— Все это так, — улыбнулся Ферко, но только вблизи солдатчина тебе покажется совсем иной.

— Обязательно пиши, Йошка, сообщай, где ты находишься, — напутствовал его агроном. — Господин секретарь сельской управы сам был офицером, вдруг да изыщется возможность хоть что-то для тебя сделать.

— Спасибо, господин агроном, отовсюду буду писать.

И Йошка ушел — один среди многих тысяч парней, таких же, как он.

У Мацко от мокрого снега мерзли лапы, но он ежедневно наведывался к хижине филина и даже однажды притащил за собой другого пса, что крайне возмутило Ху.

Случилось так, что однажды соседский пес пролез во двор через щель в заборе, и Мацко — довольно необдуманно — тотчас повел его знакомиться с филином.

— Мой друг, — вильнул хвостом Мацко. — Время от времени заходит ко мне.

— Ненавижу всю вашу породу! — грозно защелкал Ху. — Теперь мне постоянно грезятся разные сны, и я терпеть не могу, когда меня будят. Так что уведи своего приятеля куда-нибудь подальше от хижины!

— Пошли, — махнул Мацко хвостом, и оба пса потрусили во двор.

— Такого здоровущего филина я и не видывал, — растерянно моргал соседский пес. — Как же ты с ним водишь компанию, если он тебя терпеть не может?

— Это он только так говорит, — почесался Мацко. — Ху очень много знает, и с ним интересно разговаривать.

В последнее время, когда снег глушил шумы, Ху чувствовал себя вроде бы свободнее, и как-то роднее ему стала хижина, камышовые стены которой, будто мягким шелком, плотно укутал снег.

Но ветер через проволочную дверцу заметал снег и в хижину.

Дома, в пещере, пол покрывала мягкая, тысячелетняя пыль, и после еды достаточно было проковылять всего лишь несколько шагов, чтобы укрыться в темном углу… Но здесь самым удобным местом для отдыха была высокая крестовина — вот и приходилось прыгать.

Ветер сбил тяжелые снежные тучи в сплошную пелену, отчего с неба нависли ранние сумерки, и в камышовой хижине стало совсем темно. Ху сжался в комок и закрыл глаза, все звуки стихли. Лишь камышовые стенки неустанно нашептывали что-то свое, но их шепот действовал усыпляюще, и у филина создалось ощущение, будто все люди и весь окружающий мир затерялись где-то в заснеженных бескрайних просторах, в убаюкивающем шепоте камыша.

Когти филина сильнее стиснули перекладину, он непроизвольно переменял положение на более удобное, погрузился в себя, и вдруг из неподдающейся отчету столь древней памяти предков в мозгу филина возникла картина лета.

Лето, предутренняя заря, когда лишь бледная полоска на восточном краю предвещает восход Великого сияния; за спиной филина Ху самка кормит птенцов, а внизу на реке люди тянут сеть.

Что такое сеть, Ху не знает, зато он знает, что такое рыба, так как филины, случается, ловят рыбу, после паводков застрявшую на мелководье, а сейчас Ху видит, как в сети, что подтаскивают к берегу, бьется рыба.

В дремотном отдыхе день быстро проходит, в вечерние сумерки филин карабкается на выступ пещеры и вникает в ночные звуки; он чистит клюв, прислушивается к журчанию реки, игриво перекатывающей на быстрине дрожащие отблески звезд.

Река живет в глубокой пропасти под пещерой, но удивительный слух филина отмечает каждую мелочь: как карп, то ли играя, то ли спасаясь от кого, «ставит свечку», выскакивая из воды, как скользнет по волне лысуха и как охотится выдра, которая проворнее щуки и кровожаднее хорька. Ху распознает эти звуки, но не интересуется ими: они не сулят ему добычи. Пожалуй, он мог бы подкараулить и схватить выдру, какая помоложе, понеопытнее, но чувствует, что за победу над проворным зверьком ему пришлось бы платить дорогой ценой… а Ху нужна не драка, а охота, он должен и сам скорее досыта поесть и накормить семью.

Ху всматривается в противоположный берег, потому что именно там он угадывает нечто, сулящее добычу, притом скорую. Где-то на краю села тоскливо мяукает кошка, видно, к луне обращая свои жалобы, но луна холодно и бесстрастно плывет по небу.

Кошка с горя забыла обо всем на свете и не замечает бесшумного полета ночного хищника. Ху падает сверху, вонзает когти ей в загривок, и жалобное мяуканье тотчас переходит в шипение и предсмертный хрип.

С добычей Ху летит медленнее, но вот, наконец, он опускается на выступ пещеры.

— Мяу — редкое лакомство, — хлопает филин глазищами, и самка, оставив птенцов, ковыляет к добыче.

В кошке тлеют еще последние искорки жизни, но с тем большим остервенением самка начинает терзать ее…

…Но тут Ху снова пробудился от грез, не зная еще, что именно вернуло его к реальности. Он просто открыл глаза, однако не сразу осознал, что сидит в камышовой хижине; ведь только что он был далеко отсюда, на выступе пещеры… и внизу текла большая река… а сейчас…

В стены хижины снова ударил ветер. Завыл и сбросил со старой яблони шапку снега.

Теперь филин Ху совсем проснулся и почувствовал, что в камышовой хижине витают не только сумерки, но и печаль. Филин не постигал умом, что такое печаль, но болезненно ощущал свое одиночество; он не знал, что такое утраченная вольная жизнь, но ощущал потерю ее острее, нежели человек.

Инстинктивно спасаясь от одиночества, филин Ху обращался внутрь себя, в смутной памяти рода, в сновидениях-грезах ища родителей, ища птенцов и пещеру, и большую реку, и крылья, которые уносят куда угодно. Ху снова прикрыл глаза, но сновидения не возвращались.

Ветер, пронзительно воя, трепал камышовые снопы и тонко свистел в ветвях старой яблони. Иногда порывы его бросали комья снега в проволочную дверцу хижины; где-то в доме, должно быть, забыли закрыть створку слухового оконца, и теперь шалый ветер попеременно, то распахивал ее широко, то захлопывал, и ржавые петли при этом скрипели противно и жалобно, точно кошка, которую тянули за хвост.

Ху напрасно пытался уйти в сновидения, к тому же возникла другая помеха: пришел Ферко и толстой бечевкой закрепил камышовые снопы, которыми была обложена хижина.

— А то, чего доброго, этот взбалмошный ветер все развалит, — бормотал Ферко; он вымел из хижины снег и самую дверцу тоже подпер камышом. — Теперь полный порядок! — заключил он удовлетворенно. — Спи, миляга, больше все равно делать нечего.

Зрачки филина Ху расширились и засверкали, потому что камышовые вязанки заслонили свет, проникавший внутрь через дверцу, потом Ху распушил перья, и это всегда было знаком, что он спокоен: он чувствовал, что теперь его никто и ничто не потревожит, и ему было уютно.

Перекладину крестовины так удобно было обхватить когтями, и ветер теперь тщетно пытался намести снегу в хижину — сквозь камышовые вязанки ему не пробиться — филин сытно поел, что же ему оставалось делать? Ху похлопал глазами, закрыл их, зевнул и почти мгновенно перенесся в другой мир, который так любил и которого так жаждал.

Ху нисколько не сбило с толку, что видимая им теперь картина была совершенно другой, чем в предыдущем сне, и эту, и прежнюю он воспринимал одинаково, как реальную действительность. Ему не мешало, что в прошлый свой сон он видел своих птенцов почти взрослыми, а сейчас самка — его подруга — еще только сидела на яйцах. Непоследовательность грез не путала общей картины вольной жизни.

Единственно важным было для птицы — почувствовать беспредельность пространства и времени, чем и влекли к себе филина Ху эти сны-воспоминания.

Во сне его была весна. Цепкий неприхотливый кустарник по обрыву скалы пестрит цветами, а из глубины расщелин мягко выползает бархатистый, зеленый мох.

Пора весны; кустарнику пришло время выбросить цвет, мху — зеленеть, а в пещере, в гнезде, филинихе пришла пора высиживать птенцов.

Вернулись и перелетные птицы — те, кто в дальних краях спасается от холодов и снега, но, когда солнце вновь прогреет камень и мошкара закружит над цветами, прилетает обратно. Одними из первых явились береговушки, которых в Венгрии называют еще безногими ласточками, потому что они никогда не садятся на землю, не ходят по ней, а лишь, когда надо, цепляются за выступы и расщелины в скалах, где и вьют свои гнезда. Прилетел важный сорокопут и обосновался на своем прежнем месте, в кустарнике; прилетели несколько славок, но появление их прочие птицы не заметили, так они были скромны и некрикливы.

Не опоздали к весне пустельги, свистом своим сразу же наполнившие всю округу и тревожно умолкнувшие, лишь когда среди зелени промелькнул стремительный сокол со своей подругой и придирчиво осмотрел прошлогоднее гнездо, которое и без того ни одна пичуга не отважилась бы занять.

Сокол обыкновенный — дневной властелин воздушных просторов, глава пернатого царства… и — признаем также — истребитель птиц. По счастью, он не охотится около своего гнезда, иначе поблизости не осталось бы в живых ни одной птицы, кроме филинов. Но соколу вовсе и не требовалось охотиться поблизости от гнезда. За мгновение переносился он через реку, еще один миг — и он уже исчезал за лесом на противоположном, пологом берегу реки, где и начинались его охотничьи угодья. Все птицы старались укрыться от него, потому что сокол был не слишком разборчив, в когти его рисковал попасть и простой воробей, и тяжеловатые дикие гуси…

Филин Ху со спокойным удовлетворением наблюдал за жизнью пернатого мира; все птицы были ему товарищами в пору кладки яиц, но в любой момент могли стать и его добычей. Не спастись бы от филина даже соколу, если бы Ху не придерживался общего правила — не охотиться поблизости от гнезда, — и это правило нарушалось разве что в самые голодные времена.

Но сейчас не было голода.

Тополя возле отмели почернели от тучи ворон, на старицах возле реки плескались стаи диких уток, в полях — то шмыгнет проворная ласка, то изогнется в прыжке хорек, а темные комочки фазанов на лесной опушке как будто нарочно ждали, чтобы проворный коготь снял их оттуда.

Филин вбирал в себя этот мир, он жил в нем и чувствовал удовлетворение природой. Ему было хорошо, и он не строил никаких планов. Все его поступки определялись моментом, а в данный момент еще не настала пора охоты.

Но вот уже близился вечер.

Черные стрижи угомонились, багровый лик Великого сияния наполовину погрузился в воду, маленькие славки уже пропели свою скромную вечернюю песню; с полей потянулись к отмели большие стаи ворон, а филин Ху проковылял в глубь пещеры к своей подруге, чтобы выразить ей смутное сочувствие, подать молчаливый знак дружбы:

— Я здесь, рядом…

Самка не обратила на филина никакого внимания, но это ничуть не задело Ху. Высиживание птенцов — дело не шуточное, и за пять недель — пока птенцы проклюнутся — сойдет жирок с брюшка самки.

— Я здесь, — несколько раз в день напоминал о себе Ху, но оставалось неясным, замечает ли самка эти проявления сочувствия и готовность услужить со стороны будущего отца семейства.

Перед сумерками самка несколько раз поднималась с кладки и в полном сознании важности своей миссии переворачивала яйца.

— Только я умею так бережно переворачивать яйца, — говорили ее плавные движения, а филин Ху, как и положено образцовым мужьям, следил за хлопотной процедурой и тоже был вполне уверен, что никто другой не сумел бы так ловко перевернуть яйца…

Закончив отработанные поколениями манипуляции, самка снова опускалась в гнездо, и взгляд ее, который она бросала на супруга, казалось, говорил:

— Так ты еще здесь, ты не занят охотой?

— Мать моих птенцов знает, что час охоты еще не пробил. Кому знать лучше закон охоты, как не тебе?

— Я голодна!

Голодный взгляд самки понукал, поэтому Ху, едва дождавшись сумерек, мягко вылетел из пещеры, зачерпнув крыльями дохнувший прохладой воздух.

На этот раз он полетел не к вороньему поселению, а повернул на запад. Веял западный ветер, и он облегчал полет: филину нужно было только подставить свои легкие крылья попутному ветру и восходящим потокам воздуха. Каждую весну, примерно в одну и ту же пору, наступал период, когда в заливных озерах и старицах прибывало добычи: вода в реке спадала, а рыба, заплывшая туда с половодьем, оставалась на отмелях. В таких озерцах днем охотились балобаны, цапли и аисты, а по ночам приходила за своей добычей выдра, и прилетал филин, которому были по вкусу мясистые рыбины, во всяком случае, он каждый раз сперва наедался сам, а потом уже вспоминал о своей подруге, отощавшей и облезлой от долгого сидения на яйцах.

Но едва лишь вспомнив пещеру, Ху сжал в когтях увесистого сома, тяжело поднялся с ним в воздух и повернул к скалам. Полет был нелегок, потому что и ветер теперь был навстречу, и желудок, до отказа набитый, тянул вниз, и сом извивался в когтях, но в конце концов филин все-таки добрался до гнезда и положил рыбу перед строгой самкой.

— Ешь!

Самка не переменила положения, всем своим видом подчеркивая, что, когда она занята важным делом — высиживает птенцов, — волнения по поводу рыбины ей кажутся неуместными.

Ху подождал немного, а потом отрыгнул перед самкой половину заглоченной им и размягченной в желудке рыбы, что было поистине самоотверженным поступком.

И самка оценила жертву! Она аккуратно подобрала размягченную рыбу, еще раз перевернула яйца и, успокоенная, уселась на кладку, как бы великодушно отпуская филина Ху порыскать и порезвиться в округе…

Филину это было приятно, но он не улетел тотчас же на поиски новых приключений, а уселся на выступе, всматриваясь в темноту, которая говорила ему много больше, чем любому другому существу на свете. Он раздумывал, куда сейчас отправиться. Ему хотелось обязательно пролететь через село, потому что Ху интересовало обитающее там грозное существо — человек, который в эту темную, самую приятную пору суток слепнет, и потому филинам можно без опаски подглядывать за ним.

(Ху так остро почувствовал во сне присутствие человека, что почти проснулся, но затем его снова одолел сон.)

И вот филин Ху (все это в грезах) оттолкнулся от выступа и сразу направил полет через реку к селу.

Стоял поздний вечер.

Ху не стал выписывать разведывательных кругов, да и не искал ничего определенного, а крылья несли его прямо к околице села, точно в этот сумеречный час иначе и нельзя было лететь. Похоже, филин знал, что во дворе крайнего дома стоит старая груша, с которой видна жизнь человека, что очень интересно, хотя и непонятно.

Вот и старая груша; филин опустился на нее бесшумно и плавно, точно сам был сотворен из тумана и мрака; мягкие перья его захватывали воздух столь осторожно, что полет его был тише комариного. Еще бы, ведь комар, когда летит, точно пиликает на скрипке; он как бы предупреждает свою жертву: спасайся, если можешь, тогда как бархатистые перья филина глушат малейший звук, и раньше, чем тонкий слух жертвы уловит движение воздуха, филин уже тут как тут. Филин Ху был прирожденным ночным охотником, а во тьме самый верный помощник — слух, ночью следует охотиться иначе, нежели днем. Перья сокола с пронзительным свистом рассекают воздух; скопа, охотясь за рыбой, хлопает по воде так, что кажется, будто выстрелили у тебя над ухом, крылья сарыча с шелестом забирают встречный воздух, но когда жертва слышит этот шорох, у нее уже не остается времени для спасения.

А полет филина бесшумен, как сама ночь, перья его мягки, как тишина, и о том, что филин охотится, узнают, лишь когда охота уже окончена и жертва бьется в когтях.

Итак, Ху опустился на грушу, потом перепорхнул на поленницу под окном, откуда был виден не только свет в окне, но и сама комната, показавшаяся ему странно знакомой, потому что в мозгу филина вновь причудливо переплелись сон и явь, потому что комнату эту он действительно уже однажды видел.

В комнате было двое людей. Один сидел у стола и ел, другой прислуживал ему: поставил на стол мясо, хлеб и бутылку вина. У Ху было чувство, будто он уже когда-то видел все это, но и тогда не понял, что происходит в доме, просто подумал, что человек ест. Причем, ест при помощи ног, потому что в понимании филина Ху пальцы человека были чем-то вроде ног. На мгновение филин проснулся, и ему вдруг представилось, будто и сам он вместе с сестрами заперт сейчас в этой комнате, — но нет: вокруг него царил мрак и спасительная тишина, перья его перебирал вольный ветер, и Ху успокоился. Сон продолжался.

Вот Ху отвернул голову от окна, снялся с поленницы и мягко прочертил крылом сумрак.

Полет его сначала не имел цели. Возвращаться в пещеру не хотелось, охотиться тоже не было необходимости, так как и филин, и самка его еще не успели проголодаться. Филин Ху кругами взмывал все выше и выше, и теперь его отовсюду окружала одна лишь вольная, бескрайняя и таинственная ночь.

Свет, отбрасываемый узкой полоской луны, был для Ху слишком даже ярок, поэтому он уверенно направил полет к горе, где молча вздымался темный лес, а между скал то бесшумно, то с легким журчанием пробивался к долине ручей.

Ху любил отдыхать на больших и высоких, точно колонны, камнях, потому что здесь он составлял единое целое со всем окружающим его миром и отчетливо сознавал, что в эти минуты он — царь и повелитель ночи, он один все видит во мраке.

Ху любил скалы, здесь можно было не спеша отдохнуть, подождать, пока уляжется пища, а все неудобоваримое — шерсть, перья, кости — безо всяких усилий он отрыгивал в виде маленьких шариков-погадок. Вытолкнутый шарик вызывал приятное чувство облегчения, и сразу появлялись мысли о новой охоте. Но филин не торопился. Ночь еще долга. Вороны вплоть до рассвета не тронутся с насиженных мест, в старицах полно рыбы, да и возле села всегда найдется чем поживиться…

Филину нравилось просто сидеть, ничего не делая.

В этот момент сна где-то вдалеке залаяла собака, и Ху вспомнились Мацко, хижина, Ферко и совместные их охоты. Он почувствовал петлю на ноге и крестовину, на которой сидел, и завывание ветра, совсем уже необычного для той теплой, весенней ночи, что грезилась ему. Реальная же ночь становилась все холоднее и холоднее. Что-то упало во дворе, загремело, послышался чей-то вскрик, а ветер с такою силой сотрясал камышовые стены и всю хижину, что Ху совсем проснулся.

Стоял обжигающе-холодный зимний день, и холод вернул Ху к реальной действительности. Глаза его сверкнули, он забыл, что мгновением раньше, во сне, собирался нести в пещеру добычу, потому что там его дожидалась строгая самка, у которой скоро должны были вылупиться птенцы.

Пришел Ферко с охапкой камышовых вязанок, обложил ими в еще один слой хижину, понадежнее закрепил их. Ху снова остался наедине с собой, но больше не смог заснуть и уйти в свои грезы, поскольку близились сумерки, время, когда филины бодрствуют: пора охоты.

Охота — для вольных птиц! — подумал Ху и снова закрыл глаза, но понапрасну, он все равно оставался в хижине: большая река и пещера отступили куда-то далеко, и никак не узнаешь заранее, когда они снова придут в его жизнь.

За стеной метался ветер, сумерки все сгущались. Дорожку к хижине опять завалило снегом, а так как Ферко не удосужился ее размести, пес Мацко тоже раздумал гулять и не наведывался к филину.

Весь двор и, казалось, весь мир обезлюдели.

В селе, правда, изредка можно было увидеть одинокого прохожего, но каждый раз человек торопился юркнуть под защиту домов, и снова одни только лампы в окнах да подвижные силуэты за стеклами говорили о жизни.

Лишь ветер мел снег по улицам, по задворкам садов и на отдаленных проселочных дорогах.

Относительное затишье стояло в лесу. Кроны высоких деревьев, правда, гудели от ветра, и над макушками елей ветер играл на органе, но по низу, в чаще, непогоды почти не чувствовалось: густые кусты и щетина ельника хранили тепло.

Пугливые косули тоже забились в ельник, они не любили ветра, он лишал их слуха, здесь, в лесу, в такую погоду им было спокойно. Забились в свои норы зайцы, им тепло в норе, и ветер напрасно надеется потрепать их пушистые шубки.

А куда же в пургу подевались птицы?

Фазаны нашли убежище под кустами, в густом переплетении корневищ, куропатки укрылись в бурьяне вдоль опушки леса, вороны расселись по старым тополям во дворе усадьбы, синички жались друг к другу в темных дуплах, не разбирая, свое это дупло или чужое, а воробьи — те забились поглубже в скирду соломы, и никакого им дела не было до бурных наскоков и возмущения ветра.

Следует признать, что воробьи оказались умнее других пернатых, в теплой скирде уютно и не надо было, подобно воронам, цепляться за ветки, они не дрожали от страха, как синицы, которых набивалось по пять, по шесть пичуг в каждое тесное заброшенное дупло, в которое к тому же еще задувает ветер. К воробьям злюке-ветру было не подступиться. Соломенная скирда стояла надежно, как гора, в ней таились сотни укромных местечек и было тепло, словно золотистая хрупкая солома сумела удержать в себе память о летнем зное.

Суслики и хомяки в эту студеную пору спят сладким сном в своих подземных квартирах с приятным сознанием того, что в соседнем зале находится их собственная кладовая; белки отсиживаются в хорошо утепленных дуплах, они ждут часа, когда уляжется непогода и можно будет подкормиться шишками. В такую погоду по лесу рыскает, пожалуй, лишь какая-нибудь озлобившаяся от голода лиса, в надежде застичь оглушенного буйным ветром зайца на месте его отсидки.

Дремлют запорошенные снегом дальние усадьбы, скотина целыми днями стоит в хлевах, пережевывая жвачку, овцы трогаются с места только к корыту у водопоя, но и то лишь тогда, когда их очень уж донимает жажда. Вот ведь как хорошо живется коровам, те пьют у себя в коровнике, а они, бедные овцы, должны ранить копытца о жесткий снег.

— Бее… бе-е… бе-едные мы…

Пастушечья собака из породы пули и теперь старается сбить овец в отару, и бойкое тявканье ее не умолкает, пока пастух не останавливает собаку.

— Не задирайся, не то пинка у меня схлопочешь! — и пули отходит в сторонку, потому что хорошо знает, что значит «пинка схлопочешь».

Стоит предрождественская пора, полевые работы закончены, и люди, особенно вечерами, все больше сидят по домам, мирно потягивают трубки да подремывают возле печек.

Дома для батраков, что стоят на усадьбе, построены очень давно, еще при крепостном праве, и некогда — в сравнении с другими лачугами бедняков — казались чуть ли не дворцами.

Центральную часть дома занимает кухня с огромнейшим очагом и широкой печью, а справа и слева от кухни расположены жилые помещения — точнее, по одной довольно просторной комнате. Одной общей кухней пользуются две семьи, и либо они живут в мире, либо ссорятся… а в конце концов привыкают друг к другу и сживаются.

Особенно в такую вот зимнюю пору или когда обрушиваются тревоги, люди стараются держаться сообща, собираются вокруг одного очага — перемолоть новости и убить время.

Ребятишки давно в постели, и четыре-пять семейств сходятся на огонек, потому что зимний день короток, а ночь долга.

Сидят, большей частью помалкивая, лишь изредка кто-либо обронит слово, и тогда встрепенется в доме чья-то надежда или боль.

— Спи, Мацко, будь мол воля, и я бы тоже сейчас завалился на боковую! — буркнул Ферко и, приладив корзину за спину, вышел во внешний двор.

К тому времени сумерки уже совсем отступили.

Село зажило своей обычной жизнью, наполнилось разноголосицей звуков; на жестяной кровле церкви сверкнуло солнце, на улице дробно позвякивали колокольца запряженных в сани лошадей, а из печных труб поднимался столбом и растворялся в морозном мареве дым.

Вот сани подкатили к крыльцу агрономова дома.

Стоял крепкий мороз, но зато санный путь был хорош, колея тверда и накатана.

Лошади нервно плясали на месте, пока агроном и аптекарь устраивались в санях, но затем легко тронулись в гору, точно хотели согреться.

Солнце поднялось еще выше, и все окрестности вдруг засияли; это было холодное, слепящее и все же прекрасное сияние. Деревья вдоль дороги стояли неподвижно, окаменело, и дальние леса стыли в синей дымке. Звон колокольчиков весело бежал впереди упряжки, плясал по обочинам и раздавался далеко в холодном, снежном поле.

Без остановки доехали до верхней усадьбы, где компанию уже поджидал старый Варга.

— Я тут прикинул, лучше всего охота у овчарни. Перед овчарней много навоза сложено, а на деревьях вокруг ворон этих — миллионы.

— Нам только серых бы чуть проредить.

— А я собирался просить вас, господин агроном, подстрелить для меня штуки четыре-пять черных, уж очень суп я из них люблю.

— Хорошо, будут вам и черные, дядя Варга!

Овечий хлев стоял на задах усадьбы. За осень перед ним скопилась огромная навозная куча, а на старых тополях вокруг овчарни расположилось хоть и не миллион, но во всяком случае много сотен ворон. В хлеву овцы жевали сено, а у загородок и окон порхали всполошенные воробьи.

Ферко притащил клетку с филином, воткнул на самый верх навозной кучи крестовину и выпустил Ху.

При виде ночного хищника вороны прямо-таки обезумели.

— Вот он, извечный наш враг! Бейте его!

— Кар-р… ка-ар-р… р-рвите, тер-рзайте его!

Темный смерч из тысяч разъяренных птиц кружил над филином, который отважно защищался в одиночку, так как ружье пока молчало.

И агроном, и аптекарь не стреляли, настолько захватило их это зрелище: сухой шелест крыльев, карканье, испуганный грай живой, темной тучи.

Им не пришлось даже подыскивать себе укрытия, потому что обезумевшие вороны не видели никого, кроме филина.

— Сначала серых, дядя Лаци!

И встав у ворот овчарни они начали стрелять. Овцы испуганно шарахнулись в угол, а Ферко каждый раз восторженно хлопал себя по коленям, когда одна за другой вороны, перекувыркнувшись, камнем падали наземь, оставляя плыть в воздухе цепочку выбитых перьев.

Но несмотря на испуг и потерю своих товарок вороны не ослабили натиска, Ху едва успевал вертеть головой и щелкать клювом из стороны в сторону, и все же он схлопотал несколько ударов крыльями, после чего слетел с крестовины и занял оборону внизу, прямо на навозной куче.

— Трах… тах-тах!.. — гремели ружья.

— Кар-р… кар-р… Не р-робей! Бей его! Бей!

Свистели, сшибаясь, крылья, сухие хлопки выстрелов рвали воронью тучу, много ворон — среди них были и черные, на суп дяде Варге — попадало на снег, но атака на филина длилась еще довольно долго, прежде чем вороны смекнули, что опасность, как видно, совсем не в филине… и расселись обратно по тополям.

Ферко с двумя подпасками собрали настрелянных птиц — их было штук тридцать — и быстро скрылись в овчарню. Затем филин опять взлетел на свою крестовину, что вызвало новую атаку ворон и, разумеется, новую ружейную атаку со стороны охотников.

— А вот и белая птица летит! — сказал один из подпасков.

— Кто?

— Да белая птица… Каждый день она куропаток шугает, ей-богу, своими глазами видел… Вон, сейчас налетит!

— Осторожно, дядя Лаци, не спугните — это болотный лунь!

Болотный лунь и не думал нападать на Ху, а просто с любопытством разглядывал филина, но аптекарь с первого выстрела уложил его.

— Ну что ж, поделом ему, больше не станет «шугать» куропаток. Подбери его, Янчи!

Подпасок стрелой выскочил из овчарни и возвратился с добычей.

— Красивая птица лунь. Может, сделаем чучело? — предложил Ферко.

Вороны теперь попритихли, словно гибель болотного луня образумила их и вернула им врожденную осторожность.

— Что, пожалуй, вороны уж больше не вернутся? — обратился агроном и дяде.

— Да, теперь они напугались и разлетелись по округе.

— Подождем еще с полчаса, дядя Лаци?

— Нет смысла. И так хорошо позабавились…

— Рад, что вам понравилось. Да и старый Варга теперь на всю неделю мясным супом обеспечен. Забери филина, Ферко, в клетку, а как будешь готов, можно ехать.

Время близилось и полудню, и по сравнению с утром потеплело, но все же было много ниже нуля.

— Пойдемте потихоньку, дядя Лаци. Ферко нас догонит.

— Слушаюсь, — поднял шляпу Варга, — доброго вам здоровья!

Агроном и аптекарь миновали усадьбу и не спеша побрели по свежепроторенной санной дороге.

— Смотри, какая крупная птица, — аптекарь указал чуть в сторону, где какая-то птица, часто взмахивала крыльями, точно повисла в воздухе над одной точкой.

— Зимняк. Красивая птица. Сейчас он охотится на мышей… И хотя иной раз ему удается поймать и куропатку, что послабже, но зимняков я никогда не трогаю. Старик Варга рассказывал, будто сам видел, как однажды зимняк схватил у стога молодую курицу. Я ему верю, старик, конечно, не врет, но зимняка я все равно не трогаю, потому что вред от него несравнимо меньше той пользы, которую он приносит. Если зима не слишком холодная, он промышляет только мышами. Одного я, помнится, как-то подстрелил, чтобы сделать чучело, да и то жалел после. Препаратор, когда вскрыл желудок, нашел там остатки одних только мышей… Один лишь человек способен убивать даже тех тварей, что приносят добро…

— И друг друга!

— Да, и друга друга тоже…

Ферко выпустил филина в камышовую хижину и вслед ему бросил двух ворон.

— Ешь! Тебе, я погляжу, живется лучше всех.

Ху сердито топтался по хижине и встретил своего друга Мацко яростным щелканьем.

— Что тебе надо?!

— Я каждый день прихожу к твоей хижине и вчера приходил, — вилял хвостом Мацко, — но тебя нельзя было даже видеть…

— Конечно, нельзя — тряхнул филин перьями, — ведь человек закрыл вязанками дверцу хижины, и очень правильно сделал. Отвратительный ветер дул ночью…

— Знаю, — Мацко присел было возле двери, но тотчас вскочил: смерзшийся снег жег безжалостно. — Знаю, я почти совсем не спал. Ветер глушит меня, я не знаю, что делается вокруг, а это очень неприятное ощущение.

— А мы охотились, — хохолки на макушке филина встопорщились, — и надо сказать, племя Кра заплатило нам щедрую дань…

— Я вижу добычу…

— Мне оставили каплю. Ворон попадало во много раз больше, но человек спрятал их.

— После он даст их тебе. Вспомни, с тех пор, как ты здесь, ты ведь еще не встречался с голодом…

— Нет, — щелкнул филин, — но сейчас я хочу есть.

Мацко понимающе вильнул хвостом.

— Ты честно охотился, добыча — твоя! А я совсем мало спал этой ночью… — И распрощавшись с другом, пес побрел и конуре, надеясь возместить то, что не доспал ночью.

Едва Мацко ушел, Ху тотчас вонзил когти в тушку серой вороны — только перья взметнулись, что, однако, не помешало филину добраться до мяса и мелких косточек. Через минуту-другую на полу хижины остались одни только лапки, голова да крылья, но их филин поклевывал уже с прохладцей, потому что насытился.

Кончив есть, Ху почистил клюв, тряхнул взъерошенной большой головой и проковылял в сторонку от груды перьев. Покосился было на перекладину, но садиться на нее пока еще не стал. Вперевалку он протопал несколько раз из угла в угол хижины, встряхиваясь и оправляя перья, — словом, вел себя как человек, который готовится ко сну. Иногда он останавливался и замирал, вслушиваясь, но все звуки, проникавшие в хижину снаружи, были привычными, наконец, филин одним махом взлетел на крестовину, где медленно и осторожно сложил свои мощные крылья; так человек перед сном заботливо укрывает себя одеялом. Потом он принял то покойное, устойчивое положение, которое необходимо для сна. Веки его сонно моргали, поднимаясь все медленнее, и, наконец, так и остались закрытыми.

Но это был пока еще полусон.

Ху снова чувствовал под собой утреннее скольжение саней, легкие толчки на ухабах, видел двор усадьбы, навозную кучу с воткнутой наверху крестовиной и кружащую стаю ворон, слышал одиночные выстрелы, хлопки которых постепенно стихали и отдалялись; вот уже до сознания птицы долетает лишь эхо выстрелов, раскаты его по окрестным холмам.


И Ху нисколько не удивился, когда сон перенес его снова в родную пещеру, где он увидел птенцов — своих детей. Правда, теперь они были уже большие, но сами добывать себе пищу еще не могли.

В медленно наступающих сумерках Ху раздумывал, в какие края податься ему на охоту. В мыслях его, точно на карте, возникло воронье поселение на берегу, остров в верховье реки, где жило племя Таш, диких уток, у которых было очень много родни; лес, во мраке которого только он, филин, мог углядеть подслеповатого зайца; кладбище больших камней, где так удобно было переваривать пищу; село, где можно было подглядывать за человеком, старицы на заливных лугах, полные угодившей в них, как в ловушку, рыбы. Все эти соблазнительные картины промелькнули перед мысленным взором филина, но решение, куда лететь, он примет лишь в тот момент, когда взмахнет крыльями.

Вот уже проглянули первые звезды. Даль тонула во мгле, сумерки делались гуще. Ху оттолкнулся одним взмахом крыльев, взмыл в воздух и повернул на запад, потому что дул западный ветер и помогал ему парить.

Хотя утиное племя еще бодрствует, — думал Ху, — но все равно, кого-нибудь из них да застану врасплох…

Филин Ху не знал, что такое абстрактное время, но инстинктивно чувствовал время суток и считался с ним.

У верхней излучины реки высился огромный сухой тополь, на котором любили отсиживаться, подстерегая добычу, и дневные хищные птицы, поскольку с тополя открывался широкий обзор для охоты, а в сумерки на этот тополь часто садился Ху: отсюда он подмечал каждую мелочь, которую дневные птицы не могли разглядеть.

Он видел, как лиса прошмыгнула в кустах, видел, как та мышкует: настороженно подстерегая зазевавшуюся мышь и прыжком настигая ее. Но Ху видел еще и другое: что лиса не прикончила грызуна, а бережно положила добычу на взгорке у берега, где уже лежало несколько придушенных ею мышей.

У лисы тоже детеныши, — смекнул филин Ху и тут вспомнил, что и ему пора приступать к охоте. Однако он ни единым движением не выдал себя, так как знал, что утиное племя Таш еще не угомонилось, и продолжал осматриваться. В грезах своих Ху не раз, сидя на старом тополе, наблюдал за жизнью ночи.

Видел он оленя-рогаля, как тот спит, откинув назад ветвистую корону, волчицу в чаще, кормившую детенышей, а однажды филин приметил медведицу, игравшую с медвежатами; он углядел даже дикую кошку, когда та расправлялась со слабым детенышем косули, и, более того, филин Ху подглядывал за жизнью людей. Люди плакали или смеялись, устраивали пиршество или голодали, обнимались или били друг друга, но никогда не удавалось филину Ху разобраться в их поступках столь же ясно, как он разбирался в жизни леса.

Итак, лиса скрылась в кустарнике, но Ху не скучал; зрение и слух говорили ему так много о жизни вокруг, что не было времени скучать. Вот на реке послышался легкий всплеск, и среди мелких волн показалась голова выдры.

Все чувства филина напряглись, мощные когти глубже вонзились в сухое дерево, но тотчас же чуть отпустили сук: извечная осторожность и неравенство сил велели ему замереть.

Ху сидел теперь совсем неподвижно, слился с деревом, сам стал похож на обломок сука — хотя бегающее по земле зверье все равно не взглянет наверх — и с любопытством следил за происходящим. Выдра была на редкость крупная, хотя и без капли лишнего жира. В воде она чувствовала себя, как филин в воздухе, челюсти ее сжимали какую-то рыбину, которая, норовя вырваться, все еще била хвостом.

Но вот выдра вылезла на берег и на мгновение оцепенела, настороженно прислушиваясь к окружающему; лишь убедившись, что вокруг все спокойно, она приступила к еде. Сначала она перегрызла рыбе хребет у головы, чем положила конец бесполезному трепыханию жертвы, потом, действуя с большой сноровкой, разорвала на куски и проглотила.

— Да, так и надо, — должно быть, подумал Ху, который и сам так расправлялся со своей добычей: вонзал в загривок свой крючковатый клюв; Ху подался было вперед, чтобы лететь к диким уткам, но инстинкт удержал его: закон жизни вольных зверей не велит обнаруживать себя, коли ты тайно подглядываешь за чужой трапезой.

Тем временем сумрак сгустился, отчего лишь ярче прежнего высыпали на небе звезды.

Выдра успела покончить с рыбкой, но все еще обнюхивала чешую и остатки хребта, Ху надоело ждать. Мощные крылья его раскрылись мягко и, как показалось бы человеку, совсем беззвучно, но выдра услыхала, одним движением она соскользнула обратно в реку и с легким всплеском ушла под воду. Но филина она больше уже не занимала, он повернул к камышам, потому что, если б подлетел со стороны реки, утки раньше могли бы его обнаружить. А так он сможет выбирать себе добычу…

— Кря-я! — испуганно вскрикнула дикая утка и забилась в сильных когтях, а стая шумно снялась и с отчаянным свистом крыльев ринулась в темноту. Ху, крепко держа жертву, из которой постепенно уходила жизнь, вновь поднялся в воздух. Лететь было тяжело: мешало болтающееся в воздухе крыло утки, и он даже подумал, не лучше ли будет на месте съесть часть добычи, но потом решил, что дотянет.

Устье пещеры находилось довольно высоко по склону. Ху потратил немало сил, пока добрался до дома и так устал, что даже не стал смотреть, как самка и птенцы расправляются с принесенной им добычей.

Но такой сильной птице на отдых не нужно много времени. И понукаемый никогда не оставляющей его заботой о пропитании, а быть может, и немного наскучившим однообразием пещеры он оттолкнулся от выступа и вылетел в ночь, направив свой полет через реку за людское поселение.

Пролетая над лугом он увидел ласку, которая тащила большую мышь. Ху плавно спикировал на нее, а ласка заметила опасность на мгновение позже, чем следовало…

Раздался скрипучий испуганный писк, и вот Ху уже подхватил ласку вместе с мышью, которую та по-прежнему сжимала в зубах.

Странная гроздь поднялась над лугом, хотя мертвой ласке был безразличен полет, и мышь она держала конвульсивно.

Ху опустился на самый большой камень, где быстро расправился с двойной добычей. Теперь он насытился и потому не спешил продолжать охоту.

Луна еще на подъеме, и, значит, долгая ночь впереди, а по дороге домой он что-нибудь да добудет для самки и для птенцов. Возможно, что Ху не думал так четко обо всех этих вещах, но действовал так, словно им руководили именно эти мысли, так подсказывал ему инстинкт, выработанный многими тысячами поколений филинов.

Ху спокойно сидел на камне, на добрые шесть метров выступавшем над лугом, и спокойно переваривал пищу.

Луна поднялась уже высоко, когда Ху решил снова заняться охотой: хотя сам он плотно закусил лаской, но птенцам и самке одной утки никак не могло хватить. Филин знал, что у отмели по ночам всегда полно спящих ворон, но на этот раз ему захотелось другой добычи.

Наконец, он взмыл в воздух и повернул к реке, но полетел не вдоль русла, а перемахнул на другой берег. Возвращаться в пещеру пока не хотелось, а если не попадется ничего другого, вороны от него никогда не уйдут…

Отлогий берег протянул в воду длинные песчаные языки, а противоположный крутой берег — от отвесной скалы книзу — порос кустарником и деревьями. Филину Ху нравилось кружить над кручей, хотя удачная охота здесь выдавалась редко.

Когда он пересекал реку, глаз его задержался на чем-то определенно живом, наполовину скрытом водой. Какая-то крупная рыбина, может быть, измученная паразитами, а может, ища спасения от более сильной хищницы, наполовину выбросилась на песок и теперь никак не могла уйти обратно в воду.

Ху, не теряя ни мгновения, камнем упал на рыбину, но тут же понял, что добыча ему не по силам. Из-под воды выступала лишь темная спинка рыбы, и, почувствовав на себе чужака, рыба резко изогнулась, а хвост ее с такой силой ударил филина, что тот едва успел вовремя подобрать вцепившиеся в рыбу когти. Перепуганный и взъерошенный Ху взмыл в воздух, но мокрые перья не держали его, и крыло чертило воздух над самой поверхностью мелководья. А рыбе повезло: движением, вызванным болью, она не только прогнала филина, но и соскользнула обратно в воду. А филин, перепуганный и мокрый, уселся на низкую ветку ивы, расправил крылья, распушил перья, чтобы обсохнуть.

«Ну, эта охота не удалась», — подумал филин, и в этой мысли уже сквозило решение вернуться к привычным местам, на старицы: подстерегать форель и промышлять мелкой рыбешкой.

Он несколько раз взъерошил и встряхнул перья, хотя обычно во время ночной охоты старался не выдать себя лишним звуком, однако намокшие тяжелые перья раздражали его, затрудняли полет. И все же вскоре Ху снялся с ветки: инстинкт подсказывал ему, что в воздухе он обсохнет быстрее.

Ху полетел вдоль полосы прибрежных кустов, летел вроде бы без всякой цели, но от взгляда его не укрывалась ни одна мелочь ночной жизни.

Влажные крылья делалось в полете все легче, но забота о них не настолько отвлекала филина, чтобы не заметить какое-то движение среди прибрежных камней. Однако движение это было столь расплывчатым и мгновенным, что Ху, при всей своей зоркости, не был уверен в его реальности; движение снова повторилось, и Ху узнал Киз, крысу, живущую среди камней, грозу всех птиц, вьющих гнезда на земле.

Ху резко описал полукруг и в следующий момент был уже над крысой, которая во время своих ночных вылазок теряла прирожденную осторожность, чувствуя себя в относительной безопасности.

Ху настиг ее, хотя крыса — почти одновременно с нападением ночного охотника — заметила опасность. Филин схватил ее не за шею, а за заднюю часть туши, крыса замерла от ужаса и боли, но затем обернулась и… укусила врага.

Ху — несмотря на боль от укуса — инстинктивно перехватил крысу ближе и загривку и запустил глубже когти, после чего крыса даже не пискнула. А филин, хотя из лапки его сочилась кровь, принялся за трапезу, он был совсем не согласен с теми, кто находил мясо крысы невкусным, а голову ее так и вовсе ядовитой. Вскоре от крысы не осталось и клочка шерсти. Ху насытился и ненадолго уселся тут же на камнях переварить свежую пищу. Он осмотрел кровоточащую лапку, но укус показался ему не опасным.

«Что делать, случается», — подумал Ху и снова взмыл над рекой, на этот раз с определенной целью: навестить воронье гнездовье, ведь надо же, наконец, принести пищу своей семье.

Но — случается такое и с человеком — он все же не полетел к броду, где легко мог бы выбрать себе добычу из тысячи сонных ворон, а повернул к зарослям камыша: двух ворон за раз филину не унести, а одной для голодных птенцов может оказаться мало. Правда, обитателей утиного племени Ху сегодня уже успел распугать, но сейчас они, наверное, об этом забыли, успокоились, и одной крупной кряквы хватит для птенцов и вечно голодной самки.

Но пойменные озерки оказались пустыми, видимо, утки подыскали себе для ночлега другое место, а может быть, укрылись в вязкой трясине среди камышей, где их не разглядеть даже филину. На берегу охотится Карак, старая лиса, но Ху и не помышляет о том, чтобы напасть на нее: у Карак сейчас детеныши, и схватка с голодной матерью решилась бы не в его пользу. Вот попадись ему лисенок…

Поэтому Ху летит дальше, взмахи сильных крыльев бархатно бесшумны, они несут филина к вороньему поселению, но по пути Ху замечает что-то… ну да, конечно, вот там, на дереве, спит фазан. Пушистый шар, от которого, словно длинная ручка, свисает хвост.

Ху спускается бесшумно, как паутина… и вот уже слышно: кто-то отчаянно забился в ветвях. Ху выжидает минуту, пока тишина и сумрак не поглотят звуков короткой схватки, потом он скользит вдоль берега к дому. Он доволен, сегодня ему досталась крупная добыча.

Теперь филин летит тяжело и с трудом поднимается к пасти пещеры.

Фазана он кладет к ногам самки, круглые глаза подруги Ху загораются, и она немедля вонзает когти в тушку фазана, но ее тотчас теснят птенцы: они жадно принимаются терзать добычу, точно взрослые филины.

— Подросли дети, — оправляя перья, замечает Ху, и для самки ясен намек: теперь и она могла бы вылетать на охоту, ведь до сих пор Ху один кормил всю семью…

На мгновение самка перестает терзать добычу и смотрит на самца. Во взгляде ее ответ: «Да, теперь я тоже могу летать за добычей».

— Тогда все в порядке, — трясет перьями Ху и вразвалку ковыляет к устью пещеры. Такова привычка главы семьи; на выступе около входа в пещеру он переваривает ужин и дремлет, но не спит по-настоящему, для глубокого сна время придет лишь на рассвете, когда, по своему обыкновению, Ху скроется в глубь пещеры — где всегда полумрак — на длительный дневной отдых.

Луна, Малый свет, побледнела, а на востоке небо стало чуть светлей, но заметить это может только Ху. Человеку кажется, что все еще стоит глубокая ночь, но рассвет уже недалек.

Солнце еще не появилось над горизонтом, но высоко в небе уже различимы одно-два облачка, и черная полоса леса на противоположном берегу на глазах зеленеет. Задымили первые трубы по дворам деревни. И вот уже запылал, засверкал край небес на востоке, еще немного и откуда-то сбоку пылающим обручем выкатилось солнце, и рассвет мягким пурпуром сбежал с гор и залил весь край.

— Си-и-и… си-и-и! — разнес свой клич черный стриж, будто он давно дожидался этого момента. — Си-и-и… си-и-и! — несется однообразно, хотя для стрижа в этих звуках — целый гимн радости и привет наступающему дню.

— Си-и-и! — подхватывают этот клич остальные стрижи, в ответ им натужно хрипит старый серый ворон и с карканьем тянет к противоположному берегу, где, он знает, его ждет добыча — падаль, оставленная четвероногими хищниками.

— Ка-р, ка-рр! — раздается предупреждающий клич другой вороны, — зр-ря дар-ром каркать возле добычи, и без того нас, ворон, слетится больше, чем нужно!

Затем наступает непривычная тишина. Разом оборвали свои крики серые вороны, стих неугомонно-пронзительный свист стрижей, потому что из своей крепости в скалах появился хозяин воздуха — сокол Шуо.

Смолкла даже легкомысленная славка, начавшая свою песню в кусте шиповника, потому что никто из пернатых не знает, в каком настроении вылетел Шуо из своего гнезда и что у него на уме.

Семья соколов облюбовала небольшую пещеру в той же отвесной скале, где было гнездо Ху, но выше и восточнее него. Пожалуй, Ху был единственным, кто не боялся сокола, но ведь и пути их в воздухе никогда не пересекались. Когда сокол начинал свою утреннюю охоту, Ху сонно моргал на выступе пещеры, а когда вылетал на охоту филин, оба сокола — и самец, и самка — уже сидели в гнезде и ждали наступления ночи. Конечно, Ху мог бы ночью убить сокола — особенно в голодное время, — но это была бы жестокая схватка, а в том краю филинам до сих пор всегда находилась более легкая добыча.

Филин и сокол знали о существовании друг друга и, кажется, оба остерегались встречи, но об этом никто не мог знать наверняка. Во всяком случае Ху отлично был виден торжественный взлет сокола над рекой и, пожалуй, в глубине души филин испытывал нечто похожее на одобрение: ведь в сравнении со стремительным полетом Шуо его полет был чем-то вроде шлепанья вразвалку.

Путь властелина воздуха Шуо был отмечен почтительным молчанием всего птичьего мира, хотя молчание это длилось недолго. Сокол стрелой перенесся на ту сторону реки и исчез в направлении леса.

— Си-и-и… си-и-и! — снова подали голос стрижи, но теперь они этим оповещали, что приметили птицу, которой никто не боялся. Потому что скопа была существом, для теплокровных животных безобидным. Даже лягушкой она перекусывает редко, только если уж очень голодна.

Скопа плавно спустилась из поднебесья к реке, полет ее так неслышен, как течение воды. Скопа описывала круг за кругом и то снижалась до самого водного зеркала, точно видела там что-то интересное, то снова взмывала ввысь, очерчивала новый широкий круг и, паря, застывала на одном месте. Но вдруг она замерла в воздухе, сложила крылья, выпустила когти и с головокружительной высоты камнем ринулась в воду.

На месте ее падения река взбилась белой пеной, и филин Ху подался вперед, — а вдруг птица погибла! — хотя он не раз наблюдал за охотой крылатого рыболова…

Но вот вода вновь забурлила, на поверхности показалась желто-белая головка птицы, последовало несколько тяжелых взмахов крыльев, и скопа, несмотря на мокрые перья, легко взмыла ввысь, держа в когтях большую рыбину. Еще один круг над рекой, и птица-рыболов повернула к гнезду.

— Да, эта знает свое дело, — подумал Ху, — судя по всему, у нее птенцы…

К тому часу вся прибрежная округа уже сияла так, что глазам было больно. Самка филина и птенцы дремали, Ху повернулся, чтобы уйти в глубь пещеры, но прежде чем скрыться, невольно взглянул на небо и отступил назад, чтобы сверкание воды не слепило глаз.

Ху любил подсматривать за жизнью дневных обитателей из глубины пещеры; из сумрака было лучше видно небо и противоположный холмистый склон, над которым сейчас в нетревожимой вышине появился стервятник.

В жизни филина не было случая, чтобы он нос к носу сталкивался с существами, которые питаются одной падалью и летают только днем, однако Ху знал, что встречаются среди стервятников разновидности совсем мелкие и покрупнее и что они всегда появляются там, где на земле чувствуется запах мертвечины и трупного тлена. Среди племени филинов бытовало поверье, будто у стервятников дурной глаз, но Ху все же некоторое время с любопытством следил за его полетом: он мог лететь долго-долго не шелохнув крыльями.

Наконец стервятник скрылся. Ху почесался, почистил перья и забился в самую глубь пещеры, где семья его уже давно спала сладким сном; он хотел последовать ее примеру. Но уснуть Ху не мог: что-то беспокоило его, давило ногу. И действительно, в реальной жизни, не в грезах, у филина отчего-то ослабло, сползло вниз стальное кольцо и больно жало ногу. От этой боли, как ни глубок был дневной сон, Ху проснулся и вернулся к печальной действительности.

Ненавидяще уставился Ху на отгораживающую его от вольного мира проволочную дверцу, сквозь которую он видит только пустой снежный день, клонящийся уже к вечеру. Ничего не видно, ничего не происходит, лишь за стеной хижины шуршат под свежим ветром сухие камышовые вязанки, да быстро, как всегда зимой, темнеет.

Затем пришел вечер, а с ним снова примчался ветер. Но не порывистый, резкий, что срывает крыши с домов, и не тот, что с воем и стоном тащит за собою тяжелые, набрякшие снегом или дождем тучи, а коварный, пронизывающий северный ветер, который не спешит, не несется грозно, но зато проникнет в каждую мелкую щелку, пройдет сквозь каждую неплотно прикрытую дверь, ощупает каждое незастегнутое пальто.

Ферко курил, сидя в конюшне на ларе с овсом. Возле него, связанные попарно, лежали вороньи лапки, что означало почти то же самое, что готовые денежки, а значит, и новые запасы сигарет.

— Запрягай завтра с зарей, Ферко, надо поспеть к скорому поезду.

— Что, разве господин аптекарь уже уезжает?

— Дела у него, Ферко, да и неспокойно всюду: и у нас, и там, у них.

— Оно понятно, — кивнул Ферко, хотя почему бы господину аптекарю не устроить так, чтобы господина агронома приставили к бензиновому складу? Господин аптекарь сам говорил, что людей на складе не тронут, даже если, не дай бог, война начнется…

— Нельзя, Ферко. На складе остались только специалисты-техники и шофер.

Ферко задумался.

— Ну, Йошку Помози по крайности можно было бы пристроить…

Агроном ничего не ответил, задумчиво глядя перед собой.

«Надо бы Йошке помочь, — думал он, — хотя, правда, он всего-то без году неделя как солдат». Но мысль эта не покидала агронома, и, встретившись на другой день с Лаци, секретарем сельской управы, он повернул разговор на ту же тему.

— Пожалуй, я мог бы кое в чем повлиять на судьбу парня. Фельдфебель Палинкаш пишет, что взял Йошку под свою опеку и что парень заслуживает того: самый старательный в роте. Кроме того, фельдфебель упоминает в письме о вещах куда более важных: что командиром роты у них капитан Хорват… А Хорват… когда-то был моим подчиненным. Если только от него зависит, кого из рядовых куда определить на службу, то можно считать — дело улажено. Это ты, Пишта, ловко придумал.

— Не я, это Ферко первым додумался.

— По душе мне этот Ферко: кто бы подумал, какие умные мысли приходят в голову человеку, который почти не слезает с ларя с овсом… Что, дядюшка Лаци уже уехал?

— Утренним скорым. Очень беспокоится, бедняга…

— Еще бы! Сейчас вся страна взбудоражена, и, к сожалению, причин для этого достаточно.

После отъезда аптекаря погода еще несколько дней оставалась холодной и ветреной. Лес шуршал, шелестел и изредка постанывал. На полях где накрутило заносы по грудь человеку, а где чернели рубцы окаменелых борозд, и даже зайцы побросали свои открытые ветру лежбища и укрылись в чащобе кустарника на опушке леса. Относительно спокойны были только те обитатели леса, на ногах которых имелись копыта: они помогали им добывать корм из-под снега. Холод и ветер придавали им чувство безопасности, потому что в такую погоду охоты никогда не бывает, а в густом черном ельнике ветер чувствовался только вблизи опушки, в глубине же чащобы подушка опавшей хвои хранила тепло и память о лете, а воздух был неподвижен.

Но непогода долго не выстояла, и через неделю проглянуло солнце. Нельзя сказать, чтобы оно пригревало, но и лишенный силы солнечный свет был лучше снега и ветра. В ласковом свете его вдруг зазвенел и запел весь живой мир, от шмыгающих носом ребятишек с салазками до вертких синиц, от возниц, неторопливо развозящих навоз по полям, до шаркающих метлами по дворам стариков — их тоже выманило наружу веселое солнце.

За санями с навозом, конечно же, увязались вороны, вдоль колеи, присвистывая, забегали хохлатые жаворонки, по обочинам дороги расселись на ветках и затрясли хвостами, застрекотали сороки, и ястреб Килли гонял над селом большую голубиную стаю, стараясь отбить от прочих какого-нибудь молодого голубя.

Голуби каждый раз заворачивали назад к колокольне, и тогда, при повороте, хорошо были различимы всплески их крыльев, но ястреб снова и снова отсекал им дорогу и заставлял стаю лететь и полям, где на просторе можно было без всяких помех расправиться с добычей. Дожидаться конца этой гонки было дело долгое, но несомненно, что ястреб — ловкий охотник и свирепый хищник — в конце концов заполучит свою жертву…

А через час те же голуби, лишь числом на одного меньше, мирно ворковали на крыше колокольни: видимо, они считали в порядке вещей, что время от времени один из них достается ястребу на завтрак или обед.

Голуби ворковали, и, хотя это не было призывно любовное воркование, звуки их будили в человеческих сердцах мечты о весне.

Голуби ворковали, забыв все на свете, а вот воробьев не было слышно. Крикливого писка птенцов, тянувших свои клювики в ожидании родителей, в эту пору еще не бывает, а старые воробьи предусмотрительно укрылись в гуще садового кустарника и оттуда стаями налетают на двор, когда там кормят домашнюю птицу или когда Ферко открывает дверь курятника, где в кормушке всегда есть чем поживиться.

Но Ферко махнул на воробьев рукой, сейчас у него нет никаких кровожадных намерений. В старой, заброшенной конюшне несколько десятков ворон дожидаются своей очереди, когда попадут на стол Ху, и попусту губить воробьев незачем. Правда, проку от них никакого, хотя в весеннюю пору они основательно трудятся, уничтожая гусениц и вредных насекомых, но зато осенью они не менее рьяно выклевывают и расхищают спелую пшеницу.

Ферко не жаль, что они подкармливаются рядом с гусями и курами: «Пусть клюют, дармоеды!» — думает он добродушно. Видно, также думают и хозяйки, что сыплют высевки курам, среди которых копошатся воробьи.

«Что с этим народом поделаешь, — думает крестьянка, запуская руку в корзиночку с кормом, — уж так и быть, ешьте, покуда есть что клевать!..»

Итак, воробьи замолкли в кустарнике, словно вымерли, потому как внимание ястреба привлекать не надо, явится он и без зова и уйдет не с пустыми лапами. А если ястреб голоден, то появится над округой не раз, и не два… И это бы еще не беда — не досчитаться одного воробья, — но ястреб хватает без разбора и синиц, и зябликов, и овсянок, и щеглов, а вылетит на охоту самка — та может справиться и с черным дроздом, и пестрым дятлом, и с чибисом или диким голубем. Ястреб — хищник самый вредный, да только посреди деревни стрелять не положено, да и людей не волнует, если ястреб погонится за воробьем. А, как правило, в деревне ястреб охотится именно на воробьев: их тут пропасть, да и крылья у них никудышные… Близ деревни на воробьев ястреб охотится по преимуществу в зимнее время, а летом он разбойничает в лесу, и там от него — погибель пернатым. А ведь охотник он ловкий, вполне мог бы охотиться на мышей, как пустельга или сарыч, но нет, мыши ястреба не привлекают, ему пташек подавай. Бывали случая, что он вытаскивал даже канареек из выставленных на подоконники клеток, с лета разбивая стекло. Конечно, на такое он пускается лишь зимой, когда голод делает его еще более дерзким.

Но сейчас во дворе покой, спокойно и во всем селе. Люди работают по хозяйству, чинят инвентарь, наводят порядок на чердаках, а кто возит навоз, радуясь погожему дню и хорошему санному пути. На сани можно накидать навоза в три раза больше, чем на телегу, а для лошадей или волов полозья легче колес.

В конуру к Мацко заглядывает солнце, и пес с радостью приветствует хозяина Ферко; правда, он не вылезает из будни, но хорошо слышно, как хвост его отбивает веселую дробь по полу конуры.

Так чередой проходят дни. На селе ничего не меняется, но все ждут вестей из «большого мира». Под «большим миром» здесь понимают близлежащий городок, где находятся казармы, а в них живут солдаты, которые ждут неизвестно чего. Помимо рядовых там есть, конечно, и унтер-офицеры и даже старшие офицеры иногда покажутся на плацу. Но из всех, что живут в казармах, лично Ферко, агронома и даже секретаря сельской управы и — признаемся — нас тоже интересует один только Йошка Помози.

Йошка здоровый и продубленный на солнце, как новый лапоть, от казарменной жизни разве что слегка похудел, но это среди новобранцев не редкость. Его любят товарищи, потому что благожелательная улыбка никогда не сходит с его лица, к тому же солдат он выносливый и смекалистый, а значит «свой парень».

Он «вхож» к фельдфебелю, это известно и господам офицерам… но все же фельдфебель был удивлен до крайности, когда его вызвали в канцелярию и подполковник обратился к нему с вопросом:

— У тебя под началом служит некий Йожеф Помози?

— Честь имею доложить, именно у меня…

— Хороший ли он солдат?

— Лучший в роте…

Подполковник вертел в руках какой-то конверт.

— Не путаешь ли?

— Никак нет! Извольте спросить хоть самого господина лейтенанта.

— Позови-ка его!

Лейтенант, совсем еще молодой, козырнув, стал навытяжку.

— По вашему приказанию явился, господин подполковник!

— Знаком тебе солдат по фамилии Помози?

— Я хорошо его знаю, господин подполковник.

— Ну, и какого ты о нем мнения?

— Исполнительный солдат.

— Я хочу знать, надежный ли он? Понимаешь, что я имею в виду?

— Надежный — на все сто процентов. И смекалистый: из батраков выучился на тракториста. Если бы все новобранцы такими были…

Подполковник посмотрел на фельдфебеля.

— Спасибо, Палинкаш, можете быть свободны.

Когда офицеры остались наедине, подполковник предложил лейтенанту сесть.

— Знаешь ты Кароя Лацаи?

— Нет, не довелось, господин подполковник.

— Впрочем, и я знаю его лишь понаслышке. Но говорят, хороший офицер и наград у него — не счесть. В свое время он уволился из армии, как и многие другие, а теперь секретарь управы в селе неподалеку. Помози тоже оттуда, из того же села. Так вот Лацаи пишет, что отец парня погиб при Добердо, и просит перевести солдата в техническую часть, что стоит в Доромбоше. Полная страховка, не так ли?

— Так точно, по теперешним временам безопаснее Доромбоша места нет… Туда просили только двоих…

— Что ты думаешь об этом? Ведь тебе известно, что за каждого человека, кого мы посылаем в Доромбош, я несу личную ответственность.

Лейтенант не ответил и принялся пристально изучать пол у себя под ногами. Подполковник насупился:

— Что, не подходит Помози?

— Никак нет, господин подполковник! За Помози я могу поручиться, но вот за того, второго, кого рекомендовал господин генерал…

— За него генерал и отвечает!

— Помози я бы спокойно рекомендовал.

— Тогда пошлем туда этих двоих. О втором новобранце тебе что-нибудь известно?

— Ничего определенного: изнеженный господский сын, но, кажется, вполне порядочный.

— Тогда нечего колебаться! Сделаем, как просил генерал, а там пусть делают с ним, что хотят. Им ведь тоже известно, что генерал рекомендует.

— Будут еще какие приказания? — поднялся лейтенант.

— Благодарю! У меня все. Так эти двое закончили свою службу в пехоте. Передай их на две недели в моточасть, а затем отправь по специальному назначению в Доромбош. Предупреди об их приезде, ведь это запретная зона.

— Слушаюсь!

Подполковник, оставшись один, достал бумагу и медленно принялся за письмо.

«Господину Карою Лацаи, капитану запаса, ныне секретарю сельской управы, лично:

Дорогой камарад!

Терпеть не могу оказывать протекции и сам никогда протекцией не пользовался, однако твое желание выполнил с радостью, потому что, в виде исключения, твой подопечный вполне того стоит. И не только из уважения к памяти его отца, погибшего на поле боя, но и сам по себе.

С товарищеским приветом

подполковник Хетхати.

Сугубо конфиденциально!»

Секретаря сельской управы Лацаи письмо это очень обрадовало. Он долго прикидывал в уме, как ему понимать оговорку «конфиденциально», имеет ли он право рассказать об этом агроному, но в конце концов не устоял против соблазна поделиться с ним доброй вестью, поэтому он еще в тот же вечер отправился к нему.

Агроном, бывший в очень плохом настроении, — один из волов как раз в этот день сломал ногу — встретил его без обычной приветливости.

— Здравствуй, — обернулся он к появившемуся в дверях секретарю сельской управы. — Ну, заходи!

— И это называется вежливым обхождением, — рассмеялся секретарь. — Не осталось у тебя виноградной палинки? Помнится, прошлый раз она мне пришлась по вкусу.

— Нет.

— Ну тогда я подожду садиться, пока ты не прочитаешь одно письмецо, и тогда, готов спорить, еще и палинка найдется.

— Давай сюда твое письмо, — и агроном протянул руку.

Когда агроном прочел письмо и сообразил, что речь идет о Йошке Помози, он только руками всплеснул.

— Ну, ты и молодец! Господин секретарь… господин капитан… мой друг и повелитель, извольте сюда, на диван, тут помягче… Чем позволите вас угостить, какой палинки желаете?

— Вот это, я понимаю, прием, какой положено оказывать старому солдату!

— Так что же ты молчал до сих пор!

— Не хотел обнадеживать прежде времени. Ведь я этого Хетхати только понаслышке знаю… Зато фельдфебель Палинкаш когда-то служил под моим началом. Однако главное, что Йошке не нужна была никакая протекция, он сам умеет постоять за себя.

Агроном наполнил стопки, и приятели чокнулись.

— За твое здоровье, Карой! За здоровье Хетхати и фельдфебеля Палинкаша…

— За здоровье нашего Йошки и дядюшки Лаци! Старик плюхнется на свои склянки от удивления, когда увидит Йошку, да и Йошка не знает, что дядюшка Лаци-аптекарь в Доромбоше.

— Наконец-то хоть что-то хорошее, друг Карой, а то очень уж беспросветной стала жизнь…

— Что ж, надо спасать то, что можно еще спасти.

Друзья погрузились каждый в свои невеселые мысли.

А погода повернула к теплу. Гладкая прежде поверхность льда покрылась рубцами и трещинами, снег подтаивал, а в полдень — под голубиное воркование — с крыш падала капель. Даже у воробьев прорезался, пусть безыскусный, но радостный голос, и одновременно замолк жалобный посвист синиц, теперь они больше не страдали от холода, а промерзшая кора деревьев стала рыхлее, птицы теперь легче угадывали потаенные места, где укрылись жуки-древоточцы и другие насекомые, и уже не так голодали.

Мацко не часто теперь наведывался к Ху, не считая, конечно, тех случаев, когда пес сопровождал Ферко, бывал там, так сказать, по долгу службы. Дело в том, что Ху все меньше отличался приветливостью: он перестал видеть сны, а поскольку подлинной жизнью он считал ту, что приносили сновидения, — прекрасную и свободную жизнь ночного охотника, — то существование в неволе хижины представлялось филину тем ужаснее.

Но Ферко пес сопровождал повсюду, усматривая в этом свои собачьи обязанности, а за пренебрежение ими Ферко мог бы и упрекнуть при случае…

Конечно, не грубо, Ферко никогда не кричал на собаку, но Ферко вполне мог сказать: «Вот что, оказывается, старый пес бережет обувку…» — а это Мацко было бы очень неприятно. Конечно, в словаре Мацко не существовало таких выражений, как «беречь обувку», но укор в человеческом голосе он схватывал очень остро, и тогда его охватывало чувство вины: голова его поникала, а хвост ходил опахалом в знак того, что пес просит прощения.

Нет, Мацко недаром предан хозяину всей душой: вот и сегодня в доме у Ферко резали свинью, и Мацко мог объедаться в волю, что он и сделал. И хоть пиршество продолжалось недолго, Мацко наелся так, что его даже затошнило, и он убрался в свою конуру — переваривать.

Но под вечер Мацко захотелось поразмяться, и он отправился навестить филина, несмотря на то, что последнее время Ху пребывал в дурном настроении: с Мацко бесполезно было говорить о той, другой жизни, которую дарили ему сны и которая часто казалось ему более реальной, чем жизнь в неволе. Мацко в тех немногих случаях, когда Ху пытался рассказать ему об этой столь сладкой для него жизни помахивал хвостом в знак одобрения, — конечно же, его друг вправе пофантазировать, — но многого не понимал. Поэтому весь вид Мацко говорил филину: да, возможно все это когда-то и было, но сейчас Ху находится в хижине… а тот, другой мир… впрочем, с ним, Мацко, такое тоже бывает, иногда он во сне снова становится щенком, и мать кормит его… Но Мацко известно: та жизнь исчезает, как только откроешь глаза.

— Глупый ты пес, — недовольно нахохлился огромный филин, — дело не в том, что я сплю… а то важно, что я переношусь в лес, я живу там вместе со своей подругой и птенцами… иной раз приношу им ворону или другую добычу… вижу, на и другие птицы и звери живут в лесу…

Мацко в таких случаях понуро свешивает голову:

— Да, да… — всем своим видом отвечает он другу, — если ты видел, значит, все так… но согласись, мудрый Ху, сейчас ты находишься в большой конуре, которую построили для тебя люди…

В ответ филин плотно складывает крылья и закрывает глаза, что на языке всех вольных существ означает одно: «Ступай прочь, меня нет для тебя…»

Мацко в растерянности, какое-то время ждет, может быть филин перестанет сердиться, затем по-собачьи громко вздыхает, чувствуя, как внутри улеглись остатки пиршества, и не спеша бредет к своей конуре. Смеркается, но до ночного бдения можно еще урвать час-другой для сна.

Сумерки поначалу затаиваются в глубине оврага и по лесным чащобам, потом густой мрак разом затопляет всю окрестность, потому что луна еще не взошла, а холодно мерцающие звезды не дают света.

Ху чистит перья, в этот час между днем и ночью он по-настоящему один и чувствует себя свободнее. Стих ветер, и теперь филин ощущает себя почти вольной птицей: его удивительный слух раздвигает стены хижины, он слышит не только бой часов на башне, но и сонную возню поросенка в хлеву, частое дыхание соседской собаки, обегавшей все дворы, слышит, как ссорятся воробьи за место в копне соломы.

Слышит филин и как Ферко снует из дома во двор и обратно, постукивание лошадиных копыт в конюшне, гулкие шаги одиноких прохожих.

«Как глуп этот пес, — думает филин, — не может представить себе, что он, Ху, прикрыв глаза, по правде охотится в том, другом, вольном мире».

— Что есть, от того никуда не денешься, — думал Ху, — пес попросту глуп, потому что и он, и предки его с давних пор кормятся около человека, — и филин повернулся спиной к проволочной дверце клетки, словно хотел забыть о ее существовании. — Пройдет это, пройдет, — с тоской и надеждой подумал он и заухал:

— У-ху, у-ху-у-у!..

На подпорку старой сливы уселась домовая сычиха, восхищенная голосом Ху, и весело затараторила:

— Ку-у-вик-к, куу-викк… король ночи, а вот и я. Разве ты не можешь покинуть гнездо?

Ху слетел на пол хижины, к двери, встряхнулся и трижды прищелкнул клювом.

— Ку-викк, ты говоришь, что можешь выходить из хижины, когда пожелаешь? Не сердись, я не совсем тебя понимаю…

Ху вновь задорно защелкал клювом, и маленькая сычиха почтительно вслушивалась в его речь.

— Ку-вик, как я поняла, ты был дома? На воле? Тогда, пожалуй, ты мог бы убить нас…

Ху на это лишь зашипел, и сообразительная сычиха поняла, что филин смеется.

— Я отнес птенцам большую ворону, а потом закусил лаской… — щелкал Ху.

Сычиха внимательно слушала.

— Бесполезно рассказывать об этом собаке, она не способна понять… Но ты, ты ведь нашего племени…

— Да, — оправила перья сычиха, — я тебя понимаю. Но сейчас я должна торопиться, чтобы обо всем рассказать своему мужу. Ку-вик, до встречи.

И сычиха, взмыв к небу, скрылась во тьме, а филину Ху стало легче: вот ведь нашлась живая душа, выслушала его со вниманием и, мажется, всему поверила… Ну, а пес и все его племя не слишком понятливы… Неплохой народ, добрый, вот только глупый…

А на колокольне сычиха, даже не успев как следует сложить крылья, рассказывала мужу:

— Король, — торопливо трещала она, — король ночи Ху сам сказал мне, что он иногда бывает на воле… Странное такое рассказывал… Сдается мне, филин немного того… не в своем уме…

Сыч промолчал, затем изрек:

— Все возможно! На всякий случай надо следить за ним в оба.


Ху снова остался в одиночестве. Он взлетел на крестовину и принялся думать о сычихе, чье появление оживило наступающую ночь.

Село готовилось погрузиться в сон. Туманная мгла постепенно окутывала дом за домом.

Однако всяких звуков было еще достаточно. То скрипнет дверь, то послышатся чьи-то шаги на улице, то собачий лай.

Погода стояла безветренная, но бледный дым из труб и ясно уловимый запах акации, которой топили печи, относило к западу.

Но позже воздушный поток переменил направление и потянул с юга, и воздух в долине сразу стал заметно теплее и мягче. С веток деревьев сползли снежные шапки, высокий сугроб, навьюженный вдоль оврага, огруз и рухнул в ручей, осели холмики возле кротовых нор.

— Ветер с юга, ветер с юга! Уходят зима, вьюга!

— Ш-ш-ш! — вмешался осторожный ручей. — Напрасно вы вслух заговорили о зиме. Услышит она и назло повернет обратно.

— Я ведь только спросил, — испуганно шепнул камыш. — Нам, камышам, хорошо известно, что госпожа Зима всегда поступает так, как ей заблагорассудится.

— И на нее управа найдется, — проскрипела старая ива. — Пусть только южный ветер дует подольше, несладко тогда придется матушке Зиме! В сапогах у нее будет хлюпать от слякоти, знаменитую белую шубу в момент сдует южный ветер, как мальчишки сдувают пух с одуванчика. Правда, мальчишки эти режут мои молодые побеги и мастерят из них дудки, но я все равно радуюсь ребятне, потому что приметила: как они появятся, значит, пришла весна.

— Весна… — дружно вздохнули метелки камыша и склонили свои шелковистые султаны, как склоняют опаленные боем и обагренные кровью солдаты знамена перед победителем-полководцем.

— Весна! — фыркнула старая лисица на берегу. — Да вам что за дело до весны! Разве известно вам, что значит вырастить восемь, а то и десять детенышей!

— Как не знать! — тотчас всполошилась испуганная фазанья курочка, вовремя заметив опасность. — Как трудно уберечь от вас деток! Ах ты, блошиный рассадник, пожирательница птенцов! — Разгневанная курочка на лету прокричала еще что-то обидное извечному своему врагу, но брань ее подхватил и унес прочь ветер, а лиса — в ней, и правда, было полно блох — почесала шкуру и недовольно чихнула, потому что в нос ей попали разлетевшиеся метелки камыша.


Южный ветер разгулялся вовсю, он слизывал намокший снег, и тот, оседая, шипел от злости. Как известно, бывает еще северный ветер, всегда сухой и резкий, как поджарый и острозубый голодный волк, но ветер с юга дышал широко и свободно, как вздох удовлетворения, и еще он был теплый, теплее самой лучшей перины, которая, как ее ни проветривай, всегда хранит в глубине своей уют и тепло человеческого жилья. Южный ветер никогда не метался, как его одичалый северный сородич, норовя ударить то сверху, то снизу, не выворачивал с корнем деревьев и не рвал с крыш солому, не свистел и не пугал диким воем, не хлестал беспричинно все живое и не бил вслепую по лесу — нет, южный ветер мягко охватывал весь край, и чувствовалось упорство и основательность за его кажущейся неторопливостью, подобной неспешной поступи мирной овечьей отары, которой не требуется пастушьего окрика, она сама знает дорогу.

Но, наверное, и этим ветром тоже управлял какой-то невидимый пастырь, потому что движение его было целенаправленным, подобно движению воды, которая всегда знает, куда ей течь.

Ветер с юга не торопился, он по пути вникал во все мелочи. Этот ветер не завывал, а гудел мягко и гармонично, и было в этом гудении что-то доброе.

— Ау, мостик! — прогудел ветер, ныряя под переплеты и балки. — Как поживаешь, старый приятель? Давненько я к тебе не наведывался…

— И очень жаль! — заплескала под мостом вода, играя разбитыми льдинами. — Очень жаль! Без тебя мне было так тесно подо льдом!

— Ау, всему свое время, вода, — прогудел в ответ ветер. — И потом, я ведь не к тебе обращался! Ты прибываешь быстро и так же быстро спадаешь, и ничто тебе не по нраву. То тебя слишком много, и ты жалуешься на тесноту, а через неделю ты уже вся сбежала и плачешься, что мало тебя. Взбалмошный и шальной у тебя характер, водичка. Оттого я и заговорил не с тобой, а с давним своим приятелем. Он, старый мост, стоит неизменно в любую погоду и тебе указывает верный путь. А без него ты, не зная дороги, металась бы по лугу, как безумная. Э-ой, мостик, как поживаешь, приятель?

— Со мной все в порядке, друг ветер! — прогудели опоры моста. — Рад, что дождался тебя. А то устал уж я от северного ветра. Пора уж растопить лед, что сжимает меня. Одна только вода любит лед, ведь он ее хозяин…

— Скажет тоже, будто лед — мой хозяин! — Забурлила обиженная вода и с треском принялась крошить льдины, а лед, к своей досаде и злобе, все таял и превращался в воду, над которой совсем недавно стоял неумолимым и твердым властелином.

— Ну, мне пора! — прошелестел ветер. — Следи за водой, друг мостик, и не поддавайся ее напору: ты нужен людям, нужен дороге, и еще скажу, в тебе очень нуждается трясогузка, я обогнал ее по пути. Она уже держит путь в долину, чтобы у тебя под бревнышком, как и в прошлые годы, свить гнездо.

Воздух с юга шел и шел теплой плотной массой, и к рассвету белизну полей перечеркнули вкривь и вкось черные колеи дорог, закоричневела живой влагой кора деревьев, а в бороздах пашен посверкивали лужицы талого снега, который пила и пила земля — самая трезвая из всех пьющих.

— Шуму много… толку мало! — просвистела синичка, чего не стерпел старый ворон.

— Кар, кар, дур-рная птаха! — презрительно каркнул ворон. — Спозаранку начинать день с этакой глупости! Как это мало толку от южного ветра и тепла, что он принес? Чем плохо тебе, что сходит снег и природа открывает свои кладовки? Кричишь, растяпа, чтобы ястреб скорее разыскал тебя?

Синичка смущенно умолила, а вспомнив о ястребе, и вовсе перепугалась. Она забилась вглубь куста, потому что под ним проступала земля, но все же корм разыскать было еще трудно. Но южный ветер тянул теплом и окончательно путал все представления о времени года.


Заметно светало, и казалось, что и сам свет принес с собою ветер с юга. В журчании и гулах, медленно, но неотступно землю охватывала оттепель, и во влажном воздухе весь мир стал одурманенно-сонным.

Пес Мацко высунул из конуры свой любопытный нос и довольно фыркнул, потому что снег ему уже порядком успел надоесть за долгую зиму. Он сразу заметил, что на дорожках, с которых Ферко обычно сметал снег, сейчас не то что снега, но даже слякоти почти не осталось. Выйдя из конуры, пес глубоко, свободно вдохнул, набрав полные легкие свежего, влажного воздуха. А ветер, лениво покрутившись по двору, взмыл под самый шпиль колокольни, внутри которой тишину и мрак охраняли потрескавшиеся жалюзи.

Чета сычей, дремавших в своем углу, совсем не обрадовалась сквознякам.

Ветер на минуту замешкался, однако не устоял перед соблазном качнуть веревку колокола.

— Спите? Я всю ночь провел в дороге, и то мне не до сна…

— Это твое дело, ветер, твое дело, — сердито заморгала сычиха, — а наше дело — спать.

— А почему ты не сидишь на гнезде? Я вижу, яйца уже снесены.

— Только не учи нас, приятель! — нахохлился сыч. — У супруги будут еще яички. Вот когда соберем все, тогда моя сычиха и усядется их греть…

— Удачи вам! — снялся с места ветер, вспомнив о собственных многочисленных обязанностях, и, метнувшись через слуховое окно, спустился в сад, где стояла хижина Ху. Конечно, ветер заглянул и внутрь хижины и от удивления даже замер на миг.

— Никак это филин Ху… — прошептал он и, стихнув, прислонился к камышовой стенке.

Ху широко раскрыл глаза, но даже при всей зоркости, какой филинов наделила природа, увидел лишь серые клубы тумана.

— Зато я вижу тебя, Ху, — чуть слышно выдохнул ветер, — вижу и удивляюсь. Твои собратья сейчас далеко на востоке, я встречал их…

— Человек держит меня здесь… чтобы я помогал при охоте…

— В охоте я не очень-то смыслю, но, пожалуй, из этой хижины можно выбраться только мне…

— Ты прав: я в неволе и благодарю тебя, что ты так деликатно коснулся этой темы…

— Я — южный ветер и не люблю, насколько это в моих силах, оставлять после себя тоску или грусть… Мы, южные ветры, не буйствуем и не пытаемся сокрушать основы, да и, признаться, от природы мы несколько толстоваты…

— Вы благодушно медлительные, как медлительны бывают самые большие облака, — распушил перья Ху, — но зато вы много знаете, а кто много знает, тот мало говорит, не правда ли?

Могучий ветер гордо выпятил грудь и с такой силой приналег на камышовую стенку, что та испуганно затрещала.

— Куда ты клонишь, Ху? Я ведь догадываюсь, что ты окольными путями подбираешься к какому-то вопросу. Так говори прямо: что ты хочешь узнать?

— Ты мудр, о ветер, и можешь сказать мне, какой же мир настоящий: тот, в котором я сейчас нахожусь, или тот, куда я порою переношусь во сне?

Ветер стих и, вздохнув, ответил:

— Оба они настоящие, Ху. Оба мира существуют или существовали, но для тебя настоящий тот, где ты сейчас находишься…

— Но может случиться, что я снова увижу крутую скалу, пещеру и реку… не только в снах?

— Возможно, что ты увидишь родные места и наяву, но во сне обязательно, быть может еще сегодня.

Ху закрыл глаза, и то, что он испытывал, человек, пожалуй, назвал бы словом «счастье»; но филин не знал, как определить это блаженное чувство; он долго сидел, смежив веки, а когда снова окинул взглядом камышовую хижину, ветра там уже не было… Только южный ветер умеет так покидать собеседника — абсолютно бесшумно, — но все же после него никогда не остается ощущения пустоты.

Однако Ху не опечалился исчезновением ветра, слишком важны были для него слова ветра, что, быть может, он еще вернется в мир своих грез наяву.


Да и сами люди, по сути говоря, тоже не свободны. Взять, к примеру, рядового Йожефа Помози. Короткое время перед армией он был трактористом, до того — батраком, а еще раньше — полусиротой, батрацким сыном, существование которого определяли строгие рамки бедности и материнских наставлений. Ну а теперь жизнь Йошки Помози расписана по параграфам воинского устава. Параграфами его наказывают и параграфом же поощряют, но ни в коем случае не выходя за рамки воинской дисциплины и солдатского распорядка жизни.

Йошка прошел строевую подготовку и старательно изучил двигатели. Он выделился своими знаниями на экзамене, и из всех его сотоварищей Йошку аттестовали первым, благодаря чему он получил звездочку в петлицу, а это считалось высокой наградой: ведь отныне и впредь он больше не простой солдат Йожеф Помози, а «господин ефрейтор»! Об этом немаловажном факте надлежит помнить каждому рядовому и вытягиваться в струнку, если господин ефрейтор соблаговолит заговорить с подчиненным.

А кроме звездочек Йошка получил назначение в Доромбош и трехдневный отпуск. Узнав о переводе, осчастливленный парень заулыбался и продолжает улыбаться до сих пор, сидя в конторе, где прежде Йошке никогда не предлагали сесть.

Агроном хотел было угостить его палинкой, но Йошка поблагодарил и отказался, сейчас ему как служащему моточастей спиртное категорически запрещено. Так что к палинке ему лучше и не привыкать.

— Ну что ж, твоя правда, Йошка, — соглашается агроном и протягивает парню письмо к аптекарю; тот, конечно же, будет рад встретить Йошку.

— Глядишь, денек-другой и поохотитесь вместе…

Считалось, что огромные бензохранилища находятся в Доромбоше, хотя на самом деле они расположены в нескольких километрах от села.

— Рад, что попал туда?

— Очень рад, господин агроном. У нас в полку говорили, что если кого назначат в Доромбош, того оттуда уж никуда не переведут. Место там строго секретное… А потом, не хотелось бы оставлять мать совсем одну…

— Это верно. Отец твой погиб еще в ту войну, семье пришлось хлебнуть горя. А кроме того, и служба в Доромбоше более ответственная, важная, чем в полку.

— И я так думаю, господин агроном.

Агроном в задумчивости повертел карандаш, потом снова заговорил с Йошкой:

— Зайди к господину Лацаи, секретарю управы и поблагодари его: потому что, хоть ты парень старательный и в технике разбираешься, но это по его просьбе перевели тебя в Доромбош.

— Я так и думал, господин агроном, что кто-то из села замолвил за меня словечко, да и господин лейтенант намекал на чье-то письмо. Но, сказать откровенно, я полагал, что вы сами вмешались, господин агроном.

— Нет, брат, моей тут заслуги нет. Твой подполковник слыхал о господине секретаре, еще когда тот был военным, вот Лацаи и обратился к нему с письмом, но, конечно, и его просьба не решила бы дела, не отличись ты сам при строевой и в учебе на механика…

— Прямо от вас и пойду к господину секретарю, поблагодарю его, — поднялся Йошка.

— Ступай, Йошка, но перед отъездом обязательно зайди ко мне.


И вот Йошка с лицом, мокрым от материнских слез, очутился в поезде.

— Береги себя, сынок, береги, родимый!

— Да ведь говорил же вам, мама, что меня направляют в такое место, где я буду сидеть за баранкой и возить грузы, даже если война разразится, хотя в войну я и не слишком верю.

— Я понимаю, ты меня успокаиваешь…

— Да нет же, матушка, правду говорю!

— Ох, хоть бы так было!

— Могу еще сказать вам, что господин секретарь управы очень мне помог… Ну и я сам, понятное дело, старался…

— Благослови его бог, господина секретаря!

— Правда ваша, матушка. Ну, вот и трогаемся!.. Счастливо оставаться! Я каждую неделю писать буду! Ну, не плачьте, матушка!..

И вот Доромбош. У вокзала стучал мотором небольшой грузовик; как только солдаты побросали свои вещи в кузов и вскарабкались сами, грузовичок тронулся.

Превосходное асфальтовое шоссе сначала вилось среди холмов, незаметно взбираясь все выше.

Сержант занял место в кабине, рядом с шофером, а трое солдат — Йошка, Фери и Шандор — в кузове, где от борта к борту были перекинуты доски-скамьи.

— Я смотрю, шоссе совсем новое, — заметил Йошка.

— Да, его недавно проложили, — кивнул Фери.

— Откуда ты знаешь?

— Это все знают! Ребята в полку из кожи вон лезли, чтобы попасть сюда, но мой отец служил когда-то под началом нашего нынешнего полковника, а кроме того, я — классный шофер. Говорят, кого сюда определили, тут он и состарится…

— Почему? — удивился Шандор.

— А потому, бестолочь, чтобы не проболтался, где расположено бензохранилище… Тебе кто помог сюда перевестись?

— Никто! Просто я — опытный механик…

Грузовик, натужно урча, взбирался по серпантину дороги, то карабкаясь вверх, то огибая пологий склон, пока горы вдруг не расступились, и глубоко внизу, в долине, широкой серебристо-синей лентой заблестела река.

— Красота-то какая! — воскликнул Йошка.

— Летом есть где купаться, — подхватил Шандор.

Грузовик теперь все так же кругами и змейкой спускался в долину. Проскочили окраину небольшого села, затем машина прогрохотала через узкое ущелье и остановилась в какой-то глубокой расщелине, где не было никаких признаков наличия людей. Во всяком случае, так молодым солдатам показалось в первый момент, но, спрыгнув на землю и оглядевшись, они приметили около устья ущелья ворота и несколько небольших окованных железом дверей, ведущих прямо в глубь горы.

— Ждите меня здесь! — крикнул сержант.

Ворота раскрылись, и грузовик поглотила гора. Трое новых друзей остались ждать. Из долины тянуло теплым дыханием весны.

— Для начала недурно, — заметил Шандор, — я всегда говорил, что уж если служить, то только в частях особого назначения…

В отвесной скале открылась дверь, которую без этого даже заметить было невозможно.

— Каршаи!

— Здесь!

— Пройдите и господину полковнику!

— Подумаешь, — пошутил на ходу Шандор, — мне всегда нравилось иметь дело с полковниками, — и скрылся в узком дверном проеме.

— Видимо, нам устраивают нечто вроде проверки, — предположил Фери, — ведь служба тут — дело не простое. Здесь хранится, пожалуй, сто тысяч тонн бензина. Представляешь себе ответственность…

— Да, уж если он взорвется, вся гора на воздух взлетит…

На узкой площадке, где ждали оба наших приятеля, не было видно никакого движения; но вот опять открылась дверь.

— Ференц Хорват!

— Здесь!

— Пройдите!

Йошка остался один. И в обступившей его тишине парню как будто послышался отдаленный гул мотора, но не в воздухе, а глубоко под землей. И где-то очень далеко — приглушенный грохот.

— Взрывают там, что ли?

Йошке доводилось слышать взрывы в шахте; а этот подземный грохот походил на такой взрыв.

— Йожеф Помози! Сюда.

Узкий туннель с цепью тусклых электрических лампочек. Шли минут пять, пока не уперлись в какую-то дверь.

— Постучите и доложите господину полковнику.

— Слушаюсь!

Йошка постучал и на разрешение войти открыл дверь. У порога он вытянулся, щелкнул каблуками и отрапортовал:

— Господин полковник, ефрейтор Йожеф Помози по вашему приказанию прибыл!

Полковник медленно поднял голову, и Йошка подумал, что этот человек или болен или очень устал.

— Помози?

— Так точно, господин полковник.

— Твою солдатскую книжку прислали заранее, и там о тебе говорится только хорошее. Есть ли у тебя знакомые здесь, в округе?

— Господин аптекарь в селе.

— Господин Палоташ? — оживился полковник.

— Так точно. Несколько раз сопровождал его на охоте.

На лице полковника как будто мелькнула улыбка.

— Господин агроном Палоташ, у которого я работал до армии, — племянник господина аптекаря, и потом, — помедлив добавил Йошка, — пожалуй, будет лучше сказать: я привез письмо господину аптекарю. Чтобы не подумали, будто скрываю.

Полковник совсем оживился, он встал из-за стола и, подойдя к Йошке, положил руку на плечо.

— Ты неглупый и честный парень, Помози. Я знаю, что в твоем письме нет никаких секретов, но мне или цензуре приказом положено просматривать все письма, которые отправляют отсюда или посылают сюда.

Йошка развязал рюкзак, вынул оттуда письмо и передал полковнику.

— Пожалуйста.

— Я сам вручу его господину аптекарю.

Йошка промолчал. Раз обещал, значит передаст, даже наверняка передаст, но наверняка и прочтет, что в нем.

Полковник действительно прочитал письмо, правда, он после этого не затребовал сразу машину, чтобы мчать в село, а лишь под вечер поехал в деревню к аптекарю, с которым был в доброй дружбе.

— Заходи, рад тебя видеть, — приветствовал его аптекарь. — А у меня такая крепкая тминная палинка, что на ней хоть самолет взлетит…

— Я на службе, — сдержанно ответил полковник. — У меня к тебе дело, вернее, письмо, — и полковник извлек из кармана конверт.

— Письмо адресовано тебе, но я должен был его вскрыть.

— Почему?

— Его привез тебе один из моих солдат. У нас здесь введена строжайшая цензура.

— О цензуре мне известно, но я не знал, что этим занимаешься ты.

— Письмо привез один из моих солдат. Твой сын сразу бы понял…

— Да не томи ты, полковник, давай о сути!

— Получай… и в следующий раз пусть твой племянник посылает письма по почте; к сожалению, все, что привозят курьер или солдаты, мой долг — прочитать.

— Я вижу, письмо привез Йошка Помози. Но зачем он отдал его тебе?

— Потому что у парня есть ум! На таких, как этот Йошка Помози, держится вся наша армия. Он догадался, что тут действует цензура, а, может, побоялся, как бы я с него голову не снял, если узнаю, что он привез письмо в нашу зону. Вот он и отдал его мне. Кстати, что он за человек, этот Помози?

— Порядочный, неизбалованный малый. Племянник мой тоже к нему благоволит. Он-то и сделал из Помози тракториста. Йошка каждый раз сопровождал меня, когда я наезжал туда охотиться.

— Пожалуй, оставлю его при себе, а то моего егеря придется демобилизовать, зрение у него вконец испортилось.

— С молодым Помози не прогадаешь. Когда прилетят вальдшнепы, будь уверен, он и в незнакомом лесу на лучшее место тебя поведет.

— Мне показалось, кто-то говорил насчет тминной палинки?

— Сейчас принесу, дай только прикинуть, кого угощать, полковника или цензора.


Пес Мацко проводил агронома до садовой калитки, но вел себя сдержанно, обошелся без веселого помахивания хвостом, так как хозяин даже не заговорил с ним. Оставшись один у калитки, Мацко долго еще смотрел вслед агроному.

«Хозяин не в духе, может ему грозит какая-то опасность?»

И пес потянул носом и огляделся по сторонам, точно надеялся где-то поблизости обнаружить причину дурного настроения хозяина, однако сад в сгущающихся сумерках был спокоен. Где-то капало со старой камышовой крыши, слышалось негромкое квохтанье кур, усаживающихся на насест, да иногда — глухой перестук лошадиных копыт из конюшни.

Все эти звуки были для Мацко привычными, мирными и не сулили тревог. Ветер стих, а вместе с ним прекратили свой лепет и тополя у забора. В глубине сада неприметно и нерешительно сбивался туман, но без ветра и он не знал, как ему расстелиться. В соседней конюшне зажгли фонарь, но свет от слабой мигалки едва пробивался сквозь запыленное оконце.

Мацко убедился: жизнь двора идет своим установленным чередом; потом повернул от калитки к дому, но не залез в конуру, а потрусил дальше по садовой дорожке.

«Пойду филина проведаю…» — и пес направился к хижине Ху.

Брел Мацко медленно, выбирая, куда поставить лапу, потому что на садовой дорожке стояли лужи. Перед дверцей хижины пес замер, нерешительно виляя хвостом, потому что не знал, проснулся ли Ху. В хижине было темно, и далеко не сразу псу удалось различить опаловое мерцание глаз филина.

— Я думал, ты еще спишь…

— Нет, мне плохо спалось, тревожно, не знаю и сам, отчего…

— Снег сошел, вся природа меняется, и я тоже ощущаю в крови какое-то беспокойство. Не люблю я этой поры: все в мире течет, кругом лужи, капель, шуба моя отяжелела от влаги, и люди проходит мимо, не погладят и даже слова не бросят…

— Вздумай человек меня погладить, не уберечь бы ему своих глаз!

— Тогда человек убил бы тебя!

— Возможно, но гладить меня человек не будет, потому что боится. Я вижу страх в глазах человека…

— Жаль! Ты никогда не узнаешь, как это приятно, когда головы касается чуткая, теплая рука человека, и голос его тоже ласков, точно гладит тебя. И тогда по всему моему телу разливается тепло…

— Возможно, пес, что тебе это и приятно, ведь ты родился здесь, в конуре, а не в далекой пещере, откуда виден весь мир, и нет у тебя крыльев, что захватывают воздух и несут на простор, до конца которого никто еще не долетал. По законам тех мест, где я родился, ночью вся округа принадлежит нашему племени, для нас нет границ, каждый охотится, где хочет, бьет добычу и ест, когда чувствует голод.

— Я редко бываю голоден, еды мне дают достаточно, хотя вкусный кусок я всегда не прочь проглотить. Например, мясо! Правда, человек в юбке иногда приносит совсем непривычную для собаки еду, и тогда я только смотрю, но не ем. А человек принимается кричать: «Чёрт бы побрал твою привередливость, Мацко, тебе бы пойти в епископы!» Но тронуть меня не решается. Один раз, верно, попробовала стукнуть ручной метлы, но тут я показал ей клыки, и с тех пор она только кричит или выносит из дома кошку Мяу, чтобы позлить меня.

— Жаль, что сюда не приносит, — почесался Ху.

— Мяу может быть очень опасной. Я знал одну красивую и сильную суку, но кривую: Мяу выцарапала ей глаз…

— Все оттого, что вы разучились охотиться! Сперва надо запустить когти в загривок, потом сдавить хребет…

— И что потом? — заинтересовался Мацко, виляя хвостом.

— Потом? — удивился Ху. — А потом ничего не бывает. Кусаться она не может, царапаться тоже. Пока долетишь до гнезда, добыча уже чуть жива. А остальное — забота птенцов и их матери. Если достался щенок, то с ним возни немного…

Хвост у собаки замер, Мацко слегка отступил и заворчал.

— Неужели вы охотитесь даже на малых щенят?

— А почему бы нам не ловить их? У щенков очень вкусное мясо…

Мацко отпрыгнул в сторону, чтобы уйти, но на ходу огрызнулся:

— Противно говорить с тобой, Ху!

— Знаю, пес, но ведь я сказал только правду. Если бы ты обнаружил у дома одного из моих птенцов, что бы ты сделал с ним?

Мацко задумался.

— Не знаю…

— В тебе говорит человек, пес. Но сам ты прекрасно знаешь, что бы ты сделал с птенцом: разорвал в клочки.

— Но не съел бы!

В ответ филин Ху громко заухал — отрывисто, резко, — уханье это походило на жуткий смех, от которого шерсть на спине у Мацко встала дыбом.

— Какой ты добрый, пес! Почти как человек. Не съел бы птенца! Ху-ху-хууу! Только убил бы…

Мацко сел, свесив косматую голову, и наступила долгая пауза.

— Должно быть, поднимается ветер, — пес поскреб лапой шкуру.

— От горячей похлебки ты потерял и чутье, и слух, пес. Я, филин, давно чую: к нам идет Большой Ветер. Впереди слышен свист, ближе к середине свист переходит в вой, а конец Ветра так далеко, что даже мне не виден и не слышен. Большой Ветер несет с собой холод, застонут леса и запенятся воды… В такую пору хорошо забиться в пещеру, Большой Ветер очень редко заглядывает к нам, лишь когда дует прямо в устье пещеры с противоположного берега. Но и тогда он почти не тревожит нас, потому что там есть маленькая боковая камера, куда ветру уже не проникнуть.

— Да, теперь и я чую, скоро к нам придет ветер, — тряхнул головой Мацко, приметив, как редкий туман заколыхался возле кустов смородины и задрожали сухие листья хрена.

Еще минута, и всколыхнулись ветки у яблонь, а в вышине зашелестели верхушками тополя.

— Ветер, ве-е-етер, — пели высокие тополя, — надвигается самый холодный, ледяной ветер. Похоже, зима еще вернется в наши края…

— Земля над нами почти просохла, — шептали кусты смородины, — теперь нам не страшен холод.

— Глупые! — ужаснулась яблоня. — А если зима вернет снег? И ударит морозом? Уже набухают мои нежные почки, стоит зиме прихватить их заморозками, и я на все лето останусь бесплодной!

— Подумаешь, велика потеря, — трепетали смородиновые кусты, — десяток червивых яблок…

Здесь разговор прервался, потому что ветер в этот момент подцепил непрочно сидящую черепицу на крыше агрономова дома, черепица с грохотом заскользила по скату и, ударившись о землю, звонко раскололась на мелкие кусочки.

— Взгляну, что там происходит, — Мацко вильнул хвостом на прощание, но филин Ху ничего не ответил, только моргнул несколько раз подряд и стал думать о человеке, который хитро построил эту необычную пещеру — камышовую хижину: в нее совсем не залетали порывы ветра, самые яростные наскоки его отскакивали от плотных камышовых стен.

— Все равно одолею, все равно опрокину хижину!.. — завывал ветер, и никто ему не посмел возражать, только где-то вверху поскрипывало чердачное окошко, да время от времени пушечным выстрелом хлопала ставня. На стук ее Мацко, который вслушивался в нарастающую какофонию природы, уже сидя в теплой конуре, каждый раз тревожно вскидывал голову. Перед тем как забраться в конуру, Мацко обежал вверенную ему территорию и обнюхал все уголки, но ветер оглушил его, и пес верно решил, что ему все будет слышно и из конуры.

Над деревней сгустились сумерки. Ветер, набирая силу и скорость, носился по раскисшим дорогам.


На рассвете зловещий вой ветра разбудил агронома. Он прислушивался какое-то время, потом встал и направился к телефону.

— Дядя Варга?

— Он самый.

— Что нового?

— Нового? Слышите, какая погодка! Снегу лишь припорошило чуть-чуть, зато все сплошь под ледяной коркой. Совсем все кувырком идет. С вечера мы собирались в лес за дровами, но думаю подождать: ветер крутит, чисто сбесился!

— Совсем отложите поездку! Наведите порядок в конюшне и хлевах, покормите скотину и наносите впрок корма, а там видно будет. Отдохните!

— Будет сделано! Впрочем, ведь это зима день-другой хорохорится, напоследок. Сейчас и вправду не лишне отдохнуть и человеку, и скотине, а там работы подвалит — невпроворот!

— И я так думаю, дядя Варга.

Положив трубку, агроном накинул на плечи шубу, натянул сапоги и прошел на конюшню к Ферко, который уже по своему обыкновению курил, сидя на ларе с овсом. Лошади жевали овес, раздавалось смачное похрустывание.

— Сегодня никуда не поедем, Ферко! Как рассветет, обложи дверцу у хижины филина камышовыми вязанками.

— Уже сделано. И вязанки я привязал для надежности.

— Молодец! Даже если утихнут ветер и снег, сегодня все равно никуда не поедем. Впрочем, не думаю, что снег залежится надолго.

— День или два продержится.

В этот момент в неплотно прикрытую дверь конюшни сначала просунулась голова Мацко, следом протиснулось юркое туловище, и вот уже Мацко, весело блестя глазами и виляя хвостом, шагнул в помещение.

— Ах ты, умный пес, — погладил его агроном, — нерадивый хозяин не закрыл дверь, а ты уж тут как тут… Ну, пошли, а то я совсем продрог…

Ферко задул фонарь, а агроном вместе с Мацко бегом припустились к дому: у агронома под шубой была надета только пижама.

У двери Мацко отстал от хозяина, вернулся в конуру; во дворе ветер так и норовил сбить с ног.

Одним словом, погода была прескверная! Ветер выдувал из закоулков редкий снег, перебрасывал его с места на место, закручивал столбом и взметал под облака, потом снова обрушивал на землю, чтобы тут же снова подбросить вверх. Но снега от этого на земле не прибавлялось, можно было подумать, что снега у зимы больше совсем не осталось, и она в десятый раз перетряхивает одни и те же хлопья, чтобы все поверили, будто их у нее — полны сугробы.

Но мороз стоял крепкий.

Дороги промерзли и звенели, как кремень, у ручья по закраинам образовалась припорошенная снегом ледяная каемка, камыш, припадая к земле, роптал, что мерзнет, а клубы дыма над деревней, как в зимнюю вьюгу, метались то вверх, то вниз.

— Я вам покажу! — бесновался ветер и сбил с лада утренний благовест, будто язык у колокола отяжелел от мороза и стал вдруг заплетаться.

Но в хижину филина весь этот шум и вой почти не долетал.

Когда Ферко закрыл камышовыми вязанками даже узкую сетчатую дверцу, филин Ху щелкнул клювом: быть может, он выразил этим одобрение, так как после работы Ферко в хижине воцарилась тишина. Ху встряхнулся, оправил перья, уселся на свою крестовину и задремал.

Сегодня он не надеялся, что вместе со сном перед ним предстанут картины другого, свободного мира: Ху просто прислушивался к заглушенным шорохам ветра, который как будто бы удалялся…

…Но вдруг Ху увидел себя в своей старой пещере. Нахохлившись, сидел он возле самки в маленькой боковой нише, потому что снаружи было еще светло и очень холодно.

Солнце клонилось к закату.

Над домами деревни вился дымок, и всю округу окутывал редкий туман. Дальний лес белел под узорами инея, большую реку лед наглухо сковал немотой, перекинув от берега к берегу огромный сплошной щит. Вся природа пребывала в неподвижности и оцепенении от холода.

На единственной улице деревни изредка показывался кто-либо из людей, но и этот редкий прохожий спешил нырнуть поскорее в дом, и тишина над заснеженным краем стояла такая, какая бывает только ночью.

Ху почистил клюв, проковылял к выступу пещеры, встряхнулся и тотчас ощутил, как леденящий мороз пробирает сквозь перья. Он мог бы отправиться на охоту прямо сейчас: дневная жизнь уже замерла, нигде не слышно было ни звука, не видно ни малейшего движения — ни возле реки, ни в далеких завьюженных полях, лишь на восточной половине неба уже желтела тарелка полной луны. Ху раздумывал, что лучше: отправиться на охоту до наступления полной тьмы или выждать, когда луна бросит на землю тень, и решил ждать.

Тут из глубины пещеры на выступ приковыляла подруга Ху, зябко поежилась, и недовольные глаза ее сказали:

— Я голодна!

По мнению Ху, говорить это было совершенно излишне… и потому он ни единым движением не ответил; самка, оттолкнувшись от выступа, полетела к вороньему поселению на отмели.

Ху посмотрел ей вслед, но во взгляде его не теплилось ни надежды, ни подбадривания. Филины лишь по привычке наведывались туда каждую ночь, но воронье поселение опустело, только ветер раскачивал черные тени гнезд. В большие холода вороны улетели отсюда все до единой, а случайно заночевавшие в опустевших гнездах вороны-чужаки были ненадежной добычей. И даже удачная охота приносила небольшую поживу: ведь от ворон в это время остаются только перья, ножа да кости. Конечно, и такая ворона лучше, чем ничего, но голод ею удавалось заглушить лишь на короткое время, а ведь случалось, что чета филинов оставалась без добычи по нескольку дней. Такое бывает в суровые зимы, и ничего страшного в этом нет, так как в голодную зимнюю пору крупные филины могут обходиться без пищи по неделе, а то и больше.

Сумрак густел, луна светила все ярче, и в морозной выси одна за другой зажигались дрожащие звезды.

Защищаясь от холода, Ху сжался в плотный комочек и ринулся в морозный воздух, но чтобы не мешать охотиться самке, повернул в сторону, противоположную вороньим поселениям. Он полетел к пойменным озеркам, которые в эту пору были также скованы льдом, как и река. Ху и не надеялся на рыбную ловлю, но по краям стариц тянулись заросли камыша и невысокий кустарник, где любили скрываться и ласка, и горностай, и белка, и хорек. Часто прячется в камышах фазан и даже заяц, а уж лучше зайца в такую голодную пору добычи и нет.

По льду бежала четкая сверкающая лунная дорожка, но все окрестности по-прежнему были безжизненно неподвижными, вымершими. Филин Ху сел на высохший сук знакомой ивы и прислушался, но скованный морозом край был тих и недвижим, как сам лед.

Позднее из деревни донесся заливистый собачий лай, и филин повернул к человеческому жилью, хотя и знал, что в эту пору щенят в деревне не бывает, а со взрослыми суками и кобелями ему не сладить. Однако голод все больше донимал его и понукал испробовать все возможности достать пищу.

Ху пролетел до середины деревни и уселся на огромном старом дубе; сколько филин себя помнил, дуб всегда стоял на этом месте и всегда служил Ху наблюдательным постом.

Дерево росло в конце сада, и отсюда хорошо было слышно, как вздыхала скотина в хлевах, на конюшне постукивали копытами лошади, и если где-то открывалась дверь или кто-нибудь выходил на улицу, филин ловил эти звуки.

Но сегодня в деревне стихла даже обычная хозяйственная суета, и только где-то в хлеву недовольно похрюкивала старая свинья.

Ху беспокойно потеребил перья, чувствуя, что начинает мерзнуть.

Луна тем временем поднялась к зениту. Застывшие в морозном воздухе скалы отбрасывали короткую тень, а на редкой щетине травы холодной серебристой солью сверкал иней.

Обычно на охоте Ху замирал без движений, прислушиваясь и присматриваясь к окружающему, но сейчас он чувствовал, что подобная настороженность была излишней. Одиночество казалось почти осязаемым; все в природе погрузилось в тишь и окаменело, как сама земля или отливающий белизной огромный камень, где филин Ху в лучшие свои времена отдыхал, переваривая пищу. Но сейчас желудок его был пуст: вчера филину перепало совсем немного, а сегодня — ночь проходила, добычи же пока не предвиделось.

Где найти пищу?

Перед мысленным взором Ху вновь промелькнули камышовые заросли, воронье гнездовье, знакомые островки леса, и, наконец, он решил: единственное место, где ему могло что-нибудь перепасть, это все же деревня, хотя и там на многое надеяться было нечего.

Ху снялся с дуба и полетел вдоль деревни, но лишь до ближайшей, показавшейся ему удобной трубы на крыше. Дело в том, что сверху трубу прикрывал кирпичный свод, не дававший снизу залететь внутрь дымохода. От дыма этот свод прогревался и теперь был единственным местом, где Ху мог спокойно усесться и подумать без того, чтобы мерзли лапки.

Голод по-прежнему терзал филина, однако в тепле думалось легче, охотничий инстинкт спокойнее взвешивал, где вернее всего можно рассчитывать на добычу.

Согревшись, Ху ринулся к лесу, причем так стремительно, словно точно знал: там где-то под деревом его ждет накрытый стол — иными словами, верная пожива.

Но напрасно метался филин в поисках добычи. В звенящем морозном воздухе было пусто: ничего, кроме лунного света; лес — сплошное царство изморози; ручей онемел, будто его струи никогда не нашептывали удивительные журчащие сказки; скалы на склоне горы казались отлитыми изо льда, а ведь Ху хорошо помнил: летом скалы всегда хранили тепло, даже ночью.

Вконец расстроенный, Ху повернул к открытому месту на берегу ручья, где не было зарослей кустов, но нет, и там — ни малейших признаков живого существа, и филин уселся было на высоком ясене, откуда далеко проглядывалась местность. Но потом он решил, что стройный ясень — неудачное место для засады, и перелетел на низкую кряжистую иву, с ее невысокой ветки Ху легче было неожиданно упасть на добычу, только бы она появилась…

Филин слившись с веткой, ждал добычу, хотя сразу же почувствовал, что ветер здесь гуляет вовсю и что здесь немного холоднее, чем в деревне. Но вот… — тут в нем напрягся каждый нерв — среди деревьев мелькнула тень, и на поляну возле ручья высунулась серая морда, старая лиса замерла, обратившись в камень, и стала прислушиваться.

Ху, думай он, как человек, наверное, выругался бы: эта лиса, его давняя знакомая, могла быть поживой лишь для голодной зимней стаи волков, но и с волками она дралась бы до последнего издыхания.

Лиса пересекла поляну и приблизилась к иве, но даже не вздрогнула, когда филин слегка пошевелился.

Лиса преспокойно уселась под ивой.

— Я тебя вижу, Ху, — и она распластала по снегу свой всклокоченный хвост, — вижу тебя, и мне кажется, ты давно забыл вкус мяса.

— Верно подмечено, Карак, — и филин плотнее прижал к бокам мощные крылья, — но как я ни голоден, у меня и в мыслях не было, чтобы в тебе увидеть добычу…

— Приятно слышать умные речи, Ху, — почесала облезлую шкуру лиса, — напади ты на меня, вряд ли вернулся бы домой с добычей.

— Знаю, Карак… поэтому я и шевельнулся, чтобы ты обратила внимание…

— Спасибо тебе, — лиса растянула в улыбке свою узкую пасть, обнажив мощные клыки, — спасибо Ху. Но ты напрасно трудился: я видела, как ты летел сюда… Удачной охоты тебе, Ху! — И лиса метнулась по склону холма.

Голодный филин вновь поднялся в воздух, долетел до знакомого изгиба ручья, и там кругами стал набирать высоту, пока не открылись большие скалы, а за ними излучина реки, закованной в лед.

Скалы густо присыпал иней, и у филина не было ни малейшего желания садиться там. Оставалось лететь безо всякой цели, терзаясь жестоким голодом.

В безжизненной, оцепенелой пойме большой реки, казалось, было еще холоднее, чем в лесу. Ивы и кусты на том берегу выглядели окоченевшими, будто сами корни их превратились в лед, а дальше тянулись пашни и поля с невысокими стеблями несрезанной кукурузы, там в лучшую пору года обитало заячье племя — предмет вожделения голодного Ху. Филин поднялся повыше, чтобы видеть как можно дальше и даже замер в воздухе, часто взмахивая крыльями, подобно пустельге или сарычу. Но знакомая до горизонта округа напоминала вылизанную тарелку, в которой не завалялось ни крошки.

Ху был растерян и донельзя голоден. Теперь голод терзал не только желудок филина, — нет, он жил, вопил, требовал пищи каждой клеточкой птичьего тела.

К этому времени ночь прояснела. Луна стояла совсем высоко, и всю округу залило переливчатым ослепительным сиянием. Ночь подошла к своей самой глубокой точке, когда сильнее всего чувствуется одиночество, но уже угадывается близость рассвета.

Лютая стужа заставила филина вспомнить о пещере.

Отчаянное желание забиться в тепло, спастись овладело филином с такой силой, что он снялся с ветки старого дерева и принялся кружить высоко над деревней, потом спланировал к камышу и там плавно опустился на сухой сук склоненного над рекой старого ясеня.

Едва слышный шорох, вызванный появлением Ху, улегся в считанные секунды, и все вновь погрузилось в глухое безмолвие, тише, казалось, не может быть даже на луне.

Но вот по дворам на деревне запели петухи, возвещая рассвет, и филин Ху понял, что эта ночь прошла для него впустую, без добычи, и принесла лишь голод… И таилась в этой ночи еще одна, совсем особенная угроза: если подруга филина Ху охотилась так же безуспешно, как он, и если и она так отчаянно голодна, то она вполне способна прикончить супруга и съесть его; в истории рода филинов насчитывается немало таких случаев.

Загрузка...