Император Александр, застигнутый врасплох в Вильне во время оборонительных мероприятий, бежал вместе со своей разъединенной армией. Ее удалось объединить только в сотне лье от Вильны, между Витебском и Смоленском. Этот правитель, спешно отступая вместе с армией Барклая, нашел убежище в Дрисском лагере, который был неразумной и дорогостоящей затеей.
Александр, однако, был удовлетворен видом этого лагеря и Двины и перевел дух за этой рекой. Именно там он впервые согласился принять одного английского агента. Позднее, оказавшись в Париже по праву победы, он поклялся честью и заявил графу Дарю, что, вопреки обвинениям Наполеона, это было его первое нарушение Тильзитского договора.
В то же время он приказал Барклаю выпустить обращения с целью вызвать упадок духа у французов и их союзников, похожие на те, что так возмутили Наполеона в Глубоком; это были действия, к которым французы отнеслись с презрением; немцы посчитали их неуместными.
У противников русского императора сложилось невысокое мнение о его военных талантах. Оно было основано на том, что он не использовал Березину, являвшуюся единственной линией обороны в Литве, созданной самой природой, он устремился к северу, в то время как остатки его армии двигались в южном направлении, и, наконец, он выпустил указ о наборе рекрутов, которые должны были собираться в городах, вскоре занятых французами. Его отъезд из армии в то время, когда она начала воевать, также не остался незамеченным.
Однако его политические мероприятия в новых и старых провинциях, его воззвания, обращенные к армии и народу, в Полоцке и Москве, были удивительно адекватны месту и людям. По-видимому, во всех его политических мерах действительно существовала очень заметная постепенность.
В литовских провинциях, недавно приобретенных, из поспешности или из расчета, всё было оставлено на прежнем месте при уходе войск. А в Литве, присоединенной раньше, где снисходительная администрация, искусно распределенные милости и более долгая привычка рабства заставили население позабыть о независимости, при уходе войска русские увлекли за собой людей и всё, что они могли захватить с собой.
Но в Великороссии, где всё содействовало власти, — религия, суеверие, невежество, патриотизм населения, — все принимали участие в войне. Всё, что не могло быть захвачено с собой, было уничтожено, и всякий, кто не был рекрутом, становился казаком или полицейским.
Внутри империя подверглась опасности, и Москва должна была подать пример. Эта столица, справедливо называемая поэтами «златоглавая Москва», представляла обширное и странное собрание 295 церквей и 150 дворцов. Каменные дворцы и парки, чередовавшиеся с деревянными домиками и даже хижинами, были разбросаны на пространстве нескольких квадратных лье, на неровной почве. Дома группировались вокруг возвышенной треугольной крепости, окруженной широкой двойной оградой, имеющей около полумили в окружности. Внутри одной ограды находились многочисленные дворцы и церкви и пустое вымощенное мелким камнем пространство. Внутри другой заключался обширный базар, это был город купцов, где были собраны богатства четырех частей света.
Эти здания, эти дворцы, вплоть до лавок, все были крыты полированным и выкрашенным железом. Церкви наверху имели террасу и несколько колоколен, увенчанных золотыми куполами, а затем полумесяц и крест напоминали всю историю этого народа. Это была Азия и ее религия, вначале победоносная, затем побежденная, и полумесяц Магомета, покоренный крестом Христа!
Достаточно было одного солнечного луча, чтобы этот великолепный город засверкал самыми разнообразными красками. При виде него путешественник останавливался пораженный и восхищенный. Этот город напоминал ему чудесные описания в рассказах восточных поэтов, которые так нравились ему в детстве. Если он проникал внутрь городской стены, то удивление его еще больше увеличивалось. Он видел у дворян нравы и обычаи современной Европы, слышал среди них речи на разных языках и замечал богатство и изящество их одежды. Он с удивлением смотрел на азиатскую роскошь и порядки у купцов, на греческие одеяния народа и их длинные бороды. В зданиях его поражало такое же разнообразие, и между тем всё носило на себе своеобразный местный отпечаток, подчас довольно грубый, как это и приличествовало Московии.
Когда, наконец, он увидел пышность и великолепие дворцов, их богатое убранство, роскошь экипажей, представил и оценил множество рабов и слуг, блеск ярких стекол, шум дорогостоящих празднеств и развлечений и крики ликования, раздающиеся в этих стенах, он почувствовал, что находится в городе царей, в собрании правителей с их разнообразными манерами, традициями и слугами со всех частей света.
Дворяне, принадлежащие к самым знаменитым семьям, жили там в своем кругу и как бы вне влияния двора. Они были менее царедворцами и поэтому более гражданами. Оттого-то государи так неохотно приезжали туда, в этот обширный город дворян, которые ускользали от их власти благодаря своему происхождению, своей знатности и которым они все-таки вынуждены были благоволить.
Необходимость привела Александра в этот город. Он отправился туда из Полоцка, предшествуемый своими воззваниями и ожидаемый населением.
Прежде всего он появился среди собравшегося дворянства. Там всё носило величественный характер: собрание и обстоятельства, вызвавшие его, оратор и внушенные им резолюции. Говорил он взволнованным голосом. И не успел он кончить своей речи, как у всех вырвался единодушный, общий крик. Со всех сторон раздавались слова: «Государь, спрашивайте что угодно! Мы предлагаем вам всё! Берите всё!»
Один дворянин предложил сделать набор в полицию — по одному крестьянину от каждых двадцати пяти; сотня голосов прервали его: «Страна требует большей жертвы, необходимо отдать одного крепостного из десяти, и все отобранные должны быть полностью вооружены, экипированы и обеспечены провизией на три месяца». Только московское правительство предложило восемьдесят тысяч человек и огромное количество припасов.
Все немедленно проголосовали за эту меру, хотя наиболее видные дворяне после собрания ворчали по поводу ее экстравагантности: «Разве опасность столь велика? Разве для нашей защиты нет русской армии, в рядах которой, как нам говорили, всё еще находятся четыреста тысяч солдат? Почему нас лишают такого количества крестьян? Их служба, как было сказано, станет временной, но кто пожелает их возвращения? Наоборот, следует этого бояться. Разве эти рабы, которые привыкнут на войне к ненормальным вещам, вернуться такими же покорными, как прежде? Конечно нет: они вернутся, полные новых чувств и новых идей, которыми начнут заражать односельчан; они будут распространять дух непокорности, который лишит покоя их хозяев».
Александр говорил потом речь и купцам, но более кратко. Он заставил прочесть им то воззвание, в котором Наполеон назывался коварным Молохом, явившимся с изменой в душе и лояльными словами на устах, чтобы стереть Россию с лица земли!
Говорят, что при этих словах на всех мужественных загорелых лицах, которым длинные бороды придавали древний вид, внушительный и дикий, отразилась сильная ярость. Глаза засверкали, кулаки сжались, а заглушенные восклицания и скрежетание зубов указывали на силу возмущения. Результат не замедлил сказаться. Их избранный старшина оказался на высоте: он первый подписал пятьдесят тысяч рублей, две трети своего состояния, и на другой же день принес деньги.
Купцы разделяются на три класса, и каждому из них было предложено определить размеры своих взносов. Но один из них, причисленный к последнему классу, объявил вдруг, что его патриотизм не подчиняется никаким границам. Он тут же наложил на себя контрибуцию, далеко превышающую предложенную сумму. Другие последовали его примеру, в большей или меньшей степени.
Говорят, что этот патриотический дар Москвы достигал цифры в два миллиона рублей. Другие губернии повторили, точно эхо, этот национальный порыв Москвы.
Между тем Смоленск был в руках врагов, Наполеон находился в Вязьме, Москва была охвачена тревогой, и хотя великая битва не была проиграна, но население уже начало покидать столицу.
Генерал-губернатор граф Ростопчин говорил женщинам в своих прокламациях, что он не держит их, поскольку чем меньше страха, тем меньше опасности; но их братья и мужья должны оставаться, или они покроют себя позором. Он добавил описание вражеской армии, которая, по его утверждению, состоит из 150 тысяч солдат, которые вынуждены поедать конину. Император Александр намерен вернуться в свою верную столицу; 83 тысячи русских, рекруты и полиция, вместе с 80 пушками идут в сторону Бородина, чтобы присоединиться к Кутузову.
В заключение он сказал: «Если этих сил недостаточно, то я скажу вам: идемте, мои друзья, жители Москвы, идемте в поход! Мы соберем сто тысяч человек: мы возьмем образ Богоматери и 150 пушек и разом покончим с этим делом».
Это совершенно оригинальное произведение, большинство прокламаций были написаны в библейском стиле и возвышенной прозой.
В то же время недалеко от Москвы, по приказанию Александра и под руководством одного германского фейерверкера, сооружали чудовищный воздушный шар. Этот громадный аэростат, снабженный крыльями, должен был парить над французской армией и, выбрав какого-нибудь командира, поразить его дождем из огня и железа. Сделано было несколько попыток, но они потерпели неудачу, так как постоянно ломались пружины, приводящие в движение крылья. Но губернатор Ростопчин, делая вид, что он не намерен покидать города, велел, как говорят, приготовить множество ракет и всяких воспламеняющихся веществ. Москва должна была превратиться в громадную адскую машину, ночной и внезапный взрыв которой должен был поглотить императора и его армию. Если бы даже враг избежал этой опасности, то всё же у него не осталось бы ни крова, ни ресурсов, а весь ужас этого страшного бедствия пал бы на него, так как его обвинили бы в нем, как это уже сделали в Смоленске, Дорогобуже, Вязьме и Гжатске, и тогда взрыв негодования заставил бы подняться всю Россию.
Таков был страшный план этого благородного потомка одного из самых великих завоевателей Азии. Этот план возник у него без особенных исканий, он был тщательно обдуман и приведен в исполнение безо всяких колебаний. Потом видели этого знатного русского в Париже. Это был вполне порядочный человек, хороший супруг и превосходный отец. Он был образован, и общество его доставляло удовольствие. Но, как и у многих его соотечественников, в нем соединялись современная культура и какая-то древняя отвага.
Отныне его имя принадлежит истории. Во всяком случае, он принимал наибольшее участие в этом великом жертвоприношении. Но оно было начато еще в Смоленске, и он только докончил его. Это решение, как и всё носящее такой величественный и целостный характер, великолепно. Мотивы, побудившие к нему, могли считаться достаточными и были оправданы успехом. Самоотвержение же было настолько неслыханным и необыкновенным, что историк невольно останавливается перед этим фактом, стараясь в него вникнуть, понять и поразмыслить о нем[23]!
Этот человек, среди великой империи, почти уже разрушенной, один твердым взглядом смотрел в глаза надвигающейся опасности. Он ее измерял, оценивал и осмелился решить, быть может, без всякого полномочия, какая громадная часть общих и частных интересов должна быть принесена ей в жертву. Подданный государства, он решал его участь без согласия своего государя. Сам дворянин, он обрекал на разрушение дворцы всех дворян, не спрашивая на это их согласия. Покровитель, вследствие занимаемой им должности, многочисленной толпы богатых коммерсантов в одной из самых больших столиц Европы, он приносил в жертву все эти богатства, все эти учреждения и весь город. Он сам отдал в жертву пламени один из своих самых богатых и самых красивых дворцов и, гордый, спокойный и удовлетворенный, остался непоколебимым среди всех этих людей, пострадавших в своих интересах, разоренных и возмущенных.
Какой праведный и сильный мотив придал этому человеку потрясающую уверенность? Решив разрушить Москву, он думал в первую очередь не о том, чтобы уморить врага голодом, и не о том, чтобы лишить французскую армию крыши над головой. Пожар должен был сделать вражеский поход в Москву бесцельным.
В этом великом кризисе, переживаемом Россией, Ростопчин видел главным образом две опасности: одна, угрожавшая национальной гордости, — это подписание позорного мира в Москве, к которому будет принужден император, другая — скорее политическая, нежели военная. Тут он боялся обольщений врага больше, нежели его оружия, и революции боялся больше, нежели завоевания.
Не желая заключения договора, Ростопчин предвидел, что в такой многолюдной столице, как Москва, которую сами русские называют оракулом и примером для всей империи, Наполеон должен будет прибегнуть к революционному оружию, единственному, которое останется у него для окончания дела. Вот почему Ростопчин и решил воздвигнуть огненную преграду между этим великим полководцем и всеми слабостями, откуда бы они ни исходили, со стороны престола или со стороны его соотечественников, дворян или сенаторов. В особенности же нужна была эта преграда между народом-рабом и солдатами свободного и обладающего собственностью народа, между французами и массой ремесленников и купцов, образующих в Москве зачатки среднего класса, — того самого, ради которого совершилась Французская революция.
Вся подготовка велась в тиши, о ней не знал ни народ, ни собственники всех классов; вероятно, о ней не ведал и император. Нация не знала о своем самопожертвовании. Это настолько верно, что когда настал момент действия, то мы слышали, как жители, хлынувшие в церкви, его проклинали. Самые богатые дворяне, наблюдавшие события на расстоянии, ошибались наряду со своими крестьянами и обвиняли нас в этом разрушении. Короче говоря, те, кто давали приказы, обращали ненависть в нашу сторону и при этом мало думали о проклятиях со стороны множества несчастных существ.
Молчание Александра оставляет в неизвестности вопрос, одобрял он или осуждал это великое решение. Роль его в этой катастрофе — тайна для русских. Они или не знают, или умалчивают — это результат деспотизма, предписывающего неведение или молчание.
Некоторые думают, что нет человека во всей империи, кроме правителя, который осмелился бы принять столь тяжелую ответственность. За время, прошедшее с той поры, он ни в чем не признался и не осудил это действие. Другие считают, что оно является одной из причин его отсутствия: не желая быть в местах событий, чтобы приказывать или защищаться, он не стал свидетелем катастрофы.
Русские бросали свои дома на всем нашем пути от Смоленска. Их военные описывали нас как злодеев, которые всё разрушают. Крестьяне, проживающие вблизи большой дороги, бежали по проселочным дорогам в деревни, принадлежащие их хозяевам, где им давали приют.
Чтобы построить русскую бревенчатую избу, достаточно топора; внутри избы — скамья, стол и образ; покидая дом, крепостные крестьяне приносят малую жертву; у них нет ничего своего, и сами они себе не принадлежат, являясь для хозяев собственностью и источником дохода.
Уходя, они забирают с собой телеги, инвентарь и скот; большинство из них способны обеспечить себя жилищем, одеждой и всем необходимым; эти люди до сих пор находятся на первой стадии цивилизации и далеки от разделения труда, отличающего высокоразвитое общество.
Но в городах и особенно в столицах, как они могут бросить дома, отказаться от многих удобств и наслаждений, от движимого и недвижимого имущества? В Вене, Берлине и Мадриде знать при нашем приближении раздумывала, покидать ли свои дома, поскольку остаться значит предать. Здесь же торговцы, ремесленники, наемные работники — буквально все считают своим долгом бежать вслед за самыми влиятельными вельможами. Эти люди пока неспособны судить сами и видеть различия: примера знати для них достаточно. Немногие оставшиеся в Москве иностранцы могли их просветить, однако некоторые из них были высланы, и ужас прогнал остальных.
Кроме того, несложно вызвать страхи осквернения, грабежа и разорения в умах людей, живущих изолированно от других народов, и жителей городов, которые часто разграблялись и сжигались татарами. Помня об этом, они не могли спокойно ждать прихода нечестивого и беспощадного врага и думали лишь о сопротивлении; другие, объятые ужасом, помышляли исключительно о бегстве и о спасении в этой и будущей жизни; послушание, честь, религия, страх — всё подвигало их к тому, чтобы бежать вместе с тем, что они могли унести.
За две недели до нашествия французов были вывезены архивы, общественные и государственная кассы, а также имущество дворян и именитых купцов, выехавших из Москвы со всем, что у них было самого драгоценного. Это указывало остальным обитателям города, что им следует делать. Губернатор, торопившийся поскорее опустошить столицу, ежедневно приказывал наблюдать за этим исходом.
Третьего сентября одна француженка, рискуя быть убитой разъяренными мужиками, решилась все-таки выйти из своего убежища. Она долго бродила по обширным кварталам, безмолвие и пустынность которых ее поражали, как вдруг до нее донесся отдаленный и зловещий шум, и ужас охватил ее. Точно гимн смерти этого огромного города! Француженка остановилась и увидела приближающуюся громадную толпу мужчин и женщин, охваченных отчаянием. Они несли свое имущество, свои иконы и тащили за собой детей. Впереди шли священники в полном облачении, несли священные хоругви, взывали к небесам в своих молитвах, выражавших скорбь.
Эти несчастные, подойдя к городским воротам, не без мучительного колебания прошли их. Их взоры постоянно обращались к Москве, как будто они прощались со святым городом. Но мало-помалу их унылое пение, их рыдания затихли вдали, теряясь на обширных равнинах, окружающих Москву.
Люди бежали поодиночке или толпами. Дороги в Казань, Владимир и Ярославль на протяжении сорока лье были покрыты беглецами, которые шли пешком, и лишь немногие использовали всякого рода повозки. В то же время принятые Ростопчиным меры к тому, чтобы не допустить упадка духа и сохранить порядок, удерживали многих из этих несчастных до самого последнего момента.
К этому следует добавить назначение Кутузова, оживившее надежды, лживые донесения о победе при Бородине и колебания, естественные в тот момент, когда люди покидают свой единственный дом; наконец, недостаточное число транспортных средств, поскольку много повозок было отдано в армию.
Кутузов, побежденный при Бородине, всюду слал письма, объявляя о своей победе. Он обманывал Москву, Петербург и даже командующих другими русскими армиями. Александр передавал эти лживые донесения союзникам. В первом порыве восторга он бежал к алтарям, осыпал армию и своих генералов почестями и деньгами, приказал провести празднества, благодарил небеса и назначил Кутузова фельдмаршалом за его поражение.
Большинство русских подтверждают, что их император был попросту обманут этим донесением. Они до сих пор не знают о мотивах обмана, который поначалу принес Кутузову знаки отличия, сохраненные за ним впоследствии, а затем навлек на него угрозы, так и не приведенные в исполнение.
Если поверить нескольким его соотечественникам, которые, возможно, были ему врагами, то мотивов могло быть два. Во-первых, он не хотел ужасным донесением поколебать и без того малую устойчивость, которой обладал Александр. Во-вторых, он волновался по поводу того, что его донесение могло прибыть в день именин владыки.
Москва пребывала в заблуждении недолго. Тревожный слух о потере половины армии тут же пронесся по городу. Однако власть предержащие продолжали говорить тоном высокомерным и угрожающим; многие жители, верившие им, оставались; они были охвачены мучительным страхом, испытывали чувство гнева, но не теряли надежды. Они молились и уповали на небеса; вдруг раздались крики восторга, и люди выбежали на улицы. Они увидели крест главного собора и хищную птицу в цепях; последнее было вещим символом того, что Бог схватит Наполеона и доставит его в их руки.
Ростопчин извлек пользу из всех этих событий. Он приказал отобрать самых маленьких людей из числа взятых в плен и показать их народу, чтобы слабость врагов возбуждала мужество; он также лишил Москву всякого рода припасов.
Ему удавалось сохранить порядок, который был особенно необходим в тот момент, когда все увидели живые свидетельства бедствия при Бородине: длинный обоз с ранеными, их стоны, их одежда и белье с запекшейся кровью, самые знатные из них наравне со всеми — непривычное и пугающее зрелище для города, который на протяжении длительного времени не знал ужасов войны.
Ростопчин вновь обратился к народу. Он заявил, что будет защищать Москву до последнего, и добавил, что в течение двух дней даст сигнал. Он советовал людям вооружаться топорами и особенно вилами, «поскольку французы не тяжелее, чем хлебные снопы». Что касается раненых, то он приказал проводить службы в церквях и освящать воду для их скорого выздоровления. На следующий день он собирался направиться к Кутузову «для принятия окончательных мер в целях истребления врага». И затем, сказал он, «мы пошлем этих гостей к черту; мы прогоним вероломных негодяев и сотрем их в порошок».
Кутузов никогда не терял надежду на спасение страны. В ходе битвы при Бородине он использовал народное ополчение для подвоза амуниции и помощи раненым, он поставил ополченцев в ряды армии. Он отступил в порядке, подобрал раненых и оставил неизлечимых на попечение врага. Он приостановил стремительное наступление Мюрата. Тринадцатого сентября Москва наблюдала огни русских бивуаков.
Национальная гордость, выгодная позиция и работы, которые ее укрепляли, — всё возбуждало веру в то, что генерал Ростопчин намерен спасти столицу или погибнуть вместе с ней. Кутузов колебался и, наконец, из соображений политики или благоразумия, решил оставить московского губернатора отвечать за всё в одиночку.
Русская армия, занимавшая позицию в Филях перед Москвой, насчитывала 91 тысячу человек; из них 6 тысяч казаков и 65 тысяч прежнего войска — остаток 121-тысячной армии, находившейся у Москвы-реки, — и 20 тысяч новобранцев, вооруженных наполовину ружьями, наполовину пиками.
Французская армия, насчитывавшая 130 тысяч человек накануне великой битвы, потеряла около 40 тысяч при Бородине; осталось, следовательно, 90 тысяч человек. Маршевые полки и дивизии Лаборда и Пино должны были присоединиться к ней, так что перед Москвой она насчитывала уже 100 тысяч. Движение этой армии замедлялось 600–700 орудиями, 2500 артиллерийскими повозками и 5000 возами для багажа. Военных припасов у нее хватило бы только на один день битвы. Возможно, что Кутузов принял в соображение численное несоответствие своих сил с нашими. Впрочем, мы можем высказывать только предположения на этот счет.
Верно только, что этот старый генерал обманывал губернатора до последней минуты. Он клялся ему своими седыми волосами, что погибнет вместе с ним перед Москвой! И это было тогда, когда губернатор узнал, что ночью, в лагере, в совете, было уже решено покинуть столицу без битвы!
Получив это известие, Ростопчин, взбешенный, но непоколебимый, пожертвовал собой. Терять время было нельзя, надо было торопиться. От Москвы уже не скрывали участи, которая ее ожидала. С остававшимися в ней жителями не стоило церемониться и при том необходимо было заставить их бежать ради собственного спасения.
Ночью эмиссары стучали во все двери и предупреждали о пожаре. Зажигательные снаряды были заложены во все подходящие места и в особенности в лавки, крытые железом, в торговом квартале. Пожарные насосы были увезены. Отчаяние достигло высшего предела, и каждый, сообразно своему характеру, либо негодовал, либо покорялся. Большинство собиралось на площадях. Люди теснились друг к другу, расспрашивали и искали поддержки и совета друг у друга. Многие бесцельно бродили, одни — совершенно растерявшись от страха, другие — в состоянии сильнейшего отчаяния. И вот армия, последняя надежда народа, покинула его! Она прошла через город и увлекла за собой еще довольно значительную часть населения.
Армия прошла через Коломенские ворота, окруженная толпой испуганных женщин, детей и стариков. Люди бежали по всем направлениям, по всем тропинкам и дорогам, прямо через поля. Они не захватили с собой никакой пищи, но были нагружены пожитками. За неимением лошадей многие сами впрягались в телеги и везли скарб, маленьких детей, больных жен и престарелых родителей — словом, всё, что у них было самого дорогого в жизни. Лес служил им убежищем, и они жили подаянием своих соотечественников.
В этот самый день печальная драма закончилась ужасной сценой. Когда настал последний час Москвы, Ростопчин собрал всех, кого только мог, и вооружил. Тюрьмы были открыты. Грязная и отвратительная толпа с шумом вырвалась из них. Несчастные бросились на улицы со свирепым ликованием. Два человека, русский и француз, один — обвиняемый в измене, другой — в политической неосторожности, были вырваны из рук этой дикой орды.
Их притащили к Ростопчину. Губернатор упрекнул русского в измене. Это был сын купца; его настигли в ту минуту, когда он призывал народ к бунту. Но больше всего упреков вызывало то, что была открыта его принадлежность к секте немецких иллюминатов, которых называли мартинистами. Но мужество не покинуло его и в кандалах, и на мгновение можно было подумать, что дух равенства проник и в Россию. Во всяком случае, он не выдал своих сообщников.
В последний момент прибежал его отец. Можно было ожидать, конечно, что он вступится за своего сына. Но отец потребовал его смерти. Губернатор разрешил ему переговорить с сыном и благословить его перед смертью. «Как! Чтобы я благословил изменника?» — вскричал он с яростью и тотчас же, обернувшись к сыну, проклял его, сопровождая свои слова свирепым жестом.
Это был сигнал к казни. Удар сабли, нанесенный неуверенной рукой, свалил с ног несчастного. Но он был только ранен. Быть может, прибытие французов спасло бы его, если б народ не заметил, что он еще жив. Бешеная толпа повалила загородки и, бросившись к нему, разорвала его на куски.
Между тем француз стоял, пораженный ужасом, как вдруг Ростопчин обернулся к нему и сказал: «Что касается тебя, то ты как француз должен был бы желать прибытия французов. Ты свободен. Ступай же и передай своим, что в России нашелся только один изменник и что он наказан!..» Затем, обратившись к освобожденным злодеям, окружавшим его, он назвал их детьми России и призвал их искупить свои проступки службой Отечеству.
Он вышел последним из этого несчастного города и присоединился к русской армии. С этой минуты Великая Москва не принадлежала уже больше ни русским, ни французам, а грязной толпе, яростными выходками которой руководили несколько офицеров и полицейских солдат. Толпу организовали, каждому указали его место и распустили в разные стороны, для того чтобы грабеж, опустошение и пожар начались везде и сразу.
Четырнадцатого сентября Наполеон сел на лошадь в нескольких лье от Москвы. Он ехал медленно, с осторожностью, заставляя осматривать впереди себя леса и рвы и взбираться на возвышенности, чтобы обнаружить местопребывание неприятельской армии. Ждали битвы. Местность была подходящая. Виднелись начатые траншеи, но всё было покинуто и нам не было оказано ни малейшего сопротивления.
Наконец оставалось пройти последнюю возвышенность, прилегающую к Москве и господствующую над ней. Это была Поклонная гора, названная так потому, что на ее вершине, при виде святого города, все жители крестятся и кладут земные поклоны. Наши разведчики тотчас же заняли эту гору. Было два часа. Огромный город сверкал в солнечных лучах разноцветными красками, и это зрелище так поразило наших разведчиков, что они остановились и закричали: «Москва! Москва!» Каждый ускорил шаг, и вся армия прибежала в беспорядке, хлопая в ладоши и повторяя с восторгом: «Москва! Москва!» Подобно морякам, которые кричат: «Земля! Земля!» — завидя, наконец, берег в конце долгого и тяжелого плавания.
При виде этого золотого города, этого блестящего узла, в котором сплелись Азия и Европа и соединились роскошь, обычаи и искусство двух прекраснейших частей света, мы остановились, охваченные горделивым раздумьем. Какой славный день выпал нам на долю! Каким величайшим и самым блестящим воспоминанием станет этот день в нашей жизни! Мы чувствовали в этот момент, что взоры всего удивленного мира должны быть обращены на нас и каждое наше движение войдет в историю.
Нам казалось, что мы двигаемся на огромной и величественной сцене, среди восторженных криков всех народов, гордые тем, что могли возвысить наш век над всеми другими веками. Мы сделаем его великим нашим величием, и он засияет нашей славой!
С каким почтительным вниманием, с каким энтузиазмом должны встретить нас на родине, по нашем возвращении, наши жены, наши соотечественники, наши отцы! Весь остаток жизни мы будем в их глазах особенными существами, на нас будут взирать с изумлением и слушать с восторженным вниманием! Люди будут тянуться к нам и запоминать каждое наше слово! Эта великолепная победа должна окружить нас ореолом славы и создать атмосферу чуда и необычайных подвигов!
Но когда эти гордые мысли уступили место более умеренным чувствам, мы сказали себе, что здесь наступает, наконец, обещанный предел нашим трудам, что мы должны, наконец, остановиться, так как не можем же мы превзойти самих себя после экспедиции, являющейся достойной соперницей Египетской и всех великих и славных войн древности.
В этот момент всё было забыто: опасности, страдания. Можно ли считать слишком дорогой ценой ту, которая была уплачена за счастье иметь право говорить всю оставшуюся жизнь: «Я был с армией в Москве!»
И вот, мои товарищи, даже теперь, среди нынешнего унижения, хотя оно началось для нас с этого рокового города, разве не может служить для нас утешением это гордое воспоминание и разве оно не в состоянии заставить нас поднять головы, склоненные несчастьем?
Наполеон тоже подъехал. Он остановился в восторге, и у него вырвалось восклицание радости. Со времени великой битвы маршалы, недовольные им, отдалились от него. Но при виде пленной Москвы они позабыли свою досаду, пораженные таким великим результатом и охваченные энтузиазмом славы. Они все толпились около императора, отдавая дань его счастью и даже готовые приписать его гениальной предусмотрительности тот недостаток заботливости, который помешал ему 7-го числа завершить победу.
Но у Наполеона первые душевные движения всегда были кратковременными. Ему некогда было предаваться чувствам и надо было подумать о многом. Его первый возглас был: «Вот он, наконец, этот знаменитый город!»
А второй: «Давно пора!»
В его глазах, устремленных на столицу, выражалось только нетерпение. В ней он видел всю Российскую империю. В ее стенах заключались все его надежды на мир, на уплату военных издержек, на бессмертную славу.
Поэтому его взоры с жадностью были прикованы к воротам. Когда же, наконец, откроются эти двери? Когда же увидит он, наконец, депутацию, которая должна явиться, чтобы повергнуть к его стопам город со всем его богатством, населением, с его управлением и наиболее знатным дворянством? Тогда его безрассудно смелое и дерзкое предприятие, счастливо законченное, будет считаться плодом глубоко обдуманного расчета, его неосторожность станет его величием и его победа на Москве-реке, такая неполная, превратится в самое славное из его военных деяний! Таким образом, всё, что могло бы повести к его погибели, приведет его только к славе. Этот день должен решить, был ли он величайшим человеком в мире, или только самым дерзновенным, — словом, создал он себе алтарь или вырыл могилу?
Между тем беспокойство начало одолевать его. Он видел уже, что справа и слева Понятовский и принц Евгений подступали к неприятельскому городу. Впереди Мюрат, окруженный своими разведчиками, уже достиг предместий, но всё еще не было видно никакой депутации. Явился только один офицер Милорадовича с заявлением, что его генерал подожжет город, если арьергарду не дадут времени удалиться.
Наполеон согласился на всё. Первые отряды обеих армий смешались на несколько мгновений. Мюрат был опознан казаками. Эти последние, фамильярные, как номады, и восторженные, как южане, окружили его и жестами и возгласами восхваляли его отвагу и опьяняли его своим восхищением. Мюрат взял у своих офицеров часы и роздал их этим воинам, еще остававшимся варварами. Один из них назвал его своим гетманом.
Мюрат был склонен думать, что среди этих офицеров он найдет нового Мазепу или что он сам сделается им. Он думал, что привлек их на свою сторону. Этот момент перемирия и при таких обстоятельствах поддерживал надежду Наполеона, — до такой степени он нуждался в иллюзии! И в течение двух часов он утешался этим.
Но время проходило, а Москва оставалась угрюмой, безмолвной и точно вымершей. Беспокойство императора возрастало, и всё труднее и труднее было сдерживать нетерпение солдат. Несколько офицеров проникли, наконец, за городскую ограду. Москва была пуста!
Наполеон, отвергший с негодованием это известие, спустился с Поклонной горы и приблизился к Москве-реке у Дорогомиловской заставы. Он остановился, ожидая у входа, но тщетно.
Мюрат торопил его.
«Ну что ж! — отвечал ему Наполеон. — Входите кто хочет!»
Но он советовал соблюдать величайшую дисциплину. Он всё еще надеялся: может быть, эти жители даже не знают порядка сдачи? Ведь здесь всё ново: они для нас, а мы для них!
Однако донесения, получаемые одно за другим, все согласовались между собой. Французы, жившие в Москве, решились, наконец, выйти из своих убежищ, где они прятались в течение нескольких дней, чтобы избежать народной ярости. Они тоже подтвердили роковое известие. Император призвал Дарю.
«Москва пуста? — воскликнул Наполеон. — Что за невероятное известие! Надо туда проникнуть. Идите и приведите ко мне бояр!»
Наполеон думал, что эти люди, застывшие в своей гордости или парализованные ужасом, сидят неподвижно в своих домах, а он, привыкший к покорности побежденных, должен постараться вызвать их доверие и идти навстречу их просьбам!
В самом деле, как можно было поверить, что столько великолепных дворцов, столько блестящих храмов и богатых контор были покинуты своими владельцами, точно те деревушки, через которые он проходил?
Но Дарю потерпел неудачу. Ни один московский житель не явился. Нигде никого не было видно, не слышно было ни малейшего шума в этом огромном и многолюдном городе. Триста тысяч жителей как будто находились в заколдованном сне. Это было безмолвие пустыни!
Однако Наполеон упорствовал и продолжал ждать. Наконец какой-то офицер, желавший понравиться Наполеону, а может быть, и уверенный в том, что всякое желание императора должно исполняться, вошел в город, захватил пять-шесть бродяг и, понуждая их, повел впереди своей лошади к императору, воображая, что привел депутацию. Но с первых же слов этих людей Наполеон убедился, что перед ним несчастные поденщики.
Только тогда он перестал сомневаться, что Москва покинута, и потерял всякую надежду, которую лелеял. Он пожал плечами и с видом презрения, с которым он всегда относился ко всему, что противоречило его желаниям, воскликнул: «Ага! Русские еще не сознают, какое впечатление должно произвести на них взятие их столицы!»
Мюрат во главе кавалерии, вытянувшейся в длинную и сомкнутую колонну, въехал в Москву и уже в течение часа объезжал ее. Он проник со своими кавалеристами в этот город, представлявший как будто гигантское тело, еще нетронутое, но уже не живое. Пораженные видом этого пустынного города, французы отвечали таким же торжественным молчанием на величественное безмолвие этих современных Фив. С тайным содроганием в душе кавалеристы Мюрата прислушивались к стуку копыт своих лошадей, проезжая мимо пустынных дворцов. Они удивлялись, что не слышат никаких других звуков среди этих многочисленных жилищ! Никто из них не думал останавливаться, не помышлял о грабеже — оттого ли, что их удерживало чувство осторожности, или оттого, что великие цивилизованные нации должны соблюдать чувство уважения к себе в неприятельских столицах.
Молча рассматривали они этот могучий город, который нашли бы замечательным даже в том случае, если бы встретили его в богатой, населенной стране. Но здесь, среди этой пустыни, он показался им еще более удивительным. Их поразил сначала вид стольких великолепных дворцов, но они тотчас же обратили внимание, что эти дворцы перемешиваются с лачугами. Это указывало на недостаточную разобщенность классов и на то, что роскошь развилась здесь не из промышленности, как в других местах, а предшествовала ей, тогда как при естественных условиях она должна была бы явиться лишь более или менее необходимым последствием развития промышленности.
Но тут в особенности царило неравенство — это зло всякого человеческого общества, являющееся результатом гордости одних, унижения других и испорченности всех. А между тем такое благородное самоотречение и отказ от всего дорогого указывали, что эта чрезмерная роскошь, столь недавнего происхождения, еще не изнежила русских дворян.
Французы продвигались, обуреваемые различными чувствами: то удивлением, то состраданием, но чаще всего благородным энтузиазмом. Многие вспоминали великие завоевания, о которых рассказывала история. Но делалось это ради самовозвеличения, а не из предусмотрительности, потому что себя они ставили слишком высоко и вне всяких сравнений. Все завоеватели древности были оставлены позади! Слава кружила головы. Но следом возникало грустное чувство, вызванное, быть может, утомлением после стольких ощущений. Или оно явилось у нас результатом одиночества из-за чрезмерного возвышения и пустоты, окружавшей нас на этой вершине, откуда мы видели беспредельность и бесконечность, среди которой мы терялись; потому что чем больше возвышаешься, тем больше расширяется горизонт и тем заметнее становится собственное ничтожество.
Вдруг среди этих размышлений, которым благоприятствовал медленный шаг лошадей, раздались выстрелы. Колонна остановилась. Последние лошади еще находились вне города, но центр колонны уже вступил в одну из самых длинных улиц города, а голова касалась Кремля. Ворота крепости казались запертыми, и из-за ее стен доносился какой-то свирепый рев. Несколько вооруженных мужчин и женщин, отвратительного вида, показались на ее стенах. Они были пьяны и изрыгали ужасные ругательства. Мюрат обратился к ним со словами мира, но всё было напрасно. Надо было пробить ворота пушечными выстрелами.
Волей-неволей пришлось проникнуть в толпу этих бездельников. Один из них чуть было не бросился на Мюрата и пытался убить одного из его офицеров. Думали, что достаточно будет просто обезоружить его, но он опять бросился на свою жертву, повалил на землю и хотел задушить. Когда же его схватили за руки, он пытался кусаться. Это были единственные московские жители, дождавшиеся нас, которых нам оставили, по-видимому, как дикий и варварский залог национальной ненависти.
Однако можно было заметить, что в этих взрывах патриотической ярости не было единства. Пятьсот новобранцев, забытых на площади Кремля, спокойно смотрели на эту сцену. После первого же требования они разбежались. Немного дальше повстречался обоз со съестными припасами, и эскадрон, сопровождавший его, тотчас же побросал оружие. Несколько тысяч отставших и дезертиров неприятельской армии добровольно отдались в руки нашего авангарда, который предоставил следовавшему за ним корпусу подобрать их, а тот предоставил это другому отряду и т. д. Таким образом, они остались на свободе, среди нас, пока, наконец, начавшийся пожар и грабеж не указали им на их обязанности и, объединив их в общем чувстве ненависти, заставили вернуться к Кутузову.
Мюрат, задержавшийся в Кремле всего на несколько минут, рассеял эту толпу, вызывавшую лишь его презрение. Он остался таким же пылким и неутомимым, каким был в Италии и Египте, и, несмотря на сделанное им расстояние в 900 лье и на 60 битв, которые ему пришлось выдержать, чтобы достигнуть Москвы, он проехал через этот великолепный город, почти не удостаивая его взглядом и не останавливаясь: он хотел во что бы то ни стало настигнуть русский арьергард и гордо, без малейшего колебания, пустился по дороге во Владимир и Азию. В этом направлении отступало несколько тысяч казаков с четырьмя пушками. Там перемирие прекращалось. Мюрат, утомленный миром, продолжавшимся полдня, тотчас же приказал нарушить его выстрелами из карабинов. Но наши кавалеристы думали, что война уже окончена. Москва казалась им пределом, поэтому аванпостам обеих империй не хотелось возобновлять враждебных действий. Новый приказ Мюрата открыть огонь — и новые колебания кавалеристов! Тогда он, раздраженный, скомандовал сам, и опять возобновились выстрелы, которыми он как будто грозил Азии, но которым суждено было прекратиться только на берегах Сены!
Наполеон вступил в Москву только ночью. Он остановился в одном из первых домов Дорогомиловского предместья. Там он назначил маршала Мортье губернатором этой столицы.
— Главное следите, чтобы не было грабежей, — сказал ему Наполеон. — Вы отвечаете мне за это своей головой! Защищайте Москву против всего и всех!
Ночь была печальной. Одно за другим приходили зловещие донесения. Явились французы, жившие в этой стране, и пришел даже русский полицейский офицер, чтобы донести о пожаре. Он сообщил все подробности. Император, сильно взволнованный, не мог найти покоя. Каждую минуту он звал к себе и заставлял повторять это роковое известие. И все-таки он упорно не хотел верить, пока в два часа ему не сообщили, что начался пожар!
Огонь показался в Гостином Дворе, в центре города, в самом богатом квартале. Наполеон тотчас же отдал многочисленные приказания и на рассвете сам отправился туда. Мортье указал ему на дома, крытые железом: они все были заперты и нигде не обнаруживалось малейших следов взлома, а между тем из них уже поднимался черный дым!
Наполеон вошел в Кремль. При виде этого дворца Рюриковичей и Романовых, выстроенного одновременно в готическом и современном стиле, при виде трона, еще не повергнутого, креста на Иване Великом и лучшей части города, над которой господствует Кремль и которую пламя, сосредоточенное пока в торговых рядах, по-видимому, должно было щадить, в душе Наполеона снова вспыхнула надежда. Его самолюбию льстила эта победа, и он воскликнул: «Наконец-то я в Москве, в древнем дворце русских царей, в Кремле!» Он рассматривал его во всех подробностях с чувством удовлетворенной гордости и любопытства.
Однако он всё же приказал доложить о тех ресурсах, которые были в городе, и в этот короткий момент, весь охваченный надеждой, он написал слова мира императору Александру. В главном госпитале нашли русского штаб-офицера, и ему-то и было поручено отвезти письмо императору. Наполеон окончил его писать при зловещем освещении горевших зданий, и русский офицер выехал. Он должен был отвезти известие об этом несчастье своему государю, единственным ответом которого, в сущности, был этот самый пожар.
Наступивший день помог усилиям Мортье, и огонь удалось притушить. Поджигателей не было видно, и даже сомневались в их существовании. Когда отданы были, наконец, строгие приказания, порядок восстановили и беспокойство несколько уменьшилось; и каждый отправился искать для себя удобное пристанище в каком-нибудь доме или дворце, надеясь найти там столь желанные отдых и удобства, купленные ценой таких долгих и чрезмерных лишений!
Два офицера устроились в одном из зданий Кремля. Оттуда они могли обозревать северную и западную части города. Около полуночи их разбудил какой-то необыкновенный свет. Они взглянули и увидели, что пламя окружает дворцы, сначала освещая красивую архитектуру, но вскоре обрушивая их. Они заметили, что северный ветер гнал пламя прямо на Кремль, и обеспокоились, так как в этой крепости отдыхала избранная часть армии и ее главнокомандующий. Они испугались также и за окружающие дома, где наши люди и лошади, утомленные и насытившиеся, вероятно, погрузились в глубокий сон. Пламя и горячие обломки уже долетали до крыш Кремля, когда ветер вдруг переменил направление и погнал их в другую сторону.
Успокоившись насчет участи армейского корпуса, один из офицеров опять улегся, воскликнув: «Это не наше дело! Это нас больше не касается!» Такова была беспечность, развившаяся под влиянием всех этих событий и несчастий, как бы притупившая чувствительность; таков был эгоизм, вызванный чрезмерной усталостью и страданиями, оставлявшими в распоряжении каждого лишь столько чувства, сколько было ему необходимо для самого себя.
Между тем свет всё усиливался и снова разбудил их. Они увидели пламя уже в других местах: ветер гнал это пламя на Кремль. Они проклинали французскую неосторожность и отсутствие дисциплины, которые считали причиной этого несчастья. Три раза ветер менял направление, и три раза вражеские огни, эти упорные мстители, тоже меняли свое направление, точно ожесточившись против Главной императорской квартиры.
И вот ими овладело великое сомнение. Уж не возник ли у московских жителей, знающих нашу удивительную беспечность, план сжечь Москву вместе с нашими солдатами, опьяневшими от вина, усталости и непреодолимой жажды сна? Может быть, они надеялись даже окружить Наполеона во время пожара? Как бы то ни было, но за гибель этого человека стоило заплатить гибелью столицы! Это был бы уже сам по себе достаточно великий результат и можно было бы принести в жертву ради этого дворцы! Может быть, небо требовало от них такой огромной жертвы, чтобы доставить им столь же огромную победу? В конце концов они пришли к заключению, что для такого гиганта нужен и гигантский костер!
Неизвестно, была ли у них такая мысль, но нет сомнения, что только счастливая звезда императора спасла его от этой беды. В самом деле, не только в Кремле находился склад пороха, о котором мы ничего не знали, но в эту самую ночь заснувшие часовые, расставленные очень небрежно, пропустили целый артиллерийский парк, который вошел и расположился под самыми окнами Наполеона.
Это было в тот момент, когда пламя бушевало со всех сторон, когда ветер с силой гнал огонь к Кремлю и грандиозный костер с каждой минутой становился сильнее. Отборное войско императора и сам он неминуемо погибли бы, если б хоть одна искра из тех, которые летели на наши головы, упала на артиллерийский ящик. Поэтому-то в течение нескольких часов участь целой армии зависела от летавших вокруг маленьких искорок.
Наконец начало светать. Угрюмый пасмурный день присоединился к этому ужасу, отняв у него блеск и заставив побледнеть. Многие офицеры искали убежища в залах дворца. Начальники их и Мортье, побежденные пожаром, с которым они неустанно боролись в течение тридцати шести часов, тоже явились, изнемогая от усталости и отчаяния.
Они молчали, а мы обвиняли себя. Большинство было убеждено, что первоначальной причиной бедствия явилось пьянство и неповиновение солдат, а теперь буря заканчивала начатое. Мы глядели друг на друга с отвращением и с ужасом думали о том крике всеобщего возмущения, который поднимется в Европе. Мы заговаривали друг с другом, потупив глаза, подавленные этой страшной катастрофой, которая оскверняла нашу славу, отнимала у нас плоды победы и угрожала нашему существованию в настоящем и будущем! Мы были теперь армией преступников, и небо и весь цивилизованный мир должны были осудить нас! Из этой мрачной бездны мыслей и взрывов ненависти против поджигателей мы могли выбраться, только отыскав всё, что указывало на русских как на единственных виновников этого страшного несчастья.
В самом деле, офицеры, прибывавшие из разных мест, давали одинаковые показания. В первую же ночь, с 14-ш на 15-е, огненный шар опустился на дворец князя Трубецкого и уничтожил его. Это был сигнал. Тотчас же после этого загорелась биржа. Были отмечены русские полицейские, которые разводили огонь посредством пик, вымазанных смолой. В других местах коварно подложенные гранаты разрывались в печах некоторых домов и ранили солдат, толпившихся возле печки. Тогда, удалившись в уцелевшие кварталы города, солдаты искали там убежище, но в домах, запертых и необитаемых, они слышали слабый звук взрыва, сопровождаемый легким дымком. Дым этот быстро становился гуще и чернее, потом принимал красноватый оттенок, наконец, делался огненным, и вслед за тем пламя охватывало всё здание.
Все заметили мужчин с отвратительными лицами, покрытых лохмотьями, и разъяренных женщин, которые бродили вокруг горевших домов, дополняя собой страшную картину. Эти негодяи, опьяненные водкой и безнаказанностью своих преступлений, даже не скрывались. Они пробегали по улицам, объятым огнем, с факелами в руках и старались распространить пожар. Приходилось саблей рубить им руки, чтобы заставить выпустить факелы. Мы говорили друг другу, что эти разбойники нарочно были выпущены русскими начальниками, чтобы сжечь Москву, и, конечно, такое великое и крайнее решение могло быть принято только из патриотизма, а приведено в исполнение только преступниками.
Тотчас же был отдан приказ судить и расстреливать тут же на месте всех поджигателей. Армия была на ногах. Гвардия, занявшая Кремль, взялась за оружие. Багаж, навьюченные лошади заполнили все пути. Мы были в большом унынии от усталости и огорчения, что лишились хорошей стоянки. Мы были хозяевами Москвы, а между тем нам приходилось уходить из нее без всяких припасов и располагаться лагерем у ее ворот!
В то время как наши солдаты боролись с пожаром и армия старалась вырвать у огня его добычу, Наполеон, которого не решались будить ночью, проснулся при двойном свете — начинающегося дня и пламени. В первый момент он рассердился и хотел приказывать этой стихии, но вскоре смирился, покорившись невозможности. Изумленный тем, что, поразив в самое сердце империю, он наткнулся на другие чувства, нежели покорность и страх, Наполеон почувствовал себя побежденным. На этот раз его превзошли в решительности!
Победа, которой он всё принес в жертву, гоняясь за ней, как за призраком, и уже почти настигнутая, исчезала на его глазах в вихрях дыма и пламени! Им овладело такое сильное волнение, словно его пожирал тот самый огонь, который окружал нас со всех сторон. Он не находил себе места, каждую минуту вскакивал и опять садился. Он быстрым шагом ходил по комнатам, и во всех его жестах, в беспорядке его одежды выражалось сильное беспокойство. Из его стесненной груди временами вырывались короткие, резкие восклицания: «Какое ужасающее зрелище! Это они сами! Столько дворцов! Какое необыкновенное решение! Что за люди?! Это скифы!..»
Между ним и пожаром пролегало большое пустое пространство, дальше была Москва-река и две ее набережные. А между тем оконные рамы, на которые он опирался, были горячими, и, несмотря на постоянную работу солдат, разместившихся на железной крыше дворца, им не удавалось сметать все искры, попадавшие туда. В эту минуту распространился слух, что Кремль минирован. Это передали русские, и это же подтверждалось их листовками.
Несколько слуг потеряли головы от страха, но солдаты невозмутимо ждали приказаний императора и решения своей судьбы. Император, однако, отнесся к этому слуху с улыбкой недоверия.
Но он продолжал взволнованно ходить по комнате, останавливаясь у каждого окна и устремляя взоры на страшную бушующую стихию, вырывавшую у него из рук его лучшую победу, завладевавшую всеми мостами и проходами в его крепость и державшую его самого, точно в осаде, грозя ежеминутно захватить все окружающие дома и оставить ему только стены Кремля!
Воздух был наполнен дымом и пеплом. Ночь приближалась, и к опасностям, окружавшим нас, прибавлялась еще темнота. Ветер всё усиливался. Прибежали Мюрат и принц Евгений, и они вместе с принцем Невшательским проникли к императору, на коленях и со слезами умоляя его, чтобы он покинул это место бедствия. Но всё было тщетно!
Наполеон, завладевший, наконец, дворцом царей, упрямился, не желая уступить этой победы даже пожару, как вдруг раздался крик: «Кремль горит!» Он заставил нас выйти из состояния оцепенения. Император пошел посмотреть, насколько велика опасность. Два раза огонь появлялся и был потушен в том самом здании, в котором находился Наполеон. Но башня Арсенала еще продолжала гореть. Там нашли русского полицейского. Император велел допросить его в своем присутствии. Этот русский был поджигателем. Он исполнил приказание по сигналу, данному его начальником. Значит, всё было обречено на гибель, даже священный и древний Кремль!
Наполеон сделал жест презрения и досады, и несчастного поволокли на двор, где взбешенные гренадеры закололи его штыками.
Этот инцидент заставил Наполеона решиться. Он быстро спустился по лестнице, знаменитой избиением стрельцов, и приказал, чтобы его проводили за город, на дорогу на Петербург, к Петровскому императорскому дворцу.
Мы находились в осаде, среди океана огня, который блокировал все ворота крепости и не допускал выхода из нее. После некоторых поисков удалось найти подземный ход к Москве-реке. И вот через этот выход Наполеон, его офицеры и гвардия вырвались, наконец, из Кремля. Но выиграли ли они что-нибудь от этого? Они находились теперь ближе к пожару и не могли ни двигаться вперед, ни оставаться здесь. Куда идти, как пройти через это море огня? Пепел слепил глаза, а буря оглушала, и даже те из нас, кто уже успел немного ознакомиться с городом, не могли теперь ориентироваться, так как улицы исчезли среди дыма и обломков.
А между тем надо было торопиться. С каждой минутой пламя усиливалось. Единственная узкая, извилистая и всё еще горящая улица скорее казалась входом в ад, нежели выходом из него. Император, не колеблясь, пустился пешком через этот опасный проход. Он продвигался среди горящих сводов, падающих столбов и раскаленных железных крыш. Эти обломки затрудняли путь. Пламя, с яростным шумом пожиравшее здания, среди которых мы шли, и раздуваемое ветром, высоко поднималось, образуя дугу над нашими головами. Мы шли по земле, охваченной огнем, под пламенеющим небом и между двумя стенами огня! Жар обжигал нам глаза, а между тем мы должны были держать их открытыми, чтобы видеть опасность. Жгучий воздух, горячий пепел, огненные искры — всё это затрудняло дыхание. Мы почти задыхались в дыму и обжигали себе руки, закрывая ими лицо от жара и сбрасывая искры, которые ежеминутно осыпали нас и прожигали одежду.
Среди этого невыразимого бедствия, когда, казалось, единственным спасением было быстрое бегство, наш нерешительный и смущенный командир вдруг остановился. Вероятно, тут бы и кончилась его жизнь, полная приключений, если бы грабители 1-го корпуса не узнали императора среди вихрей пламени. Они тотчас же подбежали и помогли ему выбраться из дымящихся обломков квартала, уже обращенного в пепел.
Тут-то нам повстречался Даву. Раненный в сражении у Москвы-реки, он велел принести себя на пожар, чтобы извлечь оттуда Наполеона или погибнуть вместе с ним.
Увидев императора, он с восторгом бросился к нему. Наполеон обошелся с ним ласково и с тем спокойствием, которое никогда не покидало его в минуты опасности.
Прежде чем выйти из этого моря бедствия, ему пришлось пройти мимо длинного обоза с порохом, — еще одна немалая опасность, но по крайней мере последняя, и к ночи он уже был в Петровском.
На другое утро, 17 сентября, Наполеон взглянул в сторону Москвы, надеясь, что пожар уже прекратился. Но он продолжал бушевать с прежнею силой. Весь город представлял сплошной огненный смерч, который поднимался к самому небу и окрашивал его цветом пламени. Наполеон долго смотрел на эту зловещую картину в угрюмом молчании и, наконец, воскликнул: «Это предвещает нам большие несчастья!»
Усилие, сделанное им, чтобы достигнуть Москвы, истощило все его военные средства. Москва была пределом всех его планов, целью всех его надежд — и теперь она исчезала на глазах! Что предпринять дальше? Всегда такой решительный, он начал колебаться. Он, который в 1805 году, не задумываясь, мгновенно отказался от подготовленной с таким трудом и с такими расходами высадки и решил в Булонь-сюр-Мер захватить врасплох и уничтожить австрийскую армию, совершивший все походы Ульмской кампании вплоть до Мюнхена и диктовавший год спустя, с такою же безошибочностью, все движения своей армии вплоть до Берлина, — этот самый человек как раз в день вступления своего в Москву и назначения в ней губернатором того, кого он хотел, почувствовал нерешительность и остановился, пораженный! Никогда даже самым близким людям и своим министрам не поверял он своих наиболее смелых планов, и они узнавали о них лишь из приказов, которые должны были выполнять! И вот он вынужден был теперь советоваться с ними, испытывать нравственные и физические силы тех, кто окружал его.
Во всяком случае, он хотел сохранить прежний порядок. Он объявил, что пойдет на Петербург. Эта победа была начертана на его картах, до сих пор оказывавшихся пророческими. Различным корпусам был даже отдан приказ держаться наготове. Но это решение было только кажущееся. Он просто хотел выказать твердость и пытался рассеять печаль, вызванную потерей Москвы. Поэтому Бертье и в особенности Бессьер без труда отговорили его, доказав, что состояние дорог, отсутствие жизненных припасов и время года не благоприятствуют такой экспедиции.
Как раз в этот момент было получено известие, что Кутузов, бежав к востоку, внезапно повернул к югу и теперь находится между Москвой и Калугой. Это был еще один лишний довод против экспедиции в Петербург. Всё указывало на то, что теперь надо идти на эту разбитую армию, чтобы нанести ей последний удар, предохранить свой правый фланг и операционную линию, завладеть Калугой и Тулой, житницей и арсеналом России, и обеспечить себе короткий, безопасный и новый путь отступления к Смоленску и Литве.
Кто-то предложил вернуться к Витгенштейну и Витебску.
Наполеон оставался в нерешительности среди всех этих проектов. Ему улыбалось только одно — завоевание Петербурга! Все другие проекты казались ему лишь путями отступления, признанием ошибок. И — либо из гордости, либо из политики, не допускающей ошибок, — он отверг их все.
Кроме того, где он должен был остановиться в этом отступлении? Он надеялся на заключение мира в Москве и не подготовил зимних квартир в Литве. Калуга его не прельщала. Где находятся большие нетронутые провинции? Лучше бы угрожать им; тогда, увидев, что им есть что терять, русские будут вынуждены заключить мир. Возможно ли искать другой битвы, новых завоеваний, не оставляя при этом незащищенной операционную линию, состоящую из больных, отставших, раненых и конвоев разного рода? Москва была пунктом общего сбора; как это можно изменить? Какое еще имя будет столь привлекательно?
Наконец — и превыше всего, — как можно было отказаться от надежды, ради которой он принес такие большие жертвы, когда он знал, что его письмо Александру только что миновало русские аванпосты, когда восьми дней было бы достаточно, чтобы получить столь желанный ответ, и когда он должен был использовать это время для сосредоточения и реорганизации армии?
Оставалась едва только треть армии и треть столицы. Но он сам и Кремль еще стояли на ногах. Его слава еще не померкла, и он уверил себя, что два таких великих имени, как Наполеон и Москва, соединенные вместе, окажутся достаточными для завершения всего. Он решился поэтому вернуться в Кремль, который, к несчастью, удалось сохранить одному из батальонов его гвардии.
Лагерь, через который ему надо было проехать, чтоб достигнуть Кремля, имел странный вид. Он находился среди поля, покрытого густой холодной грязью. Везде были разведены большие костры из мебели красного дерева, оконных рам и золоченых дверей, и вокруг этих костров, на тонкой подстилке из мокрой и грязной соломы, под защитой нескольких досок, солдаты и офицеры, выпачканные в грязи и почерневшие от дыма, сидели или лежали в креслах и на диванах, крытых шелком. У ног их валялись груды кашемировых шалей, драгоценных сибирских мехов, затканных золотом персидских материй, и перед ними стояли серебряные блюда, из которых они должны были есть лепешки из черного теста, испеченные в золе, и непрожаренное, кровавое лошадиное мясо. Странная смесь изобилия и нужды, богатства и грязи, роскоши и бедности!
Между лагерями и городом постоянно встречались толпы солдат, тащивших добычу или гнавших перед собой, точно вьючных животных, мужиков, нагруженных добром, награбленным в их же столице. Пожар обнаружил, что в Москве оставалось еще около 20 тысяч жителей, которых сначала не заметили в этом большом городе. Некоторые из москвичей, мужчины и женщины, были хорошо одеты. Это были купцы. Они укрывались с остатками своего имущества у наших костров и жили вместе с нашими солдатами, опекаемые одними и терпимые или не замечаемые другими.
Около 10 тысяч неприятельских солдат точно так же бродили в течение нескольких дней среди нас, пользуясь полной свободой. Некоторые из них были даже вооружены. Наши солдаты относились к побежденным без всякой враждебности, не думая даже обратить их в пленников, — быть может, оттого, что они считали войну уже конченной или, быть может, здесь сказывались беспечность и сострадание: вне битвы французы не любят иметь врагов. Поэтому они разрешали им сидеть у своих костров и даже больше — допускали их, как товарищей, во время грабежа. Только тогда, когда порядок несколько восстановился и командиры организовали мародерство в правильную фуражировку, замечено было это огромное количество отставших русских солдат. Приказано было их захватить, но около семи-восьми тысяч успело скрыться, и скоро нам пришлось с ними сражаться.
Вступив в город, император был поражен еще более странным зрелищем. От всей огромной Москвы оставалось только несколько разбросанных домов, стоявших среди развалин. Запах, издаваемый этим поверженным колоссом, сожженным и обуглившимся, был очень неприятен. Горы пепла и местами оставшиеся стоять остовы стен и полуразрушенные столбы были единственными признаками пролегавших здесь улиц.
Предместья были заполнены русскими, мужчинами и женщинами, в полуобгорелой одежде. Они блуждали, точно призраки, среди развалин. Одни из них сидели, скорчившись, в садах, другие копали землю, отыскивая в ней какие-нибудь овощи, или оспаривали у ворон останки мертвых животных, брошенных армией. Немного далее можно было видеть, как некоторые из них бросались в реку, чтобы извлечь оттуда зерно, которое Ростопчин велел потопить, и, выловив его, тут же съедали, без всякого приготовления, невзирая на то, что оно уже подмокло и загнило.
Между тем вид трофеев возбуждат солдат. Они роптали: почему их сдерживают? Почему они должны умирать от голода и нужды, когда всё находится в пределах их досягаемости? Разве правильно дать пожару, который не они устроили, разрушить то, что еще можно спасти? Они добавляли, что жители Москвы не только покинули город, но и пытались совершенно его уничтожить; поэтому всё, что можно спасти, должно быть присвоено на законном основании; остатки этого города, как и остатки оружия побежденных, по праву принадлежат победителям, поскольку московиты обратили свою столицу в большую военную машину, чтобы уничтожить нас.
Лишь самые принципиальные и самые дисциплинированные оспаривали это. Поначалу угрызения совести не позволяли выпустить приказы о грабеже, но затем всё было дозволено. Движимые властной необходимостью, все спешили захватить свою долю трофеев, включая солдат гвардии и офицеров. Их начальники вынуждены были закрывать глаза, и только необходимая охрана оставалась под знаменами.
Император видел, что его армия рассеялась по всему городу. Его путь затруднялся длинной вереницей мародеров, которые шли за добычей или возвращались с ней. У входов в погреба, перед дверьми дворцов, лавок и церквей, к которым уже добирался огонь, виднелись шумные сборища солдат, старавшихся их выломать.
На каждом шагу попадались груды изломанной мебели, которую выкидывали из окон, чтобы спасти от огня, а потом бросили ради другой, более заманчивой добычи. Таковы уж солдаты! Они постоянно начинают сначала хватать всё без разбора и, нагрузившись выше всякой меры, — как будто они в состоянии всё унести! — скоро падают в изнеможении и вынуждены оставить часть своего груза.
Все дороги были загромождены. Площади, как и лагеря, превратились в базары, где происходила меновая торговля, и каждый обменивал излишнее на необходимое. Там продавались за бесценок самые редкие вещи, не имевшие ценности в глазах своих владельцев, зато другие предметы, вследствие обманчивой внешности, приобретались за высокую цену, далеко превышавшую их действительную стоимость. Золото, занимающее меньше места, обменивалось с большой потерей на серебро, которое трудно было отнести в ранцах. Всюду солдаты сидели на тюках различных товаров, среди груд сахара и кофе и самых изысканных вин и ликеров, которые они желали бы поменять на кусок хлеба. Многие из них, пьяные и голодные, падали вблизи пламени, которое иногда настигало их, и они тут же погибали.
Большинство домов и дворцов, уцелевших от пожара, послужило убежищем для начальства, и всё, что заключалось в них, сохранилось в целости. Они с огорчением смотрели на это страшное разрушение и на грабеж, явившийся его неизбежным результатом.
Некоторых из нашего войска упрекали в том, что они подбирали то, что могли отнять у огня. Но таких было мало, их можно назвать по именам. У этих пылких людей война была страстью, заставлявшей предполагать существование и других страстей. Это не было у них жадностью, потому что они ничего не брали для себя лично, а брали то, что попадалось под руку, чтобы отдавать другим, и расточали всё, полагая, что они за всё заплатили собственной опасностью.
Некоторые брали с сожалением, другие с радостью, но все делали это по необходимости. Самые чувствительные — то ли из принципа, то ли потому, что были богаче остальных, — покупали у солдат провизию и одежду, в которой нуждались; некоторые посылали других, чтобы те грабили для них; самые бедные были вынуждены помогать себе сами.
Достаточно награбив, солдаты становились менее активными и менее безрассудными; чтобы сохранить свою добычу, они делали то, чего бы не делали для собственного спасения.
Наполеон вернулся в Москву среди всеобщего разгрома. Он покинул город, отдав его в жертву грабежу, потому что надеялся, что его армия, которая разбрелась по развалинам, не без пользы будет обыскивать их. Но когда он узнал, что беспорядок всё увеличивается и даже Старая гвардия вовлечена в грабеж, что крестьяне, привозившие припасы, за которые он всегда приказывал щедро платить, чтобы привлечь еще других, были ограблены голодными солдатами, что несколько отрядов, движимых разными потребностями, готовы с ожесточением оспаривать друг у друга остатки Москвы, так что всё еще остававшиеся в этом городе припасы гибли среди такого разгрома, — узнав это, он отдал тотчас же строгие приказы и запретил гвардии отлучаться. Церкви, где наши кавалеристы устроили для себя приют, были немедленно очищены и возвращены духовенству. Мародерство было поставлено в известные границы — как служба, которую должны были нести все отряды по очереди, — и, наконец, было приказано подобрать всех отставших русских солдат.
Но было уже слишком поздно. Русские солдаты бежали, испуганные крестьяне больше не возвращались, множество припасов было истрачено без пользы. Французская армия впадала уже не раз в такую ошибку, но тут ее можно было извинить пожаром. Надо было постараться опередить пламя. И всё же замечательно, что при первой же команде всё пришло в порядок.
Некоторые писатели, и даже французские, искали примеры грубого произвола. Таких случаев было очень мало; большинство наших солдат вели себя великодушно. Однако если в первые моменты грабежа некоторые эксцессы и имели место, то это неудивительно для многонациональной армии, испытывавшей великие нужды и страдания.
Потерпев неудачу, эти воины подверглись упрекам. Кто не знает, что беспорядки всегда были скверной частью великих войн, бесславной стороной победы? Что слава завоевателей бросает тень, как и всё в этом мире? Разве есть на свете существо столь крохотное, что солнце может осветить его одновременно со всех сторон? По закону природы большие тела имеют большие тени. Люди слишком удивляются добродетелям и порокам этой армии. Желающие вынести правильное суждение о ней и ее главнокомандующем должны поставить себя на их место. Это положение слишком высокое, слишком необычное и очень сложное; немного найдется умов, способных постичь это, охватить во всей полноте и оценить все итоги.
Кутузов, покидая Москву, увлек за собой Мюрата в Коломну, к тому месту, где Москва-река пересекает дорогу. Под покровом ночной темноты он внезапно повернул к югу, чтобы, пройдя через Подольск, остановиться между Москвой и Калугой. Этот ночной обход русских вокруг Москвы, откуда сильный ветер доносил к ним пламя и пепел, носил характер мрачной религиозной процессии. Русские продвигались при зловещем свете пожара, уничтожавшего центр их торговли, святилище их религии и колыбель их империи! Охваченные ужасом и негодованием, они шли в угрюмом молчании, нарушавшемся только монотонным и глухим шумом шагов, треском пламени и свистом бури. Часто этот зловещий свет прерывался внезапными багровыми вспышками, и тогда лица солдат судорожно передергивались под влиянием дикой злобы и страдания, и глаза их мрачно сверкали, глядя на пожар, который они считали нашим делом! Взгляды их выдавали ту жестокую и мстительную ненависть, которая зарождалась в их сердцах и потом распространилась по всей России, сделав своей жертвой столько французов!
В эту торжественную минуту Кутузов объявил твердым и благородным тоном своему государю о потере столицы. Он сказал ему, что для сохранения южных провинций, житниц России, и поддержания сообщения с Тормасовым и Чичаговым он вынужден был покинуть Москву, но Москву, оставленную своими жителями, которые составляли ее жизнь. Однако народ везде составляет душу империи, и там, где находится русский народ, там и будет Москва и вся русская империя!
Но всё же горе, казалось, подавляло его. Он признавал, что эта рана глубока и неизгладима! Но тут же, как бы овладев собой, прибавлял, что потеря Москвы составляет потерю только одного города в империи и принесение в жертву одной части для спасения всего! Он остается на фланге врага и держит его, точно в блокаде, своими отрядами. Там он будет наблюдать за всеми его движениями, будет прикрывать от него ресурсы империи и восполнит ряды своей армии.
А 16 сентября он уже заявлял, что Наполеон будет вынужден отказаться от своей роковой победы!
Говорят, что Александр был опечален этим известием. Наполеон рассчитывал на слабость своего соперника, русские же боялись впечатления, которое должно было произвести на него это бедствие. Но царь обманул как эту надежду, так и эти опасения. «Не надо малодушного уныния! — вскричал он. — Поклянемся удвоить мужество и настойчивость! Враг находится в пустынной Москве, точно в могиле, без всяких средств утвердить свое господство и даже свое существование. Он вступил в Россию с 300 тысячами человек, набранных из всех стран и не имеющих между собой никакой связи — ни религиозной, ни национальной. Половина этой армии уничтожена уже железом, голодом и дезертирством, и в Москве у него только ее остатки. Он находится в самом центре России, но еще ни один русский не повергнут к его стопам! Наши же силы увеличиваются и окружают его. Он находится среди могущественного населения и окружен армиями, которые удерживают и ждут его. Вскоре, чтобы избежать голода, ему придется пробиваться сквозь сомкнутые ряды наших отважных солдат. Можем ли мы отступить, когда Европа нас поощряет своими взглядами? Будем же для нее примером и благословим руку, избравшую нас как первую нацию для защиты дела добродетели и свободы!»
Александр закончил речь молитвой ко Всевышнему.
Русские различно говорят о своем генерале и о своем императоре. Мы не можем судить о наших врагах иначе как на основании фактов. Таковы были их слова, и действия соответствовали им. Товарищи, отдадим им справедливость! Они приносили свою жертву без всяких оговорок и без поздних сожалений. Они ничего не требовали, даже тогда, когда находились среди вражеской столицы, которой они не тронули! Их репутация осталась великой и чистой. Они познали истинную славу, и когда более передовая цивилизация проникнет, наконец, в их страну, то этот великий народ будет держать в своих руках скипетр славы, который все нации земли должны последовательно уступать друг другу.
Кутузову удался его извилистый переход, который он совершил из хитрости или от нерешительности. Мюрат потерял его след и в течение трех дней не мог найти. Кутузов воспользовался этим, чтобы исследовать местность и окопаться. Его авангард уже достиг Воронова, лучшего из владений графа Ростопчина, который раньше уехал туда. Русские думали, что граф захотел в последний раз взглянуть на свой дом, как вдруг увидели, что здание охвачено пламенем и исчезло в вихре дыма! Они бросились тушить пожар, но сам Ростопчин оттолкнул их. Они видели, как он улыбался, когда это великолепное здание рушилось в пламени, которое он сам разжег.
Потом он твердою рукой начертал на железных дверях уцелевшей церкви следующие слова, которые французы позже прочли, содрогаясь от неожиданности: «Я украшал эту деревню в течение восьми лет и прожил в ней счастливо со своей семьей. Жители этой местности, числом 1700 человек, покидают ее при вашем приближении, а я поджигаю дом, чтобы вы не осквернили его своим присутствием. Французы! Я оставил вам свои дома в Москве с обстановкой в два миллиона рублей, здесь же вы найдете только пепел!..»
Около этого места Мюрат и настиг Кутузова. Двадцать девятого сентября произошла горячая артиллерийская схватка у Черикова. Она принимала плохой оборот для нашей кавалерии, как вдруг явился Понятовский со своим польским отрядом, сократившимся до трех тысяч. Поддерживаемый генералами Пашковским и Князевичем, он смело вступил в бой с 20 тысячами русских.
Его ловкая диспозиция и польская отвага задержали Милорадовича на несколько часов. Благородное самоотвержение польского князя расстроило последнее и самое большое усилие русского генерала. Схватка была настолько горячая, что Понятовский во главе только сорока кавалеристов, случайно обезоруженный, начал осыпать атакующую колонну неприятеля ударами кнута, но с такой стремительностью, что она пришла в замешательство и поколебалась. Он прорвал ее и одержал победу, которую наступившая ночь сохранила ему.
Между тем пожар, начавшийся в ночь с 14 на 15 сентября, приостановленный нашими усилиями днем 15-го и возобновившийся в следующую ночь, затем свирепствовавший с наибольшею силой 16-го, 17-го и 18-го, начал затихать 19-го и 20 сентября прекратился. В этот день Наполеон, которого огонь выгнал из Кремля, опять вернулся в царский дворец. Он призывал туда взоры всей Европы, там он ждал свои обозы, подкрепления, своих отставших воинов, уверенный в том, что он всех привлечет своей победой, приманкой богатой добычи, изумительным зрелищем плененной Москвы и в особенности своей славой, которая продолжала сиять и привлекать взоры на высоте этих развалин, точно фонарь на столбе! Дважды, 22 и 28 сентября, Мюрат, преследовавший Кутузова и настигший его у Черикова, чуть не заставил Наполеона своими письмами покинуть это роковое местопребывание. Письма возвещали битву. Однако приказы к выступлению, уже написанные Наполеоном оба раза, были им сожжены. Казалось, что он считал войну оконченной и ждал ответа из Петербурга. Он поддерживал свою надежду воспоминаниями о Тильзите и Эрфурте. Неужели, находясь в Москве, он будет иметь меньше влияния на Александра? И как все люди, которым долго улыбалось счастье, он надеялся на то, чего желал!
Наполеон обладал замечательной способностью — силою воли подавлять свою озабоченность, когда ему хотелось: для того ли, чтобы заняться другими мыслями, или чтобы отдохнуть. Воля превышала у него силу воображения, и в этом отношении он властвовал над собой, как властвовал над другими.
Париж отвлекал его внимание от Петербурга. В первые дни курьеры прибывали один за другим и загружали его работой. Но он вел дела с такой скоростью, что вскоре ему стало нечего делать. Срочная почта, которая поначалу поступала из Франции каждые две недели, перестала прибывать. Немногие военные посты, размещенные в сожженных городах и в малозащшценных деревянных домах, плохо оберегали дорогу протяженностью в девяносто три лье; мы не могли создать большего числа этих звеньев, поскольку операционная линия была слишком длинной и разрывалась в каждой точке, подвергшейся вражескому нападению; чтобы организовать набег, достаточно было нескольких крестьян и горстки казаков.
От Александра пока не было ответа. Беспокойство Наполеона увеличивалось, а другого занятия он не находил. Активность его гения, привыкшего управлять всей Европой, была ограничена командованием сотней тысяч солдат; кроме того, организация его армии была столь превосходной, что оставляла ему малое поле деятельности. Всё здесь было под контролем; он держал в своих руках все нити, будучи окруженным министрами, способными сказать ему немедленно, в любое время суток, место нахождения каждого человека, — на службе ли он, в госпитале, в отпуске или где-либо еще; от Москвы до Парижа военная администрация была искусна и опытна, подбор людей соответствовал требованиям их командира.
Уже протекли одиннадцать дней, молчание императора Александра не было нарушено, а Наполеон продолжал надеяться, что победит соперника своим упорством, теряя, таким образом, время, а это всегда приносит пользу обороне и служит во вред нападению.
С той поры все его действия указывали русским на то, что их враг намерен укрепиться в центре их империи. В Москве, еще покрытой пеплом, организовались муниципалитеты и назначались префекты. Отдан был приказ запастись провиантом на зиму. Среди развалин устроили даже театр, были призваны из Парижа лучшие актеры. Один итальянский певец приехал, чтобы воспроизвести в Кремле «Тюильрийские вечера». Такими приемами Наполеон намеревался обмануть правительство, которое, вследствие привычки властвовать над невежеством и заблуждениями, легко впадало в ошибку.
Между тем сентябрь уже прошел и наступил октябрь. Александр не удостаивал его ответом! Это было оскорбление. Наполеон раздражался и, наконец, после бессонной ночи, позвал маршалов. Когда они пришли, он воскликнул: «Идите сюда, выслушайте новый план, который я придумал. Принц Евгений, читайте!.. (Маршалы слушали.) Надо сжечь остатки Москвы и идти через Тверь на Петербург, куда придет и Макдональд, чтобы присоединиться к нам. Мюрат и Даву будут нас прикрывать!»
Император, сильно возбужденный, блестящими глазами смотрел на своих генералов, лица которых, сумрачные и серьезные, выражали только изумление.
Но он продолжал говорить, оживляясь всё больше, стараясь заразить и других своим новым планом: «Что это значит? Вас эта идея не воспламеняет? Разве мог существовать когда-либо более великий военный план? Отныне только одна эта победа достойна нас! Какой славой мы покроем себя и что скажет весь мир, когда узнает, что в три месяца мы завоевали две великие столицы Севера?»
Даву и Дарю возражали ему, указывая на время года, на голод, на бесплодную и пустынную дорогу…
Они уверяли потом, что предлагали ему различные проекты. Но это был напрасный труд: что могли они говорить человеку, мысль которого опережала всех? Их возражения не могли бы остановить его, если б он действительно решил идти на Петербург. Но эта идея, в сущности, была у него только вспышкой гнева и отчаяния из-за того, что он вынужден был перед лицом Европы уступить, покинуть свою победу и уйти!
В устах его это была только угроза с целью напугать как своих, так и врагов и вызвать и поддержать переговоры, которые будут начаты Коленкуром. Этот высший офицер нравился Александру. Он один среди всех сановников наполеоновского двора пользовался некоторым влиянием на русского императора. Но Наполеон уже в течение нескольких месяцев не допускал к себе Коленкура, так как не мог заставить его одобрить свою экспедицию.
И все-таки Наполеон вынужден был обратиться именно к нему в этот день и перед ним обнаружить свое беспокойство. Он призвал его, но, оставшись с ним наедине, начал колебаться. Долго ходил по комнате, взволнованный, и из гордости никак не решался прервать это тяжелое молчание. Но, наконец, его гордость уступила, хотя он и продолжал угрожать. Он будет просить о том, чтобы у него потребовали мира, — так, словно он сам соблаговолил даровать его!
После нескольких невнятно произнесенных слов Наполеон сказал, наконец, что пойдет на Петербург! Россия восстанет против императора Александра, возникнет заговор, и император будет убит. Это будет большим несчастьем! Наполеон прибавил, что уважает государя и будет жалеть о нем. «Его характер отвечает нашим интересам», — сказал он. Никакой другой государь не мог бы заменить его с пользой для Франции. И вот, чтобы предупредить эту катастрофу, он думает послать к нему Коленкура!
Но Коленкур, неспособный к лести и упрямый, не изменил тона своих речей и продолжал настаивать, что выступать с такими предложениями бесполезно, пока окончательно не выведены войска из России. Александр ничего не станет слушать. Россия сознает все свои преимущества в это время года. Мало того, такая попытка была бы вредна, так как она указала бы, до какой степени Наполеон нуждается в мире, и обнаружила бы всю затруднительность нашего положения.
Он прибавил затем, что чем больше будет подчеркнут выбор лица для ведения переговоров, тем яснее обнаружится наше беспокойство. Поэтому Коленкур думает, что он скорее всякого другого должен потерпеть неудачу, тем более что он и отправился бы туда с уверенностью в неудаче!..
Император резко прервал разговор словами: «Хорошо, я пошлю Лористона!»
Лористон позже уверял, что он повторил свои возражения Наполеону и прибавил еще новые к тем, которые уже высказывал раньше, и посоветовал в тот же день начать отступление, направляя его через Калугу. Наполеон, возмущенный, с досадой отвечал, что ему нравятся только простые планы и не окольные дороги, а большие — например, та, по которой он пришел сюда. Но пойдет он по ней, только заключив мир! Затем, показав ему, так же как и Коленкуру, письмо, которое он написал Александру, Наполеон приказал ему отправиться к Кутузову и получить от него пропуск в Петербург. Последние слова императора Лористону были: «Я хочу мира! Мне нужен мир, и я непременно хочу его получить! Спасите только честь!»
Лористон уехал и явился на аванпосты 5 октября. Военные действия были тотчас же приостановлены и дано свидание. Но явились только Волконский, адъютант императора Александра, и Беннигсен, а Кутузова не было.
Вильсон уверял, что русские генералы и офицеры, подозревая и обвиняя своего начальника в слабости, начали кричать об измене; поэтому он и не осмелился покинуть лагерь.
В инструкциях Лористону было сказано, что он должен обращаться только к Кутузову. Поэтому он с высокомерием отклонил всякое посредничество и, воспользовавшись этим обстоятельством, чтобы прервать переговоры, которые не одобрял, ушел, несмотря на настояния Волконского. Он хотел вернуться в Москву. Тогда Наполеон, в пылу гнева, разумеется, бросился бы на Кутузова, разбил его армию, тогда еще не вполне сформированную, и вырвал у него мир. Даже в случае менее решительного успеха он имел бы возможность благополучно удалиться к своим подкреплениям.
К несчастью, Беннигсен попросил свидания с Мюратом, и Лористон остался ждать. Начальник русского штаба, более искусный в переговорах, нежели на войне, постарался очаровать новоиспеченного короля своею почтительностью, вскружить ему голову похвалами и обмануть ласковыми словами, которые были проникнуты желанием мира и усталостью от войны. Мюрат, тоже уставший от сражений и притом не уверенный в их результате, легко поддался этой лести и дал себя обмануть.
Беннигсен одновременно убедил и своего начальника, и начальника нашего авангарда. Он поспешил послать за Лористоном и проводил его в лагерь русских, где Кутузов ждал его в полночь.
Свидание началось плохо. Коновницын и Волконский захотели присутствовать, но это не понравилось французскому генералу, и он потребовал, чтобы они удалились. Его желание было исполнено.
Лористон, оставшись наедине с Кутузовым, изложил ему свою цель и мотивы и попросил пропуска в Петербург. Кутузов отвечал, что это превышает его полномочия, и предложил поручить Волконскому отвезти письмо Наполеона Александру и заключить перемирие до его возвращения. Он сопровождал эти слова мирными заявлениями, которые потом подтвердили все его генералы.
Они сожалели, что война продолжается. И по какой причине? Их народы, как и их императоры, должны уважать, любить друг друга и быть союзниками. Они страстно желали мира, ожидая скорого сообщения об этом из Петербурга. Они собрались вокруг Лористона, отвели его в сторону, брали за руку и одаривали азиатскими ласками.
Однако скоро пришлось убедиться, что они сговорились, чтобы обмануть Мюрата и нашего императора.
И это им удалось. Новости привели в восторг Наполеона. Ставший легковерным под влиянием надежды, а быть может, и под влиянием отчаяния, он в течение нескольких минут упивался этим кажущимся успехом и, стремясь избавиться от тягостного внутреннего беспокойства, как будто искал забвения в выражениях бурной радости. Он призвал всех своих генералов и торжественно возвестил им скорый мир. Они должны лишь подождать пару недель. Никто лучше него не знает русский характер. Получив его письмо, Петербург будет салютовать.
Тем не менее перемирие, предложенное Кутузовым, ему не понравилось, и он отдал приказание Мюрату немедленно его нарушить; несмотря на это, перемирие всё же соблюдалось, а причина осталась неизвестной.
Перемирие это вообще было странное. Чтобы нарушить его, достаточно было одного взаимного предупреждения за три часа до начала военных действий. Притом же перемирие существовало только для фронта обоих лагерей, а не для флангов. По крайней мере так объясняли это русские. Нельзя было, следовательно, ни провести обоза, ни сделать фуражировки. Таким образом, война продолжалась везде, за исключением лишь того пункта, где она могла быть выгодна для нас.
В течение первых дней, последовавших за этим перемирием, Мюрат с удовольствием показывался перед вражескими аванпостами. Он наслаждался тем, что привлекал к себе все взоры. Его наружность, его храбрость, его ранг обращали на себя всеобщее внимание. Русские начальники ничуть не выказывали к нему отвращения; напротив, они осыпали его знаками внимания, поддерживавшими эту иллюзию. Он мог командовать их караульными, точно французами. Если ему нужно было занять какое-нибудь место, они немедленно уступали ему.
Командиры казаков дошли даже до того, что притворялись восхищенными и говорили, что признают императором только того, кто царствует в Москве. На мгновение Мюрат готов был даже подумать, что они не будут сражаться против него!
Он зашел так далеко, что Наполеон, читая его письмо, однажды воскликнул: «Мюрат — король казаков? Что за глупость! Людям, которые всего достигли, могут приходить в голову всевозможные идеи!»
Что же касается императора, который в душе нисколько не обманывался, то его неискренняя радость продолжалась всего лишь несколько минут. Вскоре он пожаловался, что тягостная партизанская война идет вокруг него; несмотря на все эти мирные демонстрации, отряды казаков беспокоят его фланги и тыл. Разве сто пятьдесят драгун его Старой гвардии не были захвачены врасплох и разбиты, а их командир не был взят в плен? И это через два дня после перемирия, по дороге на Можайск, на его операционной линии, по которой армия сообщается со складами и депо, получает подкрепления, а сам он сообщается с Европой!
В самом деле, два больших обоза снова попали в руки врага, один из-за небрежности своего командира, который застрелился с отчаяния, другой вследствие трусости офицера, которого собирались наказать, когда началось отступление. Но гибель армии спасла этого офицера.
Каждое утро наши солдаты, в особенности наши кавалеристы, отправлялись далеко на поиски пищи для вечера и следующего дня. А так как окрестности Москвы с каждым днем становились пустыннее, то приходилось ежедневно уходить всё дальше и дальше. Люди и лошади возвращались истощенные, если только они возвращались! Каждая мера овса, каждая связка фуража оспаривались у нас; надо было отнимать их у неприятеля. Нападения врасплох, сражения, потери не прекращались! Вмешались крестьяне и наказывали смертью тех, кто, соблазняемый выгодой, приносил нам в лагерь какие-нибудь припасы. Некоторые из них поджигали собственные деревни, чтобы прогнать оттуда наших фуражиров, или же, узнав об их появлении, передавали казакам, которые держали нас в осаде.
Те же крестьяне захватили Верею, город возле Москвы. Один из местных священников вооружил жителей, выпросил несколько отрядов у Кутузова, затем 10 октября, до рассвета, дал сигнал к ложной атаке, а сам в это время устремился на наши палисады. Он разрушил их, проник в город и перерезал весь гарнизон.
Итак, война была везде — и перед нашими флангами, и позади нас. Армия ослабевала. Неприятель становился с каждым днем всё более смелым и предприимчивым. Это завоевание постигла такая же участь, как и многие другие: всё завоеванное постепенно утрачивалось.
Мюрат наконец встревожился. Он видел, что в этих ежедневных стычках тает остаток его кавалерии. На аванпостах, во время встреч с нашими офицерами, русские офицеры, вследствие ли усталости, чванства или военной откровенности, доведенной до нескромности, говорили о несчастьях, которые ожидают нас. Они показывали нам на лошадей дикого вида, едва укрощенных, длинная грива которых касалась земли. Разве это не должно было показать нам, что к ним со всех сторон прибывает многочисленная кавалерия, в то время как наша убывает? А постоянный звук выстрелов внутри боевой линии русских, разве он не возвещал нам, что множество новобранцев упражняются там под видом перемирия?
В самом деле, несмотря на длинный путь, все эти рекруты присоединились к армии. Не надо было задерживать набор, как это делалось в былые годы, до тех пор пока не выпадет глубокий снег, делающий невозможным их дезертирство по боковым дорогам. Никто не ослушался общенародного призыва, поднялась вся Россия: говорят, матери радовались, узнав, что их сыновей берут в солдаты; они спешили сообщить им это славное известие, осеняли их крестным знамением и слышали в ответ восклицание: «Такова воля Господа!»
Русские удивлялись тому, что мы не думаем о приближении суровой зимы, их естественного и самого грозного союзника, наступления которой они ожидали в любой момент. Они жалели нас и советовали уходить. «Двух недель не пройдет, — говорили они, — как ваши ногти выпадут и ваше оружие будет валиться из окостеневших и полумертвых пальцев».
Казачьи атаманы также вели интересные разговоры. Они спрашивали наших офицеров, разве они не имеют в своей собственной стране достаточно зерна, воздуха, могил — одним словом, разве им не хватает места, чтобы жить и умирать? Зачем же тогда они ушли так далеко от дома, чтобы расставаться со своими жизнями и питать чужую землю своей кровью? Они добавляли: «Это ограбление нашей родной земли, которую, пока живем, мы должны обрабатывать, защищать и украшать, и в которую после смерти ляжет наше тело; оно было вскормлено ею и, свою очередь, должно удобрить ее».
Император знал об этом, но старался игнорировать эти предостережения, не желая, чтобы они поколебали его решение. Беспокойство, которое он чувствовал, выражалось в гневных приказаниях. Тогда-то он и велел обобрать церкви в Кремле и взять оттуда всё, что может служить трофеем для его Великой армии. Эти предметы, обреченные на гибель самими русскими, говорил он, принадлежат теперь победителям на основании двойного права: благодаря победе и в особенности из-за пожара!
Пришлось приложить очень большие усилия, чтобы снять с колокольни Ивана Великого гигантский крест. Император хотел украсить им в Париже Дом инвалидов. Русский же народ связывал благополучие своей империи с этим памятником. Во время работ на этой колокольне было замечено, что стаи ворон беспрестанно кружат над крестом, и их унылое карканье, надоедавшее Наполеону, заставило его воскликнуть, что стаи этих зловещих птиц как будто хотят защитить крест! Неизвестно, какие мысли смущали Наполеона в эти критические минуты, но все знали, что он легко поддается всяким предчувствиям.
Его ежедневные прогулки, несмотря на яркое солнце, не развлекали его больше. К унылому безмолвию мертвой Москвы присоединялось и безмолвие окружающей ее пустыни, и еще более грозное молчание Александра. И слабый звук шагов наших солдат, бродивших в этой обширной могиле, не мог вывести Наполеона из задумчивости, оторвать его от ужасных воспоминаний и от еще более ужасного предвидения будущего.
Ночи были особенно мучительны для него. Большую часть их он проводил с графом Дарю, и тогда-то он сознался ему, насколько опасно положение! Что поддерживает его власть от Вильны до Москвы? Это огромное, голое и пустое поле битвы, на котором его уменьшавшаяся армия незаметна, изолирована и потеряна в ужасах этой огромной пустоты. В этой стране чуждых нравов и религии он не покорил ни одного человека; на самом деле он является хозяином только той земли, на которой стоит; та же, которую он покинул и оставил за спиной, принадлежит ему не больше, чем та, которой он еще не достиг. Он потерян в этих огромных пространствах.
Затем император обдумывал решения, из которых еще можно было выбирать. «Люди думают, — говорил он, — что нужно отправляться в путь, забывая о том, что требуется месяц для приведения армии в порядок и эвакуации госпиталей; если мы оставим своих раненых, то казаки каждый день будут праздновать победу над нашими больными и отставшими. Похоже, я должен уходить. Вся Европа будет потрясена этими вестями — Европа, которая мне завидует и рада найти мне замену в лице конкурента; она вообразит, что Александр и есть тот самый конкурент, который ее объединит».
Оценивая ту силу, которую Наполеон извлекал из своей репутации человека, не знающего ошибок, он дрожал при одной мысли нанести ущерб этой репутации. Пусть не осуждают его за бездеятельность! «Ах, разве я не знаю, что Москва в военном отношении ничего не стоит! — прибавлял он. — Но Москва и не является военной позицией, это позиция политическая. Меня считают там генералом, а между тем я остаюсь только императором! В политике никогда не надо отступать, никогда не надо возвращаться назад, нельзя сознаваться в своей ошибке, потому что от этого теряется уважение, и если уж ошибся, то надо настаивать на своем, потому что это укрепляет правоту!»
Вот почему Наполеон упорствовал с той настойчивостью, которая прежде составляла его главное качество, а теперь являлась его главным недостатком.
Между тем его томление всё возрастало. Он знал, что рассчитывать на прусскую армию больше не может. Извещение, адресованное Бертье, заставило его потерять уверенность в поддержке австрийской армии. Кутузов дурачил его, он это чувствовал, но он зашел так далеко, что не мог уже, сохраняя честь и успех, ни идти вперед, ни отступать, ни оставаться, ни сражаться. Таким образом, то подталкиваемый, то удерживаемый на месте разными соображениями, он оставался на пепелище Москвы, едва смея надеяться, но всё еще продолжая желать!
Его письмо, переданное Лористоном, должно было быть отправлено 6 октября. Ответ не мог прийти раньше 20-го, но, несмотря на столько угрожающих признаков, гордость Наполеона, его политика и, может быть, даже здоровье заставляли его принимать самое опасное из всех решений, а именно — ждать ответа, полагаясь на время, которое его убивало. Дарю, так же как и другие офицеры, удивлялся, что император не проявляет больше прежней решительности, соответствующей обстоятельствам. Они говорили, что его характер не может приноравливаться к обстоятельствам, и упрекали его за природную стойкость, которая помогла ему возвыситься, а теперь должна была сделаться причиной падения. Но в таком критическом военном положении, вызванном политическими осложнениями самого щекотливого свойства, нельзя было ждать от него, всегда демонстрировавшего такое непоколебимое упорство, чтобы он быстро отказался от цели, которую поставил себе с самого Витебска.
Наполеон полностью отдавал себе отчет, в каком положении он оказался. Для него всё казалось потерянным, если он уступит перед лицом потрясенной Европы, и всё будет спасено, если он превзойдет Александра в решительности. Он очень хорошо видел средства, которые могли поколебать стойкость его соперника, и понимал, что численность боеспособных сил, их состояние, время года, короче говоря, ситуация в целом становится всё менее и менее благоприятной для него; но он рассчитывал на силу иллюзии своих побед. До сего дня он черпал в этом истинную мощь; он находил благовидные доводы, которые помогали ему поддерживать уверенность своих людей и собственные слабые надежды.
В Москве, оставшейся без жителей, император больше не мог ничем завладеть. «Несомненно, это несчастье, — сказал он, — но это несчастье, не лишенное преимуществ. Если бы было по-другому, то я бы не смог поддерживать порядок в таком большом городе, держать в благоговейном страхе триста тысяч душ и спокойно спать в Кремле, не ожидая, что мне перережут горло. Они оставили нам одни развалины, но по крайней мере нам среди них спокойно. Миллионы выскользнули из наших рук, но сколько миллионов потеряно для России! Ее торговля разрушена на целый век. Нация отброшена на пятьдесят лет назад; это само по себе является важным результатом. Когда первый момент энтузиазма пройдет, осознание этого наполнит их ужасом». Столь сильный шок, заключал он, пошатнет трон Александра и вынудит этого правителя просить мира.
Когда Наполеон проводил смотр армейских корпусов, численность которых значительно сократилась, то очень быстро проходил вдоль фронта солдат, построившихся в три шеренги; он был раздосадован этим и приказал, чтобы его пехота строилась в две шеренги.
Поведение его армии поддерживало его желание. Большинство офицеров продолжали верить в него. Простые солдаты, живущие только настоящим и мало ожидающие от будущего, не испытывали никакого беспокойства. Они сохраняли свою беспечность — лучшее из их качеств. Но те награды, которые расточал им император и о которых объявлялось в ежедневных приказах, всё же принимались ими со сдержанной радостью, к которой примешивалась некоторая печаль. Вакантные места, заполнявшиеся теперь, еще сочились кровью. Поэтому расточаемые милости носили грозный характер!..
После Вильны многие побросали взятую с собой зимнюю одежду, чтобы можно было нагрузить на себя съестные припасы. Обувь износилась во время пути, а вся одежда изодралась. Но, несмотря на это, они гордо держали себя, тщательно стараясь скрыть перед императором свою нищету. У них было отличное оружие, всегда исправное. Во дворе царского дворца, в восьмистах лье от обозов, после стольких битв и бивуачной жизни, они всё же старались казаться чистыми, блестящими и всегда наготове. В этом заключалась честь солдата! И они придавали большое значение заботам о своей внешности — именно потому, что это было сопряжено с большими трудностями и вызывало удивление: ведь человеку свойственно гордиться тем делом, которое требует от него усилий.
Император снисходительно смотрел на них, хватаясь за все, что помогало ему надеяться. И вдруг пошел первый снег. С ним исчезли все иллюзии, которыми он старался окружить себя. С той поры Наполеон стал думать только об отступлении, не произнося, однако, этого слова, и у него нельзя было вырвать ни одного приказа, который объявлял бы об этом положительным образом. Он сказал только, что через двадцать дней армия должна быть уже на зимних квартирах, и поэтому торопил с эвакуацией раненых. Здесь, как и везде, его гордость не хотела допустить, чтобы он покинул всё добровольно. Для его артиллерии, которая была слишком велика в сравнении с армией, так сильно сократившейся, не хватало упряжек, и все-таки он раздражался, когда ему предлагали оставить часть артиллерии в Москве. «Нет! — восклицал он. — Неприятель воспользуется ею как трофеем». И он требовал, чтобы все следовали за ним.
Наполеон отдал приказ закупить 20 тысяч лошадей в этой пустынной стране. Он хотел, чтобы запас фуража был сделан на два месяца. И это там, где не удавалось, несмотря на самые отдаленные и самые опасные поездки, запастись фуражом даже на один день! Некоторые из приближенных императора удивлялись, выслушивая такие невыполнимые приказы, но уже не раз приходилось видеть, что он прибегал к ним, чтобы обмануть своих врагов, а еще чаще для того, чтобы указать своим подчиненным на их потребности и те усилия, которые они должны предпринять, чтобы удовлетворить их.
Его душевные страдания проявлялись во вспышках гнева. Это было во время утренних приемов. Находясь среди высоких начальников, в чьих взволнованных взглядах он, как ему казалось, мог прочитать знаки неодобрения, он считал нужным напугать их суровым видом, резким тоном и грубыми словами. Бледность его лица говорила о том, что Правда, являвшаяся ему в ночной темноте, подавляет его самым печальным образом и утомляет его своим нежелательным светом. Порой его сердце будто переполнялось этими печалями, что проявлялось в его нетерпеливых движениях. Это не давало ему облегчения, а он лишь усугублял свои страдания неправедными действиями, за которые себя впоследствии упрекал.
Наполеон вполне открывал свою душу одному графу Дарю, не проявляя при этом слабости. Он сказал, что хочет ударить по Кутузову, разбить его или отбросить, потом быстро повернуть к Смоленску. Но Дарю ему ответил, что раньше это можно было сделать, но теперь уже поздно; что русская армия усилилась, а его ослабла, и победа забыта; что как только его армия повернется в сторону Франции, она у него проскользнет между пальцев, так как всякий солдат, нагруженный добычей, побежит теперь вперед во Францию, торговать.
«Так что же делать?» — воскликнул император. «Остаться здесь, — ответил Дарю, — сделать из Москвы большой укрепленный лагерь и провести в нем зиму». Хлеба и соли хватит — он отвечает за это. Для прочего достаточно будет больших фуражировок. Лошадей, которых нечем будет кормить, он прикажет засолить. Что касается помещений, то, если домов мало, погребов достаточно. С этим можно будет переждать до весны, когда подкрепления и вся вооруженная Литва выручат и помогут довершить завоевание.
Перед этим предложением император сначала молчал, раздумывая, а потом ответил: «Львиный совет! Но что скажет Париж? Что там будут делать? Что там делается эти последние три недели? Кто может предвидеть впечатление шестимесячной неизвестности на парижан? Нет, Франции не привыкнуть к моему отсутствию, а Пруссия и Австрия воспользуются им!»
Во всяком случае Наполеон еще не мог решиться ни на то, чтобы остаться, ни на то, чтобы уйти. Побежденный в борьбе, которую он продолжал из упорства, он откладывал со дня на день признание в собственном поражении. Страшная гроза, надвигающаяся на него, не мешала ему, к удивлению его министров и адъютантов, заниматься последние дни изучением нескольких новых стихов, полученных им, или устава театра французской комедии в Париже, на рассмотрение которого он потратил три вечера. Но они знали, какую тревогу он испытывает, и удивлялись силе его характера и его способности сосредоточивать свое внимание на чем ему было угодно, несмотря на снедающее его душевное беспокойство.
Замечали только, что император старался продлить время, проводимое за столом. Раньше его обед был простой и кончался очень быстро. Теперь же он как будто старался забыться. Часто он целыми часами полулежал на кушетке, точно в каком-то оцепенении, и ждал с романом в руках развязки своей трагической судьбы. И видя, как этот упорный, непоколебимый человек борется с этим невозможным положением, окружающие говорили себе, что, достигнув вершины славы, он, без сомнения, предчувствовал теперь, что его первое движение вспять будет сигналом к его падению. Вот почему он оставался неподвижным, стараясь хоть еще на несколько минут удержаться на вершине!
Пока мы теряли, Кутузов приобретал. Его письмо Александру представляет его армию «среди изобилия; рекруты прибывают из разных мест и обучаются; раненые выздоравливают в своих семьях; крестьяне вооружаются и ведут наблюдение с вершин колоколен; другие проникают в наши селения и даже в Кремль. Ростопчин каждый день получает от них сведения о том, что происходит в Москве… Партизаны каждый день приводят сотни пленных. Всё сходится к одному — уничтожить вражескую армию…»
Кутузов использовал всякое преимущество. Он сообщил своей армии о победе при Саламанке. «Французы, — сказал он, — изгнаны из Мадрида. Рука Всевышнего карает Наполеона. Москва станет его тюрьмой, могилой для него и для его армии. Мы скоро возьмем Францию в России!» Таким языком русский генерал разговаривал со своей армией и своим императором; тем не менее, он всё еще поддерживал видимость отношений с Мюратом. Смелый и хитрый одновременно, он постепенно разрабатывал план внезапного и стремительного нападения, прикрывая его нежными словами и лестью.
Но после нескольких дней иллюзии наконец испарились. Один из казаков помог разрушить их. Этот варвар выстрелил в Мюрата в тот момент, когда король Неаполитанский показался на аванпостах. Мюрат рассердился и заявил Милорадовичу, что перемирие, которое постоянно нарушается, не может считаться существующим, и с этих пор каждый должен заботиться о себе. В то же время он велел известить императора, что условия местности на левом фланге благоприятствуют нечаянным нападениям на его фланг и тыл, а первая, боевая линия, опирающаяся на овраг, может быть туда сброшена. Что же касается занимаемой им позиции впереди ущелья, то она сопряжена с опасностью, и поэтому отступление является необходимостью. Но Наполеон не мог согласиться на это, хотя сначала он сам указывал на Вороново как на более верную позицию. В этой войне, которая в его глазах всё еще носила более политический, нежели военный характер, он в особенности боялся выказать уступчивость. Он предпочитал даже всем рискнуть!
Пятнадцатого октября Лористон все-таки был послан к Мюрату для осмотра позиции авангарда. Что же касается императора, то в своих приготовлениях к отъезду он выказал странную небрежность, — оттого ли, что так долго цеплялся за свою надежду, или же оттого, что отступление претило его гордости и его политике. Но он думал все-таки об отъезде, потому что наметил план отступления.
Однако через минуту он уже диктовал другой план — движения на Смоленск. Жюно получил приказание 21-го в Колоцком монастыре взорвать артиллерийские ящики. Д’Илье должен был занять Ельню и там устроить склады.
Между тем Наполеон начал собирать отряды своей армии, и смотры, которые он устраивал в Кремле, проходили всё чаще. Он сформировал батальоны из кавалеристов, лишившихся лошадей, и щедро раздавал награды. Военные трофеи и все раненые, которых можно было перевезти, отправлялись в Можайск. Остальных поместили в больницу воспитательного дома, и к ним приставили французских хирургов. Русские раненые, смешанные с нашими, должны были служить для них охраной.
Но было уже поздно! В самый разгар этих приготовлений и в тот момент, когда Наполеон делал смотр в Кремле дивизиям Нея, вдруг распространился слух, что в стороне Винкова гремят пушечные выстрелы. Некоторое время никто не решался сообщить Наполеону об этом. Одних удерживала боязнь первой вспышки гнева Наполеона; другие же, изнеженные, боялись, что их пошлют проверить этот слух и придется совершать утомительную поездку.
Наконец Дюрок решился сообщить. Император сначала изменился в лице, затем быстро оправился и продолжал смотр, но вскоре прибежал молодой адъютант Беранже. Он объявил, что первая боевая линия Мюрата уже подверглась внезапному нападению и опрокинута. Его левый фланг обойден под прикрытием леса и атакован, а отступление отрезано. Двенадцать пушек, двадцать артиллерийских ящиков и тридцать фургонов взяты неприятелем, два генерала убиты. Погибло от трех до четырех тысяч человек! Король ранен. Он не мог отнять у неприятеля остатки своего авангарда иначе как повторными нападениями на его многочисленные войска, которые уже заняли главную дорогу, представлявшую единственный путь к отступлению.
Но честь все-таки была спасена! Атака фронта, которым командовал Кутузов, была слабой, Понятовский, стоявший в нескольких лье, правее, геройски отражал ее. Мюрат и карабинеры путем сверхъестественных усилий остановили Багговута, готового врезаться в наш левый фланг. Клапаред и Латур-Мобур очистили ущелье, которое было занято Платовым в двух лье позади нашей боевой линии. Убиты были два русских генерала, другие ранены, и неприятель понес значительные потери. Но на их стороне были преимущества атаки, наши пушки, наша позиция и, наконец, победа!
Что же касается Мюрата, то у него больше не оставалось авангарда. Перемирие лишило его половины остававшейся у него кавалерии, а это сражение уничтожило ее. Остатки отрядов, истощенные голодом, едва годились для одной атаки.
А война снова началась! Это было 18 октября.
При этом известии к Наполеону вернулась пылкость прежних лет. Сразу посыпались приказы, общие и частные, различные, но согласованные между собой и необходимые; в них отразился весь его стремительный гений. Еще не наступила ночь, а уже вся армия была приведена в движение. Сам император, раньше чем наступил рассвет 19 октября, воскликнул: «Идем на Калугу! И горе тем, кто окажется у меня на пути!..»