Дело у Инково заставило Наполеона вновь стать решительным: 10 тысяч русских конников вступили в бой с авангардом и опрокинули Себастиани и его кавалерию. Донесение побитого генерала, смелость атаки, надежда, а лучше сказать, острая потребность в решительной битве — всё это привело к тому, что Наполеон воспринял реальность как она есть: русская армия находилась между Двиной и Днепром и направлялась в центр его позиций.
Великая армия была рассеяна, нужно было собрать ее воедино. Наполеон решил оставить свою операционную линию в районе Витебска и пройти узкой колонной, состоявшей из его гвардии, Итальянской армии, трех дивизий Даву, перед фронтом атаки русских. Имея 185 тысяч солдат, он рассчитывал достичь Смоленска раньше русской армии; в случае успеха этого плана он отрезал бы ее не только от Москвы, но и от центра и юга империи.
Таким образом, операционная линия огромной армии неожиданно менялась: 200 тысяч солдат, разбросанных на пространстве в более чем пятьдесят лье, должны были разом собраться вместе. Несомненно, это было одно из тех великих решений, которые мгновенно меняют лицо войны, решают судьбы империй и отражают гениальность завоевателей.
Мы шли вперед: французская армия представляла собой длинную колонну, растянувшуюся от Орши до Ляд и двигавшуюся по левому берегу Днепра. Корпус Даву выделялся среди других своим порядком, его дивизии смотрелись очень гармонично и могли быть приняты за образец для армии. Всё в них было хорошо — и внешний вид солдат, которых заботливо обеспечивали всем необходимым, и внимание к вопросам обеспечения провиантом. Сила этих дивизий была счастливым результатом их суровой дисциплины.
Одна дивизия Гюдена испытывала нужду: из-за плохо составленных приказов она бродила двадцать четыре часа по болотистым лесам; в конце концов, она прибыла, но ее численность уменьшилась на триста солдат.
Император за день осилил дорогу от Двины до Днепра и пересек эту реку перед Расасной. Огромное расстояние от дома, древность самого названия реки и всё с этим связанное разжигало наше любопытство. Впервые победоносное оружие французской армии отразится в водах этой реки московитов. Наши глаза искали ее с честолюбивым нетерпением, и вот мы увидели ее, зажатую между лесистыми и неокультуренными берегами. Днепр предстал перед нами в скромном виде, и наша гордость была принижена.
Император спал в своей палатке перед Расасной; на следующий день армия пошла вперед, готовая развернуться в боевой порядок. Император находился посреди нее верхом на лошади. Авангард гнал перед собой две группы казаков, которые оборонялись, чтобы выиграть время для разрушения мостов.
Мы перешли водную преграду вброд, причем все самостоятельно выбирали место перехода, как будто корпуса, дивизии и каждый солдат не были зависимы от других. Генеральный штаб не заботился о том, чтобы указать правильный путь, если дорог было несколько.
Офицеры проходили мимо отставших и потерявшихся солдат, как будто не замечая их. Каждый был слишком занят собой, чтобы обращать внимание на других. Среди этих отставших было много мародеров, которые симулировали болезнь либо ранение и отделились от общей массы. Это явление всегда будет существовать в больших армиях, стремительно идущих вперед; не может быть индивидуального порядка среди общего беспорядка.
До Ляд деревни на вид были более еврейские, чем польские; литовцы иногда бежали при нашем приближении, евреи всегда оставались: ничто не могло заставить их покинуть их бедные селения; их можно узнать по неясному произношению, многословию и торопливой манере разговора, живости и внешнему виду. Мы отмечали их жадные и пронизывающие взгляды, длинные и заостренные лица и черты, которые почти не менялись, когда на них появлялась злая и предательская улыбка; они высокие, их фигуры худощавые и гибкие, они ведут себя с важностью; у них бороды, обычно рыжие, и длинные одежды, подвязанные вокруг поясницы кожаными поясами; они грязные, как и литовские крестьяне, но во всем остальном от них отличаются; всё в них свидетельствует о деградации.
Кажется, они покорили Польшу, которая кишит ими, и целиком ее высосали. Их религия сделала их врагами человечества; прежде они действовали оружием, теперь берут хитростью. Русские питают к ним отвращение.
За Лядами евреи больше не встречаются, и появляются русские.
Пятнадцатого августа, в три часа, армия увидала Красное. Один русский полк вознамерился защищать его. Но он удерживал маршала Нея лишь столько времени, сколько потребовалось, чтобы привести неприятеля в беспорядок. Когда поселение было взято, то увидели вдали разделившихся на две колонны 6000 русских пехотинцев, отступление которых прикрывали несколько эскадронов. Это был корпус Неверовского, который оставил на поле битвы 1200 убитых, 1000 пленных и 8 пушек! Честь этого дня принадлежит французской кавалерии. Атака была настолько же ожесточенная, насколько была упорна защита. Но на стороне последней было больше заслуг, так как она могла употреблять только одно железо против огня и железа.
Этот успешный день был днем рождения императора. Армия никогда не думала его праздновать. В нашем положении не могло быть иного празднества, кроме дня полной победы.
Однако Мюрат и Ней в своих донесениях императору отнеслись к событию с пиететом и отметили его салютом из ста пушек. Император был недоволен и заметил, что в России следует более экономно относиться к французскому пороху; ему ответили, что это был русский порох, взятый днем раньше. Услышав, что его день рождения отпразднован за счет врага, Наполеон улыбнулся.
Евгений также счел своим долгом выразить наилучшие пожелания. Император сказал ему: «Всё готово для битвы; я дам сражение, и мы увидим Москву». Вице-король хранил молчание, пошел прочь, но вернулся, чтобы ответить на вопросы маршала Мортье. Он сказал: «Москва будет нашим крахом». Так началось выражение недовольства. Дюрок, друг и доверенное лицо императора, громко заявил, что не может предвидеть время нашего возвращения. Высшие офицеры знали, что если решение принято, то они все вместе должны его выполнять; чем опаснее становится ситуация, тем более бесстрашными следует быть, и всякое слово, направленное на ослабление усердия, является предательским; с тех пор мы видели, как те, кто выражал несогласие с императором молча или словами, выходили из его палатки полные доверия и надежды. Такое отношение диктуется честью, но большинство видит в этом лесть.
Неверовский, почти совершенно разбитый, бежал в Смоленск, чтобы там запереться. Он оставил позади лишь несколько казаков, чтобы сжечь фураж. Жилища же остались нетронутыми.
В то время как Великая армия продвигалась вверх по течению Днепра, по левому его берегу, Барклай и Багратион, находившиеся между этой рекой и озером Каспля, по направлению к Инково, всё еще воображали, что они находятся в присутствии французской армии, и были в нерешительности. Два раза, увлекаемые советами генерал-квартирмейстера Толля, они собирались прорвать линию наших войск, но оба раза, испуганные своей смелостью, останавливались среди начатого движения. Слишком робкие и не решающиеся действовать по собственному усмотрению, они, по-видимому, ждали дальнейших событий, чтобы принять решение и сообразовать свою защиту с нашей атакой.
Наблюдая за движениями русских, можно было догадаться, что между двумя их военачальниками нет должного взаимопонимания. Они были совершенно непохожими друг на друга, их должности, характер, само их происхождение различались. С одной стороны — холодное бесстрашие, научный, методичный и непоколебимый гений Барклая, который должен был всё рассчитать своим немецким умом, даже риск случая, склонный во всем полагаться на свою тактику, а не на удачу; с другой стороны — отважный и страстный инстинкт Багратиона, недовольного своим подчинением генералу, который служил меньше него, ужасного в битве, но незнакомого ни с какой другой книгой, кроме природы, ни с каким иным учителем, кроме памяти, и ни с каким другим советником, кроме собственного вдохновения.
Багратион сгорал от стыда при мысли об отступлении без боя. Вся армия разделяла его пыл, и это настроение подкреплялось, с одной стороны, патриотической гордостью дворянства, успехом в Инково и суровыми замечаниями тех, кто не нес никакой ответственности, а с другой стороны, — нацией крестьян, купцов и солдат, которые видели в нас осквернителей их священной земли. Короче говоря, все требовали битвы.
Один Барклай был против того, чтобы сражаться. Его план, ошибочно приписываемый Англии, сформировался еще в 1807 году, но он должен был сражаться со своей собственной и нашей армиями, и хотя он и был главнокомандующим и министром, но не являлся ни в достаточной степени русским, ни в достаточной степени успешным для того, чтобы завоевать доверие русских. Один Александр доверял ему.
Багратион и его офицеры сомневались, стоит ли ему подчиняться. Они должны были защищать родную землю, посвятить себя спасению всех; это было дело каждого, и каждый считал себя имеющим право судить. Таково положение военачальников: когда они побеждают, то все слепо им подчиняются, когда неудачливы, то все их критикуют.
В один момент Барклай готов был поддаться общему порыву, концентрировал свои силы у Рудни и собирался застать врасплох французскую армию. Он колебался и потерял несколько дней в маршах и контрмаршах. После неудачи Неверовского он больше не помышлял об атаке и поспешил к Смоленску, чтобы защищать его.
Мюрат и Ней уже атаковали город, первый кавалерией, второй пехотой; Понятовский прибыл из Могилева.
Смоленск построен на двух крутых холмах. Он представляет собой как бы два города, разделенных рекой и соединенных двумя мостами. Новый город расположен на правом берегу Борисфена, он полностью занят торговцами.
Старый город, занимающий плато и склоны левого берега, окружен стенами высотой двадцать пять футов и толщиной восемнадцать футов; он защищен двадцатью девятью массивными башнями, земляной цитаделью с пятью бастионами и широким рвом.
Жители города, выходившие из храмов, где все воздавали хвалу Всевышнему за победы их оружия, были ошеломлены: они увидели своих солдат, в крови, побежденных и бегущих перед победоносной французской армией. Беда была нежданной и ужасной.
Вид Смоленска воспламенил пылкое нетерпение маршала Нея. Неизвестно, вспомнил ли он так некстати чудеса Прусской войны, когда крепости падали под саблями наших кавалеристов, или же только хотел произвести рекогносцировку этой первой русской крепости, но подошел он слишком близко. Одна из пуль задела его шею. Раздраженный, он направил батальон в атаку, под градом пуль и ядер, вследствие чего потерял две трети своих солдат. Другие последовали за ним, и только русские стены могли их остановить. Вернулись лишь немногие. Об этой героической попытке говорили мало, потому что она была бесплодна и, в сущности, ошибочна.
Охлажденный неудачей, маршал Ней отступил на песчаную, покрытую лесом возвышенность на берегу реки. Он обозревал город и страну, когда на другой стороне Днепра он заметил вдали движущиеся массы войск. Он бросился к императору и провел его сквозь густую чащу кустарников, чтобы пули не могли его настигнуть.
Наполеон, поднявшись на холм, увидал в облаке пыли длинные черные колонны и сверкающие массы оружия. Эти массы продвигались так быстро, что казалось, будто они бегут. Это были Барклай, Багратион, около 120 тысяч человек — словом, вся русская армия!
Увидя это, Наполеон захлопал в ладоши от радости: «Наконец-то они в моих руках!» Сомневаться не приходилось. Эта армия, замеченная ими, спешила в Смоленск, чтобы развернуться в его стенах и дать нам, наконец, столь желанное нами сражение. Момент, в который должна была решиться судьба России, наконец наступил!
Император тотчас же осмотрел всю нашу боевую линию и каждому указал его место. Даву, а затем граф Лобо должны были развернуться направо от Нея, гвардия оставалась в центре, в резерве, а несколько дальше должна была находиться Итальянская армия. Жюно и вестфальцам было также указано место, но их ввел в заблуждение ложный маневр. Мюрат и Понятовский образовали правый фланг армии. Они уже угрожали городу, но Наполеон заставил их отодвинуться до опушки рощи, чтобы оставить свободной широкую равнину впереди, простиравшуюся от окраины леса до Днепра. Это было поле битвы, которое он предлагал неприятелю. Позади французской армии, размещенной таким образом, находились крутые обрывы, но император не заботился об отступлении, он думал только о победе!
Между тем Багратион и Барклай быстро возвращались к Смоленску; один должен был спасти город посредством битвы, а другой прикрывать бегство жителей и эвакуацию складов. Они решили оставить нам только пепел. Оба генерала достигли, запыхавшись, высот правого берега и вздохнули свободно только тогда, когда увидели, что мосты, соединяющие берега, еще находятся в их руках.
Наполеон напустил на неприятеля тучу стрелков, чтобы перетянуть его на левый берег и заставить принять битву на следующий день. Уверяют, что Багратиона было бы легко увлечь, но Барклай избавил его от этого искушения. Он отправил его в Ельню и взял на себя защиту города.
Барклай полагал, что большая часть нашей армии шла на Ельню, чтобы поместиться между Москвой и русской армией. Он ошибался. Оборонительная война всегда беспокойна и часто преувеличивает действия наступления, а страх, разгорячая воображение, заставляет приписывать неприятелю тысячу таких планов, каких у него нет. Возможно также, что Барклай, имея перед собой колоссального врага, ожидал от него и грандиозных действий.
Русские сами впоследствии осуждали Наполеона за то, что он не решился на этот маневр. Но подумали ли они о том, что, заняв место между рекой, укрепленным городом и неприятельской армией, он, конечно, отрезал бы русским дорогу в столицу, но в то же время отрезал бы и себе всякое сообщение с подкреплениями, другими своими армиями, с Европой? Те, кто удивляется, что маневр этот не был совершен сразу, очевидно, не понимают всех трудностей положения.
Как бы то ни было, но вечером 16-го Багратион выступил по направлению к Ельне. Наполеон разбил свою палатку в середине первой боевой линии, почти на расстоянии выстрела от смоленских пушек, на берегу оврага, окружающего город. Он призвал Мюрата и Даву. Первый заметил движения русских, указывавшие на то, что они готовятся отступить. Впрочем, со времени Немана он постоянно готов был видеть у них признаки отступления и потому не верил, что на другой день произойдет битва. Даву был противоположного мнения. Что же касается императора, то он, не колеблясь, верил тому, чему хотел верить.
Семнадцатого августа, на рассвете, Наполеон проснулся с надеждой увидеть русскую армию перед собой, и хотя поле битвы, приготовленное им, оставалось пустынным, он упорствовал в своем заблуждении. Даву разделял это заблуждение. Дальтон, один из генералов маршала, видел неприятельские батальоны, выходившие из города и выстраивавшиеся для битвы. Император ухватился за эту надежду, против которой тщетно восставали Ней вместе с Мюратом.
Но пока император надеялся и ждал, Бельяр, утомленный неизвестностью, увлек за собой нескольких кавалеристов. Он загнал отряд казаков в Днепр за городом и увидел на противоположной стороне, что дорога из Смоленска в Москву покрыта движущейся артиллерией и войсками. Сомневаться не приходилось: русские отступали! Императору тотчас же сообщили, что надо отказаться от надежды на битву, но что своими пушками он может, с противоположного берега, затруднить отступление неприятеля.
Бельяр предложил даже, чтобы часть армии перешла реку с целью отрезать отступление русского арьергарда, которому было поручено защищать Смоленск. Но кавалеристы, посланные отыскивать брод, проехали два лье, ничего не нашли и только утопили нескольких лошадей. Между тем существовал широкий и удобный проход всего в одном лье от города! Наполеон, сильно возбужденный, сам поехал в ту сторону. Но утомился и вернулся.
С этой минуты он начал смотреть на Смоленск лишь как на проход, которым надо было завладеть силой, и притом немедленно. Но Мюрат, осторожный, когда присутствие врага не воспламеняло его пылкости, и которому нечего было делать со своей конницей в планируемом броске, восставал против этого решения. Такое огромное усилие казалось ему совершенно излишним, так как русские сами отступали. Что же касается предложения настигнуть их, то на это он воскликнул, что так как они, видимо, не желают битвы, то пришлось бы их преследовать очень далеко, и поэтому пора остановиться!
Император возражал. Окончание разговора неизвестно. Однако потом король Неаполитанский говорил, что бросался перед ним на колени, заклинал его остановиться, но Наполеон видел только Москву! Честь, слава, покой — всё сосредоточивалось для него в Москве, и эта Москва должна была нас погубить! Из этого ясно, в чем заключалось разногласие между ними.
Лицо Мюрата выражало глубокое огорчение, когда он выходил от императора. Движения его были резки, и видно было, что он сдерживает сильное волнение. Он несколько раз повторил: «Москва».
Недалеко оттуда, на левом берегу Днепра, в том самом месте, откуда Бельяр наблюдал отступление неприятеля, была поставлена грозная батарея. Русские же противопоставили ей две другие, еще более страшные. Наши пушки стреляли ежеминутно. Мюрат погнал свою лошадь как раз в самую середину этого ада. Там он остановился, спешился и остался стоять неподвижно. Бельяр заметил ему, что он дает себя убить, убить бесполезно и бесславно. Мюрат, вместо всякого ответа, пошел вперед. Для окружавших его было ясно, что он отчаялся в этой войне и, предвидя ее печальный конец, ищет смерти, чтобы избежать такой судьбы! Но Бельяр продолжал настаивать и постарался обратить его внимание на то, что такая безрассудная смелость может быть гибельна для тех, кто его окружает. «Ну так убирайтесь, — отвечал Мюрат, — и оставьте меня одного!» Но никто не захотел покинуть его, и тогда Мюрат с запальчивостью развернулся и ушел с этого места как человек, вынужденный подчиниться.
Был отдан приказ начать общий приступ. Ней атаковал цитадель, Даву и Лобо — предместья у стен города. Понятовский, уже находившийся на берегах Днепра с шестьюдесятью пушками, должен был опять спуститься вдоль реки, разрушить мосты неприятеля и лишить гарнизон возможности отступления. Наполеон хотел, чтобы в то же самое время гвардейская артиллерия разрушила главную стену своими двенадцатифутовыми пушками, бессильными против такой толщины. Артиллерия, однако, не послушалась и продолжала свой огонь, направляя его на прикрытия дороги, пока не очистила ее.
Всё удалось сразу, за исключением атаки Нея, единственной, которая должна была иметь решающее значение, но которою пренебрегли. Враги были внезапно отброшены назад, за свои стены, и все, кто не успел укрыться, погибли. Однако, идя на приступ, и наши атакующие колонны оставили длинный и широкий кровавый след — ранеными и убитыми. Например, в одном батальоне, расположившемся флангом к русским батареям, ядро уложило сразу двадцать четыре человека.
Между тем армия, расположившись амфитеатром на возвышенностях, с безмолвной тревогой смотрела на своих товарищей по оружию. Когда атакующие в удивительном порядке, несмотря на град пуль и картечи, с жаром бросились на приступ, то армия, охваченная энтузиазмом, начала рукоплескать. Шум этих знаменитых аплодисментов был услышан атакующими. Он вознаградил самоотверженность воинов, и хотя в одной только бригаде Дальтона и в артиллерии Рейндра пять батальонных командиров, полторы тысячи солдат и генерал были убиты, все же те, которые остались в живых, рассказывали, что эти аплодисменты, отдававшие дань их храбрости, были для них достаточным вознаграждением за те страдания, которые они испытывали!
Достигнув стен города, осаждающие укрылись за разрушенными ими внешними зданиями. Перестрелка продолжалась. Свист пуль, который повторяло эхо, становился всё громче. Императора он утомил, и он хотел удалить свои войска. Так ошибка Нея, сделанная накануне одним из батальонов по его приказанию, теперь была повторена целой армией. Но первая обошлась армии в триста-четыреста человек, вторая — в пять — шесть тысяч! Однако Даву всё же убедил императора, что он должен продолжить атаку.
Настала ночь. Наполеон ушел в палатку, которую теперь перенесли в более безопасное место, чем накануне. Граф Лобо, завладевший рвом, чувствуя, что он не может больше держаться, приказал бросить несколько гранат в город, чтобы прогнать оттуда неприятеля. Тогда же над городом увидали несколько столбов густого черного дыма, временами освещаемого неопределенным сиянием и искрами. Потом со всех сторон поднялись длинные снопы огня, точно всюду вспыхнули пожары. Скоро эти огненные столбы слились вместе и образовали обширное пламя, которое, поднявшись вихрем, окутало Смоленск и со зловещим треском пожирало его.
Такое страшное бедствие, которое он считал делом своих рук, испугало графа Лобо. Император, сидя перед палаткой, молча наблюдал это ужасное зрелище. Еще нельзя было ни определить причин этого бедствия, ни предугадать его результатов, и ночь была проведена под ружьем.
Около трех часов утра один из унтер-офицеров Даву отважился подойти к основанию стены и бесшумно вскарабкался на нее. Тишина, господствовавшая вокруг него, придала ему смелости, и он проник в город. Вдруг он услышал несколько голосов, речь была славянская. Застигнутый врасплох и окруженный, он решил, что больше ничего не остается, как сдаться или быть убитым. Но первые лучи солнца показали ему, что те, кого он принимал за врагов, были поляки Понятовского! Они первые проникли в город, покинутый Барклаем.
После сделанных разведок и очистки ворот армия вошла в Смоленск и прошла дымящиеся и окровавленные развалины в боевом порядке, с военной музыкой и обычной пышностью. Но свидетелей ее славы тут не было. Это было зрелище без зрителей, победа почти бесплодная, слава кровавая, и дым, окружающий нас, был как будто единственным результатом нашей победы!
Когда император узнал, что Смоленск окончательно занят и огонь почти погас, и когда дневной свет и многочисленные донесения достаточно разъяснили ему положение вещей, то он увидел, что и здесь, как на Немане, в Вильне и Витебске, призрак победы, так манивший его, снова ускользнул. Как обычно, он обследовал поле битвы, чтобы оценить потери сторон.
Он увидел, что оно покрыто мертвыми телами: русских было великое множество, и очень мало наших. Большинство из них были голыми; французов можно было отличить по белизне их кожи, менее костлявым и мускулистым телам, чем у русских. Мрачный смотр мертвых и умирающих! Какой печальный отчет предстояло сделать! Боль, которую испытывал император, была очевидной и проявлялась в его возбуждении; однако политика была его второй натурой, и она вскоре заставила замолчать чувства.
Этот подсчет мертвых на следующий день после битвы был обманчивым и имел дурной привкус: большинство наших уже было убрано, но вражеские солдаты всё еще были здесь — естественно, вначале заботились о своих.
Тем не менее император написал, что его потери в предыдущий день были значительно меньшими, чем у русских, что захват Смоленска сделал его хозяином соляных промыслов и его министр финансов может рассчитывать на двадцать четыре миллиона дополнительных доходов.
Продолжая свою разведку, он подошел к одним из ворот цитадели, вблизи Борисфена, напротив пригорода, расположенного на правом берегу и всё еще занятого русскими. Здесь в окружении маршалов Нея, Даву, Мортье, гофмаршала Дюрока, графа Лобо и еще одного генерала он присел на коврики перед хижиной и сделал это не для того, чтобы наблюдать за врагом, сколько для облегчения своего сердца; кроме того, он надеялся, что лесть или пыл его генералов придадут ему силы, необходимые для борьбы с реальностью и с самим собой.
Наполеон говорил долго, страстно и без остановки: какое бесчестье для Барклая отдать без борьбы ключ от старой России! И какое поле славы он предложил ему! Какое преимущество для него! Укрепленный город, который увеличивает его средства! Этот же город и эта река могут послужить тому, чтобы принять и защитить остатки армии в случае неудачи!
И что он теперь имеет для того, чтобы сражаться? Армию, конечно, многочисленную, но стесненную в пространстве, которой теперь можно отступать разве что в пропасти. Она подставлена под его удары. У Барклая есть все, кроме решительности. С Россией всё ясно. Ее армия может быть лишь свидетельницей падения городов и не в состоянии их защитить. В самом деле, на какой более благоприятной почве мог бы Барклай остановиться? Какую позицию он намерен отстаивать? Он, покинувший Смоленск, который он называл Святым Смоленском, сильным Смоленском, ключом Москвы, оплотом России, который должен был стать могилой французов! «Сейчас мы увидим, какие последствия будет иметь эта потеря для русских; мы должны увидеть литовских солдат, нет, даже смоленских, которые покидают ряды армии, возмущенные сдачей их столицы без борьбы».
Наполеон добавил, что надежные источники говорят о слабости русских дивизий, о том, что их численность значительно сократилась; скоро Александр останется без армии. Толпа крестьян с пиками, которую он только что видел в хвосте батальонов, наглядно свидетельствует о том, до чего дошли их генералы.
Когда он это говорил, над его ухом свистели русские пули, однако он взволнованно продолжал. Он метил во вражеского генерала и его армию, как будто бы он мог победить их рассуждениями. Никто ему не отвечал; было очевидно, что он не просил совета и что всё это он говорил самому себе и спорил с самим собой, впадая в иллюзии и стремясь внушить их другим.
Действительно, он никому не давал возможности вставить слово. Никто не верил в слабость и дезорганизацию русской армии, хотя он ссылался на документы, присланные Лористоном, французским послом в России, чьи оценки численности вооруженных сил были верными; однако эти данные были исправлены на основе источников менее надежных, и таким образом численность русской армии была уменьшена на одну треть.
Проговорив целый час, император, оглядывая высоты на правом берегу, завершил свою речь восклицанием: «Русские — бабы, и они признали себя побежденными!» Он пытался убедить себя в том, что эти люди в результате своих контактов с Европой утратили мужество дикарей; предыдущие войны кое-чему их научили, и они всё еще сохраняют свои примитивные добродетели в дополнение к тем, которые успели приобрести.
Он оседлал свою лошадь. Позднее гофмаршал сказал одному из нас: «Если Барклай совершил большую ошибку, не принимая бой, то император не должен был так сильно волноваться, чтобы убедить нас в этом».
Прибыл офицер, недавно посланный к князю Шварценбергу. Он доложил, что Тормасов появился вместе со своей армией на севере, между Минском и Варшавой, и наступает на нашу операционную линию. Саксонская бригада была захвачена в Кобрине, враг вторгся на территорию Великого герцогства, Варшава в тревоге — таковы первые результаты этого вторжения. Ренье позвал Шварценберга на помощь. Тормасов вернулся в Городечно, где он остановился 12 августа между двумя дефиле, на равнине, окруженной лесами и болотами.
Ренье всегда умел хорошо подготовиться к битве и является великолепным знатоком топографии; но когда поле боя становилось оживленным местом и покрывалось людьми и лошадьми, он терял самообладание; быстрые движения, кажется, ослепляли его. Вначале этот генерал увидел слабость русской позиции, затем устремился туда; однако вместо того чтобы прорвать вражескую линию всей массой, он просто начал вести атаки — одну за другой.
Тормасов получил время для организации обороны. Он дождался наступления ночи и увел армию с поля боя, на котором она могла быть побеждена быстрым и массированным натиском. Тормасов потерял несколько орудий, много багажа и четыре тысячи человек. Он отступил и соединился с Чичаговым, который спешил к нему на помощь вместе с Дунайской армией.
Эта победа, хотя и нерешительная, сохранила Великое герцогство: она заставила русских перейти к обороне, что дало императору необходимое время.
Рассказ об этих событиях укрепил Наполеона в его мнении; ни о чем не спрашивая адъютанта, он воскликнул: «Вы видите, они трусы! Даже австрийцы их бьют!» Затем, оглянувшись с опаской, он добавил: «Я надеюсь, нас никто не слышит, кроме французов». Затем он спросил, может ли он положиться на князя Шварценберга; адъютант поклялся в этом.
Когда Наполеон въезжал в Смоленск, граф Лобо воскликнул: «Прекрасное место для квартир!» В ответ император лишь бросил суровый взгляд.
Этот взгляд вскоре изменил свое выражение. Город был превращен в руины, среди которых ползали наши раненые, и в груды дымящейся золы, где лежали высушенные и сожженные человеческие тела. Ужасный вид привел его в расстройство. Что за плоды победы! Этот город, в котором его армия должна была найти убежище, провизию, богатые трофеи, обещанную компенсацию за столь многие лишения, представлял собой развалины, среди которых он должен был стоять бивуаком! Несомненно, он имел огромное влияние на своих людей, но оно не было безграничным. Что они могли подумать?
Уместно заметить, что солдатские лишения ни для кого не были секретом. Он знал, что воины спрашивают друг друга, для чего они прошли восемьсот лье; уж не для того ли, чтобы найти грязную воду, голод и бивуаки на пепелищах? У них нет ничего, кроме того, что они принесли с собой; но раз необходимо было всё тащить на себе, перевезти Францию в Россию, то стоило ли покидать Францию?
Некоторые генералы начали уставать — одни ссылались на болезнь, другие роптали: для чего он их обогащал, если они не могут насладиться своим богатством? Для чего давал жен, если они не видят их, являясь по сути дела вдовцами? Ради чего даровал им дворцы, если всё время заставляет их лежать на голой земле, в холоде и снегу? Год от года всё больше мучений; новые завоевания вынуждают их идти всё дальше в поиске новых врагов. Скоро и Европы не хватит: ему нужна будет Азия.
Несколько военачальников, особенно наших союзников, сделали смелые выводы, что мы потеряли бы меньше в результате поражения, чем в результате победы; оборотная сторона явления, которая, возможно, отвратила бы императора от войны; по крайней мере это приблизило бы его к нам.
Уверенность императора поражала генералов из его ближайшего окружения: «Разве он уже не покинул Европу? Если Европа поднимется против него, то у него не останется иных подданных, кроме его солдат, другой империи, кроме его лагеря; и даже здесь треть из них, будучи иностранцами, сделаются его врагами». Так говорили Мюрат и Бертье, и Наполеон был разгневан этими настроениями.
Примерно в это время появились Рапп и Лористон. Последний прибыл из Петербурга. Наполеон не задал ни одного вопроса офицеру, прибывшему из вражеской столицы. Зная искренность своего бывшего адъютанта и его мнение об этой войне, он не хотел слышать неприятных вещей.
Но Рапп, который прошел по нашим следам, не мог молчать: «Армия наступала, пройдя лишь сотню лье от Немана, но ее облик совершенно переменился. Офицеры, которые ехали на почтовых из Франции, чтобы присоединиться к армии, прибыли обеспокоенными. Он не могли понять, как могло случиться, что победоносная армия оставила позади себя больше брошенных вещей, чем побежденная, хотя сражений не было.
Они встречались с теми, кто был на марше и готов присоединиться к общей массе, и с теми, кто отделился от нее.
В Германии и до Одера, где тысячи предметов постоянно напоминают им Францию, эти рекруты не чувствуют себя полностью от нее отрезанными; они сохраняют пыл и веселость; но за Одером, в Польше, где почва, произведенные продукты, жители, костюмы, манеры, короче говоря, всё, вплоть до самих селений, выглядит чужим, где ничто не напоминает страну, по которой они тоскуют, они начинают приходить в смятение, сознавая, сколь большое расстояние прошли, и на их лицах лежит печать усталости и апатии.
Они уже находятся в незнакомых землях, где всё для них ново и печально, но сколько им предстоит еще пройти и на какое расстояние удалиться от Франции? Сама мысль о возвращении приводит их в уныние, а они должны постоянно идти вперед! Они жалуются, что, с тех пор как они покинули Францию, их тяготы только увеличиваются, а средства их поддержания уменьшаются».
Правда такова, говорил Рапп, что вначале они остаются без вина, затем без пива, закачиваются все спиртные напитки, и наконец они вынуждены пить одну воду, да и ее не хватает. То же самое происходит с провизией и всеми жизненно необходимыми вещами, и эта постоянная нужда вызывает упадок духа и телесную слабость. Охваченные смутным беспокойством, они продолжат путь среди тупого однообразия больших пространств, безмолвных и темных сосновых лесов. Испытав тайный ужас, они не хотят дальше идти по этим пустыням.
Физические и моральные страдания, лишения, постоянные бивуаки, опасные вблизи полюса, как и в районе экватора, воздух, зараженный гниющими трупами людей и лошадей, которыми усыпана дорога, способствовали распространению двух смертельных заболеваний — дизентерии и тифозной лихорадки. Немцы первыми почувствовали их разрушительное действие; они не такие нервные, как французы, и более склонны к употреблению спиртных напитков; к тому же они мало заинтересованы в успехе чужого дела. Из 22 тысяч баварцев, которые пересекли Одер, только 11 тысяч дошли до Двины, хотя они не участвовали в боях. Этот военный поход стоил французам одной четверти, а союзникам — половины их армии.
Каждое утро полки в порядке выступали в путь, но едва они проходили несколько шагов, как их ряды распадались; слабейшие отставали; эти несчастные пытались настичь своих товарищей и свои знамена, но в конце концов теряли их из виду и падали духом. Дороги и окраины лесов были усеяны ими; некоторые из них дергали колосья ржи и жадно ели зерна, затем пытались, часто без успеха, добраться до госпиталя или ближайшей деревни. Многие умирали.
Но не только больные покидали ряды армии: многие солдаты были деморализованы, другие хотели стать независимыми и получить возможность грабить, и все они добровольно покидали свои знамена; число их росло, поскольку зло порождает зло. Они собирались в банды и селились в домах и деревнях, расположенных вблизи дорог. Они ни в чем не знали нужды; среди них было меньше французов, чем немцев, но было отмечено, что командирами этих маленьких независимых отрядов, состоявших их солдат разных наций, неизменно были французы.
Рапп видел все эти беспорядки — и ничего не скрыл от своего повелителя; император просто ответил: «Я собираюсь нанести большой удар, и все отставшие присоединятся к нам».
Генералу Себастиани он дал более подробный ответ. Последний напомнил Наполеону, что тот сказал ему в Вильне: «Я не пересеку Двину: если в этом году пойти дальше, это быстро приведет к краху».
Себастиани обратил особое внимание на состояние армии. «Оно ужасно, я знаю, — ответил император, — после Вильны армия наполовину состояла из отставших, теперь их две трети; однако нельзя терять времени, мы должны добиться мира, а это произойдет в Москве. Кроме того, армия теперь не может остановиться; ее состав и дезорганизация таковы, что только движение удерживает ее воедино. Такую армию можно вести вперед, но нельзя останавливаться или поворачивать назад. Это армия для атаки, но не для обороны, армия для действий, но не для позиционной войны».
Так он говорил с людьми из близкого окружения, но с командирами дивизий общался по-другому. Первым он объяснял причины, которые заставляют его идти вперед, от последних он тщательно их скрывал и будто соглашался с необходимостью остановки.
В тот самый день, когда Наполеон стоял на смоленской улице в окружении Даву и генералов, чьи дивизии более всех пострадали во время штурма города, он сказал, что обязан им этим важным успехом и рассматривает Смоленск как отличное место для размещения по квартирам.
«Теперь, — продолжал он, — моя линия хорошо прикрыта; здесь мы остановимся: за этим крепостным валом я могу собрать свои войска, дать им отдых, получить подкрепления и ресурсы, накопленные в Данциге. Таким образом, вся Польша покорена и защищена, этого достаточно; за два месяца мы собрали плоды, которых можно было ожидать только после двух лет войны, значит, этого более чем достаточно. До весны мы должны дать устройство Литве и реорганизовать нашу непобедимую армию; затем, если во время нашего пребывания на зимних квартирах мир не будет заключен, мы пойдем и добьемся его в Москве».
Затем император доверительно сказал маршалу, что причина, по которой он приказал ему выйти из Смоленска, заключалась лишь в том, чтобы отбросить русских на расстояние в несколько маршей; но он строго запрещает ему ввязываться в какое-либо серьезное дело. Правда, в это же время он передал авангард под командование Мюрата и Нея, двух наиболее энергичных военачальников; он назначил рассудительного и методичного маршала Даву в подчинение импульсивному королю Неаполитанскому, не сообщив первому об этом. Он колебался в выборе решения, и противоречия в его словах проявились в его действиях.
Между тем русские всё еще защищали пригород на правом берегу Днепра. Мы же 18-го и ночью 19-го были заняты перестройкой мостов. Девятнадцатого августа Ней пересекал реку; пригород горел и освещал ему дорогу. Поначалу он увидел только пламя и начал взбираться по откосу. Его солдаты наступали медленно и с опаской, делая тысячу движений, чтобы избежать пламени. Русские умело оборонялись, встречали наших солдат повсеместно и загромоздили главные улицы.
Ней и его передовой отряд молча продвигались по лабиринту из огней, напряженно всматриваясь и вслушиваясь, не опасаясь, что русские могли поджидать их наверху склона, чтобы внезапно обрушиться, опрокинуть и вытеснить их обратно в огонь и в реку. Они вздохнули более спокойно, освободившись от груза мрачных предчувствий, когда увидели на гребне оврага, находящегося на пересечении дорог на Петербург и Москву, один лишь отряд казаков, которые тут же поскакали по этим двум дорогам. Как и в Витебске, не было ни пленных, ни жителей, ни шпионов, у которых можно было бы что-то спросить. Враг оставил множество следов на обеих дорогах, и маршал пребывал в состоянии неопределенности до полудня.
После Смоленска дорога в Петербург отступала от реки. Два болотистых тракта отделялись от нее направо: один — в двух лье от города, другой — в четырех. Они проходили через лес и сливались потом с большой Московской дорогой, сделав большой крюк, один — у Бредихина, в двух лье от Валутиной горы, другой же — дальше, у Злобнева.
В этих теснинах Барклай, продолжавший свое бегство, не боялся застрять со своими лошадьми и повозками — длинная и тяжелая колонна должна была описать два больших полукруга. Большая же дорога, из Смоленска в Москву, которую атаковал Ней, служила хордой этих двух дуг. Каждую минуту, как это часто бывает, всё движение останавливалось из-за какого-нибудь неожиданного препятствия: опрокинутого фургона, увязнувшей лошади, свалившегося колеса, разорванных постромок. Между тем гул французских пушек приближался, они как будто опередили русскую колонну и, казалось, заперли проход, куда спешили русские.
Наконец, после утомительного перехода передовые отряды неприятеля достигли большой дороги как раз в тот момент, когда французам оставалось только взять Валутину гору и проход.
Русские защищались, чтобы сохранить пушки, раненых, багаж. Французы же атаковали, чтобы всё это захватить. Наполеон остановился в полутора лье от Нея. Полагая, что это лишь стычка авангарда, он послал Гюдена на помощь маршалу, собрал другие дивизии и вернулся в Смоленск. Но стычка перешла в сражение, в котором с обеих сторон последовательно приняли участие 30 тысяч человек. Солдаты, офицеры, генералы — всё перемешалось. Битва длилась долго и со страшным ожесточением. Даже приближение ночи не прекратило ее. Овладев, наконец, равниной, Ней, окруженный только убитыми и умирающими, почувствовал усталость и с наступлением темноты приказал прекратить огонь, соблюдать тишину и выставить штыки. Русские, не слыша больше ничего, тоже смолкли и воспользовались темнотой, чтобы отступить.
В их поражении было столько же славы, сколько и в нашей победе.
Один из неприятельских генералов, оставшийся на поле битвы, попытался было ускользнуть от наших солдат, повторяя французские слова команды. Но свет от выстрелов помог узнать его, и он был взят в плен. Другие русские генералы погибли в этой бойне. Но Великая армия понесла гораздо большую потерю. Во время перехода по довольно плохо исправленному мосту через Колодню генерал Гюден, не любивший подвергать себя бесполезным опасностям и притом не доверявший своей лошади, сошел с нее, чтобы перейти через реку, и в этот момент пролетающее ядро раздробило ему обе ноги. Когда известие об этом несчастий дошло до императора, на время прекратились все разговоры и действия. Все были опечалены, и победа при Валутине уже не казалась больше таковой!
Гюден был перенесен в Смоленск, где сам император ухаживал за ним. Но всё было тщетно. Генерала погребли в крепости города, которому его останки делают честь. Это была достойная могила воина, хорошего гражданина, супруга и отца, бесстрашного генерала, справедливого и доброго, и в то же время честного и способного — редкое сочетание качеств в одном человеке, и притом в таком веке, когда слишком часто люди высоконравственные оказывались неспособными, а способные — безнравственными.
Случаю было угодно найти ему достойного преемника. Начальство было передано Жерару, самому старшему из бригадных генералов дивизии. Неприятель, не заметивший нашей потери, ничего не выиграл от того, что нанес нам такой ужасный удар.
Русские, изумленные тем, что нападение на них было сделано только с фронта, вообразили, что Мюрат ограничивается их преследованием по большой дороге. Они даже называли его в насмешку генералом больших дорог.
В то время как Ней бросился в атаку, Мюрат со своей конницей присматривал за его флангами. Но он не мог действовать, так как справа болота, а слева леса затрудняли его движение. Сражаясь с фронта, они оба ожидали результатов флангового движения вестфальцев под командованием Жюно.
Начиная от Стабны большая дорога, избегая болот, образованных различными притоками Днепра, поворачивает налево и, направляясь по возвышенным местам, удаляется от бассейна реки, чтобы приблизиться потом к ней там, где почва становится благоприятнее. Замечено было, что проселочная дорога, более прямая и короткая, как и все такие дороги, пролегала через болота и подходила к большой дороге позади Валутиной горы.
Жюно отправился как раз по этой проселочной дороге, перейдя реку в Прудище. Она привела его в тыл левого фланга русских. Надо было только произвести атаку, чтобы победа стала окончательной. Те, кто противостоял с фронта атаке маршала Нея, услышав, что сзади них происходит сражение, могли бы прийти в замешательство, и тогда беспорядок, возникший во время битвы в этой массе людей, лошадей и экипажей, столкнувшихся на одной-единственной дороге, бесповоротно решил бы судьбу сражения. Но Жюно, при всей своей личной храбрости, колебался в роли командира и не решался брать на себя ответственность.
Между тем Мюрат, полагая, что Жюно уже подошел, удивлялся, что не слышит его атаки. Стойкость русских, отражавших атаку Нея, заставила его подозревать истинную причину. Он покинул свою конницу и один, пройдя леса и болота, поспешил к Жюно и резко упрекнул его за бездействие. Жюно оправдывался тем, что не получал приказа к атаке. Его вюртембергская кавалерия была вялая, а ее усилия только кажущимися. Она не решалась ударить по вражеским батальонам!
Мюрат отвечал на эти слова действиями. Он сам встал во главе вюртембергской кавалерии. С другим генералом и солдаты стали другими. Он увлек их за собой, бросил на русских, опрокинул неприятельских стрелков и, вернувшись к Жюно, сказал: «Теперь завершай! Тут твоя слава, тут и твой маршальский жезл!»
После этого Мюрат покинул его и вернулся к своим отрядам, а Жюно, смущенный, остался по-прежнему стоять неподвижно. Он слишком долго пробыл возле Наполеона, деятельный гений которого входил во все подробности и всё сам приказывал, поэтому Жюно научился только повиноваться. У него не было опыта командования, а усталость и раны состарили его раньше времени.
Выбор этого генерала в качестве командующего корпусом, впрочем, никого не удивил — все знали, что император был к нему привязан по привычке. Это был старейший адъютант Наполеона, и так как с ним были связаны все его воспоминания о счастье и победах, то Наполеон не решался расстаться с ним. Кроме того, самолюбию императора льстило видеть своих близких и своих учеников во главе армий. Наконец, вполне естественно, что он больше рассчитывал на их преданность, нежели на преданность других.
Однако когда на другой день он увидел местность и мост, на котором Гюден был сражен, ему сейчас же бросилось в глаза, что вовсе не там следовало быть армии. Когда же он, воспламенившись взором, оглядел положение, которое занимал Жюно, у него вырвалось восклицание: «Вестфальцы должны были оттуда бросаться в атаку! Судьба сражения заключалась там! А что делал Жюно?..» Раздражение Наполеона было так сильно, что никакие оправдания не могли успокоить его. Он призвал Раппа и закричал ему: «Отнимите у него командование! Отошлите его из армии! Свой маршальский жезл он потерял безвозвратно! Эта ошибка может закрыть нам дорогу в Москву!» Наполеон отдал вестфальцев Раппу, чтобы тот говорил с ними на их языке и сумел заставить их сражаться.
Однако Рапп отказался занять место своего прежнего товарища. Он постарался успокоить императора, гнев которого всегда быстро испарялся, как только он изливал его в словах.
Но неприятель мог быть побежден не только на левом фланге; на правом он подвергался еще большей опасности. Мюран, один из генералов Даву, был направлен в эту сторону, через лес. Он прошел по заросшим лесом возвышенностям и с самого начала битвы находился на фланге русских. Еще несколько шагов, и он очутился бы в тылу их правого фланга. Его внезапное появление должно было неминуемо решить исход битвы и сделать победу неизбежной. Но Наполеон, не знавший местности, велел отозвать его туда, где он остановился вместе с Даву.
В армии спрашивали себя, почему император, заставивший трех отдельных военачальников, совершенно независимых друг от друга, стремиться к одной и той же цели, сам не оказался там, чтобы дать войску то необходимое единство, которое без него было немыслимо. Но он вернулся в Смоленск — потому ли, что устал, или потому, что не ждал, что произойдет серьезное сражение, или просто потому, что, вынужденный заниматься всем сразу, не мог быть нигде вовремя и не мог ничем заняться всецело. В самом деле, предшествовавшие дни подготовления к войне приостановили его работу в Империи и в Европе, а эта работа всё накапливалась. Надо было, наконец, опорожнить портфели и дать ход гражданским и политическим делам, которых накапливалось всё больше и больше. Впрочем, Наполеон сделался очень нетерпеливым, и высокомерие его росло со времени Смоленска.
Когда Борелли, помощник начальника главного штаба Мюрата, привез Наполеону известие о столкновении при Валутиной горе, император колебался, принять ли его? Озабоченность Наполеона была так велика, что понадобилось вмешательство министра, чтобы император принял офицера, привезшего ему это донесение. Однако рапорт Борелли сильно взволновал его. «Что вы говорите? — вскричал Наполеон. — Как, вам этого мало? А у неприятеля было шестьдесят тысяч войска? Но ведь это же была битва!..»
И он снова раздражался, вспоминая непослушание и бездеятельность Жюно. Когда Борелли сообщил ему о смертельной ране Гюдена, огорчение его было очень велико. Оно выражалось в многочисленных вопросах и в возгласах сожаления; затем, со свойственной ему силой духа, он подавил свою тревогу и гнев и, занявшись работой, отложил всякую заботу о битвах, так как уже настала ночь.
Однако надежда на битву все-таки не давала ему покоя, поэтому с рассветом он появился на полях у Валутина.
Солдаты Нея и дивизии Гюдена, оставшиеся без своего генерала, находились там среди трупов своих товарищей и русских солдат, на местности, изборожденной гранатами и усеянной обломками оружия, лоскутами изорванной одежды, множеством военной утвари, опрокинутых повозок и оторванных конечностей. Вот они, трофеи войны и красота поля битвы!..
Батальоны Гюдена превратились во взводы, но они гордились тем, что численность их так сократилась. Император не мог пройти мимо них, и его благодарность превратила это поле мертвых в место триумфа, где в течение нескольких часов господствовали только удовлетворенные честь и гордость.
Наполеон чувствовал, что настало время поддержать солдат и словом, и наградами. Никогда еще он не смотрел так ласково. Он говорил, что эта битва была самой великолепной из всех сражений нашей военной истории! Солдатам, которые его слушали, он сказал, что с ними можно завоевать весь мир! Убитые же воины покрыли себя бессмертной славой! Он говорил это, прекрасно понимая, что именно среди такого разрушения всего охотнее думают о бессмертии.
В наградах он также обнаружил величайшую щедрость: 12-й, 21-й, 127-й пехотные полки и 7-й егерский полк получили 87 орденов и производство в следующие чины. Император собственными руками вручил знамя 127-му полку и корпусу Нея.
Его благодеяния были велики сами по себе. Но он увеличивал значение этих даров манерой награждать. Он последовательно окружал себя каждым полком, точно своей семьей. Он громко вызывал офицеров, унтер-офицеров и солдат, спрашивая, кто самые храбрые среди храбрых, и тут же награждал их. Офицеры называли имена, солдаты подтверждали слова офицеров, а император награждал. Выбор достойных делался тут же, на поле битвы, и подтверждался восторженными возгласами.
Такое отеческое обращение с простыми солдатами, превращавшее их в товарищей по оружию повелителя Европы, и вообще все эти обычаи Республики приводили солдат в восторг. Это был монарх, но монарх революции, и им нравился государь — выходец из народа, который давал возвыситься и другим! Всё в этом государе поощряло рвение солдат.
Никогда еще поле битвы не представляло зрелища, способного вызвать большее воодушевление. Вручение знамени, столь заслуженного ими, торжественная церемония, раздача наград и чинов, крики радости и слава воинов, награжденных тут же, на месте подвигов, восхваление их доблестей человеком, к голосу которого прислушивалась со вниманием вся Европа, — всё это воодушевляло их. Сколько счастья за один раз! Они были опьянены радостью, и, казалось, сам император был увлечен их восторгом.
Но когда всё это кончилось, то поведение Нея и Мюрата и слова Понятовского, столь же искреннего и рассудительного на военном совете, сколь и бесстрашного в бою, несколько охладили Наполеона. Он испытал разочарование, узнав из донесения, что пройдено было восемь лье, а неприятеля всё же не удалось настигнуть. Возвращение в Смоленск по дороге, усеянной после сражения обломками, длинная вереница раненых, задерживавших движение, которые тащились сами или которых несли на носилках, а в самом Смоленске — телеги, полные ампутированных конечностей, которые вывозили подальше за город, — словом, всё это ужасное и отвратительное окончательно обезоружило его. Смоленск превратился в один огромный госпиталь, и великий стон, стоящий над городом, заглушил крик победы, поднимавшийся с Валутинского поля битвы.
Донесения хирургов ужасали. В этой стране вино и виноградную водку заменяли водкой, которую перегоняли из пшеничных зерен и к которой примешивали наркотические растения. Наши молодые солдаты, истомленные голодом и усталостью, думали, что этот напиток поддержит их силы. Но возбуждение, вызванное им, быстро сменялось полным упадком сил, во время которого они легко поддавались действию болезней.
Некоторые из них, менее воздержанные или более слабые, впадали в состояние оцепенения. Они сидели скорчившись во рвах и на больших дорогах и тусклыми, полуоткрытыми, слезящимися глазами совершенно безучастно смотрели на приближающуюся к ним смерть, и умирали угрюмые, не издав ни одного стона.
В Вильне можно было устроить госпитали только для шести тысяч больных. Монастыри, церкви, синагоги и риги служили приютом для всей этой толпы страдальцев. В этих мрачных убежищах, порою нездоровых и всегда переполненных, больные часто оставались без пищи, без постелей и одеял, даже без соломенных подстилок, и без медикаментов. Хирургов не хватало, и всё способствовало лишь развитию болезней, но не их излечению.
Под Витебском четыреста раненых русских остались на поле битвы, еще триста были покинуты русской армией в городе, а так как все жители были удалены оттуда, то эти несчастные оставались три дня без всякой помощи, сваленные в кучу, умирающие и мертвые, среди ужасного смрада разложения. Их, наконец, подобрали и присоединили к нашим раненым, которых тоже было семьсот человек, столько же, сколько и русских. Наши хирурги употребляли даже свои рубашки на перевязку раненых, так как белья уже не хватало.
Когда же раны этих несчастных стали заживать и людям нужно было только питание, чтобы выздороветь, то и его не хватало, и раненые погибали от голода. Французы, русские — все одинаково гибли.
В Смоленске недостатка в госпиталях не было: пятнадцать больших кирпичных зданий были спасены от огня. Была даже найдена водка, вино и некоторый запас медикаментов. Наконец и наши резервные лазареты присоединились к нам, но всего этого оказывалось мало. Хирурги работали денно и нощно, но уже на вторую ночь не хватило перевязочных средств. Не было белья, и его пришлось заменить бумагой, найденной в архивах. Дворянские грамоты употреблялись вместо лубков[19], а пакля заменяла корпию.
Наши хирурги пребывали в состоянии смятения; об одном госпитале, в котором находилась сотня раненых, совершенно забыли; только через три дня его нашли по чистой случайности — в это обиталище отчаяния проник Рапп. Я не стану описывать весь ужас их положения: такой рассказ может покалечить душу. Рапп не утаил свои впечатления от Наполеона, который приказал передать вина, предназначенного для его стола, вместе с несколькими золотыми монетами этим несчастным людям.
К сильному волнению, которое вызывали в душе императора все эти донесения, присоединялась еще одна страшная мысль. Пожар Смоленска больше уже не был в его глазах роковой и непредвиденной случайностью войны, ни даже актом отчаяния, а результатом холодного, обдуманного решения. Русские проявили в деле разрушения порядок, заботливость и целесообразность, которые обыкновенно применяют, желая что-либо сохранить!
В этот же день мужественные ответы одного священника — единственного, который остался в Смоленске, — еще больше открыли глаза императору, уяснив ему, какая слепая злоба была внушена всему русскому народу. Переводчик Наполеона, в шоке от его ненависти, привел этого батюшку к самому императору. Почтенный священнослужитель прежде всего начал с твердостью упрекать императора в предполагаемых осквернениях святыни. Он, как оказалось, не знал, что сам русский генерал приказал поджечь торговые склады и колокольни, и потом нас же обвинял в этих ужасах для того, чтобы торговцы и крестьяне объединились с дворянством против нас!
Император внимательно выслушал священника и спросил:
— А ваша церковь была сожжена?
— Нет, государь, — отвечал тот. — Бог могущественнее вас и он защитил ее, потому что я открыл двери церкви для всех несчастных, которых пожар города оставил без крова!
— Вы правы, — сказал Наполеон. — Да, Господь позаботится о невинных жертвах войны. Он вознаградит вас за ваше мужество. Идите, добрый пастырь, и возвращайтесь к вашему посту. Если бы все священники следовали вашему примеру, если бы они не изменили низким образом миссии мира, возложенной на них небесами, если бы они не покинули храмов, которые делает священными одно их присутствие, то мои солдаты уважали бы это святое убежище. Потому что мы все ведь христиане и наш Бог — ваш Бог!
С этими словами Наполеон отправил священника в его храм в сопровождении охраны. Но когда там увидели солдат, входящих в храм, то раздались душераздирающие крики. Толпа перепуганных женщин и детей бросилась к алтарю. Батюшка, возвысив голос, закричал им:
— Успокойтесь! Я видел Наполеона, я говорил с ним. О, как нас обманули, дети мои! Французский император вовсе не таков, каким его изображали нам! Знайте же, что он и его солдаты верят и поклоняются тому же Богу, что и мы! Война эта — вовсе не религиозная война. Это просто политическая ссора с нашим императором. Его солдаты сражаются только с нашими солдатами. Они вовсе не режут, как нам это говорили, стариков, женщин и детей. Успокойтесь же, и возблагодарим Господа, что мы избавлены теперь от тяжелого долга ненавидеть их как язычников, нечестивцев и поджигателей! — После этого он начал служить благодарственный молебен, и все повторяли со слезами слова молитвы.
Эти слова указывали, до какой степени был обманут русский народ. Оставшиеся жители бежали при нашем приближении. С этого момента не только русская армия, но всё население, вся Россия целиком отступала перед нами. Император чувствовал, что вместе с этим народом у него ускользает из рук одно из самых могущественных средств к победе.
В самом деле, уже с самого Витебска Наполеон дважды поручал своим агентам разведать настроения местных жителей. Надо было привлечь их на сторону свободы и вызвать общее восстание. Но можно было воздействовать только на нескольких отдельных туповатых крестьян, быть может, оставленных русскими нарочно, чтобы шпионить за нами.
Впрочем, и самому Наполеону этот план был не по душе, так как его натура склоняла его больше на сторону королей, нежели на сторону народов, поэтому он и выполнял его довольно небрежно. Позднее, уже в Москве, он получил несколько писем от различных отцов семейств, где они жаловались, что помещики обращаются с людьми, как со скотом, который можно продавать и обменивать, если пожелаешь. Они просили Наполеона объявить отмену рабства и предлагали себя в качестве предводителей нескольких локальных восстаний, которые обещали сделать вскоре всеобщими.
Предложения эти были отвергнуты. Бывали уже примеры варварской свободы у варварского народа — она превращалась у них в безудержную разнузданность! Мы уже видели несколько примеров этого. Русские дворяне погибли бы, как колонисты в Сан-Доминго. Боязнь такого развития событий взяла верх над другими соображениями и заставила Наполеона отказаться от того, что он не в состоянии был бы контролировать.
Впрочем, и сами господа не доверяли своим рабам. Из всех опасностей, окружавших их, эта была самая грозная. Они постарались воздействовать на умы своих крепостных, отупевших от долгого рабства. Священники, которым они привыкли верить, вводили их в заблуждение лживыми речами. Крестьян уверяли, что мы представляем легионы демонов под командой антихриста, что мы — адские духи, один вид которых внушает ужас, а прикосновение оскверняет.
Но мы приближались, и в нашем присутствии должны были рассеяться все эти грубые сказки. Между тем русские дворяне отступали вместе со своими крепостными внутрь страны, прячась от нас, словно от страшной заразы. Имущество, жилища, всё, что должно было бы удержать их на месте и могло бы нам служить, приносилось ими в жертву, и между собою и нами они воздвигали преграду из голода, пожаров и запустения. Это великое решение было направлено столько же против Наполеона, сколько и против их собственных крепостных. Таким образом, война королей превращалась в классовую войну, в партийную, религиозную, национальную — словом, это была не одна, а несколько войн сразу.
Тогда-то император и постиг всю громадность своего предприятия. Чем дальше он продвигался, тем больше оно разрасталось перед ним. Пока он встречал только королей, их поражение было для него забавой, так как он был более велик, чем все они. Но короли уже были побеждены, и теперь он имел дело с народами. Это была для него вторая Испания, только более отдаленная, бесплодная и беспредельная. Пораженный, он почувствовал нерешительность и остановился.
Каково бы ни было решение, принятое Наполеоном в Витебске, ему все-таки нужен был Смоленск, нужен во что бы то ни стало. Он как будто отложил до Смоленска окончательное решение. Вот почему он был смущен, и это замешательство тем более усугублялось, чем хуже становилось положение вокруг: пожары, эпидемии, жертвы… Охваченный лихорадкой нерешительности, он попеременно обращал взоры на Киев, Петербург и Москву.
В Киеве он мог окружить Чичагова и его армию. Он освободил бы правый фланг и тыл своей армии, занял бы польские провинции, наиболее населенные, богатые продовольствием и лошадьми. Укрепленные же квартиры войск в Могилеве, Смоленске, Витебске, Полоцке, Динабурге и Риге стали бы защищать с севера и востока. За этой укрепленной линией, в течение зимы, он мог бы поднять и организовать всю старую Польшу, чтобы весной обратить ее на Россию и, противопоставив одной нации другую, сделать войну равной.
Между тем в Смоленске он оказался как раз у самого узла дорог на Петербург и Москву. От одной из этих столиц его отделяли двадцать девять переходов, от другой — пятнадцать. Петербург — это правительственный центр, узел, в котором сходятся все нити администрации, мозг России, место, где находятся ее морские и военные арсеналы, и единственный пункт сообщения между Россией и Англией. Победа при Полоцке, о которой он узнал, как будто толкала его в этом направлении. Идя на Петербург, он окружил бы Витгенштейна и заставил Ригу пасть перед Макдональдом.
С другой стороны, в Москве он мог атаковать дворянство в его собственных владениях, затронуть его древнюю честь. Дорога к этой столице была более короткая, представляла меньше препятствий и больше ресурсов. Великая русская армия, которую он должен был истребить во что бы то ни стало, тоже находилась там, там были и все шансы выиграть сражение, и надежда потрясти нацию, поразив ее в самое сердце в этой национальной войне.
Из этих проектов наиболее возможным представлялся ему последний, несмотря на позднее время года. Между тем история Карла XII постоянно находилась у него перед глазами. Но не та, которую написал Вольтер и которую Наполеон отбросил с досадой, считая ее романтичной и неверной, а дневник Адлерфельда. Его он читал постоянно, но и это чтение не остановило его. Сравнивая обе экспедиции, он находил тысячу различий. Никто не может быть судьей в своем собственном деле! И чему может служить пример прошлого, когда в этом мире никогда не встречается ни двух людей, ни двух вещей, ни двух совершенно одинаковых положений?
В то время имя Карла XII часто слетало с его уст.
Новости из разных мест разжигали его пыл. Подчиненные, похоже, делали больше, чем он сам: дела у Могилева, Молодечно и при Валутиной горе были настоящими битвами, в которых Даву, Шварценберг и Ней вышли победителями; его операционная линия была прикрыта справа; вражеская армия отступала перед ним; на левом фланге Удино 17 августа подвергся нападению со стороны Витгенштейна. Эта атака была неистовой и настойчивой, но Витгенштейн потерпел неудачу; маршал Удино отстоял свои позиции, но был ранен. Сен-Сир принял у него командование армией, состоявшей из 30 тысяч французов, швейцарцев и баварцев. В тот же день этот генерал, который не любил иного командования, кроме единоличного и с ним во главе, извлек выгоды из своего положения.
С рассвета и до пяти часов вечера он вводил неприятеля в заблуждение, предлагая достичь соглашения об эвакуации раненых, при этом создавая впечатление, что отступает. В то же время он без шума собрал своих воинов, построил их в три атакующие колонны и спрятал их за деревней и неровностями рельефа.
В пять часов, когда всё было готово и бдительность Витгенштейна притупилась, он дал сигнал: его артиллерия немедленно начала обстрел, а колонны ринулись вперед. Русские, застигнутые врасплох, безуспешно сопротивлялись; их правый фланг был прорван, а в центре они беспорядочно отступали. Тысяча русских попали в плен, двадцать орудий были захвачены. Поле боя было усеяно мертвыми.
В этом коротком и кровопролитном бою правый фланг русских оказал упорное сопротивление. Потребовалась штыковая атака, которая развивалась успешно; но когда казалось, что остается лишь преследовать врага, всё вдруг едва не было потеряно: русские драгуны (по другим источникам — конногвардейцы) атаковали батарею Сен-Сира; французская бригада, которая должна была ее поддерживать, пошла вперед, затем неожиданно повернула назад и налетела на пушки, которые теперь не могли стрелять. Русские достигли наших позиций, и началась неразбериха; они рубили саблями пушкарей, опрокидывали орудия и так энергично теснили наших кавалеристов, что последние в беспорядке ринулись в сторону главнокомандующего и его штаба и заставили Сен-Сира спасаться бегством. Сен-Сир бросился на дно лощины и укрылся там. Русские драгуны были уже вблизи Полоцка, когда быстрый и умелый маневр Беркхейма и 4-ш полка французских кирасир положил конец этому жаркому делу. Русские нашли укрытие в лесу.
На следующий день Сен-Сир направил войска для их преследования, но они лишь наблюдали, как русские отходят, и пожинали плоды победы. В течение двух последующих месяцев вплоть до 18 октября Витгенштейн держался на почтительном расстоянии. В свою очередь, французский генерал наблюдал за противником, поддерживал связи с Макдональдом, Витебском и Смоленском, укрепившись на позиции у Полоцка, где, кроме всего прочего, он находил средства для пропитания своей армии.
Узнав об этой победе, император присвоил Сен-Сиру звание маршала Империи. Он направил большое количество крестов в его распоряжение и утвердил большинство представлений, сделанных Сен-Сиром.
После Ватутина утомленный корпус Нея был заменен корпусом Даву. Мюрат как король и зять императора должен был командовать им. Ней покорился этому решению — не столько вследствие уступчивости, сколько вследствие сходства характеров, так как они оба отличались одинаковой горячностью.
Но Даву, методический и настойчивый характер которого представлял резкий контраст с запальчивостью Мюрата, возмутился этой зависимостью, тем более что он гордился двумя великими победами, связанными с его именем.
Оба полководца, одинаково гордые, ровесники и боевые товарищи, взаимно наблюдавшие возвышение друг друга, были уже испорчены привычкой повиноваться только одному великому человеку и совсем не годились для того, чтобы повиноваться друг другу. Мюрат в особенности не годился для этой роли и слишком часто не мог управлять даже самим собой.
Однако Даву всё же повиновался, хотя и неохотно и плохо, как только умеет повиноваться оскорбленная гордость. Он тотчас же сделал вид, что прекращает всякую непосредственную переписку с императором. Наполеон, удивленный, приказал ему продолжать писать по-прежнему, ссылаясь на то, что он не вполне доверяет донесениям Мюрата. Даву воспользовался этим признанием и вернул свою независимость. С этих пор авангард имел уже двух начальников. Утомленный, больной и подавленный множеством всякого рода забот, император вынужден был соблюдать осторожность со своими офицерами и поэтому раздроблял власть и армии, несмотря на свои собственные наставления и на свои прежние примеры. Но раньше он подчинял себе обстоятельства, теперь же они были сильнее и подчиняли его себе.
Когда Барклай отступил без всякой помехи до Дорогобужа, то повод к недоразумению между Мюратом и Даву исчез, так как Мюрат тогда не нуждался в Даву. В нескольких верстах от этого города 23 августа, около одиннадцати часов утра, Мюрат хотел произвести рекогносцировку небольшого леса, но наткнулся на сильное сопротивление, и ему пришлось два раза атаковать этот лес. Удивленный таким сопротивлением, да еще в такой час, Мюрат заупрямился. Он проник сквозь этот лес и увидал на другой стороне всю русскую армию, выстроившуюся в боевом порядке; его отделяла от нее лишь узкая лощина Лужи.
Был полдень. Растянутость русского строя, в особенности по направлению к нашему правому флангу, приготовления, час и место (как раз то, где Барклай соединился с Багратионом), выбор местности, весьма подходящей для великого столкновения, — всё заставляло предполагать, что здесь готовится битва. Мюрат тотчас же послал гонца к императору, чтобы предупредить его. В то же время он приказал Монбрену перейти эту лощину с правого фланга вместе со своей кавалерией, чтобы произвести разведку и вытянуть левый фланг неприятеля. Даву со своими пятью пехотными дивизиями расположился в этой же стороне. Он защищал Монбрена, но Мюрат отозвал его к своему левому флангу, на большую дорогу, желая, как говорят, поддержать фланговое движение Монбрена несколькими демонстрациями с фронта.
Однако Даву отвечал, что это означало бы выдать неприятелю наше правое крыло, через которое он может проникнуть в тыл, на большую дорогу, представлявшую для нас единственный путь к отступлению. Таким образом нас вынуждали к битве, которую он, Даву, имел приказ избегать. И он избегал ее, потому что сил у него было недостаточно, положение — плохое и он находился под командой начальника, который внушал ему мало доверия… Тотчас же после этого он написал Наполеону, чтобы тот поторопился приехать, если не хочет, чтобы Мюрат без него вступил в бой.
Получив это известие в ночь с 24 на 25 августа, Наполеон с радостью покончил со своими колебаниями, ведь для такого предприимчивого и решительного человека, как он, подобное состояние было пыткой. Он поспешил на место со своею гвардией и проехал двенадцать лье не останавливаясь, но уже накануне вечером неприятельская армия исчезла!
С нашей стороны отступление неприятельской армии было приписано движению Монбрена, со стороны русских — Барклаю и ложной позиции, занятой начальником его главного штаба, который плохо рассчитал и не сумел воспользоваться благоприятными условиями местности. Багратион первый заметил это, и ярость его не знала границ. Он приписал это измене.
В лагере русских существовали такие же разногласия, как и в нашем авангарде. Не хватало там доверия к полководцу, что составляет силу армий. Каждый шаг казался ошибкой, каждое принятое решение — худшим. Потеря Смоленска всех ожесточила, соединение же двух армейских корпусов только усилило зло. Чем сильнее себя чувствовала русская армия, тем слабее казался ей ее генерал.
Негодование стало всеобщим, и уже громко требовали назначения другого полководца. Но тут вмешалось несколько благоразумных людей. Было объявлено о прибытии Кутузова, и оскорбленная гордость русских ждала его, чтобы сразиться.
Со своей стороны, Наполеон уже в Дорогобуже перестал колебаться. Он знал, что всюду несет с собой судьбу Европы, и только там, где он находится, решается судьба наций. Он мог, следовательно, идти вперед, не опасаясь предательства шведов и турок. Поэтому он пренебрегал неприятельскими армиями Эссена в Риге, Витгенштейна в Полоцке, Эртеля в Бобруйске и Чичагова в Волыни. Вместе они составляли 120 тысяч человек, и число это могло только увеличиваться. Он, однако, равнодушно дал себя окружить, уверенный, что все эти ничтожные военные и политические препятствия разрушатся от первого же громового удара, который он нанесет!
А между тем его колонна, насчитывавшая при своем выходе из Витебска 185 тысяч человек, сократилась до 157 тысяч. Она стала слабее на 28 тысяч человек, половина которых заняла Витебск, Оршу, Могилев и Смоленск. Остальные были убиты и ранены или же тащились и грабили в тылу армии, и в этих грабежах участвовали как наши союзники, так и сами французы.
Но 157 тысяч человек достаточно, чтобы истребить русскую армию и завладеть Москвой! Несмотря на 120 тысяч русских, которые ему угрожали, он всё же казался вполне уверенным в своих силах. Литва, Двина, Днепр и Смоленск должны были охраняться: со стороны Риги и Динабурга — Макдональдом с 32 тысячами человек; со стороны Полоцка — Сен-Сиром с 30 тысячами; в Витебске, Смоленске и Могилеве — Виктором с 40 тысячами человек; перед Бобруйском — Домбровским с 12 тысячами; на Буге — Шварценбергом и Ренье во главе 45 тысяч человек. Наполеон рассчитывал еще на дивизии Луазона и Дюрютта, численностью в 22 тысячи, которые уже отправились из Кёнигсберга и Варшавы, и на 80 тысяч подкрепления, которое должно было прибыть в Россию в середине ноября.
Таким образом, считая с литовским и польским наборами, Наполеон опирался на 280 тысяч человек, к которым должны были прибавиться еще 155 тысяч, и с этим количеством он намеревался совершить поход в 93 лье — таково было расстояние от Смоленска до Москвы.
Но эти 280 тысяч человек были под командой шести различных полководцев, независимых друг от друга. А самый главный из них, тот, который находился в центре и должен был координировать военные действия пяти других командиров, был магистром мира, а не войны[20]!
К тому же те самые причины, которые уже сократили на одну треть французские военные силы, вступившие первыми в Россию, должны были в гораздо большей степени подействовать разрушительно. Большая часть подкрепления прибывала отрядами, сформированными во временные походные батальоны, под начальством новых и неизвестных им офицеров, которые должны были покинуть их в первый же день прибытия на место. В этих батальонах не было и следа дисциплины, не было ни корпорационного духа, ни жажды славы, а идти им приходилось по истощенной почве, по такой местности, которую климат и время года с каждым днем всё больше превращали в суровую, бесплодную пустыню.
А ведь и в Дорогобуже, и в Смоленске Наполеон нашел всё обращенным в пепел. В особенности пострадал торговый квартал, люди богатые, которых их собственность могла бы удержать на месте или привлечь к нам.
Наполеон чувствовал, что он выходит из Смоленска в том же положении, в каком прибыл туда: с надеждой на битву, которая опять была отложена вследствие нерешительности и разногласий русских генералов. Но его собственное решение уже было принято, и он воспринимал только то, что могло поддержать его в этом. Он с ожесточением шел по следам неприятеля, и его дерзость возрастала соразмерно их осторожности. Их осмотрительность он называл трусостью, их отступление — бегством. Он старался презирать их, чтобы сохранить надежду!