Часть первая. Нелатинские меньшинства

1. Эльзас

Название Эльзас-Лотарингия, существующее уже долгое время, не должно создавать иллюзий. Поскольку эти две области, из которых состоит данная общность, существенно отличаются друг от друга. С одной стороны, это двуязычное герцогство со столицей в Нанси. С другой стороны, регион Эльзас, который в XVI веке, прежде чем перейти к Франции, был «немецким», или, если брать значение этого слова в то время, «германским», или «алеманским», притом что в Шампани и Пикардии не говорили по-немецки.

На самом деле немецкий язык в Эльзасе — явление совсем не раннее в истории! В Эльзасе в древности говорили по-кельтски, как и во всей остальной Галлии, а в первые века нашей эры он был галло-романским. Но начиная с VI века целая серия завоеваний (особенно алеманнами и франками) привела к полной германизации этого региона: это явилось общим результатом военных или мирных миграций, идущих с другого берега Рейна, и ассимиляции местного населения, до того времени романизированного. Этот процесс культурного смешения можно считать полностью завершившимся во второй половине VI века. Именно в это время Григорий Турский говорит о «городе Аргенторате, доныне галло-романском, а сейчас называемом Страсбург». В 640 году франкские короли[10] в военных целях создают герцогство Эльзас, которое помимо территорий, входящих в эту область в наши дни, включало в себя дополнительно земли, находящиеся по направлению к Белфору и к Берну в горах Юра. В эпоху Каролингов оформляются два епископства — в Базеле и в Страсбурге. Границы последнего продержались в более менее стабильном виде до 1801 года[11]. Это значит, что не стоит преувеличивать значение Страсбурга как столицы провинции на закате первого тысячелетия: этот главный город диоцеза[12], единственный «важный город» в Эльзасе, в то время состоявшем почти полностью из деревень, насчитывал, насколько можно судить, всего примерно 3 000 жителей в IX веке!

Незадолго до тысячного года Эльзас стал ключевой позицией для императоров Оттонов, и, следовательно, находился вне области притязаний, в то время еще скромных и надолго остававшихся таковыми, Francia occidentals первого Капетинга[13].

Гогенштауфены в свою очередь демонстрировали явную заинтересованность в этих территориях, расположенных сразу за левым берегом Рейна. Фридрих II (1194–1250) даже рассматривал Эльзас как «самое дорогое из своих фамильных владений» и берег его, как зеницу ока. Несколько позже притязания Габсбургов устремились на восток, и таким образом, значение Эльзаса стало менее важным. В XIII веке этот регион относился к прирейнской области «правовых отношений» (Weistümer), или обычного права, для крестьян; таким образом пытались ограничить волну крестьянской независимости, при этом однако не удалось помешать ее постепенному утверждению. В то же время Страсбург достиг почетного статуса имперского города и свободного города, не отставала в развитии и городская культура: поэт Готфрид Страсбургский, умерший около 1210 года, был автором немецкоязычной версии «Тристана и Изольды». Со своей стороны прирейнская мистика, нежный цветок немецкой культуры, нашла свое пристанище в страсбургском доминиканском монастыре в лице Экхарда, приора этого монастыря с 1314 года.

Итак, Эльзас немецкая область в лучших своих проявления …и в худших тоже: в 1349 году, сразу после эпидемии чумы, массовые убийства евреев в городах этого региона проходили по той же «модели» (если можно так выразиться), что и по ту сторону Вогезов и Рейна в то время.

Впрочем, чисто французские веяния стали проникать в долину Рейна в эпоху позднего Средневековья иногда в достаточно сомнительной форме: «визит» в Верхний Эльзас в 1444 году французского дофина Людовика, будущего Людовика XI, во главе банды головорезов не стал для потомков одним из самых замечательных свидетельств французской славы или гения за пределами ее границ.

Что касается книгопечатания, как раз тогда изобретенного Гутенбергом, оно начало использоваться в Страсбурге с 1458 года, на десятилетие раньше, чем в Париже, бывшем «светочем» французской культуры!

В начале XVIII века монахи из Изенхайма, рядом с Кольмаром, столицей южного Эльзаса, решили заказать художникам работы для их картинной галереи, а также роспись их большого алтаря, так они пригласили Шонгауэра и Грюневальда, но конечно не Бурдишона или Перреаля. Идеи Реформации стали распространяться в Страсбурге с 1523 года при содействии Мартина Бусера и Вольфганга Капитона. На несколько лет лютеранские идеи привлекли некоторых нонконформистов из французской церкви, и в их числе Жана Кальвина.

В 1525 году Эльзас явился одним из оплотов немецкой крестьянской войны, или «мятежа простолюдинов», подавленного, правда, герцогом, добровольно говорящим по-французски, Антуаном Лотарингским, проникшим в долину Рейна через перевал Саверн. Боялся ли добрый герцог, на этот раз обагривший свои руки кровью, что восстание, до того вспыхнувшее лишь в германских областях, перекинется во франкоговорящие регионы? В эти годы власть в Эльзасе была поделена между Габсбургами, Страсбургским епископатом, фьефами[14] имперских дворян и Декаполисом (союзом десяти городов этого региона). С грехом пополам Landtage, эльзасские генеральные штаты, часто созывавшиеся в период с 1528 по 1616 год, ввели представительную единицу, которой угрожали религиозные раздоры: на 900 городов и деревень этой провинции в 1585 году 300 были протестантскими, но остальные оставались католическими и впоследствии держались в лоне Римской церкви. В любом случае Эльзас в XVI веке почти не вмешивался во французскую политику, только в Лионе Минкель и Обрехт, банкиры-протестанты из Страсбурга, поселившиеся у слияния Соны и Роны, своими займами в экю поддерживали династию Валуа, последние же, несмотря на то, что были католиками, по воле этих финансистов стали естественными соперниками воинствующих католиков Габсбургов: «Враги моих врагов — мои друзья». Иначе говоря, попытки французских властей вторгнуться в Эльзас были в то время еще робкими. И, например, «путешествие в Германию» Генриха II, последствия которого явились очень важными для Лотарингии, не имело продолжительного воздействия на территорию между Вогезами и Рейном.

Однако с приходом династии Бурбонов стиль изменился: они не гонялись, как некоторые Валуа, за огромным мифическим наследством в Италии. Их интересы были более всего направлены на восточные границы: уже Генрих IV около 1600 года хотел вмешаться в незначительные конфликты, в которых противостоящими сторонами выступали страсбургские клирики и местные протестанты. Не было ли это первым предвестником грозы, которая впоследствии перевернет жизнь, или по меньшей мере, изменит национальную принадлежность следующих поколений?

Около 1630 года один учитель из Арденн, Даниэль Мартен, преподает французский язык в Страсбурге. Мартен — всего лишь одна из мелких симптоматичных черт. Главное, конечно, в событиях дипломатической и военной истории, сопровождавших Тридцати летнюю войну. Начиная с 1620-х годов власти свободного города Страсбурга, обеспокоенные императорским планом возвращения предметов культа католикам, ведут переговоры с Францией, испрашивая у Людовика XIII денежной и военной помощи. Итак, французское вторжение за Вогезы изначально было акцией по поддержке протестантов против Габсбургов. Продолжение франко-эльзасских отношений во многом было отмечено именно этим начальным фактом. В регионе, насчитывавшем всего четыре крупных протестантских города (Виссембург, Ландау, Мюнстер и Страсбург) против пяти католических и двух смешанных городов, «ересь» стала уделом меньшинства, хотя и активного. Это меньшинство должно было найти себе поддержку извне, и если нужно, вплоть до Лувра. Франкофильскую, или франкоцентристскую роль, которую в двуязычной Лотарингии сыграл изначально присутствовавший там французский язык, в Эльзасе, до того на сто процентов немецком, как ни парадоксально это звучит, сыграл протестантизм, использовавший, однако, немецкий язык. От того, что Страсбургский епископат (католический) с 1625 года попал под управление австрийского эрцгерцога Леопольда, сына императора, жители этого города с особой поспешностью стали просить помощи у Франции, сами в большинстве своем увлеченные антипапскими настроениями. Режиму Вены не было места в их сердцах.

Все произойдет за восемь лет (1633–1640). Это были годы переворота и обращения в сторону королевства! Они зачеркнули, и надолго, восемь веков полного немецкого владычества. Это резкое вторжение французов за Вогезы, осуществленное как Blitzkrieg, отличалось от медленного утверждения владычества королевства Капетингов над Лотарингией, на это утверждение потребовалось в общей сложности более двух веков (1552–1766).

Швеция, о парадокс, тоже ввязывается в войну: в 1632 году солдаты Густава-Адольфа, государя этой страны, располагаются в Эльзасе и вплоть до Кольмара, чтобы защищать регион от имперской и католической угрозы. Но Густав-Адольф умер (1632), и великодушные протестанты потерпели поражение при Нордлингене (1634). Такие города, как Мюлхауз и Страсбург, напуганные перспективой завоевания их «папистами», согласились на то, чтобы установить контакт с Францией. Франция, пришедшая на смену Швеции, представляла собой наименьшее зло: конечно, это была католическая власть, но терпимая к протестантам и враждебная по отношению к Габсбургам. Со своей стороны Ришелье поначалу думал только о том, чтобы проложить себе дорогу в Германию через Страсбург; но в 1639 году умер Бернард Саксен-Веймарский, который, если бы он прожил больше, стал бы для Франции очень представительным немецким ландграфом Эльзаса, и после его смерти оккупация или просто военное вмешательство Франции в Эльзас, осуществленное в 1633 году, начиная с 1640 года трансформировалось в прямое управление de facto, с присланными правителями и интендантами. После этого естественная граница перестала быть самостоятельной целью. На самом деле имело место что-то наподобие «функциональной» логики: поскольку не все было в необходимой степени продумано, она заменила менее чем за десятилетие изначальное простое «получение гарантий» на плохо скрываемую аннексию.

Мюнстерские соглашения 1648 года признают уступку Эльзаса Франции свершившимся фактом. Габсбурги предпочли такое решение (хирургическое), чем удержание этого региона во власти своей империи: им казалось, что если допустить второй путь, то Эльзас станет таким Троянским конем, который позволит власти Бурбонов вмешаться в Дела Германии в ущерб вполне конкретным интересам Габсбургов, особенно это представляло бы собой угрозу их обладанию императорской короной. Иронизируя, можно вменить Вене в вину потерю Эльзаса по отношению к чисто политической общности «Германии», притом что она была еще сильно раздробленной. Также стоит принимать во внимание, что во время первого вхождения Эльзаса во французское государство парижские власти признали status quo установившихся в регионе религий: в будущем это признание гарантировало достаточную преданность и католической, и протестантской церквей по отношению к королевской власти. По правде говоря, такое уравновешенное положение дел в религиозной области, установившееся таким образом, было достаточно слабым утешительным фактором в стране, которая после двадцати лет войны к 1650 году осталась малонаселенной и опустошенной грабежами и проходившими по ее территории войсками. С 1672 по 1678 годы война в Голландии, такая же разрушительная для всех регионов в долине Рейна, не исправила положение. Конечно, Франция укрепляла там то, что она получила в Мюнстере, несмотря на протесты, возникшие по этому поводу со стороны муниципии Кольмара[15] (в Эльзасе в это время присутствовали некоторые настроения франкофобии, даже националистические, если только можно применить к ним этот эпитет). В 1681 году Страсбург под военным давлением вынужден был признать власть французского короля и согласиться на то, чтобы его собор вновь стал католическим, но при непременном условии, что протестанты сохранят в городе большинство своих позиций, в том числе в университете.

В Эльзасе, понимаемом как единое целое, «Господин Интендант», присылаемый из Франции, не был скроен, однако, по образцу исключительно грубого проконсула, который был бы малопривлекательным: стоящие над ним люди, как в Лувре, так и в Версале, им советовали насколько возможно следовать образцу австрийских эрцгерцогов, которые до них выполняли управленческие функции на месте; в 1701 году генеральный инспектор по финансам произнес свою знаменитую фразу: «Ни в коем случае нельзя нарушать обычаи Эльзаса». При этом интендант Людовика XIV был главным образом королевским комиссаром перед различными местными органами власти, будь то правительственные инстанции или представительные органы, многие из которых были организованы еще до прихода французов.

Обуславливали и готовили мирное урегулирование конфликтов факторы религиозного характера. «В Эльзасе Святой Дух состоит на королевской службе» — без смеха заявил интендант Шарль Кольбер. Католики, конечно, да и как могло быть иначе при Людовике Богоданном, пользовались покровительством новой власти, пришедшей из Парижского бассейна: в их пользу учредили simultaneum (практикующийся до наших дней), благодаря которому они могут сосуществовать или скорее поочередно пользоваться одним культовым сооружением — церковью — с протестантской общиной. Официальные должности были в большей или меньшей степени (по правде говоря, скорее в большей, чем в меньшей) распределены между верующими римской конфессии, что подвигло многих протестантов, стремящихся к политической карьере, принять католическое крещение. Особенным образом неудобное для населения и дорогостоящее размещение войск распределяли по «еретическим» районам. Однако соблюдался главный принцип религиозной свободы: удел многочисленного лютеранского меньшинства в Эльзасе казался завидным по сравнению со злоключениями гугенотов-кальвинистов во внутренних районах королевства; они могли существовать исключительно подпольно после отмены Нантского эдикта. И речи не было о том, чтобы Король-Солнце применил этот акт в Эльзасе, где плюс ко всему само понятие «Нантский эдикт» не существовало, поскольку он был присоединен к Франции позднее, чем Генрих IV подписал этот либеральный документ в бретонском городе Нанте (1598). Король-Солнце, а впоследствии Людовик XV правили в Эльзасе так, как до того справедливо правили во Франции Старый Повеса (Генрих IV) и Людовик XIII. Они поощряли одну Церковь (католическую), но позволяли существовать и даже процветать конкурирующей конфессии (протестантам). Сам по себе такой дуализм, о котором можно пожалеть в том плане, что он не сохранился к западу от Вогезов, во многом способствовал верноподданническим чувствам со стороны жителей Эльзаса. Против таких чувств играли лишь слабые проявления языкового национализма, поскольку большая территория за Рейном не подверглась унификации, и она могла послужить желанным полюсом для определенно придерживавшихся прогерманских настроений жителей Эльзаса. В любом случае, около 1700 года население хранит верность в большей степени принцу или монарху, нежели национальному языку. «Преданность языку» еще не пришла на смену «преданности королю» (де Серто).

В XVIII веке между Вогезами и Рейном наблюдался значительный рост населения, притом что в политическом плане это не причиняло никаких особенных неудобств. В эпоху Просвещения население этой провинции почти удвоилось по сравнению с теми небольшими цифрами, что были в предшествующую эпоху из-за последовавших тогда катастроф (в период с Тридцатилетней войны и до конфликтов времен Людовика XIV). Это увеличение численности населения содействует новому наступлению мира под властью французов, освященного эпохой Просвещения. Благодаря выращиванию картофеля, более интенсивному засеву новых территорий и некоторому развитию промышленности в Милхаузе столь сильное увеличение численности населения не принесло с собой особых трудностей (но все же неурожайное начало 1770-х годов было тяжелым). Относительно гармоничное сосуществование двух языков и культур, обеспечивало быстрое распространение элементарной грамотности на немецком языке, а также высокой образованности, развивавшейся благодаря системе высшего образования, на французском и на немецком языках, и началу Sturm und Drang на местах. Звезда Пруссии восходит в зенит. Одновременно сближение Франции с Австрией (в частности во время бракосочетания будущего Людовика XVI с Марией-Антуанеттой) положило конец старой борьбе против Габсбургов, которая с XVI века поддерживала противостояние «галлов» и «германцев». В случае сохранения противостояния Эльзас могли разорвать на части. Кроме того, провинция, даже притом что она находилась под правительственной и военной властью Версаля, сохраняла свои специфические формы управления (правда, под эгидой интенданта и правителя). Аристократическая иерархия по немецкому образцу, «каскады презрения» оставались гораздо более обременительными, чем во «внутренней» Франции. Несмотря на официальную поддержку, оказываемую католической церкви, в XVIII веке simultaneum католиков и протестантов продолжает функционировать в этой провинции вполне удовлетворительно, тем более что ближе к концу эпохи Старого режима дух терпимости усилился.

Во время Французской революции на празднике Федерации (14 июля 1790 года) появляется теоретическое свидетельство того, что эльзасцы добровольно встают на сторону того, что вначале было всего лишь фактической аннексией, предписанной Ришелье, затем Людовиком XIV и Лувуа, не посоветовавшись с местными жителями. Однако в ходе революции с 4 августа 1789 года были разрушены партикуляристские структуры страны. Гораздо в большей степени, чем того хотели короли, революция иногда хотела дискредитировать (в пользу единства французского языка) то, что в ее представлении было «патуа»[16], местные германские диалекты, остававшиеся, однако, в массовом употреблении. На местах она поднимает якобинцев против протестантской и говорящей на диалектах элиты: они же сначала попали под власть либеральной идеологии 1789 года, затем они позволили вовлечь себя, увлечь и утопить в движении монтаньяров, шедшем дальше их возможностей, и в конце этого пути их ожидала гильотина. Упомянем также такой неутешительный факт, что революционеры боролись с духовенством, таким могущественным к востоку от Вогезов. Таким образом, революция создавала предпосылки, в то время пока лишь умозрительные, к тому, чтобы Эльзас опять обратил свои помыслы в сторону Германии в политическом плане, эти условия оставались лишь теоретическими, но уже прослеживались в местных контрреволюционно настроенных источниках. Правда в том, что Наполеон внес в эту ситуацию порядок: благодаря своим завоеваниям, император создал на большой территории, находившейся в непосредственном соседстве с землями Священной Римской империи немцев, возможности карьеры и перспективного роста для эльзасцев, достигших высокого социального и культурного уровня — стихийное знание немецкого языка стоило им на обоих берегах Рейна множества должностей префектов, генералов, судей. В то время местные католики переживали не самый славный период своей истории, им было далеко до знаменитых епископских семей Страсбургского диоцеза, которые были либо сторонниками французов (как Фюрстенберги в XVII веке), либо сами были французами (Роаны в XVIII веке). Сторонникам Римской Церкви приходилось отныне довольствоваться, конечно, менее широкими возможностями, но все же они сохраняли видные позиции по конкордату 1801 года в государственных и местных управленческих органах провинции. Протестанты, получившие полную свободу в последние десятилетия XVIII века, и евреи, частично освобожденные, благодаря этому добровольно встали в ряды ревностных сторонников послереволюционного режима.

Начиная со времени царствования Луи-Филиппа более быстрыми темпами идет офранцуживание (еще неполное) Эльзаса благодаря более углубленному изучению французского языка в школах, в которых, однако, еще много лет немецкий язык занимает очень важное место. Естественно, со стороны некоторых поборников немецкого языка высказывается недовольство по поводу такого расцвета «иностранного влияния», которое они считают чрезмерным и империалистическим. Когда в 1859 году ректор Страсбургской академии на некоторых уровнях обучения позволял вводить только тридцать пять минут обучения немецкому языку в день, он тем самым спровоцировал горячие жалобы, в частности со стороны духовенства, которому, как и во Фландрии, Бретани и Стране басков, местный язык помогал противостоять бурному распространению во франкоговорящей среде антиклерикальных «Светочей»[17]. Такое недовольство, однако, по поводу некоторого «офранцуживания» Эльзаса высказывалось в основном не в данном регионе, а в самой Германии, на другом берегу Рейна, вплоть до Пруссии. Немецкие языковые притязания законно возникли во время «подъема национального самосознания» XIX века и пробудили ностальгию: они заставили немцев после 1850 года пожалеть о том, что они потеряли эту провинцию, которую Людовик XIII и Людовик XIV вырвали из единой германской общности в то время, когда Германия не сознавала своего фундаментального единства и была не в состоянии отреагировать с достаточной силой. Но вернемся к эльзасскому вопросу, от которого мы отвлеклись. Пусть это не понравится тем, кто охотно переносит на прошлые эпохи типичные конфликты современности (особенно когда речь идет о «колониальном» централизме и ответных «антиколониальных» выступлениях со стороны тех, кого они считают угнетенными), так вот, пусть это не понравится сторонникам систематического анахронизма, но основная драма в Эльзасе завязалась после 1870 года, а получила свое разрешение лишь в 1945.

Сначала была аннексия: в 1870–1871 годах Бисмарк «посеял зубы дракона», другими словами, захватил Эльзас и часть Лотарингии, что стало роковым поступком, которого избежали более мудрые союзники в 1815 году. Они удовлетворились тем, что отняли у Франции только Саар, где говорили по-немецки, после абсурдной вылазки Ста Дней, из-за которой их терпение иссякло. Аннексия Эльзаса после франко-прусской войны 1870 года отозвалась, как эхом, желаниями, уже сформулированными по другую сторону Рейна начиная с 1850 года. Она как молния упала на провинцию, где меньшинство говорило по-французски, но в большинстве было германоговорящим… и настроенным за Францию: как показали несколько свободных выборов 1870-х годов, протестующие кандидаты, поддерживавшие бывшую власть французов, получили три четверти голосов. Это горький знак глубокого «успеха»…задним числом: он характеризовал два значительных столетия французской политической власти на левом берегу Рейна[18].

У новых хозяев Германии, однако, не было недостатка в аргументах и козырях, чтобы после 1870 года проводить в Эльзасе ту же политику завлекания…или переваривания (но в противоположном направлении), которую раньше практиковали французские правители — от Ришелье до Наполеона III. Немцы постепенно привозили в своих обозах экономическое процветание, социальные законы, многочисленных эмигрантов, родившихся между Эльбой и Рейном, наконец, общность языка, развитие всех уровней образования…и поддержку Конкордата. Призраки французского прошлого удалялись тем дальше из-за того еще, что католическое население Эльзаса, представлявшее собой вначале основную часть сочувствующих французам, было глубоко шокировано антиклерикальными настроениями, нетерпимыми, даже неумеренными, которые насаждала III Республика.

Несмотря ни на что Германская империя держала эту провинцию долгое время в исключительном положении. В 1911 году в Эльзасе, наконец, немцы позволили избрать две региональных ассамблеи: недовольные охотно подчеркнут, даже в наше время, что французские власти не шли и никогда не пойдут так далеко в вопросе децентрализации, как вовремя Второй империи, так и после 1919 года, к концу III Республики[19]. Накануне войны 1914 года местные жители в своих желаниях отошли от «невозможного» возврата к французской родине-матери, они в большей степени стремились к автономии в рамках немецкой имперской системы Гогенцоллернов. И снова Эльзас шел по пути экзистенциального присоединения к германскому сообществу, даже притом, что значительная часть буржуазии в Страсбурге или Мюлхаузе продолжала говорить по-французски и обучать своих детей языку Расина; многие французы к западу от Вогезов приняли существующее положение, поскольку ситуация, справедливо это было или нет, казалась необратимой — первые антигерманские выступления талантливого рисовальщика Анси, несмотря на успех его изданий, не нашли широкого отклика.

В результате Первой мировой войны немецкая власть в Эльзасе стала жестче, вплоть до того, что некоторые высокопоставленные лица берлинской администрации мечтали напрямую присоединить этот регион к Пруссии. Однако, когда немцы потерпели поражение в войне, в 1918–1919 годах Эльзас вернулся под власть Франции, немецкое влияние в этом регионе в то время омолодилось после полувека ассимиляции, уже даже завершенной, и хотя германское население не представляло собой в те годы большинства a priori, тем более не было монополией, оно выступало нерушимой общностью.

Из-за этого Франция не могла с 1919 года найти в Эльзасе ту спокойную психологическую среду, которую можно было бы сравнить с тем гармоничным правлением, которое Франция проводила вплоть до конца Второй империи. (Еще раз повторим, что, чтобы доказать существование этого «потерянного рая», исполненного согласия, достаточно обратиться a posteriori к неопровержимым результатам выборов 1870-х годов и обратить внимание на количество протестующих и настроенных за французов голосов в то время, когда прусская оккупация уже полностью жестко утвердилась в регионе). В середине XIX века тот факт, что в регионе народные массы преимущественно говорили по-немецки, а французский язык уже в достаточной степени распространился среди элитарных слоев общества, в конечном итоге представляет собой лишь второстепенные мотивы национального самоопределения или попросту верного служения французским властям. Но сразу после Первой мировой войны законное преобладание германоговорящего населения, усиленное в течение сорока восьми лет отторжения от французского сообщества в период с 1870 по 1919 годы, становится post factum крайне важным политическим мотивом на весь период между двумя мировыми войнами. Другим осложняющим элементом выступил тот факт, что начиная со времен Людовика XIV и до долгого периода власти Конкордата, утвержденного в 1801 году, французы всегда появлялись в Эльзасе в качестве мощной поддержки католической церкви, но эта поддержка помимо прочего не исключала проявления по прошествии некоторого времени знаков дружественного расположения по отношению к местным протестантам и сторонникам иудаизма. Но такая позиция официальной Франции по отношению к Римской Церкви прошла и сменилась в отношении Эльзаса, «антиклерикальной аллергией» в период 1920-1930-х годов, в частности во время Картеля левых сил (1924) и Народного фронта (1936). В этих двух случаях некоторые радикально настроенные политики социалистического толка во «внутренней Франции» говорили о том, чтобы ввести светское законодательство в Эльзасе, в котором большинство населения хотело сохранить прокатолический режим Конкордата. Одновременно с этим между 1924 и 1939 годами начинает обозначаться стремление к автономии, в одних аспектах изначально региональное, но в скрытой форме прогерманское в других моментах; крайне левые автономистские движения даже находят поддержку у эльзасских коммунистов, они же в свою очередь выступают в данном регионе наследниками левого движения Социал-демократической партии Германии, а также примитивными толкователями ленинской теории о праве на самоопределение «угнетенных» народов. На самом деле, несмотря на приукрашенную роль «большевистских» движений, живое сердце автономистских движений стоит скорее искать со стороны областей католических и германоговорящих этнических общностей. В некоторые годы в период заката III Республики этим сложным, но направленным в одну сторону тенденциям удавалось переключать муниципалитеты Страсбурга и Кольмара в сторону воинствующего регионализма[20].

Начиная с 1933 года нацисты «ловят рыбу в мутной воде», несмотря на то, что никто не может разобрать их истинных целей, абсурдно и с неоправданным обобщением путая их со стремлением к независимости региона в чистом виде. Автономизм же часто украшается привлекательными моментами стремления к независимости региона, но часто также в нем присутствуют отталкивающие краски антисемитизма, конечно, маргинального.

И вот Франция потерпела поражение в 1940 году, и в отличие от германизации 1871–1918 годов, которая осуществлялась по различным каналам (язык, религия, законы Бисмарка, направленные на защиту интересов рабочих, социализм), нацистская власть над Эльзасом между 1940 и 1944 годами не только уничтожает то, что могло еще сохраниться от французского прошлого этого региона. Она направляет свои силы против самой идеи единства провинции. Молодых людей отправляют на русский фронт, и из них 35 000 не вернулись оттуда. Иудаизм по возможности обрекался на гибель, и Ян Кершау в своей знаменитой биографии Гитлера рассказывает о поспешности немецкой антисемитской политики в Эльзасе. «С июля 1940 года, — пишет он, — Роберт Вагнер, гаулейтер Баденской области, в то время помимо этого управлявший Эльзасом, а затем Жозеф Бюркель, гаулейтер Саар-Палатинта и глава гражданской администрации в Лотарингии, оба они оказывали давление на Гитлера, чтобы он разрешил высылать на запад, во Францию, где тогда господствовал режим Виши, евреев из вверенных им областей». Фюрер дал свое согласие, и в том же месяце 3 000 евреев из Эльзаса и Лотарингии были депортированы в западном направлении. Остальные, увы, не стали терять время в ожидании[21]. Помимо этого Третий рейх притеснял эльзасских католиков и подрывал экономику региона; провинция управлялась как зависимая территория за пределами Германии нацистскими чиновниками, многие из которых, в особенности те, кто принимали важные решения, не были «из местных». Особо непокорных местных жителей депортировали или убивали. Осенью 1940 года была создана организация «Опферринг», или кружок жертв, ad hoc[22] полностью находившаяся под контролем нацистов. В кругах сторонников Сопротивления ее назовут «кружком жертв нацистской пропаганды». У «Опферринга» были свои лидеры на хуторах, руководители на несколько домов, главы по кварталам, деревням, коммунам и округам. Эта организация представляла собой вырожденное отражение Национал-социалистической партии, старательно опекаемое нацистами. В нее войдут 100 000 человек в 1941–1942 годах, из которых подавляющее большинство, даже почти все были фиктивными членам, вынужденно вступившими в организацию или оппортунистами. Таким образом, это вымышленное число растает, как снег на солнце, в первые месяцы 1944 года[23].

Эльзасская элита в таких условиях переживала свои тяжелые времена, если, по меньшей мере, говорить о тех ее представителях, которые в эти четыре или пять «свинцовых лет» остались в регионе, будь то по собственному законному выбору или в силу необходимости[24]. Некий Жозеф Россе, сын булочника, выходец из семьи, где было тринадцать детей, школьный учитель и синдикалист, стал в период между двумя мировыми войнами борцом за автономию Эльзаса и горячим приверженцем сближения с Германией. В июле 1940 года он ставит свою подпись (вынужденно?) под манифестом, требующим вхождения Эльзаса в Третий рейх. После аннексии Эльзаса он занимал несколько ответственных постов и в то время высказался за создание государства-буфера из Эльзаса и Лотарингии: эта идея при посредничестве посольства Соединенных Штатов в Виши выдвигалась несколько раз, в неосознанно комической форме, самим президентом Рузвельтом! Впоследствии Россе поддерживал контакты с немецким Сопротивлением. Он был арестован французскими властями в 1945 году, и ему был вынесен тяжелый приговор — пятнадцать лет принудительных работ; он умер в тюрьме в 1951 году. Пастор Карл Морер пытался, со своей стороны, поддерживать некоторую автономию Эльзаса с помощью лютеранской церкви во время почти пятилетнего господства нацистов. Однако по той причине, что немецкие власти назначили его на пост президента региональной церковной администрации Аугсбургской конфессии, ему впоследствии из-за этого приписали, и возможно неправомерно, поведение, которое, по красивой формулировке Бернара Воглера, «не всегда воспринималось в годы Освобождения». Морер был осужден в это время, но впоследствии получил помилование. Некий Жан Кеппи, борец христианского демократического «Центра» Эльзаса (до 1914 года), затем в 1930-е годы основал агентство католической прессы, а после 1940 года балансировал между своими обязанностями, которыми его наделили германские власти, и немецким Сопротивлением лета 1944 года. Опасное балансирование, и долгое, как можно себе представить! Впоследствии это превратилось в двойную опасность, поскольку Кеппи осенью 1944 года стало разыскивать гестапо, а французы вынесли ему приговор в 1947 году, но затем сразу реабилитировали за очевидные услуги, которые он оказал Сопротивлению. Менее удачливым оказался аббат Жозеф Браунер, который был осужден за «сотрудничество» с новыми хозяевами региона, хотя это сотрудничество и было, оно было прогерманским, но не пронацистским, что, однако, не помешало бросить этого проповедника в конце 1944 года в лагерь Стратхоф, где плохие условия оказались причиной его скорой смерти, наступившей в июне 1945 года. И наконец, известный политик Марсель Штюрмель, сторонник автономии с 1929 по 1939 годы, также подписал (вынужденно…) манифест «Трех Колосьев», имеющий целью вхождение Эльзаса в состав Великой Германии, затем он стал помощником мэра Мюлхауза, «под каблуком». Несмотря на свои связи с немецким Сопротивлением в лице Кольмарской группы, которые могли бы искупить его прошлые поступки, Штюрмель был арестован в апреле 1945 года, а в 1947 году приговорен к восьми годам принудительных работ, освободили его в 1951 году. Стоит заметить, что из этих четверых трое были католиками, а четвертый был связан с протестантской Реформацией, и таким образом можно подчеркнуть, насколько в данном случае были важны «христианские вопросы», обостренные в 1920-е годы иногда неуклюжей антиклерикальной политикой III Республики. В этом был мотив, конечно, совершенно неправильный, для некоторых людей (среди христиан), по доброй воле очень рано занявших различные позиции среди крайних сторонников автономии. Нацистская администрация, как можно было увидеть, начиная с 1940 года пыталась привлечь этих борцов за автономию на свою сторону, что ей удавалось с умеренным успехом… и впоследствии оборачивалось проблемами для заинтересованных лиц, и особенно чувствительными и болезненными эти проблемы обострились после 1945 года. Стоит сказать о невероятной наивности некоторых сторонников автономии Эльзаса, которую все-таки по отношению к ним нельзя охарактеризовать как легковерие. Одно дело наивность, и совсем другое — чистое и простое сотрудничество с немцами: в этом случае стоит вспомнить о Германе Биклере (1904–1984), родившемся в Мозеле; он был немецкого происхождения, чем и объясняются некоторые эпизоды из его последующей жизни. Он был страсбургским юристом и до войны поддерживал движение за автономию, а после поражения Франции стал «крайслайтером» (главой кружка) Национал-социалистической партии в столице Эльзаса и членом СС. Но очень скоро судьба увела его из района за Вогезами, и он принял на себя чин высокопоставленного фашистского полицейского чиновника по особым поручениям в Париже. Ему удалось бежать в Германию в 1944 году, в 1947 году он был заочно приговорен к смертной казни, но мирно прожил остаток своей жизни в Северной Италии в должности руководителя предприятия[25], «спасаясь от розыска», как Марсель Деа. Он умер в своей постели в 1984 году. Вот удивительная судьба борца-экстремиста, конечно, мало достойного уважения, кидавшегося от одной карьеры к другой без особого личного ущерба…

Если отойти от этих конечных преобразований, то ситуация в Эльзасе была даже еще более сложной, чем это могло показаться, поскольку еще в начале 1942 года один из храбрых лидеров подпольной антигитлеровской оппозиции Горделер не представлял себе то, что должно было случиться само собой после уничтожения нацизма, а именно возврат Эльзаса и Лотарингии к Франции. Горделер желал переговоров по поводу этой двойной провинции между Францией и Германией. Это было достаточно смешной иллюзией для человека, который помимо всего был великим противником диктатуры[26]. В конце этого несчастливого периода, Страсбург был освобожден в последние недели ноября 1944 года, но на севере Эльзаса первые дни 1945 года были еще отмечены немецкой операцией «Северный ветер», последовавшей за наступлением в Арденнах. Операция «Северный ветер» началась в январе 1945 года. «Это было последнее и наименее успешное наступление Гитлера. Немецкие войска не смогли продвинуться дальше, чем примерно на тридцать километров». В один момент возникли опасения за Страсбург, что послужило причиной конфликта между Эйзенхауэром и де Голлем, который хотел любой ценой защитить столицу Эльзаса, недавно освобожденную союзниками. Но немецкое наступление увязло. «Северный ветер едва ли оказался сильным бризом»[27].

* * *

В то время, когда пала немецкая оккупация благодаря антигитлеровскому освобождению, плохие воспоминания, укоренившиеся за последние четыре года, были настолько сильны, что можно было говорить о том, что произошло самое настоящее «самоубийство», или культурный «автогеноцид» немецких влияний в Эльзасе a posteriori. В любом случае, пошел значительный процесс, когда немецкие веяния стали терять свою законную силу (но при этом местный диалект находил упорную поддержку). Обратимся всего лишь к одному примеру: симпатии Коммунистической партии Эльзаса и Лотарингии к автономии, выявившиеся до 1940 года, в 1945 году уже не имели места в этой партии. Таким образом рухнул один из спорных вопросов в отношениях с французскими властями, каким он обозначился в период между двумя войнами.

Пойдет ли речь по окончании Второй мировой войны о возвращении франко-эльзасской идиллии, какой она была в XVIII и XIX веках? Тень германской агрессии полностью развеялась после 1945 года, и в любом случае, после этих событий перед нами предстает сосуществование самоопределения Эльзаса как провинции, все еще живого, и власти французской государственности, отныне безраздельной. Устойчивость диалекта (как в городах немецкой Швейцарии), процветание прессы на немецком языке, к несчастью, терпящей сейчас упадок[28], специальное преподавание немецкого языка в средней, а в некоторых случаях даже в начальной школе, развитие туристической индустрии, экономики, экологии и масс-медиа во французской Республике Эльзас остаются базовыми фактами. Даже, что касается некоторых отраслей, неизменными. Но эльзасская политика остается строго французской с преобладанием национальных партий (MRP, затем партия де Голля, наконец Социалистическая партия). Либо она европейская (ассамблея в Страсбурге), что позволяет снова ввести — почему бы и нет, на самом деле? — разумную дозу прогерманских симпатий. Любые намеки на нацизм остаются, естественно, наделенными резко отрицательной коннотацией[29]. И абсолютно по-другому, чем до войны, случилось на выборах в 1968 году: сторонники автономии и возвращения к «эльзасским корням» и отдаления от «внутренней части страны», получили очень скромные результаты, несравнимые с мощной волной движения за автономию, присутствовавшей до войны. В 1978 году сторонники эльзасской автономии получили всего 1,04 % голосов избирателей. Западная Германия в любой ситуации ведет себя крайне осторожно по отношению к удручающим фактам националистической инициативы, возникавшим раньше на территории между Вогезами и Рейном. Она воздерживается, grosso modo[30], от любого вмешательства в политическую ситуацию в Эльзасе, в противоположность гитлеровской и даже веймарской Германии. ФРГ довольствуется той важной ролью, которая ей законно уготована за ее западными границами благодаря ее высокому культурному, и в особенности экономическому уровню.

Пойдем еще дальше, обратимся к более поздним событиям: в Эльзасе 2000 года требования культурного характера сохраняют свою жизненность, но на данный момент они почти не выходят на политический уровень. Объединения, которые имеют или могли бы иметь некоторые тенденции к автономии, набирают, как и в прошедшие десятилетия, не более 2–3% голосов на выборах, как, например, «Союз эльзасского народа», издающий газету «Rot und Wiss». Что касается регионалистского движения в Эльзасе, созданного Робертом Шпилером, бывшим депутатом Национального фронта, то по последним сведениям, оно насчитывает четырех избранных в Региональный совет, что нельзя недооценивать, но при том это также не впечатляющее число. В любом случае, каждый раз кажется, что избирательный пятипроцентный барьер для них трудно преодолеть. Депутаты — сторонники Ле Пена и Мегре (последние близки к региона-листам) специализируются на защите диалекта. Более важной представляется деятельность умеренного Даниэля Хёффеля: он до сих пор, как всегда, бьется, вместе с другими эльзасскими политическими деятелями, за объединение двух департаментов, Нижний Рейн и Верхний Рейн, на таких условиях, которые вызывают дебаты среди юристов и политиков[31]. В свою очередь Мадам Траутманн, которая была мэром Страсбурга, пожелала большей децентрализации. Это говорит о том, что у вопроса есть будущее, и пример Корсики может оставить «круги на воде» и докатиться до восточных Вогез, притом даже, что жители Эльзаса, со своей стороны, питают отвращение к насилию, сохранив на этот счет отталкивающие воспоминания полувековой давности.


2. Лотарингия

Лотарингия, конечно, не фигурировала бы в нашей работе среди меньшинств нелатинского происхождения, если не было бы такого важного эпизода в истории вторжения германских племен в VI веке, когда франки и алеманны пересекли Рейн и осели на галло-романской земле. До этого времени Лотарингия (это название появилось в таком виде позже, лишь в эпоху Каролингов) принадлежала к галльской общности, сначала кельтской, а затем романской. Можно предположить, что вторжение армии Цезаря в эту прирейнскую область с 58 по 52 годы до нашей эры ко всему прочему имело целью (в частности) сдержать дальнейшее продвижение германцев, которое все равно произошло несколько столетий спустя. В I и II веках нашей эры город Мец и его окрестности переживали период процветания, что показывают открытые в ходе современных раскопок останки терм, амфитеатров, мозаик. Однако начиная с середины III века и до начала V века народы «германского» происхождения (как сказали бы в наше время) перемещаются к западу, не без насилия, и передвигают языковую границу: она отныне движется к юго-западу в нижнем течении Рейна и сокращает галло-романскую «шагреневую кожу». Таким образом, еще в наше время германоговорящее население присутствует в районе Тионвилля, Сент-Авольда, Форбаха, Сарегемина, Биче и Саребурга. Семантический пунктир мог претерпеть некоторые изменения с конца 1-го тысячелетия[32]: из латинского языка родились диалекты, а затем французский язык, и он вобрал в себя несколько населенных пунктов на северо-восточной границе немецких диалектов; однако наследие масштабных перемещений германцев и франков наложило значительный отпечаток. В любом случае германские влияния развиваются в эпоху поздней Античности и при Меровингах в пределах ограниченной территории… и даже в ограничивающих пределах. В противовес германизации выступают, синхронно или нет, процессы романизации, характеризующие эпоху конца Римской империи. Таким образом, виноградники, принесенные с юга, были посажены недалеко от Меца именно в последние десятилетия III века (лотарингские «серые вина» останутся знаменитыми). И прежде всего в это время происходит становление христианства, и главное его продвижение на территории между Мёзой и Сааром приходится в основном на период после 300–350 годов; для окончательного утверждения и приобретения статуса единственной религии ему понадобится еще несколько веков.

Факты «вульгарного», или местного, языка должны быть рассмотрены на их истинном месте: клерикальная элита региона, как и повсюду, в середине первого тысячелетия говорила на латыни, и ее мало занимали патуа, как тевтонские, так и романские, на которых «бормотала» чернь. Крупные политические образования (Австразия в VI веке, Лотарингия в IX веке, откуда происходит современное французское название «Lorraine») с радостью перешагивают символические барьеры, которые нарисует post fastum Атлас диалектов: они формируют объединения двух культур (из которых Бельгия сохранилась до сих пор, к северу от Одён-ле-Тиш или Муаёвр, как самое значительное из остаточных явлений этого процесса).

Естественно, мы не будем рассматривать телеологическую точку зрения на историю. В том, что Лотарингия в конце концов стала французской, было бы неправильно видеть, что таким было ее скрытое подсознательное призвание. На самом деле, в начале X века Лотарингия еще склонялась к германской общности[33], но внутри нее начиная с 959 года обособлялась верхняя Лотарингия, которую позже и назвали «Lorraine», то есть собственно говоря нынешняя Лотарингия. При воцарении династии Капетингов с 987 года к востоку от Мёзы и Соны все больше проявляются тенденции к независимости так называемой Francia media, которая впоследствии в Лотарингии, Бургундии, Франш-Конте будет противостоять всевозможным соблазнам со стороны королей и императоров, как западных, так и восточных. Это было чудо политического равновесия, но все же время от времени приходилось выбирать себе лагерь: «герцогство Лотарингское» упоминается под таким названием с начала X века, а в 1214 году при Бувине герцог Лотарингский вместе с императором Оттоном дает сражение против Филиппа-Августа… и оказывается в стане побежденных. На протяжении эпохи Средневековья выбор в пользу императора остается основным: например, во второй половине XIII века герцог Лотарингский Ферри III на своих северо-восточных землях, от Биче до Сьерка, утверждает «немецкий суд бальи» (окружной суд. — Прим. пер.), говорящий в основном по-немецки. Само герцогство функционирует как спутник (в большинстве своем говорящий на романском языке) имперского конгломерата, где начинает уже заниматься заря эпохи германизации Габсбургов. И напротив, графы Бар, что на западных склонах лотарингских земель, с начала XIV века проявляют склонность оказывать знаки почитания французскому королю за свои владения на левом берегу Мёзы[34]. Таким образом материализуются несколько общностей разных культур! Они делают из Лотарингии духовный фьеф «Романии», спонтанно обращенной к Бургундии, Шампани, области Льежа и Франции, однако в плане власти в строгом смысле слова, главные сюзерены находятся все же к востоку от Рейна. Плюс ко всему, власть французской монархии уже начинает распространяться по другую сторону Мёзы: клирики и лотарингские дворяне получают свои пребенды[35] и владения как от немецких князей, так и у Капетингов. За Мёзой, от самой Шампани располагаются тамплиеры и госпитальеры. Лотарингские епископы, полуцерковные, полусветские феодалы, начиная с XIII века все чаще являются выходцами из аристократических семей королевства Французского. Местные дворяне женятся на девушках с запада. Вот сколько было причин для «глубинного» офранцуживания — социальных, аристократических; в ходе этих процессов немецкий язык был оттеснен к северо-восточным границам герцогства и занимал достаточно скромное место. И огромная поэма «Деяния лотарингцев» (XII–XIII вв.) — эпическое произведение в стихах с невероятным количеством добавок в тексте, относящихся к разному времени, было гораздо ближе (учитывая разное время написания) к «Песне о Роланде» или к произведениям Кретьена де Труа, чем к «Нибелунгам». А в области искусства в Лотарингии всем известный переход от романского стиля в архитектуре к готике связан с преобладанием французских влияний в зодчестве, которые пришли на смену старому стилю постройки церквей, более всего находившемуся под влиянием архитектуры Прирейнской области, Трира или Италии. Есть и более прозаические примеры: около 1300 года представители Капетингов проникли в Верден, Туль и Барруа под предлогом того, чтобы утвердиться там в качестве третейских судей или честных «посредников» при разрешении местных конфликтов. В 1346 и 1356, когда уже рассеялись все воспоминания о Бувине, лотарингская армия выступила вместе с французами и потерпела сокрушительное поражение при Креси и при Пуатье — в несчастье тоже могут рождаться союзы. Вместе оказаться наголову разбитыми… Несмотря ни на что герцогство Лотарингское играет роль амортизатора: оно сглаживает возможные столкновения между Империей и Францией, при этом не становясь полностью частью одного или другого из этих государств. Крестьянские свободы, в соответствии с хартиями вольностей Гатине или Аргонны, могли, конечно, распространиться за Мёзу, но в очень малой степени — на Мозель. Из-за Столетней войны, ослабившей Францию, Туль и Верден вновь оказались в гравитационной зоне Империи. Но в XV веке эта короткая склонность к Германии, казалось, рассеялась: Лотарингия, где выросла Жанна д'Арк, символ французской девы, уже оказалась одной из сторон в гражданских войнах Французского королевства; графы Бар поддерживали Арманьяков, герцог Карл II — Бургиньонов. Как только закончилась война с англичанами, анжуйские принцы, происходившие из рода Капетингов, благодаря выгодному династическому браку получили в свои руки Лотарингию и, как и их предшественники, продолжали балансировать между двумя лагерями. Но на этот раз им пришлось балансировать между французами и бургундцами (и те, и другие говорили по-французски), отчего тень Германии, и так далекая, совсем исчезла. Что касается собственно культуры, то здесь нет места для двусмысленности: автор автобиографии и историк Филипп де Виньоль, родившийся в 1471 году, когда писал о прошлом Меца, решил заменить в своих текстах французский язык местным диалектом, имеющим романское происхождение.

Однако коренной стратегический переворот случился позднее, а именно его можно датировать 1551–1553 годами («путешествие в Германию» Генриха II и результативные завоевания этого короля, оставившего погоню за итальянскими миражами в пользу города Мец). Вплоть до середины XVIII века «Франция» могла проникать со своими влияниями в лотарингский край всеми возможными способами, однако она оставалась, несмотря на присоединение некоторых значительных владений, в своих действующих границах (Мёза, Сона, Рона…), и эти границы лишь немного передвинулись за пределы восточной границы, установленной по Верденскому договору (843) во времена Карла Лысого. Конечно, в состав королевства вошли Дофине (1349), Бургундия (1477) и Прованс (1482). Но после потери Франш-Конте (1493) эти завоевания «за пределами Соны и Роны» обозначают геополитический путь, ведущий в юго-восточном направлении, короче говоря, в сторону Италии (по достаточно новому, но ставшему впоследствии каноническим, маршруту «Париж-Лион-Марсель») более, чем в сторону лотарингского, даже германского востока. И лишь тогда, когда протестантская религия ворвалась в Германию, и французскому королю представились возможности маневров и союзов с немецкими князьями-лютеранами против католического императора, именно с 1551 года стал проходить процесс мучительного пересмотра политики Валуа. Используя поддержку Саксонии и некоторых других государей-протестантов, Генрих II и Франциск де Гиз, непревзойденный полководец из рода герцогов Лотарингских, вырвали Мец из рук Карла Пятого (1552–1553). Это продвижение французов способствовало еще большему ослаблению влияния Габсбургов в регионах: они только что[36] вынуждены были придерживаться умеренной политики в Швейцарии, в Нидерландах… Также после 1550–1560 годов проблемы в самой Франции (борьба с гугенотами и др.) привели к тому, что в восточных ее провинциях осознавали все больше и больше их значимость: во время религиозных войн наши лотарингские герцоги при непосредственном участии своих двоюродных братьев Гизов, придерживавшихся ультра-католической направленности, оказались замешанными в сеть интриг времен гражданских войн Валуа. Одновременно в Нанси Карл III (умер в 1608 году) ударился в подражание абсолютистским образцам, как их практиковал (в большей или меньшей степени…) Генрих IV в Париже. Епископат Меца и герцогство Лотарингское уже были сами по себе носителями французского культурного влияния, однако к северу от границы Лонгви-Сарбург рядом с ними присутствовало германоговорящее меньшинство в архидиаконате Сарбурга, если быть точными, а также в области «немецкого суда бальи», который оставался наследием древней традиции[37]; он был сосредоточен в местности Водреванж[38]. В 1609 году Генрих IV выдвинул идею (вскоре осуществленную на практике) о создании французского центристского парламента, заседающего в Меце.

Перед лицом религиозных противоречий, как в Лотарингии, так и в Германии, Ришелье, гениальный человек, ограничился тем, что пошел по стопам Генриха II и Франциска де Гиза при взятии Меца. Но на этот раз, учитывая личность кардинала, он шел семимильными шагами. Лотарингский герцог Карл IV, владевший этим титулом с 1624–1626 года, сражался при Белой горе[39] вместе с императорскими католическими войсками против богемских протестантов. Большего и не понадобилось, чтобы вызвать у Ришелье неискоренимый агрессивный рефлекс, направленный против Габсбургов, который обрушился на этого их сторонника из Нанси, происходящего из венской династии. Тогда Ришелье стал рассматривать план «укрепиться в Меде» (где французские силы уже присутствовали) «и продвигаться, если возможно, к Страсбургу, чтобы обеспечить себе вход в Германию». Это не значило восстановить естественные границы, а означало завладеть «по ходу дела» (как в шахматах, еще один раз) в северо-восточном направлении романскими и германскими полями той Франции, которую еще невозможно было предвидеть, которой только предстояло родиться; все это имело целью повлиять на судьбы Германии и избежать того, чтобы клешни Габсбургов (империя плюс Испания) не захлопнулись над Францией. Был ли это параноидальный страх или предлог для территориальной экспансии королевства? Вероятно, и то, и другое понемногу. Эти умопостроения Ришелье стояли у истоков достаточно существенного территориального расширения Франции, «приумножения владений государства», как в предшествующую эпоху выразилась Кристина Пизанская.

В период с 1630-х по 1660-е годы монархия Бурбонов, в равной степени со своими тогдашними главными врагами, была виновницей нескольких военных кампаний, негативно сказавшихся на экономической и демографической ситуации в герцогстве, которое в это время служило перевалочным пунктом для войск и подвергалось жестокому разграблению; чтобы убедиться в этом, достаточно будет просмотреть гравюры Калло; таким образом, королевская власть захватила Лотарингию, установила там парламент (наконец реализовалась идея Генриха IV), интендантскую службу, суд бальи, и наконец, укрепившуюся структуру знаменитых «трех епископатов» (Мец, Туль и Верден). Открылись пути для французской интервенции в Голландию, на немецкие прирейнские территории, в Эльзас. Устанавливается новый французский «Северо-восточный союз» (Лотарингия, Эльзас, а вскоре Франш-Конте), и в нем достаточно большое количество населения (в Эльзасе и на территориях, из которых сформировался нынешний департамент Мозель) говорило по-немецки или на некоем подобии немецкого языка. Продолжение проходило иногда в менее трагическом духе, но было таким же. «Если бы в Лотарингии были Альпы, она была бы Савойей», — достаточно красиво выразился герцог Сен-Симон, чью формулировку я здесь привожу. Но эта крупная восточная провинция, расположенная на равнине, доступной всем ветрам, несмотря на несколько горных склонов, теперь была безвозвратно отдана на разграбление периодически проходившим через нее войскам, и кроме того, династические и другие конфликты привели к окончательному переходу герцогства в руки французов (однако оно попыталось воссоздаться в 1660-х годах, но эта недолговременная попытка была несколько смешной).

С 1670 по 1737 годы серия военных вторжений Людовика XIV и Людовика XV в Лотарингию (в результате которых то терял свою власть, то вновь восстанавливал свои полномочия герцогский род) привела к принятию изобретательного решения, которое в период с 1737 по 1766 годы подготовило окончательное присоединение провинции к французской государственной системе: король заключил соглашение со Станиславом Лещинским, бывшим королем Польши, ставшим в начале упомянутого периода герцогом в Нанси, что непосредственно после его смерти его владения перейдут к французской короне. Два талантливейших человека, маршал Бель-Иль и интендант Ла Галезьер, управляли эти последние годы так, что условия в Лотарингии стали гораздо более благоприятными, если сравнивать с прискорбными событиями XVII века. Население региона растет, растет и уровень грамотности. Прекрасная площадь Станислава в Нанси построена в рамках перспективы, изображающей литургию принца[40]: она «находит свое логическое завершение в статуе Людовика XV», на которого все указывает как на нового хозяина положения, он невидимо управляет Станиславом[41]. На более низких ступенях социальной лестницы можно говорить о том, что благодаря выращиванию и широкому потреблению, как у немцев, картофеля могли поддерживать свою жизнь крестьяне и городская беднота, чей уровень жизни не всегда был достойным.

В период с 1766 по 1871 годы в Лотарингии присутствие и могущество власти французов сочетается с тем, что в Мозельском регионе продолжают говорить по-немецки, хотя подчиняются французам почти без проблем. Мозель при Людовике XVIII, если руководствоваться цифрами, был одним из департаментов, где менее всего сопротивлялись записи на обязательную военную службу, а также этот департамент давал армии наибольшее количество добровольцев[42]: таким образом, интеграция Мозельского департамента во французскую государственную систему прошла без особенных конфликтов, при соблюдении уважения к языковому своеобразию этого небольшого региона. Это был, вероятно, процесс национального «осознания»: революционные церемонии в Федерации в 1790 году превратили «подданных» в «граждан», которые отныне могли становиться подданными (в принципе…) по своей доброй воле. Особенно вставал вопрос законности: еще примерно за двадцать лет до революции население Форбаха или Сарбурга шло, не жалуясь, по пути своего Лотарингского государства, Франция же его «проглотила» самым что ни на есть законным путем благодаря тому самому элегантному решению, которое по этому вопросу состряпало Версальское правительство с помощью Станислава, столь же покорного, сколь и выступающего его сообщником, поскольку он был тестем короля. Тот факт, что наполовину лотарингский аристократ Шуазёль сумел на несколько лет обеспечить французскому государству министерское управление, облегчил северо-восточным областям, присоединенным к Франции в 1766 году (время смерти Станислава), переход к тому, что вскоре стало «великой нацией». И какие бы потрясения ни пережила Лотарингия во время Французской революции и позже, во время маленьких революций XIX века (1830, 1848), эти проблемы коснулись лишь в незначительной степени языковых различий — эти различия делают регион неоднородным, но не делят его на части. Помимо прочего наблюдаются вполне понятные различия в поведении между говорящими на разных языках. Говорящие по-немецки жители Лотарингии, от времени правления Людовика XVIII до III Республики, гораздо охотнее эмигрировали в Северную Америку, чем их соотечественники, говорившие по-французски. Германоговорящая Лотарингия, более сельская и традиционная, чем другая ее часть, из-за этого оставалась менее грамотной, чем ее «соперница».

Из-за аннексии Лотарингии Бисмарком в 1871 году выходит на поверхность, или возникает, без далеко идущих последствий, но не без трагедий, затянувшихся на годы, политико-языковой вопрос, касающийся Лотарингии, или, если быть точным, Мозеля, где ранее наличие местного диалекта не создавало исторических проблем и не провоцировало конфликтов, достойных называться конфликтами.

Присоединение к Германии в 1871 году мозельской Лотарингии, от Тионвилля до Сарбурга и от Меца до Биче, сформировало из всех этих областей «Эльзас-Лотарингию» (немецкую), которая до этого времени не существовала как «единство в двойственности»; эти области были поставлены под управление штатгальтера в Страсбурге и в отдельных местах под власть президента (немецкого) Лотарингии. В то время, когда, как мы уже сказали «преданность королю» постепенно уступает место «преданности языку» как критерию национальной принадлежности, это присоединение двойной провинции к рейху, которое осуществили на основе языковых данных или придуманных вокруг этой проблемы предлогов, грозило грядущими несчастьями: этим во многом объясняются причины взаимных противоречий между Францией и Германией, послуживших одной из причин Первой и даже Второй мировых войн. Эти войны оставили после себя миллионы и даже десятки миллионов погибших (1914–1945).

С 1871 по 1913 годы из-за тяжело устанавливающейся политики завоевателей (см. количество протестующих голосов на выборах в Лотарингии в первые годы периода присоединения к Германии) часть говоривших по-французски жителей эмигрировала, в частности многие представители элиты; также можно констатировать развитие германского большинства в городе Мец (который до того времени был полностью латинским, затем романским, и наконец французским — со времен Римской империи и до эпохи Наполеона III).

За бешеной милитаризацией аннексированной территории в период с 1871 по 1913 годы последовала новая мощная волна германизации Мозеля с 1914 по 1918 годы. Таким образом новый, «тевтонский» Мозель, родившийся при военной и промышленной поддержке империи Вильгельма в эпоху быстрого развития черной металлургии, противостоит сельской и архаичной германоговорящей Лотарингии, какой она была всегда. Немецкий ирредентизм[43], проявившийся эффектом бумеранга в период между двумя мировыми войнами, когда Франция восстановила свои силы, заранее получил решительную поддержку благодаря такой германизации «второй волны», которая легла на мирный германский субстрат, который, в свою очередь, обязан своим возникновением завоеваниям позднеримской эпохи. В то же время в другой области, вокруг Нанси, усиливаются проявления французского национализма, певцом которого был Морис Барре со своей «Колетт Бодош» — героической девушкой из Меца, которая, руководствуясь патриотическими соображениями, отказалась от брака с очаровательным профессором-педантом, происходившим прямиком из Прусса в Мозеле.

Какими бы ни были отклики со стороны приверженцев французского влияния, которые вполне можно понять, нельзя отрицать, что в эпоху Бисмарка и Вильгельма германизм, одновременно старый и новый, набирал силу или восстанавливал былую мощь в Лотарингии, сосредоточенный вокруг Меца. В ретроспективном порядке это наглядно иллюстрируют события периода между двумя мировыми войнами; в 1923 году в новом французском департаменте Мозель прошел ряд забастовок в знак солидарности с рурскими шахтерами, недовольными французской оккупацией. В 1926 году германоязычные крестьяне, обеспокоенные антирелигиозным и направленным против конкордата (и безрассудным) наступлением Картеля левых сил, не остались равнодушными к манифесту «Хайматбунд», который требовал для них «Хайматрехт»[44]. А осенью 1939 года французские военные в Мозеле, посланные издалека и расположившиеся на франко-германской границе, столкнулись в этих местах с некоторыми проявлениями агрессии в свой адрес и с преданностью Германии в рамках крошечного, даже микроскопического региона[45].

1940–1944! Как и в Эльзасе, здесь понадобилось быть завоеванными (и это завоевание, если подводить итоги, оказалось на редкость непродуктивным и самоубийственным) нацистской Германией, отправлявшей молодых жителей Мозеля на верную гибель на русский фронт и ставившей Лотарингию в подчинение гитлеровскому пангерманизму, радикальному и угнетающему, чтобы искоренить впоследствии, начиная с 1945 года (Мец был освобожден только в ноябре 1944 года), ирредентизм, который внедрила в регионе за столетие до того власть Бисмарка, проявившая себя как ученик чародея в грядущих катастрофах: это последнее немецкое завоевание в 1940–1944 годах отмечено in situ[46] созданием, трагического и одновременно народного события, германского общества Лотарингии — Deutsche Volksgemeinschaft in Lothringen — которое позже обрело силу (в июне 1942 года) и несколько недель спустя объявило, что в нем насчитывалось 217 000 членов (конечно, это были фантастические цифры на 700 000 жителей аннексированной территории!). Естественно, за этим последовали массовые исключения и вычеркивания из списков, что не могло не случиться в подобном процессе, во многом напоминающем политическую фикцию. В частности, номинальными лидерами этого Volksgemeinschaft числились скульптор, агроном и почтовый служащий, местные жители или из приграничной области[47]. Настоящим лидером, очевидно, был печально известный Жозеф Бюркель, гаулейтер Вестмарка (Западной Марки), включавшей в себя Саар, часть Палатината и в чисто административном порядке, хотя и в таком порядке это причиняло много вреда, аннексированную часть Лотарингии[48].

Сейчас германоязычное меньшинство в Лотарингии продолжает существовать (хотя и переживает свой закат). Там есть или были местные газеты на Hochdeutsch. Там смешались законный культ маленькой области и преданность и неукоснительное подчинение французской власти. В лице политика Роберта Шумана, наследника двух культур, ностальгия по славным временам счастливо трансформировалась в общеевропейский идеал, способный наконец преодолевать границы.

Шуазёль

Лотарингия подарила Франции Шуазёля: после Филиппа Орлеанского, Флёри и Аржансона, до Мопу, Шуазёль явился как один из тех людей, которыми были отмечены несколько этапов царствования Людовика XV.

Шуазёль был выходцем из лотарингской аристократической семьи, укрепленной родственными связями в соседнем королевстве, и с 1743 года был образцовым офицером во французской армии, а затем послом в Вене и Риме. Его фамилия была Стенвиль; его отметил король и придворные, и летом 1758 года он стал герцогом де Шуазёлем, затем в период с декабря 1758 года и по декабрь 1770 года он играет роль главного министра. Вместе со своим двоюродным братом Шуазёль-Прасленом он занимает солидные посты в управлении иностранными делами, военном ведомстве, флоте. Помимо этого король назначил его правителем Турени и суперинтендантом почтового ведомства. Короче говоря, в течение десятилетия, в 1760-е годы, он во Франции «заправлял всей лавочкой».

Рыжий, не наделенный ни красотой, ни состоянием, он разбогател на подарках от государства, несмотря на то, что тратил деньги на широкую ногу и делал крупные долги; он не признавал жадности, которая для него олицетворяла, как для многих аристократов, один из главных антиобщественных пороков. В этом вопросе Шуазёль был ближе к Фуке, чем к Кольберу. Он принес в свет свой вздернутый нос, живой ум и умение по-настоящему дружить. Без особого труда он по праву своего происхождения, а также благодаря пылкости характера и житейской сметливости приобрел связи в высших кругах. Будучи достаточно язвительным человеком, он сумел понравиться или заставить себя бояться как в салонах, так и при дворе. Благодаря природной непоседливости и знанию всемирной культуры он разбирался в вопросах австрийской монархии, знал немецких князьков, турецкую армию, китайскую архитектуру, фламандскую живопись и английское парковое искусство. Кругозор этого лотарингца был безбрежным! Этот друг философов, нисколько не отличавшийся набожностью, демонстрировал некоторую терпимость по отношению к иноверцам — евреям или протестантам. Грубоватый человек дела, никогда не унывающий любовник, он завоевывал женские сердца в среде аристократок, в отличие от Людовика XV, отдававшего предпочтение кокоткам. Однако Шуазёль, чтобы достичь своей цели в любовных делах, без колебаний сделал свою сестру любовницей Людовика XV и шпионил за своей красавицей-кузиной. В версальских придворных интригах он пользовался поддержкой маркизы де Помпадур, но забыл о ней сразу же после ее смерти. Обычная неблагодарность профессионального политика? К тому лее он сам был на заре своей военной карьеры протеже старого Ноая, который, в свою очередь, в начале своего продвижения появился в качестве сводного племянника и клиента королевской фаворитки Ментенон. От одной маркизы к другой! Шуазёлю было с кого брать пример. Логично, что при своей «заговорщической» или «помпадурской» позиции он противостоял клерикальной группировке, близкой к иезуитам, дофину и его слуге Ла Вогюйону, ответственному за воспитание будущего Людовика XVI. Но этот бывший лотарингец был разносторонним человеком: в армии его очень ценили сначала как офицера рядового состава, а затем как штабного офицера. И однако он никоим образом не был сторонником войны. Проявив себя дипломатом, в чьей политике мешались ловкость и авторитарность, он вырвал у папы Бенедикта XIV, к несказанной своей выгоде, на редкость мягкий по содержанию документ (Ex omnibus), касающийся жестокого конфликта, связанного с антиянсенизмом. Его жена, которую он любил и которой он изменял, была урожденной Кроза. С ее помощью он породнился с финансовыми кругами; его противники, не всегда объективные и добросовестные (он был благородного происхождения), ставят его в один ряд с вымогателями незаконных налогов: если верить пуристам в этом вопросе, то «бочонок для сельдей», даже если он принадлежит жене, «всегда пахнет селедкой», то есть кто не родился благородным, тот им уже никогда не станет.

В старости Шуазёль, лишившийся милостей государя и ставший наполовину физиократом в отставке, откармливал швейцарских коров на лугах Шантелу, совсем не лотарингских. В плане политической экономии он ставил на первый план вопросы торговли, «мягкую торговую политику» на море. Поэтому он пожертвовал интересами Квебека, остававшегося сельским и удаленного от моря, в пользу несущих прибыль интересов экспортеров из Сан-Доминго и рыбаков, ловивших треску на Новой Земле. Он поддерживал таким образом французскую экспансию «на финикийский манер». Он проповедовал националистическое галликанство, полулиберальное, окрашенное злобой, направленной против иезуитов, и симпатиями по отношению к парламенту — в этом его огромное отличие от д'Аржансона, жившего до него, и от Мопу после. Деспотизм, освященный по-французски, в стиле постбарокко или пострококо? Или скорее это был либерализм в манере Генриха IV, Филиппа Орлеанского, Дюбуа… И вот мы уже очень далеко от площади Станислава, a fortiori от Тионвилля и Сент-Авольда!


3. Фландрия

Французская Фландрия, где говорили на фламандском языке, или Вестхук, в Средние века включала в себя владения Байёль, Берг, Бурбур и Кассель. В 1856 году, когда фламандский диалект был в регионе более сильным, чем в наше время, собственно говоря «франко-фламандская» область с административной точки зрения находилась в похожем положении с большей частью округов Дюнкерка и Хазбрука: и та, и другие были расположены к западу от бельгийской границы и к северу от Лилльского округа (в основном франкоязычного). В 1940 году Эмиль Коорнарт, лучший историк этой микропровинции, утверждал, что примерно 150 000 человек там все еще говорили по-фламандски[49]. Вестхук, прежде чем стать таковым, был вначале кельтским, затем галло-романским (в точности как Эльзас). Затем он подвергся глубокому германскому влиянию (или протонидерландскому…) в период с III по V века, и этот процесс полностью завершился во второй половине 1 тысячелетия. Но превратности истории, расслоения и расхождения диалектов привели к тому, что Эльзас примкнул к немецкой общности, затем к французской, не без колебаний между этими двумя сторонами. Вестхук же в наше время в политическом плане, конечно, находится во французских пределах, а в языковом плане он лежит на культурной периферии нидерландского и фламандского сообществ. Если вернуться к более ранним эпохам, можно констатировать, что в период с конца IX века и по 1384 год (начало бургундского владычества) фламандское сообщество, взятое в комплексе, тяготело к различным видам власти: «графской» автономии, созданной на базе говорящей по-фламандски этнической общности, и с другой стороны, на границах проявлялись влияния большие и жадные до завоеваний страны (императорская Германия и Франция Капетингов), которые с юго-востока и с юго-запада показывали свое желание расширить свои владения к северным равнинам.

Вестхук, скромная часть более обширной территории Фландрии, отвоеванная у моря и польдеризированная[50], проявил себя как область инициативы и высоких показателей сельскохозяйственного производства с высокой плотностью населения. С первой трети XIV века там начинают свирепствовать крестьянские восстания, направленные против феодалов, и освободительные войны: в то время французы в этом регионе представляются врагами и угнетателями, даже притом, что в это самое время в числе местного населения присутствовало профранцузское меньшинство.

Можно ли в качестве исходного символа Вестхука XIV века, незадолго до присоединения его к Бургундии, принять такую удивительную личность[51], как Иоланда де Бар (1326–1395)?

Удивительная судьба этой женщины в своем роде отражает трагедии ее маленькой родины: она была дамой из Касселя, владетельницей Дюнкерка, в восемнадцать лет осталась вдовой с двумя детьми, вновь вышла замуж в 1353 году — за брата Карла Злого, восстановила местный замок Мотт-о-Буа, ее красоту воспел поэт Евстахий Дешан, у нее была вторая резиденция в Париже, на улице Кассет (искаженное «Кассель»?), она то питала вражду к французам, то выступала их союзницей, то же самое по отношению к графу Фландрии; за свою долгую жизнь Иоланда, как о ней рассказывают, отливала фальшивые монеты, бросила в колодец двух каноников и убила третьего (на самом деле он был не кем иным, как головорезом), освободила, а затем бросила в тюрьму своего собственного сына, убила королевского судебного исполнителя и одного рыцаря, несмотря на право на убежище, вытащила из церкви человека, которого приказала умертвить. Трижды папа Римский отлучал ее от Церкви, ее дважды лишали прав на ее земли, Карл V заключил ее в тюрьму, откуда она была освобождена после выплаты выкупа в 18 000 ливров, в самый год ее смерти ее арестовали за долги и она увидела, как ее замок занимают новые бургундские хозяева в 1395 году. И при этом…она присутствовала на мессе каждый день, соблюдала пост по пятницам, жертвовала много денег неимущим девушкам, чтобы они могли выйти замуж, и не меньшие суммы — бедным рабочим, то есть, в общем, «занималась благотворительностью»! Она судила частные конфликты в своих владениях и жаловала привилегии и освободительные уступки жителям Дюнкерка и Касселя. Она была в своем роде примером фламандского феодализма перед лицом первых смутных проявлений, ростков современного государства в области, находившейся в столь раннее время уже на пути современного развития…

Такой романтический и необыкновенно живописный образ этой неординарной личности представляет нам историк Эмиль Коорнерт, непревзойденный франко-фламандский эрудит, не побоимся тавтологии, из ФФЯ (французской области фламандского языка). В недавно написанной и стоящей внимания диссертации, поддержанной Национальной Школой Хартий, Мишель Бюбенисек предложил внести некоторые поправки по этому вопросу, рассмотреть некоторые нюансы и уточнил ряд моментов. И снова из этого прекрасного анализа перед нами предстает на первый взгляд образ сильной женщины, сравнимый с другими принцессами той эпохи: можно вспомнить Эрменгарду Нарбоннскую, Альенор Аквитанскую, Бланку Наваррскую, Бланку Кастильскую, Маргариту Прованскую. И при этом не забыть о трудностях, стоявших перед женщинами, исполнявшими регентские функции, будь то по праву или фактически. Стремление этих женщин-индивидуалисток к власти, их раннее и трудное вдовство, их сверхчеловеческую энергию (веретено сильнее шпаги!), их «мужскую храбрость и львиное сердце»… Иоланда была «крупным феодалом, увлеченным своими правами и своей властью», помимо этого она была способна из Фландрии и своего графства Бар вести самостоятельную политическую деятельность, но при этом попадала в конфликтные ситуации с крупными государствами — графством Фландрским, гораздо более сильным, чем она, затем с герцогством Бургундским, а в особенности с французским королевством. Ее широкие возможности поглощали и направляли в различные области силы, способные к независимости, при случае воплощенные в Virago[52], в том благородном значении, которое этому понятию дала эпоха Ренессанса.

В Вестхуке бургундский, а затем испанский периоды прошли с 1384 года (приход к власти в регионе Филиппа Храброго) по 1659 год (Пиренейский договор, который объявлял о французской аннексии в ущерб испанцам). Этот период был охарактеризован, это всем известно, бесчисленными войнами, следовавшими за различными конфликтами и инициативами: бурный натиск французов после смерти Карла Смелого (1477), репрессии против протестантов со стороны испанцев во времена религиозных войн, победные вторжения армий Ришелье, затем Мазарини в течение десятилетий 1630, 1640, 1650. эти военные катастрофы (а также эпидемии) нанесли значительный, но ни в коем случае не глубокий, ущерб фламандской демографии, население все равно оставалось многочисленным. Они также не нарушили продуктивность сельского хозяйства региона. На этой земле пестрые пастбища с рыжими коровами перемежались «хорошо осушенными полями, засеянными злаками, хмелем, красным клевером»[53]. Текстильная промышленность, примером которой может служить мануфактура в Хондшооте, приносила дополнительные средства обогащения как небольшим городам, так и деревням. Основным языком, естественно, был фламандский, но французский, начиная с эпохи Позднего средневековья, перестал быть чем-то совершенно незнакомым в стране, усеянной школами, где преподавание велось на местном наречии. Ученость процветала на всех ступенях, будь то низшие ступени — простое обучение грамоте, или высшие — фольклор «риторических залов» и библиотек для интеллектуалов, присутствовавших в достаточно значительном количестве; они получали свое образование в университетах Дуэ, Лувена, даже Парижа… Повсюду царил религиозный дуализм: в XV веке католическая религия была очень сильна, что тем не менее не исключало вольности нравов как народа, так и клириков[54]. В XVI веке на волне протестантизма и иконоборчества Южные Нидерланды, казалось, моментально устремились в лоно Реформации. С тем же пылом, но следуя в противоположном направлении, в XVII веке католическая контрреформация превращает Вестхук в новый Иерусалим, верный Папе, храмы там Украшаются вычурной барочной живописью Рубенса, Иорданса, а в глубинке — Рейна из Дюнкерка или Ван Ооста-младшего, жившего в Брюгге и Лилле. И те, и Другие в большом количестве писали портреты и картины на религиозные сюжеты.

Процесс французской аннексии в регионе с 1659 года сопровождается обычными для этого проявлениями насилия. Начиная с первых лет единоличного правления Людовика XIV и до Утрехтского мирного договора (1713) войны в Вестхуке были частыми и опустошительными. В течение полувека граница с Нидерландами, сначала испанскими, а потом попавшими под власть Австрии, сильно изменилась, какой бы она ни была нестойкой, разделы были болезненными, в частности для местных землевладельцев, когда через их территорию проходила начерченная кем-то граница. Очень часто эти границы не были определены с желаемой точностью на картах. Не будем брать в пример Дюнкерк, находящийся на полном подъеме своего развития благодаря деятельности корсаров и знаменитого Жана Барта. Маленькая гавань станет большим портом! В этом порту в 1661 году насчитывалось 5 000 жителей, а к 1706 году — уже 14 000, и на этом рост населения не останавливался[55]. Заметим походя, что такова была характерная особенность эпохи Людовика XIV в масштабах Франции. Это «солнечное» царствование было несказанно благоприятно для морских портов, но иногда невыгодно для интересов крестьянского хозяйства из-за высоких налоговых поборов, взимавшихся с жителей деревень[56]. На самом деле Вестхук, исключая Дюнкерк, в период между 1659 и 1713 годами страдал от опустошения и массового оттока населения. Боевые рейды воюющих сторон оставляли после себя в момент опустевшие земли, покинутые каналы и ярмарки. Однако на местах к королевской власти Бурбонов не испытывали ненависти a priori. Естественно, после аннексии то здесь, то там еще в течение некоторого времени оставались ростки старой преданности испанским хозяевам. Добросовестные наблюдатели, посещавшие эту область, которая должна была стать «севером королевства», всегда считали, что там «нужно освободить умы от испанского влияния». Но Мадрид был далеко, гораздо дальше от Берга или Дюнкерка, чем Париж. Да и Вена, где была резиденция императоров Леопольда, Карла или Иосифа, новых хозяев австрийских Нидерландов (территории, в общих чертах соответствующей современной Бельгии), тоже не была ближайшим соседом. Кроме того, австрийский монарх в XVIII веке взял в привычку в письменной форме общаться по-французски со своими нидерландскими подданными через представителей своей администрации на местах.

Вестхук, с этого времени интегрированный во французское королевство, оказался географически отрезанным от говорящего по-нидерландски населения Голландии «австро-бельгийским» блоком, и по этой причине этому региону пришлось склониться (кстати, на достаточно добровольной основе) к наиболее близкой господствующей культурной традиции, к культуре соседей, другими словами, французов; французская культура распространялась от Парижа через Лилль и захватывала на границе университет Дуэ. Крупные аристократические семьи Фландрии, как, например, Робек, ведущие свой род от Монморанси, сначала выражали недовольство по отношению к новой французской власти Бурбонов, но в конечном итоге породнились с французами душой и телом, вплоть до того, что из их рода происходили (они дали своему региону и даже всей области французских Нидерландов правителей) члены военной администрации, прославившие семью Робек в эпоху Людовика XV и Людовика XVI. Плюс к тому, христианнейший предок этих двух королей отменил в 1685 году Нантский эдикт. В самом начале он слыл самым добрым католиком из числа монархов. При таких условиях он не мог не вызвать симпатии у жителей крайнего запада Фландрии, поскольку они уже давно избавились от скандального протестантского меньшинства, объявившегося на их землях в период борьбы с иконами. Хотя они и сохранили, соблюдая крайне малую пропорцию, нескольких торговцев — кальвинистов или англикан в торговом сообществе Дюнкерка. Еще один аргумент работал в пользу французского королевства — французское присутствие в регионе нисколько не вредило достаточному его процветанию, начавшемуся после того, как миновал восьмидесятилетний период непрекращавшихся войн (1635–1713). Сельское хозяйство Вестхука продолжало развиваться, оно давало лучшие показатели производства в пределах Французских границ, особенное внимание уделяя промежуточным культурам, отказавшись от полей под паром и наращивая крупный рогатый скот в хлевах. Производство сукна, конечно, приходит в упадок, но его успешно заменяют производство льняных тканей и изготовление кружев, которые практикуют в деревнях со свободным трудом, освобожденных от мальтузианских корпораций. По правде говоря, торговые возможности Вестхука были ограниченными из-за плохого состояния дорог, которые часто были грязными и покрытыми рытвинами. Но вместо этого — о везение! — можно было рассчитывать на водные пути передвижения, бывшие достопримечательностью этих мест, товары перевозились, и торговля шла по великолепным каналам, ничуть не уступавшим антверпенским или голландским.

Короли и их представители воздерживались от вмешательства в систему местной власти. Нотабли страны продолжали следить за бесперебойным функционированием местных органов власти, которые работали еще до французского вторжения и не прекратили своего существования и после установления власти французов: среди них были муниципалитеты, или «эшевенажи» (то есть подвластные эшевену), многочисленные сеньориальные владения, феодальные пережитки, которые еще кое-где выжили, и наконец представители городской и торговой олигархии, объединившиеся в региональную ассамблею, называвшуюся здесь департаментом. «Венчали» эту иерархию интендант, присылаемый из Парижа, и его уполномоченные (часто «местного» происхождения), которые разными способами поддерживали контакт с элитой региона; без лишней грубости они проникали в низшие инстанции исполнительного самоуправления, обходили их и манипулировали ими свыше, а органы местного самоуправления были традиционными и разобщенными. В 1764 году муниципальная реформа Лаверди (так и не проведенная) была нацелена на то, чтобы разрушить существующие порядки: в ходе ее предполагалось увеличить ответственность и самостоятельность состоятельных граждан в городских ратушах. В Вестхуке, где наблюдалось смутное недовольство существующей ситуацией, вдруг стал проявляться интерес к государственности и к тому, выполняет ли она свои функции или нет. И в этом данная область находится в согласии с общей тенденцией, поскольку, в соседних небольших областях, также чувствительных к духу времени, наблюдается тенденция к выражению недовольства.

Образцовая преданность властям со стороны всемогущего духовенства (несмотря на попытки светских сообществ держаться от него подальше) гарантирует поддержание порядка в пользу спокойствия в регионе, плюс к тому это выгодно далекому французскому правительству. Однако, волнения, ознаменовавшие собой десятилетие 1760-х годов, вносят некоторый элемент нестабильности в образцовую фламандскую церковь. Через некоторое время профессора колледжей, нашпигованные идеями ораторов-янсенистов и священников, проповедовавших жизнь среди мирян, при Людовике XIV раскрываются для восприятия новых взглядов (конечно, с некоторой долей сдержанности!), эти идеи впоследствии одержат верх после 1789 года.

Система образования в Вестхуке, скажем так, была для своего времени очень хорошо развита: почти в каждой деревне была своя школа с учителями в треуголках, в восьми колледжах, дававших среднее образование, в головы ученикам вдалбливали латынь, фламандский язык и совсем чуть-чуть французского, тогда как университеты в Дуэ и Лувене заботились об обучении студентов. В местной системе преподавания французский язык не был обязательным предметом. Несколько указов Людовика XIV по этому вопросу остались практически мертвыми словами. Но в регионе настолько престижно стало говорить на национальном языке Парижа и Версаля, что элита в таких городах, как Дюнкерк, Кассель или Берг, стала двуязычной; аристократы собирали свои библиотеки, в которых 95 % книг были напечатаны на языке французского королевства и лишь 5 % — по-фламандски или по-латыни.

В этом крошечном периферийном регионе Франции, где говорили по-фламандски, Французская революция нашла себе некоторую поддержку. В селах образуются народные сообщества, зажиточная буржуазия берет в свои руки значительную часть национальных богатств, фаланга адвокатов, врачей, крупных фермеров, почтовых чиновников составляет конкуренцию многочисленным старым аристократам в местных органах власти. Некий Бушетт, сорокалетний адвокат, проповедует лозунги и идеи якобинского клуба. Но в массе своей местные священники, за Исключением нескольких профессоров колледжей, отказываются от клятвы духовенства в верности гражданской конституции. Едва языковая изоляция была подорвана, как это стоило клирикам их незыблемого положения. Помимо этого, в результате рекрутского набора среди молодых людей стало проявляться почти шуанство, и последствия этого стали ощущаться в 1813 году в выступлении против «корсиканского чудовища» Наполеона, любителя фламандского пушечного мяса, солдат, так глупо отдававших себя в огонь сражений в России, Германии, Франции. Кризисы, произошедшие из-за революции, войны, континентальной блокады на некоторое время явились причинами упадка порта Дюнкерка, такого процветавшего до этого периода: так называемые «патриоты», считавшие свои действия полностью правильными, даже не переименовали «Свободную дюну»! Преподавание, несмотря на тщетную попытку офранцуживания со стороны членов Конвента во II году (1794), продолжало вестись на фламандском языке, который был языком церкви и данного региона. Правящие классы, поверхностно поддерживавшие Наполеона, поскольку он нисколько не угрожал их материальным интересам, после 1815 года без всяких угрызений совести присоединились к разумному лагерю цензовой монархии.

В XIX веке в результате промышленной революции область Дюнкерка заметно выделяется из региона и вскоре склоняется к республиканским идеям и социализму. В деревнях Вестхука крестьяне, чей труд был эффективным и производительным, управлявшие своими современными плугами, остаются, однако, без всяких раздумий верными местному наречию и традиционной религии. Таково было гармоничное сочетание экономической динамики и консерватизма в области языка. Тем не менее проблема выживания фламандского языка встала в 1833 году, поскольку по закону Гизо региональный диалект, как во Фландрии, так и в других областях, немного оттеснялся в системе начального образования. Это оттеснение возобновилось в 1866 году Виктором Дюрюи. Естественно, между законодательными актами и реальными действиями и фактами существовала большая дистанция, которую в один прекрасный день сократили законы об образовании Жюля Ферри. Они сделали образование бесплатным, светским и ведущимся на французском языке. Обязательная военная служба, принятая в полной мере в годы роста III Республики, могла лишь ускорить процесс смешение молодого населения и облегчить волей-неволей восприятие национального языка.

Еще задолго до того, как стали приниматься крайние меры, при Второй империи, примерно за двадцать лет до закона Гизо, обозначилось движение в защиту языка, культуры и традиций Фландрии. В 1853 году, в то самое время, когда в Европе процветало национальное самосознание, Эдмонд де Куссмакер (из Байёля), чартист и судья, основал Французский Фламандский комитет, который стал выпускать периодический бюллетень, отмеченный высоким уровнем эрудиции. Сначала он преследовал культурные цели. В нем прослеживалось общее настроение двойного патриотизма: культ малой родины (Фландрии), заключенной в большую родину (Францию). Территория полномочий комитета простиралась, с точки зрения закона, в пределах франкоговорящей Фландрии (на самом деле, в области «валлонского» диалекта), за пределами языковой границы. Речь шла о том, чтобы оживить региональное самосознание, найти свои корни, это относилось к южным Нидерландам, как к областям, где говорили по-нидерландски, так и к областям романского языка. У одного из основателей Комитета Луи де Бекера с того времени стали проявляться, отдельно от общей идеи, тенденции к автономии (достаточно робкие). В 1896 году руководство Фламандским комитетом берет на себя каноник Лоотен. Этот священник был другом аббата Лемира, блестящего политика рубежа веков. Роль духовенства во фламандском национальном движении (также как на другом конце французской территории, в воинствующем движении басков) стала крайне важной. В чисто политическом плане волна (или легкое волнение?) ирредентизма обозначилась в Дюнкерке с 1888 года под руководством Анри Бланкерта, направленная против кандидатуры генерала Буланже на местных выборах. Их девизом были слова:

«Мы фламандцы, Франция — не наша родина. Это насос[57], выкачивающий себе наш пот в течение долгих веков (sic)».

Буланже победил на выборах, но выступления Бланкерта стали симптоматичными. Антиклерикальная политика Республиканцев в 1880-е годы, а затем в период с 1902 по 1905 годы могла лишь вызвать раздражение у некоторых католиков и сподвигнуть их на защиту языка, притом что епископы дошли до того, что отказались говорить на «диалекте» во время своих проповедей и служб. Языковая ситуация усложнялась еще и тем, что самобытности «западно-фламандских» диалектов Вестхука угрожал, конечно, не только французский язык, но и экспансия других широко используемых языков, таких как нидерландский в Голландии и фламандский в Антверпене и Брюгге.

По окончании войны 1914–1918 присутствовали все предпосылки для разворачивания маленькой семантической драмы, разыгравшейся в последующие тридцать лет. Ставка не была велика: речь шла об общем количестве говорящего по-фламандски населения, которое к 1935 году сократилось до 150 000 человек (также как и количество говоривших на баскском языке во Франции). К ним прибавилось достаточно большое количество французских или франкоговорящих горожан — жителей Лилля, Сент-Омера и других городов. Они сохранили сознание (историческое) своей принадлежности к бывшим «юго-западным Нидерландам», помимо их воли присоединенным к Франции при Людовике XIV. Суть проблемы не лишена, однако, типологического интереса: речь идет о том, чтобы узнать, во что может превратиться достаточно компактная языковая группа в сельскохозяйственном и индустриальном обществе продвинутого типа (Северный регион — одна из самых оживленных частей Франции в период с 1910 по 1960 годы с точки зрения экономической модернизации и роста ферм и заводов). В этой пьесе есть центральное действующее лицо, и последние исследования пролили достаточно света на его фигуру — это аббат Жан-Мари Гантуа[58].

Гантуа родился в 1904 году в семье врача в Ваттене и выучил фламандский язык, который изначально не был для него родным, в 1926 году при помощи своих друзей, по большей части священников или семинаристов, основал «Vlaamsch Verbond Van Frankrijk», a в 1929 году — ежемесячную газету, названную «Фламандский лев». Однозначно, это общество имело католическую ориентацию, то есть правую и консервативную (предположительно, в наше время оно было бы ориентировано по-другому, поскольку развитие Церкви со времен II Ватиканского собора в аналогичном контексте предполагало бы совсем другие методы работы). Гантуа со своей стороны со всей очевидностью держится вдали от левого регионального сепаратизма Валентина Бресля[59] и его «Фламандского Меркурия», который существовал в то же время, что и «Vlaamsch Verbond». Напротив, аббат с самого начала присоединяется к французскому регионалистскому движению, которое процветало в период между двумя мировыми войнами, и завязывает дружеские связи в его лотарингском ответвлении, в газете «Die Heimat», а также в Бретани, в Провансе…

В 1930-е годы аббат прекращает полностью свое сотрудничество с французским движением, поскольку оно децентрализовано, и отныне он представляется активистом от лица «великих Нидерландов», или голландского народа, который, помимо Амстердама, Антверпена и Дюнкерка, живет за пределами языковых границ фламандского языка, в направлении Булони, Лилля[60] и вплоть до старинной границы Пикардии и Франции по течению Соммы. Борьба Гантуа и его друзей за фламандский язык проявляется, естественно, в пропаганде фольклора и различных мероприятиях по сохранению местных особенностей языка; он сторонник католицизма, не приемлющего антиклерикальных и централизаторских выпадов Республики. Во всем этом прослеживается иерархический и «холистический» расчет по социальным вопросам, заимствованный у Морра, но применение ему находится гораздо более широкое: одновременно Гантуа отрицает свободу совести, как ее проповедовали гуманисты и сторонники Реформации, не признает философию Просвещения и революции, светское мировоззрение в чистом виде, «якобинство абсолютизма и Конвента». Раздувание национальных сюжетов приводило читателей «Фламандского льва» к выводу о том, что они принадлежали не к галло-романской общности, как считали раньше, а вели свое происхождение от франков, среди которых фламандцы, во главе с Хлодвигом (?), были истинными и лучшими примерами. Завершает картину штрих сдержанного антикоммунизма, ведь в это время, никто не станет это отрицать, сталинская Россия подавала на редкость малопривлекательный «пример».

Сумасшедший скачок в мировоззрении случился к концу 1930-х годов, когда Гантуа и часть его окружения, зачарованные нацизмом, «пересекли рубеж» — от законных требований национального характера их путь вел в направлении прогерманских воинствующих настроений. У этих людей изначально безобидные грезы о голландских героях, белокурых и романтических, затем превратились в бред, пронизанный некоторым расизмом. Проигранная война только усугубила положение: в декабре 1940 года Гантуа пишет Гитлеру удивительное письмо, в котором просит для французских фламандцев права быть принятыми, отныне вне Франции, «в качестве членов нового германского сообщества». По мере того, как положение аббата в мире духовенства становилось все более нестабильным (кардинал Льенар освободил Гантуа от его богослужебных обязанностей), он очевидно растерялся. В его газете в тот период, когда оккупанты угрожали (в большей или меньшей степени) отобрать у Франции ее северные департаменты, слышались достаточно низкие оскорбления в адрес французов, которых называли «потасканными щеголями», а еще больше в адрес южан, которых обзывали «полумаврами» и даже «арабами», — в контексте данного периода такие характеристики были крайне нелестными. Аббат и его друзья организовали фламандский институт, фламандские конгрессы, которые вписывались в контекст «Новой Европы». Немецкие власти, державшие в своих руках французский Север, не доверяли инициативам пламенного лидера националистов (они, или некоторые из их числа, сразу заняли сдержанную позицию, также как и в Бретани). Напротив, «Пропаганда Штаффель» и комендатура СС в Брюсселе оказали приспешникам Гантуа поддержку, надеясь завербовать себе помощников на местах из их числа. Отсюда возник раскол между Гантуа, враждебно отнесшимся к такому позорному сотрудничеству, и наиболее экстремистски настроенными его сторонниками.

Влияние «Vlaamsch Verbond», каким бы свирепым оно ни было, где-то в большей, где-то в меньшей степени, в начале сороковых годов, оставалось ограниченным, несмотря на все усилия пламенного проповедника, стоявшего во главе. Эта группа, даже в своем маленьком регионе, так и не приобрела настоящей известности (неприятной)… вплоть до «чистки» 1944 года, в ходе которой она послужила, естественно, легкой мишенью. Парадоксально, но деятельность этой организации, представлявшей собой крошечную сеть (однако, не лишенную символической важности), во время оккупации максимально развернулась в регионе Лилля-Рубе-Туркуана, который оказался более восприимчивым к такого рода пропаганде, чем сама область нидерландского языка в Дюнкерке и Касселе. В Лилле и его окрестностях выплаты членских взносов и подписка составляли, тем не менее, примерно несколько тысяч человек; многие сочувствующие данной организации довоенного времени, обеспокоенные прогерманской направленностью, которую приняли ее лидеры, поспешили от нее отвернуться. Аббат превратился (по старой своей привычке) в «многофункционального деятеля», писавшего в своей газете и для других издателей под несколькими различными псевдонимами; он сам написал, прикрывшись одним из своих псевдонимов, рецензию на свои собственные книги, в которой галантно упрекал самого себя в избытке терпимости… Примечательный факт — сторонники движения, та самая горстка людей, были далеки от того, чтобы питать глубокую и настоящую симпатию к нацизму, даже если они и выражали ее так глупо, как того требовали их интересы. На самом деле они оставались католиками и консерваторами, наполовину подверженными влиянию Морра. Их настоящая идеология имела мало общего с идеологией Гитлера.

В период после освобождения от нацистов эту интеллектуальную и политическую команду ждала довольно жестокая расправа, поскольку она, как и множество других, попала в западню, расставленную историей. После нескольких лет тюремного заключения Гантуа в 1949 и 1954 годах публикует под псевдонимами (опять!) разные книги, в которых он отныне предстает сторонником европейского федерализма и упорным регионалистом. Учитывая его жизненный путь и его изначальные успехи, после которых он «оступился на ровном месте», этот двойной выбор представляется достаточно разумной уловкой.

Гораздо более тяжелыми оказались судьбы некоторых из руководителей крошечной «Лиги прав Севера», родившейся в результате отделения[61] от Гантуа в конце 1943 года; эта «мятежная группировка» была ультраколлаборационистской, во многом превосходя в своей правой направленности (но стоит ли говорить о правой направленности в данном случае?) удивительного аббата из «Vlaamsch Verbond»; главой этой Лиги Севера был доктор Пьер К., «фанатичный расист», считавший себя немцем, Перепрыгнув через промежуточный этап (ставший бесполезным) фламандского языка, чтобы телом и душой привязаться к тевтонскому языку! Пьер К. был персонажем в духе Брейгеля, но брейгелевский дух у него был катастрофически поражен крайним нацизмом. «Моложавый, задиристый, вспыльчивый, неорганизованный…чистой воды нацист!» Он пытался, без особого успеха, вести вербовку в войска СС. Его приговорили к смерти и расстреляли в июле 1946 года, также как и двух других лидеров его группки, Пьера М., ветерана Восточного фронта, казненного в августе 1946 года, и Антуана С., ответственного за вербовку, расстрелянного в Лилльской крепости в июне 1947 года за участие в некой «бригаде Ангелов» (sic)[62]. Эти трое ни в коем случае не были ангелами, как раз наоборот, но финальный «счет» — три расстрела — кажется тем не менее a posteriori несколько чрезмерным, особенно в глазах «мягкосердечных», каковыми мы в действительности стали, оправдывая название, со времени «бадинтеровской» отмены смертной казни[63].

К великому счастью, судьба «Zuid Vlaamsch Jeugd», регионалистской молодежной организации, сложилась не так печально. Ее члены должны были в обязательном порядке быть «местного» происхождения, то есть родиться к северу от Соммы, и юноши назывались там «львятами», а девушки — «чайками». Странное сочетание… Сначала они собрались в Лилле (1943), их объединяющим кличем было «Нои Zee!» (Держись на море!). Поскольку они испытывали смутную враждебность по отношению к союзникам, «шестое чувство» подсказало им привести в порядок организационные структуры, которые они посчитали необходимыми (генеральный секретариат и др.), в июне 1944 года… Руководители ZVJ, alias[64] JRF, «оказались в тюрьме несколько недель спустя», и в конце концов в декабре 1946 года получили свои приговоры, но их сроки заключения уже были в достаточной мере перекрыты долгим заключением до суда[65].

Мишель Дельбарр

Мишель Дельбарр родился в 1946 году. Бесспорно, это человек, представляющий регион, южные Нидерланды, но также французскую Фландрию, прежде говорившую по-фламандски, даже притом что лично он «потерял» практику нидерландского языка или его дюнкеркской разновидности, на котором говорили его предки. Отец этого политика работал агентом по недвижимости в Байёле. Его дед и бабка происходили из Мало-ле-Бен. Юный Мишель получил образование в лицее в Лилле и стал изучать географию в местном университете, где он доучился до степени магистра. Должность профессора, которая могла стать логическим завершением его обучения, казалось, не сильно его привлекала. Он последовал, более всего в мэрии Лилля, а затем в регионе Север-Па-де-Кале, за Пьером Моруа, при котором он был, под разными названиями должностей, иногда почетными, а иногда самыми обычными, но всегда наполненными реальным содержанием, долгое время «уполномоченным». Его «покровитель» стал премьер-министром в 1981 году, Дельбарр последовал за ним. И вот он в Матиньонском дворце. Изучает региональные и местные документы, занимается делами Севера-Па-де-Кале. А также он ответствен за секретные дела, которые называют «делами безопасности»… В 1982 году Робер Лион, руководитель аппарата правительства, уходит в Депозитный банк, и Дельбарр заменяет его и следует по тому же пути. Когда его назначили префектом, ему не представилась возможность управлять какой-либо территорией, даже притом что ему пришлось рассматривать в национальном плане данные по регионализации. В 1984 году правительство Фабиуса доверило ему Министерство труда, и это в период значительной безработицы. Для него таким образом представился случай создать свои особенные рабочие места, такие как ОПТ (общественно-полезный труд, оплачиваемый государством, для безработной молодежи). Его также сильно занимали вопросы Гибкой оплаты труда и рабочих графиков, что привело к некоторой полемике с Коммунистической партией. Впоследствии он был избран депутатом и одновременно вице-президентом Регионального совета Севера-Па-де-Кале, где он взял на себя заботу об образовании, профессиональном обучении, о молодежи, о спорте И в то же время о современном искусстве. С 1987 года он также является одним из национальных секретарей Социалистической Партии (их насчитывается двенадцать). В 1988 году он становится Министром транспорта, оборудования и жилищного хозяйства, взяв под свое руководство министерские сектора, которые покинул Морис Фор, перешедший в Конституционный совет. Он держит в своем подчинении в этом огромном министерстве полмиллиона чиновников и государственных служащих. Таков путь от Региона до центральной власти… В Дюнкерке, мэром которого он является с 1989 года, он получил в наследство от своих предшественников город, практически разрушенный в результате последней войны, и где с тех пор, «в последний период времени», свирепствовал экономический кризис. Высшие органы местной власти сначала должны были привлечь сюда предприятия («Кока Кола», «Pechiney») и позаботиться о развитии культурной деятельности (библиотеки, футбол…). Фламандский язык в такой ситуации дремал, что никого не удивляло. Но министр-мэр произвел впечатление на северян и на французов в целом своей уверенностью, холодным юмором, оттененными умом и внимательной приветливостью. Он не отказался от того, чтобы в веселое время Карнавала в Дюнкерке кидать в своих подданных селедку с балкона мэрии. Традиция обязывает! В общем, прекрасная карьера, еще не завершенная, конечно, к счастью для этого человека в расцвете лет, который, по примеру далекой Иоланды де Бар, дамы из Касселя, владетельницы Дюнкерка, умеет «стоять одной ногой в приморской Фландрии и иногда другой в столице». Несмотря на всю привлекательность парижского «пульсара», депутат не забывает о том, что он еще и мэр и что вопросы побережья, отношений с Соединенным Королевством на берегах Канала и занятости в регионе фламандского языка имеют большой вес в его curriculum[66].

В наши дни фламандское движение во Франции, получившее жестокий урок в результате своих неудачных выступлений, благоразумно сосредоточило свои усилия в области культуры, где никто не может оспаривать его законность: поскольку также верно и то, что в Вестхуке «мертвое тело диалекта еще шевелится». Говорящие по-фламандски не являются и не хотят оставаться последними из могикан в своей языковой области; бельгийский пример придает им некоторую храбрость по данному поводу. И пример поражения, если смотреть объективно, или скорее катастрофа, произошедшая с таким вдохновленным изначально добрыми побуждениями лидером, как Гантуа (чья карьера была сломана из-за последующего обращения на неверный путь в ходе его деятельности), и примерно аналогичное падение главы сторонников автономии Россе в Эльзасе (хороший был человек, в глубине души, в начале своей карьеры) показывает тупиковый путь. И на самом деле трудно в XX веке вновь поднимать вопрос о завоеваниях, которые предприняли Ришелье и Людовик XIV в XVII веке на периферии германоязычных стран и на голландских границах. И однако в то время эти аннексии, происходившие в напряженный период для Старого Режима, тоже не были единодушно положительно восприняты. Взять, например, принципиально отрицательную позицию по этому вопросу Фенелона и его друзей…

Этот самый Фенелон, архиепископ Камбре, оценил бы он культурное обновление «наших» Нидерландов таким, каким оно предстает перед нами около 2000 года? Во всяком случае, отметим как выражение заботы о сохранении традиции преподавание фламандского языка в его диалектной форме, распространенной в говорящей по-фламандски области французской Фландрии, Жаном-Луи Мартелем в университете на побережье Дюнкерка; этот профессор — сам сын моряка-рыбака из окрестностей Дюнкерка; его занятия, поначалу с частицей «не», начались примерно четверть века назад, и лишь недавно получили официальное одобрение со стороны alma mater. В 1991–1992 годах Мартель опубликовал методику изучения фламандского языка во Франции, эта публикация получила финансовую поддержку со стороны г-на Дельбарра, мэра Дюнкерка, который сам происходил из семьи в Байёле с фламандскими корнями. В этой связи стоит также упомянуть об обаятельном и неутомимом д-ре Коллаше и его супруге, вдохновителях языковой и культурной ассоциации «Het Rensekor»: эти люди совместными усилиями со своими приверженцами стараются оживить музыкальные традиции Фландрии. Маленькая местная радиостанция, снабженная не очень мощным передатчиком, называется «Uylens Spiegel» («Уленшпигель») и распространяет свое вещание на двух языках на франко-фламандскую область, конечно, не огромную, с одной из самых высоких точек региона, в котором, по правде говоря, высота расположения не превышает нескольких десятков метров. «Фламандский комитет» («Француз я есть, фламандцем остаюсь»), чья история насчитывает более ста лет, часто играет блестящую роль в традиционной ученой среде, в частности, он процветает в Лилле, где насчитывает несколько сотен почитателей. И наконец, фламандская федералистская партия, имеющая ярко выраженные регионалистские устремления, заставила о себе заговорить примерно пятнадцать лет назад, но сейчас она, кажется, находится в дремлющем состоянии. В общем и целом, воспоминания о некоторых позорных моментах периода оккупации, кажется, стремятся постепенно раствориться без особых сожалений в благотворном забвении. Долг памяти в данном случае не является категорическим приказанием…


4. Бретань

Самостоятельная история Бретани[67] началась в период между 460 и 570 годами нашей эры. Именно на это время пришелся процесс миграции островных бретонцев, происходивших из Уэльса, а также некоторых из Корнуолла и Девона, на Армориканский полуостров. Что касается дольменов, менгиров, аллеи менгиров с Карнаке, этих памятников эпохи неолита, они могут вызвать некоторую мечтательность у прогуливающихся туристов; на самом деле, в них нет ничего специфически бретонского — просто полуостров следовал той же судьбе, что и Галлия: здесь, как и в других местах, история делилась на до-кельтскую, затем кельтскую, наконец, галло-романскую; недавняя выставка (в 2000 году) в Ренне[68], посвященная древнему городу Кондат, на месте которого возник современный Ренн, пролила достаточно света на этот вопрос. Кондат, древнее укрепленное поселение галлов, управлялось в тот период, во II веке нашей эры, дуумвирами, правителями из местной аристократии, местного происхождения, но более или менее романизированной, аристократии декурионов и сенаторов (название могло меняться). В будущей столице региона прижились римские боги под именами Меркурий Атепомарус или Марс Мулло, смешавшись с богами древнего кельтского пантеона; они могли принимать двойные имена, одно римское, другое галльское, одно из тех, которые были обессмерчены — высечены на гранитных постаментах, извлеченных недавно из-под земли нашими археологами. Одно из самых прекрасных произведений прикладного искусства, оставшееся нам в наследство от латинского периода в Арморике, — это патера[69] из целого куска золота, датированная концом III века, украшенная монетами, была извлечена из земли в 1774 году; впоследствии она была помещена в Кабинет медалей в Национальной библиотеке; в центре на ней — изображение Вакха в обществе Геркулеса.

Эта патера, выполненная по канонам классической или постклассической античности, была сделана в то время, когда набеги германцев (260–277) служили источником всяческих кризисов и страхов, и поэтому богатые люди были вынуждены прятать в земле свои сокровища, среди которых фигурирует и знаменитое золотое блюдо, с геркулесовскими и дионисийскими мотивами, инкрустированное монетами, также золотыми. Вторжения германцев с противоположного берега Рейна, конечно, не уничтожили латинский язык; можно даже вообразить, как это сделал каноник Фалькун, если население в регионе Ванн[70] также продолжало говорить на кельтском языке, несмотря на римлян, а затем и германцев, пока не дождалось прибытия своих братьев-кельтов, пришедших в V–VI веках с Британских островов в западные области полуострова.

Эти переселенцы поздней эпохи, объединенные в кланы под управлением крупных аристократов, возможно, уплыли за море в поисках спасения от скоттов, которые, в тот период или немного ранее, спустились из Шотландии в Англию, двигаясь с севера на юг. Галло-романский или галло-франкский субстрат даже в Бретани не был полностью перекрыт этой новой волной кельтского населения. Он выжил без особых трудностей ближе к востоку Армориканского полуострова как на морском побережье, так и в бассейне реки Вилен.

Позднее Каролинги с недоверием относились к этим «бретонцам», которые к тому времени уже не были новыми поселенцами. Империя Каролингов имела в своем владении, плохо или хорошо управляемую, «Бретонскую марку». В 831 году Номиноэ, двуличный военачальник, смог добиться союза бретонского княжества, объединявшего под своей властью собственно кельтские земли на западе, и «галльскую» область на востоке полуострова.

Этот Номиноэ, из которого бретонские националисты сделали героя, трудился ли он в своих собственных интересах или для императора? Скорее всего, он и сам об этом точно не знал. И другие князья в ту же самую эпоху осуществляли аналогичные задачи на таких обширных полу-автономных территориях, которые можно сравнить с Бретанью, как Фландрия, Бургундия, Каталония…

В конце IX века появился Ален, граф Ванский, который даже называл себя «Божьей милостью королем бретонцев»! Стоит ли датировать возвышение Ренна, столицы региона, последними годами X века? В это время графский род этого города распространяет свою власть на достаточно значительную часть полуострова. И притом в районе тысячного года, несмотря на некоторые попытки подчинения со стороны государства Капетингов, невозможно обнаружить хоть какие-нибудь следы покорности у армориканцев по отношению к французскому королевству, будь она всего лишь принципом.

И однако будущее Бретани шло с востока. Вторжения норманнов в конце I тысячелетия практически разрушили там католицизм в его кельтском варианте. Но на ее руинах вскоре воцарится Армориканская Латинская Церковь, связанная с монастырями в долине Луары и в Нормандии. Бретонское духовенство, долгое время игравшее посредственную роль, обновилось благодаря примеру св. Ива (XIII век) и стало выступать спутником французского христианства. Бретонские колледжи формировались в Парижском университете. «Бретонский материал» служил источником вдохновения для поэзии Марии Французской. С точки зрения политики, или суверенитета, постепенно канули в прошлое те времена, когда Бретань, как писал Рауль Глабер (XI век) считалась «концом света, населенным варварами и невеждами». Три различных тенденции соревновались в своем влиянии на Бретань (англо-анжуйские Плантагенеты, собственно Англия и Франция), но полуостров, особенно после 1230-х годов, склонился в сторону французского королевства, вплоть до того, что бретонский герцог принес клятву верности капетингскому монарху, уехал с ним в крестовый поход, принял и применил эдикты Филиппа Красивого, направленные против тамплиеров. В начале XIV века ситуация выглядит решенной: армориканская шлюпка кажется плотно и окончательно закрепленной на борту французского корабля. На самом деле, она была закреплена лишь наполовину. И в этом нет ничего удивительного. В ту же самую эпоху Лангедок, другой периферийный регион, тоже был присоединен к французскому королевству.

То, что королевская лилия поглотила Бретань, не исключает, однако, некоторого утверждения (в государственном смысле) бретонского суверенитета. Герцоги устанавливают административную систему, «костяк» нескольких областей суда бальи и сенешальств. Их легисты приносят на полуостров частицу римского права с централизаторскими устремлениями; бретонское государство пользуется, несмотря на постоянные налоги, правом на чеканку своей собственной монеты, правом собственности на затонувшие предметы и на остатки кораблей, потерпевших крушение, а также там наблюдается подъем герцогской власти.

Развитие Бретани основывается также на ее хозяйстве: конечно, производство продовольственных культур, а также перевозка по морю вин из Аквитании до прибрежных территорий Ла Манша, рост, начиная с 1300 года, производства и экспорта тканей — «они дают кораблям паруса, рубашки живым и саваны мертвым». Языковой самобытности региона нет угрозы из-за роста французского владычества, граница диалектов остается стабильной; франкоговорящие светские власти и говорящие на латыни церковные с уважением относятся к самобытности говорящего на кельтском языке населения западных районов, где с тысячного года наблюдается демографический всплеск: слово «ker», обозначавшее в IX веке «дом», в XII веке служит уже для обозначения хутора — невозможно привести лучший пример.

Тем не менее французское влияние ослабевает после 1341 года, когда королевство понемногу начинает исчерпывать свои силы в борьбе против англичан, когда, с другой стороны, полуостров находится во власти череды кризисов наследования, в результате которых в период с 1341 по 1381 год там выступают друг против друга враждующие группировки сторонников Монфора, проанглийская группировка и профранцузски настроенные «блезисты». В «Бретани пяти герцогов», начиная с Иоанна V (с 1399 года) и до Франциска I (умер в 1488 году) культивируются, в отрыве от Франции, а иногда и в противоречии с ней, реальность или мираж независимости. Арморика, конечно, оставалась под властью имперских влияний (безвредных) континентальной культуры, ближайшей к ней, и этот великий свет с востока неизбежно загораживал весь горизонт. В хозяйственном плане взоры бретонцев были устремлены в сторону Лондона, где жили потребители вина, которое грузилось на корабли бретонских моряков, курсировавших от Гаронны до Темзы.

Новое возвышение французской государственности Валуа при Людовике XI и Карле VIII положило конец мечтам о самоопределении, возможно, беспочвенным, однако, они украшались чудесными формами поздней готики, исходившими из архитектурной и скульптурной школы Фольгоета. Насильственное замужество Анны Бретонской, этой удивительной «герцогини в деревянных башмаках», выданной за Карла VIII, затем свадьба по любви и по расчету одновременно этой же дамы с Людовиком XII и в довершении всего, союзный договор 1532 года придали полуострову в некотором роде статус провинции, на самом деле такое ощущение всегда хранилось в сердцах как простолюдинов, так и аристократов, как говорящих на бретонском диалекте жителей Морлэ, так и франкоговорящего населения Сен-Мало.

Кристиан-Ж. Гийонвар 'ч

Кристиан-Ж. Гийонвар'ч — один из лучших знатоков кельтского прошлого Европы, как островной, так и континентальной; поэтому он заслуживает того, чтобы фигурировать в этой короткой заметке, призванной проиллюстрировать, или даже осветить широту, международный размах связей бретонской культуры. Кристиан-Ж. Гийонвар'ч родился в 1926 году в Оре, в Морбигане, менее чем в лье от места паломничества Сант-Анн-д'Оре. Его отец был главным инспектором по косвенным налогам. Юный Кристиан имел все возможности выучить бретонский язык в детстве, поскольку его отец и мать «пристраивали» его на лето к дедушке и бабушке, которые не говорили ни на одном языке, кроме местного диалекта Западной Бретани. Несмотря на то, что Гийонвар'ч не был аристократического происхождения, его имя известно с VII века и обозначает «достойный иметь лошадь» или «достойный быть всадником». На самом деле, наш автор происходил из простого народа, поскольку его отец был в свое время рабочим на оружейном заводе в Лориане, но затем успешно представил себя на конкурсе «налогов». После учебы в лицее в Ренне и, попробовав себя в разных сферах и различных профессиях, в 1954 году Гийонвар'ч становится учителем младших классов в Бель-Иль-ан-Мер и вновь берется за учебу. Он получает степень лиценциата по немецкому языку и преподает затем в Бель-Иле, а после этого в Кестамбере до 1970 года. События мая 1968 года подтолкнули его к тому, чтобы самому заняться преподаванием в высшей школе. Он пишет диссертацию третьего цикла под эгидой Университета Верхней Бретани в Ренне и под руководством г-на Ганьпена, профессора общей лингвистики. Тема диссертации касается «выражения отношения в кельтских языках». На самом деле, относительное местоимение, как может показаться, отсутствует в этой группе языков, и Гийонвар'ч, выучивший к тому времени гальский и ирландский языки, пытается показать, как в этих языках выражают (все-таки) отношение. В 1972 году он защитил диссертацию как соискатель перед комиссией, в которой сидели специалисты по ирландскому языкознанию и по древнебретонскому языку. После этой знаменательной даты Гийонвар'ч преподает в Университете Верхней Бретани в Ренне.

Супруга и коллега Кристиана-Ж. Гийонвар'ча, Франсуаза Ле Ру — наполовину бретонка, наполовину фламандка. Эти двое ученых примерно в 1950 году познакомились с Жоржем Дюмезилем, который проникся к ним уважением как к специалистам и дружеской симпатией; постепенно он уступил им кельтское направление в широкой области исследований трифункциональности индоевропейского пантеона. Дюмезиль считал Гийонвар'ча кем-то вроде человека эпохи Ренессанса, который сам писал, печатал, издавал, сам распространял свои произведения и работы своих друзей…

Основные произведения Кристиана-Ж. Гийонвар'ча (написанные самостоятельно или в соавторстве с Франсуазой Ле Ру) — о друидах, ирландской мифологии, кельтской цивилизации и издание «Католикона» Жеана Лагадейка — трехъязычный словарь (бретонский, латинский, французский), вышедший в Трегье в эпоху Возрождения, произведение, представляющее высокую ценность. В любом случае, «три функции», по Дюмезилю, присутствуют в кельтской мифологии, истоки которой — прежде всего античные или ирландские, а бретонская культура — одно из благородных ее воплощений. Тройная роль, по мнению Гийонвар'ча, представлена «на вершине» богом Люгом: он венчает пантеон и превосходит все другие божества этого пантеона, который был распространен в Ирландии, Уэльсе, то есть у предков арморикан: его следы еще можно обнаружить в современном фольклоре полуострова.

Первая функция, в частности, относится к царствованию, жречеству, регулированию; ее держит в своих руках Дагда, бог-друид; в частом виде царская роль, как ни парадоксально, возвращается к воину Нуада. На втором месте стоит функция воина в чистом виде, которая превращается в царскую роль, конечно, регулирующую и распределяющую, но она занята как раз (в этой воинственной религии никто никогда не считался слишком вооруженным!) полководцем Нуада, который сам не сражается, но следит, как хороший верховный главнокомандующий, за военными действиями. Его начальник штаба» — Огм («победитель»), он также больше полководец, чем сам по себе воин. Наконец, герой Кухулайн напрямую тратит свои силы в рукопашном бою в кровавых схватках. Что касается третьей функции, то она имеет отношение к хозяйству, плодородию, и то, и другое находится на службе двух предыдущих функций. Она воплощается главным образом в божествах различных ремесел (кельты и вправду были очень хорошими ремесленниками). Среди них на почетных местах можно обнаружить кузнеца Гойбниу, мастера по бронзе Кредне и плотника Лухта, поскольку как дерево, так и металл были основными материалами для народов, родственных бретонцам и для самих бретонцев. Странно, но среди этих богов не представлены сельскохозяйственные божества, несмотря на то, что кельты, как островные, так и живущие на полуострове, были изначально превосходными скотоводами[71].

Был ли все-таки в Бретани «золотой век» или даже два столетия процветания? Если и правда был, то эти прекрасные двести лет пришлись, удивительная вещь (?), на период во время и после политического процесса французской аннексии, на тот период, о котором мы только что рассказали, и который современные местные националисты рассматривают как источник всех бед и несчастий их региона. На самом деле, в этот период попали в основном шесть или семь поколений, живших с 1465 по 1675 годы (в этот последний год произошло восстание Красных колпаков, что послужило поворотной датой, надолго обусловившей политическую ситуацию). Как раз в этот период протяженностью в двести десять лет происходил постепенный значительный рост населения: в последней четверти XVIII века армориканское население достигло отметки в 1 800 000 человек, то есть 8,6 % населения Франции. Конечно, войны Лиги в конце XVI века принесли много несчастий, вплоть до того, что они свели на нет этот рост населения, который впоследствии как ни в чем не бывало возобновился в новый период, наконец мирный, когда царствовал Генрих IV. В общем и целом, глобальное явление долгого роста населения можно назвать позитивным: оно объясняется ранним возрастом бретонских женщин к моменту их первого замужества: этот возраст приходится на 22–23 года в XVI и XVII веках против 25–26 лет на остальной территории королевства. Период роста населения, завершившийся в континентальных районах Франции к 1560 году, смог таким образом продолжиться в течение еще целого столетия на полуострове. Он стих только к концу царствования Людовика XIV, а затем в XVIII веке, когда бретонки решили выходить замуж поздно, как это делали уже с конца эпохи Возрождения их нормандские или бургундские современницы. Большие города, такие как Нант, Ренн (45 000 жителей в XVII веке), Сен-Мало (25 000 в 1705 году) развиваются необыкновенно бурно по сравнению с городами кельтской нижней Бретани, которые остаются небольшими.

Независимо от подобных нюансов в регионе, общий рост бретонского населения происходил не без кризисов, связанных с внезапной массовой смертностью (назовем их «неожиданными осложнениями»? на этот раз это выражение буквально точное). Среди них, помимо эпидемий чумы во времена Валуа и первых Бурбонов, фигурируют дизентерия 1639 года (смертоносная) и голод 1661–1662 годов. Общая демографическая ситуация в долговременном рассмотрении от этого не слишком пострадала. Но люди и семьи, получившие удар в виде такой ужасной эпидемии чумы или дизентерии, в этой ситуации получили свою огромную долю страданий. Нижняя Бретань все еще оставалась менее урбанизированной, следовательно, там лучше питались, поскольку благодаря морю она была богата различными ресурсами; ее меньше затрагивали продовольственные кризисы, происходившие, когда в регионе наступало тяжелое положение, чем «верхние» районы Нанта, Ренна, Шатолена.

Если рассматривать в подробностях фазы кризисных испытаний, то их можно разложить на знаменитый «трехчлен» — война, чума, голод. Первая фаза мало коснулась населения полуострова. Долгий двухсотлетний, даже трехсотлетний, период «французского мира» (1491–1793) пришел на смену временам войн местных герцогов, которых несчастливое стечение обстоятельств многократно принуждало вести боевые действия по собственной инициативе или из-за монархов династии Валуа. Отныне театр военных конфликтов удаляется от берегов Куэснона и перемещается в прирейнские долины и на берега реки По. Грех было бы на это жаловаться в Морле, Кимпере, Сен-Бриёке. Одно лишь осложнение, но крупное, серьезно подрывает — но не навсегда! — период нескончаемого мира: войны Лиги в 1588–1595 годах, даже в 1598 году, наносят мощный, скажем так, но непродолжительный удар по экономическому и демографическому развитию полуострова. Эти войны явились в данном регионе местным продолжением, гораздо более коротким, религиозных войн, которые к востоку оттуда разоряли королевство в течение тридцати пяти лет.

Во время многочисленных эпидемий чумы, как, например, тяжелые вспышки в 1629–1632 годах, принимались особые меры, не более и не менее эффективные, чем в других регионах. Вину сваливали на дыни, которые, состоя большей частью из воды, поддерживали «влажную» среду, считавшуюся благоприятной для развития эпидемии (?). Больных изолировали в специальные бараки, называемые «санитатами». Именно здесь велась тройная служба (этот факт очаровал Жоржа Дюмезиля, охотника за проявлением структур с тройным назначением): по трое священников, хирургов, вооруженных ножами вместо шпаг, и наконец, слуг, которые по мере своих возможностей заботились о больных. Последних кормили великолепными цыплятами, их тогда еще не расстраивал избыток гормонов. Процессии, колокольный звон были призваны изгнать вирусное бедствие силой молитв. Города влезали в астрономические долги, чтобы раздобыть себе олений рог или другое подобное чудодейственное лекарство. Монахи-капуцины прославились благодаря своему мужеству и благочестию. И наконец после 1650 года прогресс в методах изоляции (карантин, санитарный кордон), получивший поддержку монархической централизации, помог отправить Белую даму (чуму) дальше на восточные территории, отвести ее от Бретани и даже от Франции. Марсельская чума 1750 года была лишь далеким сигналом тревоги.

Голод, более свирепый в Ренне, менее тяжелый в Дуарнене, заставил о себе говорить в 1531, 1562, 1596, 1630, 1661 годах… В этой провинции, обычно хорошо снабжаемой продовольствием, настоящей житнице, с этим Незваным гостем кое-как боролся парламент, в то время как в этом вопросе эшевены показали себя медлительными и неэффективными. Продовольственные бунты, во время которых толпа пытается взять в свои руки распределение хлеба, были достаточно немногочисленными в бретонских областях; бретонцы обычно показывали себя консервативными людьми, спокойными, противниками уличных беспорядков. Периодически повторяющиеся голодные годы и дороговизна способствовали, тем не менее, увеличению количества бедняков и их распространению по региону. Отсюда тот факт, что неизмеримо растет роль приютов для бедных в XVII веке в Бретани; они развивались в том же темпе, что и подобные заведения в остальных районах Франции, и это указывало на значительные изменения и существенный общий прогресс по сравнению с чисто благотворительными действиями прошлых времен, например, с практикой, существовавшей в Ренне или Ванне в Средние века.

В своем роде Бретань ни в коем случае не являлась аутсайдером в развитии различных сфер, в том числе организационной, по сравнению с другими французскими регионами в постсредневековый период. Ее развитие шло даже очень энергично, и этот период продлился дольше, чем в других провинциях. С этой точки зрения убедительные доказательства можно найти в экономической области, в частности, в секторе морской торговли: треска и мех в огромных количествах вводились с Новой Земли и из Канады. Армориканские корабли совершали транзитные перевозки соли из Бурнёф и итальянских квасцов. Триста баркасов ловили сардины, а затем отправлялись к югу вплоть до Средиземного моря; устрицы из Канкаля в некоторой степени помогли покрыть недостаток хлеба в неурожайные годы. Наличие около шестидесяти гаваней в Бретани свидетельствовало об отсутствии централизованных портовых структур, что имело место также в Лангедоке и Провансе, как и в Арморике. Появилась, однако, некоторая тенденция к возвышению Нанта и особенно Сен-Мало, чья завораживающая звезда в то время начинала свое восхождение. Внезапно благодаря экспорту продовольственных товаров и текстильной продукции из бретонских бухт, в ответ на ее побережье и даже во внутренние районы обрушился целый денежный поток. В период с 1551 по 1610 годы 35 % французских серебряных монет были отлиты в государственных мастерских, или на «монетных дворах» в Ренне и Нанте. Удивительное превращение для провинции, население которой едва ли составляло десятую часть жителей всего королевства.

Начиная со второй половины XVII века Париж и Нормандия превосходят Бретань в чеканке монет и, соответственно, в морской торговле. С этого времени растут тенденции к централизму. Верно будет заметить, что лидерство Арморики в конце XVI века в области чеканки золотых и серебряных монет объяснялось также религиозными войнами. На протяжении всего этого периода эти войны были менее жестокими в бассейне Вилен или в Аркоа, чем в Лангедоке, Провансе или в район Орлеана. (Но такое положение дел существовало лишь в период, предшествовавший 1588–1589 годам, когда начались вышеупомянутые войны Лиги в Бретани). Что касается чисто промышленных основ роста, весьма показательного в общей массе, то в период с 1550 по 1630 год они остаются, с одной стороны, сконцентрированы вокруг производства холста, а побочно — бумаги. Сельскохозяйственная фундаментальная структура была в то время весьма впечатляющей и осталась таковой до нашего времени. Бретань при Валуа, затем при Бурбонах была империей зерна, гречихи, сидра, сливочного масла. На юге культура виноделия не могла не играть роли: она неминуемо порождала алкоголизм среди мирян и даже, о ужас! среди клириков. В общем и целом, эта провинция достаточно снабжалась продовольствием, как минимум в нормальные годы, в противоположность коротким неурожайным периодам.

Во всем этом есть один недостаток, но большой: бретонский феодализм достаточно силен. На западе провинции архаический способ держания земли, называемый «срочным правом собственности», причинял массу неудобств крестьянам. На востоке обилие крепостей и замков свидетельствует о тех стратегических нуждах, теперь ставших устаревшими, которые вызывало устройство военной границы с Францией.

Затрагивают ли «различия» между Бретанью и остальными регионами королевства в это время вопросы «менталитета»? По этому вопросу историк Анатоль Ле Браз собрал старые культурные традиции полуострова, связанные со смертью; он охотно объяснил их происхождение остатками кельтского наследия, сохранившегося у населения нижней Бретани. Ален Круа по этому вопросу остужает фольклорный пыл старых местных эрудитов: в своих самых тщательных исследованиях, посвященным XVI и XVII векам, этот крупный демограф обнаружил в общей сложности всего два случая самоубийства! Это были ткач из Нанта и трактирщик из Ренна. Таким образом, это общество, крайне интегрированное, общинное и традиционное, нелегко позволяло своим членам уходить по роковой наклонной плоскости личного саморазрушения. Выверенные этими критериями, в высшей степени объективными, направленными против самоубийства, навязчивые идеи смерти не были настолько повсеместными, как это вообразил Ле Браз. Но при этом верно и то, что в Бретани в классическую эпоху присутствовали все элементы барочной пышности погребальной церемонии: свечи, тысячи факелов, черепа, черный покров, усеянный серебряными «слезами» — короче говоря, все известные внешние атрибуты, которые можно было встретить и в других странах католической Западной Европы. Плюс к тому можно добавить, и здесь стоит отдать должное Ле Бразу, что Арморика, считавшаяся «концом света», сохранила свои погребальные традиции дольше, чем другие страны. Также там сохранились следы кельтского словаря, связанного со смертью. Вокруг монументальных кладбищ, прилегавших к деревенским церквям в нижней Бретани, бродила на самом деле не «она», смерть в женском обличье с косой, как считали на латинском Западе, а мужское скелетообразное существо Анку, потрясающее дротиком, острой палкой, копьем или стрелой; таким оно предстает не только в древней литературе Бретани, но и в Уэльсе и на кельто-британском полуострове Корнуолл, матрице бретонских влияний. Иными словами, старые кельтские представления из Финистера распространяют общее эхо дохристианской традиции; изначально она проходила через Уэльс и Корнуолл.

В культурной сфере, можно ли говорить о единой Бретани в XVI и XVII веках? На востоке находится зона французского языка, ориентированная в сторону письменной культуры, на обучение населения грамотности до некоторого предела; люди благородного происхождения и представители буржуазии ведут там торговые книги, врачи менее рассеяны территориально, чем на западе, священники охотно составляют приходские регистры, элита испытывает на себе смутное (очень смутное!) влияние протестантизма; из верхней Бретани вышли несколько хороших писателей, среди которых, в первую очередь, стоит отметить сказочника и юриста Ноэля дю Фая (годы творчества примерно 1547–1573). С другой стороны, на западных склонах полуострова, в нижней Бретани, люди производили не письменные документы, а произведения искусства (бережно собранные в наше время в музеях народных традиций); в это время на западе почитали гораздо большее число святых, чем на востоке; устная литературная традиция (на бретонском языке) играла ведущую роль. Именно таким способом до наших дней сохранились, переходя от поколения к поколению в чисто устной форме, рассказы об одном преступлении, восходящие к XVI веку, или даже уэльская эпическая поэма о герое Сколане, вышедшем из чистилища, фольклорные истоки которой восходят к эпохе высокого Средневековья!

Бретань была и надолго осталась коллективным святилищем сформировавшегося католицизма, имея по полдюжины священников на приход во времена Генриха IV и Людовика XIII; часто эти клирики происходили по своему рождению из крестьянской среды, в которой они и служили; они были местного происхождения, их корни связывали их с родиной, и триентская Церковь управляла ими. Под воздействием таких проповедников, обязательно говоривших на бретонском языке, как отец Монуар, в этой церкви поведенческое христианство, идущее изнутри, постепенно уступило место тому, что долгое время оставалось всего лишь «религией простых жестов», о которых современные историки утверждают, что они были в большей степени автоматическими, чем глубоко осознанными (?).

Решимся ли мы сказать, что в общем Бретань во время своего «золотого века» длиной в несколько столетий немного напоминала Испанию, другой полуостров, только больший по размеру? Конечно, может показаться чересчур смелым проведение параллелей между региональной общностью и иберийским государством, чьи притязания вышли на всемирный уровень начиная с эпохи Габсбургов, Карла Пятого или Филиппа II. И однако, в обоих случаях имеет место бурное развитие мореплавания, та же неспособность модернизировать на глубинном уровне отдаленные районы, то же преобладание «шокового» католицизма с иезуитской окраской.

И вот ритм развития изменился: в Бретани такой точкой отсчета можно считать 1675 год. Знаменитое восстание Красных колпаков, которое нельзя назвать в полном смысле слова «бретонским националистическим», поднялось в тот год против новых налогов (гербовая бумага) и против аристократии. Государство (французское) и правящая верхушка (местная) подверглись сильному натиску. В период до восстания и во время него Бретанью управлял герцог Шольн. В его обычае было управлять своим округом несколько свысока, руками преданных ему дворян: он предоставил полную свободу действий местному благородному сословию, а также парламенту Ренна, который также полностью состоял из аристократов и охотно вел текущие дела. Однако система Шольна долго не выдержала перед лицом глубоких потрясений, которые открыли или спровоцировали мятежники 1675 года. Таким образом, центральные власти вынуждены были отдать предпочтение другим формам управления, так чтобы геополитический контекст, в котором шло развитие полуострова, смог быстро измениться.

На самом деле, с конца XVII века, когда началась война Аугсбургской Лиги (1688), обозначилась опасность со стороны Англии, вплоть до этого времени остававшаяся незначительной. Как это показал Жан Мейер, Бретань превратилась в отправную точку конфликтов между двумя коронами, французской и британской. Эти разногласия оживали с различными интервалами, вплоть до их угасания сто двадцать пять лет спустя, в 1815 году, во время полного поражения Франции.

Сама провинция в своих внутренних областях превратилась в лагерь достаточно настойчивого военного присутствия королевской армии, направленной против иностранной угрозы, но также неминуемо…против местного населения. Если выражаться по-военному, то полуостров был «пришвартован» к Франции по второму разу, привязан теснее, чем в прошлом. «Куеснона больше нет». Однако этому появился досадный противовес: за близость с Францией пришлось платить ценой регионального упадка, относительная автономия, практиковавшаяся де факто в XVI веке и в три первые четверти XVII века, переживала период своего заката, по ней наносили мощные удары два или три поколения интендантов, чья политика стала более жесткой после мятежа 1675 года. Апостол централизма, интендант Бешамель де Нуантель, начиная с 1680 года стремится действовать через голову правителя. Интенданты устанавливают свою власть через систему субинтендантов, которые не являются, как было бы сейчас, субсидируемыми супрефектами, а выступают (утешение для местной элиты) «именитыми гражданами на общественных началах». С другой стороны, население отныне обязано соглашаться с новыми налоговыми ставками, от которых в 1675 году они могли бы отказаться. Волей-неволей жителям приходится смириться: они покоряются (все труднее) подушной подати в 1694 году, десятине в 1710 году, выплатам двадцатой части дохода за недвижимое имущество после 1750 года.

Учитывая все вышесказанное, можно увидеть, что вопреки (или по причине?) жесткой политической, административной и военной ситуации Бретань в эпоху Просвещения не скатывается к систематическому отставанию в своем развитии, а как раз наоборот. Напомним на этот счет удивительные данные, касающиеся мореплавания. В XVIII веке армориканские корабли составляли 27 % французского торгового флота — огромная цифра, если учитывать протяженность французского побережья. На бретонских верфях построили более трети новых кораблей из числа спущенных на воду по всей Франции во времена Людовика XV. Впечатляющим был и расцвет таких крупных портов, как Нант, Лорьян, Брест и особенно Сен-Мало: в Нанте благодаря такой аморальной деятельности, как перевозки чернокожих рабов из Африки в Америку, население увеличилось с 45 000 жителей в XVII веке до 85 000 к 1789 году. В кельтской части Бретани, в Бресте ситуация изменилась мало, и он остался портом практически исключительно военного назначения, но и там численность населения достигла 40 000 к 1785 году. Сен-Мало, напротив, достиг своего звездного часа. Таким образом, бурное развитие океанического флота и колониальных завоеваний продолжало служить мощным стимулом для очагов активности на армориканском побережье.

Можно ли сказать, что промышленная база оставалась посредственной, за исключением производства полотна?

На самом деле, современные местные историки, последователи школы Франсуа Лебрена пытаются разрушить миф о том, что бретонское хозяйство было исключительно крестьянским, что промышленное производство было сконцентрировано на одном только изготовлении полотна, и что его миновало индустриальное развитие: это неверно, поскольку в XVIII веке процветало производство серебра и железа, в XIX веке установилась даже замещающая промышленная структура с ее маслобойнями и кожевенными заводами в деревнях, но и одновременно с металлургическими заводами в Эннебоне, сталелитейными мастерскими в Триньяке, шахтами в Пон-Пеан и др.

Во времена Людовика XV экспорт оставался, тем не менее, «с небольшой добавленной стоимостью». Из провинции вывозились, преимущественно морским путем, почти необработанные товары, особенно сельскохозяйственная продукция и сырье — зерно, вино, спирт, соль, но также полотно. Контрабанда, морская, а еще больше сухопутная, направленная на континент, сквозь проницаемые кордоны внутренней таможни, остается одной из активных областей деятельности в регионе, в частности в том, что касается торговли солью. В конце эпохи абсолютизма контрабандисты солью предвосхищали шуанство революционного времени. Экономическое оживление остановилось в рамках определенных ограничений: это можно хорошо рассмотреть по некоторой вялости населения Бретани, которое в XVIII веке увеличилось всего лишь на 12,5 %; плюс к тому, лишь меньшинство могло пользоваться теми удовольствиями, которые предоставляла в их распоряжение новая цивилизация нравов, и некоторыми предметами или продуктами питания: на 2 300 000 жителей, которые насчитывала провинция в 1770 году, только около сотни тысяч человек пользовались хоть немного поставками чая, фарфора, табака, пряностей, сахара, кофе, шоколада… Внутри больших городов (Ренн, Нант, Сен-Мало и Брест во главе списка) урбанизация затронула практически только 225 000 человек, всего десятую часть от общего числа жителей региона; развитие мореходства в этой провинции, несмотря на то, что было интенсивным, не поколебало глубинные экономические устои. Сильно чувствуется отличие Бретани от Нидерландов или от Англии: конечно, мореходство было одинаково интенсивным, но если говорить об этих двух северных странах, то там «следствия развития» были гораздо более существенными.

Во всех отношениях период, наступивший в Бретани после 1675 года, был тяжелым. Она страдала от кризисов конца царствования Людовика XIV, которые из-за войны и налогов затянулись до 1713–1715 годов. Впоследствии смерть старого короля послужила началом новой эры для королевства, эры нового экономического подъема, затем экономического роста, «оживления и разрядки»; в прибрежных областях Бретани вновь наступил период мощного расцвета, но все также им не удалось увлечь за собой в развитии внутренние районы провинции, остававшиеся сельскими и косными, которые, несмотря на некоторый прогресс, продолжали отставать в своем развитии по сравнению с другими регионами Франции. Вспомним, в частности, о проблеме неграмотности в Бретани: ее уровень очень заметен, если сопоставить данные с ситуацией в соседней Нормандии, достигшей такого высокого уровня образования[72]. Отношение к королевской армии, может ли оно служить еще одним проверочным пунктом? Конечно, бретонцы служат на кораблях «морского флота» Ост- и Вест-Индской компании в качестве матросов, офицеров, капитанов дальнего плавания. Столь многочисленное присутствие во флоте может, таким образом, «извинить» уклонение армориканцев от службы в сухопутных войсках Его Величества, маневрирующих или воюющих на суше на южных или восточных границах королевства. Бретонские солдаты и офицеры во французской армии часто были неграмотными, охотно дезертировали, их становилось все меньше и меньше в сухопутных войсках в течение всего XVIII века, и это, возможно, свидетельствует о том, что у этих солдат и офицеров, а в еще большей степени у их соотечественников на полуострове, массово отказывающихся поступать на армейскую службу, все больше растет неприятие военного и политического централизма королевской власти в десятилетия, предшествовавшие революции. Или стоит говорить и повторять еще и еще, что именно флот был главным полюсом притяжения в ущерб сухопутным войскам?

*

Жизнеспособность провинции зато проявляется, в том, что касается власти, в том, чтобы брать и бороться. Монархический «центр» представлен очень энергично то в виде интендантской службы, пришедшей, однако, в упадок после 1753 года, то в лице правителя или военного коменданта, блестящим образцом которого выступил герцог д'Эгийон, сын внучатого племянника кардинала Ришелье; д'Эгийон правил в Бретани с 1753 по 1768 год. Перед лицом «правительственных» притязаний абсолютистского государства Бурбонов, преобладающей тенденцией в истории Бретани в XVIII веке явился подъем или восстановление мощного влияния местной элиты полуострова с аристократией во главе. Она опирались на солидные государственные учреждения, в их числе парламент в Ренне, который полностью находился под управлением бретонского дворянства: этот высокий суд объединял двойственные привилегии шпаги, платья и сеньориальных земель, не разделяя военное и судейское дворянство, что было в данной ситуации невозможно. Элита была также представлена штатами Бретани, другими словами, ассамблеей трех сословий (дворянство, духовенство, третье сословие): последние, как говорящие на кельтском языке, так и франкофоны, регулярно собирались на заседания в городе Ренне. Штаты, как и в Лангедоке и Провансе, придавали провинции неоспоримую самобытность по сравнению с «выборными» регионами «внутренних» частей Франции, которые управлялись в более авторитарном порядке; в Ренне в их рядах выкристаллизовалось специфическое дворянское лобби; его назвали «Бастион», и оно явилось во второй половине XVIII века подстрекателем, а затем пало первой жертвой предреволюционных, и в конце концов, революционных событий в 1789 году. Ученик колдуна…

Аристократия региона, экономически динамичная, разбогатела, была гибкой, мобильной, владела не только серебром, но и культурой; в их руках были, по меньшей мере в городах, прекрасные библиотеки и роскошные особняки; они без комплексов занимались на редкость доходной колониальной торговлей, их сыновья женились на наследницах работорговцев из Нанта с богатым приданым; и вот эта группа, наделенная такими привилегиями, открыла «эпоху после Людовика XIV» мятежными выступлениями против властей. Принимая во внимание высокое положение их зачинщиков, эти выступления были более результативными, чем в 1675 году оказалась злосчастная и короткая крестьянская жакерия Красных колпаков. С декабря 1717 года на полуострове обозначаются некоторые аристократические «волнения», которые со временем могли бы вылиться в автономистские выступления, иначе говоря, выступления за независимость (?). Они потерпели провал. Единственные, кто что-то потерял во время мятежа (против налогов), это несколько мелкопоместных дворян из аграрной Бретани во главе с Клеманом Кризогоном де Гер, маркизом де Понкаллек. Их изолировали, затем арестовали, четверо из них были казнены по указу королевской палаты[73], которую созвал в Нанте регент Филипп Орлеанский, обычно менее жестокий (1720). Дворянская фронда, но чисто юридическая и мирная, вновь началась с 1730 года: парламент в Ренне отказался утверждать присланное из Парижа антиянсенистское законодательство. Штатам провинции, со своей стороны, не нравились новые налоги (подушная подать, налог на недвижимость в размере двадцатой доли стоимости имущества). Элита в 1759 году предприняла «налоговые забастовки», получившие поддержку «Бастиона» и парламента. Генеральный прокурор Ла Шалоте (которого, помимо этого, можно считать реакционером из-за его враждебного отношения к народному образованию) повел от имени провинции борьбу против герцога д'Эгийона, правителя Бретани. Ему удалось, после множества различных происшествий, вынудить этого важного господина покинуть свой пост. Д'Эгийон, став министром, начинает мстить с 1770 года, действуя в ущерб парламентским структурам[74]: но это первое понижение местной верхушки было недолгим. Со смертью Людовика XV штаты со своей решительной посреднической комиссией[75] добиваются широких полномочий по вопросам контроля за ростом налогов. Интенданта оставили в стороне. Казалось, что времена абсолютизма Людовика XIV и Бешамеля де Нуантеля давно миновали. Дворяне воспользовались этим, не без некоторого эгоизма, чтобы утвердить свои привилегии в налогообложении в ущерб разночинцам и буржуазии Ренна; она же начиная с 1780-х годов отходит от второго сословия и принимает эстафету волнений.

Из крупных северных регионов, которые мы уже упомянули выше — Эльзас, Лотарингия, Фландрия, Бретань зашла дальше всех за последние десятилетия перед революцией в своей воле и способности к протестам против центральной власти. Этот «толчок» проходил в легальных условиях, не настолько отмеченных абсолютизмом и централизмом со стороны монархии, как это утверждает Токвиль. Чисто лингвистические требования (касающиеся бретонского языка) составляют лишь очень скромную долю в этих выступлениях, несмотря на волну кельтомании, захватившую начиная с 1720 года провинцию в области истории, грамматики, перевода, когда язык стал объектом ностальгии и почитания. Авторы благочестивых книг в этом вопросе пошли проторенным путем, используя местный язык в религиозном образовании так, как это указал отец Монуар в предыдущем столетии.

Обстановка французской революции оказалась в итоге менее благоприятной для бретонской национальной общности, чем был прежний режим: она подрывала до сих пор бывший единым фронт местных уроженцев. Он уже дал первую трещину в 1770–1780 годы, когда между разночинцами и аристократией возникли разногласия по вопросам налогов. Начиная с 1788–1789 годов эти конфликты приобретают драматическую окраску: дворянство, так долго стоявшее во главе противостояния региональных сил централизованному государству, которое оно считало стесняющим условием, в конечном счете вытеснили и лишили этой роли — его «изгнали из рядов суверенного народа» буржуазная интеллигенция и адвокатская клика в Ренне и в других городах верхней Бретани.

Также проявился региональный парадокс. Было бы резонно предположить, что шуанство, этот хрупкий цветок контрреволюционно настроенной черни, был призван укорениться в кельтской нижней Бретани, также сосредоточенной вокруг некоторой архаической традиции, по меньшей мере, языковой (естественно, слово «архаический» берется в самом благородном его значении). Однако это прекрасное соответствие «не работает». Говорящих на кельтском языке крестьян западной Бретани сеньоры «обдирали» гораздо более жестоко, чем на востоке. За исключением Ваннетэ, в других районах они не считают себя обязанными принимать массовое участие в шуанских операциях, объективно или субъективно для них связанных с сохранением старого режима, в том числе «феодального». Из-за их неучастия шуанская контрреволюция получила меньшее распространение в кельтской среде, которая только из-за этого обеднела и значительно уменьшилась. В этом было негативное или «минусовое» влияние на самосознание жителей полуострова.

С другой стороны, революция подорвала силы аристократии, костяка армориканского общества. Тем не менее, оно не было окончательно сломлено. Но относительное ослабление местной аристократии (ставшее неотвратимым, и одной из причин этого явилось упразднение парламента в Ренне) отныне привело к тому, что только католическая Церковь получила первую и центральную роль, практически монополию, в деле сохранения старинных идеологических и иерархических структур; эти структуры в прошлом характеризовали общественные отношения, строившиеся на почтении, уничтоженные намертво в период с 1789 по 1794 годы. Однако в таком положении Церковь желала видеть свое всеобщее превосходство над всеми кадрами, даже национальными. Из-за этого Церкви не удалось полностью принять, несмотря на добрую волю многих ректоров[76], цели возрождения бретонского этноса, которые подрывала модернизация своим существованием и своим безостановочным продолжением. Добавим также, что именно католический священник, правда, достаточно неординарная личность, аббат Грегуар одним из первых высказал пожелание, чтобы контрреволюционные силы «говорили на языке нижней Бретани», и это было «ударом ниже пояса», неприкрытым, против кельтского языка региона. Со стороны аббата Грегуара, галликанца, то есть с французской направленностью во всех смыслах слова, в том числе и в том, что касается языка, подобная позиция не была удивительной[77].

В XIX веке можно было заметить, как это привело к процессу некоторой потери Бретанью своих отличительных черт, но, к счастью, этот процесс так и не был завершен. На полуострове, как и в других французских регионах, можно было наблюдать экономический рост и рост численности населения, с тех пор как революционные потрясения, а за ними и потрясения наполеоновской эпохи, остались позади. Но то, что было отличительным знаком «прибрежной[78]» Арморики, ее прошлые достижения в колониальной торговле и торговле с далекими странами, несколько снизились. Грубое или постепенное уничтожение рабства на Антильских островах негативно сказалось на процветании Нанта, которое в XVIII веке было основано на малопривлекательном бизнесе торговцев человеческой плотью. Многие гавани в то время окончательно остановили свою деятельность. Но помимо этого на южном и западном берегах полуострова, в Лорьяне, Бресте и особенно в Сен-Назере, новом быстро растущем городе, развивается достаточно интенсивно система больших портов. А также активное присутствие там военного флота (но справедливости ради заметим, что речь идет о государственном флоте, поскольку он военный: как бы много бретонских моряков и офицеров там ни служили, они исполняли там свои обязанности в качестве инструментов той власти, чьи полномочия выходили за пределы региона). Тем не менее в других областях, одновременно неосязаемых, но крайне важных, утверждается неумолимое осознание существования «вне Парижа»: Шатобриан, Ламеннэ и Ренан открыли широкой публике отличительные черты той земли, где они родились… и которую поспешили покинуть. Эрсар де Ла Вильмарке воскресил, иногда в достаточно импрессионистической манере, старинные кельтские эпические произведения и речитативы, сохранившиеся до того времени в устной традиции в одном из департаментов на континенте.

Период с 1880-х годов до 1930-х ознаменовался максимальным ростом численности населения, в 1911 году насчитывалось примерно 100 человек на квадратный километр. Это был скачок в увеличении численности населения, естественно вызванный тем, что рождаемость оставалась высокой, но, однако, он несколько ослаблялся тем, что замуж выходили поздно, а также эмиграцией во французскую столицу или в Нью-Йорк. К сожалению, к этому добавился некоторый рост алкоголизма и особенно потери бретонцев на войне 1914 года, составившие 150 000 человек[79]. Как часто бывало с эпохи Средневековья, несмотря на некоторые промежуточные периоды упадка, океан играл свою роль: различные виды деятельности, связанные с морем (а конкретно, в частности, корабельные верфи на суше в Сен-Назер и консервные заводы, где готовили сардины, находившиеся под контролем нантского капитала), еще в 1919 году давали работу 65 000 морякам всех профессий. И на граните, в принципе бесплодном, захватившем панцирем эту территорию, развилось сельское хозяйство, бывшее в ряду самых развитых в республике!

В политических вопросах местные жители были больше склонны к умеренности, не считая нескольких «красных пятен» в избирательной географии региона. Но религиозный консерватизм нисколько не мешал проявлениям некоторого новаторского духа, который, в зависимости от обстоятельств, касался технологий или прессы. В этом отношении Бретань была ничуть не хуже Фландрии. Аббат Мансель, соперничая с аристократией, дал толчок развитию сельскохозяйственного синдикализма. Аббат Феликс Трошю основал «Уэст Эклер» («Западная Молния»), которая впоследствии, под именем «Уэст-Франс» («Запад Франции»), стала одной из крупнейших французских газет. До 1789 года бретонская элита занималась регионализмом, сама того не подозревая, как г-н Журден говорил прозой. Этот регионализм оправился наконец от ран, которые нанесла ему долгая Французская революция (1789–1880), разрушавшая автономии в провинциях. В период с 1898 по 1914 годы в эфемерных, но показательных формах, рождаются союз, потом федерация бретонских регионалистов, колледж друидов и бардов, ассоциация «Брюйер блё» («Голубой вереск») и даже Бретонская национальная партия.

Поскольку в конце XIX или в начале XX века в этническом и лингвистическом смысле существовало две или три Бретани — та, в которой говорили на галло и на французском языке, на востоке; и та, где говорили по-бретонски (и по-французски), к западу от линии, соединяющей Ванн и Плуа (место, расположенное на полпути, по оси восток-запад, между Сен-Бриёк и Трегье); удобно использовать названия старинных епископатов, чтобы разграничить эти две области: то есть диоцезы Кимпер, Трегье, Ванн и Сен-Поль-де-Леон были бретонскими, а с другой стороны, епархии Ренн, Дол, Сен-Мало, Сен-Бриёк и Нант (последний служил яблоком раздора) относились к области галло. Лингвистическое пространство собственно бретонского языка подразделяется, или подразделялось, на две диалектные зоны — КЛТ (семантическое пространство Корнуолл-Леон-Трегор) и Ваннетэ (область Ванн), расположенную в южных областях центральной части полуострова.

*

Обновление… и традиция: из этого родился (в противовес, конечно!) в эпоху модерна такой неоспоримо бретонский персонаж, по меньшей мере, сначала, как Бекассин. Официально ее следов практически не видно в современной Бретани, даже если и осталась маленькая доля нежности к ней хотя бы в самых огрубевших сердцах ирредентистов с полуострова. Однако стоит упомянуть здесь об этой героине, хотя бы в целях поношения, поскольку она во Франции представляется как один из самых негативных образов Бретани для многих.

В основе своей, в любом случае, в принципе, Бекассин — бретонка, говорящая по-бретонски, и даже гордится этим. Между Аркотом и Армором, внутренними областями Бретани и побережьем, она сделала свой выбор — героиня предпочла Аркот Армору. Изначально она была мелкой фермершей, и ее больше интересовали цены на свинину и картофель[80], чем рыбные рынки в Конкарно или консервные заводы по производству сардин в окрестностях Нанта. Эта молодая армориканка изначально говорила на кельтском языке. Но в начальной школе получила свои знания по французскому языку (этим они и ограничились), и обладая таким двойным багажом, она охотно проповедовала свою принадлежность к бретонцам, которая выражалась (?) во многих атрибутах: Бекассин носила чепец с кружевными воланами по бокам или без них и у нее был клетчатый платок, превращавшийся в дорожный узелок, и этот облик довершался громадным красным зонтиком, доставшимся ей в наследство от бабушки.

Бекассин не имела больших способностей к флирту, а fortiori[81] к браку, и еще менее была способна на свободный союз (католицизм полуострова обязывает). Вместо этого она прекрасно приспособлена к семейной жизни и уходу за младенцами. Какой бы она ни была «кормилицей без молока», поскольку решительно была обречена остаться девственницей, но родившейся в стране, где хорошая рождаемость, ее переполняла нежность к малышам, и она питала самую нежную привязанность к своим двоюродным братьям и сестрам. В политическом плане ее нелестное мнение об арабах, коммунистах и профсоюзах говорит о том, что, о ужас, она принадлежала правым, не решаясь сказать, что к монархистам. Она была служанкой у одной маркизы, как и множество ее соотечественниц, попавших в изгнание в Париж, однако, по прошествии долгого времени стала летчицей, автомобилисткой, туристом в Америке и даже участницей Сопротивления во время Второй мировой войны. Она проявляла, больше чем это можно было предположить, свидетельств активных качеств бретонской «породы», или этноса. Из этого можно заключить, что она не была такой невежественной, достойной таких уничижительных отзывов, какие о ней высказывали, и о ее родине тоже, и поэтому на территории между Ренном и Брестом, Сен-Бриёком и Лорьяном она до сих пор сохранила некоторую популярность. Но ее слава, идущая из очага, сконцентрированного на кельтской традиции, даже будучи карикатурной, так практически и не преодолела языковых границ французского языка. Бекассин не удалось приобрести мировой масштаб Астерикса или Тентена. Возможно, это произошло из-за слишком узких границ ее родной области, какими бы значительными ни были ее этнос, духовность, культура…

*

После Первой мировой войны, повлекшей за собой огромное количество жертв, но не больше и не меньше, чем в других аграрных регионах Франции, не говоря уже о наших парижских и других высших учебных заведениях, в которых ряды слушателей также заметно поредели, так вот, после 1914–18 годов наступили «славные одиннадцать лет» (одиннадцать лет экономического процветания — 1919–1929), в которые оживились и восстановились различные воинствующие организации, как профсоюзные, так и региональные, имевшие часто религиозные и правые истоки. Эти воинствующие организации, в случае с регионалистской направленностью, были в той же мере активны и в других районах национальной периферии. Бретань в этом отношении не была исключением. Возьмемся сначала, в любом случае, за синдикализм, крестьянский, в том, что касается этого аспекта жизни в Арморике. На самом деле, полуостров, в сравнении с Францией целиком, — одна из избирательных территорий корпоративных сельскохозяйственных движений. До 1914 года они находились в зачаточном состоянии, в период между двумя мировыми войнами они уже обладали достаточной силой, в последние полвека они выступали активными и воинствующими, вплоть до 2000 года…и далее. Главным лидером[82] этих организаций в бретонском масштабе начиная с 1920-х годов выступает Эрве Бюд де Гебриан. Очень богатый землевладелец, этот герой — выходец из «лучшей части дворянства» Бретани. И его семья связана родственными узами с французской аристократией. Его необыкновенно высокое происхождение ни в коем случае не обозначает, что между этим «сеньором» и крестьянами Финистера существует непреодолимая социальная пропасть или что никакой диалог между ними невозможен. Как раз наоборот! В стране, остающейся католической и иногда почти феодальной, связи, основанные на покровительстве, облегчают контакты, кажущиеся на первый взгляд панибратскими, а на самом деле построенные на иерархии, между крупными дворянскими родами и крестьянами — главами семейств и хозяевами своих угодий. Инициатива этих контактов часто исходит сверху. А принимают их и соглашаются снизу. Достаточно желать их и поставить на службу таким целям, как защита социального христианства, унаследованного за пределами Бретани от Лакордера и отчасти Монталамбера, через Сийон и Марка Санниера. Тот факт, что Гебриан говорил по-бретонски, представлял собой дополнительное значительное преимущество. Это не значило, что «кельтская принадлежность» богатого землевладельца дошла бы до того, чтобы он отдал свою дочь в жены молодому крестьянину. Некоторые социальные ограничения все же оставались на месте. Гебриан был «святым» в миру, могущественной и щедрой личностью, но, однако, он был далек от образца для витража: в его языке, при удобном случае, хватало резкости. Он выступал великодушным и достаточно щедрым покровителем своих профсоюзов и занимался сельским хозяйством при помощи денег, а не делал деньги на сельском хозяйстве. Он был талантливым организатором и активным борцом — поскольку перед нами именно активный борец — и ему без особых усилий удалось примирить в себе исконный консерватизм крупного землевладельца дворянского происхождения и требования, которые выдвигало развитие крестьянского населения, за стимулирование которого он взялся. Он сразу же решил, что продвижение крестьянства должно осуществляться на провинциальном (в лучшем смысле этого слова) и национальном масштабе, и он отдал предпочтение некоторого рода синтезу. Отказавшись от всякого экстремизма, поскольку этот благородный лидер аграрных сил, изначально говоривший на бретонском языке, ни в коем случае не был бретонским националистом и даже не принадлежал армориканским автономистам. Ему свойственны корпоративный регионализм (не политический) и патриотизм по отношению к Франции.

Очень интересным для понимания аграрной борьбы (в Бретани) с 1920–1930-х годов становится рассмотрение противостояния Гебриана и Манселя. Аббат Мансель, также «родом с полуострова», тоже к 1920-м годам собирает в Федерации западных крестьянских профсоюзов «земледельцев-хлеборобов» своей родной Бретани, другими словами, владельцев обрабатываемых угодий, собственно исконно бретонских крестьян: таким образом, священник отказывается от «классового сотрудничества» между арендодателями (собственниками земли, часто «голубых кровей») и нанимателями (фермерами). И напротив, именно за такую кооперацию ратует, в частности, в Финистере, Эрве Бюд де Гебриан. В начале аббат Мансель одержал несколько побед. Его «Федерации» удалось даже взять верх на некоторое время над организацией «Герцогов», как называли аристократов-аграриев из Финистера, сторонников Гебриана. Но аббат, пользуясь поддержкой своих сторонников и христианских демократов, имел в числе своих противников «Аксьон франсез» и высшее духовенство: «Не доверяйте этим крестьянским лигам (аббата Манселя), — коротко заявил в то время преподобный Шаро, кардинал-епископ Ренна, превосходящий по иерархии аббата. — Раз они не могут ужалить ваши профсоюзы (крестьянские), они стремятся оплестись вокруг них змеиными извивами. Единственное, что поддерживает Церковь, — это доктрина Иисуса Христа которая рекомендует союз между классами[83]». На самом деле перед лицом Гебриана Мансель не имел достаточного веса. Возможно, это результат первой волны антиклерикальной политики? Замок, как это ни необычно, стал преобладать над домом священника. Это из-за того, что служба «Ландерно», основанная незадолго до четырнадцатого года вдохновляемая Гебрианом (это департаментская служба Финистера по сельскохозяйственным кооперативным движениям и профсоюзам), работает с рационализмом, присущим крупному экономическому организму: она продает сортовые семена и зерно, сельскохозяйственную технику производителям, покупает оптом и перепродает в розницу удобрения… Эстафету «Ландерно» приняли, уже вне рамок местного дворянства активисты молодежного аграрно-христианского движения, исконные крестьяне, такие как Марсель Леон и Алексис Гурвеннек: с 1950-х годов в их руках сосредоточилась власть в службе Ландерно. Они были то организаторами жестких манифестаций, то «королями артишоков», и, сумев управлять путями сбыта своих основных продуктов, начиная со времени правления Помпиду, они удачно сумели вновь выплачивать крестьянам-производителям часть чистой прибыли, до того времени уходившую в руки торговых посредников.

*

Можно ли говорить о бретонских крестьянах наших дней и даже предыдущих эпох (первая служба «Ландерно» была в эпоху модерна), упоминая лишь об их синдикализме, насколько бы он ни был горячим? В общем, речь идет только о «надстроечной структуре» со всеми свойственными таким структурам достоинствами и недостатками. Для любителей нижеследующих структур монография нисколько не потеряла своей привлекательности, а деревня — своего блеска. Плозеве Эдгара Морена и Андре Бюргьера, в бухте Одьерн и по всей Бретани, где носили бигудены[84], остается с этой точки зрения вынужденным пунктом высадки, которому следует бросить якорь в исконной Бретани, как аграрной, так и постаграрной. Плозеве — это прежде всего демография: около 1800–1820 годов в этой местности «возрастная пирамида» была небольшой на вершине и просторной у основания: было огромное количество молодежи и малое число стариков. Спустя полтора века эти пропорции изменились с точностью до наоборот. Конечно, сыграли свою роль военные потери Первой мировой войны. Но последовавшие за всемирной катастрофой десятилетия также не принесли улучшения: эмиграция, падение рождаемости, старение населения. В 1975 году Плозеве был городом стариков.

Однако в XIX веке демографический взрыв доброго старого времени привел к делению территории по фламандскому, если не китайскому, образцу. Поля делились между людьми до предела. И на этих кусочках земли, небольших по протяженности, влачили свое существование местные фермеры, называемые «доманъе» (владельцы наделов). И не всегда их жизнь была праздником. Сыновья иногда оказывались беднее отцов, из-за все того же деления земельного угодья при получении наследства, что лишь отчасти компенсировалось благодаря росту, медленно идущему в течение веков, доходности сельского хозяйства.

В XX веке ситуация кардинально меняется. Население становится более плотным, а деятельность — более разнообразной. Собирают морские водоросли, ловят лангуст, производят бруски соды. В мастерских, в топках, в садах и на заводах начинают производить кружево, выращивать зеленый горошек, готовить макрель в белом вине. Развитие системы бакалейных лавок с баром и продажей газет (которой позже составило конкуренцию телевидение) символизировали их обогащение или хотя бы снижение уровня общей бедности. Происходило всеобщее приобщение к культуре, а в некоторых случаях и к алкоголю: «Уэст-Франс» и кофе с алкоголем захватывают местность. Во всем этом проявляется повышение уровня жизни. Даже в неимущих семьях наблюдаются постепенные изменения к лучшему. Они касались той бедности, как ее понимали раньше. Например, находившиеся на самом низу социальной лестницы Плозеве три неженатых брата в 1930-е годы имели в своем жилище пол из утрамбованной земли и спали на кроватях с соломенными матрасами. Однако эти братья в 1935 году купили себе велосипед, в 1947 году — картофелекопалку, в 1950 году — газовую плитку. Смехотворные «новшества», подумаете вы… но в 1950-е, а особенно в 1960-е годы современный комфорт (вода из раковины, бытовая техника) осуществляет свое триумфальное восхождение в городах, а затем в деревнях, где любят модернизацию… стратегия выживания несколько стирается перед стратегией комфорта[85]

Плозеве — это также конфликт между красными и белыми. Если говорить о земледельцах, то мы имеем в наличии антагонизм или, по меньшей мере, контраст между красными, мелкими и старыми с одной стороны и белыми, крупными и молодыми с другой: обновление сельского хозяйства на местах проводилось, на самом деле, молодыми земледельцами, католиками и прежде принадлежавшими к правым силам, и именно они управляли наиболее крупными земельными наделами, в то время как мелкие земледельцы «из левых» долгое время оставались в состоянии технической отсталости, которая, ко всему прочему, прикрывалась прекрасными секретами ремесла и традиционной ловкостью. В общем и целом, со времен Французской революции Плозеве был островком красных республиканцев в Бретани, долгое время остававшейся «белой» и роялистской. Откуда идет эта тяга к «красным»? Что это, ошибка Церкви? Именно об этом и заявляли. Утверждали, что при старом режиме она обирала жителей Плозеве до нитки, налагая на них непосильную десятину. Возможно, отсюда и пошло сто лет спустя народное недовольство? Стоит, однако, напомнить, что в Англии десятина сохранилась до XX века, но в этой стране не наблюдается ничего похожего, или совсем немного… И к тому же до 1789 года Плозеве был независимым и населенным преступниками. Город не подчинялся никакому сеньору. Не было местной сеньории! Местное население, таким образом, давным-давно (?) уже вступало в конфликты с духовенством, которое в своих ответных действиях в период с 1814 по 1914 годы показало себя невероятно неуклюжим. Время от времени епископ лишал жителей Плозеве, этих «безбожников», местного священника, таинств и даже рождественской мессы. Этим он думал их «обуздать»… Естественно, все это производило эффект бумеранга. Но, вероятно, убедительным объяснением, столь дорогим для Андре Бургьера, послужит то, что династия именитых граждан «красной» направленности, Ле Бай, учредила в городе светскую школу, дающую образование от начального до высшего. Примерно до 1920 годов они сделали свое дело в пользу левых сил. Одновременно они стали собственниками значительных земельных угодий. Они оторвали жителей Плозеве от того, что у них еще оставалось от «обскурантизма».

Что касается крестьян, то они на некоторое время пробудились от сна, благодаря смелой инициативе, также профсоюзной, исходившей от борцов Христианской сельскохозяйственной молодежи. Но борцы устали, и крестьяне исчезли, за исключением самых богатых и крупных производителей. Такое «исчезновение» отсылает нас от аграрной истории (Арморики) к общей истории (Бретани). Понемногу образование направляет умы Плозеве в сторону парижского чиновничества. Раньше коммуна производила зеленый горошек, теперь она начинает выпускать преподавателей лицеев. Бывшие плантации клубники застраиваются загородными домами и особняками в деревенском стиле. Это «мир загородных домов», как сказал Эдгар Морен, Гарж-ле-Гонесс на океанском побережье. На этом берегу с глубокими заливами бетон вытеснил хлорофилл. В подтексте этих глубоких продуктивных изменений продолжает негласно существовать конфликт между «красными» и «белыми» — их борьба приняла более мягкие формы, но все равно оставалась на месте. Она окрашивала жизнь в Плозеве в свои осенние оттенки.

*

Продолжала существовать языковая проблема, даже этническая, а для некоторых и национальная. Поскольку коммуне Плозеве немало досталось от светского образования и масс-медиа. Это была шоковая терапия: коммуна безболезненно, но не без ущерба для себя, рассталась с использованием бретонского языка, который искореняли учителя начальной школы (сами бретонцы), а с течением времени и телевидение[86]. Вот что нас привело, на самом деле, к тому, чтобы отступить от сельской истории в сторону общей истории провинции, поскольку она претерпела значительные потрясения в ходе трагического XX века из-за проблем, связанных с языком и региональным самосознанием, как кельтским, так и общим для всего полуострова. Начиная с 1920-х годов, на заре «славного одиннадцатилетия» факел национальной традиции, возможно, искусственно созданный от начала до конца (это было знаменитое «изобретение традиции»), перешел из рук аристократов-петиционеров, таких как маркиз д'Эстурбейон, в руки румяных простолюдинов вроде Дебове и Мордреля: они создали в 1927 году Бретонскую автономистскую партию. Очевидной была хронологическая связь с первым выступлением аббата Гантуа около Дюнкерка. Отметим, что в этот период с конца 1920-х годов основатели этой новой армориканской партии в некотором роде двигались против течения, и никто не ставил им это в упрек: поскольку начиная с 1928 года бретонская католическая Церковь, по просьбам родителей, уже постепенно расширяла преподавание катехизиса на французском языке. Этот процесс окончательно завершился тем, что Церковь отказалась от использования бретонского языка для своих нужд в 1950-е годы, то есть тогда, когда все дети, получившие свое религиозное образование на французском языке, достигли взрослого состояния[87].

Как и во Фландрии, как и в Эльзасе, возвышение, а затем и апогей нацизма воздвигли перед ослепленными народами жестокую обольстительную приманку, ловушку для простаков, и многие бойцы оказались ее жертвами, сообщниками и убийцами, получившими навсегда клеймо на теле и душах. Не будем углубляться в этом кратком обзоре в сложную расстановку сил и в биографические подробности. Ян Фуэре, затем Дебове, Мордрель, еще несколько человек в течение двенадцати лет, с 1932 по 1944 годы, старались оживить то, что некоторые определяли как «движение-подъем-освобождение» (EMSAV) бретонских народов, которые в большинстве своем ничего об этом не знали. Говоря о той деятельности, порой бестолковой, которую в то время развернули эти люди, ограничимся тем, что приведем суровое суждение, возможно, слишком резкое, одного историка, знакомого с архивными материалами, и которого никто серьезно не упрекал на этот счет:

Нужно продолжать утверждать, как это делают с 1944 года некоторые представители прессы, что движение на полуострове (если рассматривать часть его воинствующего авангарда) направило свои надежды в сторону Европы, перекроенной немцами, несмотря на то, что народные массы выражали по отношению к нему самое резкое неприятие. Антинацистская позиция подавляющего большинства бретонцев слишком известна, чтобы на этом настаивать; это еще больше подчеркивает нелепость той политики, которой следовало EMSAV[88].

Мы позволили себе несколько смягчить не подлежащую обжалованию формулировку, из уважения к заблуждавшимся борцам, которую предложил в своем тексте и в свое время Мишель Дени.

На практике «националистическое армориканское» движение начиная с 1930-х годов в своей деятельности сочетало терроризм «в гомеопатических дозах» и на детском уровне (разрушение с помощью бомб профранцузских памятников, в частности, относившихся к герцогине Анне) с пропагандой, охотно воспринимающей темы, занесенные расистскими, фашистскими и национал-социалистическими течениями. Более разумный пример Ирландии оставался для них основным источником вдохновения. В период с 1940 по 1944 годы немецкие оккупанты то поддерживали, то смещали некоторых бретонских активистов, которые время от времени предлагали им свои услуги в иллюзорной надежде добиться своих собственных целей. Чистка 1944 года, в частности в ее одиозной форме массовых казней, сильно ударила, хоть и рикошетом, по высшим и низшим деятелям EMSAV, сплошь и рядом расстреливаемых как коллаборационисты или как «бретонские националисты».

Что касается деталей… которые, несомненно, крайне важны, историки Бретани (и других областей) в своих недавних публикациях дают более подробное освещение этого периода, который как в регионе, так и вообще, был мрачным временем. Их вклад в изучение вопроса открывает менее однозначный подход, чем точка зрения профессора Мишеля Дени, остающаяся уместной, но поданная без прикрас. В связи с этим упомянем вместе с Ивом Жезекелем, преподавателем в лицее Ланньон, личность Яна Фуэре, супрефекта Морле в 1940 году: он почти не верил в независимость бретонского государства, но в крайне популярных изданиях, где он сотрудничал («Бретань», 1941 год, затем «Депеша Бреста», контроль над которой он взял в свои руки в 1942 году), он вовсю размахивал знаменем сепаратизма, возможно, просто для того, чтобы «поиграть на нервах» у правительства Виши[89]. Гораздо более заметной фигурой был Оливье Мордрель, который вместе с Дебове был одним из основателей Бретонской национальной партии. В 1940 году он написал поразительное стихотворение в честь шести немецких безымянных солдат, погибших в день июньского солнцестояния за освобождение Бретани (!).

После них мы подняли голову

После них упали наши цепи.

Виши, да и сами немцы тоже, считали, «однако», Мордреля чересчур неспокойным, вплоть до того, что ему было предписано жить на востоке Франции, даже в Германии. В 1946 году он был заочно приговорен к смерти, но в 1971 году его дело было прекращено за сроком давности. Более значительной фигурой, хотя и менее известной, был Селестен Лене: химик, исполнитель террористических актов в 1932 году, он во время немецкой оккупации, в частности, с 1943 года, искал полного сотрудничества с немцами, включая сотрудничество в военной области, естественно, ограниченное. В конечном итоге он бежал в Германию, затем в Ирландию[90]. В тени Селестена Лене, также стоит упомянуть о такой на протяжении долгого периода представлявшей интерес, но также попавшей под власть несчастного заблуждения личности, как Франсуа Дебове. Он был достаточно иллюзорным председателем одного из бретонских национальных советов и еще в 1943 году говорил о своей «кельто-германской вере в победу немцев». Преждевременная смерть (в марте 1944 года) спасла его от ужасов чистки, и были бы они заслуженными в его случае, принимая во внимание его небольшую долю участия в политической деятельности в те роковые годы?

Эти люди, такие разные, развивались вокруг, даже на периферии, «Бретонской национальной партии»: на самом деле эта партия много раз умеряла свои претензии под руководством Раймона Делапорта, борца прежде всего католической направленности и поэтому враждебно настроенного по отношению к экстремистским или неоязыческим тезисам какого-нибудь Мордреля. Старое разделение в стане «ультраправых», которое в наши дни снова проявляется, но уже в других обстоятельствах. Убийство (абсолютно неоправданное) в декабре 1943 года приходского священника, или кюре, Перро, который в 1905 году явился основателем «Bleung-Brug» («Цветок вереска»), послужило предлогом для создания гораздо более опасной «Belen Perrot» («Формирование Перро»), ожесточенно выступавшей против партизан начиная с марта 1944 года[91].

*

Стоит, конечно, частично опровергнуть суждения о вышеупомянутых организациях: мы говорили уже о «Бретонской национальной партии», о которой, или о том, во что она превратилась во время немецкой оккупации, Ламбер и Ле Марек[92] в очень спорной, но иногда полезной своей работе используют формулировки, время от времени, по меньшей мере, странные; говоря о не удавшемся, даже провалившемся, провозглашении Бретонской республики в июле 1940 года, они пишут, и глазом не моргнув, что «упущенная раз возможность больше не представилась» (sic), и еще «после Монтуара (октябрь 1940 года) Гитлер разыграл французскую, но уже не бретонскую карту», и опять, «после разрушенных надежд 1940 года, они вновь засияли в 1942 году (!)». Вслед за Бретонской национальной партией отметим также «Багаду Штурм» (боевые группы БНП), один из лидеров которых, Ян Гуле, талантливый скульптор, впоследствии был заочно приговорен к смерти после войны и закончил свою карьеру в Ирландии; также Бретонское национальное рабочее движение, преждевременное «отклонение» от БНП: оно проявило себя в 1941 году; один из его лидеров, Теофиль Жёссе, впоследствии, в июле 1944 года, присоединился к силам милиции и был заключен в тюрьму после оккупации, где пробыл до начала 1950-х годов; существовала также «Брезона», мертворожденная организация, которая объявляла себя бретонским ответвлением национал-социалистической партии южной Арморики и департамента Атлантическая Луара; и еще несколько…

*

В итоге именно начиная с этого жестокого периода, главным образом, берут свое начало попытки, пока еще очень скромные, введения факультативного преподавания бретонского языка (арестованный в 1941 году Каркопино), а также «восстановление» кафедры (университетской) истории Бретани в Ренне, на законных основаниях доверенной Б. Поке из О-Жюссе. Также стоит сказать в дополнение к этому об очень важном вкладе бретонок и бретонцев, или по рождению не бретонцев, в дело французского Сопротивления (только в Морбиане движение Сопротивления потеряло 2 200 человек летом 1944 года, когда американская армия и бойцы французского Сопротивления, по-братски объединившись, вместе освобождали полуостров (Ботерф, стр. 510–511); в 1940–1942 годы некий «Иларион», будущий адмирал Филиппон, от самого Бреста выслеживал немецкие военные корабли, тем самым подвергая себя смертельному риску[93]). Но, к сожалению, это не относится к сюжету этой работы, узко региональной, даже ограничивающейся рамками региона, даже притом что этот вклад в дело Сопротивления, на самом деле, уравновешивает в достаточной мере те противоположные тенденции, о которых мы говорили выше. Что касается масштабов чистки, то, если верить Олье Мордрелю (но стоит ли полагаться на приведенные им цифры?), в результате ее погибло около сорока человек (?) в рядах бретонского автономистского и националистического движения, и из них примерно четверть получили законный смертный приговор, а остальные были расстреляны без суда и следствия (?).

Естественно, все это оставило в Бретани болезненный след… и даже докатилось до Ирландии, где по преимуществу искали убежища выжившие из злосчастной EMSAV, встречавшие по отношению к себе наихудшее обращение, какое только могло быть. Они сами этого добивались, можно сказать[94]… Возможно… Однако раны не зажили, и шрамы все еще оставались видны… Каких дел в конечном итоге натворили бретонские националисты, на четыре года избравшие своей эмблемой свастику. Но и те, кто проводил чистку, были немногим лучше: многие из тех, кого казнили или кто бежал в Ирландию, были во многих отношениях одаренными людьми и могли бы, в другой ситуации, после коротких и неминуемых бесплодных блужданий, сделать хорошую карьеру или, по меньшей мере, совершить полезные дела для своей провинции. История распорядилась иначе…, и историография последующего периода сама (будь то научная точка зрения или так называемая спонтанная, просто исходящая от известных образованных людей) остается неоднозначной в своих мнениях: в наше время один из крупных руководителей французского телеканала, сам бретонского происхождения, считает армориканских националистов сороковых годов с конкретной прогерманской направленностью всего лишь «заблуждавшимися бой-скаутами». Напротив, Паскаль Ори, известный историк коллаборационистского движения[95], относит свое недвусмысленное суждение к Раймону Делапорту, считающемуся более умеренным, но ставшему лидером бретонского движения в последние года правительства Виши: Паскаль Ори считает, что «нет никакого сомнения в коллаборационистских устремлениях Делапорта, и еще более ясно они проявляются в период серьезных порывов Мордреля, и, несомненно, в наилучшем согласии с властями оккупантов». И еще Паскаль Ори, безжалостный, но всегда хорошо информированный, продолжает рассказывать, что в 1924 году на полуострове некоторые носили кельтские кресты, похожие на свастику (на самом деле, это была древняя кельтская эмблема, и те, кто ее носили в Бретани, нисколько не воспринимали себя в качестве нацистов). И Ори делает вывод, продолжая в том же духе и упоминая еще и о «легионе Перро[96]», который в глазах оккупантов был не чем иным, как «очень второстепенным бретонским боевым отрядом СС», в чьи задачи входила «очистка» Бретани от партизан «рука об руку с милицией, парашютистами СС и другими германо-бретонскими группами с неприглядной репутацией»: группой Виссо де Кётлогон или Коммандо Ландерно (апрель 1944 года). «Дело в том, что эти вспомогательные войска, чьи бойцы набирались на местах, сражались под бретонским знаменем…XV века, и иногда их бойцы вербовались из числа бывших учеников духовного училища Плёрмеля». Но этот факт, или эти два факта, нисколько в глазах такого беспощадного обвинителя, каким был Паскаль Ори, не являются смягчающим обстоятельством[97]. Можно ли и следует ли его за это считать полностью неправым? Скажем так, что, в любом случае, эти неприятности еще не закончились и что злосчастные истории о сотрудничестве между оккупантами и националистами с полуострова еще оставляют после себя волнение и вновь всплывают на поверхность — даже после стольких лет. По информации, полученной из газеты «Еврейская трибуна» (номер за май-июнь 2000 года), Генеральный совет Финистера, после своего недавнего заседания, направил просьбу к «Диван», законной и очень уважаемой организации, обучающей тысячи людей бретонскому языку. Генеральный совет высказал пожелание, чтобы «Диван» переименовал одно из своих учебных заведений, находящееся на окраине Бреста, — колледж Ропарз-Эмон: это имя прекрасного писателя, но о его «сотрудничестве с нацистским режимом» (я цитирую «Трибуну») со всей очевидностью говорили в университетских кругах, вплоть до того, что об этом недавно упоминали в прессе. Решение о выдвижении такой просьбы, было, вероятнее всего, единодушным; оно созрело еще до весны 2000 года, но эта острая проблема вновь выплыла на поверхность после террористического акта, повлекшего за собой человеческие жертвы (против ресторана Макдоналдс в Кевере[98]), который приписали сторонникам движения за независимость. В исследованиях, которые провел историк Ронан Кальвез, автор диссертации об Эмоне, показано, что он получал жалование за службу германской пропаганде начиная с 1941 года. Возможно, гораздо более интересными, чем эти действия Совета Финистера ad hominem[99] и post mortem[100], что-то вроде извлечения старых трупов из земли, могут послужить размышления, также запоздалые, бывших борцов, таким образом морально уничтоженных начиная с 1944–1945 годов.

Я подразумеваю, в частности, прекрасную работу, которую опубликовал Пьер Ригуло и где речь идет о «второй жизни» Олье Мордреля после его окончательного падения в 1944–1945 годы, во время освобождения территории Бретани. Сначала это было его неминуемое бегство в восточном направлении. В августе 1944 года (Ренн был освобожден 4 августа) Мордрель находился на прирейнской территории, где его семья присутствовала на параде «гитлер-югенд». Он переехал в Баден, затем в окрестности Сигмарингена, здесь он снова наладил контакты с крошечной частью уже не бретонцев, а французов, которые были коллаборационистами, сторонниками Виши и тоже оказались в изгнании. Это бегство в Германию повторилось второй раз, поскольку в 1939–1940 годы этот бретонский борец уже жил по другую сторону Рейна во время тогдашней странной войны[101]. Во время нового пребывания в Германии в 1945 году, когда он «прославил» своим присутствием Сигмаринген, Мордрель даже подписал протокол соглашения, достаточно смехотворный, с Жаком Дорио на берегах озера Констанс, а впоследствии он был в числе присутствовавших вскоре после этого на похоронах этого самого Дорио, погибшего насильственной смертью. В апреле 1945 года Мордрель был в Италии, сначала он обосновался в Тироле в южных Альпах, затем в Милане и Риме. После этого он оказался в Аргентине (июнь 1948 года). Одному из сыновей Мордреля крайне не нравилось то, что они обосновались в Южной Америке; он хотел остановить отца и при этом чтил память деда (отца Олье), который был не кем иным, как французским генералом Жильбером Мордрелем, гордым и старым французским военачальником, чьи потомки оказались непредвиденно… настроенными против Франции. Олье Мордрель, со своей стороны, предпочел бы жить в Ирландии, но там уже находился его главный соперник Селестен Лене. В ирландском болоте не хватало места для этих двух крокодилов одновременно. В 1971 году французское правосудие помиловало Мордреля, и он вернулся в Арморику, где его более или менее хорошо приняли. Чтобы обеспечить себе средства к существованию, наш герой стал торговать блинами. Бретонцы, оставаясь автономистами, однако, смотрели на него свысока из-за его неприглядного прошлого. Чтобы восстановить свою активную жизнь, Мордрелю пришлось сблизиться с GRECE, Клубом французских интеллектуалов ультраправой направленности, конечно, более общефранцузским, чем кельтоцентрическим. Второй сын Мордреля отныне видит в старом Олье, претерпевшем столько несчастий, человека, ставшего здравомыслящим и умеренным; Олье воспринял в качестве своего девиза высказывание бывшего бойца LVF, которого в «Горе и жалости» спрашивают, как вести себя после Второй мировой войны: «Я посоветую осторожность…». Осмелимся сказать: семья Мордрель не стала в некотором роде персонажами из романа, будь то даже дешевый черный роман, или фильма категории «В»; они требуют некоторой литературной обработки[102], смягченной сочувствием, прежде всего, и это будет лучше, чем безжалостный приговор или неизбежные проклятия в их адрес.

*

Как бы то ни было, но все эти сведения счетов, из которых далеко не все проходили на литературном уровне, породили у бывших участников военных событий целую серию болезненных воспоминаний. При IV и V Республике силы борцов за «бретонское дело» пополнялись долгое время только за счет СБЫВ[103], организации, которая больше всего интересовалась производительностью региона: это формирование оказывало сильное влияние на экономическую экспансию в Бретани и в других регионах в течение четверти века до де Голля, во времена де Голля и Помпиду. «Обжегшийся на молоке дует на воду»: СБЫВ запретил себе любые выпады в пользу независимости Бретани, какими бы мало обозначенными они ни были. Однако, заявили о себе другие организации, включавшие в себя меньшинство, как, например, БДС (Бретонский демократический союз): он пошел легальным путем для утверждения автономистских позиций. FLB, шумная группка, — не более чем бледная, но производящая вокруг себя много шума, подделка под ИРА в Северной Ирландии — еще один бастион кельтской ностальгии. Дух шестьдесят восьмого года моментально пробудил на несколько пятилетий активные тенденции. К тому времени уже завершился тот переход, который привел бретонское движение от правого клерикального и монархического в стан левых, и даже ультралевых, где оно находится в наши дни. Этот переход привлекает здесь и там горстку тех, кто поддерживает местный национализм в сочетании с крайним радикализмом. В массе своей бретонцы, напротив, долгое время голосовали за «правых», несмотря на то, что значительные «сектора» социалистов выделились, в частности, с 1981 года, в Ренне, Бресте и других местах. В культурном отношении[104] «бретонское дело» остается актуальным, в частности, благодаря замечательной исторической школе, которую украшают имена Жана Мейера, Алена Круа, Франсуа Лебрена.

И что сказать о 2000 годе, вездесущем, как всегда…: БДС, представители автономистов, которые не признают терроризм, насчитывают 400 «настоящих» бойцов, и им удается «взять» примерно 4 % голосов; БДС также поддерживает контакты с Коммунистической партией и Социалистической партией во время предвыборных периодов. После официального коммюнике Матиньона (20 июля 2000 года) о будущем Корсики — этого текста, о котором можно было в то время спросить, видя его последствия в периферийных регионах на континенте, все ли в нем правильно, — все тот же БДС через своего официального представителя[105] заявил, что статус Жоспена «явился прекрасным стимулом для Бретани», уточнив даже, что «уже свершившимся фактом является то, что вопрос о статусе внутренней автономии для полуострова будет основной политической ставкой» на региональных выборах 2004 года; БДС удержался от того, чтобы представить план, нацеленный на то, чтобы в наилучших деталях Бретань смогла «достичь автономии власти, которой требуют ее культурная сущность и ее географическое положение». Однако, БДС затронул очень серьезную проблему упадка родного языка, и это несмотря на создание школ с бретонским языком («Диван») на различных уровнях образования, начиная с начальной школы, — в 1997 году в западной Бретани едва ли 1 % жителей в возрасте от 15 до 19 лет заявили о том, что могут хотя бы изъясняться по-бретонски[106].

Говоря о нынешних организациях гораздо более экстремистского толка, какими бы малочисленными они не были, скажем только, что «Энганн», организация, которая время от времени подкладывает бомбы, состоит из примерно пятидесяти террористов, разделенных на приблизительно двенадцать отрядов, количество боевиков в которых колеблется от трех до пяти человек в каждом (?).

Региональные политики[107] из крупных национальных партий, наконец, которые, со своей стороны, не являются ни автономистами, ни националистами (Жан-Ив Ле Дриан, Ивон Бурж), требуют прежде всего децентрализации для культурной деятельности, обустройства территории и транспорта. Настал ли момент напомнить, ведь некоторые имеют тенденцию об этом «забывать», что хозяйственные ведомства департаментов внесли огромный вклад в то, чтобы развить в Бретани великолепную систему дорог и шоссе (не будем даже говорить о скоростных поездах), такую сеть, что ей бы охотно позавидовала моя родная Нормандия, полностью чистая как от бомб, так и от терроризма, и которая даже не требует нового объединения старой провинции, которая сейчас как никогда разбита на два региона, Нижнюю и Верхнюю Нормандию, со столицами в Кане и Руане… Это значит, что в нашей Бретани к концу 2000 года обозначились также признаки пацифизма, или, точнее, некоторого успокоения: 28 ноября нынешнего года поступила информация, что БРА (Бретонская революционная армия, действующая иногда достаточно жестокими методами…) вернула некоторую часть от восьми тонн ранее украденной взрывчатки, а остальную часть она до того переуступила своим баскским «товарищам»…


5. Страна басков

Закончим рассказом о басках наш обзор нелатинских народностей Франции — германских, фламандских, кельтских, баскских. И те, и другие жили на периферии Римской империи, некоторые из них оставались на своих землях, как баски, некоторые вернулись издалека, как кельты; они входили во владения этой упругой короны, вмещавшей в себя обширные германские пространства, кельтские провинции, а еще, на юге, басков… В других областях на юге и юго-востоке языки более чистого латинского происхождения восторжествовали без примесей, или почти без примесей, в частности, в современных южной Франции, в Испании и в Италии.

Страна басков во Франции, если говорить об этнической принадлежности, лишь небольшой «придаток» земли басков в Испании (Бискай, Алава, Гипузкоа, Наварра), где в 1981 году проживало более 2 600 000 человек, из которых, плюс к тому, значительная часть говорила на кастильском диалекте. В состав Франции входят три баскских провинции — Лабур, Нижняя Наварра и Суль, все они входят в департамент Атлантические Пиренеи, их населяют, если округлить цифры, 260 000 человек, из которых минимум 80 000, а максимум 150 000 жителей говорят на языке «ёскара» (баскском), или, по меньшей мере, хорошо знакомы с ним.

Во всем, начиная с доисторических времен, баскский народ был абсолютно отличен от других. Если говорить о составе крови коренных жителей области басков, то по часто встречающейся группе О и отрицательного резуса они четко отличаются от окружающих их окситанских, гасконских или испанских народностей.

С другой стороны, баски сохранили с далеких времен неолита несколько значимых понятий: баскские слова «топор», «нож», «мотыга», «долото» образованы, каждое по-своему, от корня «aitz» («камень»). Вот что отсылает к давно прошедшей эпохе, дометаллической, когда тупые инструменты еще вырезались или шлифовались из каменного сырья. Таким же образом, понятия, относящиеся к домашнему скоту, в этой стране горных пастбищ и скотоводства — баскского происхождения, но это не относится к земледельческим понятиям, где латинские корни позже в конце концов взяли верх. Не исключено, что баскский язык находится в родстве с языком берберов (?), иберийскими, даже кавказскими или алтайскими языками[108]! Специалисты до сих пор спорят об этом. Наследие доисторической эпохи, материализовавшееся местами в памятниках эпохи мегалита, помогает понять первоисточники этого региона, небольшого по площади, но поразительно непохожего на другие.

Римское завоевание оказалось здесь в некоторых отношениях поверхностным; оно развернулось в стране басков, к северу и к югу, между 75 и 16 годами до нашей эры. Возможно говорящие на баскском языке народы заселяли на севере всю «аквитанскую» область в треугольнике Атлантика-Гаронна-Пиренеи. Современный Северный Ёскади (Суль, Лабур, Нижняя Наварра) принадлежал к Новемпопулании, части Римской империи, — с экологической точки зрения этот округ относился к тому, что иногда называли «saltus Vasconum» (Басконский лес). По отношению к «ager Vasconum» (Басконская деревня) эта территория была в меньшей степени романизирована, менее богата археологическими памятниками римской эпохи и переполнена долатинскими топонимами на — os (Бизанос, Бискаросс и др.).

На территории «saltus Vasconum», которая много позднее стала в своей северной части современной французской Страной басков, еще в начале нашей эры сохранялись некоторые элементы специфического пантеона. Там произошли заимствования из латинского языка сельскохозяйственных понятий, а также слов, имеющих отношение к управлению и политике.

Начиная с IV века нашей эры начались вторжения варваров. Неглубокое римское влияние отпало, и на поверхность вышла этническая или диалектная первооснова, гораздо более ранняя, чем приход римских легионов, и даже чем древние кельтские племена. Во времена Римской империи баски были мирными; они стали воинственными в новом мире, разрушенном, поделенном, находившемся во власти непрекращавшихся конфликтов, про которые было трудно сказать, являются ли они гражданской войной или войнами с внешним врагом. Баски воевали на два фронта, и им пришлось столкнуться по очереди с вестготами в V веке, с франками с конца VI века, и, наконец, с арабами в VII веке. В 778 году арьергард войска Карла Великого, возвращавшийся после осады Сарагосы, был наголову разбит басками в Ронсевальском ущелье. Они убили сенешаля императора; графа, служившего при его дворе, и наместника Бретонской марки (Роланда). Ранее эти трое были в традиционной подобающей манере назначены к столу, судебной и военной практике великого императора. Несмотря на этот временный успех, племена, жившие в Западных Пиренеях, были зажаты между французским молотом и исламской наковальней. Оставаясь верными своей первоначальной этнической принадлежности, однако, приняв христианство, баски стали расширять свою территорию, и в период с IX по XI века они создали свои собственные княжества или такие, которые, по меньшей мере, соответствовали территории их обитания.

В общем и целом, северные васконцы того времени начинали подразделяться на две ветви, и из этого первоначального названия получились баски, которые стали жить в северо-западных областях Аквитании, и гасконцы, в полной мере латинизированные, дальше к северу и к востоку.

Страна басков, находившаяся по обе стороны склонов Пиренеев, получила свое освещение в хрониках во время утверждения королевства Наварры, происходившее в районе тысячного года: территория этого государства заходила за гребни гор и включала в себя, по меньшей мере, Бискай и область Памплоны на юге и Нижнюю Наварру (сейчас принадлежащую Франции) на севере. Санчо Великий в XIII веке, а позже великан Санчо Сильный, прославили, в одном ряду с другими представителями рода наваррских королей династию, боровшуюся с маврами во времена Реконкисты. В дальнейшем судьбы Наварры попадут под контроль различных сеньориальных и королевских родов, периодически появлявшихся с севера, главным образом из Шампани, Франции, Эврё, Фуа, Альбре. Их представители обычно уважали конституционные привилегии этой маленькой страны, которые подробно описаны в «Fuero vejo» 1238 года (который напоминает в некоторых отношениях «Magna Carta» Англии 1215 года). Местные привилегии, не решимся говорить о народных свободах, тем лучше сохранились, потому что система кортесов, или представительных собраний, включавших в себя в различном количестве представителей дворянства, горожан и духовенства, просуществовала до XIV века. С другой стороны, регион был открытым для многочисленных влияний, в частности, идущих с севера, благодаря толпам пилигримов, приходящих в Компостелу.

Что собственно с исторической точки зрения представляют (помимо Нижней Наварры) Лабур и Суль, поскольку эти три округа создали современную французскую Страну басков? Виконтство Лабур, основанное Санчо Великим в 1023 году, около 1193 года вошло в состав земель герцогства Аквитанского. Тогдашнего виконта Лабура со временем заменили на бальи, которого назначал Аквитанский герцог, а он был не кем иным, как Плантагенетом…, английским королем собственной персоной. Бальи, назначенный таким образом, был не более английским ставленником, чем впоследствии ими станут махараджи в колониальной Индии! Бальи упорно искали среди гасконской или баскской знати, его власть передавалась по наследству, и он находился в иерархическом подчинении сенешаля Гаскони. Впоследствии передача власти осуществилась практически автоматическим путем: в 1450-е годы, в конце Столетней войны, Лабур таким образом перешел под власть французской короны, как и другие регионы Аквитании.

Изменения, связанные с «аннексией», не сильно отразились на судьбах местных органов управления: в Лабуре все еще оставалась своя народная милиция[109], Армандат. Также в нем существовало свое представительное собрание от городов, или скорее укрепленных поселений, и общин — Билцар. Оно выполняло военные, налоговые и административные функции. У местных дворянства и духовенства, зажатых в тисках между властями на исконной местной «основе» (Билцар) и королевской властью в чистом виде (суд бальи, который установил далекий монарх в качестве судебного органа), практически отсутствовало поле для маневра; они также пользовались классической привилегией — освобождением от дополнительных расходов и налогов. Таким образом, они не платили налоги и одновременно… были «освобождены от ответственности».

Положение в виконтстве Суль почти ничем не отличалось: английские короли поставили в Малеоне капитана-кастеляна вместо виконта. Затем, в середине XV века эта область была присоединена к Франции. На удивление, учреждения в Суле были «лесными»! Суд вершил «ореховый двор», в большинстве своем сеньориальный; народное собрание «Сильвье» (от слова «лесной»), собиравшееся в лесу, как показывает его название, слилось с «большой частью» дворянства и духовенства в рамках суда, и его половинчатый суверенитет обеспечивал, по меньшей мере, региональную власть. Перегон овец на горные пастбища и коллективное управление в производстве молочных продуктов вынуждали местных жителей утверждать исконные демократические свободы, связанные с производством сыра.

В конечном итоге, эти местные учреждения в Лабуре или Суле кажутся похожими на те, которые существовали в Нижней Наварре (или в Наварре в целом). Возможно, они даже были списаны с их образцов. Нижняя Наварра представляла собой что-то вроде федерации долинных земель, и в конце эпохи Средневековья она обладала своей общей привилегией, или «фуэро»; там также был свой кастеллян в Сен-Жан-Пье-де-Пор, который подчинялся наваррскому королю и выступал его представителем на всей территории северных долин, также там присутствовали местные и муниципальные представители власти (бальи и алькады), сборщики дорожной подати и другие сборщики налогов собирали подати в пользу казны монарха. Суд вершили алькады, и прежде всего королевский двор (для дворян), долинные суды (с особым географическим положением), и, наконец, Наваррская канцелярия и члены городского правления в некоторых городах. Различные народные собрания, которые называли себя «генеральными дворами», почти не отличались по своей сути от «Сильвье» в Суле или от «Билцара» в Лабуре, о которых мы уже упоминали. Прежде всего на них лежала ответственность за управление обширными территориями коммун (представительная власть и власть коммун шли рука об руку в этом горном регионе). Бойцы местной милиции набирались среди крестьян и были хорошо вооружены. В общую картину общества вписывалось также духовенство, что само собой разумеется (но оно более или менее исключалось из общих собраний); также в нее включалось дворянство, «инфансоны» (полудворяне), владельцы хозяйств (которые формировали сословие привилегированных, хотя и не «благородных» крестьян), и наконец, на более низком уровне мы обнаруживаем «фиватье» (простых арендаторов земли, находившихся в подчинении у сеньоров-дворян) и даже, до 1400 года, «колласос», или сервов (но их уделом было исчезнуть в то время, когда, в качестве одной из причин, малая плотность населения вынудила всех сеньоров отменить для своих крестьян последние пережитки феодального подчинения, чтобы избежать массового оттока крестьян в другие земли, менее враждебно относящиеся к их свободам).

Рост городов в Стране басков, принадлежавшей Франции, начался с развития одного важного города (но не только его) — Байонны, столицы виконтства Лабур. Она расположена, что вполне логично, на пересечении осей восток-запад (речная сеть Адура) и север-юг (дороги из Франции в Испанию и, в частности, в Компостеллу). Общий подъем этого города наблюдался в XI–XIII веках, когда в разные годы город обзавелся собором, деревянным мостом через Адур, монастырями нищенствующих орденов и приютами для паломников из Сант-Яго. В плане управления, город был местом резиденции виконта Лабура, затем его место занял прево короля Англии, а после, начиная со второй половины XV века, — правитель, назначаемый королем Франции. При Валуа и первых Бурбонах Байонна становится все более и более укрепленным городом (чтобы противостоять испанцам, которых долгое время рассматривали как врагов). Укрепления перемещались к пригородам, остававшимся до того времени средневековыми, иногда их сносили по приказам представителей Франции и заменяли, вплоть до эпохи Вобана, толстыми защитными городскими стенами. В Байонне были свои верфи, они использовали в качестве строительного материала стволы деревьев из окрестных пиренейских лесов. Многочисленные моряки, которых набирали в городе и его окрестностях, перевозили вплоть до британских островов бордосские вина и пряности, которые, на первом этапе развития, импортировались по Средиземному морю. Моряки-китобои из Биаррица и других мест были на 100 % басками; они уничтожали такое количество китов, что те практически исчезли в Гасконском заливе к XVII веку. Пока не наступила экологическая катастрофа, в Средние века и в эпоху Возрождения охота на китов оставалась монополией, по меньшей мере в регионе баскских рыбаков. В судьбе Байонны наступил, однако, резкий поворот после 1451–1453 годов, периода французского завоевания, а особенно после 1578 года, когда занялись, наконец (благодаря постройке «Новых ворот порта»), развитием порта, который к тому времени уже успел увязнуть в иле. Новые виды деятельности, связанные с Америкой (ловля трески у побережья Ньюфаундленда и выращивание привезенной кукурузы), а также активность корсаров способствовали динамичному развитию города. Главное заключается, однако, в разрыве, уже упомянутом, байоннского сообщества, идущего по пути окситанского влияния, или, если точнее, гасконского (латинский язык!), и остальной области Лабур, остававшейся полностью баскской. Это постепенное движение к разрыву на раннем этапе обозначилось начиная с 1200–1215 годов, после пожалования главному городу особых обычаев, отличавшихся от собственно лабурских обычаев. Этот «схизматический» разрыв углубился с течением веков.

«Автономное» будущее Байонны или Сен-Жан-Пье-де-Пор в течение долгого времени было типичным для судьбы некоторого количества новых городов и других укрепленных пунктов («бастид») Страны басков, созданных на пустом месте или восстановленных на пути в Компостеллу во время общего подъема Западной Европы в XI веке. Эти городские центры страдали от своих конфликтов с окружающими сельскими жителями, говорившими на диалекте. Случай «языкового разрыва» из-за гасконского влияния на жителей Байонны, который мы уже рассмотрели, — это крайний пример; но и в других местах, еще в 1661 году, можно было увидеть, как восставшие крестьяне Суля выступали с криками: «Herria, Herria» (страна, страна) против представителей Людовика XIV, конечно, но прежде всего и особенно сильно — против «фурий из Молеона», крошечного главного города в Суде.

«Декорация» из городов и мини-крепостей, или, если можно так выразиться, их «вкрапление» в средневековый пейзаж Страны басков не должно вводить в заблуждение: на всем протяжении периода Средневековья в Стране басков, в сети ее приходов и укрепленных крестьянских поселений грохотала междоусобная борьба между разными кланами и семействами (и те, и другие могли включать в себя сотни человек, или даже больше, имеющих общего отдаленного предка); эти семейства владели землями, замками, зависимыми крестьянами, имели родственников… Такая вражда охватывала достаточно большие территории и могла продолжаться, из поколения в поколение, вплоть до двух веков и даже дольше; иногда эти конфликты завершались хеппиендом с заключением брака, скреплявшего примирение бывших враждующих партий. Все это, сначала грустные события, затем веселые, служили сюжетами для песен, лирической поэзии, фрагментов эпических произведений, передаваемых в устной традиции. И лирическая поэзия, и эпос долгое время оставались лучшими творениями культурной традиции басков: в них рассказывалось много раз о драматических перипетиях любви, которой не дают осуществиться, о трагедиях тех юношей и девушек, которых соединяет страсть, но разделяют ссоры между их семьями. В этой сфере баски достаточно немногим отличались от других средиземноморских народов, чьи герои вроде Ромео и Джульетты или Сида, послужили источником вдохновения как экзотика для таких северных драматургов, как Шекспир и Корнель. В конце Средних веков и в начале Нового времени эмиграция в Америку, создание народной милиции («Эрмандац», или «Армандац»), призванной силой поддерживать мир, и наконец, репрессивные операции, проводимые время от времени французскими властями на севере Пиренеев, успокоили эти кровавые междоусобицы, но не уничтожили их полностью. Традиции вендетты, про меньшей мере, лучше сохранились на Корсике (более традиционной?), чем в Стране басков, в конце концов обреченной последовать по пути глубокой модернизации.

Старинные родовые структуры были фактом скотоводческого общества: крупный и мелкий рогатый скот свободно переходил через гребень Пиренеев; местные свиньи, из которых делали знаменитую байоннскую ветчину, кормились плодами буковых деревьев и желудями на лесистых склонах. Также мы обязаны баскам, вероятно, открытием секрета приготовления сидра (или «помад»). В этой местности долгое время сидра производили больше, чем вина. Затем приготовлению сидра научились нормандцы и бретонцы, привезя секрет его производства из западно-пиренейских портов.

Северные баски, принявшие христианство, перешедшие от племенного строя к монархическому благодаря правительству Наварры, со временем влились фактически, но не всегда по доброй воле (а еще в меньшей степени по своему языку), во французскую государственную общность, после 1451–1453 годов, когда Суль и Лабур были присоединены к королевству Карла VII. Еще четче подчинение региона Франции обозначилось начиная с 1512 года, когда Кастилия отобрала себе часть наваррской территории. Она забрала себе обширную часть территории, выходящую на Средиземное море, и оставила роду Альбре, раньше владевшему всей территорией Наварры, маленький кусок земли «за Портами (перевалами)», другими словами, Нижнюю Наварру. В результате двух браков отпрысков рода Альбре — сначала с принцессой из рода Валуа, потом с принцем-Бурбоном — Нижняя Наварра становится на путь «синтеза» с Францией, который завершился в период с 1589 года по 1610 год, когда Генрих Наваррский, ставший Генрихом IV, взял в свои руки скипетр и надел на себя корону.

Вполне правдоподобно, что XVI век был периодом бурного развития Страны басков, как испанской, так и французской. Треска и кукуруза, «американские подарки», оказались там весьма кстати. В плане законов в то время их больше кодифицировали, чем модифицировали. Страна басков оказалась на пороге Нового времени с «редакциями» обычаев; в 1454 году Карл VII принял решение и приказал переписать начисто местные законы в различных регионах королевства. Этими своими действиями он показал, что он желал не утвердить то, что должно было быть, оставив только королевские суды, какие бы рациональные решения они ни принимали бы, но принять то, что делалось на практике. Обычаи Суля (существовавшие до того в устной традиции) были расписаны черным по белому в 1520 году. Следом были записаны законы Нижней Наварры, называемые «Форс», и Лабура. Этот процесс записи редакций законов завершился… к 1633 году. Величественное и спокойное завершение! Королевская власть терпеливо ждет и не торопит работу. На 1 038 статей законов, собранных таким образом в трех исторических областях Страны басков, 30,5 % касаются семьи, а 15,2 % — общинных земель. Сфера «частной собственности», или, по меньшей мере, вопросы, не имеющие отношения к политике, остается обширной в практике местных юристов. Эти практики действуют в пастушеских общинах, но еще больше (в интимной обстановке) в «доме и семье», как подчеркивают Ле Плей и Бурдьё. В домашней иерархии был свой глава — pater familias[110], иногда mater familias[111]. Он (или она) вступали в свои права по праву старшинства, установленного для старшего сына, для старшей дочери (в этом отличие от северных регионов Франции, где право наследования по старшинству распространялось практически исключительно на потомков мужского пола среди дворян; а в южных областях практика наследования по старшинству была в некоторых районах распространена даже в третьем сословии). Глава семьи обычно женил своего единственного наследника, или старшего, которому должна была перейти по наследству собственность, на младшей дочери из другого семейства; при этом он старался устроить браки своих младших детей с наследниками или наследницами других кланов, или, в худшем случае, с младшими детьми из других семей. Напротив, брак наследника состояния с наследницей другой семьи нарушал устоявшийся обычай; это приводило к слиянию двух семейств, следовательно, к уменьшению на одну количества семейно-хозяйственных ячеек, остававшихся в распоряжении общества; такой поступок городская община или даже власти региона считали предосудительным по отношению к общественному благу и наказывали ослушавшихся, в случае необходимости, всеобщим осуждением («шаривари»). Структуры, функционировавшие таким образом, были достаточно угнетающими для отдельной личности, но им удавалось обеспечивать с минимальными изменениями и потерями воспроизведение нерушимого общественного строя, или почти так. В других местах также можно было найти подобную практику наследования, в частности, в романоязычных пиренейских регионах, таких как Беарн, но баскский народ, из-за своего языкового солипсизма, показывает себя в этом вопросе более консервативным и лучше защищенным от уравнительных нововведений, чем соседние народы, латинизированные, следовательно, более восприимчивые (давно) к принятию того или иного юридического новшества.

Помимо этого, социальная и моральная структура брака как основы баскского общества сильно опиралась на такие обычаи, как «шаривари», один из способов шумной борьбы, в частности, против повторных браков вдовцов, которые тем самым лишали молодых людей девушки; еще одним обычаем было насыпание кучи из муки, извести, соломы и папоротников («бердурак»), соединявшей два дома незаконных любовников; такой обычай утверждал, от противного, законную силу настоящего супружеского союза[112]. Баскская семья была также местом игровой подготовки к спортивной деятельности, и во главе предпочтений местных жителей стояла благородная пелота, игра в мяч: эта игра способствовала тому, чтобы простолюдины приобретали себе благородные бицепсы. А каталонцы в Испании были последователями Цицерона, «ораторами с Форума», в совершенстве владевшими всеми самыми блестящими оборотами их постлатинского языка риторики. Баски, напротив, охотно становились чемпионами, способными говорить, если представлялся случай, на разных языках физической силы. Эта традиция физического развития и силы обозначилась на западе Пиренеев еще со времен боев в Ронсевале, жертвой которых оказался злосчастный Роланд, и она долго существовала с тех пор. «Су fait la geste que Thuroldus declinet…»[113]. («Вот жесте и конец. Турольд умолкнул»).

*

Во главе обширного «посева» семей в трех основных областях стояли старинные представительные органы власти, которые уже после окончания средневековой эпохи упорно продолжали свое существование: лабурский Билцар установил, передавая законы то в одну, то в другую сторону, связь, одновременно гибкую и сильную, с частными собраниями в приходах, или, точнее, в крестьянских общинах, которые также играли в баскскую пелоту. Они традиционно посылали на «блицарское» собрание своих «аббатов». На самом деле, речь шла об абсолютно светских делегатах, славных крестьянах или горцах, но их обряжали, для данного случая, в духовное, или «аббатское» платье, что было не более чем фантазия. При королевской власти любили такие семантические маскарады, настолько вошедшие в обычай, что забывали о том, что они изначально были фарсовыми и прикрывали собой подлинное содержание.

Над этими неуступчивыми учреждениями, остававшимися полуавтономными, зацвело, не всегда успешно, начало монархической централизации. Герцог д'Эпернон, могущественный на юго-западе, который до того был помощником и выполнял все поручения Генриха III, борясь с анархией принцев, прилагал усилия к тому, чтобы поставить Билцар в подчинение к бальи, главного королевского представителя в Лабуре. Бальи же, чья власть почти передавалась по наследству, пользовался некоторой независимостью и не всегда выступал покорной марионеткой центральной власти, как того, вероятно, желал д'Эпернон. В 1660 году юный Людовик XIV приехал во французскую Страну басков, чтобы там взять в жены Марию-Терезу. После произошедших волнений он жаловал региону некоторый суверенитет. В этом тексте он отныне поставил Билцар в подчинение к desiderata[114] бальи, которого в свою очередь опекал интендант. Эти изъявления королевской воли потребовали много энергии для составления редакций. До какого предела они на самом деле были воплощены в жизнь? Это вопрос перевода королевских приказов, возможно, не во всех случаях ясно «переданных» на языке местных жителей, который был очень трудным для тех, кто говорил по-французски…

Что касается религиозной (и антирелигиозной) жизни в Северном Ёскади, то начиная с 1567–1569 годов королева Жанна д'Альбре решила навязать, не без принуждения, бескомпромиссный кальвинизм своим подданным в Беарне и Нижней Наварре. Беарнцы, чья культура была более проницаемой для влияний, согласились, часто неискренне, принять новую доктрину. Баски же, сильные своей языковой изоляцией, остались стойкими перед инициативой дамы из По. Они не чувствовали срочной нужды избавиться от католицизма. Однако, Жанне и ее преданному слуге Жану де Лейцаррага мы обязаны появлением перевода на баскский язык Нового Завета, сделанного на основе французского протестантского варианта. Эта основная публикация, появившаяся на свет… в Ла Рошели в 1571 году, явилась одним из первых памятников письменной литературы на местном языке в западных Пиренеях.

Примерно сорок лет спустя религиозные противоречия обозначили удивительный контраст между Южным Ёскади и Северным Ёскади. Два баска с юга, Игнатий Лойола и Франциск-Ксаверий, — один основал Орден иезуитов, а второй обеспечил ему мировую славу (в Азии, в частности). По правде говоря, эти два человека не были озабочены тем, к какой национальности они изначально принадлежали в дни своего детства; и наоборот, в Байонне, городе если не баскском, то, по меньшей мере, наполовину замешанном на языковой принадлежности к северным баскам, появились некоторые из первых ростков янсенизма. Одним из первых адептов этой доктрины был Дювержье де Оран: он родился в маленьком главном портовом городе будущего департамента Пирене-Атлантик в 1581 году, и он зашел так далеко, что на несколько лет (1612–1614) поставил своего друга Корнелиуса Янсена («Янсениуса») во главе колледжа в Байонне. Байоннская семинария Ларессор оставалась еще при Людовике XV «зараженной» августинианством. Истоки различий в судьбах этих двух регионов, выходящих за масштабы регионов, очевидно, идут издалека. С одной стороны — Пор-Рояль и Париж, с другой стороны — Мадрид и Рим, через посредничество Корнелиуса Янсена и Игнатия Лойолы, тянули каждый в свою сторону паству по обе стороны Пиренеев. Обеим сторонам пришлось приспосабливаться, каждой для своих целей, к специфическим требованиям той или иной доминирующей культуры: испанскому и иезуитскому влиянию в Бильбао, французскому и склонному к янсенизму обществу в Байонне.

Меньшей славой пользовалось дело о колдовстве, разразившееся в 1609 году в Лабуре; и во время этого дела проявилось истинное отношение в регионе к местным, или «обобщающим» властям. Случаи колдовства здесь, как и в других местах, сами по себе не были чем-то необычным. Но кажется, что в 1609 году конфликты между кланами в Сен-Жан-де-Люс, между двумя основными группировками, между отстраненными от муниципальной власти и ее держателями, сподвигли их главных действующих лиц к тому, чтобы выдвигать друг против друга серьезные обвинения. Королевская власть в лице своих представителей на местах не преминула вмешаться в это дело, будто бы всего лишь с целью подтвердить свои полномочия. Напротив, духовенство данного диоцеза и испанская инквизиция (по другую сторону границы) показали себя беспристрастными и с пониманием отнеслись к подозреваемым. Французские власти передали дело Пьеру де Ланкру, судье из Бордо, чьи предки-баски достигли успехов в торговых делах. Де Ланкр был безжалостен и страдал навязчивыми идеями; он взялся за дело с удивительным усердием и показал себя виртуозом в области пыток и казней. Жертвами его преследований стали в нескольких случаях, но таких было меньшинство, не сравнимое с остальными, настоящие колдуны и колдуньи; они до того беспрепятственно жили на земле, где господствовала древняя культура, и рационализм, идущий из Франции, был от них еще далек и не успел «модернизировать» эти земли. На местах люди были немногим менее жестокими, чем судьи, к тем, кого они подозревали в сверхъестественных способностях. В отношении колдунов люди легко устраивали погромы, более или менее спонтанные, с убийствами, незаконные, и они были еще более опасными, чем те законные процедуры, конечно, жестокие и мучительные, которые проводил де Ланкр. К большому облегчению, после 1622 года ситуация стала более спокойной. Судьи перестали надоедать «волшебникам», которые, однако, продолжали свою тайную деятельность, как в Лабуре, так и в других местах, отныне не рискуя подвергнуться издевательствам или быть «поджаренными».

Шабаши и костры перестали нагнетать страсти в этой маленькой стране. Лабур, однако, полностью не успокоился: в царствование Людовика XIV и Людовика XV на местах люди постоянно жаловались на налоговый произвол властей, будь то новые или старые подати; а еще из-за налогового права на кожи, табак, нотариальные акты; и наконец, из-за продажи недавно организованных предприятий, которые жители Лабура пытались сбыть по завышенным ценам, требуя денежной суммы за «соглашение о повинностях», установленное раз и навсегда. Билцар, в свою очередь, любой ценой пытался сохранить свое существование; королевские представители пытались повлиять на ход процедуры выборов в этот орган, но их полное незнание местного языка нимало не способствовало таким попыткам манипуляций сверху.

Отсутствие дворян (которые, как кажется, были малозаметными для народа) и духовенства на собраниях Блицара вызывало, помимо всего прочего, постоянное негодование со стороны представителей администрации. Их, происходивших из других провинций, королевская власть «забросила» в эти места. Итак, в глазах этих людей присутствие двух привилегированных сословий должно было быть само собой разумеющимся на любом региональном собрании, претендующим на звание представительного органа. Возможно, баски в этом предвосхитили знаменитую фразу Сиейеса: «А что такое третье сословие?» В Лабуре же третье сословие уже было если не «всем», то, по меньшей мере, центром всего.

В Суле обозначились вначале значительные противоречия между сообществом баскских общин, состоявших поголовно из католиков, и парламентом (беарнским) Наварры, который основал Людовик XIII с резиденцией в По; этот высокий судебный орган в большинстве своем состоял из гугенотов; такова была воля Его Величества, в противовес, или по принципу «ты мне, я тебе», чтобы вновь ввести королевской волей в 1620 году католицизм в Беарне (эта область со времен Жанны д'Альбре оставалась практически под монопольным контролем гугенотов). Поэтому национальные вопросы, какими бы незначительными они ни были в данном случае в Суле, не дожидаясь современных кризисов (посмотрите на ситуацию в Ирландии), самым запутанным образом переплелись с религиозной борьбой.

Около 1691 года вопрос о По изменился: парламент в По стал на 100 % католическим благодаря политике увольнений, которую проводил Людовик XIV. Жители Суля, преданные католицизму, смогли наконец, без церемоний, принять королевский указ, изданный в том году; в этом указе их освобождали от защитной эгиды, которую разворачивал над их головами парламент Бордо, и передавали их в ведение наваррского высокого суда в По, территориально находившегося ближе. В свою очередь великодушные судьи из По согласились отныне использовать местные обычаи Суля для разбора любого спорного вопроса именно в этом районе.

Давление централизации стало чувствоваться несколько позже, во время кризиса 1727–1733 годов; в этот самый период Сильвье (полуавтономное представительное собрание простолюдинов в Суле) перестало существовать из-за враждебных действий со стороны королевской власти (правителя и интенданта); королевскую власть в данном случае поддержали дворянство, духовенство, некоторые именитые горожане. В данном конкретном случае, против обычного, монархический централизм не был направлен против дворян: напротив, он обрушился на учреждение, включавшее в себя местных простолюдинов.

Начиная с XVII века репрессивная деятельность против местных свобод породила в противовес «различные движения»: с 1650 по 1660 годы Шурио, лабурский синдик в Блицаре, спорил с Уртюби, честолюбивым бальи, поддерживавшим интендантскую службу Гиени и парламент Бордо, фуражиров деятельности монархии. Справедливо отметить также, что Блицар шел по пути вырождения. Накануне революции 1789 года он был в полном упадке.

Но здесь речь шла только о Представительной ассамблее Лабура, находившейся в упадке. С другой стороны, в Суле в XVII веке в нескольких приходах затаили злобу на Труавилля (Тревиль у Александра Дюма). Этот «враг баскского народа» происходил из семьи торговцев; находясь у короля на службе, он стал крупным военным и обогатился за счет легкого получения королевских земель (по правде говоря, они состояли из общинных владений). Восстание против Тревиля, для которого он послужил скорее предлогом, поднялось под руководством кюре Матала; его войско, состоявшее из нескольких тысяч крестьян, не устояло перед королевской армией. Матала отрубили голову, несмотря на тщетные просьбы епископа о его помиловании. Официальное прощение было выпущено в 1661 году, как только Матала оказался вне игры. Эта амнистия узаконила новые отношения между различными силами, установившиеся в регионе. Они были неблагоприятны для местных свобод, которые сократились, но полностью не были уничтожены. В обоих случаях, и с Шурио, и с Матала, мятежники выступали за местные законы («Эрлег» или «Эррилеж»). Не стоит исключать также враждебный настрой по отношению к городам: в частности, Матала выдвигал обвинения, скажем так, против «мегер» из Молеона, другими словами — офицеров, дворян или именитых граждан этого небольшого городка. Если верить ему, то они вошли в сговор с парламентом Бордо против сельского населения.

Суль и Лабур были слегка обезличены французской властью. И напротив, в центре Нижняя Наварра оставалась королевством в буквальном смысле слова; учреждения там были более устойчивыми и престижными, чем в обеих вышеупомянутых областях. В порядке наследования наваррское государство было передано Альбре, затем Бурбонам, а после 1589 года — королю Франции. Катастрофа 1512 года разорвала все связи между обширной территорией Южной Наварры, отошедшей к Испании, и северной частью того, что было когда-то единым Наваррским королевством. Еще продолжает существовать государство-придаток (конечно, речь о Нижней Наварре), которое само по себе соединяет долинные земли, состоит из нескольких небольших областей, в то время как Суль и Лабур каждый сам по себе составляют одну небольшую область, в свою очередь являющуюся федерацией приходов. Офранцуживание (конечно, лишь частичное) этой Нижней Наварры не обходилось без некоторых затруднений в период после 1589–1600 годов, когда государем Наварры Альбре-Бурбон стал сам Генрих IV: «Король Франции и Наварры». Однако процесс шел: в 1620 году под личным давлением Людовика XIII канцелярия (Нижней) Наварры слилась, поневоле, с независимым советом Беарна, и таким образом сформировался парламент По, находившийся на беарнской территории, и отныне его назвали, чтобы польстить северным баскам, «парламентом Наварры». Это слияние басков-католиков и гугенотского Беарна спровоцировало (как мы уже видели) некоторые трения, которые продолжали существовать и впоследствии, в наше время, в том, что касается проблемы департамента — единого или двойного… Еще одна деталь: в Нижней Наварре в течение всего этого периода существовали свои собственные монеты, на основании чего жители гор дошли до того, что, о святотатство! определяли на них Генриха IV как «короля Наварры и Франции», против канонической формулировки («король Франции и Наварры»). Эти местные деньги были отменены фактически начиная с 1634 года, но периодически все же появлялись в последующие годы, но затем в 1663 году они были официально упразднены. После этой даты было несколько попыток их восстановления. Таким образом, региональные учреждения подверглись нападкам, но только в плане чеканки монеты. В остальном они стойко держались, и конечно, лучше, чем в Суде.

Также в этом контексте функционировали сеньоры-посредники (Грамоны) и представительные органы региона (штаты Наварры).

Кстати о сеньорах-посредниках: из знатного местного рода Грамон происходила любовница Генриха IV Коризанда. В ответ король пожаловал Грамонам должность генерального правителя Беарна и Наварры, и эту должность занимали один за другим восемь представителей этого рода: это была роскошная плата! Правитель, таким образом избранный из членов знатного местного семейства, получал солидные денежные подношения, причем вполне на законном основании, от представителей трех сословий Нижней Наварры, собирающихся регулярно на свои ассамблеи. В благодарность за это герцог де Грамон играл роль успешного заступника при версальском дворе, где он ходатайствовал по просьбам жителей Пиренеев, являвшихся его «подданными». Без него они бы не так преуспели: система Людовика XIV, привлекавшего ко двору в Версале местных магнатов, оказалась не «только» плодящей паразитов.

С другой стороны существовали представительные собрания: «штаты Наварры» (мы бы более охотно назвали их, даже рискуя шокировать читателей, «провинциальными штатами Наварры») были основаны Генрихом д'Альбре в 1523 году, то есть спустя двенадцать лет после «катастрофы 1512 года». Бурбоны, став королями Франции, нисколько не пытались разрушить это коллективное учреждение, притом что они, ничтоже сумняшеся, упразднили, например, в XVII веке штаты в Нормандии. Наваррские штаты находились под контролем практически наследственной олигархии. Они не состояли из представителей одного сословия, не основывались на присутствии только сельских жителей, достаточно демократично настроенных, как это было на собраниях в Суле или Лабуре, что придавало им скромное очарование. Они вынуждены были терпеть присутствие в своих рядах, помимо представителей третьего сословия, большого количества дворян, что давало ассамблее в целом некоторую возможность «на элитарном уровне» противостоять «господину интенданту». Они собирали в королевскую казну налоги со всевозможных товаров; ассамблея настояла на том, чтобы установить разумную сумму налога, так что в 1779 году в Нижней Наварре каждый житель платил всего от 6 до 7 ливров налога, для сравнения, средний француз платил от 15 до 23 ливров.

Если говорить о косвенных налогах, можно отметить в 1685 году попытку королевской службы по сбору налога на соль («габель») захватить некоторые соляные копи в Нижней Наварре. До того времени они принадлежали общине местных жителей. Ответной реакцией на насилие со стороны королевских сборщиков налогов было народное восстание, двое предводителей которого были повешены по приказу жестокого интенданта Фуко. Но спустя два года государство вернуло соляные копи их бывшим владельцам. Любопытными и частыми были такие методы при старом режиме, и трудно их понять нашими современными умами. Предводителей казнят…, а затем, чуть позднее, удовлетворяют их требования! Попытаемся представить себе такое в «Рено» или в «Национальном обществе французского кредита» во время забастовки…

Существенному укреплению централизма в XVIII веке способствовало дорожное ведомство: в Нижней Наварре и Лабуре (1778 год) оно взяло на себя строительство дорог, конечно, для выгоды населения, но в ущерб местным учреждениям, таким как Билцар, который, на самом деле, немного заботился о местных трактах. Добавим в тот же «централизаторский» список введение новых полицейских формирований в ограниченном количестве, они стали «коннополицейской стражей». Это вполне законно в стране, где было мало воров, зато много разбойников. В 1784 году стал даже рассматриваться проект о слиянии трех баскских провинций с Беарном: этот замысел, в то время не реализованный, предвосхитил создание в дальнейшем департамента Нижние Пиренеи, что заслуживает сожаления с точки зрения баскской истории, как считают националисты в наше время. В любом случае постоянство королевской власти и ее учреждений обеспечивалось в последние столетия старого режима бальи, относившимся к военному дворянству, и его помощниками, начальниками полиции и судьями по уголовным делам; эти обязанности часто передавались из поколения в поколение в одной семье.

Перипетии административного управления отражались на неспешном ритме жизни пастухов, основанной на перегонах стад на горные пастбища и эксплуатации огромных общинных выгонов. Когда завезли кукурузу, которая появилась уже с 1570 года, это дало мощный толчок развитию местного сельского хозяйства. Кукуруза — это капризное растение, требующее много сил и труда; расширение площадей, отданных под эту культуру, логично сопровождалось ростом количества рабочей силы. Растущее потребление мяса в городах, где уровень жизни повысился, привело, в другой стороны, к посадке репы, или турнепса; они были предназначены на корм скоту во время зимнего содержания его в стойле[115]; это было типично для нового севооборота, более интенсивного. Таким образом, до XVIII века включительно наблюдается развитие как животноводства, так и растениеводства. Отсюда неминуемо происходят конфликты между оседлыми крестьянами и пастухами; последние хотят неприкосновенности общинных лугов, также они желают сохранить право прохода для своих заблудившихся или перегоняемых животных, в том числе по засеянным или засаженным землям, рискуя вызвать гнев земледельцев; можно подумать, что эти события происходили на Диком Западе! Однако, в некоторых пунктах между оседлыми крестьянами и пастухами-кочевниками, между Каином и Авелем, наблюдалось согласие (не всегда безоблачное). На самом деле, и те, и другие участвовали в общей борьбе с деревьями, в вырубке пиренейских лесов, которые пали жертвой одновременно и распашки целины, и чрезмерного выпаса. Кроме того, древесина без всякой меры поставлялась для удовлетворения аппетитов кораблестроителей и кузнецов, любителей древесного угля (поскольку век каменного угля еще не наступил). Что касается рыболовства в Стране басков (из Сен-Жан-де-Люс, в частности), о развитии которого за океаном мы знаем, то оно происходило в виде сменявших друг друга циклов: китобойного цикла, начавшегося в Средние века в Гасконском заливе, затем в течение XVII века продолжившегося на Шпицбергене и в Гренландии из-за уничтожения китовых популяций в ближайших водах; затем был тресковый цикл, у Ньюфаундленда и в других местах, достигший кульминации в период между 1500 годом и Революцией, а затем в XIX веке мода на этот промысел проходит; и наконец, цикл сардин, он более типичен для нашего времени, несмотря на то, что был открыт в годы царствования Людовика XV.

«Событие» 1789 года в Стране басков последовало за дворянским выступлением: штаты Наварры и парламентарии в По были когда-то в плохих отношениях между собой. Однако, им удалось создать единый фронт, и небезуспешно, чтобы защитить местные свободы от незаконного вмешательства монархического централизма. Революция застала штаты и парламент врасплох и без особых трудностей сразу вывела их из игры.

На выборах в генеральные штаты в 1789 году встала лишь одна более или менее важная проблема — о Нижней Наварре. Она всегда требовала от Франции статуса независимого королевства. В принципе она была согласна послать своих делегатов к Людовику XVI, но не на заседание генеральных штатов как таковое. Катастрофа же, по мнению сторонников местной этнической традиции, была, однако, в другом. Менее чем за год, начиная с той ночи 4 августа 1789 года, были по очереди уничтожены, потому что были «привилегированными», представительные учреждения баскского народа (Билцар и др.), а также был упразднен титул короля Наварры и соответствующее ему королевство. Неравенство в системе наследования было осуждено. Но фактически оно сохранилось: его потеря обозначала бы крах семейной системы, существовавшей неотделимо от местных обычаев.

В 1790 году был сформирован департамент Нижние Пиренеи. В нем слились три баскских области и романоговорящая зона в Беарне. Протест Доминика-Жозефа Тара, человека, о котором еще пойдет речь далее, ничего не изменил. Конечно, баски смогли извлечь выгоду из уравнительных и других достижений Революции, но их национальное своеобразие понесло от этого потери, которые некоторые в наше время рассматривают как слишком тяжелые. Кроме того, в стране, охотно принимающей власть духовенства, где язык и проповеди неразрывно шли рука об руку, отделение церкви от государства вызвало разочарование и досаду. Революционный террор обрушился на тех юных басков, которые сопротивлялись обязательной службе в армии; в это время даже приняли решение о поголовной депортации (которая, к счастью, не осуществилась) жителей некоторых «гнусных коммун», обвиненных в сговоре с Испанией. Барер и Грегуар отказываются от западно-пиренейского диалекта как орудия суеверия и фанатизма. Несмотря ни на что, революционное десятилетие напрямую дало толчок развитию баскского языка, который с того времени стал широко использоваться в официальных публикациях.

Соотношение письменной и устной традиции стимулирует изучение диалектов. Кельтовед и баскофил, капитан Ла Тур д'Овернь происходил из побочной ветви известной семьи де Тюренн. Он увлекся народами, жившими на окраинах Франции и не воспринявшими диалект «ойл». В своем труде, изданном в Байонне в 1790 году, он предлагает рациональный подход, который опровергает версию о родстве языков Бретани и Лабура. Таким образом он показывает пример рассудительности, в то время как Доминик-Жозеф Тара считает себя обязанным приписать своим соотечественникам таинственных финикийских предков…

Во времена революции проявили себя несколько лидеров, исконных басков, которые впервые вышли на общенациональный уровень. В частности, среди них оказался Доминик Тара (1749–1833). Он был выходцем из лабурской семьи, члены которой были торговцами, врачами, музыкантами, спортсменами, преподавателями, юристами, игроками в пелоту, соблазнителями (один из представителей этого семейства был даже любовником Эме де Куаньи, «юной пленницы» Андре Шенье, и это была победа, бесспорно, лестная для регионального национализма, и эту историю не преминули вспомнить, почти два века спустя после событий, добросовестные хроникеры). В 1789 году Тара был депутатом, затем членом конвента, идеологом, академиком, короче говоря, это была типичная судьба именитого горожанина, и десятки их проявили себя в эти «огненные и свинцовые годы» (1789–1815). При империи он был автором проекта административного слияния двух областей Страны басков, испанской и французской. Его предложение было вновь подхвачено в наши дни, независимо от его памяти, националистами из Памплоны и Сен-Себастьяна, даже из Сен-Жан-де-Люс.

В XIX веке в период «после 1815 года» во французской Стране басков наблюдался подъем национального самосознания, который еще более укрепляли изыскания лингвистов из других областей. Среди них можно отметить, помимо Вильгельма Гумбольдта, князя Луи Люсьена Бонапарта, сына Люсьена Бонапарта, который прослыл «гигантом баскологии». Все большая интеграция во французское сообщество, от Наполеона до де Голля, характеризовалась постоянным развитием грамотности, приобщением к французскому языку, который сосуществовал печально рядом с местными наречиями, сохранявшими свою силу в горных убежищах. Электорат, с тех пор, как существовало всеобщее избирательное право, демонстрировал в целом «умеренные» тенденции: во время президентских выборов в 1981 году в Стране басков 55,76 % отдали свои голоса за Валери Жискар д'Эстена, и это процентное соотношение дошло до 62,42 % «во внутренних областях» и упало до 52,62 % на побережье, более открытом для левых влияний[116].

В какой мере на французскую Страну басков повлиял националистический дух, такой ядовитый за пределами границ, в Бискайе и Гипускоа? Оставим в стороне, но не совсем…. вопрос, конечно, животрепещущий, о роли «нижнего основания», который занимает Северный Ёскади в стратегии террористов из ETА: подпольные бойцы, появившись с другой стороны Пиренеев, отсиживаются в Нижней Наварре[117], в Лабуре и Суле, откуда их периодически выгоняет французский министр внутренних дел и затем принудительно высылает их. Но когда речь идет о выборах[118], это совсем другой вопрос: на выборах в законодательные органы в 1967 году кандидаты от Энбата, националистического баскского движения на французской территории, получили 5 035 голосов из 108 662 проголосовавших, то есть 4,63 %. Этот процент снизился до 3,59 % в 1978 году, когда голосовали за кандидатов от EHAS, фракции с наиболее левой ориентацией из Энбата[119]. Приверженцы национальной самобытности добиваются гораздо более существенных результатов в области культуры и образования благодаря созданию школ, где преподавание ведется на баскском языке.

И наконец, знак «Ипарретаррак» в регионе ассоциируется с жестоким экстремизмом на чисто (?) локальной основе; он отделился (в принципе) от Южного Ёскади и ETА, но он также активно полагается на подпольные насильственные действия. «Ипарретаррак» вот уже несколько лет является оплотом малочисленных воинственно настроенных членов, которых мы не решаемся квалифицировать как «отчаявшихся»; иногда он вербует своих бойцов из числа бывших семинаристов и пользуется поддержкой, естественно издалека, некоторых представителей регионального духовенства. Это один повод напомнить о связях, которые с незапамятных времен установились между баскским языком и католической религией, иногда на основе воинствующего мистицизма. И плюс к тому, результаты более близких к нам по времени выборов иногда показали на местах, что националисты добились в некоторых случаях несколько больших результатов, чем те, которые мы привели выше, а в некоторых деревнях…

«Ипарретаррак» (северный) — это подпольная организация во французской Стране басков[120], которая заставила о себе впервые заговорить в 1972–1973 годах. Изначально речь шла об организации, «вдохновленной» баскско-иберийской ETА, или, будем точными, «политико-военным ответвлением» этой организации (у терроризма бывают подобные нюансы!). В течение нескольких лет между этими группами, большой и маленькой, северной и южной, располагавшимися по обе стороны Пиренеев, было полное взаимопонимание. Но с конца 1970-х годов начали возникать некоторые разногласия, которые время от времени разрешались взрывами бомб. ЕТА, конечно, желала, вместе с «французскими товарищами», чтобы был сформирован, каким бы маленьким он ни оказался, чисто баскский департамент на крайнем юго-западе Франции. Эта новая административная единица должна была послужить прелюдией к последующей окончательной «эмансипации» Северного Ёскади и его присоединения (путем аннексии) к гораздо более обширной территории Южного Ёскади. Тем не менее у ЕТА были и другие заботы: французская Страна басков была для нее одновременно святилищем, где ее бойцы, которых там не преследовали, как в Испании, могли отдохнуть, поправить здоровье и организовать новые террористические акты, где бы они затем ни осуществились — в Памплоне ли, в Бильбао или даже в Мадриде. Если они хотели жить спокойно, то им не следовало доходить до крайностей и разжигать на севере огонь «национального освобождения», чтобы не доводить до взрыва. Из-за этого неминуемым оказался разрыв или, по меньшей мере, охлаждение в отношениях между ЕТА и ее братьев по эту сторону гор. Именно это и произошло в марте 1980 года: когда ЕТА получила информацию о неудачном террористическом акте «Ипарретаррака», когда последние потеряли двух своих бойцов, оказавшихся жертвами своих же собственных смертоносных механизмов, ЕТА оставалось лишь констатировать досадный непрофессионализм своих французских друзей, которые, плюс к тому, из-за своих громких и кровавых акций ставили под угрозу священную неприкосновенность атлантических Пиренеев, столь дорогую сердцу товарищей с юга. Запахло жареным! С 1981 года «Ипарретаррак» стал жаловаться на то, что ЕТА, слишком озабоченная тем, чтобы в пользу сторонников северной политики нанести «главный удар» в своей области и больше нигде, оттеснила его на задний план. Чтобы действенее убедить «Ипарретаррак» знать свое место и отныне обязать его быть скромным и сохранять подчиненное положение, даже быть мирным ввиду стратегических требований средиземноморской зоны, ЕТА без колебаний пускает в ход хлесткие аргументы и даже «дружеские тумаки» по отношению к «Ипарретарраку». В 1985 году двое бойцов подверглись нападению, в частности, с использованием взрывчатки, и один из них в результате получил тяжелые ранения. Это был удар со стороны ETА, таким образом показывающий «империалистический» настрой по отношению к бойцам с неиспанского склона Пиренеев. Они всегда выражали свои империалистические требования по отношению к кому-нибудь. Эти братские стычки не помешали, однако, «Ипарретарраку» осуществить некоторые свои инициативы. В то время среди членов этой организации насчитывалось примерно двадцать решительно настроенных и способных на жестокие действия личностей. Среди этих мужчин …или женщин, отметим некую Мари-Франс, организатора террористических актов, которая была заключена в тюрьму, затем бежала из тюрьмы в По в 1986 году и трагически погибла под колесами поезда в 1987 году во время своего второго ареста около железнодорожной линии…Упомянем также некоего Габриэля М., сбежавшего из «застенка» в По в тех же условиях, что и Мари-Франс, а затем пойманного за особо тяжкое убийство (полицейского) при выходе из туристического лагеря и приговоренного в конце концов в марте 2000 года к пятнадцати годам лишения свободы. И еще, конечно, Филиппа Бидара, выходца из очень религиозной католической семьи (Миттеран охотно инкриминировал духовенству участие в жестокостях басков, в том числе и в атлантических Пиренеях). Это была также националистская семья, постепенно избавлявшаяся, если этому верить, от своей принадлежности к французам, как от старого тряпья. Бидар был в числе участников перестрелки в Сен-Этьен-де-Бегорри[121] в 1982 году; несчастный святой из Бегорри, один из самых славных героев агиографии Страны басков, немало повидал на своем веку. Сам Бидар много раз выходил сухим из воды, когда вокруг него погибали[122]: «Двое боевиков застрелены при невыясненных обстоятельствах; под поезд подложена бомба, которая могла бы привести к множеству жертв; двое полицейских убиты выстрелами; пятеро соратников по оружию обезврежены сначала силами правопорядка…. а затем своими собственными бомбами» (все та же «неловкость» членов «Ипарретаррака», на которую жаловалась ETА). По словам журналиста, «бравшего интервью» у этого самого Бидара, «никогда не было речи о том, чтобы убивать, ни о какой-либо причастности к убийствам полицейских, но очень быстро ситуация вышла из-под контроля». На протяжении 1980-х годов Филипп Бидар был примером самого буйного насилия. Он представлял собой противоположность некоторым хладнокровным фанатикам, не решимся назвать их упрямыми, которых достаточно можно было встретить на Корсике: они действовали тихо, поскольку «никто никогда не знает, револьвер выстрелил так быстро». Контраст проявлялся с такими людьми, но также, в совсем другом смысле, ярко выражены были различия и с тем или иным славным малым, таким улыбчивым, всеми средствами пытающимся пробудить к себе интерес, и ему это очень хорошо удавалось, с таким милым молодым человеком, какого можно было встретить, например, в савойском движении. Здесь, в Савойе, девиз такого человека мог быть вдохновлен знаменитой фразой: «обычно я не прибегаю к насилию», с таким подтекстом, что есть другие, более молодые, более пылкие, которые могли бы со своей стороны предаться насилию, если парижские власти не выслушают мою аргументацию, исключительно и рационально реформистскую…

Итак, вернемся к Филиппу Бидару: на самом деле, как нам сообщают, находясь в тюремной камере, этот боец сильно изменился. Он отказался от «неприемлемого марксизма» (sic)[123] первых лет. Сейчас он ратует за менее агрессивные формы, которые воплощает собой недавно созданное движение «Abertzalen Batasuna» (АВ). Родина превыше нации, Дерулед превыше Барре. Новые автономисты иногда боятся ETА, и их можно прекрасно понять: они превысили избирательную планку в 10 % голосов, в частности, в Бегорри, и школы, где преподавание ведется на баскском языке, насчитывают уже третье десятилетие своего существования.

В любом случае, французская Страна басков перестала (?), как говорят, быть святилищем для ETА; департамент Атлантические Пиренеи перестал (?) играть роль убежища, которую ему пришлось поневоле принять на себя в давние годы, когда президентом был Миттеран.

На самом деле, у французских басков практически не оставалось выбора. В любом случае, роптали ли они или были, как меньшинство, согласны, их кровавые старшие братья с юга не давали себе труда спросить их мнение. И иногда они использовали некоторых из французских басков в своей деятельности даже в Испании, гораздо южнее даже испанской баскской этнической области: некий Х.П. из Байонны, мирный французский гражданин, писал таким образом в прессу статьи, показывая себя прекрасно информированным о террористических актах на юге Пиренеев….в которых он, не говоря об этом, он сам участвовал! Он вместе со своим сообщниками перевозил в Севилью 300 кг взрывчатки, в Испании он был замешан в общей сложности примерно в тридцати террористических актах и в убийстве двух судей, трех генералов и одного вице-адмирала (все они были испанцами), не считая взрыва в Сарагосе, в результате которого погибли одиннадцать человек, из которых пятеро — дети, и машины с подложенной взрывчаткой (еще один погибший). В 1990 году Н.П. был арестован, а в 1994 году испанский суд приговорил его в целом к 1 802 годам тюремного заключения, из которых 121 год был только за машину с заложенной взрывчаткой (мы знаем, что в Испании, как и в Соединенных Штатах, в отличие от французской системы, сроки тюремного заключения суммируются).

Это значит, что надо сохранять здравый смысл. Терроризм «Ипарретаррака» время от времени бывает громким[124], но все равно остается принадлежностью небольшой группки. Некоторая помощь со стороны ЕТА имеет больший вес, но остается замкнутой в определенных границах. Наконец, смутный национализм, или скорее этноцентризм, распространение которого можно увидеть повсюду во французской Стране басков, не приводит в такой степени к раздуванию результатов выборов в списках автономистов, скрытых или явных националистов, тех результатов, скромные данные которых мы приводили выше; сейчас число отданных за них голосов еще больше сократилось, иногда оказываясь значительно ниже знаменитого десятипроцентного барьера. И вот контраст! Такая ситуация с меньшинством, даже незначительным меньшинством, во французской зоне сильно отличается от положения вещей, царящего к югу от пиренейских гребней. Целый ряд партий, называющих себя баскскими, с 1977 года находятся в процессе постоянного развития и получили в целом 65,6 % голосов на региональных выборах в 1984 году; эти многочисленные голоса распределялись в течение этого времени по трем фракциям: умеренной центристской, социалистической и даже еврокоммунистической и, наконец, радикальной фракции, выступающей за независимость и связанной с террористической деятельностью ETА.

Как объяснить масштаб интеграции французских басков по отношению к Франции, возможно, уменьшающийся, но, однако, превосходящий интеграцию их испанских собратьев, которые в двух третях случаев ориентированы в сторону националистического движения? Вероятно, стоит подумать о том, что разрушение региональных привилегий во французской Стране басков в 1789 году, несмотря на то, что было достойным сожаления, ее жители постепенно стали воспринимать как «плюс» из-за тех позитивных изменений, которые привнесла Революция, а в особенности следующие за ней полтора века, в области демократических прав и достижений в области образования и либерализма. Этого нельзя сказать, можно утверждать лишь обратное, об уничтожении баскских «фуэрос» испанским правительством в период с 1839 по 1876 годы; это уничтожение местные жители ощутили как агрессивное действие, которое мадридские власти, связанные со старым режимом, сотворили против малочисленного народа, но гордого и свободолюбивого, даже притом, что с 1512 года он уже не обладал суверенитетом.

С другой стороны, французские баски пережили войны (1870–1871; 1914–1918; 1939–1945) бок о бок с другими жителями республики. У испанских же басков отношения с Кастилией во время военных конфликтов носили характер антагонизма, который выливался в жестокие гражданские войны, сначала карлистские (1833–1839 и 1872–1876), а в конце концов франкистские. Чувствуется огромная разница. Эти различия, конечно, не мешают существованию во французской Стране басков сильного чувства самобытности и национальной принадлежности. И иногда происходит воскрешение «святилища», как во время некоторых террористических актов ETА в 2000 году, когда подготовка шла на севере, а взрывы были на юге… В последние годы французская и испанская полиция разработала и провела серию совместных антитеррористических операций, приведших к аресту многих баскских террористов. Так в сентябре 2000 года был арестован предполагаемый глава испанской ETA в Бидаре в Атлантических Пиренеях. Тогда же в результате расследования, проведенного французами, удалось выявить подпольную лабораторию по изготовлению взрывчатки для сообщников с юга («Монд», 19 сентября 2000 года). Но полиция, противостоящая терроризму, — это одно, а политика — совсем другое дело, даже несмотря на то, что в данном контексте политика и террор неизбежно накладываются друг на друга…

*

Отметим, однако, в этой области, или в этой приграничной зоне, уже не террористическую деятельность, а символические правонарушения, которые тем менее подлежат наказанию, так как не выходят за рамки грубых шуток, когда Гиньоль, ставший баскофилом, колотит или просто надувает комиссара полиции. В данном случае речь идет о краже столь желанных документов, относящихся к «баскам в департаменте», эта кража была совершена весной 2000 года смельчаком в капюшоне из Архивов департамента в лучших традициях псевдоагрессии героев комиксов, естественно, нисколько не кровавой в данном случае! Документы, похищенные таким образом, были затем представлены в Байонне в ходе пресс-конференции, и с их помощью пытались продвинуть идею создания вышеупомянутого баскского департамента[125]. У полицейских и судебных властей были другие, более важные заботы[126], они благородно не проявили никакого интереса к этому проступку[127]. Плюс к тому, машины муниципальной полиции в Байонне в том же первом году нового столетия кто-то покрасил в три цвета, и отнюдь не в синий-белый-красный, конечно, а в красный-белый-зеленый — баскские цвета в лучших традициях.

Что касается молодого поколения автономистов или националистов в Стране басков, они всегда примыкают к «Abertzalen Batasuna» (АБ). Иногда они принимают политическое насилие («Либерасьон», 10 августа 2000 года). Но их нынешние требования, очевидно, с последующими добавлениями, охватывают три порядка: создание баскского департамента, получение баскским языком статуса официального и (как того же требуют корсиканские борцы) пересмотр дел политических заключенных. Кажется, что проблемы бегства заключенных и убийств, которые переполнили тюрьму Аяччо, не наводят на размышления и не вызывают особых колебаний у активистов из области Байонны: они во всех отношениях остаются партизанами и собирают заключенных в тюрьмах своей малой родины или, по меньшей мере, региона. Пожелание о формировании баскского департамента пользуется также поддержкой со стороны многочисленных мэров городов Страны басков. Но эти влиятельные лица в большинстве случаев не выказывают симпатии в адрес АБ, ни тем более ЕТА. Что касается населения Беарна с Франсуа Бейру во главе, оно скорее выступает против разделения того, что остается до сих пор еще (август 2000 года) единым департаментом Атлантические Пиренеи.

Чтобы не отвлекаться от французских басков в целом, скажем, что, однако, как может показаться, не возникает такого чувства, чтобы они очень горячо желали слияния Северного и Южного Ёскади, поскольку оно могло бы дать власть криминальным элементам из ЕТА, которые не всегда могут «поить молоком человеческой нежности». Но эти опасения, если они и вправду существуют, скрыта за завесой молчания, о чем можно с достоверностью судить, если опросить различных людей, живущих между Бидаш и Ларро, Сен-Жан-де-Люс и Молеоном. Сдержанность в данном случае представляет собой одну из главных добродетелей (и какую приятную!) жителей Лабура, Нижней Наварры и Суля, примерно половина из которых, повторим, не баскского происхождения. Но бывает и так, в разных местах, что сдержанность, по собственной воле или насильно, превращается в самую настоящую круговую поруку…

Поскольку мы говорим о молчании…и еще о языке, то как обстоят дела в наши дни с языковой ситуацией во французской Стране басков? Скажем так, что не очень благоприятно для регионального наречия, несмотря на такой интересный факт, как создание сети школ, где преподавание ведется на баскском языке, «Икастолаь»… Поскольку соотношение говорящих на баскском языке в рамках населения данного региона, если верить серьезному исследованию, проведенному в 1991 году, с возрастом «уменьшается» весьма заметно. От трети среди тех, кому свыше 65 лет (37,5 %), оно снижается до 11,5 % у тех, кому от 16 до 24 лет[128]. Все происходит в этих условиях так, как если бы некоторое число молодых басков «из нашей страны», настроенных на национализм, использовали французский язык, традиционное средство передачи любого вида идеологии, для защиты баскского языка, на котором они, по правде говоря, не говорят совсем, или мало, или плохо.

Во французской Стране басков, в любом случае, самобытная экономическая структура немногим отличается от структуры в Беарне. Туризм очень развит на баскских берегах, в горах — крепкое сельское хозяйство. Отличные предпочтения были и в ориентировании студентов: до создания современного университета в По и в области Адур студенты-уроженцы французской Страны басков поступали в университет в Бордо. Жители Беарна были в большей степени ориентированы в сторону тулузской «альма-матер»…

Говоря опять же о проблемах местной молодежи или молодежи региона, скажем, что многие сочувствующие ETА, приехавшие с юга, поселились во французской Стране басков, где они находятся, на «очень законных основаниях», в большей безопасности от преследований со стороны испанской полиции и правосудия. Какой будет реакция детей этих «иммигрантов», детей, родившихся во Франции и достигших сейчас подросткового возраста или ставших уже старше? Симпатии к Франции? Или к ETА? Или же одновременно и к тем и к другим? Очень трудно в данной ситуации предсказать, в какую сторону будут ориентированы те молодые люди, о которых мы сейчас говорим… маятник может качнуться в одну сторону…а может и в другую, и нас ждет немало сюрпризов. Эти молодые люди, оставаясь очень милыми, захотят ли они, достигнув зрелого возраста, вести себя как французские «ангелочки»? В этом вопросе у нас нет уверенности… Перейдя на более нейтральный уровень, мы можем упомянуть также, что часть добропорядочной баскской буржуазии из Испании, которую мало прельщает ETА, отправляет своих отпрысков учиться в европейских классах в лицеях Сен-Жан-де-Люс, чтобы избежать достойной сожаления идеологической заразы…

В любом случае, кажется, в последнее время установилась тенденция к «наплыву» молодых басков, выходцев из Испании, и на месте они получают поддержку со стороны сочувствующих французов. Выступая против европейского саммита в Байонне (октябрь 2000 года), манифестанты, одетые в капюшоны, многие из которых были привезены из испанской баскской области, бросали камни и бутыли с зажигательной смесью; в этом главном городе царила такая атмосфера, как во время комендантского часа… Понадобилось мобилизовать силы 3 000 полицейских, среди которых элитные формирования «RAID». Борцы, которых они попытались контролировать, стали вести против них уличные бои (Kalle borocd) в столице французской Страны басков. Были ли жители Байонны в восхищении от этого и от вторжения «гостей» с противоположной стороны границы? Ответ на этот вопрос не обязательно утвердительный. Нужно ли напоминать о том, что на той же самой неделе в Испании во многих провинциях свыше 100 000 человек в тишине и спокойствии провели манифестации против бесконечных преступлений ETА? Эти демонстрации, вероятно, вернули на разумный уровень представление, или же «баскскую интифаду»[129] молодежи, «заполонившей город». Среди манифестантов в Байонне, а также в Англе (французская Страна басков), которые в подавляющем большинстве своем были из Южных Пиренеев, можно было отметить во главе руководителей ХБ (Herri Batasuna из Испании) и «Abertzalen Batasuna» вместе с АБ (Франция); эти две организации имеют на своем «идеологическом заднем дворе» некоторое число активистов, иногда очень заинтересованных, но совсем незаметных, скажем даже, действующих из подполья на южных и даже на северных склонах приграничной пиренейской горной цепи[130]. Все еще остается резким несогласие, разделяющее ХБ и АБ в вопросах о мере оправданности или неоправданности «насилия в борьбе»[131]


Загрузка...