, но все же куст-шалаш лучше: если в одном месте охота сорвется, можно перейти к другому, куда, быть может, слетится больше хищных птиц.
В чем же смысл такой охоты?
Во-первых, естественно, привлекательна уже сама охота как таковая, но, кроме того, эта охота полезная: цель ее — сократить число расплодившихся хищников: серых ворон, сорок, ястребов.
На территории лесничества и фермы, которыми ведал агроном Иштван, заметно увеличилось число самых хищных птиц. Правда, некоторые из них, и примеру, пустельга и сарыч — знаменитые истребители мышей, и потому на них охотиться не следует.
Но вот на серых ворон, сорок и даже на ястребов отдельных видов охотиться стоит и следует, потому что из года в год они все больше истребляют зайцев и куропаток.
Но филину Ху неведомы тревоги лесничего Иштвана, и потому он сопротивляется как только может, когда чуть свет в камышовой хижине появляются два человека, да еще с переносным ящиком.
Ху только собрался было предаться дневному сну и поэтому возмущен тем, что человек нарушил его покой. Но, конечно, протесты филина были напрасны. Ящик, куда заманили Ху, вскоре был перенесен на повозку, где сидел Ферко. Повозка тронулась, и филин испуганно сжался в ящике, хотя в памяти его жили смутные воспоминания, что ему уже приходилось слышать грохот колес, и тогда как будто ничем плохим это не кончилось.
Агроном сидел позади. Через плечо у него висело ружье, а рядом с ним лежал кол с перекладиной в форме буквы «Т» — в точности такой, к какому филин привык у себя в хижине.
Езда по булыжной мостовой не располагала и беседам, и Ферко заговорил, лишь когда они свернули на проселок:
— Очень мне любопытно, как все получится.
— Скоро увидишь! Тебе лично — прямая выгода: какое-то время не надо будет ловить воробьев, еды филину запасем впрок…
— И они прямо так и слетятся и филину?
— Иные норовят и ударить… а если охотиться с филином в краях, где водятся орлы, то могут и просто убить его. Один мой приятель охотился с чучелом филина, так орлан-белохвост оторвал чучелу голову…
— Правда?! — поразился Ферко и даже оглянулся на хозяина, не шутит ли тот.
— Можешь мне верить…
Ферко подтянул вожжи, чтобы лошадь пошла бойчее и чтоб им побыстрее добраться до места. На одной из усадеб они слезли с повозки, Ферко взвалил за спину ящик с филином, а агроном сунул под мышку деревянную крестовину и топор.
Солнце едва показалось на горизонте, а охотники уже вбили кол в землю, закрепили один конец шнура на кольце, вделанном в крестовину-насест, а другой — на лапке Ху и поспешно укрылись в заросли большого куста на выгоне, метрах в ста от опушки леса.
Это был ответственный момент для людей и для филина, который, конечно, не понимал, что значат все эти приготовления. Какое-то время он сидел на траве, оценивая обстановку; по всей видимости, он был на свободе. А рядом — привычный сук с перекладиной.
Ху смерил взглядом расстояние до перекладины, потом покосился на куст, где спрятались люди.
— Что бы все это значило?
Никаких тебе камышовых стенок, нет даже проволочной сетки… Сердце филина радостно забилось, но поначалу все же победила привычка, и он спокойно взобрался на знакомую перекладину.
Камышовых стенок не видно, проволочной дверцы как не бывало, зато неподалеку деревья, совсем как дома, возле большой реки.
Филин взмыл в воздух, вольный ветер наполнил крылья, и тут бечева резко рванула его и земле.
— Кар-карр-кар, — подала сигнал серая ворона, первой заметившая филина, за ней захрипела другая, тотчас подоспела третья, и бедняга Ху не знал, кого слушать. Он не понимал даже, что, собственно, произошло. Выходит, на насест можно летать, а в лес — нельзя?
— Стреляйте же, — шепнул Ферко, но агроном лишь улыбнулся, видя, как охотничья лихорадка охватила его помощника.
— Не горячись, Ферко. Пусть их каркают, они подманят дичь покрупнее…
Филин вновь попытался взлететь, и снова бечевка рванула его к земле.
— Кар-кар, слетайтесь сюда, скорее, — всполошенно кричали вороны, — вот он, убийца, разбойник кровавый, ночной палач… Кар-кар…
Филин Ху снова уселся было на насест, но в этот момент одна из ворон пронеслась так близко, что филин пошатнулся.
— Да не ждите же, — возмутился Ферко, — ведь они его заклюют!
Но Ферко мог бы и не торопить события.
Дуло ружья плавно поднялось, и один за другим прогремели два выстрела, а две вороны, подбитые на лету, рухнули на землю.
Ферко, сидя в укрытии, азартно хлопал себя по коленям.
— Вы на филина поглядите, как перепугался!
Бедный Ху сроду не слыхал такого треска и грохота, он до того перепугался, что соскочил с крестовины и, прижавшись спиной к деревяшке, ждал неминуемого нового нападения, сопровождаемого громом и сверканием огня.
Но вороны не отступили перед выстрелом.
Перед ними был враг — Страшилище; должно быть, это оно только что лишило жизни двух их собратьев. Так проучить его, вперед!
— Кар! Кар! Бейте его, выклюйте ему глаза!
— Трах-бабах! — И еще одна ворона, кувыркаясь через голову, безжизненным камнем свалилась вниз; неумолимость возмездия несколько охладила воинственный пыл нападающих, а филин взобрался обратно на свой насест.
Вороны расселись на самых высоких деревьях вдоль опушки леса и оттуда принялись поносить филина, но вот и они замолкли, словно раздумывая, как все это могло произойти. Три их собрата лежат на земле, но филин даже не притронулся к ним, а выстрелы… похоже, это дело рук человека…
Но где человек?
Во всяком случае ситуация весьма подозрительная. Филин сидел совершенно неподвижно, как и вороны на верхушках деревьев, и на какое-то время вокруг установилась сторожкая тишина.
— Чет-четт! — вдруг подал голос сорокопут. — А это страшилище откуда взялось? С воронами, вижу, он уже расправился, а еще говорят, будто филины днем слепы. Черта с два! Вот лежат трое из племени Кра… Пусть рискованное это дело, но я должен посмотреть поближе, что там случилось!
И сорокопут подлетел почти к самому филину, а поскольку Ху не обратил на него ни малейшего внимания, спустился еще ниже, чтобы клюнуть филина в голову.
— Ах, ты, дрянь! — презрительно затрещал клювом Ху. — Сверну тебе шею, и пикнуть не успеешь…
— Чет-четт! Видел я, видел: не можешь ты больше летать… — И сорокопут снова бросился было на филина, который отбил его сильным крылом, после чего сорокопут испуганно рванулся в сторону и опустился на куст, где засели люди.
— Качни куст, Ферко, иначе этот нахальный сорокопут не отстанет от филина.
И тут сорокопута постигла поразительная неожиданность. Ветра не было, ни один листок не шелохнулся, а куст под ним вдруг закачался так сильно, что сорокопут в панике бросился к лесу.
Зато вороны не покидали своих наблюдательных постов, и стоило филину чуть переступить с ноги на ногу, как все племя Кра поднимало оглушительный крик.
Солнце уже достигло леса, и чаща наполнилась многократным эхом певчих птиц, когда послышался собачий лай, и вороны тотчас снялись с деревьев.
— Достань, Ферко, сумку с провизией, поедим, что ли. Ведь теперь какое-то время сюда ни одна птица не сунется.
Они ели, не забывая поглядывать на филина; Ху, похоже, примирился с тем, что ему не улететь, и теперь сидел смирно на своей перекладине, но не переставал прислушиваться к окружающему.
— Шш-шш-шш! — прошелестело в воздухе, однако ружье уже было наготове — нож, сало и хлеб полетели на землю, но агроном тотчас же и обернулся к Ферко.
— Сарыч, — сказал он, — тряхни куст как следует, пусть убирается восвояси. В него нельзя стрелять.
— Почему же это?
— Да потому, Ферко, что если бы ты вылавливал за год хоть вполовину столько мышей, сколько эта красивая птица, я положил бы тебе двойное жалованье…
Сарыч возмущенно заклекотал в поднебесье и снова ринулся вниз на филина; он проскользнул так близко, что птицы едва не сшиблись. Ху спрыгнул с перекладины на землю.
— Тебе сказано, тряхни куст, — рассердился агроном, — а то приманит он сюда самку, а от двоих филину не отбиться.
Куст задвигался, и потревоженный сарыч улетел, а для охотников вновь наступила короткая передышка, которой едва хватило, чтобы прикончить сало.
Послышался отрывистый клекот, и на филина обрушилась маленькая пустельга; Ху, правда, не испугался, но раздраженно завертел головой.
— Сии-и-и! — свистнула пустельга и уселась на куст, прямо над головами охотников.
Ферко широко улыбнулся.
— Прямо за лапку можно бы схватить, — шепнул он, но пустельга услышала шепот и вовремя улетела.
— По дороге домой пройдем через Эрмезё, — сказал агроном, — и попросим Морица привезти сюда дерево для птиц.
— Чего привезти?
— Дерево для нападающих птиц. Мы покажем, куда его поставить. Надо сухое дерево высотой метров пять-шесть закопать в землю поблизости от кола с перекладиной, и все птицы перед тем, как напасть на филина, сперва будут садиться на него и оттуда ругать филина. Сейчас они наверняка обсели все высокие деревья вдоль опушки…
Ферко осторожно раздвинул куст со стороны леса.
— И правда, сидят, только не видно, кто…
— Кар-карр… — будто в ответ на слова Ферко донеслось от опушки леса. Стало ясно, что оттуда за филином неотрывно следят вороны, и лишь недавнее колыхание куста пока еще отпугивало их. Затем донеслось ответное карканье — откуда-то с отдаления: знак того, что другие вороны, не видевшие филина, услышали призывы своих собратьев к охоте.
Пронзительный гомон стаи все нарастал, и вот уже десяток ворон сразу набросился на филина, Ху какое-то время отбивался от них, потом соскочил на землю.
— Кар-кар, — подбадривали друг друга вороны, но тут снова заговорило ружье, и еще две из них ткнулись носом в землю. На это стая вконец озлобилась, карканье заглушило все звуки! Гибель своих собратьев вороны приписали филину, и черная карусель кружила не унимаясь, пока вороны не потеряли еще двух бойцов.
— Говорил я тебе, что сегодня Ху будет обеспечен едой, — улыбнулся агроном, — да и зайчат на будущий год сохранится побольше…
Солнце тем часом поднялось над лесом. Воронье отступило к опушке. Ху снова взлетел на крестовину, ослепленно похлопал глазами, после чего догадался повернуться спиной к солнцу.
— В следующий раз отправимся в другой шалаш, — решил агроном, — иначе птицы запомнят, что тут опасно. Что это?
Воздух размеренно сотрясал какой-то отдаленный гул.
Ферко тоже прислушался и помрачнел.
— Самолеты…
Оба прислушались, переглянулись и снова замерли.
— Помните, господин Иштван?
— Помню, Ферко… но пока что над нами свои самолеты. А что, если бы неприятельские?
Ферко поднялся, стряхнул с колен крошки хлеба и ничего не ответил, только вздрогнул.
— Давай собираться, Ферко.
Охотники выбрались из засады. Филин, увидя их, обиженно нахохлился.
— Я был совсем один, — защелкал он клювом, — и племя Кра пыталось выклевать мне глаза, но какие-то громкие хлопки сбили их…
Ферко принес ящик.
— Иди сюда, Ху, иди сам, ведь ты у нас птица умная.
Филин, однако, еще раз рванулся вверх, пытаясь улететь, но бечевка снова вернула его на землю.
— Ах ты, дурачок! — вздохнул Ферко и осторожно накрыл филина ящиком. Подсунул под птицу донную доску, отцепил от лапки бечевку. — Но ты у нас, Ху, птица полезная. Семь ворон на твоем счету, и, конечно, все они — законная твоя добыча…
После обеда пес Мацко обычно спал. Естественно, что и в другое время дня он тоже старался урвать часок для сна — ведь по ночам он караулил дом. Но если в другие часы Мацко дремал от случая и случаю, то после обеда спал всегда, если только ему не мешали — и просыпался сердитый, с налитыми кровью глазами. Все обитатели двора знали, что в такие моменты Мацко лучше не задевать, потому что пес, не задумываясь, пустит в дело свои клыки.
Однако в тот день никто не тревожил собачьего отдыха. Куры дремали в пыли под навесом конюшни, поросята залегли в хлеву, и даже воробьи в кустах и те притихли после того, как Нерр, ястреб, недавно унес их птенца.
Мацко, конечно, и не шелохнулся во время птичьей трагедии. Проснувшись, он долго еще моргал налитыми кровью глазами, принюхиваясь и приглядываясь к окружающему: все тот же бессмысленный, глупый двор. Одним словом, был тот самый час, когда Мацко готов был ввязаться в любую свару, но поскольку придраться было совершенно не к чему, он поднялся, угрюмо встряхнулся, сбивая пыль со своей слишком жаркой для лета шубы. Затем зевнул, потянулся, и ему вспомнился филин Ху, чью камышовую хижину он утром застал пустой.
Мацко исчезновение филина удивило до крайности, и на кое-то время он в полной растерянности вилял хвостом, но потом повернул обратно во двор, где снова пришлось наводить порядок среди поросят.
Управившись с делом, Мацко долго еще не находил покоя, хотя и не мог бы сказать, что его так расстроило: поросята или же исчезновение Ху. Дело в том, что за последнее время Мацко повадился ежедневно наведываться к филину, который, правда, каждый раз щелкал клювом, подтверждая, что он по-прежнему терпеть не может всю собачью породу, но как бы там ни было, а им удавалось поговорить на том скупом языке, какой только возможен между двумя существами столь различного образа жизни и восприятия мира.
Итак, Мацко недовольно побрел к хижине филина, где застал Ху спокойно дремлющим на крестовине.
— Так ты здесь? — вильнул хвостом пес, после чего Ху широко открыл глаза и снова захлопнул их, давая понять, что в мыслях он — далеко отсюда и что вообще днем филины спят.
— Но ведь тебя тут не было… — не унимался Мацко, на что филин сердито встопорщил перья.
— Полно злиться, — проворчал пес, — знаю, что ты терпеть не можешь собак, но я приходил сюда и не застал тебя в хижине, и это мне непонятно. Почему ты вернулся сюда?
— Мы охотились!
— И тебе не попало? Знаешь… — Мацко потянул носом, потом разглядел на полу хижины серых ворон. — Я только один раз ходил на охоту, меня заманил с собой соседский пес, и тогда, один-единственный раз, правда, но мне крепко досталось от хозяина…
— Почему бы мне досталось?! Будь я на воле, я только бы знал, что охоту. Но на этот раз мы охотились совершенно иначе: птицы меня ненавидят не меньше, чем я тебя, и слетались драться к месту, где я сидел. И тогда, не знаю уж как, — ты меня лучше об этом не спрашивай — человек издали убивал этих тварей из племени Кра. Хлопнет что-то, и ворона падает замертво. Да ты и сам видишь добычу… И филин, склонив голову набок, взглянул на валявшихся в хижине ворон, над которыми вилась большая блестящая муха. Время от времени муха садилась, чтоб отложить личинки в мертвую тушку вороны.
— Вижу, — кивнул Мацко, — вижу, Зум-Зум уже отыскала место для своих детенышей. А после нее добыча испорчена, даже собака ее не тронет… если уж только голод заставит…
— Неважно, — встряхнулся Ху, — на воле я тоже не ел бы дохлятину, но тут ведь нет выбора… и Кра сегодня совсем еще свежие, под вечер я в два счета с ними управлюсь. Неважно, будут ли там детеныши Зум или нет. Хотя муху Зум я тоже терпеть не могу: она так и норовит усесться мне на голову…
Зум промелькнула в воздухе.
— Зу-уу, — описала она дугу, — мы всегда, если можно, выбираем место повыше. И самые вкусные запахи тоже расходятся поверху и ведут нас туда, где лежит мясо. Впрочем, для кого мясо — добыча, а для моих детенышей — колыбель…
Ху спрыгнул с перекладины вниз и принялся за ворон.
— Мои детки! Мои детки! — жужжала муха, оплакивая только что отложенные личинки, и, как заведенная, кружила по хижине. Но Ху, расправляясь с воронами, помогал себе взмахами крыльев, и Зум, поняв, что к нему не подступиться, в отчаянии умчалась из хижины навстречу послеполуденному солнцу.
Мацко по-прежнему сидел возле хижины, благодушно наблюдая, как ел Ху. Но филины, как известно, терпеть не могут соглядатаев.
— Эй ты, — филин блеснул глазами на пса, — разве тебе по нраву, когда посторонний глядит тебе в пасть?
— Если на мою еду не зарятся, то по мне, пускай смотрят.
— У племени Кра вкусное мясо…
— Я сыт, — зевнул Мацко, — меня недавно кормили, а потом мы, собаки, почти отвыкли от сырого мяса. Мы совсем не охотимся, о чем я тебе говорил, и вообще держимся поближе к человеку…
— Позор! — прошипел Ху с набитым зобом.
— А ты сам, Ху, ешь добычу человека, значит, и ты ему принадлежишь.
Ху на миг перестал терзать ворону.
— Глупые твои слова, пес, потому что ты рассуждаешь умом человека… Распахни попробуй проволочную дверцу или сломай камышовую стенку, и ты увидишь, кому я принадлежу…
— Мне кажется, Ху, что если бы я даже мог это сделать, я бы все равно не открыл тебе дверцу, потому что моя задача — сторожить все, что принадлежит человеку. Наш собачий союз с человеком очень древний…
— Ну, тогда и убирайся к хозяину, надоело мне видеть возле хижины твою глупую морду… Клек-клек, терпеть тебя не могу! — филин защелкал клювом и отвернулся от Мацко. Пес понял, что сегодня на общительность филина надежды нет, и побрел во двор, а Ху вновь принялся терзать ворону. Затем после долгих размышлений Ху проковылял к корытцу с водой, где занялся купаньем. Приятная процедура не обошлась без шума и резного хлопанья крыльев, однако шум не привлек к хижине никого: сад обезлюдел, лишь старые деревья передвигали часовую стрелку теней, да непрестанно о чем-то своем шелестели высокие тополя, отделявшие сад от двора.
Как раз в этот день сосед, беря корм для скота, разворошил в стогу слежалые нижние пласты прошлогоднего сена, где ютилась крыса, и та поневоле вынуждена была искать новое убежище. Она незаметно выбежала из-под стога, проскользнула между перекладинами забора и укрылась в саду под листьями хрена.
— Только передохну немного, — сказала она им.
— Отдохни, — согласно кивали они друг другу. — Потому что надолго здесь тебе не жилье. Сюда и человек наведывается, и пес забегает… Ну да заботься сама о своей шкуре, — но вслух листья хрена не проронили ни слова, и крыса отсиживалась в зелени уже добрый час, когда в воздухе вдруг потянуло приятным запахом крови — пожива была где-то совсем рядом.
— Кто-то охотится, — принюхалась крыса, и ее острая злобная мордочка стала еще сердитее от горькой зависти. — Кто-то удачно охотится, я чую запах крови, — билось в ее сознании, и крыса повернула свой чуткий нос точно в сторону хижины, где филин Ху терзал остатки вороны.
Крыса не торопилась. По внешнему виду хижины трудно было судить, старая она или новая — камыш уже иссушило солнце и успело прибить дождями, — но с такого рода ловушками человека следует быть начеку… И плеск воды как будто бы доносился оттуда… Но плеск она слышала минуту назад, а вот запах свежего мяса и крови силен и устойчив, он манит ее внутрь камышовой хижины.
Крыса быстро скользнула к стене: «Под камышом удобно укрыться и высмотреть, что там внутри. Я чую, сюда приходил пес. Но запах его почти выветрился, значит, и собака давно ушла. Может, это она ела мясо?»
Крыса долго еще выжидала, принюхивалась и присматривалась с тем бесконечным терпением и выдержкой, которые и составляют жизненную основу ее поведения. Но поскольку ничего подозрительного не обнаруживалось, она молниеносно нырнула под стенку и заглянула внутрь хижины, где не приметила ни одного живого существа, лишь на полу валялись остатки вороны.
— Тихий вечер, приятный вечер, — шептали свое тополя, а крыса подумала, что собака может вернуться, так что лучше покончить с вороной, пока никого нет.
Она, конечно, ошибалась, но такое случается и с крысами.
Ху услышал еще тот почти неуловимый шорох, с которым крыса бежала и хижине, и сейчас, не спуская глаз, нацелился на острый принюхивающийся нос, единственное, что высовывалось из-под камыша.
Ху неотступно следил за крысой, но ему не давала покоя мысль: возможно ли охотиться в хижине? Инстинкт подсказывал ему, что крыса не взглянет наверх, и филин точно рассчитал, когда и где ее можно схватить.
Тишина. Успокоительная тишина, и крыса решает подобраться и вороне.
— Глупая крыса, — моргает Ху, — идет прямо в когти…
Крыса не подозревала об охотничьем азарте Ху, а остатки вороны валялись прямо под филином, у подножья дерева-насеста. Но все-таки она не утратила врожденной осторожности и прежде, чем подойти, со всех сторон обнюхала остатки кровавого пиршества, после чего двумя лапками обхватила голову вороны, и… в следующий момент забилась в страшных когтях филина.
— У своей добычи совсем другой вкус! — подумал Ху, и сердце пленника волной захлестнула радость. — Это настоящая охота! Добыча должна быть живой! Должна быть теплой… должна пищать, визжать, защищаться — как может!
Но в этот момент филин вздрогнул: в дверях хижины стоял человек и с радостным изумлением смотрел на подрагивающую в когтях у филина крысу.
— Ху! — воскликнул Ферко. — Так ты ее сам поймал?
Ху вздрогнул от звука человеческого голоса, но в следующий же момент его охватила ярость, глаза его гневно сверкнули.
— Моя! — шипел он. — Крыса моя добыча… — и филин взлетел вместе с жертвой на высокий насест и, сидя там, еще какое-то время угрожающе щелкал клювом на Ферко.
— Да не нужна мне твоя вонючая крыса, — наконец, Ферко понял, чем объяснялась воинственность филина, и, посмеиваясь, направился к дому, чтобы сообщить агроному новость.
— Наверное, человеку не нужна крыса, — подумал Ху; острый, как бритва, клюв его сомкнулся на затылке зверька, тот дернулся из последних сил и затих. А филин спокойно, как будто такая охота для него — повседневное дело, принялся уничтожать добычу.
— Вечереет, — шептали свое тополя, — наступает вечер, тихий, приятный вечер…
Агроном Иштван в это время сидел в конторе секретаря сельской управы и, даже если бы он узнал о храбром поступке Ху, все равно не мог бы ему порадоваться. Агроном был вне себя от ярости.
— Тут, несомненно, какая-то ошибка, — успокаивал его секретарь, — до людей твоего возраста еще не дошел призыв. А Ферко так еще старше тебя на год. Здесь какое-то недоразумение, и повестку я завтра же верну обратно. Ты в любом случае — как ценный специалист — все равно подлежишь освобождению. Но, по-моему, о войне еще и сами генералы не думают, просто они хотят, чтобы каждый новобранец прошел подготовку, после чего их распустят…
— Нельзя ли и Ферко получить броню?
— Пожалуй, и можно бы, будь он трактористом…
— Значит, он им станет!
— А нет ли у Ферко какой-нибудь специальной военной подготовки?
— Он был вместе со мной в одном пулеметном расчете, а еще раньше служил на минометной батарее…
— Возможно, поэтому его и призвали так скоро. А тебе советую, ступай домой и ни о чем не тревожься, считай, что дело улажено. Начальник призывного пункта — мой давний приятель…
— Спасибо, Карой, и, если заглянешь на призывной пункт, заодно можешь сказать, что у Ферко незаменимая профессия — тракторист.
Ферко уже задавал корм лошадям, когда агроном отыскал его. В конюшне было темно, изредка постукивали копыта лошадей.
— Ты здесь, Ферко?
— Здесь я, — отозвался конюх. — Бинтовал ногу Ветерку. Вчера подметил, жеребец как-то осторожно ступал на нее…
Агроном молчал, но Ферко, почувствовав, что его привело в конюшню что-то серьезное, вышел из стойла.
— Зажгу лампу, — пояснил он, и пока возился со старой керосиновой лампой, оба не проронили ни слова. Управившись с лампой, Ферко тщательно вытер руки о фартук и лишь после того взглянул на хозяина.
— Новость есть, — ответил агроном на молчаливый вопрос, — с завтрашнего дня сядешь на трактор и не слезешь, пока не обучишься…
Ферко еще раз обтер уже чистые руки.
— Это необходимо?
Вопрос прозвучал, как тяжелый вздох.