В этот момент как будто волна прошла по зарослям камыша, земля словно бы покачнулась, луна исчезла с небес, и настала тьма. Только ветер все так же стонал, метался и выл, он-то и оборвал шнур, которым были привязаны к дверце хижины вязании камыша. Вязанки распались, и филин Ху проснулся.
Не было ни реки, ни льда. Ху не чувствовал холода, а на полу лежали два воробья и ворона — пища для пленника.
И филин, впервые за долгое время своей неволи признал, что эта реальная ночь, пожалуй, лучше той, что во сне, а камышовая хижина теплее пещеры, и — совсем исключительный случай — сейчас ему приятнее было видеть Мацко, чем голодную самку. Мацко бегом промчался на шум развалившихся вязанок.
— Что случилось, Ху? — спросил пес, слегка припадая на лапы, потому что сидеть на снегу Мацко не любил.
Ху сначала проглотил воробьев, потому что голод, терзавший его во сне, странным образом сохранился и наяву, затем тихонько и весело заухал.
— Ничего… ничего… просто, когда я был сегодня в том, другом, мире, я очень мерз и очень голодал. А укрываться в пещере было еще опаснее… ты знаешь, у нас, филинов, иной раз случается, что самка, если она сильнее, убивает и поедает самца… Я и сейчас еще голоден, — и филин Ху рванул к себе тушку вороны, — никогда бы не поверил, но оказывается, в холод здесь лучше, чем там, на воле. И все-таки я когда-нибудь попаду домой… и, знаешь, — тут филин Ху на секунду бросил терзать ворону, — ты, пес, как будто мне уже и не противен…
Дни быстро летели один за другим, погода повернула на тепло, у забора уже пробивалась крапива, а ветер, который еще недавно выл и гнал все живое, грозный ветер теперь или спал где-нибудь в закоулке или гладил нежно, как опытный врачеватель, исцеляющий прикосновением.
От Йошки Помози часто шли домой весточки, а в последнем письме, отправленном только вчера, он сообщал матери, что полковник оставил его при штабе, где он выполняет, помимо прочего, обязанности почтальона: ежедневно ездит за почтой в соседнее село, а по пути обычно останавливается на минутку у аптеки поприветствовать старого знакомого — аптекаря.
Помимо мелких поручений по штабу, Йошка исполнял и обязанности шофера, когда у полковника случались дела в городе. Йошка полюбил машину джип (эта машина куда деликатнее трактора) и содержал ее в образцовом порядке, что полковником моментально было подмечено, хотя он и не проронил ни слова.
Полковник — вдовец и вообще человек неразговорчивый, а Йошка, если его не спрашивают, сам никогда не заговаривает, так что и с этой стороны между начальником и подчиненным — полное согласие.
Йошка время от времени пишет и агроному, после чего тот каждый раз останавливает на улице старую Помози: так, мол, и так, Йошка прислал письмо, и мать может быть спокойна за сына.
Со временем Йошка познакомился и с возчиком Киш-Мадьяром, который теперь щеголял в где-то раздобытой военной фуражке и даже в шинели; познакомился Йошка и с Янчи. Тот за год вымахал в долговязого подростка, но внешность совсем не выдавала кроющейся в нем отваги: никто бы не предположил, что этот мальчик трижды лазил в пещеру, чей зев устрашающе темнел в высокой отвесной стене на противоположном берегу реки, почти в сорока метрах над водой.
— Что, Янчи, — обычно заговаривал Йошка, — небось натерпелся тогда страху?
— Так точно, господин ефрейтор, — улыбался Янчи, — особенно когда веревка затрещала и чуть не оборвалась… Но денежки на дороге не валяются, а добрые кони да новые сапоги — и подавно…
— А голова у тебя не кружилась?
— Голова у меня никогда не кружится, господин ефрейтор. Вот и у моего дяди Пишты тоже никогда не кружится, а ведь он — колодцы роет. Лазает себе спокойно, как ящерица по стенке, будь под ним яма хоть на двадцать сажен…
Как-то раз Йошка зашел с поручением к отцу Янчи и с тех пор полюбил бывать у них.
Но Йошке больше нравится бывать у них, когда старшего Киш-Мадьяра нет дома, потому что с младшим, с Янчи, беседы получаются интереснее. Так от мальчика он узнал, что крупные филины обитают в пещере с незапамятных времен.
— Мне рассказывал об этом мой дедушка, а он жил до восьмидесяти лет.
— И всегда только одна пара?
— Господин аптекарь объяснил, что старые филины прогоняют своих птенцов, чтобы те селились в других краях.
— Возможно.
— Точно. Я всегда вижу только двоих, а ведь я наблюдал за ними даже в бинокль. На рассвете они частенько усаживаются на выступе около входа, наверное, погреться, тогда как раз туда светит солнце… Я часто жалел, что не оставил себе хотя бы одного…
— На кой тебе филин?
— Могли бы охотиться с господином аптекарем… Хотя последнее время господин аптекарь ничему не радуется.
— А полковник сказал, чтобы к завтрему я подготовил все для охоты на вальдшнепов. Хотите, я захвачу и вас.
Следующий день выдался облачным, но к вечеру небо очистилось, а чуть влажная погода лучше всего подходит для охоты на вальдшнепов. Полковник снаряжался к охоте весь день, был оживленным, и даже обычная неразговорчивость слетела с него. Старый служака самолично почистил свое ружье, отобрал патроны и с ребяческим нетерпением дожидался часа выезда.
— Как ты считаешь, Йошка, будут вальдшнепы?
— Должны быть, господин полковник, сейчас пора тяги… с пустыми руками не вернемся…
— Мне тоже кажется, будет удача.
— Янчи, парнишка, говорит, что они, бывало, за вечер настреливали штук восемь…
— Охотничьи байки…
— Не думаю, господин полковник, ведь Янчи знает, что нам легко проверить у господина аптекаря…
— Ну, может быть… Там посмотрим. Мне пока что больше двух за вечер ни разу не удавалось добыть.
И вот, позабыв обо всем на свете: о бункере, о службе, о нависшей угрозе войны, — полковник и Помози, чуть приблизился вечер, прихватили с собой старика аптекаря, Янчи — и в лес: насладиться красотой пробуждающейся весенней природы, отрешиться от всего чуждого человеку в этом бесчеловечном мире.
По лесу были проложены лишь узкие тропки для дровосеков, большей частью непроходимые для машины. Янчи сел рядом с шофером.
— Здесь налево!.. Теперь опять влево!.. Тут направо…
Машина выла и задыхалась.
— Пожалуй, на тот холм машине не взобраться? — спросил Янчи.
— На холм? Да мы заберемся хоть на крышу дома! — воскликнул Йошка, задетый в своем шоферском самолюбии.
И машина действительно, как живая, вскарабкалась по крутой тропе, которую на самой вершине холма пересекала другая дорожка.
— Ну вот, мы и прибыли, — заметил аптекарь. — А тебе, Йошка, хорошо бы спрятать машину за деревьями.
Охотники достали ружья, патроны и прочее снаряжение, а Йошка отогнал машину к молодому дубняку.
— Если уж ты здесь не настреляешь вальдшнепов, полковник, то не настреляешь нигде, — сказал аптекарь, — но пока еще есть время до тяги. Я встану левее или правее тебя, в сущности, все равно. Вальдшнепы есть, а вот куда они полетят, на тебя или возьмут в сторону, вопрос удачи. Но чтобы раз-другой птица не налетела на выстрел, это практически невозможно.
— Правда ли, что ты настреливал за зарю до восьми штук?
— Был такой случай. А ведь еще двух подранков нам так и не удалось отыскать.
— Мне больше двух птиц за вечер ни разу не удавалось добыть, — сказал полковник, — конечно, если не считать тех, в кого я не попал. Вообще, на птиц без собаки охотиться — пустое дело.
— Особенно на куропаток… — добавил аптекарь, провожая взглядом крупную рыжую птицу; птица летела вдоль опушки молодого леса прямо на охотников, но не приблизившись на выстрел дробью, резко повернула в сторону и по косой пересекла просеку.
— Ястреб, — пояснил аптекарь. — Иной раз, кажется, он лучше меня знает, как далеко берет мое ружье.
— С филином мы по три-четыре ястреба укладывали, — вмешался Йошка.
— Удачная охота, — согласился аптекарь, — но иногда он и на филина не идет. А в другой раз нападает отчаянно… Ну, а теперь, — аптекарь огляделся по сторонам, — лучше нам разойтись по своим местам. Янчи, ты пойдешь с господином полковником и встанешь вон у того большого пня. Оттуда вбок прогалина между вершин. А ты, Йошка, оставайся здесь…
Янчи с полковником ушли, а их место заняла тишина.
Такая, свойственная только лесу тишина, которая не исчезает, даже когда на дерево с боевым кличем взлетает фазаний петух или тревожно высвистывает заметивший лису черный дрозд.
Где-то вдалеке словно бы раздался паровозный гудок, а на подернутом туманной дымкой небе обозначилась полная луна, хотя солнце еще не успело совсем скрыться за горизонтом.
Прохладный ветерок перебирал ветви деревьев; рваной стаей пролетели вороны на ночной отдых к реке; неожиданно в зарослях кустарника треснул сучок.
— Косули… — прошептал Йошка.
Аптекарь молча кивнул.
Люди постепенно тонули в сгущающемся сумраке и тишине, и аптекарь не шелохнулся, когда слуха его достиг шепот Йошки:
— Справа… лисица…
Охотник плавно, как часовая стрелка, повернулся. Ружье медленно поднялось, раздался треск выстрела.
— Хорошо, — похвалил Йошка, — уложили наповал. Потом я схожу за ней… Вальдшнеп, — вдруг перебил себя Йошка. — Слышу, но не вижу его. Наверное, летит на полковника.
Через секунду-другую со стороны, где притаился полковник, громыхнул двойной выстрел, и вновь воцарилась тишина.
Но вот послышалось характерное цыканье вальдшнепа, однако разглядеть птицу было невозможно: вальдшнеп тянул так низко, что сливался с кронами деревьев.
— Никак не разгляжу, — вытянул шею аптекарь, и тут снова заговорило ружье полковника.
— Готов, — прошептал Йошка.
— Справа! — жарким шепотом обжег Йошка.
Аптекарь выстрелил тотчас, навскидку. Вальдшнеп как бы переломился в полете.
Йошка сходил за добычей, а заодно прихватил и лису.
— Самец.
— Вот это удача! Не люблю убивать мать от детенышей, хотя известны случаи, когда самец выхаживал лисят, конечно, если те уже могли питаться мясом.
На небе кое-где проглянули вечерние звезды, но тяжелый, насыщенный испарениями воздух не поднимался вверх, а тянул вдоль просек, разнося терпкий запах дубовой коры. Лунный свет чуть заметно обозначил тени, когда со стороны полковника снова раздался выстрел, а затем, как бы гонясь друг за другом, к охотникам метнулась пара вальдшнепов. Аптекарь ударил дуплетом.
— Вот это выстрел! — И восхищенный Йошка бросился подбирать птиц.
Вечер сменился ночью. На небе ярче замерцали звезды, ветер сник в ближайшем подлеске, и где-то совсем в отдалении словно бы прогромыхала телега. Светя перед собой электрическим фонариком, подошел полковник, за ним Янчи нес двух убитых вальдшнепов.
— Я этой добыче радуюсь больше, чем если бы завалили оленя. Ну, а у вас что?
— Три вальдшнепа и лиса.
— Поздравляю! Приведись мне жить еще раз, стал бы я лесником. Пойдемте не спеша, пусть легкие немного проветрятся, а то меня уж тошнит от воздуха в бункере.
И приятели побрели из леса.
Янчи и Йошка забежали вперед, потом подождали старших: полковник и аптекарь шли умышленно замедляя шаг, каждый был погружен в свои думы.
Наконец, аптекарь и вовсе остановился.
— Ну, что, известно что-нибудь о войне?
— Ничего… То есть, что я мог бы сказать, и без того каждому известно, а чего не вправе говорить, за то, друг, не взыщи.
— Я понимаю…
Приятели постояли, повздыхали молча и снова двинулись в путь, а навстречу им также молча шагнуло из мрака тягучее, тяжелое Время…
Утихомирилась погода и в селе, где жил агроном Иштван. Ветер перестал трепать хижину филина, едва колеблемый воздух позволил солнечным лучам прогреть себя, отчего стал ласковым, легким и поднялся вверх, уступив место холодным потокам, спустившимся погреться о землю.
Заросли камыша за околицей тоже притихли, не слыша ветра.
Зимородок о чем-то подолгу задумывался на сухой ветке ивы и изредка перепархивал от дерева к дереву, словно демонстрируя на ласковом, по-весеннему пригревающем солнышке, свои роскошные перья.
Ручей мягко плескался о берег, но не спешил: видно, и ему нравилось греться в весенних лучах. Земля отдавала пар и на глазах просыхала, а на сероватых бороздах пашен топтались грачи, голодные, но неторопливые: они знали, что теперь еды — червяков и букашек — будет им вдоволь. Грачи даже не удостаивали своим вниманием серых ворон, шумно негодовавших по поводу конкуренции.
Дороги просохли, и хотя для сева еще не время, но пастбища вдоль опушки леса уже рыхлят, мерно покачиваясь, бороны. Зубья разрывают плотно слежавшуюся корку, и земля тотчас начинает дышать полной грудью, а через неделю от ее дыхания зазеленеют дорожки, проложенные бороной вдоль склонов холма.
По северным, изрытым оврагами склонам леса земля уже не холодная, но в рощицах, обращенных к югу, зацвел кизил, и на дикой черешне почки набухли так сильно, что того и гляди брызнут соцветиями.
И где-то в чаще воркует лесной голубь.
Голубь прилетел не нынешней ночью, а неделю назад, не отпугнула его и ненастная погода, голубь знал точно: пришла весна… но во всеуслышание заявить о весне и о том, что он готов ее встретить, решился лишь сегодня. Он заворковал у своего прошлогоднего гнезда, и от этого воркования еще большим теплом повеяло на тихо гудящий мир леса.
Буки выпрямили и потянули к теплу и свету свои ветви; среди хвойного бора в аромате смолы купается первоцвет, а под укрытием колючего можжевельника выкармливает детенышей старая зайчиха. К подножию куста ветер бросил охапку желто-коричневой палой листвы, и заячье семейство столь надежно укрыто в ней, что не только человек, но и лиса прошла бы мимо, если бы, конечно, не предательский запах.
В поднебесье на струях теплого воздуха парят сарычи, и клекот их разносится далеко по округе; по небу тянут на север облака, похожие на опрокинутые галеры; под кустами, в прогретом затишье, обвилась вокруг солнечного луча полураспустившаяся фиалка.
По дороге вдоль поля неторопливо движется повозка агронома, и лошадям невдомек, к чему бессмысленное кружение по давно знакомым местам. И Ферко тоже задумался, словно забыл, куда править, хотя уж ему-то доподлинно известно, что этот объезд участка — отнюдь не праздная прогулка, а сплошные сложение и вычитание, взвешивание и прикидка — одним словом, определение, соответствует ли состояние почвы осенним расчетам агронома и когда начинать сев, ибо распорядок весенних сельскохозяйственных работ в конечном счете зависит от почвы: поспела она или еще не поспела к обработке.
Дорогу то и дело пересекают хохлатые жаворонки, но обычного их жалобного зимнего посвиста не слышно, должно быть, и жаворонки знают, что в этом ослепительном весеннем свете плакаться не положено.
В легкой повозке на этот раз не видно ружья, потому что в скором времени и у хищных птиц должны появиться детеныши — у некоторых, наверное, уже появились — и агроному претила мысль о гнездах, где по его вине в муках голода медленной смертью будут погибать птенцы. Агроном даже при излюбленной своей охоте с филином думал не об истреблении хищников, а лишь о некотором их разрежении, потому что всякого рода бегающие и летающие хищники охраняют природу от чрезмерного размножения полезных животных, уничтожая в первую очередь слабых, нежизнестойких и непригодных для продолжения рода зверей и птиц.
Когда ударил полуденный колокол, солнце над садом пекло по-летнему. Дорожка к дому агронома просохла и отвердела, а в глубине сада, залитая ослепительным сиянием, пробудилась даже старая яблоня. Набухающие почки приятно зудели, а под грубой корой и под нежной кожицей верхних веток стронулись соки, и старое дерево — от корней до макушки — вновь почувствовало себя возвращенным к жизни. Корешки хрена выбросили новые побеги, со временем они приобретут ядовито-зеленый цвет, но сейчас они светлые, чуть желтоватые, еще нежные. Крапива возле забора неожиданно поднялась чуть ли не на целую пядь, непонятно, когда успело вырасти — на радость новому поколению гусей — это жгучее растение.
Куры под навесом деревянной конюшни блаженно дремлют, купаясь в пыли, и лишь старая наседка, сердито квохча, расхаживает по двору: никто не считается с ее материнскими чувствами.
— Что случилось, Ката? — Мацко радушно виляет хвостом, хотя хвоста и не видно, ведь пес высунулся из своей конуры лишь наполовину, но старая наседка чует добрую душу.
— Как «что случилось», как «что случилось»? Опять похитили у меня яйца, а ведь я их надежно припрятала на чердаке…
И верно, все так и было! Злоумышленником оказался Ферко; это он выследил беспокойную курицу, еще на рассвете забрал все яйца — целую дюжину — и отдал агроному, который в этом году не хотел сажать старую клушу на яйца.
— Плохая из нее квочка, — сказал агроном, — не следит за цыплятами. В прошлом году высидела девятнадцать цыплят, а вырастила только семь. Если долго будет шуметь, ты окуни ее в бочку с водой, сразу перестанет кудахтать.
Но Ферко пока что обходится без таких крутых мер, он попросту выгоняет Кату в сад, где она никому не мозолит глаза, не докучает своим хриплым квохтаньем, а там, глядишь, и спадет лихорадка, распаляющая тело наседки до температуры высиживания.
Конечно, весенняя лихорадка — инстинкт продолжения рода — не только одних домашних птиц побуждает к самопожертвованию и всепоглощающему усердию ради блага будущих птенцов. Таковы веления самой природы для всего живого.
Обычно беспечные воробьи теперь целыми днями таскают все пригодное для гнездышка малышей, а годятся для этого, по воробьиным понятиям, клочки шерсти, перья, бумажки, тряпочки, соломинки — все, что помягче. Это добро они заботливо складывают за одной из балок старой конюшни.
Голуби устроили свое гнездо под крышей колокольни, если вообще можно назвать гнездом те несколько соломин, что они набросали как попало, и два яичка лежат без всякой подстилки: прямо на присыпанных землей и пылью кирпичах. Но если голубям так нравится, то другим не стоит в это дело вмешиваться.
Синички отремонтировали свои прошлогодние дупла. Правда, в зимние холода в них набивалось по пять-шесть синиц — вместе было теплее, но как только приходит весна, хозяева просят гостей добровольно покинуть дом, чему гости подчиняются не слишком охотно. Выходит, и у синиц есть квартировладельцы и временные жильцы, которых пускают на постой только от нужды. Кончаются эти жилищные перепалки обычно тем, что давний владелец гнезда силой выставляет зимних квартирантов за порог и те, побитые, но не утратившие бодрости, удаляются в соседний сад, а если необходимо, то и в соседний лес на поиски нового гнезда. Яички самка уже носит в себе, и потому раздумывать тут некогда: надо скорее найти новый дом для будущих птенцов — близко ли, далеко ли, в дупле или в водосточном желобе, а в крайнем случае в каком-нибудь почтовом ящике. В конце-концов синицы всегда находят себе подходящее место и обживают его.
Под крышей колокольни, в полнейшем мире и согласии с голубями, живут и сычи. Голуби не умножаются в числе, но этому виной не сыч, а ястреб или звонарь, который любит голубей не только на колокольне, но и на сковородке.
Сычей на колокольне тоже не прибывает, поскольку родители самым безжалостным образом выпроваживают прочь научившихся летать птенцов, внушая своим детям, что помимо колокольни на свете существует еще великое множество чердаков, амбаров, дуплистых деревьев и других укромных местечек, пригодных для жилья… Тем более, что обзаводиться собственными птенцами они в этом году не будут.
Ласточки еще не появились, но могут прилететь со дня на день. А прилетев, тотчас же примутся обновлять свои старые гнезда, если только… да, если только туда не вселилась какая-нибудь пронырливая и ленивая чета воробьев. В таких случаях начинается громкая перепалка, конец которой, как правило, кладет Ферко, выдворяя воробьев вместе со всем их имуществом и снесенными яичками.
Ястреб-перепелятник гнездится в лесу. О том, что и чета ястребов ждет потомства, нетрудно догадаться: на охоту вылетает только самец, а он меньше размером, чем самка. После ястребиной охоты чье-то гнездо остается пустым, и отложенные яички постепенно высыхают, но все же лучше, когда гибнут яички, а не уже вылупившиеся птенцы.
Ферко часто видел кружащего вблизи села ястреба-перепелятника, но пока тот ловил воробьев, не слишком беспокоился, когда же увидел, как ястреб подхватил синицу, возмутился страшно. Эта пара синиц вот уже несколько лет жила в саду в выдолбленном для них дупле. Ферко был свидетелем неустанного трудолюбия птичек и той пользы, что они приносили, собирая гусениц, а кроме того, он знал, что оставшемуся в живых родителю одному не под силу вырастить птенцов…
— Ну подожди, негодник!..
— Если бы вы, господин агроном, дали мне ружье, уж я подкараулил бы этого разбойника: не один раз видел, как он садился на тополь… А прилетает он обычно в полдень…
— Мало у тебя других дел, что ли?
— Когда я дома, то перед обедом мог бы улучить момент…
— Только смотри, не подстрели кого-нибудь ненароком!
Так Ферко получил мелкокалиберку, и, когда выпадала свободная минута, подкарауливал ястреба, притаившись в курятнике.
Ястреб, однако, если и прилетал, то не садился или садился где-то в другом месте.
Ферко сыпал ругательствами, но не сдавался.
И, как говорится, если повадился кувшин по воду ходить, так ему и голову сломить.
Так вышло и с ястребом. Правда, он не сел на ветку тополя, а сверху обрушился на воробьев, мирно чирикающих на навозной куче, но неудачно схватил добычу и вынужден был ненадолго присесть… а этих нескольких секунд вполне хватило для Ферко.
Ружье резко хлопнуло, и ястреб раскинул крылья, но воробья не выпустил. Хищник трепыхнулся еще несколько раз и замер. Но с воробьем не расставался даже мертвый.
— По мне и так сойдет! — буркнул довольный Ферко и понес птицу в дом показать агроному.
— Никогда бы не поверил! — засмеялся агроном. — Отдай его филину. А премия за истребление ястреба вдвое больше, чем за ворону.
Конечно, была у этого дела и оборотная сторона: теперь погибнут от голода не только птенцы синицы, но и ястреба…
А время бежит. Время хоронит и созидает… Вместо погибшего ястреба резвятся молодые ястребки, погибла синица — и народились новые синички. На месте темной пашни зеленеют весенние всходы, зазеленело и пастбище, и среди бурого овечьего стада заблеяли пушистые белые ягнята; отцвела дикая вишня, и лес при ветре теперь шумит молодой листвой; на берегу ручья ищет червей и букашек трясогузка. Наступает время, когда луговые пичуги на несколько недель стихают и редко показываются на глаза: высиживают птенцов; только дроздовидные камышовки не унимаются, то одна подает голос, то другая — такая уж у них привычна.
Деревня тоже притихла, потому что люди с рассветом торопятся на поля. Покой дворов оберегают только собаки, уж они-то при случае дадут понять забредшему трубочисту или другому чужаку, что в доме никого нет и потому входить туда не рекомендуется.
Мацко бессовестно дрыхнет целыми днями и просыпается, лишь чтобы поесть или когда вспоминает о филине; не мешало бы проведать Ху, хотя теперь их беседам, что велись при помощи знаков, не достает прежней живости: Мацко почти не видит птицы. А все агроном. Он распорядился не снимать камышовые вязанки с хижины филина — ведь и в родном гнезде филинов, на воле, тоже всегда царит полумрак, и туда не задувает ветер, что птицам пришлось бы совсем не по нраву. Ветер — извечная помеха пернатых, он мешает внимательно прислушиваться при полете и даже присматриваться, что особенно сильно сбивает с толку хищников, которые часто при охоте ориентируются не на слух, а на глаз.
В камышовой хижине Ху теперь полумрак, так что Мацко, стоящий снаружи, на ярком солнце, различает лишь контуры птицы и не видит ее мелких, но таких выразительных движений. И потому общение двух приятелей затруднено.
— Ты теперь постоянно сидишь в темноте, Ху, — виляет хвостом Мацко, — и я едва понимаю тебя.
— А я люблю сумрак, — трогает клювом перья Ху. — Дома, в пещере, тоже всегда стоял полумрак, но для наших глаз тьма — не помеха… Мы, филины — ночные охотники, не умей мы видеть в темноте, мы бы погибли с голоду.
— Конечно, конечно, — вежливо скалится Мацко, и поскольку больше ему нечего сказать, уходит к себе в конуру дремать. Во дворе тихо, ястреба нет и молчит петух, всегда громким криком предупреждающий об опасности; и ни воробьям, ни прочим птицам невдомек, что этим спокойствием они обязаны исключительно Ферко.
Тихо во дворе, тихо в саду. Прогретый воздух чуть дрожит и колышется, и филин Ху вспоминает родное гнездо, родителей, полумрак пещеры — такой же, как теперь в камышовой хижине; темные стены хижины напоминают каменные своды пещеры, и вот уже всеми чувствами филин переносится туда; он сидит в маленькой боковой нише, тесно прижавшись к своим братьям.
Ху-птенец испытывает смутное желание получить пищу, а еда ассоциировалась у птенца с родителями, пещерой, сменой дня и ночи — словом, ассоциировалась у маленького филиненка с самим его существованием, о чем, конечно, ни одна птица не задумывается, она просто живет и борется за эту жизнь и передает своим птенцам инстинкт — выжить среди неумолимых законов природы.
В грезах филина в пещере сейчас мало тепла, и птенцу приходится тесно жаться к своим братьям, особенно по ночам, когда с темнотою у филинов пробуждается желание двигаться.
Птенцы жмутся один к другому еще и потому, что родителей нет дома, а от широкого зева пещеры до звезд грозная и заманчивая ночь затопляет собой всю вселенную. Птенцы не знают, что нетерпеливая и голодная мать караулит филина на выступе пещеры.
Затем доносится шелест крыльев и возня: два сильных хищника рвут добычу, вонзая в нее ногти, и птенцы поднимают жалобный писк.
— Мы голодны… голодны, — не смолкает в пещере, и вот, наконец, мать вперевалку ковыляет к детенышам и отрыгивает в их разинутые клювы пищу, слегка размягченную, теплую, как живая плоть, и легко усваиваемую. Трудно определить, чем руководствуется мать, оделяя птенцов: то ли продолжительностью кормежки, то ли величиной порции, опущенной в жадный клюв, но факт, что пищи птенцы получают поровну, правда, и требовательны они почти в равной степени.
Но вот пищащие комочки насытились и замолкли, и мать, оправив перья, неторопливо поворачивает к устью пещеры доканчивать трапезу. Птенцы опять плотно прижались друг к другу: под вечер становится прохладно, а малыши еще не успели опериться, тела их покрыты лишь легким пухом. Но, по-видимому, о том же думала и самка филина: торопливо покончив с едой, она подобрала под крыло дрожащие от холода пушистые комочки и проделала это с еще большей заботливостью, чем прежде, когда насиживала яйца.
Однако птенцы недолго скрывались от холода под материнским шатром, на крыльях и на хвосте перья у них проклюнулись очень скоро, а следом за ними появились тонкие перышки и на всем теле. Через несколько недель нужда в тепле материнского крыла отпала. Да и сами ночи стали теплее, и птенцы больше не зябли, к тому же они так выросли, что теперь не укрыть их филинихе.
Наступили в жизни молодых филинов и другие перемены.
Раньше почти все время, кроме кормежки, птенцы спали, теперь же они дремали только днем, а по ночам прислушивались к плеску воды далеко внизу, к крикам разных ночных птиц — новым для них и все же смутно знакомым — и зорко высматривали, не возвращаются ли с добычей родители: теперь вылетала на охоту и самка, одному бы отцу не насытить вечно голодающую ораву. Иной раз родители приносили даже слишком много еды, точно старались как можно скорее покончить с заботами о потомстве и увидеть вылет птенцов из родного гнезда.
Кормежки становились все обильнее, пища грубее, а добывание ее все более утомительным для родителей, иной раз им приходилось оборачиваться трижды за ночь.
Пришел срок, когда подрастающие филины сами вонзили когти в добычу. Каждый тянул к себе, все трое дергали убитую птицу из стороны в сторону, неумело пытались ее разорвать, но безуспешно. Однако малыши не отступали, и в часы, когда родители рыскали в поисках новой жертвы, любимой забавой птенцов стало рвать добычу. Наградой служил кусочек мяса, который удавалось оторвать наиболее ловкому, и эта добыча, сноровка и сила, пущенные в ход, чтобы заполучить ее, навсегда оставались в памяти филинов.
Родители иногда наблюдали за неловкими ухватками птенцов, но не помогали им и не давали советов. Не показывали, как нужно браться за добычу, но зато и не твердили малышам, насколько проворнее они сами были в этом возрасте.
Словом, иной раз взрослые филины присматривались к неуклюжим или сноровистым наскокам птенцов, а иногда и вовсе не обращали внимания. Результат все равно предопределен природой: или заложена в птенце жизнестойкость вида или нет. Конечно, филины-родители не думали столь определенно о своем потомстве, но поступали так, словно их направляла именно эта мысль.
Прошло еще какое-то время, и теперь уже по ночам птенцы поджидали родителей, сидя на наружном выступе пещеры, они немного освоились с обстановкой и начинали понимать, что такое пространство и время. Молодые филины не испытывали головокружения, когда, пристроившись у самого края пропасти, смотрели вниз, но пока у них не окрепли крылья, их не манили простор и высь. Днем они никогда не показывались на наружном выступе, хотя никто им этого не запрещал, зато с наступлением сумерек обязательно выбирались из боковой ниши и усаживались у устья пещеры, откуда они могли видеть все, их же, кроме родителей и мелких сов, не видел никто.
И со дня на день стремительно росли и взрослели.
В сумерки, когда наступало время охоты, они иногда хлопали слабыми крыльями и подпрыгивали, стараясь взлететь, но пока что дальше попыток дело не шло. Маховые перья еще не держали тела, и молодые филины, подскочив, мягко падали на пыльный пол пещеры.
Иногда молодые филины ссорились из-за добычи, били друг друга крыльями, но никогда не дрались всерьез, потому что никогда по-настоящему не голодали.
Родители не докучали птенцам своей нежностью, да птенцы и не ждали ее, и точно так же впоследствии от них не дождутся особых нежностей их собственные детеныши.
Но вот птенцы стали карабкаться на выступ у входа в пещеру, откуда открывался простор до края небес и утром на рассвете, и в вечерние сумерки: воздушная ширь все больше манила филинов и становилась все доступнее для крепнущих крыльев.
Окрестность становилась им все более знакомой. Внизу играла на перекатах большая река, где люди иногда ловили рыбу; голоса людей долетали до самой пещеры, и тогда даже взрослые филины не показывались наружу. Человеческий голос — в своей четкой разделенности, изменчивый — был страшнее всех других голосов.
Знакомы стали птенцам река, лениво возвращающая солнцу отраженный луч, дальние холмы, поросшие лесом, в которых они чуяли свои будущие охотничьи угодья. И так было во всем: распахнутый мир связывался в представлении филинов с удачной охотой, с добычей, с едой…
Привычными стали звуки, связанные с жизнью отдаленной деревни, хотя шум от людского поселения по утрам был иным, чем в полдень, а в вечерние часы не походил на дневной; зато в ночную пору его не надо было бояться — взрослеющие птенцы чувствовали, что в темноте их могут видеть только другие филины, которые были такой же добычей, как и прочие живые существа, хотя тоже охотились ночью.
И чем ближе подступали птенцы к краю пропасти, тем привычнее и роднее казалась им высокая отвесная скала с обжитым выступом, кусты, расщелины и другие пещеры, также служившие гнездовьем птицам, однако их обитателей можно было рассматривать как добычу только в пору великого голода.
Кто знает какие причины удерживали филинов от охоты вблизи пещеры, но птенцам никогда не случалось видеть, чтобы родители били добычу рядом с гнездом. Впрочем, подобная охота и не имела бы смысла, так как черные стрижи, одна-две славки, пустельга и даже семейство соколов не надолго смогли бы насытить двух взрослых филинов и трех птенцов.
Но ведь совсем близко от скалы раскинулись заливные луга с озерцами, где билась отрезанная от реки рыба, там же, в прибрежных ивах, обосновались тысячи ворон, и совсем недалеко была деревня, а в деревне по ночам разбойничали кошки, крысы, ласка и хорек — добыча очень вкусная; еще чуть дальше тянулся лес, где от заката и до восхода филины оставались безраздельными властелинами и где любое пернатое существо становилось их добычей, включая тетеревов, хищных птиц и даже сородичей — сов. Иногда, правда, филину случалось одолеть слабого, неокрепшего олененка или детеныша косули, не нападали они лишь на взрослых лисиц, ну и, конечно, остерегались волка и выдры.
Таким образом, нельзя сказать, что от филинов нет никакого вреда, но и польза от них тоже есть, потому что истребляют они немало злостных хищников и грызунов. А из последних животных в первую очередь «выбраковывают» нежизнеспособных, которых и без того рано или поздно прикончили бы дневные хищники.
Но самое главное, филинов осталось так мало в природе, что их следует оберегать, как оберегают многих других редких представителей животного мира.
Однако птенцам неведомо, что думает о них двуногое существо — человек; правда, не знают того и родители, которые, подчиняясь исконным инстинктам продолжают жизнь рода и ведут, насколько возможно, первозданный образ жизни. И естественно, филины далеки от подозрений, что все более разрастающиеся человеческие поселения когда-нибудь займут всю Землю, и для диких животных, для птиц не останется иного места, кроме спасительных зоопарков — последнего убежища пернатой и четвероногой вольницы.
По счастью, юных филинов не занимают подобные проблемы. Крылья у них подрастают, изогнутый клюв твердеет, захват крючковатых когтей с каждым днем становится крепче, и теперь они почти без помощи родителей расправляются с добычей. Однако забот родителям все прибывает, так как птенцы становятся не только все крупнее и — по мнению родителей — красивее, но и прожорливее.
Наконец, молодые филины отрываются от земли, хотя начальный «полет» их недолог: от боковой ниши до выхода из пещеры, где они испуганно останавливаются, каждой своей клеточкой точно чувствуя границу безопасной зоны.
Взрослые филины теперь уже подумывают о том, что минует еще несколько зорь, и птенцы уверенно станут на крыло, но вместо этого наступит вечер и ночь, такие же, казалось бы, как и все предыдущие, но на сменившем их рассвете родителей по возвращении в пещеру встретят пустота и одиночество. Чужой мог бы подумать, что птенцы сами покинули пещеру, потому что им так захотелось, но родители-филины знают, что это не так, что без их многодневной выучки птенцам не подняться в воздух. Вот почему так тревожно ведет себя самка, до рассвета занятая поисками исчезнувших птенцов, и в тоскливом ее уханье повторяется одно слово, одно объяснение случившемуся: человек!.. Без вмешательства человека не исчезли бы птенцы!..
А поначалу вечер обещал быть очень добычливым и, значит, хорошим. Сперва филин-отец принес домой дикую утку, с которой птенцы в два счета расправились; потом к гнезду возвратилась мать с большой водяной крысой, застигнутой среди прибрежных камней, и видя, как жадно молодые филины запустили когти в жирную тушку, почти сразу же снова улетела на охоту.
Теперь она решила позаботиться сперва о себе. Впереди была целая ночь, но в затонах почти не осталось рыбы, и филинихе, чтобы насытиться на целый день, пришлось отправиться к вороньему гнездовью. Плотно поев, она направилась к дому; к тому времени луна уже клонилась к горизонту.
В пещере филиниха застала одних птенцов, все трое дремали в углу, а перед ними валялись перья съеденной утки.
Самка подумала о филине, который скоро должен вернуться в гнездо, и спокойно уселась, поджидая его.
Чуть позднее ее внимание привлек какой-то шум на противоположном берегу, но она не придала этому значения, она привыкла, что рыбаки рано отправляются на рыбную ловлю, и слыхала не раз, как в лодке вдруг стукнет весло, хотя и не знала, что значит лодка и что такое весло.
Людской речи не было слышно, хотя по реке что-то передвигалось, что-то связанное с людьми. Однако для филинов и их пещеры суматоха внизу не имела значения. Потом на реке все стихло, зато на берегу захрустела галька под тяжелыми шагами, и самка впервые ощутила если и не страх, то настороженность…
Она уставилась в темноту, жизнь которой по-настоящему знали лишь филины, но и темнота сказала самке только одно: человек ходит по вершине горы над пещерой, вот шаги его стихли, но вслед за тем послышался треск среди мелкого кустарника, цепляющегося за расщелины в отвесной скале… и этот треск и царапины о камни все приближались. Опасность!
«Птенцы!» — успела еще подумать самка, но грозный враг неумолимо приближался, и филиниха вся прониклась ожиданием этой опасности и больше не могла ни о чем думать, кроме как о человеке и о том, как спастись от него…
В это время на выступе пещеры показалась тень и закрыла собой все устье. Последней надеждой отчаявшейся матери было, что человек не увидит их в темноте, но когда в руках человека вдруг вспыхнул яркий луч света, этот свет точно вытолкнул филиниху из пещеры. Два взмаха крыльев, и вот она уже на воле, не заметив в панике, что правым крылом сильно задела страшилище, которое среди людей было известно под именем Яноша Киш-Мадьяра.
(Погруженный в воспоминания филин Ху в этот момент с такой силой вонзил когти в жердочку, на которой дремал, что почти проснулся… и ему стало страшно так же, как в ту ночь в пещере…)
Страшилище подошло совсем близко к птенцам — впереди него плясал слепящий свет — и затолкало перепуганных филинов в широкое жерло мешка. Крылья и лапки птенцов в мешке перепутались, подмялись, и филины, должно быть, подумали, что настал их конец. Во всяком случае, у одного из них — Ху — было именно такое ощущение, потому что он оказался на самом дне мешка и стал уже задыхаться… От страшных воспоминаний филин Ху проснулся.
«Так все и было!» — подумал Ху. Стало быть, и тот, другой мир тоже доподлинный, а может, он-то и есть самый настоящий. Ху ни минуты не сомневался в том, что родители и сейчас живут в пещере, но когда он представлял себе, что вернется домой, Ху прежде всего думал не о тесной пещере, а о долгих ночах на свободе и вольной охоте.
Совсем проснувшись, Ху чистит перья, затем спускается на пол, чтобы поесть, когда у проволочной дверцы неожиданно появляется Ката, старая наседка, и подслеповато вглядывается в полумрак хижины.
«Пожалуй, здесь никто не найдет яйца», — решает наседка и старается просунуть голову сквозь проволочную сетку, чтобы оглядеться, как вдруг в глубине хижины замечает филина и с отчаянным кудахтаньем бросается обратно во двор. Паника охватывает и других кур, поднимается невообразимый переполох, к которому присоединяется, наконец, сам петух, так и не разобрав, откуда грозит опасность, и издает боевой клич, смысл которого можно истолковать приблизительно так: пока я с вами, вам нечего бояться. Куры, конечно, довольны своим заступником: как геройски он защищает несушек, но утки поднимают их на смех.
— Кря-кря-кря, — и черные глазки уток ехидно поблескивают, — полюбуйтесь только на этого хвастуна с такой смешной штукой на голове… какой он храбрый, когда нет опасности… кря-кря-кря…
Ху, проголодавшийся да к тому же, признаться, и порядком струхнувший во сне, успел заглотить второго воробья и теперь прислушивается, стараясь понять, чем вызван этот переполох среди кур.
Шло время, и Йошка Помози свыкался с солдатской жизнью, которая и не была настоящей солдатской. Дома Йошке жилось совсем несладко, и, если сравнить с деревней, теперешняя его служба казалась чуть ли не отдыхом. Батрацкий сын, он привык вставать до солнца и работать, не разгибая спины от зари до зари то на соломорезке, а то и на тракторе. Теперь же, как и все прочие солдаты, он вставал на часок-другой позже, чем раньше. Летом труба поднимала солдат только в пять, а зимой — не раньше шести.
Йошка не был настолько избалован жизнью, чтобы не видеть приятных сторон солдатской жизни, о чем и написал агроному и попросил его пересказать матери содержание письма.
С утра пораньше он первым делом убирал канцелярию, хотя, по чести сказать, особого беспорядка там и не было: затем Йошка шел проведать своих приятелей, которые, похоже, тоже не надрывались на работе. Чуть позже он заводил мотор автомобиля и в облаках пыли мчал в село, где ненадолго заворачивал к аптекарю обсудить с ним «мировые проблемы», затем ехал к почте, где забирал все, что приходило для воинской части и отдавал то, что нужно было отослать.
Полковник приходил в подземный бункер-канцелярию точно к девяти часам, принимал у Йошки закрытую сумку с почтой, а затем выслушивал донесения офицеров. Йошку при этом на первых порах отсылали вон, но потом его перестали выпроваживать, так как полковник доверял Йошке, да и другие офицеры тоже доверяли; большинство из них до призыва на военную службу были инженерами, и разные их поручения Йошка выполнял с такой же точностью, как и поручения полковника.
И очень скоро Йошка сделался прямо-таки незаменимым человеком, кому спокойно можно было давать и самые деликатные поручения в полной уверенности, что Йошка не проболтается. Поэтому никого не удивило, что Йошку вне очереди произвели в капралы, хотя этот чин не внес никаких изменений в жизнь самого Йошки и не изменил его отношений с товарищами по части. Строевой службы здесь, за исключением далеко вперед вынесенных сторожевых постов, никто не нес, и в общем-то получалось так, что те, кто до призыва был мотористом, сварщиком, строителем, плотником, слесарем или инженером, и сейчас занимались своим прежним делом с той только разницей, что на них надели военную форму. Единственным исключением был сам полковник, который окончил военно-техническую академию, но и он, находясь постоянно среди некадровых военных, не так следил за своей выправкой.
Однако на берегу реки не было заметно даже следов военного строительства, которое, впрочем, большей частью велось под землей. После одной-двух учебных тревог полковник остался весьма доволен увиденным, вернее тем, что не увидел ни малейшего признака, который демаскировал бы большие подземные работы. Но даже если бы занимаемый район подвергся прямому воздушному налету, он не причинил бы большой беды: бомбы могли нанести ущерб лишь подъездным путям, а сами цистерны, укрытые в подземных хранилищах, в любом случае оставались недосягаемыми.
Поэтому полковник лишь пренебрежительно пожал плечами, когда получил сообщение, что поблизости собираются проводить артиллерийские учебные стрельбы. Орудия будут установлены так, чтобы снаряды, пройдя над горой, разорвались где-то на противоположном берегу реки, на обширных заброшенных пастбищах с частым кустарником. Наблюдатели-корректировщики займут посты на склоне горы, обращенном к берегу реки, и будут поддерживать с батареями телефонную связь.
Если полковник изъявит желание понаблюдать за учениями, ему будут рады. Конечно, он может прихватить с собой и спутников.
Полковник вспомнил о своем друге аптекаре и предложил тому, если покажется интересным, отправиться вместе взглянуть на учения… хотя сам он минувшей войной предостаточно нагляделся и испытал на себе «работу» неприятельской артиллерии.
— Охотно поеду! — ухватился за предложение аптекарь, которому надоело торчать за прилавком. — Сын утверждал, будто современная артиллерия способна с точностью до сантиметра рассчитать попадание.
— Тогда мы заедем за тобой, — на прощание сказал полковник, — а если надумаешь пригласить еще кого-то, кому нравятся хлопки и взрывы, то могу взять и его. И полевой бинокль предоставлю в ваше распоряжение.
Аптекарь замялся.
— Можно взять Янчи?
— Конечно. Учения намечены на воскресенье. По окрестным селам уже объявили, куда не следует ходить, — опасно! — и кроме того повсюду будут расставлены дозорные, чтобы не случилось беды.
Вот почему в ближайшее воскресенье задолго до рассвета Янчи вышел во двор взглянуть на небо: только бы обошлось без дождя! Новехонькая охотничья шляпа цвета ярко-зеленой люцерны говорила всем и каждому о безграничной любви мальчика и лесу. Янчи долго раздумывал, не надеть ли ему и галстук, чтобы во всем походить на егеря, но потом решил, что не стоит, ни к чему обращать на себя излишнее внимание… и утешился тем, что недолго ему осталось ждать, вот подрастет немного, и все увидят в нем заправского охотника…
Йошка наказал юноше выйти и воротам ровно в половине седьмого, но Янчи был «готов к отправлению» уже в половине шестого. Он вышел к воротам послушать, не гудит ли машина, ждать которую оставалось еще с добрый час.
Но вот и машина.
— Ну, Янчи, живей садись! — поторопил его полковник; Янчи в знак приветствия поднял свою злополучную шляпу и вскочил в машину.
Затем полковник забрал и аптекаря, и машина затряслась по выбоинам и ухабам, потому что мощеной дороги здесь не было, а земляную всю разбили тяжелые грузовики с лесом, когда в конце зимы свозили бревна в долину, к шоссе.
Мотор надсадно хрипит и взвывает, автомобиль норовит завалиться то на один бок, то на другой, точь-в-точь как простая крестьянская телега на ухабах, и Йошке потребовалась вся его сноровка, чтобы не засесть в какой-нибудь выбоине.
Полковник на чем свет стоит честил лесорубов, аптекарь напрягал все свои силы, чтобы не съехать с сидения, и только Янчи наслаждался поездной; что же касается Йошки, то ему было не до красот природы: только бы не застрять. К слову заметим, что Йошка облачился в новый мундир, а шинель не надел, иначе не были бы видны его ослепительно сверкающие новые капральские звездочки…
Наконец, на самой высокой точке одной из просек они приметили артиллерийских наблюдателей, те оставили свою машину ниже по склону: видимо, не рискнули взбираться на ней по такой крутизне.
Йошка чуть поворачивает голову к своему командиру, не будет ли у того каких приказаний, но поскольку полковник молчит, Йошка выжимает педаль до отказа, и отчаянно взвывший мотор тащит их на вершину.
Артиллерийские офицеры одобрительно улыбаются смелому маневру полковника; тот, не скрывая торжества, пожимает всем руки и представляет им своего друга аптекаря, Йошка тем временем отводит машину к опушке леса, чтобы не торчала на просеке.
С горы открывалась вся округа: сверкающая лента реки, угрюмая крутая скала, за нею обширное, пустое пастбище и уж совсем далеко, возле самого горизонта, небольшая, в несколько домов деревенька.
Над рекой висит легкий туман, и его чуть относит к востоку, словно туман тоже движется вместе с потоком, но, чтобы заметить это, следует приглядеться, потому что отсюда, сверху, и туман, и сама река кажутся неподвижными. Леса на дальних холмах подернуты зеленовато-желтой дымкой, а густая зелень вкрапленных кое-где сосен отсюда кажется почти черной. Весь пейзаж дышал нерушимым покоем и миром.
— Начинается! — воскликнул старший по чину артиллерийский офицер, который до того, прижимая к уху телефонную трубку, молча выслушивал какие-то сообщения. — Прошу наблюдать за правым сектором обстрела. Задача батареи: постепенно менять прицел, приближаясь к реке, и методично прочесать огнем весь квадрат пастбища вплоть до реки.
Наблюдающие напряженно застыли. Все бинокли были направлены в дальний правый угол пастбища, когда позади за горой приглушенно ухнули пушки, мгновение спустя над лесом просвистели снаряды, и почти сразу же поднялись облачка взрывов, а чуть позже долетел и их гул.
— Фу ты, дьявольщина! — с невольным восхищением вырвалось у Янчи. — Не хотел бы я там находиться! — и бинокль дрогнул в его руке.
Пушки на время смолкли, и офицер полевого телефона сообщил на батарею о результатах стрельбы, затем обернулся к зрителям.
— Через десять минут накроют шрапнелью центральную часть территории: теперь имитируем ситуацию, как если бы противник отступал.
— Во сколько обходится производство одного такого снаряда? — спросил аптекарь полковника, но тот лишь пожал плечами.
— Кто его знает… Сколько стоит такой шрапнельный снаряд? — обратился он к одному из офицеров.
— Что-то семьдесят-восемьдесят пенгё… — Но теперь снаряд усовершенствовали, а пенгё все обесценивается, так что… А впрочем, в министерстве уж наверняка подсчитали…
— И сколько снарядов расстреляют сегодня?
— Сто пятьдесят-двести. Зависит от попаданий… До сих пор стреляли довольно метко. Смотрите, смотрите, сейчас последует новый залп.
Несколько мгновений спустя позади наблюдавших вновь загремели пушки, словно по земле прокатилось отдаленное эхо землетрясения, над головами зрителей с воем пронеслись снаряды, над полем снова вспорхнули облачка взрывов, а затем донесся гул.
Разрывы очень точно накрыли всю намеченную территорию. Последовал очередной сеанс телефонных переговоров, а через четверть часа — обстрел третьего участка, в непосредственной близости от крутой прибрежной скалы.
— Это снаряды новейшей конструкции, очень большой взрывчатой силы, — заметил один из артиллеристов. — Ими можно расколошматить даже железобетонные укрепления.
Прошло еще четверть часа, но Янчи сросся с биноклем, он все думал, каково-то сейчас в пещере бедным филинам! Наверное, птицам очень страшно, ведь вся земля вокруг непрестанно содрогается, а филины улавливают звуки гораздо тоньше, чем люди.
Поэтому Янчи не сводил глаз с темного жерла пещеры, где в одну из темных ночей ему довелось пережить столько трудных минут, с того самого выступа пещеры, где один из взрослых филинов с силой ударил его крылом; юноша по-прежнему смотрел только на пещеру, когда снова заговорили пушки.
Быть может, филины покинут пещеру? Спасутся от гибели? Правда, никто еще не видел, чтобы большие филины среди бела дня вылетали из пещеры, хотя иногда можно было подсмотреть, как на заре, перед восходом солнца, то один, то другой ночной хищник спешит с охоты домой, а в бинокль удавалось даже увидеть, как старый филин или какой-нибудь из птенцов перед началом дня вперевалку выбирается посидеть на выступе.
Новый залп, снаряды легли ближе к реке, грохот поднялся еще более страшный, теперь разрывы все больше приближались к реке.
Янчи пристально следил за пещерой, но возле нее не улавливалось никакого движения… И вдруг сердце его больно екнуло. Последний снаряд угодил прямо в устье пещеры, и взрывная волна, взметнув огромную тучу камней и пыли, за многие века накопившиеся в пещере, обрушила их в реку. В этом облаке мелькнули изуродованные, растерзанные тела филинов… Пушки смолкли.
— Последний выстрел, пожалуй, можно квалифицировать как недолет, — высказал свое мнение один из офицеров, — но в общем и целом учения прошли блестяще, и пристрелка очень точная. Результаты зафиксированы на карте, подробный анализ мы проведем по возвращении с учений.
Телефонист повторил донесение, дождался ответа, а затем передал порученное указание:
— Приказано дать отбой, учения окончены…
По дороге домой спутники примолкли, даже встряхивание на ухабах, казалось, не трогало их.
— За этот последний выстрел под суд бы отдать кого следует, — первым не выдержал полковник. — Еще метров триста недолета, и снаряд угодил бы прямо в деревню.
— И я бы тоже отдал под суд, — отозвался аптекарь. — Снаряд попал прямо в пещеру, к филинам, и, если птицы сидели дома, им конец. На всю округу это была последняя пара… я уж теперь жалею, что прошлым летом мы забрали у них птенцов. Верно, Янчи?
— Верно, господин аптекарь… — обернулся к заднему сидению явно погрустневший Янчи.
— Что стряслось, парень?
— Взрослых филинов накрыло в пещере, обоих! Я видел в бинокль: после взрыва птицы упали в воду… и птенцам тоже наверняка крышка. Тех я не разглядел… должно быть, малы еще были. Но как-то на днях я заметил, что взрослый филин носит в пещеру добычу…
— Черт бы побрал этого олуха! — рассвирепел полковник.
Полковник хотел добавить еще что-то, но лишь махнул рукой, — машину так тряхнуло, что приятелей чуть не вывалило на обочину.
— Йошка, что-то эта дорога еще хуже, чем та, по которой поднимались…
— Сейчас колдобины кончатся, господин полковник.
Прошла неделя-другая; просохли и зазеленели дороги; безжизненные поляны, где раньше копились лужицы талого снега, и осыпи берегов затянуло ровным зеленым ковром, а скромные цветики пробились даже там, где зимой, казалось, и былинке не вырасти.
На подсохших обочинах дорог маленькие ящерки выслеживали букашек. В кустах среди не расправившейся еще листвы стайка сорокопутов подкарауливала разомлевших от солнца бабочек, по лесу отовсюду неслись звонкие трели зябликов, а в строевом лесу неумолчно и самозабвенно ворковал серо-голубой витютень.
Ветки деревьев уже подернулись светлой зеленью, но тени лес давал мало: сквозь еще мелкие листочки свобод но проникали лучи солнца. Прошлогодние палые листья, проглянувшие из-под снега, быстро просохли и завернулись трубочкой, будто тонкая кожица сала на раскаленных углях. Шалый ветер метался вверх-вниз по горным склонам, щедро разнося тысячи ароматов греющегося леса, и, наконец, угомонился, прилег в долине, где ручей по весне вытанцовывал свой ритуальный танец, стремясь к широкой реке, спокойное течение которой мягко лизало корни прибрежных ив.
У отвесной скалы было тихо, так как черные стрижи еще не вернулись с юга, а остальные птицы уже замолкли, высиживая своих птенцов, только пустельга иногда скрипнет что-то, попятное только ей самой, да неумолчно болтали галки, оглушая округу своими гортанными выкриками, но на этот народец никто не обращал внимания, хотя галки — две пары — в новом году впервые гнездились у скалы.
Однако близкие разрывы снарядов всполошили весь птичий мир, потому что скала каждый раз слегка содрогалась. Даже самки, насиживающие птенцов, испуганно взмыли в воздух: слишком уж устрашающе и непонятно грохотал этот гром среди ясного, спокойного дня, но еще страшнее был взрыв пещеры, низвергнувший в реку тучу пыли и камней.
Камни, кости, тела мертвых филинов рухнули в воду, тысячелетняя пыль невесомым облаком поплыла над рекой и через считанные минуты, будто вовсе и не было катастрофы, растаяла в воздухе. И тишина — царица долины — вскоре тоже оправилась от потрясения. Уняла волну испуганно дрожащего воздуха, ласково обняла огромный скалистый утес и даже сумела снова пробраться в пещеру, где уже никто и ничто не напоминало о филинах: внутри пещеры остались только выщербленные осколками стены да безмолвный мрак, который лишь на мгновение удалось разорвать пламени взрыва.
Вскоре угомонились и птицы, и снова расселись по гнездам: будь там хоть гром, хоть полыхание молний, а высиживание птенцов — наипервейшее и самое важное дело на свете.
И только два старых филина и двое птенцов, мерно покачиваясь на воде, плыли вниз но течению. В их глазах, в их удивительно зорких глазах потух свет, они не успели услышать даже грохота, оборвавшего их существование. А теперь ими своенравно играет течение.
Большинство обитателей расщелин и пещер в скале совсем не жалели о гибели соседей, даже больше того, они почувствовали своего рода облегчение, хотя и необоснованное: ведь филины никогда не охотились возле своего гнезда. Но само их появление в вечерние сумерки или на рассвете всегда наводило страх на округу.
И воронья колония на огромных тополях у отмели тоже испытывает облегчение, избавившись от своих постоянных врагов. Теперь воронью будет спокойно в ночную пору, и только днем этот крикливый народец по временам станет поднимать невообразимый галдеж; это появился грозный сокол, который взял в привычку подкармливать своих птенцов мясом ворон. Но властитель воздуха — сокол — никогда не таился и не ждал темноты. Он налетал на воронье становище, не замедляя, но и не убыстряя маха стремительных крыльев, иной раз ему совсем и не требовалась добыча, просто путь его в воздухе пролегал над вороньим гнездовьем. Но вороны намерений сокола знать не могли, и поэтому, приметив его, они каждый раз всей колонией заранее сокрушались об очередной жертве, проклинали сокола и возмущенно метались в воздухе, еще и тогда, когда сокол уже был далеко.
Стоило, однако, у сокола появиться птенцам, как он становился для вороньей колонии по-настоящему опасным: что ни день он уносил очередную добычу.
А вороны и сами еще помогали хищнику тем, что с возмущенным карканьем поднимались в воздух. Ведь грозный сокол не хватает добычу ни на земле, ни с дерева — стремительно бросаясь вниз с головокружительной высоты, он мог бы легко разбиться. Сокол или хватает добычу в воздухе, или «подсекает» ее, сильно бьет ее в воздухе, и птица замертво, с переломанным хребтом падает на землю, а если добыча слишком велика для него, например, дикий гусь, сокол прижимает его и земле и бьет своим железным клювом, пока не прикончит.
На зиму соколы улетают в Африку, но один-два старых самца иногда и зимуют в Венгрии; эти не столь взыскательны: случается, что они хватают прямо с земли суетливых серых куропаток, а зимой не побрезгают даже сусликом.
А впрочем, толковать об этом сейчас не время! Ведь до грядущей зимы еще ой как далеко, а прошлая едва миновала… уместно ли вспоминать о зиме, когда по горам и долам, над лесами и пашнями всюду звенит неумолчная песнь природы, и у весны уже наготове ее цветастый покров!
Филин Ху в эту пору спал мало и беспокойно. Дни стали много длиннее, и света в хижине прибавилось, потому что Ферко убрал от дверцы камышовые вязанки, полагая, что филин тоже обрадуется свету и мягкому весеннему теплу. Тут Ферко, конечно, ошибался, а агроном не поправил его, потому что весенней страдой все его время, можно сказать, по минутам было расписано. О праздной забаве — такой, как охота с филином, и речи быть не могло.
Весенние токи будили в филине смутное желание обзавестись подругой и воспроизвести себя в потомстве. Томимый им, филин вел себя по ночам беспокойно и часто призывно ухал; окажись где поблизости в той округе другой филин, он уловил бы в однообразных для человека криках узника тоску, страстное тяготение к себе подобным и жалобу на одиночество. Но на уханье филина Ху не отзывался никто, даже сычихи: те были поглощены заботами о птенцах: ведь птенцы в эту пору — важнее всего!
Один только Мацко, заслыша тоскливое уханье филина, трусил к его хижине, хотя наградой ему служило полнейшее пренебрежение, а то и враждебность Ху. Но Мацко сносил необщительность филина, он понимал тяжесть его положения и грызущую его тоску и по-своему пытался его утешить.
— В прежние годы, бывало, и меня в эту пору охватывало беспокойство, — виляет пес хвостом, — надо перетерпеть!
Ху не удостоил приятеля даже щелканьем клюва, но глаза его при этом смотрели так, что Мацко отвернулся.
— Ну, за что ты меня ненавидишь? — кротко виляет он хвостом. — Не стоит, парень. Сойдет с тебя злое беспокойство, и опять тебе будет нравиться сытная еда и удобная клетка…
В ответ Ху снова принимается ухать.
— Все наше племя сейчас в заботах — поджидает птенцов, — говорило его уханье, — и по ночам на охоту вылетают только самцы, а матери ни на минуту не покидают гнезда… Внизу, я знаю, течет большая вода, а за ней стоит лес… хочу на волю, хочу полететь туда!
Мацко сидит, свесив голову набок, и вежливо слушает, хотя уши его резко царапает горькое, дикое уханье.
В это время скрипнула калитка с улицы, вошел агроном и остановился, заслыша тоску в тревожном уханье филина.
— Ну, в чем дело, дружище? — проговорил он ласково и спокойно, вглядываясь в глубину хижины, но Ху не ответил, нахохлился и закрыл глаза. — Скоро тебя возьмем на охоту, — ровным голосом продолжал человек, тогда и Ху открыл глаза, но взгляд его устремился куда-то за человека, в такую несказанную даль, которой и предела нет.
Видимо, человек в тот момент как-то сумел угадать тоску филина, потому что отвел глаза и подумал о широкой реке, о вольной воле, о которой люди любят порассуждать, а дикие птицы и звери живут ею — в неволе же рано или поздно гибнут.
— Не будь так далеко тот край и река, возле которой ты родился, пожалуй, я отпустил бы тебя на волю… Но ведь тебя подстрелят в пути, почти наверняка…
Ху ничего не понял из того, что говорил человек, но звук его голоса был спокоен и мягок, и Ху снова прикрыл глаза, будто его укачивала дрема.
Человек ушел, а вместе с ним убрался и Мацко. Филин словно бы чуть успокоился, позабыл о снедающей его тоске, когда подле его хижины появился другой человек и снова приставил к дверце три камышовые вязанки.
— Ну что, так тебе лучше? — добродушно заговорил человек. — Одного только в толк не возьму: если уж и ты решил распоряжаться, то сделай милость, открой секрет, как ты сказал о своем желании хозяину…
Шаги Ферко стихли во дворе. Камыш глушил шум, свет, и теперь в камышовой хижине опять царил полумрак.
«Человек понял меня!» — размышлял Ху и, распустив перья, взгромоздился на жердочку.
«Человек иногда бывает добрым…» — подумал Ху, но и так и не успев додумать, задремал и во сне опять перенесся в прошлое.
Йошка Помози в тот вечер приятно проводил время в гостях у Янчи.
— Ваши часы случайно не отстают? — взглянул он на громко тикающие ходики. — Мне велено быть у аптекаря к одиннадцати…
— Часы точные, — успокоил его Янчи, — да и отец предупредил, что вернется к одиннадцати. Пошел сторговать пару лошадей, чтобы и я занялся извозом, да только мне страсть как неохота…
— Видишь ли, Янчи, не всегда-то бывает возможность заниматься тем, к чему есть охота…
— Я понимаю, но все-таки… Ты знаешь, я хочу стать лесничим. И господин аптекарь сказал, что поможет мне в этом, как войду в годы. Да и войне этой не век же тянуться: рано ли, поздно ли кончится…
— Только бы Венгрию в нее не втравили! — покачал головой Йошка. — Мой начальник, по-видимому, того же опасается, хотя и не говорит прямо.
— Господин полковник?
— Он самый. Только болтать об этом не следует. А он, то есть господин полковник, иногда говорит такие вещи, что их по-другому и не перетолкуешь… Ты правильно сделаешь, если пойдешь в лесничии. Дело это интересное. Да только подождать надо еще пару годков, сейчас ты еще молод…
— Конечно, — согласно кивнул Янчи, — и тут прав отец: он говорит, что лошадь она лошадью и останется, а деньги, если так пойдет и дальше, скоро превратится в бумажки.
Йошка одобрительно тряхнул головой, и разговор на минуту прервался, в тишине лишь размеренно тикали ходики, и маятник ронял секунды в полумрак комнаты.
Но оба приятеля думали об одном и том же.
— Поглядываешь иногда на пещеру?
— Даже выпросил у господина аптекаря бинокль. Но все попусту! Ведь я же своими глазами видел… Не скажу, что и птенцов тоже видел, как падали. Может, тогда они еще и не вылупились… а может, так малы были, что и не углядел их в пыли и обломках. Но старых филинов видел точно… вот как вас сейчас вижу, дядя Йошка. И в реку они попадали уже мертвыми, можете мне поверить…
Пробудившись, Ху почувствовал себя затерянным и одиноким, как бы отрешенным от мира, и очень голодным, ибо что проку от удачной охоты в том, другом, мире, мире грез, куда его столь неудержимо тянуло. Но, видимо, время настоящей охоты и пробуждения на воле еще не пришло. Но вот появился Ферко, приход которого всегда означал, что голод филина будет утолен, и, конечно же, за ним по пятам прибежал Мацко, но человек тотчас удалился.
— Получай свой ужин, Ху, — сказал Ферко. — Пошли Мацко, не будем мешать филину…
Мацко согласно вильнул хвостом, что на собачьем языке означало: «Приказ есть приказ»… И филин снова остался один, а перед ним на полу — тушки четырех воробьев, таких аппетитных, что перед ними поблекли все остальные картины, и он почти позабыл и выступ скалы, и реку, и звездное небо, и волю…
Ху больше не размышляет о том, отчего он так голоден после самой добычливой охоты в своих ночных грезах… Филин подхватывает ближайшего воробья и ловко перекидывает его, чтобы удобнее было, и глотает.
Затем второго.
Потом следует небольшая передышка, необходимая филину, чтобы насладиться добычей, он чувствует, как удобно ложится внутри вкусная пища и начинают свою работу желудочные соки. Так проходит минут десять, филин дважды принимается ворошить клювом перья, почесываться, чтобы скоротать время, хотя возможно, что под нежным пухом укрылось насекомое. Много их быть не может, потому что когда Ху привезли, агроном посыпал его каким-то порошком, уничтожающим паразитов. Но филин мог их набраться потом, например, подцепить от подстреленных птиц, ведь пернатые только в редких случаях уберегаются от паразитов.
У третьего воробья Ху тщательно выщипал крупные перья хвоста и крыльев: первые два воробья снабдили его достаточным для хорошего пищеварения количеством костей и перьев, а четвертого Ху ощипал дочиста и даже голову ему оторвал и отбросил.
Покончив с едой, филин Ху сидел, ощущая приятную сытость, взлететь на жердочку ему было лень, он лишь вспрыгнул на низкий камень, для чего почти не понадобилась помощь крыльев. От еды по телу его разлилось живительное тепло. Если б сейчас близился день, а не ночь, Ху спокойно захлопнул бы свои огромные глазищи, готовясь но сну. Но вступала в свои права ночь, что странно, правда… но — если уж Ху насытился — можно перенестись в другой мир с его вольной ночью. Человеку не дано знать, как сливались и сменяли друг друга в крохотном мозгу филина сон и реальность, но, очевидно, что для того чтобы разум и чувства филина обрели гармонию, ему надо было бы однажды пробудиться в знакомой пещере, чтобы после сладостных грез ощутимой реальностью оказались бы не камышовая хижина и неволя, а место, где он родился.
Потом прошло много скучных дней: филину не снились сны, его не брали на охоту, больше того, бывали дни, когда и еды выпадало совсем мало.
Весна летела на крыльях, так что в работе никак за ней не поспеть, и агроном совершенно забыл о филине, забыл о нем и Ферко, успокоенный мыслью, что «филин даже не заметит, если не кормить его несколько дней…»
Мнение его — в такой упрощенной форме — неверно.
Подобно любому живому существу, филин тоже порой очень даже хочет есть. И, когда выпадает удача, ест сколько влезет, ибо верна пословица, что «кругов колбасы никогда не бывает так много, как дней в году», или, говоря иными словами, добыча — дело ненадежное. Но, действительно, дикие птицы какое-то время могут обходиться без пищи и это не сказывается на них, потому что сама природа о том позаботилась, чтобы их организм мог выносить голодные времена.
Способностью терпеть голод больше других наделены птицы-хищники, и в особенности хищники ночные. Так что филин действительно может обойтись без пищи с неделю, а то и больше, но при этом, конечно, страдает от голода, хотя «по нему и не видно».
Вот так и филину Ху приходилось иногда поститься, но, правда, эти голодовки были не опасны для жизни. Просто агроном не проверял Ферко, а тому некогда было охотиться на воробьев; а в хозяйстве то один ягненок подохнет, то другой, так что — решил Ферко — пусть филин довольствуется бараниной. Однако Ху притрагивался к баранине, да и тогда отщипывал лишь небольшие кусочки.
Об охоте с филином не заходило и речи, а дни шли себе своим чередом, и хищные птицы тем временем вывели птенцов, а те уже готовились вылететь из гнезда.
Однако вчерашний день пришелся на воскресенье, и Ферко, увидя нетронутой баранью ногу, которую он бросил Ху четыре дня назад, подозрительно и с немалой тревогой уставился на филина.
— Тьфу, черт косматый! Мало нам своих забот, того гляди, это чучело сдохнет на мою голову!.. А все-таки жалко было бы…
Ферко выбросил из хижины баранью ногу, от которой уже крепко попахивало, и раз начав, навел в жилище Ху порядок, налил ему свежей воды, и после прибег к проверенному методу: устроил засаду в курятнике. За час с небольшим он набил более двух десятков воробьев. Почти все он положил на лед, про запас, а четырех бросил филину. Затаившись у садовой калитки, Ферко видел, с какой жадностью набросился Ху на птиц. Это успокоило его: видно, филин не болен, и он поплелся к дому. По будням Ферко был очень занят, зато в воскресенье он отдыхал, тщательно мылся, после чего долго брился, обстоятельно и неторопливо.
Примерно такой же был распорядок воскресного дня и у агронома, который не меньше Ферко выматывался за неделю.
Так спокойно, с баней, долгим бритьем и завтраком, началось и это воскресенье.
К полудню улица деревни совсем обезлюдела. Неторопливый ветер с полей нес прогретую солнцем тишь, ароматы трав в весеннем цвету и дыхание далеких дубрав, а в селении его встречали дразнящие запахи воскресного жаркого и пряное благоухание садовых цветов.
Стояла пора предобеденного отдыха; над деревней плыло громкое в тишине и нежное воркование голубя, изредка нарушаемое коротким ворчанием собаки, когда озорной малец проводил палкой по доскам забора.
Из труб легко и прямо вздымался голубоватый дымок и, чуть набрав высоты, остывал, стлался к лугу, где уже расцвели кукушкины слезки. Воды ручья лениво ласкали исхлестанный лютыми зимними ветрами берег.
Камыш расправил первые зеленые стрелы молодых побегов, лягушки, рассевшись по кочкам, пригрелись на солнышке, и без удержу трещит дроздовидная камышовка, повторяя свое: «чек-чек-чек… чак-чак-чак… чирик-чирик-чирик…» — а что она этим хочет сказать, могла бы нам пояснить разве что другая камышовка, если б только она на минуту замолкла, не твердила бы то же самое.
Даже под мост заглядывает несколько солнечных лучей, а там в золотистой струе мелькают рыбешки; в углу у балок опоры набираются сил птенцы трясогузки, минует несколько дней, и они покинут гнездо, освободив место следующей кладке. Когда это в точности произойдет, нельзя знать заранее, однако птенцы время от времени уже взмахивают крылышками, проверяя достаточно ли они захватывают воздуха, а взрослые трясогузки одобрительно наблюдают за своим потомством.
Трясогузки забили тревогу, когда однажды утром по балке моста к гнезду начала подбираться Си, змея, глаза которой всегда холодны и не знают жалости, и которая пожирает птенцов. И понапрасну охваченные ужасом родители носились бы в страхе возле самой змеи, оглашая воздух паническими криками, Си этим не остановишь, змея все равно ползла бы медленно и упорно, как злой рок… если бы у моста не ловили рыбу два мальчугана, которым бросилось в глаза необычное поведение птиц, и они заглянули под мост, чтобы узнать, в чем дело.
Трясогузкам повезло, что у ребятишек не было дорогих рыболовных снастей, спиннингов с катушкой и тому подобного: дорогой удочкой не очень-то размахнешься, чтобы стукнуть змею, а вот обыкновенное удилище из лещины для этого очень даже хорошо.
Когда змея была уже совсем близко от гнездышка, и она, наверное, уже облюбовала себе ближайшего оцепеневшего от страха птенца, на нее обрушилась именно такая славная ореховая удочка, после чего Си уже не надо было заботиться о собственном пропитании.
Зато трясогузки смогли и дальше спокойно растить птенцов, а для родителей нет большего счастья… хотя они ничего не имели бы против, если бы окрепшие малыши поскорее освободили гнездо. Но поскольку птенцы не умом, а инстинктом чувствуют, что должны оставить родительский кров, что так велит им извечный закон природы, то взрослые трясогузки — и мы вместе с ними — можем быть спокойны: через несколько дней гнездо опустеет.
Но пока что вся семья еще вместе. И родители без конца снуют взад-вперед: один — под мост, другой — к ручью, и попеременно кормят птенцов. Трясогузки-родители прилетают к гнезду поодиночке и через разные интервалы, но никогда не нарушают строгой очередности кормежки, хотя птенцы всегда одинаково и все разом поднимают головы и одинаково широко разевают клювики, независимо от того, кто должен сейчас получить поживу.
И когда очередной счастливчик заглотит вкусного кузнечика или муху, все пятеро птенцов одинаково — как по команде — закрывают клювики и втягивают головы.
А ручеек той порою мирно журчит и качает тень большой ивы, колеблет ее на волнах, но унести с собой — как ни тщится — не может.
Солнце оказывается почти в зените, когда к мосту через ручей прилетает голенастый аист и опускается на песчаную отмель, а все окрестные лягушки, завидя его и в страхе кувыркаясь через голову, скрываются под водой. Но аисту сейчас нет дела до лягушек, он только что поймал крота и сытно пообедал им. Крот вел себя неосмотрительно. Он рыл землю, подбираясь из глубины все ближе к поверхности, и со стороны казалось, будто бы под зеленым деревом начал действовать крошка-вулкан. Аист сразу заметил место, где земля шевелилась, и в два шага был тут как тут. Теперь оставалось только дождаться, когда крот подберется к самой поверхности и попросту «выдернуть» его из земли. Но зато проглотить добычу оказалось для аиста куда сложнее. Даже первый глоток потребовал напряжения его глотательных мышц, и со стороны казалось, будто аист силится проглотить собственный зоб.
Он переступал с ноги на ногу, дергался, пританцовывал и глотал, глотал и глотал… Но в конце концов ему все же удалось протолкнуть крота в желудок. Правда, брюшко аиста здорово выступало вперед, но это не беда, желудок его способен растягиваться намного легче, чем зоб…
Передохнув, аист отважился на небольшой перелет и опустился здесь, возле моста, чтобы переварить крота. Поэтому лягушки могут быть спокойны: сейчас они его не интересуют.
Вода в камышах стоит невысоко, однако достаточно близко от зарослей, чтобы одна-две заботливых кряквы могли вывести тут птенцов. Конечно, есть и такие кряквы, которые кочки, укрытые высокой травой, не считают надежным убежищем и устраивают себе жилье на деревьях, в старых дуплах или в заброшенных гнездах каких-либо крупных птиц, заботливо выстлав их пухом, но как только птенцы вылупятся и обсохнут так, что могут стоять на лапках, кряква-мать в клюве переносит их ближе к берегу. Однако нередко случается, что малыши выскакивают из гнезда или мать раньше времени стронет выводок, и тогда многие птенцы погибают…
Перенеся птенцов к воде, кряква сперва укладывает их возле берега, кверху лапками, чтобы малыши не разбежались, пока вся семья не будет в сборе. Потом легким толчком ставит беспомощно барахтающихся птенцов на ноги и ведет всю компанию к воде.
И конечно же, здесь вопрос чистой случайности и удачи, не заметит ли сорока, серая ворона или вороватая сойка — не говоря уж о четвероногих хищниках — барахтающихся на берегу птенцов. А если заметит — то одного-двух наверняка унесет. Кряква-мать никогда не узнает этого, хотя, может, у нее и зародятся смутные подозрения. Но ни на размышления, ни на пересчитывание птенцов у кряквы времени нет.
И вот, наконец, вся утиная семья на воде, и маленькие пушистые комочки плавают так уверенно, словно они практиковались в этом неделями…
Сейчас, однако, мелкие водные заводи средь камышовых прогалин пусты: полдень, солнышко парит, и все живое пережидает зной; малыши кряквы тоже, по всей вероятности, сбившись в кучу, дремлют на какой-нибудь укромной кочке под крылышком матери.
Потому что не жди добра от этого слепящего света.
Бурый коршун непрестанно кружит над камышами, и беда, коль заметит посреди чистой заводи промышляющую жучками мирную семейку крякв. Именно потому кряква-мать держит птенцов при кормежке как можно ближе и спасательным камышам, на первый взгляд как будто бы просто водит их от протоки и протоке, а на самом деле преподает малышам великую науку жизни.
В пыли, на проплешине среди трав, купается фазанья курочка со всем своим выводном. И откуда только известно курочке, что пылевые ванны очищают птицу от паразитов? Но как ни приятно барахтаться в пыли, курочка не забывает, что жизнь полна смертельной опасности: по временам она замирает, вытягивает шейку и настороженно прислушивается. Тотчас же замирают и малыши. И после одной такой стойки курочка вдруг подскакивает в воздух и одним движением сметает в траву птенцов… а в следующий миг на проплешину в пыль грузно хлопается серый ястреб.
Ястреб с высокого бука обозревал окрестность и заметил какое-то шевеление на островке пыли. «Проверим, что там!» — решил ястреб и кинулся с дерева, но секундная его заминка позволила курочке вовремя заметить опасность… и когда ястреб пал на место, где, он видел, мгновением раньше что-то шевелилось, хищник поднял лишь облачко пыли.
Ястреб, однако, не сразу смирился с неудачей, на бреющем полете он сделал еще один круг и улетел прочь, лишь когда убедился, что добыча действительно ускользнула.
Искать затаившийся в черном ельнике выводок — занятие совершенно бесплодное. Деревья стоят часто, и между ними не развернуть ястребу своих крыльев. А мелкие птицы тоже неглупы, понимают, как поступать в таких случаях: не лететь, ни в коем случае не подниматься в воздух, а нырять прямо в ельник и прятаться там, в его глубине!
Ястреб взмыл ввысь, тут же снова спикировал вниз и низко, над самой землей, со свистом пронесся вдоль просеки. Но поскольку никто нигде не шелохнулся и не выскочил, ястреб взмыл над ельником и бросился на беспечную горлинку. Расстояние между ними оставалось еще довольно значительным, и горлинка успела заметить опасность, а горлинки, когда надо, тоже умеют летать… Чем закончилась эта гонка, узнать невозможно, но горлинке, можно считать, очень и очень повезло, если она осталась цела.
Через мгновение-другое край снова замер в покое. Лишь нагретый воздух дрожал над просекой, да тянуло размягченной смолой, ароматами хвойного бора.
Погода установилась, как по заказу: порой по ночам землю поливали весенние дожди, а на утро опять светило солнце, и на лугу, в низинке, так звонко, радостно заливался перепел, словно его торжествующий клич возносил хвалу весне, сулившей в этом году одни только блага; ни разу не было ни града, ни буйного ветра, и ничто не мешало перепелкам. Ведь в перепелиной семье постройка гнезда, высиживание птенцов и уход за ними — все хлопоты выпадают на долю самочек.
А бравый перепел в одиночку бродит по таинственным травяным зарослям покосного луга, и деток своих он просто и не узнал бы, вздумай он разделить с перепелкой-матерью заботы о потомстве. Первый выводок вылупился из яиц несколько дней назад, и крохотные, величиной с орех, птенчики, чуть обсохнув, тотчас подтвердили законы естествознания, которые предписывают всем членам семейства куриных покидать гнездо сразу же, как только появятся на свет.
Невероятно крохотные — много меньше игрушечных — цыплята уже через несколько часов после того, как вылупятся из яйца, снуют, как шарики ртути, отыскивая корм в траве, не доходящей человеку и до колен, но встающей вокруг малышей густой чащобой. Трогательно наблюдать за маленькой, размером едва с кулак, перепелкой-матерью, когда она вечером прячет к себе под крыло десять-пятнадцать крохотных пушистых комочков.
А сколько с ними забот, сколько опасностей подстерегает юных перепелят на каждом шагу! Ведь поначалу они так малы, что ими может полакомиться, вместо жучка, даже невеличка-сорокопут. Что уж тогда говорить о других хищных птицах: сарыче, пустельге, воронах… Опасность не только летает, она может ходить или ползать по земле. Перепелятам опасны змеи, крысы, ласки, бездомные собаки и кошки, ну и, конечно, человек. Было время, когда этот «венец творения» всеми доступными ему средствами ловил перепелок, чтобы полакомиться ими в жареном виде. А ведь они — необычайно полезные птицы! Так длилось, пока было что истреблять.
Но теперь перепелок почти не осталось, потому что, если измученным долгим перелетом птицам при полете над Балканами и в Италии и удавалось избежать гибели от ружья, ножа или сети, то, когда они достигали Африки, местные жители нередко сметали в кучу смертельно измученных и бессильно падавших на берег птиц, как мы сметаем мусор.
Затем перепелок собирали и отправляли обратно в Европу, сотнями тысяч, но уже замороженными в холодильных камерах гигантских пароходов. Они поступали на рынки европейских столиц, в рестораны роскошных отелей… Но крохотные птенцы всего этого не знают, сейчас они беспечно прыгают в траве и ищут себе букашек.
Солнце радует все живое, хлеба поднимаются дружные, овцематки принесли богатый приплод, овощные культуры уже окучены, скошено первое сено, и непонятно чем, собственно, озабочен агроном, когда все в хозяйстве идет так ладно, так гладко, как случается, может, раз в десять лет.
И даже Ферко, который, сидя на козлах, ждет хозяина у конторы, не знает, что в кармане у агронома лежит письмо от аптекаря, в конце которого он пишет племяннику:
«Я получил письмо от Пали, он пишет: «Мы переживаем сейчас решающие дни и с большим воодушевлением думаем о событиях самого ближайшего времени…»
Агроном бросал хмурые взгляды по сторонам. Посевы уже ходили волнами под легким ветром; цвел клевер, и над ним целые рои пчел возносили гимн теплу, мирному покою и труду; покоем дышала и долина, где ручеек перепрыгивал с камня на камень и на подвижном зеркале его колыхались облака.
И для филина Ху это была пора беспокойных ночей и дней без сна.
Несколько дней в саду стоял звон женских голосов, что филину было совсем не по нраву, он нервничал и перестал спать, хотя голоса звучали нерезко, певуче — женщины занимались приятным и спокойным занятием: сажали семена и рассаду.
Среди кустов смородины ребятишки затеяли задорную и веселую игру, в ушах трещало от их крика и смеха, пока жена агронома не одернула сорванцов, либо шалуны угомонятся, сказала она, либо в наказание их посадят в хижину к филину, — и «вот тогда будете знать!..»
Среди пострелят двое — дети агронома, а третий — Лайчи — сынишка Ферко, он-то и есть заводила самых разбойных игр и проказ. Мальчугану никак не откажешь в храбрости, даже угроза попасть в хижину филина не страшит Лайчи.
— А я его как схвачу за глотку, этого филина, — хорохорится мальчуган и вытаскивает из кармана складной ножичек. — Вот, у меня даже нож есть…
Но ребятишки все же поутихли, и стало слышно, как лопаты вонзаются в чернозем и взад-вперед ходят грабли, укрывая мягким тонким пластом земли готовые прорасти семена.
За работами в огороде присматривает Мацко, заранее и безоговорочно одобряя все действия женщин, пес крутится под ногами, дружески виляя хвостом, пока жена агронома не наступает ему на лапу. Пес обиженно воет от боли, а хозяйка ласково успокаивает:
— И поделом тебе, дурачок! Ну чего ты все время путаешься меж людьми…
— Не велика беда, — машет хвостом Мацко и ухитряется лизнуть хозяйке руку, — лапе совсем не больно, — и пес самозабвенно подставляет хозяйке голову, чтобы та почесала за ухом.
Хозяйка хочет загладить вину, она ласково почесывает Мацко и шею, и за ухом.
— Ну, теперь доволен! — говорит женщина. — Помирились с тобой? Но все же впредь не вертись под ногами, проведай-ка лучше Ху, нашего филина, а то он, наверное, скучает…
Из всей этой речи Мацко уловил лишь знакомое имя филина и, немного подумав, смекнул, что ему и впрямь следует проведать филина, ведь сегодня он еще не был у него.
Мацко любит наведываться к филину. Если бы только было у него чуть посветлее, а то стены хижины, как и зимой, по-прежнему обложены со всех сторон камышовыми вязанками, и после яркого весеннего солнца Мацко едва различает филина, хотя и прижимает нос вплотную к проволочной сетке.
Ху бодрствует, хотя сейчас для него время сна: но весна подступила к хижине, и вместе с нею пришло беспокойство. Для вольных птиц — это пора разбивки на пары и дружной, совместной жизни, пора выведения птенцов; а Ху одинок, и смутное ощущение, что ему чего-то не хватает, постоянно тревожит филина, и ощущение это почти так же остро, как чувство голода.
Иногда, правда, ему удается ненадолго забыться в дреме, и тогда грезы переносят его в другой мир, мир вольной жизни, но тотчас же лязгает мотыга в саду или ударит полуденный колокол, или раздастся чей-нибудь громкий оклик из соседнего сада, а то припожалует Мацко — и прощай, сладкий сон.
— Мне тебя почти не видно, Ху, — приветливо машет хвостом пес, — зато я вижу на полу воробьев. Видно, ты не слишком голоден…
— Совсем я не голоден, — почесался Ху. — Человек, как я вижу, понял, что филины не могут питаться освежеванным мясом. Ни перьев на нем, ни шерсти… От него недолго и погибнуть…
— Человек не хочет, чтобы ты погиб…
— Возможно. Но тогда почему он не отпускает меня на свободу?
— Этого я не знаю, Ху… хотя помнится, ты рассказывал, что иногда уходил в тот, вольный мир…
— Да, но с первым теплом во мне народилась какая-то тревога, я почти не сплю, и тот, другой мир не приходит ко мне… В хижине душно, а вокруг нее слишком уж много разного шума и суматохи: воробьи стали чрезмерно крикливы, а надоедливых мух развелись целые тучи, и нет от них ни сна, ни покоя.
Мацко хотел было утешить приятеля, как вдруг где-то совсем близко ударил колокол. Женщины-работницы принялись собирать лопаты и грабли, а потом, весело переговариваясь, двинулись к дому.
— Пойду, провожу их, — тотчас решил Мацко и, размахивая, точно флагом, хвостом, пустился от хижины; впрочем, приятелям больше не о чем было разговаривать. Ху даже не взглянул вслед Мацко. Звон колокола вскоре смолк, и в теплом колыхании воздуха, над рядами свежевскопанных грядок установилась тишина.
Тогда Ху расправил крылья и поудобнее уселся на перекладине; в полуденном покое потонули все шумы; куры дремали в тени сарая; Мацко свернулся у себя в конуре; мелкие птахи прилепились подле гнезда и смолкли, измученные добыванием корма для ненасытных птенцов.
«Если бы только мне уснуть и увидеть другой, вольный мир», — подумал Ху, и тут на садовой дорожке показался агроном. Он подошел к хижине и отворил дверцу. Удивительно, что Ху на этот раз не встревожился и не испугался, хотя человек набросил на него пиджак, затем выпростал из-под пиджака лапку филина с нагавкой и ловким движением острого ножа срезал кожаный ремешок. Затем снял с филина пиджак, накинул его на плечи и вышел из хижины, а дверцу оставил открытой:
— Лети себе на волю, птица! — агроном широко взмахнул рукой, и глаза у него при этом взволновано блестели. — Лети, птица! — повторил он еще раз и, опустив голову, побрел к дому.
Ху какое-то время сидел тихо, охваченный странным, ему самому непонятным чувством, потом через открытую дверцу проковылял наружу и подозрительно огляделся по сторонам. Отныне филин был предоставлен самому себе, никто его не сторожил, больше не довлела над ним чужая сила, стены хижины не ограждали от просторного мира, но в этот первый миг свободы Ху чувствовал себя беззащитным, а саму свободу — устрашающей.
Наступил вечер, звезды едва высвечивали, тьма стояла почти полная.
Филин Ху сейчас впервые вспомнил о необходимых предосторожностях, он легко взлетел на ближайший забор, оттуда — на нижнюю ветку тополя и замер, сжавшись в комок. И только сейчас во всей полноте ощутил громаду надвинувшегося на него свободного пространства. В чувствах, в памяти ли Ху возник путь, который должен был привести его к большой реке и родительской пещере. И едва дорога вырисовалась в глубине его подсознания, как филина охватило жгучее, подстегивающее желание: скорее, скорее домой!
Ху снялся с ветки тополя и, описав медленный круг, чтобы лучше сориентироваться, плавно взмыл ввысь, до самого верха колокольни, а затем устремился прямо к востоку.
Он не торопился, голос предков подсказывал ему, что до пещеры неблизко, и надо соразмерять силу своих крыльев и свою выносливость с расстоянием, иначе, он это чувствовал, ему не преодолеть дальний путь. Давно потонули во мраке камышовая хижина и село с его суматохой, с людьми, будто и не было их в ночи, а Ху, подчиняясь врожденному инстинкту самосохранения, забирал все выше и выше. Инстинкт безошибочно указывал ему дорогу. Он летел не оглядываясь, не колеблясь, все вперед и вперед и смотрел он тоже только вперед. Вечером он досыта наелся и сейчас, в благословенное время, когда лишь начало ночи коснулось земли, филин летел и вкладывал в полет все силы, пока крылья не подсказали ему: хватит, больше не выдержать!
Тогда Ху опустился на высокий, отдельно стоявший дуб и облегченно сложил свои крылья, чтобы отдохнули. Ху давно не был птенцом, он вырос и превратился в красивую взрослую птицу, но крыльям его недоставало опыта и выносливости, присущих диким сородичам. Ху чувствовал это и потому экономно расходовал силы.
Ночь окончательно вступила в свои права, и филин снова пустился в путь, хотя в натруженных крыльях засела боль. Но это не остановило умную птицу, а после нескольких километров лета боль в крыльях стихла, и мускулы обрели упругость. Лес внизу то шел сплошными массивами, то островками, и Ху предпочитал иногда чуть отклониться от нужного направления, лишь бы лететь над лесом, потому что ночь подходила к концу, и в безлесном краю ему трудно было бы отыскать прибежище на день… Солнце все зальет беспощадным светом и в открытом поле не найти спасительного уголка.
Следующую передышку филин Ху сделал на перевале в горах, где рос молодой невысокий лесок, среди которого тут и там поднимались старые деревья-великаны, демонстрируя, какой могучий лес стоял здесь прежде и какой очевидно будет лет через сто.
Филин Ху облюбовал для отдыха одно из таких старых деревьев и против воли задержался там дольше, чем ему того хотелось бы: в небе ежеминутно прочерчивали грохочущие линии самолеты, а внизу, по дальней дороге, бесконечным караваном тянулись к востоку автомашины.
«Человек!» — подумал филин и, терпеливо выждав, когда пройдут машины и затянутся раны, вырванные в ночи столбами фар и ревом моторов, вновь пустился в путь, с трудом набирая высоту: он чувствовал близость рассвета, а это значило, что пора заботиться о пристанище на день.
Теперь полет его не отличался той легкостью, как в начале, и был недолог, потому что на самом дальнем крае небес, на востоке, уже забрезжила кромка горизонта, звезды померкли, и филин чувствовал, что силы его на исходе. Прямо под ним простирался густой темный ельник, невысокий, но частый: он сулил ночной птице надежное укрытие, и филин Ху не ошибся в выборе.
Правда, кроны деревьев смыкались так плотно, что ему с трудом удалось отыскать щель, чтобы проникнуть в чащобу, но зато потом он удобно пристроился на суку старой разлапистой ели, поближе к ее стволу. Здесь он был недосягаем для врагов. Охотиться в ельнике, правда, нельзя, но филин и не помышлял об охоте. Ему нужен был сон, потому что не голод терзал его, а усталость, она засела в каждой клеточке тела. Но вместе с тем филин чувствовал, что каждый взмах крыльев приближал его к родной пещере. Взошло солнце, но лучи его не развеяли царивший в ельнике густой полумрак, который оберегали, убаюкивающе качая кронами, тысячи елей. И эта мерная мелодия леса тоже несла покой.
Усталый филин погрузился в глубокий сон, но слух его продолжал ловить тончайшие отзвуки, потому что уши филина бодрствуют, даже когда обладатель их спит, и каждый подозрительный шорох моментально передают инстинкту самосохранения.
Но день проходил без тревог. Однажды из поднебесья донесся клекот сарыча, и Ху даже сквозь сон совершенно точно определил, в какой стороне и как далеко тот парит. Ближе к полудню у подножия ели, где дремал филин, прошмыгнула старая лисица с мышью в зубах, чуть позже издалека долетела перебранка синиц, но скоро и синицы куда-то исчезли, и теперь только ели шумели вершинами, настойчиво, мягко и не умолкая.
Но вот своим чередом пришли сумерки. Ху попробовал пошевелить крыльями, но усталость сковала их. За день крылья не смогли забыть проделанного ночью пути, и Ху чувствовал, что новой ночью такого же напряжения ему не выдержать.
В нем как будто проснулся и голод, но сейчас филину было не до того. Инстинктом он знал, что сейчас охотиться нельзя: на голодный желудок легче лететь.
На затянутом легкой дымной небе уже вновь рассыпались звезды, когда Ху продрался сквозь чащобу и, как только крылья подняли его на простор, тотчас повернул к востоку. На его счастье, дул легкий попутный ветер, и наш путешественник — хотя и не так проворно, как привычные к перелетам птицы — но плавно, время от времени паря, двигался в нужном ему направлении.
Города с их буйным заревом огней, филин облетал стороной, но на села не обращал внимания. К полуночи он достиг какой-то широкой реки, прорезавшей леса.
Здесь Ху, прежде чем перелететь на противоположный берег, решил отдохнуть. Он по-прежнему был доволен и спокоен, так как все острее чувствовал приближение к родной пещере, хотя еще не думал о том мгновении, когда туда прилетит и усядется на выступе. Но пока что с переправой следовало повременить, по реке, пересекая филину дорогу, плыло нечто похожее на большой человеческий дом, этот дом непонятным образом держался на воде, был освещен огнями и пыхтел, как живое существо; филин настороженно сжался и замер. Ему было страшно, однако повернуть обратно он не мог, все существо его восставало против, потому что родная пещера была где-то впереди, а позади он не оставлял ничего, кроме печальных дней неволи.
Но вот пыхтящее, сверкающее огнями чудовище скрылось за поворотом реки, и Ху перемахнул на противоположный берег. Там в неглубоких заводях вода была полна мелкой рыбы. Грех было отказываться от легкой добычи, охота на которую не грозила никакой опасностью. На ловлю и трапезу ушли минуты, и через каких-нибудь четверть часа филин снова держал путь к востоку и был уверен, что теперь, пожалуй, до самого дома может не заботиться о пище.
Попутный ветер, несущий птицу, был сейчас как нельзя кстати, хотя полоса лесов неожиданно кончилась, а голая степь до самого горизонта не сулила филину ни укрытия на день, ни прибежища для отдыха.
Ху напрягал все силы, но равнине не видно было конца. Правда, иногда попадались человеческие жилища, с виду совершенно заброшенные, но Ху настолько чурался человека, означавшего для него неволю, что, минуя селения, он летел и летел до полного изнеможения, пока, наконец, на горизонте не забрезжил рассвет. Дальше Ху лететь не мог. Ему не оставалось ничего другого, как выбрать для дневки заброшенный, стоявший на отшибе — чуть ли не в поле — домишко с распахнутой настежь чердачной дверцей.
Замерев на крыше, усталый филин долго прислушивался к разным звукам и шорохам, однако лучшего места для отдыха он не видел, и тогда филин Ху перелетел на чердак заброшенной старой давильни, где царил полумрак и не было ничего, кроме обломанных стеблей камыша. Вокруг давильни полукольцом лежал совершенно запущенный виноградник с торчавшими кое-где покосившимися подпорками и стояла тишина, какая бывает лишь в домах, где не живут люди. Правда, тонкий слух филина уловил звуки человеческих голосов, но доносились они откуда-то очень издалека.
Готовясь ко сну, Ху сложил крылья, потом прикрыл и глаза, и только слух его бодрствовал, чтобы в любую секунду известить об опасности, пока хозяин спит и крылья его отдыхают.
Солнце подходило к зениту, когда на крышу уселась сорока, негромко переговариваясь со своей приятельницей, примостившейся тоже где-то неподалеку. Филина их болтовня не тревожила, напротив, он понимал, что сороки усилившейся трескотней дадут ему знать о приближении человека.
Потом и сороки улетели. У старой давильни все пребывало в покое, только зной заметно усилился, и над виноградными лозами легким маревом задрожал разогретый воздух. Потрескивал изредка старый камыш на крыше, да после полудня к востоку с воем пронеслись самолеты.
«Человек!» — с неприязнью подумал филин, но страха он не почувствовал, потому что гул самолетов почти мгновенно смолк, и вновь над равниной воцарилась привычная тишина.
Глубокий сон филина теперь сменился полудремой, хотя крылья его покоились неподвижно, они отдыхали, готовясь и полету. Но независимо от того, спал он или просто сидел, отдыхая, где-то внутри — головой, сердцем, всем существом своим — филин Ху ощущал то расстояние, что отделяло его от пещеры, то направление, куда надо лететь. Да, скоро он окажется за широкой рекой, у скалы с пещерой. Опустится и сядет на выступ, и тогда все его желания и стремления сольются с реальным миром, о котором он столько мечтал, и наступит конец изнурительным и опасным странствиям.
Но вот полуденные тени размыл предвечерний сумрак, ветер окреп и повернул и востоку, и вслед ему зашептались виноградные листья. К вечеру ветер усилился. Это был уже не тот легкий попутный ветерок, что до сих пор сопровождал Ху, и хотя и облегчал полет, но не очень-то убыстрял его. Резкий ветер, что дул теперь с запада на восток, сперва едва не сорвал Ху с крыши, куда тот выбрался, чтобы оглядеться, а когда филин расправил крылья, подхватил его и понес все дальше и дальше к востоку.
Ху нравилась быстрота, с которой он летел, не прилагая к тому лишних усилий, но все же ему приходилось быть начеку: ветер метался то вверх, то вниз, филин же не хотел ни подниматься в заоблачье, ни прибиваться к земле. И он лавировал, словно парусник на море, хотя и не знал, конечно, что такое парус и что такое яхта. Ху унаследовал навигационные способности от предков и теперь использовал их, когда ветер временно менял направление, отклоняясь к северу или югу.
Настала ночь. Сквозь влажный, бьющий в крылья поток Ху видел мерцание звезд; и видел могучий дуб, охваченный трепетом; над кроной дуба вился столб пыли; еще дальше растянулись цепочкой придорожные деревья, покорно простирая ветви вслед ветру. Филин разглядел даже мчащуюся по дороге повозку, хвосты лошадей развевались, как знамя…
Ху отмечал все, что делается на земле, не отвлекаясь от главной заботы — справляться с ветром, который при умелом маневрировании был ему важным помощником.
Подходящего места для отдыха долго не попадалось. Правда, встречались изредка отдельные группы деревьев, но все близ хуторов, а большого укромного леса филин не видел. Позднее, правда, он приметил тусклое зеркало какой-то реки с поросшими деревьями и кустарником берегами, но прежде чем филин успел решить приземляться ему или нет, ветер рванул и в мгновение ока унес усталую птицу прочь, бороться с ним у филина Ху не достало бы сил.
Филин поднялся чуть выше, потом еще выше и теперь летел на такой большой высоте, куда филины обычно не забираются, но зато порывы ветра здесь были не столь ощутимы, и ночная трасса пред ним пролегла свободно, без всяких помех. Филин очень устал, и сейчас, попадись ему лес, он засел бы там до следующей ночи, но, казалось, равнине внизу не будет конца, а ведь на востоке уже засветлела заря.
Нет, это еще не был рассвет, и менее зоркий глаз попросту не заметил бы побледневшей кромки неба, но Ху знал, что скоро свет зари станет заметен всем пернатым, а тогда ему не спастись от предательского нападения дневных птиц.
Вот под ним показались заросли камыша, огромные, бесконечные, лишь изредка камыш расступался, и в проеме мелькало то крошечное, то побольше, подернутое мелкой рябью, зеркало воды.
Теперь на востоке уже ясно виднелась алая полоса, Ху не оставалось больше времени для раздумий. И хотя буйный ветер норовил смять, опрокинуть птицу и умчать с собой, филин упорно шел вниз и, наконец, с лета шлепнулся на большущую кочку посреди мелководья так, что чуть не свалился в воду.
Только сейчас филин почувствовал, как он измучен, но зато сюда, в заросли, ветер почти не проникал: податливый камыш клонился с покорным шелестом, но не пропускал его. Смекнув, что ветер ему теперь не страшен, филин огляделся, перелетел на другую кочку, а оттуда на следующую, совсем близко от густой чащи стелющегося волнами камыша.
Заря занималась все ярче.
Пора было прятаться. Перескакивая с кочки на кочку, филин добрался до места, где было почти полное затишье, и нырнул в мрак камышовых зарослей.
Долгое время филин сидел, никем и ничем не тревожимый; над кочкарником и мелководьем все ярче разгорался восход; потеплело, и, должно быть, от этого тепла ветер потерял направление, захлебнулся и принялся ходить кругами, все замедляя свой бег. Камыш почуял его слабину и перестал кланяться, и сам ветер теперь уже не гудел, а лишь вздыхал, будто и его тоже одолевала дрема, и он готов был улечься на покой.
Филин Ху опустил крылья, расправил перья и удобно расположился на кочке.
Его клонило ко сну, крыльям хотелось отдохнуть после длительного полета. Зная, что сейчас заснет, филин до предела насторожил свой слух, приподнял уши да так и оставил их.
К полудню ветер совсем улегся, камыш распрямился, а птичье царство делалось все голосистее. Каркали вороны, чуть с отдаления им откликались поганки, должно быть, там было чистое зеркало вод, а дроздовидные камышовки, не умолкая, трещали отовсюду. Над небольшой лужайкой взад-вперед металась карликовая цапля, а чуть позднее кряква повела к воде свой выводок, стараясь держаться в тени камыша.
Ху был голоден, но день — не время охоты для филина, поэтому он едва взглянул на толстую мускусную крысу, тяжело плывшую среди камышей.
День выдался знойный. Филин Ху как мог распушил свои перья и до самого вечера дремал в своем надежном убежище. Окончательно он проснулся лишь перед сумерками.
Пора было трогаться в путь, но филина беспокоило, как-то ему удастся набрать высоту: усталые и непривычные к долгим перелетам крылья почти не слушались его.
Он все медлил с отлетом, хотя успел уже перебраться на ту высокую кочку, куда приземлился утром, и теперь, неуклюже топчась, поворачивался из стороны в сторону, стараясь уловить ветер, который хоть немного мог бы помочь ему. Камыши, однако, совсем заглушили ветер, и Ху, отчаянными взмахами набрав высоту, тогда же решил, что впредь он будет выбирать для дневки только деревья или какие-либо другие возвышенные места. Та же мысль снова пришла ему в голову чуть позднее, когда он пролетал над огромным тополем: покойнее и надежнее места для отдыха не сыскать.
На небе проглянули первые звезды, мелькнул тусклый серп молодого месяца.
Поначалу каждый взмах крыльев вызывал боль, — мускулы филина помнили о вчерашнем напряжении — но постепенно боль отступала, а скоро и вовсе исчезла. Сильные крылья вновь испытали успокоительное чувство свободы и наслаждения полетом…
Через некоторое время низинные озера и болота остались позади, хотя мелкие, тусклые стеклышки водной глади долго еще кое-где мелькали, но местность опять становилась лесистее, а справа и слева подслеповато мерцали огни деревушек.
Родной край манил филина все сильнее, потому что он чувствовал все ближе родную реку и отвесную скалу на ее берегу, а в скале — пещеру с гнездом, где он появился на свет.
Филин Ху летел, больше не ощущая усталости, и все сильнее гнало его желание этой же ночью добраться до дома. А внизу под ним показались уже поросшие лесом холмы, постепенно переходящие в горы.
Но ночь подходила к концу, а вместе с ней таяли и силы филина. Ху пролетал над каким-то селом, когда решил, что дальше не полетит, а остановится на дневку за селом, на вершине горы. Напрягая последние силы, филин стал забирать все выше, пока, наконец, не добрался до лесистой вершины и опустился на сук старого ясеня.
За последние месяцы работы у Йошки прибавилось. Теперь уже ему приходилось не только ездить на почту — иной день трижды, но редкие сутки обходились без того, чтобы на станции не ждали кого-либо из высших чинов, нередко и среди ночи, а дорога до станции и обратно — это добрые три часа. Вдобавок ко всему и полковника точно подменили. Теперь он постоянно ходил расстроенный, нервный и, случалось, круто обращался с подчиненными. Йошке больше не разрешалось присутствовать на совещаниях, и нередко верному ординарцу доставалось от полковника по первое число.
А дело было так. Однажды после совещания из бункера вышел какой-то офицер в чине старшего лейтенанта и без лишних слов уселся в полковничий автомобиль.
— На почту! — коротко приказал офицер; но, судя по всему, работы у него на почте было много, и из поездки, занимавшей обычно минут тридцать, они возвратились через добрых два часа, а за это время — вполне вероятно — полковнику могла понадобиться машина.
Возвратившись, старший лейтенант перескочил в другой джип — который и отвез его на станцию вместе с остальными офицерами — а Йошка, не чувствуя за собой никакой вины, принялся мыть свою машину.
— Ты где пропадал? — обрушился полковник на Йошку.
— На почте, по распоряжению господина старшего лейтенанта, — вытянулся в струнку шофер.
— Кто смеет отдавать тебе распоряжения без моего ведома?!
— Осмелюсь доложить, господин полковник, мною распоряжается каждый вышестоящий чин, пока нет у меня другого приказа от господина полковника.
Полковник свирепо посмотрел на подчиненного, а затем повернул кругом и с такой силой грохнул стальной дверью бункера, что, наверное, даже в селе было слышно.
Йошка оторопело смотрел ему вслед.
— Ничего, отойдет через какое-то время, — решил он и с тем отправился к себе в бункер-казарму.
Встретился он с полковником лишь на следующий день, когда Йошка уже успел навести порядок в неуютном помещении комендатуры. Полковник был по-прежнему мрачен. Он сел за стол, вынул из ящика стола какую-то бумагу.
— Вот тебе приказ: без моего письменного или устного распоряжения запрещаю кому бы то ни было пользоваться машиной.
— Слушаюсь, господин полковник! — откозырял Йошка и спрятал приказ в бумажник. На том первое и последнее столкновение полковника с подчиненным Йошкой закончилось. Однако заметно было, что полковника что-то тревожит, он уже был не тот, что прежде, и Йошка не раз заставал своего командира мрачным и задумчивым, и, если звонил телефон, он, как правило, отсылал Йошку из комнаты.
Однажды знакомый уже Помози старший лейтенант снова появился во дворе и, не говоря ни слова, уселся в машину.
— На почту! — строго распорядился он.
Йошка вынул ключ зажигания и отрапортовал:
— Разрешите доложить, господин старший лейтенант, я не имею права везти вас без письменного распоряжения господина полковника.
Старший лейтенант изменился в лице.
— Это ты ему накляузничал?!
— Никак нет. Однако, в прошлый раз мы отсутствовали два часа, а в это время господину полковнику понадобилась машина…
— Заткнись!
В армии не в диковину подобный тон, хотя лично с Йошкой еще никто так не разговаривал ни дома, ни на военной службе. Агроном, когда сердился, делался замкнутым, не говорил ни слова, и в такие моменты его особенно боялись, а от полковника Йошка до сих пор слышал одни похвалы.
И вот теперь, как пощечина, это «заткнись!». И ведь нельзя возразить. Йошка побагровел от унижения, а старший лейтенант выскочил из машины и так хлопнул дверцей, что стекла едва не вылетели.
— Ты у меня еще это попомнишь, серая скотина!
И Йошке опять пришлось смолчать. Уставившись перед собой в одну точку, парень думал, что он и правда ведь батрацкий сын, почти «скотина». А-а, все едино! — Горький, тошноватый комок подступил к горлу, но что поделаешь… Он подумал, что надо бы заправить машину… сел за руль и включил мотор.
Старший лейтенант по-прежнему околачивался у входа в бункер, когда Йошка, запустив мотор, отогнал машину шагов на сто. На другом конце двора в отвесной скале была еще одна дверь, откуда вышел фельдфебель.
— В чем дело, Йошка?
— Бензину не помешало бы залить, дядя Пали.
Фельдфебель пристально взглянул на шофера.
— Бледен ты что-то…
— Бывает…
— Получил нагоняй?
— Без этого на службе не обойтись…
— Уж не от «старика» ли?
— Нет, от старшего лейтенанта, вот, что стоит у бункера. Вези, говорит, меня на почту. А я прошлый раз его уже возил, ну и проторчали мы там часа два, а полковник это время был без машины, ну и попало мне как за самовольную отлучку. После того господин полковник выдал мне бумагу, что без его письменного или устного разрешения никто не имеет права пользоваться машиной… Да только, когда я сказал об этом старшему лейтенанту, сразу схлопотал от него «заткнись» и «скотину».
— Плюнь, сынок! Не принимай близко к сердцу…
— Правда ваша, дядя Пали. У меня просьба: заправляйте машину помедленнее, никак неохота мне возвращаться к бункеру, а то он опять прицепится…
— Умно! — кивнул фельдфебель. — Что-то мне показалось, будто зажигание у тебя барахлит… давай-ка покопаемся для виду, но так, чтобы после можно было в два счета собрать…
Когда офицеры — майор и какой-то незнакомый полковник — закончили совещание, Йошка повез их вместе со старшим лейтенантом на станцию. «Должно быть, — подумал Йошка, — на этот раз совещались о чем-то особо секретном, если уж старшего лейтенанта туда не допустили» — и здесь смекалистый парень оказался прав.
— Не опоздать бы к поезду, — тревожился незнакомый полковник.
Йошка взглянул на часы.
— Придется мчать во всю, господин полковник.
— Ну так жми, как только можешь…
Йошка не был злопамятным по натуре, но сейчас просто сам бог велел показать старшему лейтенанту, что он всецело зависит от умения и ловкости «серой скотины». Старший лейтенант всю дорогу сидел, мрачно уставясь перед собой, и при каждом резком повороте лицо его дергалось, будто ему наступили на мозоль. И когда автомобиль развернулся у станции, он вздохнул с нескрываемым облегчением.
— Ну, прокатил ты нас с ветерком, приятель.
— Как раз к поезду, господин полковник, но теперь можно не спешить; начальник станции нас приметил…
— Ну, спасибо тебе. — Йошка в ответ лихо козырнул полковнику и так браво прищелкнул каблуками, как редко кому удается… А на старшего лейтенанта Йошка даже не взглянул.
Оставшись один, Йошка по-хозяйски обошел вокруг машины, не спеша проверил баллоны, выкурил сигарету и стал дожидаться встречного поезда: а вдруг кто-нибудь еще направляется к ним в часть, но никто не приехал. Он сел в машину и двинулся к расположению части.