Часть вторая. Латинские меньшинства

6. Руссильон

Начиная говорить о Руссильоне, мы впервые подходим к тем многочисленным южным меньшинствам, чей язык не германского, не кельтского, не доиндоевропейского происхождения, а напрямую происходит из латыни. Этот регион, расположенный в «самом сердце юга» Франции (современной), был населен раньше иберийскими, или, по меньшей мере, подвергшимися иберийскому влиянию в течение последнего тысячелетия до Рождества Христова[132] племенами. Он получил первые элементы своей будущей культуры (латинской, позже ориентированной на Каталонию) во времена римского завоевания; оно осуществилось благодаря усилиям Домиция Агенобарба в конце II века до нашей эры. Дорога Домиция, которую начали строить в 121 году, соединила постепенно и поэтапно Италию с Южной Галлией, затем с юго-востоком Испании, и прошла по Руссильону, увековечив хотя бы имя, если не память Агенобарба. Этимология названия «Руссильон» восходит к названию укрепленного римского города «Руссино», где в древние времена занимались металлургией. Руссино стал римским городом с форумом, курией, термами и главным городом «городка», на самом деле представлявшего собой значительную по территории область, разделенную на несколько «областей» (pagi); они, в свою очередь, соответствовали историческим зонам Валлеспир, Конфлан, Сердань и собственно Руссильон. Пшеница с равнины и железо, добываемое из местной руды, экспортировались в Рим. Плюс к тому, в то время этот регион не имел особо оригинальных характеристик, поскольку был латинизирован в том же порядке, что и обширная нарбоннская территория. Там продолжали существовать старинные культы сельскохозяйственных богов, когда обожествляли озера, источники, деревья, скалы. Также там почитались в классических традициях и боги, привнесенные римлянами, то есть Юпитер, Меркурий, Венера, Диана и Аполлон. Все это продолжается до тех пор, пока на местах не вводится христианство, а происходит это в III и особенно в IV веках. Из-за вторжений германцев городские структуры приходят в состояние серьезного упадка в период с III по V век. На самом деле, ослабление городов началось еще до прихода племен с другого берега Рейна. Среди них наиболее многочисленной группой завоевателей были вестготы, которые начиная с 413 года обосновались на современном юге Франции и на севере Испании. Они явились одним из многочисленных элементов, придавших Руссильону и Окситании характерные особенности, отличавшие их от галло-франкского смешанного населения, слегка делатинизированного, которое в ту эпоху можно было увидеть в северной части «Франции». Вестготская элита смешалась с местной аристократией; благодаря этому она без труда взяла в свои руки местные рычаги управления империи, Церкви и денежного оборота. Начало вассальной системы подчинения родилось под властью новых хозяев. Не являлось ли это в примитивной форме тем, что превратилось потом в средневековый феодализм?

Что касается мусульманского завоевания, то оно в целом оказалось всего лишь коротким эпизодом, с 720 по 759 годы нашей эры. Однако оно было. В большей степени, чем это ранее предполагали историки, настоящим катаклизмом, «разрывом цепи, мало которых примеров в истории[133]»: на самом деле, из архивов исчезли тексты, списки епископов прервались, происходило искоренение вестготских монастырей, носителей блестящей латинской культуры, от которой ничего не осталось; память о местоположении и даже название того или иного аббатства множество раз были стерты. Когда христианская армия Пипина Короткого вновь отвоевала эти земли у мусульман, в 759 году произошла повторная интеграция этих территорий на этот раз уже в галло-франкскую общность, где вызрела впоследствии средневековая Каталония. Изгнание Пипином арабов позднее расценят как предтечу каролингского освобождения. Благодаря ему на современной территории Каталонии была образована Испанская марка, созданная после 801 года, одновременно с которой появился Готский маркизат, в состав которого входили руссильонские земли. Это был род защитной зоны против мусульманской угрозы, которая еще долго продолжала нависать над этим регионом. В VIII веке образовалось собственно графство Руссильон, чей административный центр совпал с древним Руссино. Вестготская традиция умерла, несмотря на то, что она оставила после себя след в области права[134]: регион стал вновь тем, чем никогда не переставал быть — латинской землей. Романская традиция будущей «северной» Каталонии еще больше усилилась благодаря иммиграции испанцев, идущей с юга (Hispani). Часто это были знатные люди, спасавшиеся от мусульманского владычества. Среди них можно было встретить и арабов, обращенных в христианство. По договору на владение землей («апризион»), заключенному на выгодных условиях, эти новые поселенцы должны были распахивать новые, нетронутые земли, которых в малонаселенном Руссильоне было еще много. Плюс к тому, вся область была покрыта сетью бенедиктинских аббатств, из которых часто уходили беглые монахи, также происходившие из Испании, и вскоре бенедиктинцы прославили себя романской архитектурой Сен-Мишель-де-Кюкса.

На массиве между Валенсией и Нарбонной тысячный год совпал со временем некоторой раздробленности — это постепенно зарождалась Каталония. Регион был разорван на разнообразные графства, среди которых был и Руссильон. Местные «касики» того времени были крупными землевладельцами или военачальниками: часто в обеих категориях выступали члены одной семьи, одни и те же люди. В полукрепостнической зависимости от них находилась крестьянская чернь, вынужденная следовать «дурным обычаям». В такой обстановке раздробленности обозначилась попытка региональной централизации, которую осуществили, с юга на север, графы Барселоны. Они не проявили активности в вопросе реконкисты против ислама. Но начиная с XII века они добились прямого господства над северокаталонскими графствами; им даже удалось около 1120 года установить свою власть над всем побережьем Лионского залива от Прованса до подступов к устью Эбра. По окончании долгой процедуры, начавшейся в 1137 году, Рамон Беренгер IV, граф Барселоны, взял в жены Петрониллу, наследницу Арагонского королевства. В следующем столетии, несмотря на некоторые преходящие неурядицы, арагонско-каталонский королевский дом, объединенный, таким образом, изначально династическим союзом, представал во всем своем королевском блеске (в прямом смысле слова). Власть и могущество этой династии опирались на устойчивую базу — стабильный рост населения, мелиорацию земель, которые по необходимости орошали или осушали, торговлю с исламским Магрибом, письменную фиксацию местных обычаев, представительную власть кортесов. В городе Перпиньяне, чье название известно с 927 года, существовал муниципальный орган власти, другими словами, консулат, с 1157 года, даже раньше, чем в Барселоне. Каталанский язык, появившийся из неуступчивой латыни, постепенно, кусками и отрывками, возникает в письменных документах начиная с XI–XII веков. В 1258 году договор в Корбей знаменует собой важнейшее дипломатическое событие. Поскольку Франция «спустилась» в Лангедок, чтобы направить крестовый поход против альбигойцев. По общему соглашению граница между каталонцами и французами установилась по ущелью Сальс, между Нарбонне и Руссильоном. Так утвердилось приграничное положение региона, которое, плохо ли, хорошо ли, продолжалось до окончательной аннексии будущего департамента Восточные Пиренеи, осуществленной Мазарини в 1659 году.

Это был долгий стабильный период, отмеченный различными событиями. В 1276 году младший отпрыск царствующей арагонско-каталонской семьи воспользовался привилегированным положением у своих родителей и мерами по наследованию, ему предназначенными: тем временем, пока старший его брат Педро III держал в своих руках всю власть в Барселоне, младший, Яков II, прозванный «Майоркским», получил для себя и для своих потомков маленькое «майоркское» королевство, специально отделенное для него, включавшее в себя Монпелье, Балеарские острова, и действительно «королевский кусок» — Руссильон, Конфьян, Валлеспир, Сердан, то есть важнейшие территории северокаталонских земель. Столицей этого «тришкиного кафтана» был не больше, не меньше как Перпиньян. Государство-спутник, которое таким образом выкристаллизовалось вокруг долин Теш, Те и Агли, на самом деле, оставалось не более чем спутником Арагона и даже получило такую «награду», как короткое вторжение французов в 1285 году (были и другие), которое произошло под предлогом «крестового похода» против Педро III Арагонского, на которого обрушились громы и молнии папского отлучения от церкви. Конец был близок — в 1344 году Яков III Майоркский вынужден был уступить свое королевство Педро IV Арагонскому. Вот и ушло с исторической сцены майоркское государство, но однако три четверти века своего существования оно оставалось верным «духу времени», поскольку период позднего Средневековья, до эры окончательного утверждения крупных национальных государств, породил множество независимых региональных образований. Педро IV, в некотором смысле «проглотивший» своего двоюродного брата Якова III, мог ли он подозревать, что впоследствии кастильцы в свою очередь проглотят его Каталонию с Арагоном впридачу? Поглощение по цепочке… Вот какие были пиры у принцев!

В короткий период самоопределения, который свел в единое государство Балеарские острова и Руссильон с 1276 по 1344 годы, были, однако, достигнуты некоторые неплохие успехи: был возведен замок в Перпиньяне, некоторое время служивший королевской резиденцией, шел процесс роста населения, отмеченный, конечно, продовольственными кризисами и смертностью; велась широкая торговля, сукном и другими товарами со средиземноморским Востоком, Северной Африкой, Италией, Фландрией; в конце XIII века начали появляться первые мануфактуры по производству сукна в Перпиньяне; местные евреи давали деньги под проценты; активной была и деятельность городских монастырей; придворная жизнь была хорошо организована: руссильонская микрокультура стала служить образцом Арагону Педро Чопорного, а оттуда уже для всей Западной Европы (Бургундия, Франция…). Да, действительно, было дело в Перпиньяне с 1276 по 1344 годы!

Начиная с 1344 года и вплоть до 1463 года Руссильон и его спутники (Сердань, Валлеспир) вновь на юге оказались сплавленными с Каталонией и находились под властью арагонской династии. Каталонское государство было архипелагом городов, федерацией коммун, на вершине которой население (как и в Стране басков) было представлено в относительно «демократическом» (для того времени) виде кортесами — общим собранием, неизбежно платившим по дать государю. Оно делилось на три «ветви», это был классический тройственный союз — дворянство, духовенство и городская буржуазия; последняя, в свою очередь, подразделялась, по меньшей мере, в некоторых городах, на три подветви (высшую, среднюю и низшую); эти три подветви символически представляли различные ступени социальной лестницы, сверху до самого низа, от патрициев до «низших классов», между которыми разделялись семьи непривилегированного сословия. Когда в 1410 году (после смерти Мартина I Справедливого) угасла правящая династия, новый государь был избран, после разнообразных интриг, из правящего дома Кастилии. Долгое время местная монархия показывала себя в роли высоких покровителей, царствовавших над кортесами. После 1410 года обозначилось стремление королевской власти обособиться от судеб своих подданных, что в качестве ответной реакции вызвало достаточно серьезные восстания. XIV и XV века, когда недалеко находился театр военных действий Столетней войны, разорявшей соседнюю Францию, были к тому же небезопасным периодом. И таким образом можно объяснить строительство достаточно большого количества крепостей.

Невозможно описать ситуацию ни в Руссильоне, ни в Каталонии в Средние века в розовых красках: за долгий период, последовавший за Черной чумой (1348) и сопровождавшийся последующими эпидемиями, общее количество населения Каталонии сократилось на 55 % (со 125 000 до 56 000 дворов). Производство шерсти в Перпиньяне приходит в упадок, множатся заброшенные фермы, или mas ronecs. Серебра и золота не хватает, как и во всей Европе; погромы обрушиваются на евреев, оказавшихся в роли козла отпущения, народные и крестьянские восстания следуют одно за другим. Если рассматривать только Каталонию, то в 1462 году эти выступления приводят к катастрофе: в тот год жители Барселоны и прилегающей области затеяли гражданскую войну против своего государя Хуана II, графа Барселоны и короля Арагона. Он же вступил в союз с Людовиком XI, который стал его последним спасением от восставших подданных. Хуан за заключение союза отдал Людовику «свои города, замки и суверенные права в Руссильоне и Сердане»[135]. Хитрый французский король не мог и желать лучшего, как завладеть Перпиньяном, на который, как он считал (как позже Карл VIII по отношению к Неаполю), имел право наследования по линии своей бабки с материнской стороны Виоланты, дочери графа и короля Хуана I. С двух попыток, в 1462–1463, а затем в 1472–1473 годах, войска Людовика захватили город. Период второй французской оккупации продлился до 1493 года, когда Карл VIII, желая освободить свои силы для войны в Италии, возвратил Руссильон его прежним хозяевам, другими словами, объединенной каталонской и арагонской короне, Фердинанду и Изабелле, которые были, помимо прочего, связаны с Кастилией, как всем известно; в сентябре того же года эти двое с триумфом вошли в Перпиньян; эти тяжелые двадцать лет пришлись на период неприкрытой французской экспансии на юге или стали ее предвестниками; она воплотилась в середине XV века, когда Валуа взяли в свои руки власть над частью Страны басков, затем она продвинулась немного восточнее (не считая моментального порабощения Руссильона) в виде нескончаемых войн в Италии, продлившихся с 1493 по 1559 год. Королевство Капетингов, ставшее вновь великой европейской державой по окончании Столетней войны, оказывало значительное давление на территории, находившиеся за его южными границами. Направление этого давления, по правде говоря, менялось с годами или с десятилетиями, поскольку оно перемещалось то на Пиренеи, то в Альпы и заальпийские территории.

Тринадцатого сентября 1493 года состоялся триумфальный въезд католических монархов, Фердинанда и Изабеллы, в замок Перпиньяна, возвращенного им Францией. Неделю спустя (21 сентября) они изгнали из города всех иудеев[136], которые двинулись в сторону Неаполя и Константинополя. В любом случае, повторная интеграция Руссильона в 1493 году в состав испанской территории после недолгих двух десятилетий поверхностного французского влияния не была простым восстановлением статус-кво. Тем временем испанское государство благодаря слиянию Кастилии и Арагона (следовательно, включая Каталонию) укрепило свое могущество и стало централизованным. Перпиньян отныне стал подчиняться Барселоне, где находилась резиденция королевского наместника католических монархов, который вскоре стал представлять Карла V, а затем мадридских Габсбургов; этот «наместник» выступал в роли вице-короля, даже полновластного князька. Каталанский язык потерял свой официальный престиж и уступил кастильскому, прямо как во Франции, где диалект «ойл» начинал отодвигать так называемые периферийные «патуа».

Эти разнообразные противоречия вели к некоторым проявлениям враждебности: в 1629 году в Перпиньяне проявились агрессивные настроения по отношению к Барселоне. Но это была обычная превратность! Что на самом деле поражает, так это провинциализация этой небольшой страны. Перпиньян, как и Монпелье, раньше выступал как крупный средиземноморский порт, открытый для любой торговли с мусульманским Востоком. Однако из-за кризисов периода позднего Средневековья численность населения этого города упала с 18 000 жителей еще в 1378 году до 8 000 к XV веку[137]. Впоследствии эта цифра оставалась практически неизменной до примерно 1640 года лишь с небольшой тенденцией к росту. Упадок маскировался пышными барочными празднествами, которыми поражал воображение в течение пасхальной недели склонный к зрелищности католицизм, обновленный вследствие контрреформации и тридентского духа. Перпиньян за своими крепостными стенами был своего рода подступом к Испании, ключом к полуострову, из-за чего он в период между 1496 и 1600 годами (в частности, в 1496, 1502, 1542, 1597 годах) много раз подвергался нападениям со стороны французской армии.

*

За этим последовали (после 1597 года) четыре мирных десятилетия, начало которых ознаменовалось посещением базельским путешественником Томасом Платтером в 1599 году, чьи впечатления о Руссильоне весьма интересны. Он прибыл в Перпиньян из Каталонии (Северной), которая послужила промежуточным пунктом его путешествия от границы, укрепленной с двух сторон — с французской и с испанской. Мул, которого ему одолжил сердобольный житель Лангедока, отчасти облегчил ему тяготы путешествия и избавил от усталости. Повсюду вдоль дороги были скалы, колючие кустарники, пушки и крепости; это были Лёкат на французской стороне и Сальс на испанской. Повсюду «пахло войной», несмотря на то, что она недавно закончилась.

Во время своей первой встречи с испанскими солдатами, охранявшими границу, Платтер выдал себя за купца-экспортера, уроженца Лангедока, желавшего исследовать каталонский рынок, чтобы узнать, есть ли там возможность торговать зерном и вином. Эту ложь приняли за чистую монету, что доказывает, что этот базелец после нескольких лет пребывания в «Романии» говорил к тому времени на диалекте Лангедока достаточно чисто и без ярко выраженного немецкого акцента; иначе тонкий слух каталонских (или кастильских) часовых, привыкших к постоянным «контактам» окситанцев и каталонцев, непременно уличил бы выдумщика. Но эти самые контакты между окситанцами и каталонцами в то время не привели или пока не привели к созданию единства, еще в меньшей степени к созданию «койне», в отличие от того, что мы можем себе представить в 2000 году, когда мы так увлечены языковым братством, которое в наше время объединяет каталонских и окситанских борцов по обе стороны границы. В 1599 году их языки были, конечно, близкими или очень близкими между собой, но национальные границы, располагавшиеся между Лёкат и Перпиньяном, создавали настоящую границу во многих смыслах слова. Наличие этой границы рано привело к тому, что Лангедок стал отличаться от Руссильона, полностью испано-каталонского. Общность различных романских языков в обеих «провинциях», окситанской и каталанской, не была синонимом единства.

Платтер прибыл в Перпиньян 21 января 1599 года. Французские военные много раз пытались, и, скажем так, напрасно, занять этот город, и с этой точки зрения попытки агрессии со стороны Генриха IV оказались не более успешными… Климат в Перпиньяне был мягким, в окнах домов не было стекол, апельсиновые деревья росли в водосточных желобах. Столица Руссильона была не только производителем цитрусовых, но также финансовым центром: недалеко от рыбного рынка Платтер отправился на встречу со своим торговцем-банкиром, чтобы передать ему вексель. На улицах города путешественника поразили «морды» крайне чопорных мужчин, их маленькие шляпы и необъятные платья женщин; они как бы предвосхищали образы Веласкеса. В Лангедоке же, по сравнению с этим, господствовала провинциальная мода в одежде. Что касается языковых различий между каталанским и кастильским диалектами, то для этого базельца, который везде охотно проявлял себя полиглотом и в целом глубоким знатоком романских языков, хоть и были достаточно скромными, но, тем не менее, существовали.

На дороге, ведущей из Перпиньяна в Барселону, Томас и его попутчики (они менялись на разных этапах путешествия) открыли для себя все прелести испанского постоялого двора: еды там не было вообще, стоит сказать об этом, и самым простым решением было принести пищу с собой или купить в соседних лавках, если они там были. Герцог Сен-Симон, еще более склонный к презрительным отзывам, нежели Платтер, в свою очередь скажет впоследствии об «этих гостиницах в Испании (…); там вам только укажут, где продается (за пределами гостиницы) каждая вещь, которая вам нужна. Мясо обычно «еще бегает», вино густое, выдохшееся и резкое, хлеб прилипает к стене, вода часто никуда не годится».

Переход через Пиренеи; этимология этого слова, данная Платтером, просто фантастична. Наш автор приводит в этой связи греческое слово «πυρ» (которое читается как «пюр» или «пир»), обозначающее «огонь». Однажды пожар, возникший по вине пастухов, прошелся по всей этой горной цепи. Отсюда происходили и потоки расплавленного серебра, вытекавшие из ущелий, как река, из залежей руды в пиренейском массиве. Тогда местные жители получили фантастические богатства, но только на короткое время. Фольклорное или причудливое, это объяснение названия Пиренеев через пожар, предложенное таким образом (24 января 1599 года) закончилось, как почти каждый вечер в повествовании, на постоялом дворе. Тот постоялый двор, о котором шла речь, держала большая семья, или семья из нескольких поколений, что было типично для средиземноморских народов в то время, будь то испанские или балканские народы: персонал гостиницы состоял из деда, отца и сына, и у каждого из них были жена и дети, которые работали бок о бок с ними. Спать было катастрофически неудобно.

На следующий день (25 января) на заре их ждал отъезд при свете факелов. По дороге Томас запасся провизией. Именно в связи с этим он в своем произведении позволил себе одобрительно отозваться по поводу успешного ведения хозяйства, что, если ему верить, характеризовало Испанию конца XVI века: цены на еду, как он пишет, фиксировались властями, и их предписания строго соблюдались на практике… Совсем в другом ключе в Жероне, каталонском городе, который он посетил по пути, редактора «Описания путешествия» заворожил один необыкновенный барочный особняк — золото и драгоценные камни. Путешествие продолжилось вдоль длинной улицы, на которой стоял ряд виселиц: они свидетельствовали о страхе местных властей и жажде репрессий. Затем был переход через лес, разоряемый разбойниками, если только можно верить деталям, которые приводит наш автор, любящий на досуге рассказывать захватывающие истории. Эта история об ограблении в лесу (неудачном) кажется почти единственной в долгом рассказе Томаса Платтера. Но, однако, нет причин усомниться в его правдивости; данные (Броделя), которыми мы располагаем об ограблениях «служивых» на пиренейских границах, как южных, так и северных, в любом случае подтверждают тот факт, что проблема безопасности была актуальной в этом регионе. Страхи Томаса в тот вечер 26 января не были лишены оснований.

27 января 1599 года от Остальрика до Баттлории все тянулись ряды виселиц, катастрофически заполненные человеческим материалом. Местные виноградные лозы подвешивались на подпорки из тополя, Томас отметил отличие от Лангедока, где виноградники всегда были ползучими и располагались прямо на земле, без всяких столбов и подпорок.

*

Анналы мирной эпохи в Каталонии, описанной таким образом базельцем, по барочным меркам, продлились, однако, не слишком долго, «всего несколько десятилетий», как сказал бы Эрнест Лабрусс. И на самом деле, спустя примерно сорок лет после путешествия молодого швейцарца, к тому времени успевшего состариться и умереть в своей родной немецкой Швейцарии (Аллемании), храм войны открыл свои двери на пиренейской границе.

В 1640 году восстание каталонцев, положившее начало целой серии мятежей в Европе (Фронда в Париже, выступления в Англии, Неаполе, Португалии и др.), дало Людовику XIII и Ришелье повод для вмешательства; они могли таким образом представить себя защитниками каталонцев против мадридского и кастильского централизма графа и герцога Оливареса. Перпиньян, охранявшийся испанским гарнизоном, был взят в 1642 году после очень тяжелой осады, которой подвергли город французские солдаты кардинала. Простое повторение предыдущей интервенции (при Людовике XI), когда французы также ловко воспользовались враждебностью каталонцев к арагонскому королю… Но на этот раз французское присутствие в Руссильоне приняло уже окончательный характер. Впоследствии, в 1659 году, оно приобрело законные формы благодаря Пиренейскому договору — шедевру дипломатии Мазарини.

Новое присоединение Каталонии к государству Людовика XIV поставило некоторые проблемы в установлении границ; эти проблемы были разрешены несколькими попытками в пользу французских завоевателей, чьи представители показали свою несгибаемость в процессе предварительных переговоров. Делегаты Филиппа IV со своей стороны оказались более гибкими. Тем не менее, несколько маленьких местечек, как, например, крепость или «город» Лливия, остались испанскими, несмотря на то, что они располагались внутри территории, ставшей французской. В любом случае, они находились близко к новым границам. Эти изменения сопровождались небольшим по масштабам переселением жителей, количество которых не превысило 2 000 человек: некоторые каталонцы, настроенные против Габсбургов, эмигрировали на север пиренейской границы, некоторые жители Руссильона с промадридскими настроениями уехали в обратном направлении. Отныне Руссильон стал провинцией, управляемой на французский манер — правителем, выходцем из знатной семьи, которого никогда не было на месте: он больше был занят тем, что бродил по версальским прихожим и коридорам. Этим правителем в данном случае стал представитель герцогского рода де Ноай. Когда его не было на месте, то есть почти всегда, военную власть брал на себя наместник или главнокомандующий провинции: в этой приграничной зоне военными функциями нельзя было пренебрегать; обладание военной властью позволяло облеченному такими полномочиями человеку право вмешиваться в различные области провинциальной жизни. У военной власти был также и светский аспект: граф де Майи, главнокомандующий на протяжении второй половины XVIII века, появлялся в Перпиньяне, практически всегда, как законодатель элегантности и пропагандист северной моды в кругах местной элиты. Тот факт, что время от времени он считал нужным напустить на себя вид героя, нисколько не умалял то влияние, которое, как я думаю, ни в чем нельзя назвать пагубным. Перед правителем и наместником интендант в принципе брал на себя административные задачи и налоговые вопросы: в отличие от Лангедока, а впоследствии от Корсики, французские власти ни в коем случае не допускали, чтобы местные представительные органы провинции в Руссильоне брали в свои руки сбор налогов, предназначенных для Лувра или Версаля; интендант напрямую, или достаточно близко, контролировал приток «накоплений». Однако, от финансовых дел принцев перейдем к богатству региона: Раймон де Сен-Совёр, получивший интендантскую должность во времена де Майи, занялся, как и большинство его коллег, полезными делами; его интересовало благоустройство городов, он выравнивал улицы Перпиньяна совместно с главным инженером мостов и дорог.

В предыдущем веке, в 1660 году, когда Людовик XIV женился, он был проездом в Руссильоне: собирался ли он учредить северокаталонский парламент? На самом деле, он предпочел основать простой независимый совет, региональный апелляционный суд, ставший в провинции высшей судебной инстанцией, в компетенцию которой входил разбор тяжких преступлений (и в особенности преступления, связанные с оскорблением королевского величества), а также ответственной за регистрацию королевских эдиктов[138].

Монарх назначил новых «советников», которые ни в коей мере не были, в отличие от других французских парламентариев, наделены своими собственными функциями (было бы интересно сравнить данный политический организм с парламентом в Меце, периферийной инстанцией, которую центральные власти также создали от начала до конца для своих хорошо известных целей). Король-Солнце ввел в независимый совет профранцузски настроенных жителей Южной Каталонии, изгнанных из Барселонской области[139]. Судопроизводство, исходившие от этой инстанции, базировалось на местных «usatges» (обычаях), «приправленных» капетингским законодательством. Централизация была еще далеко не повсеместной. Однако, кортесы (в форме ассамблей), которые в принципе представляли местное население, остались теперь не более чем воспоминанием, их призрак даже не пытались воскресить. Карл VIII, чье правление было в большей степени регулирующим, нежели абсолютистским, выражал некоторое уважение к муниципальным привилегиям в Перпиньяне. Людовик XIV и его люди, которые правили с большими проявлениями своевластия, вели себя, как интервенты, в местной ратуше: система вытягивания жребиев, которые члены городского муниципалитета вытаскивали из мешка («инсакуляция»), конечно, была сохранена; но право окончательного назначения «счастливого избранника» принадлежало интенданту, представителю монарха. Это нисколько не мешало перпиньянской буржуазии продолжать жить в достаточно хороших условиях. Поскольку также часть старой местной аристократии, настроенной против французов, в начале 1600-х годов переселилась в испанскую Каталонию. Благодаря этому зажиточные буржуа из столицы Руссильона, уже обладавшие понятиями о чести, смогли «заполнить нишу»; они за последнее столетие Старого режима «вскарабкались» наверх, вплоть до уровня дворянства. Одновременно они присоединили к своим земельным угодьям территории с интенсивным земледелием и сады, окружавшие город.

В итоге централизаторская и французская атака была запущена очень далеко, но ее результаты не всегда держались на высоте уровня притязаний и желаний администрации. Людовик XIV занялся тем, что начал размещать на местах монахов, монахинь, епископов, чтобы они были французами или хотя бы верными королевству, как в национальной Церкви, иначе говоря, галликанской. Это было направлено на то, чтобы держать под контролем бесчисленные монастыри и говорящую по-каталански паству деревенских кюре. Отсюда возникли конфликты с местным духовенством. Традиционно «тридентское и ультрамонтанское», местное духовенство было изначально враждебно настроено по отношению к антипапскому галликанизму, практиковавшемуся охотно версальской монархией. Тем не менее, инквизиция была фактически уничтожена французскими властями: никто на это не жаловался! Национальные же противоречия внутри духовенства еще долго не исчезали: еще в 1711 году один французский монах, плохо принятый своими бенедиктинскими собратьями в Сен-Жени, выразительно сообщал интенданту об «антипатии каталонцев к монахам, приехавшим с севера»[140].

Центральные власти, во главе с Ле Теллье и Лувуа, хотели также, в соответствии с классическими духовными нормами, ограничить карнавальные вольности излишества и барочные представления, особенно развитые в Руссильоне во время празднеств пасхальной недели. Поклонение святому Георгию, покровителю Каталонии[141], пытались заменить на династический праздник святого Людовика, короля Франции: эта провалилась.

В вопросах языка можно отметить ряд скороспелых экспериментов, которые, плюс ко всему, имели символическое значение: в 1676 году великопостная проповедь в коллегиальной церкви Сен-Жан-де-Перпиньян была впервые прочитана по-французски. В том же году один франкоговорящий адвокат вызвал всеобщее удивление, выражаясь на этом языке в суверенном Совете. Эти два эпизода остались лишь любопытными фактами и не имели успешного продолжения.

В реальности же только упорная деятельность школы и Ордена иезуитов смогла немного пошатнуть бастионы каталанского языка на уровне местной элиты. Начиная с 1690 года иезуиты формируют новые поколения молодых буржуа, хорошо знающих французский язык. Оценки, которые получали слушатели курсов, читавшихся на этом языке, оставались неудовлетворительными в течение 1660-х годов, посредственными около 1670 года, удовлетворительными в районе 1680 года; и наконец удалось подойти к оценкам «хорошо» и «отлично» начиная с 1690 года. Такое восхождение к вершинам успехов говорит само за себя.

Добавим также, что воинствующий антикальвинизм местного духовенства, изначально возмущенного присутствием многочисленных гугенотов во французской армии, мог только обрести свою гармонию с отменой Нантского эдикта (1685 год). Не это ли послужило фактором сближения между Руссильоном и Францией?

Восемнадцатый век в отношении культуры и языка прошел под знаком мирного сосуществования с Испанией, что было исключительно выгодно для монархии Людовиков в Пиренеях. Каталанский диалект (в Руссильоне, на самом деле, близкий к лангедокско-нарбоннскому) оставался в повсеместном использовании в народной среде и, возможно, также среди среднего класса для повседневных нужд. Напротив, на высших ступенях социальной лестницы чувствовалось мощное влияние французского языка, поскольку единственной альтернативой ему мог бы послужить только кастильский диалект, другой универсальный язык; однако оказалось, что последний, в силу исторических событий в регионе, не очень хорошо воспринимался жителями Руссильона. Каталанский диалект, ставший несколько провинциальным, маргинальным, оказался «между двумя стульями» — кастильским и французским. Последний выглядел привлекательным для тех, кто желал социального продвижения.

Поворот в сторону языка «ойл» на высших ступенях общества сопровождался появлением некоторого количества различных ассоциаций: масонские ложи появились в перпиньянском обществе, среди его правящей верхушки, с 1745 года. Эту моду привезли офицеры гарнизона, обычно чужаки, приехавшие с севера; высшие слои местной буржуазии переняли ее. Пара лож в 1784 году украсили себя названиями «Равенство» и «Общительность». Участники и одной, и другой несколькими годами позже оказались восприимчивыми к революционным идеям. Французское влияние и то, что его окружало, как в политической области, так и в области искусства, отразилось также в архитектуре. Возведение многочисленных монастырей на северо-востоке Пиренеев сопровождало два последних поколения мадридского господства до 1659 года. На французский период пришлось восстановление городской ратуши в 1679 году; городская больница была построена в 1686 году, в 1751 году — театр, а строительство университета началось в 1760 году. Помимо больницы, эту классическую панораму благотворительных и архитектурных «имплантантов» последнего века абсолютизма довершают дом призрения и дом кающихся девиц (проституток или бывших проституток). Вобан и его наследники переделали укрепления Перпиньяна, построили крепость Мон-Луи, оборудовали новую гавань в Пор-Вандр. Начиная с 1705 года установились хорошие отношения с Испанией, которой в то время правил Филипп V, внук Людовика XIV и основатель долго царствующей династии мадридских Бурбонов. Несмотря на некоторые преходящие «облачка» в отношениях при Филиппе Орлеанском, дружба двух государств по обе стороны Пиренеев имела тенденцию к уменьшению значимости приграничных укреплений. Новое двоюродное родство между королями Франции и Испании из династии Бурбонов позволило похоронить топор войны и облегчило мирную интеграцию Руссильона в северное королевство на основе «семейного пакта». Это было одно из позитивных долговременных последствий войны за испанское наследство, которая при этом оказалась такой тяжелой для налогоплательщиков.

Благосостояние также способно снять напряженность в некоторых ситуациях. По этому поводу мы располагаем некоторыми показательными примерами. Это прежде всего касается населения: на территории собственно Руссильонского графства его численность упала до достаточно низкого уровня — в 1553 году насчитывалось 3 725 дворов[142]. Однако к 1728 году дворов было уже 7 837, затем, в 1740 году — 8 705, а в самом конце XVIII века, в 1798–1799 годы — 12 000. На закате царствования Людовика XIV Вобан внимательно знакомился с научными исследованиями, проводившимися на местах; тогда он представлял Руссильон как неплодородную и малонаселенную область. Совершенно другую картину показывает накануне Революции Артур Янг: справедливо это или нет, но он описывает этот регион как еще более развитый, чем соседняя Каталония; он видит там мосты, роскошные дороги, интенсивное сельское хозяйство, орошенные земли, практически полное отсутствие земли под паром. Таким образом, доходное и высококачественное производство вина (Гренаш, Ривсалт) стало расти на протяжении периода общего подъема, пришедшегося на эпоху Просвещения. Естественно, имеет смысл внести некоторые нюансы в описание Артура Янга, иногда грешившие поверхностностью. Но основные факты остаются неизменными: начиная с этого периода в Руссильонском регионе сельское хозяйство становится более разнообразным и приобретает коммерческий характер. Экономическая экспансия, пришедшая таким образом, вполне достойна уровня того хозяйства, которое мы видим в то же время при Людовике XV и при Людовике XVI или при Карле III в Барселоне, Нарбонне, Монпелье, Ниме и Тулузе; короче говоря, во всей общности соседних регионов, в чьем бы подчинении они ни находились — в испанском или во французском. С этой точки зрения оба королевства Бурбонов в такой же степени формируют экономическое единство, как и единство правящей династии. Блага экономического роста[143] распределялись по всем слоям населения (но несправедливо), даже если «прилив поднимал все корабли» (Пьер Вилар). Руссильонский простой люд питался совсем неплохо, если учесть, что в день они принимали пищу раз пять-шесть. На уровне же деревенского пролетариата, столь многочисленного в средиземноморских странах, постоянно присутствовало значительное количество бедняков, даже нищих, вплоть до падения королевской власти. Но в свете нового присоединения или просто присоединения Руссильона к французскому королевству, в итоге решающее значение приобретает консенсус, активный или пассивный, являющийся результатом относительного процветания; он идет от правящих классов, высших или средних: земледельцев, богатых горожан, владельцев ремесленных мастерских, крестьян-собственников — тех, кому по наследству передалась собственность в городах или деревнях Руссильона.

Более того, перпиньянской буржуазии практически не пришлось страдать от конфискации земель, которую неминуемо проводили северяне-завоеватели. Но на самом деле некоторые факты конфискации все же имели место. Несмотря на то, что они были жестокими и несправедливыми, конфискация затронула всего лишь незначительную долю полезной площади региона и нисколько не помешала скупщикам земли, происходившим из местной городской элиты, завладеть виноградниками и полями в достаточно большом радиусе вокруг столицы региона. Таким образом смогло установиться согласие между местной буржуазией и администрацией, приехавшей из Парижа или Версаля: в данной ситуации последние позаботились о том, чтобы ослабить петлю на шее первых, для которых владение землей настолько же или даже больше принималось в расчет, нежели защита местного диалекта, к тому же как никогда живого в глубинных слоях местного населения.

Затрагивая вопрос о принадлежности к той или иной нации или королевству, Руссильон, Валлеспир и Конфьян показывали, если можно так выразиться, экспериментальную модель поведения недавно объединившейся провинции по отношению к властям-захватчикам. Краткий экскурс в прошлое поможет нам оценить некоторые эволюционные явления в психологии. Напомним для начала, как это охотно делал Жозеф Кальмет, что Людовик XIII отвоевал Руссильон[144] не у его жителей, а у испанцев. Об этом не стоит забывать. При этом первое «восточнопиренейское» или северокаталонское поколение в течение нескольких лет и десятилетий, последовавших сразу за Пиренейским договором (1659), предпринимало некоторые действия по сопротивлению или, по меньшей мере, вело антифранцузскую партизанскую войну, или, скажем так, войну против централизации: установление налогов на соль, отмененных в 1283 году и восстановленных, несмотря на противоположные обещания, в 1661 году, послужило весомой причиной для волнений, направленных против налогов, или против французов. С 1663 по 1672 годы контрабандисты солью, которых вскоре стали называть «ангелочками», вели в Валлеспире, а затем и в Конфьяне жесточайшую вооруженную борьбу против налога на соль, который представители Короля-Солнца ввели в регионе в 1661 году. В мятеже приняли участие местные священники, консулы, представители муниципальной власти, богатые и не очень горожане, а также значительное число людей, происходивших из низших сословий. В истории этого движения было несколько достаточно жестоких стычек, его тыл находился на испанской территории. Королевская амнистия в 1673 году положила конец боевым действиям, но не контрабанде солью; она продолжалась, как и в Арморике и в других местах, вплоть до Французской революции.

Почти повстанческая борьба контрабандистов солью против сборщиков налогов постепенно накладывалась на заговоры, имевшие в большей степени политическую подоплеку; эти волнения происходили сначала, в 1667 году, в Сен-Жени-де-Фонтен из-за кастильского аббата местного монастыря; затем, в 1674–1675 годы, вспыхнул тайно готовившийся мятеж в Вильфранш-де-Конфлан — регионе, где волнения были еще во время восстания «ангелочков»; затем в Перпиньяне, в котором до той поры волнений не наблюдалось, и, наконец, четвертым примером было выступление в Палалда, недалеко от Фор-ле-Бен, местечке, вопрос о передаче которого испанцам встал в 1675 году, а испанцы, естественно, ничего лучше и представить себе не могли. Среди заговорщиков на разных этапах фигурировали состоятельные крестьяне, именитые горожане, служители церкви, адвокаты, один дворянин, один нотариус, один бывший солдат, один хозяин сапожной мастерской, одна женщина… Испания, находившаяся в то время в состоянии войны с Францией, достаточно открыто поддерживала мятежников. В общем и целом это явление свидетельствует о присутствии активного антифранцузского настроя на протяжении жизни хотя бы одного поколения, если не нескольких.

Однако, период ярко выраженного противостояния и борьбы был ограничен во времени. Поколение буржуазии, взявшей в свои руки дела (местные) после 1690 года, было, на самом деле, другой закалки и обладало другим менталитетом, чем его предшественники. Вскоре установился почти окончательный мир с Испанией; он уничтожил источник заговоров, которыми управляли из Барселоны или Мадрида. Кроме того региональная элита перешла в другой лагерь. В Руссильоне в то время оставалось еще достаточно большое количество светлых умов, которых интенданты и их подчиненные квалифицировали как «республиканцев», и понятие это было обычным для той эпохи и обозначало просто инакомыслящих. Но шел процесс инкорпорации, без настоящей ассимиляции. Высшие слои горожан уже не жаловались, или не так сильно жаловались, на то положение, в которое их поставили. Они практиковали билингвизм без комплексов и использовали французский язык в своих контактах с властями на местах и говорили по-каталански со слугами и фермерами в личных контактах в повседневной жизни. Группы, занимавшие полупривилегированное положение, играли, таким образом, роль посредников, которая не была для них лишена ни выгоды, ни удовольствия. Было приятно говорить на двух языках. — на языке народа и на языке власти. Французское присутствие и французскую культуру теперь приняли, с достаточной степенью согласия, интегрировали, в чем-то даже полюбили немногочисленные интеллектуальные меньшинства, которых привлекал престиж властвующей культуры. Преданность по отношению к монарху также играла роль, как и открытость по отношению к языку «ойл». Если кто-то не практиковался во французском языке, он мог всегда довольствоваться тем, чтобы благоговеть перед Его Величеством или выказывать королю, в двухстах лье от Парижа, минимум необходимого почитания. Ритуальные праздники в честь версальских Бурбонов, фейерверки и церемонии, которыми отмечали траур, бракосочетания и рождение детей в королевском семействе, заменили аналогичные празднества, которыми отмечали раньше выдающиеся события в жизни Габсбургов или смерть кого-нибудь из этого рода в то время, когда они через наместника еще управляли Перпиньяном. Покорность новому хозяину, принятие то фатальное, то радостное бесспорных выгод, которые принес французский мир[145]; соединила и вместе с тем смягчила постоянную некоторую каталонскую ностальгию или сделала ее менее болезненной; однако, она оставалась на уровне настоящего регионального самосознания: посчитать руссильонца французом при Старом режиме — значило оскорбить его человеческое достоинство и задеть его гордость. Это не мешало многим местным жителям пойти на верную смерть в армию наихристианнейшего короля. В целом, сопротивление Северной Каталонии по отношению к версальским властям, каким бы кровавым оно ни было иногда, было еще не таким страшным[146] по сравнению с гражданской войной, которую вели протестанты в Севенн против нетерпимости Людовика XIV, не говоря уже о кровавых войнах в Вандее, которые разразились позже. Периферийные мотивации, какими бы достойными уважения они ни были, в подметки не годятся той неукротимой силе, которую вдохновляли горячая вера, идеологическая или… крестьянская страсть.

Интересное свидетельство некоторой интеграции Руссильона во французскую общность можно поискать в ослепительной карьере, конечно, нетипичной, живописца Гиацинта Риго (Rigaud). Он родился в Перпиньяне в 1659 году, в год присоединения провинции к французскому королевству, и его фамилия писалась как «Rigau», а в результате офранцуживания получила свою конечную букву «d»; он происходил из семьи профессиональных художников и изготовителей заалтарных картин. Молодым он приехал в Париж, в 1682 году получил премию Королевской академии, а в 1685 году — Римскую премию, в 1700 году он был принят в Академию живописи. Он писал блестящие портреты: конечно, Людовика XIV, но также Корнеля, Лафонтена, «Гранд Мадемуазель», Боссюэ, Буало; позже Людовика XV и кардинала Флёри. Тем не менее Риго оставался верным своему южному происхождению, насколько об этом можно судить по прекрасному и трогательному изображению его старой матери-каталонки.

Каким бы престижным он ни был, северокаталанским или просто французским, Старый режим продержался лишь полвека после смерти Гиацинта Риго, который был его почти официальным живописцем. Была ли это лебединая песня? Да будет нам позволено, и нам тоже, но совсем в другом ключе, отнюдь не строго изобразительном, бросить последний взгляд на повседневную жизнь при этом самом Старом режиме в его заключительной стадии, а если быть точными, то на материальную культуру, которая к тому же сама по себе пережила несколько поколений, во время и после революционных лет. Мадам Алис Марсе, прекрасный историк Северной Каталонии, дает нам на этот счет четкие данные: около 1780 года потребление вина было обильным, и не без оснований, в этом краю виноградников, поскольку в день на человека приходился литр «красного», включая представителей бедных слоев населения и работников, занимавшихся тяжелым физическим трудом. Оливковое масло, как мы знаем, — одна из основных составляющих «критской диеты», которая в наши дни обеспечивает несколько большую продолжительность жизни людей в различных регионах юга Франции и в средиземноморских странах (среди которых, конечно, Крит!). Оливковое масло присутствует в достаточном количестве в руссильонской кухне, например, при приготовлении оладьев или блинчиков, посыпанных сахаром (beignets, bunyetes, bugnols). Ольяда, густой и сытный суп, мог составлять главное или даже единственное блюдо на столе. Его готовили из «зелени», зерен, прогорклого топленого свиного сала, а в конце XVIII века в него все чаще и чаще стали добавлять картофель. Мяса было немного, и это были говядина и баранина для горожан, но у крестьян в ходу было мясо овец и кастрированных козлов (на праздники). В постные дни, по пятницам, во время Великого поста…) бочонки с соленьями из анчоусов или сардин, выловленных в находившемся поблизости море, обеспечивали повседневный рацион тем, кто мог себе их позволить, в то время как юные представители перпиньянского духовенства «угощались», по выражению, распространенному на Юге, угрями, которых им добывали из местных прудов. Треска, которая доставлялась из района Ньюфаундленда и которой становилось все больше и больше в течение десятилетий царствования Людовика XV и Людовика XVIII, возможно, содействовала падению, здесь, как и в других местах, уровня заболеваемости базедовой болезнью, приобредшей характер эпидемии[147] у горных народов как в Альпах, так и в Пиренеях?

Французская революция в том, что касалось секторов, имевших наибольшее отношение к надстройке, многое сильно изменила: избитая истина! Впервые руссильонское население (или, по меньшей мере, его активные группы) было мобилизовано в политическом плане. Естественно, против налогов, установленных раньше королем; но также, в более широком смысле, против некоторых аспектов суверенной системы; некоторая «демократическая» логика начала делать свое дело. В декабре 1790 года «патриоты» взяли власть в Перпиньяне. В сентябре 1792 года благодаря выборам в Конвент появились местные жирондисты, а затем якобинцы. Война с Испанией сразу обострила или даже искусственно создала в новом департаменте Восточные Пиренеи французский патриотизм, который не был очевидным в предыдущих поколениях. Региональные борцы, такие как Люсия, жирондист, а особенно Кассаньес, монтаньяр, оживили профранцузское сопротивление, ожесточенное и в конце концов завершившееся победой (в сентябре 1793 года), испанскому вторжению. На юге, в маленькой гористой местности Валлеспир, сформировалась «Вандея»: борьба крестьян и католиков против якобинцев пользовалась там непосредственной поддержкой испанцев. Период термидора и Директории вернул регион к умеренности, как это было до того при жирондистах. Но события тяжелых шести лет (1789–1794) оставили свой нестираемый след: Руссильон глубоко слился с судьбой нации. Не без противоречий!

Революционные потрясения повлекли за собой массовую эмиграцию: она охватила девять десятых местного духовенства и 3,4 % от общего количества населения, поскольку Испания была близко. Омраченные слишком частыми войнами, парализующими любую возможность роста экономики, годы Империи, однако, были отмечены некоторым процветанием в Перпиньяне, возможно, искусственным; оно обязано прежде всего прохождению войск по направлению к Иберийскому полуострову; солдаты тратили в городе большие суммы денег. Перпиньян — один из редких примеров французских городов, в которых численность населения увеличилась при Наполеоне I. В главном руссильонском городе, также как и в Париже, Нарбонне и Барселоне, торговая семья Дюран сделала себе состояние на доходных делах, связанных с продовольственным обеспечением наполеоновских армий во время войны в Испании. Французский язык получил некоторые возможности дополнительного развития в еще не очень полноценных группах «профессионалов» в столице региона (адвокатов, врачей, армейских офицеров), в частности, благодаря педагогической работе каноника Жобера, возглавившего муниципальный колледж. Возможно, он наживался на своих учениках, был «делягой», но при этом заметной фигурой в преподавании и выпускал сотнями образованных молодых людей для нужд своего региона или для элитной эмиграции на север. В итоге, удивительная четверть века, продлившаяся от созыва Генеральных штатов до беспорядочного бегства после Ста дней соединила каталонскую буржуазию и крестьянство из Восточных Пиренеев с французской нацией при помощи политических связей, оказавшихся крепкими.

Сразу после тех самых Ста дней, во время Реставрации, Перпиньян оставался или вновь стал на некоторое время еще одним городом Старого режима. Им руководил (представляя собой духовную власть) магистр де Белькастель, бывший эмигрант, который ничему не научился и ничего не забыл; светскую власть представлял Кастеллан, военный правитель, который в некоторой степени выполнял те функции в полку и в светском обществе, которые выполнял Майи в XVIII веке. Белый террор был менее кровавым, чем в Лангедоке; однако, он играл достаточно притеснительную роль для семей, замешанных в Революции, среди которых были те самые Араго и Кассаньес. В 1793 году аристократы были происпански настроены, но они безупречно восприняли преданность Франции начиная с 1815 года. Плюс к тому, кастильская Испания хорошо понимала, что ее естественная граница проходит по Пиренеям; даже притом что для многих каталонцев их национальная территория располагалась по обоим склонам этих гор. Неизбежные попытки передать власть не представляли собой трудности для поддержания французской власти в неизменном виде: некий Делон, секретарь префектуры со времен Консульства, еще в 1830 году обеспечил административное преобразование в Перпиньяне, во время перехода власти от Карла X к Луи-Филиппу.

В судьбе Руссильона в XIX столетии обозначилось его тройное предназначение. Сначала это было виноделие и садоводство, затем железные дороги; во-вторых, это было республиканское призвание, затем ставшее социалистическим, и наконец, стоит упомянуть о регионалистских требованиях, или, по меньшей мере, «галло-каталонских», по выражению Жозефа Кальметта. Рост виноделия стал ощущаться начиная с 1820–1840-х годов, и это связано с демографическим ростом, благодаря тому, что на протяжении одного или двух поколений сохранялась высокая рождаемость. Развитие виноделия ускорилось со строительством первой железной дороги до конечной станции линии Париж-Лион-Безье-Нарбонна; в 1858 году железнодорожное сообщение было запущено в Перпиньяне, в 1867 — в Пор-Вандр, в 1868 — в Сербер-Пор-Бу и до испанской границы. Садоводство, старинная местная практика, еще более выиграла от того, что фрукты и овощи, не теряя своей свежести, могли доставляться на поездах в Париж. Однако виноградники оставались главным источником местного процветания; они спустились на равнины; производство вина, отныне рассчитанное на широкие рынки Севера, увеличилось в шесть раз с 1865 по 1904 годы.

Еще даже до этого триумфального развития и начиная со второй трети XIX века республиканский дух стал распространяться среди виноделов, охотно принимавших антиклерикальные позиции. Во многих случаях они отдавали свои голоса за красную партию и отворачивались от традиционного консерватизма крестьян-хлеборобов и крупных собственников бывших сеньориальных земель. Городское население тоже не оставалось в долгу: пятилетие с 1830 по 1834 годы совпало с зарождением в Перпиньяне активного демократического движения. В течение следующих десятилетий семья Араго, которая не с самого начала исповедовала республиканские убеждения, способствовала развертыванию в столице региона и в трех округах департамента Восточные Пиренеи (или «В.-П.») смелых проявлений ожесточенного антироялизма, способного, однако, быть гибким. Франсуа Араго (1786–1853), очень видный ученый, воплощал собой типичного представителя «крупной провинциальной буржуазии, естественного избранника своей страны» (Морис Агюлон). Он был по преимуществу и по предчувствию интегратором своего региона в Республику, и дальше, во Францию. В 1846 году сторонники Араго создали против префектуры Луи-Филиппа газету «Индепандан», для этого они соединились с легитимистами; в результате выборов 1846 года Араго получил депутатский пост; либеральная команда, которая заправляла новым печатным органом, захватила власть в департаменте во время революции 1848 года. Республику утвердили в Париже, но также и в «В.-П.»! Она опиралась на сеть расплодившихся новоиспеченных клубов и на крепкую поддержку в среде аграриев. Развернулась новая предвыборная борьба (значимый факт) между банкиром Жюстеном Дюраном, представлявшим правые партии, и Франсуа Араго, который одержал победу в этом турнире. Репрессии Наполеона III после государственного переворота 1851 года ударили по многочисленным демократам на этой равнине, покрытой огородами и виноградниками. Их соперники легко пришли к власти в сентябре 1870 года, когда снова была основана республика.

Регион окончательно выходит из монархистского лагеря после франко-прусской войны. Несколько событий послужили вехами этого поворота в сторону красных сил: прежде всего это была перпиньянская коммуна, конечно, неудачная, в марте 1871 года, затем открытие в этом же городе в 1879 году статуи Франсуа Араго, как символа региональной демократии, и венчает все это кампания в защиту Дрейфуса, которую развернула газета «Индепандан» в 1899 году; в итоге, вплоть до войны 1914 года и даже после был целый период республиканского господства. Левые силы поэтому могли себе позволить роскошь «внутренней» борьбы между братьями-единомышленниками, между крайними и умеренными течениями. И равнина, и город переходят постепенно к социализму SFIO начиная с 1906 года. Руссильон в большей степени, чем какой-либо другой периферийный регион, иллюстрирует общие темы массового вовлечения в политику французской провинции, в более частных случаях, на юге, как в XIX, так и в XX веке, и продвижение, вслепую или открытое, политики левых сил; эстафету этой политики, начиная со времен III Республики, передавали друг другу мэры, депутаты и учителя; она скромно процветала в гражданских украшениях сельского убранства[148].

Такая активизация левых политических сил не лучшим образом отразилась на развитии винодельческого хозяйства. Местные виноделы включаются во французский рынок благодаря все более разветвленной сети железнодорожных путей местного назначения, соединенных с главной артерией, проходящей через Нарбонну, Безье, Лион и Париж. Смежные отрасли (бочарное производство, дистилляция) развиваются такими же темпами. Сельское хозяйство на равнине росло в ущерб продовольственным поликультурам на склонах и в горах. Избавившись от связей с южной Каталонией, Восточные Пиренеи стали включаться (благодаря географической общности виноградников) в абсолютно новое региональное единство, которое получило название «винодельческого Юга» или, как стали говорить впоследствии, Лангедок-Руссильон. Регион, сформированный таким образом, был особенно «чувствительным». Начиная с 1904 года его начало озарять пламя первых забастовок сельскохозяйственных рабочих, возмущенных кризисом оплаты труда, последовавшим за снижением цен на вино. Положение еще более обострилось в 1907 году, когда виноградари из бассейна Перпиньяна, Безье, Нарбонны, даже из Нима и Монпелье объединились против убыточных продаж «сока лозы» под руководством Марселлина Альбера, экстравагантного и изобретательного лидера. Митинг виноделов в Перпиньяне (май 1907 года) собрал 170 000 человек, по примеру других массовых выступлений в крупных городах в Лангедоке. Манифестанты подожгли перпиньянскую префектуру (июнь 1907 года). В сентябре того же года родилась Общая конфедерация виноделов, объективно в большей степени окситанская, нежели каталонская; она прижилась все же в В.П., также как и в Од, Эро, Гар.

Выступления виноделов вызвали в Лангедоке волну резкой критики против империализма северных баронов и выступлений в поддержку южных земель. Со своей стороны выступления каталонцев были еще более живыми и активными, когда французский язык вошел в период нового мощного развития в Руссильоне; во время голосования за принятие светских законов толпы энтузиастов приветствовали Жюля Ферри во время его поездки в Перпиньян. С 1887 года 35 % школьных учителей в Восточных Пиренеях не были уроженцами этого департамента, то есть немного «иностранцами» по отношению к местному языку[149], основы которого в деревне и даже в городе продолжают, однако, присутствовать повсюду в активном состоянии. Такая ситуация сохранялась до того времени, когда возобновилась деятельность научных обществ. В 1833 году родилось Филоматическое общество, которое десять лет спустя было переименовано в Сельскохозяйственное, научное и литературное общество Восточных Пиренеев. Как и другие аналогичные группы, оно публиковало свой бюллетень… на французском языке. Местные профессора, такие как Пьер Пюигари (1768–1854) и Франсуа Камбулью (1820–1869), интересовались местной грамматикой и литературой региона. Имели место литературные праздники в Баниуль в 1883 году, затем игры «Флоро дю Руссильон» в Сен-Мартен-дю-Канигу, пока не было основано общество каталанских исследований (1906) и «Ревю каталан» (1907), которые отражали интеллектуальные, умственные, поэтические и игровые тональности движения; оно походило, хотя было менее широким и менее талантливым, на деятельность Фредерика Мистраля в Провансе. Связь с католицизмом, которая четко прослеживалась в Эльзасе, Фландрии, Бретани и в Стране басков, в Руссильоне менее видна, но однако, бесспорна. Многие писатели и эрудиты в Северной Каталонии в период перед Первой мировой войной были людьми Церкви. С 1900 по 1932 годы магистр Карсалад дю Пон, епископ гасконского происхождения, возглавивший перпиньянский диоцез, был вдохновлен языком Восточных Пиренеев и стал использовать его как средство продвижения культуры и евангелизации в приходах и церквях.

Через травмы, увы, частые, двух мировых войн, современная история Руссильона — это история замечательного расцвета солнечного края, «sunbelt», население которого выросло от примерно 215 000 жителей в период 1911–1921 годы до 230 000 с 1926 по 1954 годы; и затем, в период бурного роста, это число достигло 392 000 в 1999 году. Овощеводство достигло своего апогея в районе 1930 года, когда за пределы департамента по железной дороге экспортировалось 72 000 тонн овощей против 12 500 тонн около 1910 года. Туризм развивается в горах и особенно на морском побережье. В 1981 году регион принял полтора миллиона туристов, половина из которых были французами, а половина иностранцами. И это не считая ежегодного нашествия миллионов и миллионов «северян», которые проезжают через регион, направляясь на пляжи Коста Брава или Андалусии и оставляют за собой длинный шлейф стерлингов или марок в обменных пунктах департамента.

Политическая гегемония левых сил сохранилась. Это произошло не без некоторого обращения в сторону «рабочих» или «марксистских» партий: на выборах 1936 года радикалы получили 21,5 % голосов, тогда как социалисты поднялись до отметки 31,2 %, а коммунисты получили 19,8 % голосов. «Нелевые» партии были вынуждены довольствоваться скромной поддержкой. В 1981 году Французская Коммунистическая партия имела 28 % голосов, социалисты и радикалы — 34 %. Соотношение сил стало более благоприятным для правых движений. Через сторонников де Голля позавчера и сторонников Ле Пена вчера им время от времени удается заметно продвинуться вперед в этом крае, который обуржуазился: обозначился конфликт с иммигрантами, прибывшими из исламского Магриба. В долгий период с 1907 по 1981 годы сближение с винодельческим Югом конкретизировалось в виде интеграции в Красный Юг (Midi rouge), по которой красными нитями проходят скачки мнений таких влиятельных местных героев, как Артур Конт и Поль Альдюи, избежавших в то время обольщений социализма.

Что же в таком контексте случилось с национальным чувством руссильонцев или северных каталонцев? Как ни странно, с этой «криптонациональной» точки зрения война 1914–1918 годов стала проблемой. Жозеф-Жак Сезэр Жоффр, родившийся в Ривсальте в 1852 году, воевавший в Тонкине (1884–1889), в черной Африке (1892–1894) и на Мадагаскаре (1900–1903), воплощает собой, после его победы на Марне, удачное слияние французского патриотизма с региональной гордостью.

Если рассматривать проблему под другим углом, то Первая мировая война у глубила различия между южными каталонцами, чья интеллигенция охотно выражала прогерманские симпатии, и северными каталонцами, выступавшими патриотами по отношению к Франции, и чей патриотизм еще укреплялся потерями, которые они понесли в сражениях. При подведении горьких итогов обнаружилось, что, на самом деле, в департаменте Восточные Пиренеи в 1918–1919 годы насчитывалось 8 400 жителей Руссильона, павших на полях сражений. Во время войны из-за этого произошел почти невосстановимый разрыв между магистром Карсаладом, каталонским прелатом Перпиньяна, и А. М. Альковером, южнокаталонским автором словаря каталанского языка; епископ обвинил этого эрудита в том, что он принял «протевтонский» настрой по примеру своих барселонских соотечественников и стал без стыда и совести воспевать романскую филологию на германский манер. Правда и то, что этот разрыв между двумя сегментами возрождения региона, по ту и другую сторону Пиренеев, подготовил необъяснимые конфликты из-за орфографии. Перпиньянцы плохо воспринимали империализм в области орфографии, грамматики и семантики со стороны большой Каталонии, или Каталонии без берегов; она пыталась распространить свое влияние, при помощи филологов, или «филобошей» (sic), далеко за пределы собственно испанской зоны и вплоть до французской территории.

Мировая война, таким образом, спровоцировала раскол в чувствах по обе стороны горных склонов. Мы приводили аналогичные факты в истории Страны басков, Северного и Южного Ёскади. Ссоры по поводу орфографии вызывают улыбку, однако они точно попадают в цель. После всего этого они обозначили также в провансальской и окситанской зоне границы между «мистралистами» на востоке и «алибертистами» на западе, по одну и другую стороны от Роны. Расхождения в написании каталонских слов вновь проявились в период между двумя мировыми войнами, во время создания движения «Ностра Терра», которое хотело принять лингвистические проблемы в восточных Пиренеях в духе слияния с Южной Каталонией. Писал же профессор Амад из университета Монпелье в 1936 году вдохновителю «Ностра Терра», жалуясь на «грубое варварство современных норм региональной орфографии», насаждаемых из Барселоны слушателям в Руссильоне исходя из филологических диктатов, пришедших из Германии. Пусть каждый сам оценит степень важности написания «l'importancia» вместо «la importancia». Но что в данном случае принимается в расчет, так это страсть, с которой люди разжигают некоторые противоречия, а не реальная подоплека, которая, если рассматривать ее извне, кажется смехотворной. Амад в данном случае придерживался рамок франкоцентристской идеологии с «криптофелибристской» или «криптомистралистской» тенденцией.

После 1945 года у ведущих языковую борьбу все еще оставалась солидная опора, достаточная если не для наступления, то для сохранения некоторых «убежищ» для каталанского языка. В лицее Араго в Перпиньяне в 1967 году на местном языке[150] умели писать 2,2 % учеников, говорили 32,2 %, а понимала его половина молодых людей. В колледже Прад 51 % родителей учеников говорили по-каталански. На этот раз новый спрос на язык идет со стороны «левых», что свидетельствует (еще одна перемена) о стратегическом повороте французского регионализма, перешедшего из одной крайности «спектра» политических тенденций в другую. Законопроект Андре Марти (Коммунистическая партия) 1948 года и закон Дейксонна (SFIO) 1951 года имели целью ввести преподавание регионального языка[151] в младшей, затем в средней и даже (для каталанского языка) в высшей школе. В 1960 году появилась руссильонская группа каталанских исследований, созданная по образцу Института окситанских исследований. Затем сразу появились на свет Руссильонский институт каталанских исследований в 1968 году и, в 1969 году в Прад, каталанский летний университет. Следующий этап имел прямую политическую направленность; в 1973 году две партии каталанской направленности представили своих кандидатов на выборы в законодательные органы в Руссильоне; речь идет о Левой каталанской партии рабочих, которая представляет собой марксистскую тенденцию, и Каталанском регионалистском движении с федералистскими коннотациями. Первые получили 1,2 % голосов, вторые — 2 %. Увидев эти скромные результаты, активисты решили моментально отказаться от риска выборной конкуренции между собой. Они ориентировали свою деятельность на стратегию экономических и культурных контактов между, с одной стороны, Руссильоном, который резко изменился благодаря росту потока туристов, развитию перпиньянского агломерата и прибытию «черноногих» (алжирцев французского происхождения) и, с другой стороны, обширным автономным регионом — Каталонией в Испании, подвергшейся демократическим преобразованиям Хуана Карлоса[152].

В любом случае, горячее каталанское самосознание остается все еще живым, наперекор или благодаря таким модернизаторским импульсам к северу от пиренейского хребта; и сегодня, как и вчера, мы находим региональный темперамент во всей своей мощи, этот, можно сказать «ультраюжный» темперамент, в лучшем смысле этого неологизма, у Артура Конта, руссильонца как никто, чья интересная работа «Свободные люди» (326 страниц), что-то наподобие политического дневника, была, как нам говорит сам автор, «написана за две недели, печаталась по мере того, как сочинялась, появилась внезапно, как скала из снопа огня»[153].

*

К чему пришло каталанское самосознание к началу XXI века? Регион, о котором здесь идет речь (Восточные Пиренеи, другими словами, Руссильон или еще Северная Каталония), насчитывает 392 000 жителей[154], из которых чуть меньше половины — исконные каталонцы и менее 10 % — по-настоящему говорят по-каталански (20 000 человек, по подсчетам, которые требуют, естественно, более близкого рассмотрения и, возможно, уточнения). Три автономистские или националистические партии в этом департаменте собирают от 3 до 6 % голосов на выборах. Самая характерная из этих групп — не что иное, как партия «Unitat Catalana». Ее программа[155] — создание территориального сообщества в Северной Каталонии, «которое станет хозяином своей судьбы» и сольется, в далеком и неясном будущем, с Южной Каталонией. Разрыв с регионом Лангедок-Руссильон, но при этом поддержка субсидий, которые он выделяет (?). Принятие двух официальных языков — каталанского и французского; замена французского флага-триколора на каталонский флаг с четырьмя красными полосами на желтом фоне[156]. В данный момент, за неимением лучшего, стали проводить крупномасштабную акцию по приданию каталанского звучания названиям улиц в Перпиньяне (108 000 жителей)… и страдают от некоторого равнодушия со стороны большого каталанского региона, той Каталонии, которая находится на северо-востоке Испании (6 миллионов жителей, из них 1,6 миллионов живут в столице, в Барселоне). Безработица в Руссильоне затронула 18 % населения, поскольку средиземноморский климат, как и в Лангедоке, привлекает безработных. Иммигранты, прибывшие с крайнего Юга, как показалось, на некоторое время со своей стороны создали более благоприятные условия для Национального фронта. Это не обязательно оказались благоприятные факторы для распространения каталанского языка путем инициативы со стороны активистов[157]. Насилие и взрывы, по баскскому или корсиканскому образцу, в любом случае нисколько не являются злобой дня. «Говоря о культурной области», если мне позволят такое ужасное семантическое сочетание, на стороне каталанского языка предпочтения большинства или, по меньшей мере, значительного меньшинства символических «голосов». Но совсем не так обстоят дела, когда это касается вполне материальных и существующих избирательных урн, в избирательной политике и собственно политической жизни, в которой тот же самый «каталанизм» остается на данный момент «бедным родственником» по отношению к крупным партиям общефранцузского масштаба.


7. Корсика

Люди на Корсике поселились сравнительно недавно. Первое серьезное, если не массовое заселение ее народами, хорошо изученными, датированное археологами и с помощью углеродного метода, относится всего лишь к VII и VI тысячелетиям до нашей эры. Жизнь первых поселенцев практически ничем не отличалась от того, что можно было увидеть в ту эпоху на континенте: собирательство, охота, рыболовство; точильные камни и дробилки; возделывание злаковых; разведение быков, коз, свиней. Деревни стоят на отрогах и обносятся оградой. Во II тысячелетии статуи менгиры (Филитоза) связывают культуру острова с мегалитическими цивилизациями; их можно было встретить и в других местах, по средиземноморскому побережью и даже на берегах Атлантики. Древние авторы описывали Корсику как лесной край. Лесов там было больше, чем сейчас! Это были большие деревья: дубы, буки. Много было и дичи: олени, кролики, дикие бараны; рыба в прудах… и ульи с пчелами. Кабаны кормились желудями под зелеными дубами. «Корси» (Corsi) (так называли местных жителей) были охотниками и скотоводами; они употребляли в пищу молоко, мясо, мед. Контакты во время миграций известны из каботажного плавания или из фольклора: некоторые корсиканцы осели у сардов; одна лигурийская женщина по имени Корса прибыла якобы на остров со стадом коров… В VI веке до нашей эры фокейцы основали греческую колонию Алерия; это эллинское поселение жило за счет продукции своего пригорода и торговли с местными жителя ми. Алерия — одна из точек проникновения внешнего влияния; колонии были как греческие, так и этрусские, карфагенские, иберийские, латинские. Все они не переставая устремлялись к этой гостеприимной земле; иногда считали, что там ненавидят иностранцев; на самом деле, Корсика была открыта для самых разнообразных веяний с континента. Иностранец на Корсике был одновременно «hospes» (гость) и «hostis» (враг).

Римское завоевание в III и II веках до нашей эры сопровождалось достаточно тяжелыми эпизодами. Корсиканцы, участвовавшие в местном «сопротивлении» и пленники, привезенные в Рим, исчислялись тысячами. Военные репарации, наложенные на остров, составляли десятки тонн воска. Численность населения, извлекшего пользу из мира с Римом, возросла с 30 000 или 50 000 жителей до завоевания примерно до 100 000 (?), как только туда переселились представители администрации и колоны с востока. Это гипотетические цифры.

При Римской империи, несмотря на некоторые пережитки, оставшиеся от иберийского языка (отмеченные Сенекой), Корсика идет по пути глубинной романизации. Последствия этого будут чувствоваться еще долго благодаря простому факту принятия на острове латинского языка, из которого впоследствии образовался тот язык, на котором говорят в наши дни на полуострове. Остров поставлял наемников в императорские войска. Он экспортировал вино, раковины, рыбу. Население разделялось на примерно двенадцать племен и около тридцати «сите» (другими словами, территорий). В большинстве своем они располагались вблизи берега. Первые признаки христианства появились в III веке в Алерии: рыба, вырезанная на камне, якорь в форме распятия, саркофаг Доброго Пастыря. На Корсике даже были свои мученики, более или менее легендарные, — святая Юлия, святая Девота, святая Реститута.

После апогея (или считавшегося таковым) римской античности, Корсика в период нашествий варваров переживала период упадка: один из главных ее городов, Алерия, полностью пришел в запустение с V века. На острове перестали чеканить монету: упадок городов и сокращение численности населения можно, вероятно, объяснить разрывом части связей и потерей торговых путей, связывавших остров с прибрежными странами западного Средиземноморья. Общий кризис морского хозяйства сыграл в этом такую же, если не большую роль, чем физическое вторжение нескольких шаек варваров (вандалов, готов и др.). В VI и VII веках «римляне» (на этот раз восточные), которых прославили имена Юстиниана и Велизария, подчинили Корсику себе, и отныне она стала принадлежать к Африканской провинции Византийской империи, но процветание прошлых времен к ней так и не вернулось в полной мере. Продвижение ислама начиная с VII–VIII веков создало небезопасную ситуацию на берегах, где регулярно высаживались мусульманские пираты; они вывозили оттуда рабов; они создавали там укрепленные поселения, служившие базами для последующих рейдов. Легендарный эпос впоследствии прославил деяния, частично вымышленные, семьи Колонна, которые в ту эпоху были вынуждены сражаться в защиту христианских позиций на острове. Местные жители, желая обрести защиту, бросятся ли они в руки франкской империи? На самом деле эта империя ограничилась тем, чтобы через тосканскую и лигурийскую марки, которые в большом количестве «поставляли» на остров крупных сеньоров, осуществлять смутную и далекую номинальную власть. Настоящей доминирующей силой на Корсике была папская власть, Церковь: обширные «вотчины святого Петра», активные и владеющие большими территориями монастыри; сеть разбросанных повсюду приходов и церковных округов, называемых «пьев»: они образовались со времен первой волны христианизации в течение первого тысячелетия. Главный понтифик возложил свою власть на епископство, а затем архиепископство Пизанское (конец XI века).

Городская и светская пизанская община доминировала на Корсике в течение некоторого времени. Она, в свою очередь, была связана с тосканской зоной: оттуда на рынок поставлялись вина с Мыса, то хорошие, то кислые или посредственного качества. В соответствии с правилами неравноценного обмена остров продавал сельскохозяйственную продукцию (зерно, скот, вино). С берегов Центральной Италии островитяне получали себе металлы и текстильную продукцию, часто прибывавшую издалека, иногда из Фландрии. Корсиканский «спутник» более или менее выходит из состояния хронического должника по отношению к пизанской метрополии благодаря морским пиратским кампаниям: они восстанавливают «коммерческий баланс» в стране. Диалекты латинского происхождения, насажденные еще давно, подвергаются, в свою очередь, тосканскому влиянию, обусловленному непрекращающимся потоком купцов, переселенцев и священников, приезжающих в страну, чтобы поселиться там временно или навсегда. Внешние «связи», будь они частичными или полными, соединили остров с Ватиканом, Пизой, а позже с Генуей; они характеризуют это пространство, окруженное водой, которое никогда не знало независимости. Эти связи составили цепь событий, описанных в хрониках; но основное движение, в плане внутреннего устройства, базировалось на совместной деятельности феодалов на вершине власти и кланов у основания.

Огромная туча сеньоров, «баронов, дворян и судей», как сказал позднее Джованни Делла Гросса, обрушилась на Корсику или образовалась там начиная с периода упадка империи Каролингов. Речь шла о «крупных хищниках» местного или тоскано-лигурийского происхождения. Под гранями феодальной пирамиды реальность системы тяготела к дроблению, «микробалканизации» острова. Судебную и военную власть держали в своих руках феодальные группировки, находившиеся в состоянии опасного соперничества. «Правосудие» должно было эффективно защищать, но при этом и эксплуатировать мелкий люд — крестьян и пастухов. И те, и другие платили за гарантии безопасности (частичные) в виде оброка; другими словами, они платили за свое половинчатое спокойствие, полученное таким образом, в обмен предоставляя сеньору, по его желанию, натуральный оброк в виде сельскохозяйственной продукции и скота. Враждебно настроенные по отношению к тирании этих феодальных каст, «официальные лица» время от времени восставали и быстро получили титул графов; в конце эпохи Средневековья в этом же русле появились «капралы»; как одни, так и другие вскоре стали вести себя как главы «мафиози», предоставлявшие услуги и требующие взамен повинности, по образцу тех тиранов, борцами с которыми они себя объявляли. В то время как архипелаг церковных округов уступил место россыпи деревень, высоты острова ощетинились замками, в которых после тысячного года укрывались старые и новые бароны, разделенные друг с другом непримиримой «вендеттой», родившейся из ревнивой и взаимной[158] зависти, или «invidia». Таким образом, на Корсике к классическому феодализму, распространенному по всей Европе, добавился отпечаток средиземноморской и клановой жестокости. На больших островах, находящихся у берегов Италии (Корсика, Сардиния и Сицилия) в течение долгого времени сохранились эти традиции, иногда преступные. Местные военачальники и знать не были способны на национальное единство, ни даже просто на единство в рамках острова; таким образом, они призывали власти извне, чтобы лучше защищать в рамках страны свои семейные и коллективные интересы в повседневной жизни: эта повседневная жизнь — это коммуна или церковный округ, объединенный примитивной солидарностью клана, которым давала некоторые гарантии дорогостоящая защита сеньоров или мафиози, а общественное благо не принималось в расчет.

Это хорошо поняли пизанцы, которые ограничились тем, что по образцу других колониальных держав (как затем поступит Англия по отношению к Индии…) возвысились над феодальной знатью: они установили свое дополнительное господство над местным сплетением страстей и интересов, не изменяя его. Крупные церковные сеньории (епископские, монастырские) оказались, плюс ко всему, в состоянии смягчить жесткие рамки системы, притом что они не стали сообщниками этой власти. Земледельцы и пастухи платили сеньорам оброк, но не отрабатывали барщину: она оставалась характерной только для Северной Франции или для севера Галлии. Огромное каролингское владение, и не без причины, никогда не распространяло своей власти и своих методов вплоть до острова, но также оно не делало этого и на окситанском Юге. Чисто корсиканские структуры обеспечивали местным жителям ряд выгодных условий, но с XIII века положение ухудшилось из-за постоянно возникавших гражданских войн: (а также перенаселенность острова) они вынудили многих людей покинуть свою родину и уехать в Пизу или Ливорно. В конце концов это привело к тому, что некоторые районы обезлюдели. С этой точки зрения можно сказать, что черная чума 1348 года (возможно, менее опустошительная, чем на континенте) не изменила ситуацию к лучшему.

Пизанское господство оставило после себя в XIV веке что-то наподобие длинного следа ностальгии по этому периоду относительного счастья. Пизанское владычество в своих прекрасных моментах совпало по времени с периодом подъема средневековой экономики на Средиземном море, во всей Европе — благословенный XII век! Пиза также представляла собой дух коммуны. Он понемногу распространялся на острове, где по контрасту с клановым феодализмом люди могли оценить его выгоды. Кроме того, Пиза сохранила свое присутствие на острове еще на долгое время благодаря своим купцам и филиалам больницы Милосердия около Бастии. Но судьба армии, рынка, финансов отныне направляется в сторону Генуи: поворот к северу.

Генуэзские завоевания осуществлялись методом маленьких завоеваний, последовательным и эмпирическим: в первой половине XII века этот лигурийский порт получил от папы Иннокентия II контроль над тремя корсиканскими епископатами, тогда как в руках Пизы оставалась власть над тремя другими. Между 1195 и 1280 годами новая метрополия устанавливает свои укрепленные позиции в Бонифасио, затем в Кальви: церковь Сент-Мари-Мажёр в Бонифачо, построенная в генуэзской манере в готическом стиле, контрастирует с полихромными пизанскими храмами в романском стиле, характеризовавшими imperium[159] предыдущего периода.

Благодаря победе при Мелории в 1284 году, за которой спустя полвека последовало глобальное соглашение с Пизой, Генуя получила окончательный контроль над островом. Новая доминирующая сила мимоходом вытеснила Синучелло де Синарка, называемого Гвидиче, который на протяжении второй половины XIII века стремился проводить в масштабах Корсики политику личных интересов. Этот человек в зависимости от обстоятельств играл на поддержке или враждебности со стороны Пизы или Генуи, обращаясь то к одной, то к другой. Конечное поражение Гвидиче символизировало неспособность острова противостоять торговым метрополиям с побережья континента. Продвижение на территорию острова дополнительной власти генуэзской монархии довершило военную, политическую и торговую атаку этого города купцов. Укрепляя Бонифачо (конец XII века), Генуя обеспечила себе контроль над проливом, отделявшим Корсику от Сардинии, а также контроль над движением судов по вышеупомянутому «каналу».

Более тысячи колонистов насадили таким образом в волюнтаристской манере генуэзское присутствие, установившееся над высоким мысом Бонифачо[160], маленькой почкой в известковой рудной жиле, напоминавшим скалы Кента, контролировавшим южное направление, как Дувр был «воротами Альбиона». Все это возвышалось над морским проливом между двумя крупными средиземноморскими островами. В этих условиях обеспечивались торговые контакты и доступ генуэзской промышленности к сельскохозяйственным ресурсам сардинской земли под контролем этого «орлиного гнезда», каким была Южная Корсика. И военные структуры в Бонифачо соответствовали замыслу генуэзцев: генуэзская метрополия задумала этот город-спутник и порт, каковым был Бонифачо, какими когда-то были римские лагеря, куда воины уходили поздней осенью, — четырехугольный «castrum» с солидными укреплениями, защищенный от противников-пиратов, но также логово пиратов, когда представлялась такая возможность. Церковь тоже получила там свою долю: город, чьи размеры сократились несмотря ни на что, имел только один приход. Но там возвышались довольно многочисленные церкви, оратории… и монастыри нищенствующих орденов, среди которых были две францисканских общины и одна доминиканская; эти три «нищенствующих» монастыря характеризовали городскую культуру (Жак Ле Гофф), свойственную эпохе Высокого Средневековья… и типичную также для доминирующего влияния, распространяемого из лигурийской столицы.

Начиная с 1359 года общее возмущение против тяжелого гнета со стороны замков и их хозяев закончилось «отказом от обязательств», при котором представители корсиканских общин (называемых «общинные земли») охотно пошли под покровительство генуэзского государства. Установление генуэзского владычества оказалось вследствие этого легче, даже его позиции усилились. (Генуя на постоянной основе стала выполнять, сохранив все соотношения, ту функцию, которую осуществляла «капетингская» власть по отношению к анархии, организованной кланами, которая время от времени царила на Корсике).

Стали появляться некоторые различия между островными системами: на мысе Корсика, на вершине местного хозяйства, быстро установилось сообщество виноделов, мелких фермеров, земледельцев, традиционно связанное с морским рынком. Напротив, юг острова, несмотря на все инициативы со стороны общин, предпринятые в 1359 году, оставался «землей сеньоров», а нисколько не землей общин, как было на севере и центре острова. За пределами сеньориальной области, называемой «землей за горами», область «перед горами» (это была как раз земля коммун) оставалась под управлением капралов, которые в принципе выступали защитниками этого народа, отдавшегося в 1359 году под власть Генуи. Они получали жалование благодаря административным должностям и церковным бенефициям, которые Генуя создала или захватила. С другой стороны, они пополняли свои доходы за счет поборов, или «accato», добровольно или принудительно собираемых с жителей общин, которых они должны были защищать. Accato или рэкет? Как сказал Фрэнсис Помпони, капралы существовали в качестве офицеров Старого режима, которым платили генуэзские власти; их структура развивалась одновременно с архаичной общественной средой, чьей основой оставались кланы. От капралов до мелких деспотов оставался один шаг, и он был быстро сделан. Существовал иной выход из положения, но он был не лучше: он мог прийти со стороны Арагона, который на протяжении первой половины XIV века играл на противоречиях между землей сеньоров и землей общин.

Агент Арагона и феодал с острова, Винсентелло д'Истрия сделал достаточно головокружительную карьеру на Корсике в течение первой трети XV века; он достиг титула вице-короля; он был захвачен генуэзцами, и в 1434 году ему отрубили голову на ступенях Сеньории.

Корсика представляла собой для Города трудное, обременительно владение. Республика в несколько попыток уступила остров частным организмам. Первая попытка имела место в течение XIV века в пользу компании капиталистов, названной Мон. Более длительной была передача Корсики банку Сен-Джорджию Генуэзскому (1453): этот банк прибег к антифеодальным мероприятиям и попытался укротить наиболее притесняющих народ капралов.

И на самом деле, если верить свидетельствам современников, несмотря на то, что Контора Сен-Джорджио играла на острове решающую роль, она, коллективный генуэзский собственник, уважала инициативу местных жителей и умела не налагать на них непомерных налогов[161]. Впоследствии Андреа Дориа между 1528 и 1550 годами учредил на Корсике стабильное генуэзское правительство, которое эффективно послужило острову. В это время прокладывали новые дороги, строили мосты, возводили небольшие крепости и даже цепь башен по побережью, каждая из которых была высотой с лестницу в 59 ступеней, чтобы положить конец высадкам мусульман-турок. Около 1530 года они похитили с Корсики более тысячи человек, которых ждало в различных формах рабство в Северной Африке. Именно эта злополучная оттоманская угроза была одной из причин, заставлявшей корсиканцев постоянно носить оружие: эта привычка, иногда опасная, сохранилась у некоторых их потомков вплоть до наших дней, и о последствиях этого можно догадаться. Что касается турецкой опасности, то ее кульминация пришлась на осаду Бонифасио в 1553 году: тогда речь шла о крайне тяжелом испытании, когда жителям и жительницам этого города пришлось пострадать от «последних оскорблений» со стороны господина Драгю, оттоманского корсара самой жестокой закалки[162].

К опасности, исходившей от «магометанских» армад и корсаров того же сорта, чье вторжение старались не допустить башнями, возведенными вдоль всего побережья, так вот, к этой напасти добавились малярия и чума, особенно свирепствовавшая среди городского населения Бонифачо, опять среди них, чье количество эпидемия 1528 года сократила до такой маленькой цифры, как 2 000 или 2 500 жителей, и это количество практически не изменилось в следующие несколько десятилетий.

Малярия и чума не помешали, однако, установлению «достаточно прекрасного XVI века», по забавному выражению Мишеля Верже-Франчески. Контора банка Сен-Джорджио в роли правительства региона демонстрировала некоторую снисходительность в сборе налогов, за что она отвечала. Также она старалась, в добрых генуэзских традициях, проводить колонизацию, размещая в стране многие семьи, среди которых были и предки Бонапартов. Казалось, что это было разумное процветание острова, по образцу, плюс ко всему смягченному, того, что происходило в Италии и в Провансе в эпоху Ренессанса. Строительство школ, приютов, крепостей, городских укреплений, башен, церквей, капелл, множащиеся произведения искусства всех видов, от скульптур до дарохранительниц, а также крестильных купелей и заалтарных композиций. От такого бурного развития религиозного искусства не отставала и интеллектуальная культура: грамотность на Корсике была достаточно широко распространена, в том числе среди священнослужителей, охотно существовавших в незаконных браках.

Совпал ли жизненный путь знаменитого Сампьеро Корсо, также жившего в эпоху Возрождения, с началом корсиканского национального самосознания по отношению к «объединяющим» началам с континента, идущим как из далеких, так и из близких земель? Было бы слишком смело так говорить. В XVI веке остров состоял все еще из нескольких частей, точнее из четырех. Генуэзские подданные владели поликультурой мелких фермеров, с преобладанием виноделия, на мысе Корсика. «Демократические» (или псевдодемократические) сообщества, в частности, в центре острова, терпели двойственное иго капралов. Юг оставался феодальным. Генуэзская талассократия держала в своей власти крепости и колонии на побережье, такие как Бастия, Кальви, Сен-Флоран, Аяччо, Бонифачо, Порто-Веккио[163]. На Корсике говорили по-генуэзски в крепостях и на диалектах в других местах, писали там по-тоскански (когда что-то сочиняли). То есть было три языка, не считая латыни. Кто мог объединить все это в союз? Известный искатель приключений, кондотьер Сампьеро Корсо был достаточно невысокого происхождения и воевал в Италии за Медичи, а затем в интересах французов. Если бы представился случай, он бы продался туркам или самому дьяволу. Он вступил в неравный брак с Ванниной, дочерью Франческо д'Орнано, происходившей из знатного рода, и убил ее, как только получил благодаря ей необходимое ему почетное положение. Сампьеро «работал» на Францию Генриха II, когда французы в 1553 году, опираясь на помощь турок, высадили военные отряды на Корсике. Было ли это первым завоеванием острова со стороны королевства? Было бы слишком смело так говорить. Оно предвосхищало на два века окончательное получение этой земли Шуазёлем (1768–1769). Говоря о XVI веке, нужно сказать, что первое присоединение Корсики к капетингским землям продлилось не более семи лет (1553–1559); оно позволило королю из династии Валуа сделать так, чтобы на местах прижился «крючкотворский» институт интендантства, у которого было большое будущее, в лице некоего Панисса из Монпелье. Потерпев поражение при Сен-Кантен, Франция затем отказывается в 1559 году в договоре Като-Камбрези от Корсики и Пьемонта, чтобы в большей степени сосредоточиться на недавно приобретенных на севере и востоке Меце и Кале. Внезапное появление немецких протестантских принцев предоставляло, на самом деле, возможность соблазнительного союза для французов; из-за этого отошел на задний план «итальянский мираж», столь дорогой для Валуа начала XVI века. Сампьеро вследствие этого пользовался слабой поддержкой со стороны Екатерины Медичи. Он вновь решился попытать счастья на острове. В 1567 году он погиб там мученической смертью от рук своих генуэзских врагов. При жизни он выражал по отношению к острову Корсика, своей «родине», горячую привязанность. Его сын Альфонс взял фамилию матери д'Орнано и нашел убежище во Франции, где прославились его потомки. Эпопея (или безрассудное предприятие?) Сампьеро подчеркнуло также таланты воинов и наемников, собравшихся вокруг него. С другой стороны, углубилась пропасть непонимания, разделившая генуэзцев, силой вернувших себе свои позиции начиная с 1569 года, и некоторых людей на острове, случайно оказавшихся на стороне великого королевства Септентриона, которому отныне перестала доверять лигурийская метрополия, подогреваемая колониальной войной. Не здесь ли начинается с точки зрения доминирующей силы проблематика «антикорсиканского расизма»?

В период с 1569 по 1730 годы Корсика остается генуэзской в своем административном устройстве (которое опять, по крайней мере, вначале, касается только поверхностного уровня социального устройства). События мировой истории не затрагивают или больше не затрагивают остров в полной мере. (Отметим, однако, несколько инцидентов, связанных с флотом Людовика XIV, имевших место в 1684 году на подступах к мысу Корсика). И вот пробил, вдалеке от исторических хроник, «броделевский» час структур с их величием и нищетой. Корсика подчинилась дожам Генуи, также как и советам, управлявшим республикой. Остров странным образом образовывал королевство (без короля), regno. Им управлял правитель, имевший резиденцию в Бастии. Его назначали на два года, и именно он целиком и полностью вершил правосудие. Его выбирали (также как и его местное окружение, офицеров финансовой службы и судей) среди генуэзской знати, не беря в расчет корсиканцев.

Закончилась эра «откупщиков», началась эра «проконсулов», поскольку времена банка Сен-Джорджио ушли в прошлое. Отныне практиковалась система прямого управления, непосредственно от генуэзских властей. Тем не менее совет Двенадцати поддерживал островное правительство. Оно было сформировано из представителей, более или менее избранных, местных элитарных кругов, к которым добавились шесть делегатов от бывших феодалов южной части острова, «по ту сторону гор». Генуэзцы принимали меры, чтобы «подпилить клювы и когти» этим двенадцати или особенно именитым горожанам. Власть с континента пользовалась относительным уважением в прибрежных городах: одни из них были маленькими и верными, как Кальви и Бонифачо, другие, более крупные и менее спокойные, были под большим контролем или надзором, как, например, Аяччо и особенно Бастия, настоящая столица. Нравы священников развивались в сторону тридентского совершенства; они отказались от незаконного сожительства с женщинами и бродяжничества, что было характерно раньше для живописного духовенства эпохи Ренессанса.

Строители культовых зданий начиная с 1610–1620-х годов переняли экспрессивную манеру и стиль барокко, вдохновившись пьемонтскими, ломбардскими и генуэзскими образцами: в области восприимчивости к художественным тенденциям, остров (или самые активные его области) повернул в направлении типичной культуры северо-восточной Италии. В сердце городов маленькие школы и колледжи иезуитов распространяли элементарную культуру или научные знания. Когда эта культура находила себе письменное выражение, она отказывалась от диалекта в пользу итальянских редакций и латинского способа выражения. Литературный протонационализм восхвалял особые преимущества Корсики. Он распространялся от лучших умов, которые, тем не менее, не были поражены систематической или антигенуэзской ксенофобией.

Местная экономика стала разнообразнее: экспорт растительного масла из Баланьи, зерна с побережья, даже каштанов из Кастаниккиа. Все это интенсивно развивалось примерно до 1640 года. Хозяева лодок на мысе Корсика обеспечивали постоянство торговых отношений с берегами северной и центральной Италии. Латиум продавал островитянам зерно из Маремм в обмен на вина с Мыса. К сожалению, кочующие пастухи во внутренних областях терпели, не без некоторой ответной мести с их стороны, стратегию «сдерживания» и огораживания (материализовавшуюся в каменные ограды), которую вели против них земледельцы с прибрежной равнины, пользовавшиеся поддержкой генуэзских властей. Последние предложили, начиная с XVII века, политику дотаций на пахотные земли и садовые насаждения: эта политика без шума предвосхищала последующие проекты французских физиократов. Результаты были не всегда на высоте и не всегда соответствовали объему стимулирующих мер, которые предлагала администрация.

Феодальные порядки отходили в прошлое. Их подточили, особенно на юге, крестьянские восстания начала XVII века, а еще в большей степени — генуэзский абсолютизм. Он принял антисеньориальную тактику; она напоминала действия таких крупных монархий, как Испания, Франция или Австрия, но предпринятые «простой» республикой. Но где один выигрывает, там другой теряет. Скромная торговая и судейская буржуазия, конечно, процветала (в большей или меньшей степени) в городах острова, деревня же, напротив, была отдана часто тираническим и жестоким предприятиям со стороны «principali». Окруженные вооруженными людьми, они представляли собой олигархическую мафию, усиливавшуюся благодаря незаконному слиянию самых состоятельных крестьян-собственников и потомков бывших капралов. В деревнях и даже в городах насилие, вызванное самыми разнообразными мотивами, ворвалось в жизнь. Это было дело не только мужское, но и женское; поскольку женщины привыкли с оружием в руках защищаться от берберских набегов, которые более или менее отражались, на самом деле, несколькими десятками генуэзских башен, расставленных по побережью. Последние из них, самые заметные и действительно эффективные, датировались 1619–1620 годами (А. М. Грациани). Что касается «вендетты», то она соответствовала традиционной практике пастухов, чьи кочевые обычаи подверглись притеснению со стороны оседлых земледельцев. Месть практиковалась также среди деревенских жителей во имя архаического кодекса чести и с применением всякого вида огнестрельного оружия. Генуэзские власти безуспешно пытались запретить огнестрельное оружие, но оно оставалось важным предметом торговли и постоянно применялось.

В конце XVII века и в первые десятилетия XVIII века смертность в результате насильственных действий достигла, как утверждали, 900 человек в год (цифра, конечно, преувеличена), и это в пропорциональном отношении соответствовало ежегодным потерям французов в 1914–1918 годах. В деревнях оставались представительские органы; они сохраняли за собой «демократическое» право избирать подеста и других членов муниципальных магистратур; но, принимая во внимание солидарность и пути, которыми шло объединение и разъединение местных кланов, речь шла попросту о демократии, если можно говорить о демократии, зажатой в тиски криминала. За неимением достаточного количества полицейских сил генуэзские власти, неспособные обуздать преступность, слишком часто ограничивались тем, что высылали убийц во внутренние районы Корсики. Там они беспрепятственно занимались разбоем, который очень дорого стоил людям. Многие островитяне, удаленные от общественных постов, которых мало соблазнял неблагоприятный климат в стране, избрали для себя путь эмиграции; это были пролетарии, военные, интеллектуалы, представители духовенства или торговцы. Они обосновывались в Марселе и особенно часто в итальянских городах — Неаполе, Генуе, Риме, Венеции..

Вероятно, не стоит рисовать картину в слишком черном цвете (возможно, во множестве маленьких городков на мысе Корсика и в прибрежной зоне люди жили очень спокойно). Остров, однако, постепенно становился пороховой бочкой. Поскольку более тяжелым становится налоговый гнет, следует целая серия продовольственных кризисов примерно в 1729–1730 годы, и вот восстание, даже революция, против того, что правдами и неправдами выдавалось за дорогостоящее полновластие генуэзцев. Цивилизационная деятельность, несомненна со стороны Генуи в течение всего века барокко, как это показала диссертация А. М. Грациани; но этот большой город ослабел; он не мог уничтожить ни партикуляризм на острове, ни укротить бешеную оригинальность корсиканских организаций, так непохожих на системы, которые можно было найти в Лигурии или Тоскане. Тем не менее Генуя, еще раз повторим, провела или заставила провести большую работу в своей колонии: посадку деревьев (каштанов, цитрусовых, тутовых деревьев и др.), доступ крестьян к собственности благодаря долгосрочной аренде; раздачу книг для сельскохозяйственного образования, «ввоз» сельскохозяйственных рабочих из Италии, бурный экономический подъем Баланьи, Кастаниккии, области Бастии. Это все, конечно, имело сильное позитивное воздействие, но ни в коей мере не помешало подняться ветру мятежа. В истории есть множество других примеров того, как народы оказывались бесчувственными к «благодеяниям», которыми их пыталось осыпать центральное правительство…

…В самом начале корсиканский мятеж принял форму крестьянской войны, «жакерии» старого режима, направленной против налогов. Мы видели такие примеры в Бретани, Стране басков, Руссильоне и в других местах. Из-за плохого урожая многие люди, обложенные податями, выступили против налогов, которые Генуя подняла, стали нападать на города и прибрежные генуэзские поселения, пытались изгнать с Корсики малочисленных греческих колонистов, вечно служивших козлами отпущения. Это воскрешает в памяти выступление «картузов» или «заколок» против «париков». «Грызущие каштаны» из внутренних областей страны ополчились на приморскую и прибрежную элиту. Однако очень скоро городские верхи, или «principals, в свой черед вступили в игру. Можно подумать, что это была Фронда, начавшаяся как волнения черни и продолжившаяся затем в виде парламентского, дворянского и княжеского восстания. А также можно подумать даже о Французской революции… Итак, монахи поддержали мятежи. Теологи оспаривали генуэзское владычество, руководствуясь томистской теорией (или теорией Фенелона) об общем благе, противоречащей догмам абсолютизма, которые до того развивал Боссюэ. Требования вышли за рамки исключительно народных нужд: люди желали снижения денежного налога и подати на соль, но также требовали официального права на ношение оружия; люди хотели дворянских и баронских титулов для представителей элиты и прекращения дискриминации по отношению к корсиканцам при распределении постов в армии, правосудии, церкви. Наконец, люди просили свободы экспортной торговли сельскохозяйственной продукцией страны с континентом. Все это было вполне обоснованным. В ответ на это на Корсике высадился австрийский экспедиционный корпус, пришедший на помощь своим генуэзским союзникам (лето 1731 года). Последствия этого оказались неожиданными: германское вмешательство несколько умерило требования. Это длилось недолго. После 1733 года вновь вспыхнули выступления против Генуи, тем более что со стороны этого города солдаты были малочисленны, а сборщики налогов вызывали особую ненависть. В итоге Генуя оказалась слишком слаба, чтобы продолжать править. Силы кланов довершили разжигание мятежа. Руководители восстания поставили себя под покровительство Святой Богородицы (Salve Regina) и раздали друг другу громкие титулы — Знаменитейший, Светлость, Королевское высочество. В 1736 году имел место героико-комический и почти карнавальный эпизод с королем Теодором. Он был авантюристом, выходцем из немецкого мелкого дворянства, бывшим пажом «Толстой Мадам» из Пале-Руайяль; затем Теодор примкнул к эмигрантам в Ливорно; он высадился на Корсике и объявил себя королем, пользующимся любовью крестьян. Он назначил канцлера, маршала, казначея, поставив своих людей на эти три главные должности. Подданные нового монарха не всегда были на высоте своего повелителя. Спустя несколько месяцев Теодор покинул Корсику и оставил недавно введенные знамена с головой мавра. Он оставил там несколько друзей, с которыми его связывали ностальгические воспоминания; впоследствии он тщетно пытался вновь высадиться в своем бывшем «королевстве».

От гротеска переходим к серьезным вещам. Между 1738 и 1741 годами произошла первая французская интервенция. В принципе, она была направлена на то, чтобы поддержать законную власть генуэзцев против мятежей; на самом деле, она явилась подготовкой к захвату. С 1735 года французский министр Шовлен планировал все: с помощью системы продажи с правом выкупа в установленные сроки[164] остров должен был попасть в зависимость от королевства Людовика XV. Первое вторжение, таким образом, было совершено под руководством генерала и будущего маршала Майбуа, члена семьи Кольбертид. Он был опытным военным и сыном видного финансиста Демаре и привлек на свою сторону администрацию. Он показал пример (и он тоже) умеренности. Второй французский экспедиционный корпус обосновался на Корсике между 1748 и 1752 годами. Им руководил маркиз де Кюрсей, который принял на себя функции интенданта Старого режима; Кюрсей с переменным успехом поддерживал экономику и культуру; ему удалось составить на побережье и даже в горах «французскую партию», которая заняла конкурирующую позицию по отношению к мощному антигенуэзскому движению, вскоре ставшему паолистским: враги Генуи (и Франции) продолжали сохранять прочные позиции во внутренних районах страны, притом что им не удавалось доминировать в прибрежных городах и приморских крепостях.

Начиная с 1755 года Паскаль Паоли придал корсиканской «революции» окончательный характер[165]. Восстание так бы и осталось исключительно провинциальным и не заслуживало бы названия революционного движения, если бы герой данного повествования, Ликург из Корта, то есть, короче говоря, Паоли, не придал бы ему особенной славы. И по отцовской, и по материнской линии он происходил из дворянских и «капральских» семей из внутренней части страны, из этой «Кастаниккии», которая долгое время была благоприятно к нему настроена, Паоли был изгнан с Корсики и стал в Неаполе младшим лейтенантом. Он вернулся на родину в 1755 году примерно в тридцатилетием возрасте. Страна требовала лидера!

Наш герой предложил в этой роли себя. Его охотно приняли, поскольку вдобавок ко всему его род уже играл свою роль в начале мятежа. Юный руководитель осуществлял синтез: он опирался, как добрый корсиканец, на «principali» и на федерацию, к тому же плохо спаянную, кланов внутренних районов страны. (Ему абсолютно не удалось распространить свое влияние на генуэзские крепости на побережье, которые город-государство крепко держал в своих руках). Он выступил против группировки Матра, с менее антигенуэзским настроем, чем могло показаться; они противостояли ему, как восточная равнина контрастировала с Кастаниккией. Плюс к тому Паоли (в этом еще один секрет его силы) был представителем культуры Просвещения. Он читал или пролистывал Плутарха, Данте, Монтескье… Он создал режим (и был ему предан), который был в принципе представительским или считался таковым. На самом деле, этот режим управлялся им самим и городской верхушкой; и не было случая, чтобы он избирался деревнями или поселениями «пьевами». Но пусть тот, кто никогда не грешил, первым бросит в него камень… Паоли основал также в Корте университет, который иногда называли философским или научным. Но он проявлял себя прежде всего как клерикальный. Ловко манипулируя общественным мнением на Западе, Паоли разыгрывает карту протестантской Европы (Англия, Голландия, Пруссия), затем играет на симпатиях философов (Жан-Жак Руссо), затем на дружбе с Италией; он противодействует таким образом внешним хозяевам или соперникам — Генуе, Франции… Островной лидер был католиком, но демонстрировал при этом некоторую независимость по отношению к Святому Престолу; он хотел представляться «корсиканцем», как сказали бы в других местах, галликанином, если не англиканином. В нем налет Просвещения уравновешивался глубинной клановой сущностью и стремлением вербовать себе сторонников.

Каким бы он ни был блестящим персонажем, Паоли не мог изменить отношения между силами; после нескольких экспедиций Франция добилась от Генуи, во время Версальского договора (1768), чтобы было заключено знаменитое с оглашение о продаже Корсики с правом выкупа в установленные сроки, в соответствии с которым заранее были щедро оплачены переход Корсики под залог к Франции и утрата ее Генуей; денежные суммы стали выплачиваться в виде ежегодных взносов из королевской казны лигурийскому городу. Последний, представлявший собой городскую республику старого образца, обнаружил в итоге свою неспособность укротить население «колонии», которая в нормальной ситуации должна была бы остаться под его властью. За неимением лучшего выхода Генуя сложила с себя обязанности суверена, которые она в предшествующие четыре десятилетия выполняла лишь наполовину; она уступила их в пользу очень близко находившегося национального государства, могущественного, склонного к аннексии и современного: в 1768–1769 годы французский экспедиционный корпус, хорошо слаженный, в конце концов положил конец деятельности паолистов. Войска корсиканского лидера потерпели поражение от французов при Портенуово (1769). Страна попала под власть Версаля. Паоли отправился в изгнание.

В этом человеке, сочетавшем в себе Просвещение, клановую систему и стратегию, родившемся слишком рано на слишком маленьком острове, было что-то от Бонапарта. Он отнял Корсику у Генуи и разорвал связи между островом и полуостровом, он подталкивал свою страну мало-помалу в широко раскрытые объятия Франции. Не значил ли для Корсики переход от итальянского влияния к французскому, что она стала чуть меньше самой собой? Процесс светской канонизации Паскаля Паоли остается открытым. В любом случае, лихорадка антигенуэзских настроений играла решающую роль; островитяне не обязательно стремились к независимости, но они скорее отдали бы себя под власть Испании, Империи или даже Англии, чем остались бы под гнетом (не таким тяжелым, как они это думали?) существующих доныне хозяев.

Начиная с 1768–1769 годов обозначается французское присутствие, вначале в виде репрессивной силы. (И можно с уверенностью сказать, что оно было более репрессивным, чем в Лотарингии, присоединенной несколькими годами раньше). Итак, на Корсике новая власть прибегла или попыталась прибегнуть ко всеобщему запрету на торговлю огнестрельным оружием. Невероятная цифра[166], нуждающаяся в уточнении: на Корсике в это время имелось якобы 60 000 ружей (то есть, в среднем, ясно, что это составляло бы более одного или даже двух ружей на семью; и это притом что корсиканские семьи были скорее бедными). В реальности же были конфискованы всего лишь 12 000 ружей, когда власти исполняли приказ сверху. Одновременно новая «метрополия» стала проводить достаточно многочисленные полицейские и военные акции; они были нацелены на то, чтобы искоренить бандитизм; также они пытались укротить живое и жестокое сопротивление на местах, которое препятствовало власти, пришедшей с севера и с континента. Пастухи были не единственными, избравшими для себя путь партизанской войны! Население Бонифачо, в свою очередь, цеплялось за свой статус генуэзских подданных. Командующие Марбёф и Нарбонн со своими многочисленными войсками «умиротворяли» население; этим они заслужили то, что в наши дни их позорит островная историография, настроенная резко критически. Моментально потерпели поражение выступления паолистской партии, начавшиеся в 1774 году с заговора (Руссильон, как мы видели, вел себя таким же образом за сто лет до того). Что касалось личной безопасности людей, то тут можно высказаться в пользу французов: число преступлений, кажется, снизилось (возможно, со времен до завоевания), конечно, в течение двух первых десятилетий французского господства по сравнению с очень высокими цифрами начала XVIII века.

Новые административные структуры, насажденные французской центральной властью, вставшие над кланами, сохранившими свою важную роль, мало отличались от тех, которые уже процветали в других периферийных регионах. В отличие от Руссильона, Корсика стала частью государства, аннексированной во время гораздо более авторитарного периода; итак, многочисленные порядки островного общества были представлены в провинциальной ассамблее; она не имела больших полномочий и впоследствии собиралась менее десяти раз за двадцать лет; тем не менее, она могла выражать жалобы (которые затем доходили до Версаля). Как и в Бретани, постоянная посредническая комиссия обеспечивала деятельность этих так называемых «штатов» в периоды между сессиями; эта комиссия соответствовала старинному местному учреждению бывших Двенадцати благородных, или «Nobles Douze». Над всем этим стояли правитель и интендант с континента; они воплощали собой один военную, другой гражданскую власть, находясь под далекой эгидой, в Версале или Париже, Государственного военного секретариата (на Корсике очень расточительного) и Генерального контролера по финансам.

Французы, более «склонные к ассимиляции» и более открытые в этом отношении, чем бывшие хозяева — генуэзцы, принимали многих представителей корсиканской элиты в судебные органы, в частности, в новый верховный суд, названный «Высшим советом»; он играл роль парламента. Избранные Местные, которых допустили в этот ареопаг, стали работать там плечом к плечу с людьми, только что прибывшими из метрополии, среди которых фигурировали несколько «carpet-baggers», чья репутация оставляла желать лучшего. «Высший совет» выносил приговоры, которые «соответствовали старинным нормам, унаследованным от генуэзского периода»; впоследствии к таким приговорам добавились некоторые нормы французского законодательства[167]. Дворянские титулы (или признание дворянского титула) были пожалованы нескольким тысячам человек, в то время как Генуя показала себя крайне скупой на пожалование титулов или дворянского звания. Старая генуэзская скупость, плохо воспринимаемая на острове. Присвоение французскими властями дворянского титула некоторым семействам не было негативно воспринято на Корсике, поскольку там еще почти не получили распространение антидворянские настроения.

В 1789 году на местах не было войны против замков; по правде говоря, замков, которые можно было бы разрушить или сжечь, было не так много. По отношению к Церкви французская стратегия была ipso facto[168] галликанской: епископы с континента плечом к плечу с оставшимися корсиканскими прелатами взяли в свои руки контроль над низшим духовенством, которое формировалось из числа местных жителей. Французская стратегия, несмотря на то, что была католической, не лишена была некоторого антиклерикализма, вполне в духе Просвещения и дорогого для администрации, прибывшей из Франции: несколько праздников, бывших нерабочими днями, были отменены, власти старались сократить количество монахов, и наконец, там, как и в других местах, изгоняют иезуитов: корсиканской барочной вере, скопированной с итальянской, досталось в полной мере. Система среднего образования пострадала из-за изгнания добрых отцов, последователей св. Игнатия. Но затем оно вновь в некоторой степени восстановило свой престиж. К молодым островитянам, направлявшимся в учебные заведения в Тоскане и Лигурии, добавился отныне все более и более значительный поток желающих получить образование во Франции: студенты, часто благородного происхождения, ехали учиться на север королевства; юный Наполеон Бонапарт — здесь всего лишь один из примеров, впоследствии ставший знаменитым, тогда как другие так и остались в безвестности.

Включение острова в кадастр, впервые осуществленное благодаря составлению «земельного плана», продолжается до наших дней, а с тех времен в национальном архиве сохранились рулоны восхитительных мелкомасштабных карт. В тот момент эту картографическую деятельность встретили с недовольством многочисленные землевладельцы, привыкшие к старым порядкам — практически всегда передававшимся из уст в уста и не выходившим за местные рамки. Итак, начали отмечать пространство, но и также делали в нем разрывы: Франция не была бы самой собой, если бы не начала строить дороги. По правде говоря, имевшие стратегическое значение. Даже римляне на Корсике почти не прокладывали дорог!.. Это было невиданное ранее строительство, и дороги были полезны для торгового обмена в этой стране, которую покрывала до этого времени в основном лишь сеть тропинок. И наконец, налог, установленный новым правительством, был более легким, чем в метрополии; основная сумма составляла всего один турский ливр с жителя — это мало. На острове, испытывавшем дефицит наличных денег, люди предпочитали выплачивать налоги натуральной продукцией; ни о чем подобным не могло идти и речи в уже развитых провинциях Севера и даже на Юге королевства. Несмотря на такое количество архаических пережитков, Корсика, ставшая «французской», увеличила численность населения впервые с давних времен: некоторая доля неуверенности, которая дает почву для споров между историками, не может скрыть тот факт, что население, долгое время не превышавшее 120 000 человек, достигло наконец 150 000 человек в первые десятилетия после присоединения к Франции (с 1770 по 1790 годы). Это признак хорошего состояния (относительного) островной экономики. Французский мир, каким бы спорным он ни был…, или каким бы спорным «он ни стал», обеспечивал, по меньшей мере, личную безопасность людей и возможности некоторого количественного роста сельскохозяйственной продукции при отсутствии технического совершенствования производства. В данном случае небольшую роль сыграли физиократические меры, принятые интендантством, какими бы благими намерениями они ни руководствовались. Просто иногда под тяжелым прессом просвещенной власти люди убивали друг друга несколько реже, чем в прошлом. Таким образом высвободилась мирная энергия на то, чтобы обрабатывать землю, пасти скот, производить товары, торговать ими, пусть это произошло и не сразу. Было что противопоставить растущим нуждам в продовольствии у этого динамичного населения, для которого открылась возможность роста. Корсика стала супругой своего века, пусть это был всего лишь морганатический брак. Она запоздало присоединилась к процессу демографического роста, который уже долгое время наблюдался в континентальной Европе в эпоху Просвещения.

Но это относительное затишье нисколько не означает, что сердца местных жителей были окончательно завоеваны: это будет уже позже! Французская революция, как и в других регионах «по периметру», в моральном и политическом смыслах объединила корсиканскую землю с ее недавно приобретенной родиной-матерью. Это единство было еще непрочным, но уже могло себя проявить. Начиная с 1789–1790 годов выходят на первый план реформы, проведенные из Парижа по инициативе национального правительства: разделение на департаменты, создание (дистриктов), которые соответствовали нашим современным округам, превращение существовавших до тех пор «пьевов» в «кантоны» — последнее, по правде говоря, касалось в большей степени внешней словесной оболочки, нежели сути вещей. Раньше самые светлые умы на острове и особенно в корсиканской диаспоре не принимали французского завоевания; теперь же они увлеклись идеей о том, что королевство, какой бы угнетающей силой оно ни было, стало в итоге, при помощи Революции, проводником свобод на территории этого большого острова. Среди этих новообращенных вскоре появится молодой Наполеон Бонапарт, бывший ранее франкофобом. Смягчив свою прошлую ненависть к королевству, он в 1789 году становится одним из командиров национальной гвардии в Аяччо. Паоли, в свою очередь, тоже привлекла новая ситуация. В 1790 году он вернулся в страну, где когда-то был видным лидером. Его встретили бурно: он был назначен главнокомандующим той же самой национальной гвардии. В течение некоторого времени он показывает свою высокую преданность парижскому правительству и получает от него ценные указания, как эффективно вести дела в корсиканском «департаменте».

Вскоре эта первоначальная интеграция пошатнулась. Кланы, которые все еще сохраняли свое влияние, стали склоняться кто к аристократии, кто к революционным крайностям. Священники, несмотря на исключительно формальное послушание гражданской конституции для духовенства, испугались процесса секуляризации, наносившего прямой удар по преданности островитян папскому престолу. Даже сам Паоли в глубине души оставался человеком XVIII столетия, возможным приверженцем просвещенного деспотизма, даже монархии, вербующей себе сторонников: он быстро вернулся к своим прежним симпатиям во взглядах, которые все-таки несколько модифицировал. В 1793 году его заклеймили подозрительные члены Конвента, приняли за жирондиста… со Средиземного моря. Но в следующем году он предпринял активные действия: с его согласия на острове высадились англичане. Была ли это благотворная операция? Корсика получила от британцев очень либеральную конституцию… которую вице-король Эллиот, только что посаженный на трон лондонскими властями, поспешил не вводить в действие. Авторитаризм этого человека снова воскресил дух мятежа среди населения, отныне ставшего непримиримым; население помимо этого пострадало от неминуемого развала экономики, последовавшего за водоворотом событий Революции (из-за нарушения морских путей сообщения, закрытия рынков сбыта и др.). В 1795 году Паоли, поссорившись с Эллотом, снова отправился в изгнание в Англию. Однако, у вице-короля было время, пока он был проконсулом, обнаружить, какое нежное чувство питают к получению чиновничьих постов некоторые граждане «протектората». Имея трезвый взгляд на вещи, он также осознавал, что государство, не имеет значения, английское или французское, абсолютно неспособно обеспечить таким образом жалованием всех людей. Предваряющее замечание? Однако единственная среди периферийных меньшинств, Корсика в годы Революции, в переломный момент сделала радикальный выбор (или это ее лидеры сделали выбор за нее) отделиться от Франции. Это уникальный эпизод, о котором не стоит ни в коем случае забывать, позволяющий понять «отличие» острова от континента в последующие эпохи.

Возвращение Франции (к тому времени увеличившей свою территорию) после недолгого промежуточного британского вмешательства открыло бонапартистский, а затем наполеоновский период на Корсике. С 1796 года агенты и солдаты этого генерала вновь завоевывают остров для Директории.

Страна при Консульстве и Империи знала и спокойные периоды, но неразлучная пара мятеж-репрессии оставалась где-то поблизости, особенно в мало офранцуженных областях, где склонность к насилию оставалась сильной. Мелкие выступления или мятежи, никогда не вовлекавшие широкие массы, но все же имевшие еще некоторую значимость, вспыхивали по разным поводам; они противопоставляли часть местных жителей desiderata[169] власти Директории, Консульства, Империи. Например, люди решили поддержать католическую веру против Революции. Так появилось при Директории движение Кросетта, в стиле Вандеи. Позже набор на воинскую службу вызвал столь резкий отпор, как это столь часто бывало в крупных империях во время их упадка. Также было несколько попыток восстаний против больших владений со стороны коммун или пастухов. Их жертвами оказались также греки из Каргеза, традиционно служившие мишенью. Начиная с 1803 года командующий войсками Моран, который оставит после себя тяжелые воспоминания о «правосудии по Морану», восстановил порядок благодаря ударам подвижных колонн, чрезвычайным трибуналам и последующим расстрелам. На это ему дал разрешение Наполеон, однако он время от времени выражал беспокойство по поводу проявлений инициативы своего подчиненного. В конечном итоге Моран был отстранен от должности. В 1801, а затем в 1811 году в виде исключительной меры (декрет Мио, за которым последовал «императорский декрет») Корсике был дан особый налоговый режим, который, по сравнению с континентальными департаментами, оказался благоприятным: были отменены гербовый сбор, торгово-промышленный налог, монополия на табак; последовало освобождение от разнообразных налогов. Эффект от этих привилегий был долговременным, они надолго пережили Первую империю.

В этой игре преданности и враждебности проявились некоторые региональные нюансы. Наполеоновская группировка была сильна в Аяччо, центре, постоянно пользовавшемся привилегиями от императора, и в котором до нашего времени, до 2000 года, все еще сохранился Бонапартистский центральный комитет, часто находящий достойное решение актуальных проблем. Напротив, в Бастии выступали против Наполеона. В 1814–1815 годы обычные переходы (остров примкнул сначала к Бурбонам, потом к вернувшимся во время Ста дней бонапартистам, и наконец к Людовику XVIII) показали, что корсиканскому диктатору не удалось всецело завоевать симпатии своего собственного народа, раздраженного имперским гнетом. Однако значительные группировки, представлявшие общественное мнение на острове, в разное время попадали под обаяние великого императора, своего соотечественника с удивительной судьбой. Во всех отношениях Наполеон своей политикой силовой интеграции подтолкнул Корсику к французской общности с большей силой, чем это делали предшествующие системы, как Старый режим, так и Революция. (Последней, тем не менее, удалось политизировать, если не офранцузить, часть жителей острова, особенно на уровне местной элиты). В 1815 году союзники, кажется, отдавали себе отчет о таком состоянии вещей: как и в Руссильоне и Эльзасе, они согласились, не заставляя себя долго упрашивать, на то, чтобы это сближение Корсики с Францией продолжалось. Если рассматривать под этим углом, то королевская, революционная и наполеоновская политика привели впоследствии к необратимому (?) положению.

Напротив, если рассматривать ситуацию исключительно с экономической точки зрения, то экономическое положение оставляло желать лучшего до 1815 года из-за войны, блокады, недостатка денежных средств, постепенно сократившихся инвестиций. Демографический и особенно экономический рост острова восстановился (постепенно) только начиная со времени реставрации Бурбонов.

С Реставрацией впервые на острове установилась «нормальная» политическая жизнь в том смысле слова, который мы даем в наше время этому прилагательному — выборы, установление представительского режима на местах, благодаря которому Корсика посылала своих депутатов в решающие законодательные Ассамблеи Парижа. Не обошлось без проблем! Местная элита была относительно бедной; на местах пришлось снизить имущественный ценз, чтобы выделилось достаточное число избирателей и лиц, могущих быть избранными. Как только были проведены соответствующие манипуляции, префектам от центральной власти и службам, проводившим выборы, оставалось только вынимать из урн результаты голосования избранных. При Людовике XVIII и Карле X таким образом контролировали избрание депутатов члены клана Поццо ди Борго, легитимисты. При Июльской монархии пришел черед соперничавшего клана Себастьяни занять в аналогичных обстоятельствах контролирующий пост. Маршал граф Орас Себастьяни и генерал виконт Тибюрс Себастьяни таким образом перешли от своих верноподданнических симпатий к Наполеону к сильно умеренному орлеанизму (между этими двумя точками[170] было «блуждание по пустыне» в течение всего периода Реставрации).

Другие аспекты преобразований Луи-Филиппа, которые также оказались относительными и частичными, коснулись экономики: прокладка дорог, расширение портов, создание первых линий пароходного сообщения начиная с 1830 года, грандиозные муниципальные работы (ратуша, префектура, театр в Аяччо). Все это, конечно, замечательно, но не стоит за этим внешним блеском забывать о событиях, происходивших за кулисами или даже в полной безнаказанности на авансцене. Традиционные способы поведения никуда не исчезли, насилие все еще имело место! Конечно, число убийств радикально снизилось по сравнению с массовой резней начала XVIII века. Тогда оно достигало, как считали некоторые, нескольких сотен убитых в год на 120 000 жителей (?). Был ли это мир, в котором отсутствует закон, по Гоббсу, перед появлением Жандармского государства, или Левиафана? Однако теперь, между 1818 и 1852 годами, в среднем приходилось только 133 смерти на количество населения, которое вскоре превзошло 200 000 жителей. Это уже меньше, хотя все-таки и носит массовый характер. В этом отношении в современной Франции приходится 33 000 случаев насильственной смерти в год, и это количество можно оценить как огромное, непереносимое. По меньшей мере, гражданские войны и местные восстания, которые преследовали Корсику всегда, отошли на второй план: последний мятеж такого вида пришелся на 1816 год в районе Фьюморбо, где восстали одержимые ностальгией по Империи. Королевские власти утихомирили мятежников, время от времени объявляя амнистии.

Напротив, итальянский тропизм[171] сохраняет символический вес иногда значительный, даже притом что ради этого дела на острове никто не ищет кровопролития. Этому можно только порадоваться. Карбонарии, борцы из Рисорджименто, проводили время своего изгнания на Корсике, или даже набирались среди местных интеллектуалов: последние, благодаря своему университетскому образованию, начитанности, языку, на котором они говорили, продолжали обращать свои взгляды на восток в большей степени, нежели они были ориентированы на север. Как написал при Луи-Филиппе Томмазео, политический беженец, поселившийся на острове и воспользовавшийся этим периодом своей жизни (как Гримм в Эльзасе), чтобы открыть для себя на месте народную культуру:

«У корсиканцев нет и быть не может ни поэзии, ни литературы, которые не были бы итальянскими. Основы и материал для поэзии народа лежат в его истории, в его традициях, в его обычаях, в его манере существовать и чувствовать; столько всего отделяет по сути своей корсиканца от континентального француза (…). Корсиканский язык — в полной мере итальянский, и даже до настоящего времени он являлся одним из самых нечистых диалектов Италии». (Захватывающий текст, который, возможно, не берет в расчет проблему множественности диалектов на острове?).

От «этнической» поэзии и литературы до политического или «рисорджиментистского» сознания — всего один шаг. Многочисленные корсиканцы отдают себе отчет в своей близости к полуострову, хотя законодательно, они являются французскими гражданами, живущими в департаменте, не похожем на другие.

После интермедии II Республики, при Второй империи присоединение (или приращение?) Корсики к французской общности значительно прогрессировало, несмотря на то, что население в массе своей продолжало говорить на корсиканском языке. В итоге речь пойдет, как и в Руссильоне и Стране басков, об «интеграции в различии», или об «интеграции, которая уважает отличия». Еще не пришел черед фаз ассимиляции во всех планах, в том числе языковом; так будет, напротив, в XX веке, благодаря совместному влиянию, которое будут оказывать армейская служба, средства массовой информации, школа; не будем забывать также и о Первой мировой войне, которую корсиканцы провели в траншеях вместе с солдатами и офицерами с континента…

Первому Бонапарту, как бы велик он ни был, нисколько не удалось достичь единодушия среди своих соотечественников. Напротив, его племянник, сильный благодаря наполеоновской легенде, парадоксально развившейся в период после Ста дней (1815) и до 2 декабря (1851 года), сумел создать себе привлекательный образ. Он проводил официальные визиты на Корсику. На местах он после серьезных исследований пытался вводить разнообразные полезные новшества, некоторые из них не остались пустыми словами; он удовлетворял требованиям среднего класса острова, класса богатых горожан, адвокатов, юристов, позволяя им занимать значительные посты вплоть до правительства, и в префектурах. Так стала подтверждаться традиция, уже обозначенная тогда, корсиканского чиновничьего аппарата; она продлилась вплоть до времени наших президентов. Кроме того, так восхваляемое процветание времен Второй империи, несмотря на то, что в это время на острове уровень жизни оставался низким, и бедность была просто шокирующей, — это не пустой звук; оно коснулось области транспорта (развитие железнодорожного и пароходного сообщения), сельского хозяйства (использование земли собственниками и арендаторами частично торжествовало над традиционными требованиями перегона овец в горы и права пасти скот на неогороженных полях после уборки урожая, которые всегда исходили от пастухов). Такой рост мало коснулся промышленности, несмотря на присутствие доменных печей в Солензара и Тога. Они не давали больших результатов. Преступность, оставаясь впечатляющей, упала примерно до сорока убийств в год при Наполеоне III, благодаря улучшению нравов и мерам предосторожности, которые принимали бдительные жандармы.

Конфликт (бедственный) 1870–1871 годов вывел и Корсику также на трудный виток. Бонапартизм оставался сильным на острове под эгидой таких политиков, как Гавини, Аббатуччи, Касабьянка. Вскоре конъюнктура навязала при соединение к Республике. Это был крайне деликатный переход: левые силы на континенте охотно культивировали антикорсиканские настроения, они имели тенденцию идентифицировать остров с потерпевшей поражение династией Наполеона. Наке, как кажется, крикнул бы в то время: «Смерть корсиканцам». Клемансо даже рассматривал вопрос о том, чтобы отказаться от этого департамента, рискуя тем, что итальянцы опять заберут его себе. Тем не менее, вечная гибкость кланов, вероятно, увлеченных верностью, но по своей природе склонных отдаваться в руки наиболее привлекательной для них силы, позволила разрядить обстановку. Символом этой политической метаморфозы явился такой удивительный человек, как Эмманюэль Арен: он олицетворял собой присоединение большинства членов местной элиты к республиканцам. Свершившееся таким образом превращение еще более энергично утвердило новую волну офранцуживания острова, призванного своей новой «сущностью» влиться в сложные повороты континентальной политики. Арен (родившийся в 1856 году) по своему происхождению был наполовину южным французом, наполовину корсиканцем, республиканцем-оппортунистом, на самом деле, он распределял невысокие административные посты среди своих соотечественников; он опирался на кланы: оказывал услуги, взамен он просил поддержки, в частности, на выборах. Он без усилий выдвинулся среди некоторых островитян, которые считали, что власть не делает подарков, если только сама их не получает или если она вынуждена их жаловать из-за давления со стороны некоего эффективного «поршня».

Присутствие кланов прослеживается под этими разнообразными практическими мерами. Оно было хорошо описано в 1887 году журналистом с континента Полем Бурд[172] в «Тан»:

«Причина принадлежности к клану, — пишет этот наблюдатель, — это доминирующая потребность индивидуумов иметь союзников, чтобы вызывать к себе уважение и защитить себя; идея долга была сформирована на Корсике на этой потребности. Все моральные обязательства имели своей целью силу клана; то, что полезно для клана, — хорошо, то, что вредит ему, — плохо. И наоборот, то, что полезно для конкурирующих кланов, — плохо, то, что им вредит, — хорошо. Таковы принципы, в основе которых лежит инстинкт самосохранения. Дело чести, тем более настоятельное, чем живее страсти и чем больше повседневные опасности, требует абсолютной жертвы всеобщего сознания в пользу объединения. Какие-либо поступки имеют значение только по отношению к этому интересу. Колебаться в оказании покровительства члену клана, каким бы беззаконным это покровительство ни было, в оказании помощи члену клана, какое бы преступление он ни совершил, ударить по врагу клана, каким бы жестоким ни был этот удар, — это значит предать клан, потому что это значило его ослабить; это значило пренебречь своим долгом по отношению к тем, с кем вы связаны. Часто на Корсике встречаются такие случаи, когда бесчестно не совершать то, что в других странах бесчестно совершать (…). Завоевать мэрию не значило только повязать шарф-триколор своему политическому единоверцу. Это значило получить в свое распоряжение имущество коммун (…). Это значило взять в свои руки распределение налога на движимое имущество, заручиться благосклонностью сельской полиции в борьбе с правонарушениями в деревне; это значило иметь возможность производить сертификаты о бедности, чтобы избежать выплат штрафов, иметь возможность получать убедительные доказательства, подлинные или фальшивые, если приходилось просить о чем-либо правительство. Победить на выборах генерального советника — это значило приобрести себе адвоката в делах бюджета департамента. Выдвинуть депутата — это значило широко открыть тот источник привилегий, к которому так тянулась Корсика. Тогда как в деревенской жизни (если терпели поражение) каждый час люди чувствовали на себе руку врага в виде бесконечных случаев отказа в правосудии, попустительства, расточаемого противникам. И это двойное мучение, особенно тяжелое для корсиканца, — терпеть муки от врага и не иметь возможности за них отомстить».

Политики работали над островным «тестом», состав которого изменился. За столетие, прошедшее с конца XVIII века, население Корсики увеличилось со 150 000, затем 180 000, до 200 000 жителей. Такой демографический рост активизировал экономику, как мы видели раньше, говоря об Июльской монархии и Второй империи. В 1951 году, после полувекового упадка, численность населения вновь упала примерно до 165 000 жителей, если исправить погрешности статистики, которыми мы обязаны «счетчикам переписи населения», постоянно приписывавшим к жителям своей деревни тех, кто эмигрировал на континент.

В ходе первой фазы, в течение XIX века, рост населения вызвал соответственное увеличение засеянных пашен. Наибольшая их площадь, кажется, пришлась на 1873 год — 74 000 гектаров. Под влиянием конкуренции, которую составляли мука и зерно, импортируемые с континента, «площадь засеянных земель — отмечает Помпони, — упала впоследствии до 35 000 гектаров в 1885 году и до 14 000 гектаров около 1900 года». Можно до бесконечности спорить о достоверности этих цифр, в регионе, где статистики были мало достойны доверия. Важно, что в эту поворотную эпоху вырисовываются контуры современного лица Корсики: заброшенные поля, террасы, вновь ставшие целиной. Как это отличается, например, от современной Греции, сейчас, как и всегда, покрытой оливковыми рощами. Не будем уже и говорить о Тунисе… Бывшим островитянам от этого не стало хуже: эмигрировав на континент, они находят себе в сфере обслуживания работу не такую доходную, но более приятную, чем та, которой занимались их предки в сельском хозяйстве родной страны. «Земля низко[173]». Но то, что составляет счастье корсиканцев, или подобие счастья для многих из них, напротив, порождает несчастную, или незавидную на первый взгляд, судьбу Корсики. Упадок сельского хозяйства коснулся также каштанов, оставивших свой отпечаток, однако, в сердце национального сознания; некоторые владельцы этих деревьев, еще до 1914 года, предпочли срубить этот свой «капитал», чтобы распилить стволы на доски: их продажа, достаточно рентабельная, могла дать, например, деньги на то, чтобы оплатить учебу ребенка в лицее. Невозможно найти лучшую иллюстрацию для того, чтобы показать прямой переход от первичного сектора к сфере услуг. Пространство, называемое «вторичным сектором», то есть промышленным, в прямом смысле перепрыгивается с разбега.

Корсика или скорее корсиканцы быстро перешли от традиционного общества к постиндустриальному обществу, обществу услуг; они миновали промежуточный этап, столь частый на континенте, этап заводов. Можно ли, с разумной точки зрения, их в этом упрекать? Таким же образом ослабело производство оливкового масла в Баланьи (из-за конкуренции со стороны тунисцев или марсельских заводов по производству масла, и оно дошло до достаточно низкой отметки начиная с 1910 года). На мысе Корсика пришли в упадок виноградники, пораженные филоксерой; весь их размах вернулся значительно позже (но с географическим перемещением их ближе к восточной равнине), благодаря, в частности, приезду французов из Алжира — христиан, евреев или агностиков — на протяжении второй половины XX века, которых в высшей степени невзлюбили «местные». Миграционные перемещения согласовывались с этим неустойчивым движением. Уменьшился поток итальянских рабочих, или «lucchesi» (из Лукки), ранее занятых на сельскохозяйственных работах, которые быстро сливались с местным населением, несмотря на изначальное некоторое презрение к ним. Все большее число людей уезжало, чтобы пополнить ряды французского чиновничества как континентального, так и колониального: корсиканская диаспора населяет Буш-дю-Рон, Париж …и колониальную империю во времена ее апогея. И наконец, прямо как когда-то бретонцы во флоте, островитяне играют важную роль в наземных войсках, в частности, на уровне кадровых офицеров, младших офицеров и других. Известная всем любовь корсиканцев к огнестрельному оружию среди других качеств, более важных и более привлекательных, определила их на эти главные функции. Они их выполняли и собственно в армии, и в жандармерии, среди охранников тюрем, в полиции и т. д. Без Корсики французское государство было бы абсолютно не таким, каким его узнали в XX веке.

Эмиграция (современная аналогичным явлениям на Сицилии или в Калабрии) бросает двойной вызов: вызов местной бедности и в еще большей степени тот вызов, который предлагает, за морями, континентальный уровень жизни, здраво оцененный заинтересованными людьми, особенно когда они молоды, полны динамизма и желания улучшить свою судьбу. Многочисленные случаи отъезда выражают попросту желание продвинуться в обществе. Много раз это желание достигало своей цели, но ценой потери корней: потомки корсиканских эмигрантов во Франции принадлежат сейчас к средним или высшим слоям общества. Однако, в некоторых случаях эмигранты первого поколения «специализировались» (за неимением лучшего приложения сил?) на преступности или сутенерстве в злачных кварталах больших городов (Марсель).

Эмиграция — это одновременно лучший и худший выбор. Она открывает новые перспективы для динамичных молодых людей (и девушек). Эти юноши, и даже девушки, занимают в (достаточно) гостеприимной Франции поначалу скромное положение, но часто более высокое, чем то, которым «наслаждались» на первых порах сицилийцы, перебравшиеся в Северную Америку, где они получали самую тяжелую фабричную работу. (Потомки этих новых американцев также несколько десятилетий спустя достигли уровня среднего класса). Однако отъезд за границу, в перспективе сулящий обогащение тем, кто уезжает, заслуживает некоторого сожаления с точки зрения тех упрямцев, остающихся на корсиканской земле. География острова, почти полностью занятого горами, не способствует тому, чтобы удержать население, которое, как и в остальных частях Франции, стремится покинуть гористую местность и перебраться в места с плодородными землями и благоприятными условиями для проживания. А таких мест, в любом случае, на Корсике немного, зато, напротив, хватает на обширных континентальных равнинах. Корсика — демографический антициклон: всеми силами она забрасывает на север через Средиземное море динамичное и честолюбивое население. Корсиканцы возвращаются в свою страну лишь выйдя на пенсию, даже чтобы воздвигнуть там гигантские усыпальницы, которые навсегда отмечают собой некоторые обрывистые пейзажи. Одно нелюбезное выражение прижилось в фольклоре, направленном против островитян, к несчастью, слишком распространенном во Франции: «Корсика экспортирует чиновников и импортирует пенсионеров». На местах, однако, вокруг требований самостоятельности формируется новое течение. За это борются инициативные группы профсоюзов и Союз работников сельского хозяйства. Начиная с 1900 года идея корсиканской партии была выдвинута, в соответствии, невольном или сознательном, с аналогичными явлениями во Фландрии, в Бретани… С 1896 по 1903 годы в прессе и в жизни организаций принимает определенную форму понятие защиты корсиканского языка как такового, его отличие от итальянского и, конечно, от французского. Идея или само слово «автономия» циркулируют еще до начала Первой мировой войны в определенных кругах; некий Сайту Казанова поносил «matrigna» («мачеху», другими словами, Францию), которая, как он нам говорил, ни в каком случае не раздает «знаменитое сокровище из отвисшей груди». Пожелания, которые высказывает Казанова в пользу обретения регионального самосознания, укореняются среди правых католических сил: это практически всеобщая особенность регионалистских движений, как до, так и после 1914–1918 годов. Одновременно корсиканцы (или, по меньшей мере, самые активные из них) упорно продолжают «голосовать ногами», короче говоря, уезжать из родной страны. Итак, расхождение местных жителей с французской общностью не было ни всеобщим, ни однозначным.

Война 1914 года принесла населению острова свыше 10 000 смертей. Она усилила процесс эмиграции: многие из тех, кто не погибли в боях, продолжили свою карьеру в армии. Также она предшествовала «периоду между двумя войнами», когда контраст между левыми и правыми силами кристаллизовался во круг фигур из кланов. С одной стороны находились сторонники Адольфа Ландри (который попутно был заметной фигурой у истоков французской демографической науки). С другой стороны располагались сторонники Франсуа Пьетри. Пьетристы были правыми. Ландристы занимали противоположные позиции. В любом случае, они практически не выходили за пределы радикально левых позиций. Марксистские или близкие к ним партии (SFIO или Коммунистическая партия) не пользовались особым успехом, даже на выборах 1936 года.

Все это пришлось на нормальную обстановку в местной политике, когда искренне и даже горячо провозглашались «цвета Франции». Тем не менее, феномен меньшинства был не лишен важности. Иногда он приобретал подтекст ирредентизма и даже фашизма на итальянский манер.

Точка этого двойного отклонения находилась иногда за пределами Корсики, в Ливорно, и в итальянских архивах, вероятно, можно найти много материалов на этот сюжет, основываясь на неизданных источниках. Борьба автономистов и сторонников Муссолини (эти два течения нельзя путать, даже по отношению к тому времени) вдохновила в то время на некоторые хорошие дела: например, она послужила стимулом для итальянской редакции языковых или исторических атласов «департамента»; в известных случаях требования корсиканской партии взяли на вооружение «чернорубашечники», которые во главе с Чиано требовали, чтобы «Сапог» объединил под своей властью Тунис, Корсику и Савойю. Профашистская пропаганда существовала. В ответ она вызвала достаточно оживленную реакцию. «Клятва в Бастии» и триумфальный приезд Эдуарда Даладье (незадолго до Второй мировой войны) были ответом «Воклюзского быка» итальянскому Троянскому коню. Таким образом патриотизм по отношению к Франции со стороны многих корсиканцев столкнулся с интригой, исходившей от дуче. Великие личности, дорогие жителям департамента, тянули людей в разные стороны: сторонники французов восхваляли Сампьеро Корсо и Наполеона, италофилы записали в свой актив Паоли, который был, однако, противником генуэзцев.

Ирредентизм, таким образом «выброшенный» на авансцену, имел практически столетние корни, возник даже еще до Сайту Казановы, поскольку в 1843 году аббат Джоберти в своем «моральном и гражданском первенстве итальянцев» не признавал за Корсикой ни даже за Наполеоном никаких привязанностей или характеристик, которые были бы подлинно французскими[174]. В своей увлекательной книге писатель Габриэль Ксавье Кулиоли, обычно выражавший сильную привязанность к своему острову и к своим соотечественникам во многих произведениях, высказывался иногда жестко о периоде между двумя войнами в этой стране: анализируя доставку автономистской газеты «Mouvra» («Муфлон»), Кулиоли отмечает[175], естественно, без негодования по этому поводу, что это издание оказывало поддержку борцам за независимость в Марокко и Вьетнаме. В 1927 году в Кемпере был основан Центральный комитет национальных меньшинств, в который вошли фламандцы, бретонцы, эльзасцы и корсиканцы. Однако, разного рода идиосинкразии продолжали вызывать споры, и руководители различных направлений внутри Корсики с легкостью называли друг друга «евреями» — это слово в то время переживалось некоторыми как оскорбление. В 1935 году Сайту Казанова, забыв о своем блистательном прошлом, которое он посвятил делу Корсики «как она есть», поехал отдать честь Муссолини. Заходя еще дальше, Антуан Барзочи в хвалебном тоне говорит о «необузданной энергии» Адольфа Гитлера («Mouvra», 10 октября 1938 года, цитируется по Кулиоли, op. rit, стр. 179 и 241). Легко сейчас, в свете последующих событий, высмеивать такие поиски позиции. Констатируем, однако, вместе с Кулиоли, что в 1939 году действительно произошло «крушение», и даже катастрофа того, что называли тогда «корсизмом»: он имел сначала прокаталонскую направленность, а затем постепенно стал, в ходе трагических 1930-х годов, профранкистским, поскольку поддерживал дуче…

За пределами этой поверхностной и (почему бы так не выразиться) неловкой суеты выявляется целиком и полностью позитивный процесс приобщения Корсики к культуре; он был активизирован (издалека) образованием, идущим из центра, во имя которого «местных» обучали по предписаниям Жюля Ферри. Такое приобщение к культуре генерировало интеллектуалов-франкофонов, сделавших успешную карьеру на континенте; также оно генерировало попытки писать полностью «местные» произведения, через которые авторы стремились вернуться к изначальным тональностям местного языка.

Вторая мировая война, как и Первая, пришлась на время утверждения сильного французского влияния[176]. Левые силы, джиакоббисты и ландристы, были скорее враждебно настроены по отношению к Виши. Правые, пьетристы, поддерживали больше Маршала (но вопрос об отделении от Франции в пользу какого-либо отклонения в сторону Муссолини больше не поднимался, и такая точка зрения оставалась уделом немногочисленных сочувствующих).

Подчеркнем, чтобы избежать слишком узко провинциального видения истории Корсики в эти несколько лет, что Корсика вплоть до своего освобождения осенью 1943 года, и даже после этого оставалась достаточно значительной ставкой в стратегической и дипломатической игре. 4 октября 1940 года, во время встречи Муссолини и Гитлера[177] в Бреннере, дуче напомнил фюреру о своих территориальных притязаниях по отношению к Франции, замороженных со времен перемирия июня 1940 года. Фашистская Италия хотела получить Ниццу, Тунис, Джибути и, конечно, Корсику. Corsica, а noi! Впоследствии, 11 ноября 1942 года, в разных текстах (прокламация к французскому народу, письмо маршалу Петену) Гитлер оправдывал завоевание южной территории Франции необходимостью «защищать» южное французское побережье и Корсику! Плюс к тому, за два дня до этого (9 ноября 1942 года) фюрер уточнил свои цели в беседе с Чиано, римским министром иностранных дел. Бывший австрийский капрал хотел полностью завоевать Францию, высадиться на Корсике и устроить плацдарм в Тунисе. Корсика, по его мнению, должна была послужить ему защитой против союзников, которые нападали со своих новых баз в Северной Африке.

В сентябре 1943 года остров тем временем успешно заняли немецкие солдаты: это были нацистские войска, пришедшие с Сицилии (освобожденной), из Сардинии и с Корсики, которые участвовали, вместе с формированиями СС, отступившими с русского фронта, в оккупации центральной Италии, слепые исполнители воли фюрера. Освобождение Корсики, в свою очередь, сделало из острова стратегическую или, по меньшей мере, тактическую ставку в соперничестве крупных руководителей свободных сил Франции. Когда Корсику отобрали у гитлеровской армии благодаря военным силам под руководством генерала Жиро, объединившимся с борцами местного сопротивления, это дало де Голлю возможность ни в коем случае не поздравить своего соперника Жиро, но, напротив, в политическом смысле добить его, чтобы наказать за инициативу, над которой «великий Шарль» не имел контроля! Тем самым, по правде говоря, возникал риск перевеса сторонников Жиро над голлистами в стане французов, враждебных Виши!

Самоосвобождение Корсики при поддержке высадившихся там французских войск и, вот парадокс, при помощи бывшей фашистской итальянской армии, произошло в сентябре-октябре 1943 года. Оно послужило началом невероятной популярности Шарля де Голля. Она продлилась как минимум до лучших времен первого президентского срока V Республики: в 1958 году Корсика, возможно, в спорных условиях, послужила трамплином для возвращения к власти друзей Генерала. В более широком хронологическом аспекте, Славные Тридцать лет (1945–1975) пришлись на период решительной модернизации, которые сопровождались разногласиями и враждой. Об этом свидетельствует, стоит к этому вернуться, значительное падение числа убийств: несколько сотен убийств в год (?) в начале XVIII века[178], добрая сотня — в первой половине XIX века, около сорока — при III Республике, но всего лишь четыре преступления в год повлекли за собой смерть человека в 1960–1969 годы. (По правде говоря, впоследствии картина вновь стала омрачаться: ультрамодернизация и рост терроризма после 1980 года обернулись относительным ростом организованной преступности, ограблений… и политических убийств).

Прогресс на Корсике необыкновенно противоречив; для начала о нем стоит судить в масштабах экономики — упадка и роста. Производство пшеницы и других продовольственных культур в конце концов стало сокращаться и даже прекратилось. В 1961 году оставалось всего 3 800 гектаров злаковых; но виноградники, сделавшиеся плодородными на восточной равнине благодаря работе «черноногих» и, среди других, по инициативе SOMIVAC, с 1957 года стали развиваться, делая гигантские шаги вперед. В 1971 году урожай достиг 2 миллионов гектолитров вина по сравнению всего с 160 000 гектолитров в 1959 году. Туризм стал возможен, благодаря, среди других факторов, изгнанию малярии при помощи DTT. При освобождении острова американцы великодушно распылили этот инсектицид по прибрежным болотам. Итак, происходит переориентация, полная или частичная, сферы услуг острова в сторону туризма: этот процесс, возможно, завершился бы в полной мере в наше время, если бы не сильная настороженность со стороны некоторых корсиканцев. Скажем так, что отношение островитян к новым структурам, будь то винодельческим или «пляжным», отличается от отношения жителей Майорки, служащего побудительным мотивом для предпринимательства. «Средний корсиканец», если можно прибегать к обобщениям, всегда неточным, обратился к деятельности, относящейся к выполнению первичных функций (администрация, государственное управление, хорошая или иногда плохая работа в государственных органах, раньше — религиозная сфера) или вторичных функций (которые, в представлении Паоли или Наполеона, означали военное дело). A contrario, к третьей функции (экономическое развитие, ориентирование на деньги) отношение в этих местах было зачастую пренебрежительное. То, что в других местах назвали бы развитием и ростом страны, у некоторых интеллектуалов в Бастии или Аяччо попросту получило характеристики «расправы над островом» или «бетонирования пляжей». Отсюда, к тому же, проистекает (и это достаточно важно) сохранность городов, в частности, прибрежных, чему не найти аналога на Коста-Брава. Как только на горизонте появляются около корсиканского пляжа проекты лагеря для тысяч германских нудистов, белокурых (?) и розовокожих, с четырехзвездочным отелем и посадочной полосой для «Боинга», бомба быстро отправляет на воздух подачу воды, незаменимую для туристического комплекса, и тем самым выносится смертный приговор всему предприятию. Идите и одевайтесь! Таков, по меньшей мере, анекдот, если не точный, то уж точно показательный…

Несмотря на такие ограничения, иногда неожиданные, положение остается таким, что эта «палка о двух концах», упадок и развитие, прекрасно сформировалась: с одной стороны, произошла дезинтеграция сельскохозяйственного, или традиционного сектора, с другой стороны, поднялись новые виды деятельности, виноделие и особенно туризм, каким бы ограниченным он ни был в некоторых случаях. Эту двойную тенденцию с педагогической ясностью можно обнаружить в демографической истории острова. Не будем, конечно, слишком доверяться местным переписям населения: они культивировали завышение цифр из соображений местнического патриотизма и из интересов коммун: на Корсике «приписывали» обычно лишних 100 000 человек вплоть до переписей 1960-х годов включительно. Реальность, однако, упряма; эмиграция, часто оказывавшаяся благотворной для тех, кто уезжал, оставалась открытой раной в боку этого маленького народа (50 000 уехавших с 1931 года по 1938 год; 30 000 — с 1946 по 1952 годы; 205 000 уехавших — общее число эмигрантов за период с 1900 по 1972 годы (?)). И тем не менее…. впервые наблюдается обратное — укореняется иммиграция. При Старом режиме и различных постреволюционных системах XIX и XX веков предпринимались безуспешные попытки пригласить жителей Лотарингии, немцев, жителей Чехословакии или русских. После Второй мировой войны на острове обосновались итальянцы, опять они, но также, все больше и больше, континентальные французы, «черноногие», несмотря на враждебность некоторых корсиканцев, и наконец, жители стран Магриба, которые были нужны в качестве рабочей силы и вызывали недоверие, как и во Франции, потому что принадлежали к другой культуре. Начиная с 1960-х годов процесс демографического упадка удалось затормозить. Чувствительный подъем общего количества населения пришелся примерно на 1962–1968 годы. Он коснулся особенно прибрежных городов (конечно, Бастии, Аяччо) и иногда городов внутри территории (Корт). В противоположном направлении, продолжается «чем дальше, тем больше» опустение гор, до того бывших «деревенскими», то есть большой части территории; слишком часто деревни на внутренней территории были населены только стариками и пенсионерами, бок о бок с которыми жили несколько молодых людей, преимущественно без определенных занятий. В общем и целом, сейчас на острове, вероятно, проживают 256 000 человек (эта цифра, возможно (?), раздута). Что касается диаспоры, то на этот счет циркулируют совершенно фантастические цифры, которые включают в себя иногда потомков корсиканцев, которые сами себя за корсиканцев не считают. Итак, согласимся с прекрасной журналисткой Ириной де Чирикофф[179], которая приводит предварительные цифры, что, по «раздутым» данным, насчитывается 100 000 корсиканцев в Иль-де-Франсе и 250 000 в РАСА (Прованс, Лазурный берег). Говорят также и о 600 000 корсиканцев по всей Франции… Что касается полутора миллионов корсиканцев по всему миру, то кажется, что эти данные в высшей степени возведены в превосходную степень. В любом случае, и не беря в расчет исключения, естественно, многочисленные, диаспора, кажется, не особенно хочет вмешиваться во внутренние дела родной страны. Вероятно, ее представители считают, что сам факт эмиграции, иногда к лучшей судьбе, не наделяет эмигрантов какими-то особенными качествами, по которым им стоило бы стать авторитетами во мнении по поводу того, что касается судьбы острова красоты. Нынешний мэр Исси-де-Мулино, г-н Сантини, усиленно настаивает на этом. И чтобы еще усложнить картину, подчеркнем «содержательность» некоторых людей, которые сделали свой «alyah» и вернулись в «неродную» страну: таким образом, такой лидер националистов родился, кажется, на континенте.

От 3 900 «настоящих корсиканцев»

Мировой ежегодник корсиканцев, опубликованный по случаю двухсотлетней годовщины со дня рождения Наполеона (1769–1969), остался верным от начала до конца императорской преемственности. Он открывается репродукцией портрета Его высочества принца Наполеона и рекламой платка, выпущенного к двухсотлетию. Реклама лакомств («Кто не поддался искушению нугой, пересекая Монтелимар?») указывает также на возможность для проезжающих найти приют в этом городе на «перевалочном пункте императора». Дистрибьютер «Пежо», в свою очередь, помещает себя под знак автомобильной «великой армии» (которая намекает на резиденцию фирмы «Пежо», расположенной в Париже, на проспекте Гранд-Арме («Великой армии»)…). Также ежегодник информирует по ходу о выходе в свет подлинной (значит, есть и фальшивые?) истории битвы при Аустерлице, с цветными иллюстрациями. Специалисты по игрушечным солдатикам времен 1800–1815 годов, а также императорская батарея с фанфарами, школьная и муниципальная из Шарантон-ле-Пон, то есть пятьдесят музыкантов и барабаны, представили свои инсценировки.

И наконец идет галерея «почетных корсиканцев, соратников Наполеона и друзей Корсики»: среди них фигурируют драматурги, академики, историки, писатели, романисты, писавшие на блатном жаргоне, телепродюсеры, певцы, театральные актеры, врачи, военные, потомки маршалов Империи, политики и парламентарии, часто времен де Голля.

От бонапартистского сектора Ежегодник охотно переходит к историческим дисциплинам, в основном касающимся острова, и часто добротного качества (другие отрасли знания практически не представлены в издании). Показываются и продвижение туризма и американизация: многочисленные виллы в заливе Аяччо, аренда машин в Бастии… корсиканцы с острова и из диаспоры, представленные в издании (3 900 человек в списке) на треть принадлежат государственному сектору и на две трети — частному сектору. Пропорция «государственных людей» велика, но, однако, не столь велика, как может показаться, если брать в расчет только стереотипы, глупо отождествляющие островитян (корсиканцев) с чиновниками (французскими).

Идет ли речь о 3 900 «настоящих корсиканцах» или о 375 «почетных корей канцах», представленных в общем и сфотографированных для Ежегодника, все представлены в своих портретах как минимум на одной фотографии, где отражено лицо в фас или в профиль. Есть, однако, три исключения: один диктор и один фотограф запечатлены соответственно рядом с собакой и с носорогом; что касается Жизель Валентини, она сфотографирована в рост, стоя на одном колене, в открытом купальнике в цветочек: она происходила из Бастии и стала в 1966 году «Мисс Корсика», и в том же году получила титул «Мисс Франция». Своей милой внешностью она как бы подводит итог тому, что судьба острова уже неотделима от судьбы Франции. Другое время, другие книги: в 1990 году подобного рода работа была бы другой по составу. «Корсиканство» за двадцать лет изменило свой порядок. 256 000 жителей острова (максимальная цифра?) (среди которых от 35 000 до 40 000 эмигрантов из стран Магриба, в том числе небольшое меньшинство военнослужащих вспомогательных войск) вряд ли бы узнали себя в этом Мировом ежегоднике своей страны. И однако Корсика всегда остается Корсикой…

На этой основе, противоречивой, но логичной (развитие и рост побережья, упадок горных районов страны), несколько дат и событий знаменуют, начиная с 1959 года, подъем сепаратистских чувств: они стимулируются, в большей степени, чем в других периферийных регионах Франции, островной изоляцией, которая является sui generis[180]. (Будет ли подходящим примером случай с Ирландией?). В 1959 году защита единственной на острове железной дороги, закрытой из-за ее «нерентабельности», впервые мобилизовала забытые или долго сдерживаемые страсти. В 1967 году братья Симеони основали Корсиканское регионалистское движение. В 1972–1973 годах один итальянский завод, подчинявшийся Монтедизон, стал выливать «красную грязь» из кораблей, стоявших вдоль мыса Корсика: эта переработка отходов на море вызвала бурные протесты. Объективно, они обвиняли Италию… но также и Францию в своем чисто корсиканском духе. В августе 1975 года в ходе манифестаций в Алерии против фермы одного «черноногого» двое CRS были убиты.

Так на почве недовольства корсиканцев развиваются националистические организации, естественно, остающиеся в меньшинстве, но к которым охотно присоединяются экстремисты из числа молодежи, как академической, так и нет. Реформистское крыло кристаллизуется вокруг КРД (Корсиканского регионалистского движения), ставшего позднее Союзом корсиканского народа, оживленным братьями Симеони. У них можно отметить «постоянные колебания между умеренностью и максимализмом». Разве Макс Симеони не представлял на конгрессе СКН в 1976 году автономию как прелюдию к независимости? Максималистское крыло, которое оперирует бомбами, представлено ФОК (Фронтом освобождения Корсики); этот организм появился в 1976 году. Начиная с 1964 года пластиковая взрывчатка стала подкладываться на фермы крупных собственников, иммигрантов в восточной долине и выходцев из французских алжирцев. Начиная с 1976 года ФОК, подпольный, но активный, требует «права на самоопределение бывших корсиканских департаментов, а также конфискации крупных частных владений и туристических трестов». Они организовывали ночные террористические взрывы, и только в 1980 году были замечены в более чем 400 покушениях. В некоторые моменты Фронт прикрывал себя легальной ширмой — Корсиканским движением за самоопределение. Они расписывали стены внушавшим страх слоганом «IFF» (Французы — вон) (I Francesi fora), иногда превращавшимся в «Аrabi fora» или даже «I Pedinegri fora» (sic)[181]! Покушения продолжились[182] после 1982 года…

*

Высокопоставленному чиновнику (из окружения Миттерана) было поручено «прослеживать» проблемы и документы по незаконному политическому насилию, в частности, терроризму: он опубликовал на эту крайне «горячую» тему замечательную работу[183]. Стоит остановиться на несколько мгновений на действиях, более или менее, на самом деле, незаконных, которые явились импульсами всем известной энергии корсиканских ультраавтономистских и индепендантистских групп в период до предпоследнего президентского срока в республике в прошлом веке (XX веке). Напомним, что III и даже IV Республика позволили процветать старой клановой системе, что устраивало практически всех как на острове, так и на континенте. С модернизацией, пришедшей в средиземноморские области, как и в других местах, во время Славных тридцати лет, клановый режим стал уже «непригодным». Он уже не мог приспособиться к «нынешним временам». Нужно было найти что-то другое, принимая во внимание новые проявления национального самосознания, которые выступали по всюду. Среди рассматриваемых решений могла бы фигурировать …демократия, простая, как в Кальвадосе или Дё-Севре. Возможно, на самом деле, это было слишком просто; слишком рано, как могло показаться. Слишком много вопросов? Как бы то ни было, националисты (местные) пробрались, как констатирует наш автор, в созданную таким образом брешь, в политическую пустоту или пропасть, которую оставили за собой представители клановой политики, традиционные или профессиональные (крайне уважаемые государственные деятели, такие как Франсуа Джаккоби и Жан-Поль де Рокка-Серра[184], они, к тому же, озарили своим талантом и опытом этот закат древних клановых структур). Есть ли сейчас гиперклан или суперклан националистов, лопнувшая аморфная масса, конечно?

В такой особенной обстановке ФНОК (Фронт национального освобождения Корсики) принял на время позиции умеренного автономизма КРД[185] братьев Симеони. Этот Фронт на новый манер смог мобилизовать часть, пусть и небольшую, но активную, корсиканской молодежи под эгидой программы национального и языкового возрождения, даже притом что корсиканский язык, на самом деле, имел тенденцию употребляться все меньше. ФНОК производил впечатление на средства массовой информации своими фарсами в капюшонах, во мраке благодатных ночей и с автоматами, наведенными на звезды, комедиями, показываемыми на голубом экране и приводившими в бешенство телезрителей на континенте (и даже островитян), обвинявших в сообщничестве, попустительстве или запланированной трусости полицейские и жандармские власти, не всегда находившие согласие друг с другом, как это хорошо видно по серии инцидентов, жертвой одного из которых едва не оказался комиссар Андре Манчини, в 1984 году, во время похорон Этьенна Карди. Возвращаясь к телевидению и другим источникам информации, даже влияния, скажем, что Корсика на самом деле — одна из самых медиатизированных зон в мире, это касается как прессы, так и радио или телевидения, свободных или так называемых государственных. И, в частности, ФНОК научился играть, с истинно наполеоновской и, возможно, дьявольской ловкостью, на сообщничестве, снисходительности и трусости как на родине, так и в других местах, так что директора национальных телеканалов в Париже не могли или не хотели в этом ничего менять. Что касается социалистического (или другого) правительства, то оно было похоже на Гулливера, которого повязали электронными нитями, протянувшимися со всех сторон — с Корсики, из Аяччо, Бастии… или Кальяри[186]; это же самое правительство потрясало левым кулаком, когда надо было ответить правым, и наоборот. К тому же ФНОК внушал робость судьям, иногда сочувствующим, если не сообщникам, когда речь шла о судьях местного происхождения, но меньше всего они хотели увидеть, как на их подоконник подложат маленькую роковую посылку, которая спустя несколько минут разобьет их стекла и, возможно, ранит их самих или кого-либо из членов их семьи. Разве президент Миттеран не говорил в районе 1981–1982 года, что на Корсике правосудие стоит ниже всего? Сейчас, конечно, все не так…

Бойцы фронта, по меньшей мере, те, кто занимался в основном интеллектуальной сферой, удачно манипулировали идеологическими сюжетами, иногда неуместными или избитыми, но это имело мало значения. Такие темы, как антиколониализм, которые уже сослужили свою службу в североафриканских и других районах, но, однако, были неприменимы в данных обстоятельствах. И еще они повсюду трубили о правах человека, закоснелой части гражданской Новой Религии мирового пользования, о которой упоминает Режи Дебре в своей прекрасной работе «Засилие» (Галлимар). И в этих условиях более специфическим образом задерживались на защите прав защиты, в пользу заключенных в тюрьму борцов, даже, и особенно, тогда, когда они пускали в ход порох чаще, чем это следовало бы. Многие чиновники с континента, столкнувшись с угрозами, предпочли покинуть остров (от этого только выиграли корсиканцы, получившие должности). Если говорить о частном секторе, можно упомянуть о несчастьях, не всегда смертельных какого-нибудь парикмахера, врача, и, более близко по времени, одного бретонского фермера: он имел неосторожность не увидеть разницы, которая, однако, сама собой напрашивалась, между островным положением «принимающей» страны и полуостровным положением его родной Арморики.

После того, как, угрожая бомбами или устраивая успешные поджоги, с Корсики изгнали достаточно большое количество семей с континента, уже никто не решается говорить в наши дни о знаменитом антикорсиканском расизме. Если расизм и существует, то, скорее всего, в обратном направлении, по отношению к многочисленным французам, которых Полифемы из ФНОКа сумели заставить уехать с большей или меньшей элегантностью, поставив их в известность о том, в какой опасной ситуации они окажутся, если предположить, что они с упорством будут обосновываться на Острове красоты. I francesi fora!

Пьер Паскини, мэр Иль-Русса, чьи слова мы тут передаем, недавно упоминал по поводу слогана IFF несколько цифр, ответственность за которые мы оставляем на нем, и приводил некоторые данные. «Никто ничего не сказал, — заявляет он, — когда многочисленные черноногие (их было 18 000, обосновавшихся на Корсике после их отъезда из Северной Африки) покинули Корсику; и когда 79 преподавателей, одни за другими, также были принуждены покинуть остров. Я не знаю ни одного корсиканского землячества, которое бы выразило свой протест. Все спрятались, говоря при этом: мы не занимаемся политикой»[187].

Неизбежное следствие: чтобы достичь своих целей, ФНОК пускал в ход артиллерию из взрывчатки и просто бомб, не говоря уже о револьверах, всегда готовых к «диалогам», которые были больше похожи на монологи (взять хотя бы главный «случай», убийство префекта Клода Эриньяка в 1998 году, убийство, совершенное, как кажется (?), человеком, связанным с областью Каргез, местом, которое в предыдущие периоды отличалось в противоположном смысле, смелым выражением своей позиции по поводу профашистских настроений). В течение 1980–1990-х годов на Корсике совершалось до 500, даже 800 террористических актов в год. Если экстраполировать это число на территорию всей современной Франции, то получится 200 тысяч терактов в год, или несколько сотен в день. Можно себе вообразить, как бы сопротивлялись этому наши сограждане…

Правда, люди ко всему привыкают. Правда также и то, что специалисты по статистике должны быть осторожными исходя из того факта, что цифры по Корсике искусственно (!) раздуты, благодаря особенно торжественным ночам террора, из-за которых подскакивают цифры, как, например, ночи на 22 мая 1983 года, которая одна ознаменовалась 54 террористическими актами, любезно предоставленными комиссару Бруссару, тогдашнему руководителю бригады «Неподкупных».

Сам по себе ФНОК крайне неоднородный (его Исторический путь, то более строгий, то более мягкий, чем Обычный путь, это то, что маркиза де Рамбуйе назвала бы «картой нежности»), итак, ФНОК удалось, по примеру того, что происходило в Ирландии и Стране басков, обеспечить себя легальным прикрытием, название которого менялось по мере запретов. С 1983 года речь шла о КДС (Корсиканском движении за самоопределение), созданном в Бастии в октябре того же года. Остается найти для этого легального-нелегального двуликого Януса, каковым является организация по борьбе за независимость, свежие источники денег, которые позволили бы финансировать, в частности, все виды деятельности, в том числе и террористической. Каждый из них во времена первого президентского срока Миттерана (я понятия не имею, как изменились тарифы с тех пор) мог принести от 3 000 до 5 000 франков господину, обычно юношеского возраста, который подкладывал взрывчатку, и бывали даже случаи злоупотреблений и такие, когда соображения личной мести иногда смешивались с «законными» взрывами политического характера. Фронту пришлось навести порядок в этой области и немного кодифицировать собирание революционного налога. Это мы уже говорим от себя, конечно, ни в чем не оспаривая чистоту намерений, часто экзальтированных и идеалистических, которые побуждали молодого террориста, получавшего (или нет) за свои действия треть или полмиллиона старых франков[188].

Итак, источники денег[189]: Европа, скорее обманутая в данном деле; французский государственный бюджет, чьи местные налоги и субсидии иногда пускались на подпольную десятину, но тщательно подсчитывались; и наконец, доходы от туризма и других видов деятельности экономического порядка, отмеченные вышеупомянутым революционным налогом. Инвестиции в сельское хозяйство, культуру, профессиональное обучение и туризм (опять же) могли таким образом стать очень плохо скрытым объектом финансового обогащения и превращались от этого в «фонтаны молодости» и рога изобилия comucopiae для Фронта в качестве официозной и склонной к насилию организации. Приводили даже случай, когда один местный архивариус из Министерства культуры хранил в архиве всякого рода документы, среди которых материалы по оружию и схемы управления «Сопротивления»; впоследствии они послужили, после их изъятия, материалами для полиции. Фронт, таким образом, проявляет себя как одно из действующих лиц, не единственное, конечно, в политической жизни на острове и даже, до определенного предела, на континенте. Я говорю об одном из действующих лиц, поскольку Фронт конкурирует, на местной и региональной сцене, с театром теней кланов, продолжающих существовать и вести свою игру до некоторого предела; конкурирует также с некоторым числом честных политических деятелей, продолжающих выполнять свою работу как можно лучше или делать как можно меньше плохого, насколько это в их силах. Также происходит, наконец, соревнование с повседневной жизнью избирателей и попросту сотнями тысяч жителей острова и миллионами туристов на летний период. Для них жизнь течет в достаточно нормальном и часто очень приятном русле на Корсике, где есть все или практически все, чтобы быть счастливым, начиная с климата и пейзажей. Короче говоря, такая обстановка, как мы говорим, могла бы послужить предметом увлекательных исследований социологов и этнологов, если бы достаточно многочисленные человеческие жизни не приносились бы каждый год в жертву этому «спорту», и не только жизни таких знаменитых бандитов, как Леччиа и Контини, которые были убиты в своей камере в пересыльной тюрьме Аяччо силами ММ. Алессандри и Панталони — в июне 1984 года как следствие не удачного дела об убийстве борца Ги Орсини. К тому же это был благоприятный случай для «удачного акта насилия» по отношению к тюрьме Аяччо, совершенного быстро руководителями, приближенными к ФНОК, которые до того момента пользовались меньшей известностью, — такие, как Лео Баттести и Жан-Батист Ротили Форчиоли.

Кровавый «взлом» тюрьмы в Аяччо дал повод для размышлений о том, что касалось одного из основных требований националистов. В частности, г-на Таламони[190], который требовал размещения корсиканских политических заключенных в исправительных учреждениях, расположенных на территории острова. Если бы Леччиа и Контини не были бы «приближены» вплоть до Аяччо, если бы их посадили в Флёри-Мерожи или в какую-нибудь другую континентальную тюрьму, возможно, они еще наслаждались бы в наши дни светом дня…

Исполнители подобных «актов насилия» поддерживали некоторые связи, которые трудно выделить, но которые кажутся сильно правдоподобными, с уголовной средой. При невозможности достичь своей цели — а она заключалась в независимости Корсики — терроризм в течение нескольких лет посвятил свои усилия тому, чтобы сломить рост туристического сектора на острове, и кое-какие объекты были разрушены взрывами или обложены «революционным налогом». Будет ли вскоре новый цикл экспансии корсиканской экономики? Ее судьба могла бы стать от этого блестящей. Если бы некоторые несущие смуту элементы, как те, о которых мы только что упомянули, не мешали бы опять развитию, вызывая недоверие потенциальных инвесторов только при одной угрозе или слухах о взрывах. Еще 20 октября 2000 года была обезврежена машина, начиненная 60 килограммами взрывчатки, не на Корсике, по правде говоря, но перед комиссариатом полиции в Марселе. Кажется, речь шла просто об угрозе, имевшей целью оказать давление на Лионеля Жоспена, чтобы он наконец решился подтвердить свой новый «статус»…

Добавим, что в политическом плане или в плане менталитета у жителей острова наблюдается смесь страха и сочувствия, и то, и другое выражено смутно: обоснованные страхи местных жителей перед угрозой дамокловой бомбы, всегда висящей над их головами, если они не идут правильным путем, смешиваются, очень часто у тех же самых людей, с неудержимым чувством этнической солидарности. Можно наткнуться на Подобие, если не на Аналог этого «дуалистического», но, однако, похожего отношения, если рассмотреть реакцию различных европейских наций, немцев, русских и др., несравнимо более многочисленных и живущих на большей территории, чем корсиканцы или баски, на тоталитарные движения 1930-х годов. Страх и сочувствие, боязнь и солидарность, главные слова уже существовали, но то, что имело национальный или опасный мировой масштаб, стало сегодняшним днем, и никто не выразит недовольства просто региональным или местным. Это уже не трагедия. Это уже драма, но и это слишком… Это мы хорошо увидели во время убийства, на самом деле трагического, Жана-Мишеля Росси в августе 2000 года в Иль-Руссе. По этому поводу можно констатировать, что было использовано огромное, не решаемся сказать, роскошное, число исполнителей: пятеро человек. Без масок (но, возможно, надевших парики, черные очки и фальшивые усы). В итоге, настоящий взвод для казни. Достаточно тяжелое вооружение. Настоящий арсенал. Жертва была не просто расстреляна, что было бы «нормальным» (!), но ее еще добили несколькими пулями в голову, как будто бы для того, чтобы в форме этого «контрольного удара» преподать ей урок. Личная охрана Ж.-М. Росси также была перебита. «Гориллы» тоже умирают, увы! Конечно, политическое или нет, но это всегда не только убийство с целью наживы, каких так много на континенте, и которое, возможно, «абсолютно глупо» исходит от преступных авторитетов, связанных с националистическими группками, оказавшимися под угрозой благодаря некоторым разоблачениям, сделанным в недавно вышедшей книге Росси, решившими таким образом показать пример, ожидая, в свою очередь, направленных на них самих репрессий. Но что, возможно, не всегда оценивают в достаточной мере, в том числе и в среде националистов и экстремистов, это эффект катастрофической картины, который это производит на пикардских ремесленников или фермеров из Нижней Нормандии. С другой стороны, им не всегда представляется случай оценить бесспорно прекрасную жизнь, которой наслаждаются независимо от этого случая люди. По-настоящему любящие Корсику, даже в таких обстоятельствах — эти люди могут быть уроженцами Корсики или туристами на один сезон, патриотами Франции (ну да, такие еще есть) или законченными автономистами. И что сказать, в свете недавних убийств, об этом Островитянине, которого сначала поставили на колени, потом связали, затянули веревками, и с которым затем хладнокровно расправились. Разве это не сюжет для медитации для добрых католиков из АХОП (Ассоциации христиан за отмену пыток)… Следуя судьбе, не всегда состоящей только из счастья и гармонии, мы отвернемся на мгновение от насилия, слишком часто направленного, если можно так сказать, против самого себя (террористы сами себя уничтожают, как на медленном огне), и запомним, почти заканчивая, в совсем другом ключе, как прошло одно из крупнейших событий в культурной жизни Корсики — открытие в 1990 году музея Феш в Аяччо, после более чем столетнего периода хаотичного хранения коллекции кардинала Феша, бывшего военного из интендантской службы французской армии и близкого родственника семейства Бонапартов («Император — буйный сумасшедший,» — сказал он в свое время о Наполеоне, в то время, когда удача начала отворачиваться от великой Империи, и она двигалась прямиком к катастрофе). Этот музей в Аяччо состоит, таким образом, помимо итальянской коллекции, начиная с конца XX века, из одной из самых лучших коллекций живописи полуострова, имеющихся в наши дни. Среди выставленных произведений можно вспомнить, для примера, среди «малых работ» франко-романского художника Сюблейра, восхитительного «Жоба», воплощающего собой тип старика, угнетенного и разбитого злой Судьбой.

*

Третье тысячелетие, или, если выражаться скромнее, XXI век, изменит ли он правила игры? На самом деле, корсиканский вопрос начиная с 2000 года остается под властью плана Жоспена, предполагающего новый статус для острова, в этом плане предоставляется больше автономии, чем в двух предыдущих (Миттерана и Жокса), и он может однажды привести при помощи великолепного Жозе Росси, к независимости острова. Тот же самый Жозе Росси желает, чтобы корсиканский статус распространился на все французские регионы[191]. Притом что многие из них этого не требуют! Зачем его им навязывать?

В этом деле Лионель Жоспен пошел против мнения и чувств подавляющего большинства министров и не только Жана-Пьера Шевенмана; также наперекор своим предыдущим мнениям, гораздо более сдержанным осенью 1999 года. Что двигало премьер-министром Франции в 2000 году, в данных обстоятельствах, неужели это была далекая идеологическая мотивация типа той, что была после шестьдесят восьмого года? На самом деле, нельзя полностью исключать, помимо президентских амбиций, которые лежат в глубине, и такого рода интерпретацию. В конце концов, право народов на то, чтобы самим распоряжаться своей судьбой, — это один из давних лакомых кусков в мыслях ультралевых сил, в данном случае сохранившийся даже у остепенившегося политика. Но это право народов, разумно ли то, что кто-то может захотеть применить его к населению Корсики, принадлежащему Франции, и которое в подавляющем своем большинстве (примерно 80 %) совсем не желает такого «применения»?

*

Одновременно историк и человек своей эпохи, гражданин мира, как и Европы, и француз, я обязан вынести о Корсике двоякое суждение: прошлое, на стоящее; или скорее суждение по фактам и оценочное суждение.

Лионель Жоспен, устремив свой взгляд на президентские выборы, которые идут выше идеологии, надеялся отныне выкроить себе Елисейский дворец на мертвом теле централизма. Нынешний глава государства, со своей стороны, следит своим взглядом за голубой линией социологических опросов и хранит, на сегодняшний день (сентябрь 2000 года), осторожное, даже шокирующее молчание, едва расцвеченное всеми цветами радуги призывами втихомолку к единству Республики. Даже само слово «нация», которое все еще время от времени употребляет Жоспен, больше не произносилось хозяином Елисейского дворца[192].

Жак Ширак, тем не менее, говорил о «реформах», которые остается провести (?) на острове красоты. Однако, как мы уже говорили, было уже два постановления (Миттерана, затем Жокса, а потом и третье — Жоспена)! Левые силы их ратифицируют; а правые, мертвый динозавр в водном потоке, на них соглашаются или согласятся во время последующей фазы сосуществования.

Проблема не в том, чтобы реформировать, а в том, чтобы применить два первых постановления, поддержать то, что может в них быть республиканского порядка, дать, наконец, слово корсиканскому народу, местному большинству, а не тем, кто подкладывает бомбы; те поддерживают взаимное укрывательство сообщников, и им наплевать на эффективную, но молчаливую враждебность, на самом деле, профранцузскую, которую питает к ним большинство островитян.

Нужно ли напоминать о том, что Корсика — это не Алжир, ни в демографическом плане, ни, естественно, в культурном? Что это французский регион со своими неповторимыми чертами? Что настоящими языками островной культ уры являются не разнообразные диалекты, как бы ни были они достойны уважения, конечно, объединенные в искусственный язык, объявляющий себя полуостровным, но в самом деле, как напоминал еще недавно Анджело Ринальди, самый крупный писатель современной Корсики, два языка основной культурной традиции этого региона — это, как известно, итальянский и французский. Стоит ли также напомнить, что различные неприятные проявления, взрывы, могут рассматриваться с benign neglect (бдительным благодушием, скажем мы), дорогим в англо-саксонских странах? Так, чтобы не было необходимости, для того, чтобы создать себе образ перед президентскими выборами и выставить себя миротворцем, создавать необратимые ситуации, предшествующие независимости, пагубные для всех, как островитян, так и жителей континента; они будут выгодны только для сообщества смутьянов и убийц, без колебаний размахивающих автоматами.

Твердая линия поведения испанского правительства Хосе-Мария Аснара перед лицом ситуации с басками, не в пример более серьезной, могла бы послужить примером для наших руководителей. Иберийские баски убивали других, а корсиканцы убивают друг друга. Корсиканское «движение», в своей экстремистской, даже террористический версии, — типичная операция «vôlkisch» (I Francesi fora; Французы — вон). Операция чисто этническая, замкнутая практически полностью в самой себе, без «прогрессистских» характеристик, если мне можно снова воспользоваться этим термином на достаточных основаниях, если это не законное стремление к децентрализму, которое, в данных обстоятельствах, уже широко утвердилось на деле…

И однако, независимость Корсики, возможно, предсказана светилами в час, когда националистическая коалиция «Unita», близкая, в частности, к Жану-Ги Таламони, решила объединить разнообразные движения, ее формирующие, в единую партию[193]. Внутреннее давление на самом острове, каким бы меньшинством оно ни оказывалось, остается активным; попустительство со стороны континентальных политиков и усталость французского общественного мнения. Раймон Арон говорил о независимости Алжира, что она была одновременно абсурдной и необходимой. Независимость Корсики остается не менее абсурдной, но, кто знает, неизбежной или роковой[194]…? Допустим просто, что в случае, если будет принят проект Жоспена, следует его применять, принося как можно больше пользы или как можно меньше вреда интересам острова и континента, приведенным к таким общим знаменателям, как Франция и Европа. Нужно будет делать хорошую мину при плохой игре… Это, плюс к тому, решение, которое явно принимают политические деятели, как кажется, сильно умеренной направленности, такие, как Камиль де Рокка-Серра и Жан Баджиони, первый из них являлся президентом группы RPR, а второй — президентом исполнительного комитета Корсиканской ассамблеи, на ноябрь 1999 года[195]. Добавим, что в течение этого времени жизнь настойчиво продолжается на острове, простая и мирная: 27 ноября 2000 года Жан-Франсуа Лючиани, один из «столпов» националистической поддержки в дискуссиях с правительством Жоспена, был арестован и заключен под стражу за «соучастие» в двойном террористическом акте против местных DDE и URSSAF, в Аяччо 25 ноября 1999 года. Два других деятеля из организации «Corsica viva», где г-н Лючиани был одним из главных ответственных лиц, господа Фьеши и Орландетти, были заключены под стражу по тому же делу за «сообщничество в совершении террористического акта» («Монд», 29 ноября 2000 года).

Сериал продолжается. Е la nave va. На полуюте и на баке руководители кланов и сетей разглагольствуют. Префект-капитан, с фуражкой, навинченной на голову, пытается тщетно контролировать маневр. Пассажиры ворчат или молчат. В трюме, рядом с котлами, подрывники, которые набивают цену, время от времени взрывают свои большие петарды, рискуя повредить камбуз. Старые привычки теряются с трудом. Судно идет по инерции. Континент находится в изоляции. Море — это большая спокойная река… Нужно ли отдавать швартовы?


8. Франко-провансальская зона: Савойя

Франко-провансальская зона достаточно мало изучена по сравнению с зоной диалекта «ойл», прародителя французского языка, который долгое время был распространен по всей Европе, даже по всему миру; а также по сравнению с окситанской, или провансальской, зоной, обязаной своей известностью, среди прочих факторов, Фредерику Мистралю, непревзойденному автору «Мирей». Здесь, между Лон-ле-Сонье (Франш-Конте) и югом гренобльской области, между Сионом (французская Швейцария) и Сент-Етьеном (Форез), в прошлом не было ни одного «диалектного» писателя, который в наше время еще мог бы служить «штандартом», даже если и немного выцветшим, прекрасной языковой общности, в наши дни находящейся на пути к исчезновению. Уроженец Савойи Жозеф де Мейстр и уроженец Дофине Стендаль, не говоря уже о короле порнографии Николя Шорье, при этом бывшего видным историком из Дофине, писали по-французски, даже по латыни (в случае с Шорье). И это несмотря на то, что Стендаль в «Жизни Анри Брюляра» говорит при случае о своей «Tatan» — это франко-провансальское слово, эквивалент «Tata» на диалекте «ок» и «Tante» (тетя) франкофонов.

Что же такое франко-провансальская зона? Она имеет весьма смутное отношение к современному официальному и административному региону, называемому Рона-Альпы: в отличие от нее, Рона-Альпы сильно выходит за границы франко-провансальской территории (на юге), поскольку включает в себя на юге большую часть Ардеш, Дром и крайнего юга Изер, и эти местности, и та, и другая, в разной степени на территории собственно диалектов «ок». И напротив, франко-провансальская зона простирается намного севернее региона Рона-Альпы, поскольку она располагается в пределах департаментов к югу от Ду, захватывает практически полностью Юра (за исключением северной оконечности этого департамента) и большой кусок юго-восточной территории Сон-е-Луар. Помимо этого, франко-провансальская зона выходит за пределы французских границ: она включает в себя, во французской Швейцарии, кантоны Во, Женева, Фрибур и Вале[196], а в Италии — Валь д'Аосте. Скажем вслед за Анриетт Вальтер и Андре Мартине, чтобы упростить сюжет, что «франко-провансальский — это язык «ок», подвергшийся влиянию северных наречий», другими словами, диалектов «ойл»; «ос» (французское «oui», да) превратилось там в «wa». И так далее… Бесспорно, франко-провансальцы, если позволено их так называть, составляют одно из языковых меньшинств во Франции, даже притом что речь идет только о меньшинстве в себе, а не «для себя», принимая во внимание, что «специфика этой области» была признана всего лишь чуть больше ста лет назад.

И как в этих условиях рассматривать, в историческом плане, эту обширную зону, изначально не франкоговорящую, и, в крайнем случае, как выбрать в ней наиболее типичный регион? Инфрарегиональные судьбы во франко-провансальской общности, на самом деле, одновременно славные и разные: Женева, бесспорно, франко-провансальская, остается, тем не менее, при своих корнях, и на ней запечатлелась матрица кальвинизма. Нефшатель, также находящийся во французской Швейцарии, alias[197] в «Романдии», к нашей гордости, известен как источник некоторого энциклопедизма в течение последних десятилетий XVIII века. В Сент-Этьен еще со времен Средневековья из земли добывали уголь, и это был первый из французских угольных бассейнов, которые появились позже, на Севере и в Лотарингии. Бесполезно настаивать на роли Лиона, «маяка» типографской культуры, крупной торговли, производства шелка… Эти разнообразные центры оказались в разное время либо во французской, либо швейцарской копилке, по воле случая, каждый из них прошел свой собственный путь (в зависимости от призвания того или иного крупного города или маленького региона). Выделившаяся по преимуществу «зона» осталась в итоге Савойей; она долгое время сохраняла независимое существование в политическом плане, под властью герцогов, владевших воротами в Альпы; сейчас, если можно так сказать, там присутствует автономистское движение, которое называет себя «савойским» и оправдывает, таким образом, a posteriori[198] то привилегированное место, которое мы даем этим савойским землям во франко-провансальской общности.

Среди «наших» периферийных провинций (мы больше не знаем, имеем ли мы еще право употреблять притяжательное местоимение) Савойя обладает одной из самых точных хронологий своего доисторического континуума, если быть более точным, периодизацией неолита; в эту эпоху, которую когда-то называли «периодом полированного камня», на самом деле, установились основы современного населения Савойи, которое долгое время оставалось автохтонным[199] и сельским одновременно. Благодаря отложениям и археологическим напластованиям в Сен-Тибо де Куз, в современном департаменте Савойя, становится возможным рассмотрение в ретроспективе эпохи неолита, бронзового и железного веков в данной местности, принимая во внимание тот факт, что все или почти все, что касалось скотоводства или растениеводство, изначально, постепенно с течением нескольких периодов, пришло со Среднего Востока. Например, коз и баранов стали разводить в Савойе примерно в 5 200 году до нашей эры. Около 4200 года керамика и свиньи, «горшок и свинина», пополнили этот первый технический и зоологический «словарь». В районе 3800 года «коренные жители» пользовались светильниками из оленьих рогов. Примерно около 2800 года в повседневный обиход входят ячмень, пшеница и прямоугольные деревянные хижины. На лугах примерно в районе 2300 года паслось много скота, это было уже беспривязное содержание скота. Около 2200 стали появляться предметы из бронзы. Это тысячелетие пришлось, конечно, на железный век. Что касается заселения галлами этой территории, оно началось в IV веке до нашей эры.

Галлы, то есть (между 120 и 50 годами до нашей эры) аллоброги, кельтское племя, жившее в шалашах и хижинах, утвердились в качестве доминирующей силы над древним местным населением, заняли савойское плато, оставляя к востоку от себя другие галльские кланы: я подразумеваю центронов в Тарантезе и медуллиев в Морьене. Аллоброги исчезли или, точнее, подверглись латинизации в процессе римского завоевания, которое низвело этих гордых воинов, если верить Страбону, до положения земледельцев. Они еще появятся, однако, восемнадцать столетий спустя в период Французской революции (1792); а еще в лексиконе журналистов XX века и в названиях целого ряда крупных и мелких еженедельных изданий, появившихся в годы Сопротивления и у коммунистов (пример — «Савойские аллоброги»), а также бюллетеня по пчеловодству («Улей аллоброгов») или еще, в трагическом ключе, в 1918 году, бюллетеня савойских инвалидов войны — «Голос аллоброгов». Гимн регионального происхождения «Доблестные аллоброги» был даже популяризирован хоровыми кружками невежествующих в виде гимна сопротивления с использованием телефонного разговора: «Алло! Доблестные аллоброги!» Броги против бошей… Об этом достаточно было просто подумать. Начиналась ли наша Савойя, латинизированная, таким образом ставшая (позднее), франко-провансальской, в историческом плане со времен императора Августа? Поскольку этот человек поставил своих префектов во главе двух округов, без сомнения, савойских, Грайских Альп (Шамони, Бофортен, Тарантез) и Котских Альп (Валь де Сюз, Морьен…). Наивысший расцвет Савойи пришелся, и это никого не удивляет, на II век, на эпоху Антонинов: в этот период и в последующие годы римские власти создавали сеть городов, из которых ни одни, по правде говоря, не имел большего, чем местное значения. Назовем среди них Эм, «столицу» Грайских Альп, в которой находились резиденция императорского прокуратора, рынок, базилика, также императорская до того времени, как она стала раннехристианской. И еще Сейссель на Роне: этот город в то время уже функционировал, как и в XVI веке, как перевалочный пункт на торговом пути: там товары с телег или спин мулов перегружались на шаланды, чтобы отправиться в сторону Лиона, Вьенна или Арля. Бурный и иногда непокорный нрав таких крупных рек как Рона и Изер, не помешал развитию торговли[200], конечно, в Лионе, но также в Женеве, Лозанне и в Волюдния на Изере. Если говорить об этих «водных» вопросах, то можно отметить, что вода в этих регионах, на самом деле, не содержала даже тех микроскопических доз йода, которые были бы так необходимы тем, кто ее потреблял в те времена… Базедова болезнь, явившаяся следствием этого «недостатка», еще присутствовавшая в сильной степени в XVIII веке в виде зоба у некоторых жителей, упоминалась в связи с Савойей или, по меньшей мере, в Морьене, со времен архитектора Витрувия, писавшего в первые годы нашей эры. Что касается духовной жизни региона или того, что играло эту роль, то мы очень хорошо осведомлены, еще до распространения христианства, о религии (языческой) аллоброгов, в Вьенне, конечно, но также в современной Савойе в более строгом смысле этого слова, в Шамбери, Аннеси, Аннемассе, Ла Рошете и др.: во главе местного пантеона, как в Оверни, стоял Меркурий, держатель власти на небе… и на земле. Его изображения в Северных Альпах вызывают в памяти статую из Оверни, которая возвышалась над Пюи-де-Дом. Латино-аллоброгский Меркурий, едущий верхом на баране или носящий на голове кельтский петас, был поливалентным и выполнял разнообразные функции. Он защищал путешественников и торговцев, он обеспечивал изобилие и процветание земли. Покровитель городов, он царствовал также на горных вершинах. Он интересовался простыми гражданами, будь то люди скромного достатка, даже сервы. Его покровительство распространялось на живых и на мертвых. Его трудно не посчитать вполне симпатичным. Он ведет человека, но одновременно является для него хорошим товарищем. Тем не менее, есть один недостаток: кажется, дамы оставляют его равнодушным[201].

Кризис поздней Империи, связанный с первыми нашествиями варваров, вызвал постепенный рост тут и там укрепленных городов, примерами которых могли послужить Женева и Гренобль; последний из Куларо стал Грациано-полисом (Греноблем), городом Грациана, императора IV века нашей эры. Христианство стало распространяться из Вьенна (в принципе, сейчас этот город относится к Дофине), притом что Женева и Гренобль, верные себе, благодаря этому становятся главными городами епископатов к концу IV века. Собственно Савойя, которая до того времени существовала «лишь в себе», достигла наконец, в ходе этой эпохи, статуса для себя: около 390 года, действительно, историк Аммьен Марселлин отмечает, что Рона, свирепо бросаясь в озеро Леман, затем ищет выхода, с более спокойными водами, затем (граф Женеву), не уменьшаясь в объеме, «она проходит через Савойю и секванов (per Sabaudiam et Sequanos). Затем, сильно ускорив свое течение, она идет вдоль территории Вьенна с левой стороны, а на правом ее берегу находится Лион…». Вот оно, первое упоминание собственно о регионе, скромная слава из категории ономастики…

Но упоминание — это еще не все. Поскольку последующие периоды, начиная со второй половины V века, были менее блистательными. Естественно, имели место нашествия варваров, или продолжение нашествий. Корни варварской «иммиграции», в данном случае ужасно варварской, происходят из германских лесов. Региональная экономика, которой перебили хребет, развивалась еле-еле, само собой разумеется, с грехом пополам. В этом контексте заселение местности бургундами примерно в 452 году явилось значительным событием. Антропологи в любом случае были поражены мощным жевательным аппаратом людей, взяв для изучения скелеты и черепа представителей этого бургундского племени, чьи далекие корни располагаются где-то между островом Борнхольм в Балтийском море, а с другой стороны — равнинами, омываемыми Одером и Вислой, в то время, когда современная Польша была частично германской. В Савойе, Франш-Конте и Бургундии (название говорит само за себя) бургунды быстро латинизировались. Большие фермы, типичные для этого племени, поселившегося в бывшей Галлии, строились вокруг центрального двора; они включали в себя также, если хозяин вершил судьбами королевского рода, зал для пиршеств, место действия пиров и попоек в духе «Нибелунгов» или «Беовульфа». Застежки на поясных ремнях, столь дорогие для воинов-бургундов, соединяли в себе племенные традиции этого народа с иконографией в восточных или католических канонах. В христианских монастырях, среди которых монастырь в Новалезе, в хороших или не очень условиях хранились тысячи манускриптов, притом что в альпийских долинах влияние святых — бретонских, нормандских, ирландских (святой Коломбан), сохранилось в топонимах церквей. Появление второго Бургундского королевства в 888 году, во главе которого встал Рудольф I, основавший недолгую династию Рудольфов, стало удобным хронологическим ориентиром: это как временная граница, к которой моментально можно привязать государство или то немногое, что от него оставалось. И на самом деле, от него оставалось очень мало, если верить хронисту Тиетмару из Мерсебурга, который описывал «полномочия» бургундского монарха в то время, чьи территории зависели от высшей власти, pro forma[202], Священной Римской империи: «Нет другого короля, который властвовал бы таким образом; он владеет, — пишет Тиетмар, — только титулом и короной и жалует епископства тем, кого выбирает знать. Для своих нужд он владеет немногим; он живет за счет епископов и не может защитить тех вокруг себя, кого каким-либо образом угнетают. Последние же, отдавая себя в руки знати, служили ей, как если бы эти представители знати были их королями, и таким образом получали некоторое успокоение». Негативное суждение хрониста! Однако, мы не можем согласиться с ним. Кажется, что на самом деле существует некое ядро, а именно «Рона-Альпы», включающее в себя современную Савойю и французскую Швейцарию, на берегах озер Аннеси, Бурже, Леман, где власть бургундских королей, несколько «озерная» в данном случае, осуществляется более решительно и последовательно, чем в других местах. Члены династии Рудольфов, таким образом, не бросили начатое ими дело становления монархии, даже когда многочисленные феодальные партии пытались их задушить. Что касается городов, то здесь дело, однако, обстояло не настолько хорошо. Самый большой местный город, в наши дни принадлежащий Швейцарии, то есть речь идет о Женеве, насчитывал вплоть до конца эпохи династии Рудольфов (первая треть XI века) не более 1 200 — 1 300 жителей! Озеро Леман не рисковало быть загрязненным отходами жизнедеятельности города.

Как бы то ни было, но в период с конца IX века до конца X века сарацины, приходившие со своей морской базы в Гард-Френе, предпринимали многочисленные набеги на эту территорию. Преступления грабителей на альпийских землях… После их окончательного изгнания в 983 году наступило начало экономической экспансии в истории периода Высокого средневековья.

Именно в этом контексте появился человек, получивший большую или меньшую известность, прозванный Белоруким, из того рода, который стал герцогским родом Савойи и «продолжился» до XX века в качестве королевской династии в Италии: древность этого дома ничем, или совсем немногим, уступает роду Капетингов, если рассматривать мужскую линию. Гумберт Белорукий родился около 980 года. Он был крупным землевладельцем и служил твердой поддержкой для императорской власти, которая, в лице императора Конрада II, была источником права наследования. С графом Амадеем III (1103–1148), потомком Белорукого, был заключен первый династический матримониальный союз для французского королевства, поскольку сестра Амадея вышла замуж за капетингского монарха Людовика VI. Савойя в то время уже обладала солидной экономической и демографической базой: уже давно вовсю шло освоение высокогорных территорий, плодородной долины, находившейся на горных высотах; в 1090 году начал строиться монастырь Шамони на высоте свыше тысячи метров над уровнем моря. Амадей III, участвовавший в Крестовом походе и наделенный в большей степени безрассудной храбростью, нежели умом, при возвращении из этой экспедиции умер на Кипре в 1149 году. Несмотря на то, что этот человек обладал достаточно солидными основами власти как по одну, так и по другую сторону Альп, он официально носил пока титул всего лишь «графа Морьен».

В период правления Гумберта III (умер в 1139 году), сына и наследника предыдущего, взошедшего на трон незадолго до смерти своего отца, роль Савойского графства, которую мы выше уже упоминали, в качестве «альпийского привратника» проявилась уже четко. Привратника, который, однако, с течением времени превратится в простую консьержку, уволенную втихомолку Генрихом IV, Людовиком XIV или Французской революцией, пока это не случилось окончательно в результате референдума итальянского народа в 1946 году. Но не будем забегать вперед! И скорее настойчиво упомянем о способности запирать вышеозначенные альпийские «ворота», которой была наделена все же контролирующая сильная герцогская власть. В эпоху феодальной династии аноним из Лиона подчеркивает эти возможности «запирать ворота», которые открывались перед Гумбертом и другими Амадеями: «Никто не мог достичь Италии, не пройдя через их земли», — пишет автор, — и Фридриху Барбароссе пришлось кое-что об этом узнать на своем опыте: ему дорогой ценой пришлось заплатить за то, чтобы получить у «Белорукого» право пересекать ущелья и горы альпийского княжества.

Значение этих владений, а вскоре и полноправных княжеств, становится, впрочем, более точной. Титул графов Савойских, пожалованный наследникам правящей там династии, появляется в XIII веке для именования тех высоких правителей, которых до того времени называли графами Морьен. К концу XII века у вышеупомянутых графов появилась «привычка», чтобы их хоронили в аббатстве Откомб, как королей Франции погребали в Сен-Дени. Политика и религия объединяются! Экономика, в свою очередь, тоже не отстает: развитие монастырей играет, на самом деле, важнейшую роль в долгом, многовековом росте, который последовал за изгнанием сарацин в 983 году. Монахи из Клюни были в Бурже-дю-Лак, цистерцианцы — около Тонона и Аннеси, и наконец, картезианцы замыкали это шествие в XII веке в Шабле и Боже, после многих других монашеских поселений.

В эпоху Амадея IV (1233–1253) савойское государство приобретает свою роль в мировой политике, несмотря на то, что оно не достигало в размерах крупных королевств того времени (Франция, Англия…)[203].

В классической историографии Савойи немного сказано о местных бедствиях, возникших из-за черной чумы, и эпидемиях, последовавших за ней. По меньшей мере, Савойя не попала в водоворот и бешеные завихрения Столетней войны. Подобие апогея, по меньшей мере, символического, наступило после столетних стараний правящей династии, когда Амадей VIII, сын «красного графа» и правитель Савойи с 1398 по 1434 годы, сначала получил титул герцога (в 1416 году)…. а затем стал папой под именем Феликса V, исполнял более или менее хорошо свою власть понтифика начиная с 1439 года до того, как сложить с себя сан (1449) и опуститься до звания кардинала и епископа Сабинского. Религиозные достижения папы Феликса V были, конечно, не на такой высоте, как его политико-стратегические успехи в предыдущий период его жизни и прошли строго в масштабе его альпийского владения: однако, он занял в сложной истории всемирной Церкви, последовавшей за Великой Схизмой, свою «нишу», которую не стоит отрицать.

Именно Савойе Амадея VIII — Феликса V принадлежит «заслуга» (?) в том, что она оказалась у истоков, или одной из оказавшихся у истоков, большой волны процессов о колдовстве, которая затем достигла своей кульминации к концу XVI века. Приведем в данном вопросе по поводу Савойи анализ Робера Мюшамбледа, одного из наших лучших современных «специалистов по дьявольщине». Если верить ему, то тема и само слово демонический «шабаш», связанное с присутствием вальденских еретиков, появились изначально в Нидерландах около 1420–1430 года. Но продолжение истории относит нас все дальше на юг: в данном случае нас интересует Савойя, а затем и соседние районы, которые также были франко-провансальскими — Дофине, область Лозанны (и район Берна в германской зоне). Речь шла о преследовании вальденсов или так называемых вальденсов, которые бывало, жили и в Альпах, и в районах, близких к Альпам. На этих славных людей возводили антисемитскую клевету и представляли их поклонявшимися «синагоге шлюхи». Они поклонялись дьяволу, который являлся перед ними, говорили, в обличье черного кота, которому они целовали зад. Они ели трупы детей, которых убивали или откапывали из земли. Они устраивали оргии во время своих собраний, проходивших под покровительством лукавого. Во многих трактатах по демонологии, написанных в период между 1430 и 1437 годами, особенно обращались к фактам такого рода, имевшим место в Швейцарии, Дофине и Савойе[204]; они перетасовывали такого рода данные и располагали их в систематическом порядке; плюс к тому, они обвиняли участников шабашей в том, что они насылали грозы и град на хлебные поля. С 1431 года церковный собор в Базеле, которому предстояло продлиться долго, создал идеологический и догматический фон, «основную ткань» для разнообразных дебатов. Также эта августейшая ассамблея проявила большой интерес к Савойе из-за выборов папы и спровоцировала целую волну размышлений о превосходстве собора по отношению к власти понтифика. Еще в таких делах повсюду присутствовал страх перед ересями, и оказывалось легко отвести его на основании интеллектуальной мутации, несколько приглушенной, «в сторону построения воображаемого навязчивого архетипа[205] — демонической колдуньи». В таких условиях эти вышеупомянутые странные выборы, когда в 1439 году герцог Амадей VIII стал папой (или антипапой) под именем Феликса V, положили начало, volens nolens[206], укреплению этих ужасных мифов. Секретарь Понтифика Мартин ле Фран первым дал точное описание образа, который впоследствии станет повсеместным, «ведьмы на метле», отправляющейся на шабаш, и все это в нескольких стихотворных строчках, как в народном припеве:

На палке ехали,

Чтобы увидеть синагогу-шлюху,

Десять тысяч старух отрядом,

В виде кота или козла

Видели дьявола самого;

Они ему целовали искренне

Задницу в знак повиновения.

Стереотип, как видно, начал обретать плоть. Был ли Амадей-Феликс V, чье законное право на папский престол было более чем сомнительным, в этом деле центром или, если хотите, предлогом, даже движущей силой антиеретической атаки, alias антиколдовской, где эти два «анти» были если не синонимами, то очень близкими по значению, и эта атака была направлена на то, чтобы укрепить достаточно шаткие позиции этого государя-понтифика? Как это в общих чертах описывает научным языком убедительно выражениях Робер Мюшамблед, «суть, возможно, состояла во внутренних противоречиях в католической Церкви, находившейся в состоянии кризиса вплоть до 1449 года (ознаменовавшегося двумя событиями — закатом собора в Базеле и отстранением от власти савояра Феликса V, который сам покинул трон святого Петра). Сосредоточенность на одном символическом враге — колдовстве, связанном с ересью, — служила, возможно, одновременно для того, чтобы «разрядить вышеупомянутый внутрицерковный конфликт», а также для того, чтобы выразить приверженность ортодоксальной вере в группах давления из заинтересованных лиц, «в частности, церковников, окружавших Феликса V, папы для одних и антипапы для других». Оказавшись вместе, история Церкви вообще и история Савойского государства, в частности, оказались, таким образом, «в волнующем совпадении религиозного и политического климата» в этой франко-провансальской части Европы на протяжении второй четверти XV века, и это закончилось изобретением нового типа демонического колдовства. Однако, новая модель прижилась нескоро за пределами романских земель, верных папе Феликсу V, которые включали в себя Дофине, Савойю и современную французскую Швейцарию. Согласно правдоподобной гипотезе, якобы существовала непосредственная связь между такой моделью и самим Амадеем-Феликсом, который в реальности освободил себя от власти понтифика и перстня святого Петра только в 1449 году, за два года до своей смерти. Так что, миф о сатанинском колдовстве принял больший размах после 1450 года, потому что тогда он освободился от такой особенной и индивидуализированной коннотации, назовем ее «феликсовской»? В любом случае, этот миф создавался, затем постепенно оторвался от своей региональной и герцогско-папской основы и утвердился отныне в специальной литературе, в искусстве… и в большом количестве процессов! Если нам возможно использовать в своих целях разумный анализ Робера Мюшамбледа, то скажем, что дело было в том, что после ухода со сцены Феликса-Амадея в 1449 году эти мифы, выдумки о шабашах постепенно освободились от местной поддержки (со стороны Савойи… и Святого Отца), которая изначально исходила от них. Измышления о сборищах ведьм, где они тряслись в танце вокруг зада дьявола, обращавшегося в животное на четырех лапах, приняли невероятный размах, почти онтологический, в частности, их продвигал новый способ передачи информации — книгопечатание, утвердившееся также в течение второй трети XV века… Отныне шабаш стал удивительно популярен в изобразительном искусстве и литературе, в то время как всяческие «параферналии» окружали его в изображениях, как популярных, так и в судебной практике, которая отныне была составлена, пущена в ход… Мы несколько дольше задержались на этих проблемах колдовства, поскольку именно через них (и, конечно, через множество других явлений) судьба Савойи оказалась напрямую связанной с самым глобальным историческим процессом Европы в том, что касается представлений о демонизме, какими бы фантасмагорическими они ни были. Однако, нам придется на несколько мгновений вернуться к Феликсу V, и на этот раз для более прозаических замечаний. Жизнь и царствование этого «папы-герцога» (умершего в Женеве в 1451 году) пришлись примерно на последние десятилетия «века редкого человека» в Западной Европе, последовавшего за серией эпидемий чумы, начавшейся в 1348 году. Этот «век» в своем постепенном развитии характеризовался достаточно благополучным положением крестьян, поскольку в принципе земледельцы пользовались, каждый в зависимости от своих потребностей, изначально большими по площади участками плодородной земли, поскольку численность населения сокращалась и это даже притом, что еще оставалась некоторая доля крепостной зависимости. В окрестностях Тонона, например, один «серв» оставил в наследство «приличную» мебель, хорошую оловянную посуду и пятьдесят два куска маринованной говядины; этому «серву» особенно не на что было жаловаться. Таким образом, население вновь становится более благополучным, как в Савойе, так и в других областях, о чем свидетельствует демографический рост, последовавший с 1481 по 1528 годы, и этот рост продолжался еще, по меньшей мере, до 1561 года, как в деревнях (увеличение численности населения порядка на 50 % в период между второй половиной XV века и десятилетием 1560), так и в городах (в тот же хронологический интервал население Аннеси выросло более чем вдвое). Рост численности населения имел, по правде говоря, не только положительные последствия; он повлек за собой некоторый экономический подъем, а именно в эпоху Ренессанса, приведший к созданию и накоплению предметов роскоши на уровне элиты; но при этом этот подъем сопровождался падением уровня жизни, по меньшей мере, у некоторой части населения, самой бедной и ставшей слишком многочисленной (это «проблематика» Мальтуса…).

Кроме того, протестантская революция, абсолютно законная «сама по себе», вызвала несколько неприятных «перепадов» для савойского государства. В то время как властитель Савойи и его подданные volentes nolentes[207] очень хотели остаться католиками, «еретический» мятеж, вдохновленный немного севернее этих мест Лютером и Цвингли, эстафету которого впоследствии перенял Кальвин, отнял у Савойи Женеву; этот приграничный город на озере Леман по велению судьбы оторвался от своих савойских корней, еще до этого, как бы в качестве компенсации, и в 1526 году присоединился к союзу городов, который включал в себя Берн и Фрибур. Этот союз был уже прошвейцарским. В период с 1513 по 1522 годы Женева для начала избавилась от своего епископа и герцогов Савойи. Затем, начиная с 1532 года, в результате проповедей Гийома Фарела и давления со стороны Берна, необходимого союзника, политическая эмансипация превратилась в религиозный раскол. Начиная с 1535–1536 годов мессу «наконец» отменили и жители Женевы или те, кто говорил от их лица, решили жить «по законам Евангелия» в его протестантском варианте, которое было переведено в Берне и привезено оттуда сторонниками Реформации в Женеву. Прощай, Савойя! По правде говоря. Савойя пережила в то время эпизод, связанный с французской аннексией, явившийся предвестником будущих попыток ее присоединения, имевших место значительно позднее.

На самом деле, герцогство Савойское подверглось жестокой аннексии со стороны Французского королевства в 1536 году, при Франциске I. Смерть Франческо Сфорца, владевшего миланскими землями, которыми страстно желал завладеть французский король, побудила его пересечь Альпы, чтобы успешно получить Милан, а по дороге раздавить, из соображений «географической необходимости», законного господина североальпийского государства Карла III Савойского. Отсюда произошла аннексия этого Савойского государства, осуществленная в некотором роде как «взятие на проходе», как говорят в шахматах. Власть Валуа над североальпийским государством продлилась до 1559 года. Кроме того, французское присутствие, длившееся примерно четверть века, не всех сделало несчастными: королевские представители, как Франциска I, так и Генриха II, действительно сумели завоевать уважение местного населения, сохранив ему его старые представительные органы власти (региональную Ассамблею трех штатов), а также дав ему парламент «по-парижски», учрежденный в Шамбери…и преданный власти, пришедшей с Сены и Луары. Парламент, который только и делал, что изводил ничтожную кучку местных протестантов. Было чем порадовать католическое духовенство, всемогущее в савойских гоpax и тем более склонное к сотрудничеству с французскими оккупантами. И это «сотрудничество» к тому же не стоит рассматривать в розовом свете. Скажем так, французские власти преследовали савойских гугенотов (даже несмотря на то, что при этом они были связаны на высшем уровне с протестантскими принцами Германии; таковы были требования «Realpolitik» Генриха II). И еще, с другой стороны, этот малочисленный народ продолжал жить в нищете. Мы уже говорили об остроте этой проблемы как о последствии роста населения, иногда неразумного; дело в том, что во «французский» период в середине века во многих маленьких крестьянских хозяйствах не было даже одной коровы. Много было мигрантов, происходивших из деревень, которые полностью становились пролетариями и уходили в города, в частности, в Лион, к востоку от бывшей франко-савойской границы, моментально переставшей существовать.

Однако, французское присутствие в Савойе резко прекратилось в 1559 году. Эмманюэль-Филибер, законный наследник несчастного Карла III, связанный с австрийской династией, привел императорские войска к победе в 1557 году при Сен-Кантен. Таким образом, Эмманюэль-Филибер по договору в Като-Камбрези, заключенному в 1559 году, получил назад у побежденной Франции свое герцогство Савойское. Эпизод, связанный с французским владычеством, каким бы кратковременным оно ни было, все же представляет некоторый интерес в связи с тем, что он предвосхищает другие попытки «офранцуживания», в частности, во времена правления Бурбонов, при Французской революции и уже окончательно — при Наполеоне III. Стоит или нет сожалеть об этом, но призвание этого края — быть вместе с Францией, хотя вначале, со второй трети XVI века, это и было насильственное присоединение.

Наследником Эмманюэля-Филибера был не кто иной, как Карл-Эмманюэль I, чье долгое правление (1580–1630) было отмечено самыми тяжелыми событиями — несколькими эпидемиями чумы, в частности, с 1587 года, стихийными бедствиями (рост ледников в альпийской зоне явился результатом похолодания, неблагоприятного для урожая[208]). Тяжелую «отметину» оставили войны, ответственность за которые лежит на правительстве: для начала, с 1588 года — войны против французов, среди которых фигурировали жители Дофине под предводительством внушавшего страх Ледигьера — основного главаря протестантской группировки на Юге; плюс к тому — войны против Берна и Женевы, которых также рассматривали как «гугенотов». Когда молодой Томас Платтер (сын знаменитого печатника и профессора из Базеля) проезжал через Савойю в 1595 году, местные условия показались ему «на глазок» достаточно неприятными, даже катастрофическими: жалкие гостиницы, скудная пища; ужасная страна, доведенная до катастрофического положения; разоренные деревни, испанские солдаты — преступники и мародеры; судоходство по Роне затруднено (об этом можно было бы догадаться); патрули в замках (а именно через них и приходилось проезжать) — нелюбезные и грубые, прискорбные формальности с паспортами с обязательными чаевыми таможенникам… И так без конца. Конечно, в этом стоит обвинять войны Карла-Эмманюэля I на савойской территории, которая в некоторые моменты была похожа на больного маленького человека из Западной Европы. Официальная Савойя, симпатизирующая испанцам, ультракатолическая по мадридскому образцу, даже притом что католицизм в Савойе не достигал той жесткости, как в Испании, она была зажата в тиски между Францией Генриха IV с «политической» тенденцией (умеренный католик), гугенотского Дофине Ледигьера и еще Швейцарией и Женевой, которые тоже не всегда были удобными соседями. Добавим, что такой презрительный взгляд на Савойю у протестанта Платтера мог происходить также от «неприятия» этого герцогства, вызванного несколько субъективными соображениями религиозной принадлежности и враждебности, о которых мы уже говорили.

Путешествие Томаса Платтера по Франции, начавшееся в Савойе, завершилось в 1600 году. Следующий год (1601) стал самым холодным, какой только переживали в этом регионе за последних четыре столетия, с 1600 по 2000 год. Результатом такого климатического катаклизма стал постоянный рост в период с 1600 по 1610 год в долине Шамони[209] «больших и ужасных ледников» иногда находившихся в нескольких десятках метров от некоторых деревень или хуторов (Аржантьер, Ле Буа, в шамонийской долине). Опасная близость! Но, по правде говоря, в том же 1601 году Карлу-Эмманюэлю пришлось пережить и другие испытания. Генрих IV. Находившийся в состоянии мира с Испанией, смог в то время «похитить» у Савояра (под предлогом сомнительных интриг со стороны Салюса) Бресс, Бюже, Вальромей и область Жекс. Плюс к тому, несчастному герцогу пришлось окончательно отказаться от своих прав на Женеву, после неудачного «восхождения» в 1602 году на стены этого города. Еще один франкоговорящий, а точнее, романоговорящий, населенный пункт вышел из-под власти альпийского государства. Дружба с Испанией, старое воспоминание о временах Лиги, вновь всплыла в Савойе во времена Ришелье: она не принесла счастья герцогской династии, ставшей мишенью для навязчивых антигабсбургских настроений французского кардинала-министра. Весной 1630 года армия Людовика XIII оккупировала Савойю. Летом того же года Карл-Эмманюэль умер, а его сын Виктор-Амадей I был вынужден уступить Пиньроль Бурбонам. Продолжилось ли и дальше «расчленение»? Новый цикл иностранной оккупации (опять же французской) возникнет гораздо позднее, восемьдесят лет спустя, в начале XVIII века (1707–1713). Присутствие принцессы савойского происхождения при версальском дворе не играло сколько-нибудь значительной роли в этой неблагоприятной ситуации: эта светская дама, герцогиня Бургундская, жена внука Людовика XIV и мать будущего Людовика XV, вряд ли пролила много слез о судьбе, иногда трагической, своей родной страны. Сен-Симон правдиво заметил, что у этой очаровательной женщины было сердце сухое, хотя и разностороннее, и что она немногих любила.

«Прекрасный XVIII век», век Просвещения и экономического роста (после 1713–1715 годов), оказался относительно спокойным в военном отношении. Карл-Эмманюэль III, сильный в своей политике равновесия, типичной для североальпийского государства, когда обозначилась борьба за австрийское наследство, решил поддержать императрицу Марию-Терезию против Испании и ее короля Бурбона. За такой стратегический выбор савойскому правителю пришлось поплатиться тяжелой войной и оккупацией его западных провинций (современные департаменты Савойя и Верхняя Савойя) испанской армией, могущественной и хищнической. Эта оккупация несла с собой несчастье и разорение, если верить Анри Менабреа[210]. В 1747 году французское вторжение в Савойе, привело только к ожесточенным боям в высокогорных районах на гребне Ассьет (19 июля 1742 года). Это было сумасшедшее наступление. Шесть тысяч воинов остались лежать на поле сражения, среди которых шевалье де Бель-Иль, младший брат маршала, носившего такое же имя. Потери «сардов» (герцог Карл-Эмаманюэль был также королем Сардинии: он унаследовал этот титул от отца, Виктора-Эмманюэля, первого его обладателя), так вот, сарды оставили на этом самом гребне Ассьет «всего» 219 погибших. На линии горного хребта преимущество осталось, таким образом, на стороне оборонительной тактики, такой, как ее вели закаленные в боях горцы. По мирному договору в Экс-ла-Шапель (1748 год) Карлу-Эмманюэлю пожаловали лишь скромные «чаевые»: король-герцог вернул себе Ниццу и Савойю (которыми он уже владел до конфликта) и сохранил новые территории, «данные Марией-Терезией на Тессене в качестве платы за поддержку». Сколько усилий было потрачено ради такого пустяка. Заслуга договора в Экс-ла-Шапель состояла в том, что он положил начало действительно длительному мирному периоду! Периоду спокойствия и процветания (относительного, частичного, конечно). Снова воцарился мир, как это было в герцогстве в период с 1713 по 1741 год.

Следует ли также думать, что эпоха Просвещения пришлась на период некоторой «кульминации» для региональной аристократии, того савойского благородного сословия, которое так восхитительно описал Жан Николя. Действительно прекрасное описание, поскольку такой ученый историк, каким является Николя, уроженец Арденн, великий исследователь архивов и хартий, действительно заинтересовался общностью социальных групп в обширной провинции, расположенной между Францией и Пьемонтом. Вышеупомянутое благородное сословие, по преимуществу класс военных, построенный в некоторой степени по прусскому образцу, жило в послушании по отношению к местным правителям, которые его не щадили. Рядом с ним, выделяясь из сельского населения, находились представители среднего класса — адвокаты, нотариусы… Бесполезно было искать между Шамбери и Аннеси знаменитую «капиталистическую промышленную» буржуазию, пользующуюся такой любовью в наших учебниках по истории, с ее дымящимися фабричными трубами. В последнем столетии Старого режима ее можно было найти лишь значительно севернее, в Манчестере или в Бельгии, ее не было вообще или она была представлена совсем мало в Эвиане или в Бур-Сен-Морис. В Савойе во времена Карла-Эмманюэля III и его наследника Виктора-Амадея III самое высокое место среди класса буржуазии занимали прежде всего юристы. Для сравнения, врачей было не так много: в большой и протяженной по площади долине Морьен в 1728 году среди жителей не было ни одного доктора медицины! Крестьяне в этом «долу» лечились как могли, хотя не обязательно и не только с помощью оленьего рога и козьего помета. Скажем так, что при отсутствии настоящих медиков сельские общины обращались к знахарям, костоправам, шарлатанам или собирательницам целебных трав: их лечение не угрожало жизни и не обязательно бывало неэффективным.

Крестьянство, как нетрудно догадаться, сохраняло свою привязанность к земле, опираясь на свои семейные наделы. В его руках было сосредоточено 50 % возделываемой земли в Савойе, 20 % принадлежало дворянству, 23 % — буржуазии и всего 5 % — духовенству, этому «бедному родственнику» региональной элиты. И тем не менее, это был регион святого Франциска Сальского (умер в 1622 году), регион, который смог оказать победное сопротивление гугенотам. Была ли относительная «бедность» местной Церкви одной из реальных причин ее популярности среди местных жителей и, таким образом, ее мощного сопротивления кальвинизму? Как бы то ни было, сельские жители в этой стране пользовались бесценной поддержкой со стороны савойского государства, управлявшегося сменявшими друг друга герцогами (которые были также, и мы это отмечали, «королями Сардинии»). Они эффективно работали, еще лучше даже, чем короли Франции, над тем, чтобы умерить амбиции дворянства, считавшегося классом-эксплуататором крестьян…и, таким образом, с предубеждением относившегося к герцогским налогам. В этой стране в то время действовало правительство полупатерналистского типа, сильно отличавшееся в этом от британских господствующих сил, как королевской власти, так и парламента. Эти две власти по другую сторону Ла-Манша в период с 1600 года до начала XIX века «смотрели сквозь пальцы» на инициативы со стороны дворянства, парадоксально прокапиталистические и направленные на собирание в своих руках земель, где в угоду крупным farmers страдали мелкие земледельцы.

Савойское общество, если окинуть его взглядом, представлялось в виде пирамиды (выстроенной социальными различиями), прямо как Альпы, как в регионе, так и на его границах, с их разницей уровня. Специфические показатели потребления продуктов в каждой группе являются образцом различий между социальными слоями, низшими и высшими: народ, в некоторой степени ограниченный в потреблении мяса, компенсировал это за счет потребления грубого черного хлеба (от 1,2 до 2 кг в день). Дворяне XVIII века, напротив, уже пробовали экзотические напитки, кофе, чай, шоколад, незнакомые большинству простолюдинов, если только они не выходили на уровень настоящей элиты. В эпоху Просвещения дворянство находилось, таким образом, в авангарде общества потребления. Стоит ли на самом деле думать при таких условиях, что эта же социальная группа, конечно, привилегированная, «позиционировала» себя, иносказательно выражаясь, с арьергардом политической прозорливости в этот же период, короче говоря, что ее составляет всего лишь банда старых или юных реакционеров? Существующая реальность, как в Савойе, так и в других местах, ставит под сомнение такую идею: как показали работы Ги Шоссинан-Ногаре, а также Франсуа Фюре, посвященные как политике, так и другим областям, для савойской аристократии это также было верно, что существовал дворянский и, в более широком смысле, «элитарный» авангардизм.

При любых условиях, савойское общество в значительной степени строилось на основе семейных норм; право старшинства (или, по меньшей мере, происхождения от одних родителей), вдохновленное, в зависимости от ситуации, правами дворянства или римским правом, обнаруживается повсюду, даже в среде буржуазии. Вырастая, ребенок, чтобы отец сделал его независимым, преклоняет перед ним колени. По правде говоря, девочки из благородных семей иногда занимаются лишь тем, что изучают сольфеджио, а их орфография оставляет желать лучшего. Но мальчики «голубых кровей», напротив, едут совершенствовать свое среднее и даже высшее образование в Париж; они возвращаются оттуда идеологически подкованными, искушенными, зрелыми, чтобы включиться в осуществление политической реформы, даже революции. Это значит, что дворянские ценности, особенно касающиеся чести, какими бы архаическими они ни могли бы показаться после всего сказанного, распространены во всех кругах, включая простолюдинов: самый незначительный род, даже лишенный всякой связи со «вторым сословием»[211], охотно имел свой герб, который иногда был не чем иным, как подобием торгового логотипа, как сказали бы сейчас: например, колбасник имел герб с изображенной на нем свиньей бежевого цвета на лазурном фоне.

В некоторых местных с древних времен сохранялись элементы повседневного быта: крестьяне упорно носили сено на спине, в сетках, называвшихся «филяс» или «трусс», вмещавших в себя несколько кубических метров сена, и еще недавно можно было видеть, как выносливые старики несли на спине такие сетки — раритет, дошедший до наших дней. Сетки (filoches), образцы которых находили уже на древнеегипетских изображениях сельскохозяйственных работ, как, например, на папирусах фараонов, сохранившихся в пирамидах, и в других погребальных местах… Все те же савойские крестьяне (и крестьяне Дофине, ненамного отличавшиеся от них) по старинке кормили свой скот листьями с деревьев, связывая срубленные ветки в охапки (liasses). Не надо доказывать, что во многих семьях, сельских и не только, не хватало средств к существованию, и, как правило такое бедственное положение было в простых семьях. И это притом что экономический рост XVIII века, несмотря ни на что, нес с собой обогащение или по меньшей мере избавление от бедности. Жан и Рене Николя считают, что в этой стране из шестнадцати семей одна достигала уровня состоятельной. Остальные пятнадцать пытались, не всегда успешно, не впадать в нищету. Правда и то, что в другой своей работе, объемистой диссертации, Жан Николя принимает как принцип, что в его большой провинции бедных было не так много — всего 5 % в городах и 13 % в деревнях. Сделаем вывод, рассмотрев проблему с двух сторон, что 80 % населения более или менее «выкручивались» в условиях XVIII века, намного лучших по сравнению с несшим страдания XVII веком…

…Скажем в любом случае, не рисуя картину исключительно в черных тонах, что повсюду царила достаточная грязь; города были полны свиней: только в Шамбери их насчитывалось 360, и их выращивали в «кабуэнах» (cabouins), подобиях небольших хижин (это провансальские «cabano» или «cabuno»[212]). Говоря о домах, окна там закрывались промасленной бумагой вместо стекол, жаровня служила вместо камина. И все-таки имели место некоторые улучшения: чугунные сковороды, настенные часы, фланелевые жилеты постепенно становилась предметами повседневного быта. Дома, особенно на севере Савойи, были из дерева и горели, как спички. Один неосторожный удар цепом, которым молотили зерно, по лампе — и вот она переворачивается и весь сарай уже в огне.

Блага общества потребления остаются все же ограниченными, несмотря на некоторый прогресс. Это особенно бросается в глаза в такой области как здравоохранение: в 1750 годах один врач приходился на 20 000 жителей. Только представьте себе один из наших средних современных городов, чтобы на те самые 20 000 жителей в 2000 году приходился один-единственный врач… При отсутствии существенных улучшений в этих разнообразных областях узнала ли Савойя при Викторе-Амадее III (правил с 1773 года) радости (?) робкого «сексуального раскрепощения»? Несколько случаев побегов, тайные браки, добрачное зачатие детей (родившихся раньше, чем через восемь месяцев после свадьбы), немного более частые, чем в прошлом, лишь слабо поколебали моральные устои эпохи, одновременно придающие уверенность и суровые. Согласуется ли сексуальное торможение в этой провинции с некоторой социальной устойчивостью?

Общение в деревенских семьях заключалось в том, что долгими зимними вечерами люди собирались вместе и кололи орехи в тепле, исходившем из коровника и стойла. Таверна была местом времяпрепровождения для мужчин, где заключали контрабандные сделки, играли в азартные игры, где процветала преступность и проституция. Среди кувшинов с вином и в табачном дыму стала в XVIII веке расти кабацкая общительность, и она внесла свой вклад в разжигание недовольства, проявлявшееся в том, что крестьянские общины поднялись против сеньоров и именитых горожан. В муниципалитетах судебный секретарь, который умеет писать, все более и более утверждает диктатуру секретариата (Троцкий скажет однажды: в истории человечества есть три стадии — матриархат, патриархат и секретариат). Эти муниципалитеты защищали общинные земли от присвоения их крупными землевладельцами и монастырями. Таким образом сложился общий фронт: он объединял от высших к низшим секретариат мэрии, представлявший собой образованную группу жителей деревни, а с другой стороны — женщин, которые, хоть часто и были неграмотными, но желали защитить общинную землю, сохранив нормальное пастбище для своих коров. Любопытные люди, которые были «умами» прихода, с 1730 года стали получать характеристику «республиканцев». Они были современными умами, хотя часто и невыносимыми, и боролись против другой модернизации, затрагивавшей большие сеньориальные владения. Это была битва Современных людей против Современных людей! Сеньориальные владения фактически побивали все рекорды по полубюрократической писанине, все больше и больше вызывавшей раздражение у крестьян, и это после добрых старых словесных отношений, которые в прошлом связывали сеньора с «его» крестьянами или вынуждали их идти против своего господина, но без особо тяжелых последствий. Добавим, что такая модернизация крупных земельных владений аристократии происходила не только на бумаге, пора об этом сказать. Ограничимся в данном случае горным скотоводством на высоте между 1 500 м и 2 500 м над уровнем моря: там дворяне и монашеские ордена владели обширными альпийскими лугами. Они их сдавали в аренду фермерам на лето, бывшим к тому же владельцами значительных пастбищ в долине. Все это находило отражение в интенсивно развивавшихся торгово-производственных отношениях в XVIII веке: производстве сыров «томм» и «грюйер», поставляемых на продажу, в том числе и за пределы региона; кроме того, перегон крупного рогатого скота, мулов и овец из Морьен, Тарантез, О-Фосиньи, О-Шабле; в Дофине, «где эти стада выставлялись на продажу на большой ежегодной ярмарке в Сюзе, на пьемонтской стороне Сени»[213]. Таким образом эта пара, которую образовывали между собой крупный земельный собственник из аристократов и крупный фермер из простолюдинов, игравшая такую важную и «прогрессистскую» роль в экономике Англии или Иль-де-Франса, в Савойе также показала себя действенной, в своих формах, которые, конечно, были оригинальными по сравнению с тем, что происходило, с этой же точки зрения, на обширных северных равнинах к югу или к северу от Ла-Манша.

Однако, мы уже отмечали, что государственный патернализм, столь дорогой савойскому правительству, кажется, отсутствовал в Великобритании эпохи Просвещения, и эта страна, по правде говоря, очень далека от предмета и сюжета данной книги.

В итоге имеет место двойная модернизация: она противоречиво затрагивает крестьянское общество и господство сеньоров. Но в том, что касается проблем охоты, мы в затруднительном положении: где современные тенденции? Дело в том, что волнения, требовавшие свободной охоты и рыбной ловли в Савойе, мобилизовали богатых (и не очень богатых) сельских жителей, а также многочисленное приходское духовенство, выступить против сеньоров, сохранявших монополию на охотничьи ружья. Таким образом, они требовали (это в данном случае было антиэкологическое выступление) демократизации права на истребление фауны, как зверя, так и птицы. Таким образом, последние савойские медведи были истреблены в результате того, что было разрешена охота на них после 1790 или 1800 года… Дворяне-обладатели разрешения на охоту, ограниченно истреблявшие дичь, были большими любителями живой природы, чем крестьяне, безжалостно истреблявшие дичь. Не будем говорить (это еще одна головоломка) о волках, на них уже имеется пухлое досье, и в наши дни это дело вновь ставится на обсуждение, если не в реалиях жизни в горах, то уж точно в дискуссиях в средствах массовой информации, как в Савойе, так и в Дофине.

Охота — не единственный предмет социального протеста[214]. Классовая борьба существовала, само собой разумеется, в частности, в отношении к привилегированным сословиям: еще почти за сто лет до Французской революции, уже тогда, крестьяне, как в Савойе, так и в Дофине, и их становилось все больше, стали выступать против налоговых поборов, которые собирала в свою пользу аристократия. Они сжигали регистры с правами сеньоров; также они выступали и против богатых крестьян, которые присваивали общинную землю, служившую до того бесплатным пастбищем для тощих коз или коров, которыми владели бедняки. Эти конфликты между социальными группами осложнились из-за вмешательства савойского государства, одного из самых просвещенных для того времени и очевидно гораздо более просвещенного, чем была французская монархия в эпоху Просвещения. Начиная с 1728 года Виктор-Амадей II (король с 1713 года), а затем Карл-Эмманюэль III проводят общий кадастр земель (Франция провела работу по кадастру земель только при Наполеоне I, а затем при Людовике XVIII). Целью этой операции Виктора-Амадея было поставить налогообложение на справедливые основы, которые заменили бы неправедный «сбор налогов на глазок» прошлого века; обозначить по-настоящему принадлежащие дворянам земли, что приводило к перекраиванию многих крестьянских полей, которыми владели дворяне, другими словами, к ограничению «де факто» привилегий дворян в налоговых вопросах. Эта серьезная инициатива сардинской монархии закончилась в период с 1762 по 1771 годы эдиктами, отменявшими крепостное право, и сильным ограничением прав сеньоров, и этими эдиктами воспользовались, конечно, прибегнув к выкупу земель, более двух третей деревенских общин, еще до того, как до самого сердца Альп дошли «социальные благодеяния», иногда грубые, или же смягченные, которые принесла с собой Французская революция.

Сейчас скажем два слова о Церкви, или скорее о церкви, то есть, я хочу сказать, об основной приходской организации, «деревенской церкви», как мы сказали бы сейчас; она оставалась одним из «привилегированных» мест, где во главе с кюре собиралась деревенская община, иногда настроенная, то ли с одобрения священника, то ли без него, на борьбу против привилегий и людей, которые ей не нравились. Итак, в недрах этого святого места можно было вести «партизанскую борьбу» против того, чтобы была скамья для знати, и гербов владельцев замков, когда изображения этих гербов вызывали гневный рев некоторых проповедников на кафедрах. Некоторые крестьяне бывали участниками отвратительных сцен, когда они имели смелость вытаскивать из могил тела детей буржуа, «недостойно» погребенных под полом церкви. Решительно, несмотря на разнообразные конфликты, церковь была прежде всего пространством для всех, и тем более если речь шла о ее украшении: бедняки, которые достаточно небрежно относились к своему собственному жилищу, лезли из кожи вон, чтобы украсить барочным завитком колокольню их приходской церкви. Оформление алтаря в итоге стоило большой суммы, равной высокогорному пастбищу, и как раз савойские церкви благодаря постепенной работе получали великолепные алтари в стиле рококо. Необарокко во всей своей красоте! Стиль Людовика XV для христиан… Позолота и все прочее…

Художественное украшение — это побочный феномен, внешне, конечно, производящий впечатление. В массах населения Савойи подспудно назревала тенденция, ведущая к улучшению демографической ситуации региона. Вместо 300 000 жителей в 1700 году (в будущих двух департаментах нашей современной Республики) их стало 400 000 в 1789 году. Количество… качество: благосостояние, гигиена и культура развиваются в среднем классе; их мебель становится более роскошной, изделия их гастрономов — все более изысканными, а количество их биде увеличивается. Повышение уровня грамотности, небольшой шаг в сторону большей свободы нравов, растущее влияние франкмасонства подготавливают Савойю к новой судьбе, которая ждала ее в период с 1789 по 1815 годы, не без неприятной обратной реакции, благодаря Французской революции и французской аннексии, хотя она была всего лишь временной; она началась уже давно, эта аннексия, хотя только строго в языковом плане. На уровне элиты, в частности, дворянской, французский язык действительно был языком культуры в эпоху Просвещения и даже гораздо раньше; стоит напомнить, что святой Франциск Сальский, самая значительная фигура католической Церкви в савойских горах, писал и издавал свои произведения на французском языке, предназначенные прежде всего для местной паствы, по меньшей мере, образованной.

*

Французская революция имела огромный резонанс в Савойе: она утвердила ее первое присоединение к «великой нации», с последствиями как позитивными, так и спорными, которые может вызвать событие такого рода. Новости из Парижа (и из других мест) начиная с 1789 года, в особенности в ходе 1790-х годов, распространялись в савойских горах быстро. Временные мигранты, взрослые и дети, которые ехали во французскую столицу, чтобы натирать там паркет или, согласно неверному стереотипу, прочищать дымоходы, или чтобы выставлять напоказ сурков, теряли свой доход и мотивы для своего отъезда на север из-за экономического кризиса, который вызвали во Франции завихрения огромного революционного «цунами». Что касается дворянских эмигрантов, которые покидали «королевство Капетинга», как вскоре стали говорить, назавтра после взятия Бастилии, они заставили много о себе говорить, и не всегда хорошее, между Шамбери и Аннеси, эти люди с белыми кокардами и тростями со спрятанным в них оружием. Население Савойи или, по меньшей мере, его элита, окруженное французскими городами или хотя бы городами, где говорили по-французски, такими как Лион, Женева и Гренобль, было прекрасно информировано о важных событиях, происходивших в Иль-де-Франс. И хотя не стоит впадать в параноидальную интерпретацию аббата Баррюэля, все же франкмасонство, кажется, сыграло в регионе свою роль в продвижении революционных идей. Конечно, не стоит говорить о том, что крестьяне или вся буржуазия выступали за глубокие преобразования в их савойском обществе, так как до них доходило эхо из соседнего большого государства; но не подлежит сомнению, что часть крестьян, объединившись между собой, и многие буржуа благосклонно или сочувственно относились к революционному развитию событий. И даже в судейском сословии, представители которого были близки к дворянству или сами были дворянами, такие как Кафф и Сирта, охотно крутили колесо революции, принимая во внимание, однако, тот факт, что таких было меньшинство в их сословии, которое стало активной контрреволюционной силой, когда буржуазная «прогрессистская» элита выступила против парламентов, которые отныне стали рассматривать как реакционные или продворянские; такой поворот произошел во Франции зимой 1788–1789 года. Крестьянские или, в более общем плане, народные восстания, не всегда достигавшие таких значительных масштабов, как в соседнем Дофине, тем не менее происходили, как инфекция из Франции, и разворачивались обычно все по тем же поводам — десятина, хлеб, соль; другими словами, имел место отказ то там, то здесь от уплаты десятины и от сеньориальных прав (servis, как их называли), выступления против налога на соль, и наконец, продовольственные бунты, как в Монмелиан весной 1790 года: здесь нет ничего такого, с чем не были бы уже знакомы французские историки. Перед лицом беспорядков и волнений драгуны из полка Аосты и другие военные всю весну 1790 года кое-как бились против населения или против некоторых его элементов, чтобы обеспечить поддержку законности Старого режима и его обычное функционирование.

*

В этих условиях приход французов в сентябре 1792 года произошел без труда. Дальнейшие события можно подразделить на восемь, следовавших один за другим периодов, более или менее четко выраженных, иногда менее, чем более, но по сути почти классических: вторжение, оккупация, сотрудничество одних, сопротивление других, террор (не только символический), эмиграция, освобождение, чистка. Порядок следования этих факторов мог варьироваться. Но их типология оставалась неизменной, как в анализе сегментов русской народной сказки, как его задумал Владимир Пропп. В данном случае речь может пойти только о том, чтобы вкратце упомянуть эти фазы в их савойском варианте периода с 1792 по 1815 годы, принимая в расчет ограничения, налагаемые нашей данной работой. За более подробной информацией отошлем вас к прекрасным работам Жана Николя[215]. Добавим, что именно такое краткое упоминание тем более полезно, что у него есть преимущество — абсолютно не быть нагруженным тем ужасающим идеологическим содержанием, которое демонстрируют все исследования о «фазах» того же рода, тоже в рамках периодизации, о Второй мировой войне, в том что касается оккупации, сотрудничества и др. Итак, в Савойе конца XVIII века наступило сначала вторжение, за которым последовала оккупация, бесспорно, военная. И то, и другое изначально можно записать на счет генерала Анн Пьер де Монтескью, который командовал в сентябре 1792 года французскими войсками, вторгшимися в герцогство. Монтескью, благородный либерал, вывесил в Шамбери прокламацию, гласившую: «Свобода, жить свободным или умереть…», но его очень вскоре, уже в ноябре, отстранил от должности Конвент. Ему было предъявлено обвинение, и он бежал в Швейцарию. Судьба только его одного уже наглядно показывает двусмысленность революционных завоеваний в Савойе, совершавшихся во имя свободы, но вскоре после этого оборачивающихся против этой самой свободы.

Полное и неожиданное поражение пьемонтской армии под ударами французов осенью 1792 года, по сути, стало разгромом, обычным в подобной обстановке «оккупации». Старый режим был разбит без особых трудностей, и мало кто на это жаловался, как минимум в начале; пошел процесс разрушения феодального порядка, отчуждение собственности духовенства и т. д. «Сотрудничавшая» Национальная ассамблея (октябрь 1792 года), называемая Аллоброгами, принимала по этому поводу подходящие меры, которые оживляло присоединение Савойи к Франции. Чистая и неприкрытая аннексия. Простой люд, как крестьяне, так и буржуазия и «судейское сословие», поддерживали эти решения большинством и даже, в общественных местах, «единодушно». Несколько человек из числа сенаторов и дворянства, придерживавшихся либерального направления (Марен, Кароли, Вири) также вскочили в уходящий поезд, оставив, однако, на перроне большинство дворянских семей, уделом которых теперь стала контрреволюция или эмиграция, поскольку это было уже не то время, как во Франции в 1789 году, когда революционные процессы, еще умеренные, могли создать союз представителей элиты с большим числом аристократов в составе его контингента, и все это несмотря на перевороты в парламенте в 1788–1789 годах. Однако в Савойе, начиная с того года, когда произошло вторжение, не замедлило проявить себя и некоторое сопротивление, направленное против новшеств, быстро вызвавших ненависть и даже заслуживавших того, чтобы их ненавидили. Это были новшества в экономической, религиозной, военной областях. Речь шла, другими словами, об ассигнациях, по терявших с 1793 года более половины своей начальной стоимости и превратившихся в буквальном смысле слова в бумажки в 1794–1795 годы[216]. Плохо было воспринято и принятие на местах post festum[217] гражданской конституции для духовенства с утверждением в должности «плохих священников», присягающих, бывших янсенистов и др. И наконец, и, может быть, прежде всего, сыграл роль насильственный рекрутский набор, когда многих молодых людей забрали в армию для войны с консервативной Европой (февраль-апрель 1793 года). Было чем вызвать, если привести выражение, столь дорогое таким видным исследователям, как господа Дегранж, Руссо, Пешански, некоторые «сопротивленческие» настроения. В данном случае можно различать, по пр имеру типологии немецких историков, принятой по этому вопросу, «Widerstand», сопротивление в классическом смысле слова, и «Resistenz», подобие пассивного сопротивления, то молчаливого, то высказываемого, во многих случаях исключительно символического и выражаемого время от времени попросту междометиями и актами несогласия, абсолютно незначительными; по-французски это можно выразить как «rusistance» (Widerstand) и «résistence» (Resistenz). В качестве примера собственно сопротивления можно привести, как один из десяти случаев, восстания в высокогорных долинах в мае 1793 года против набора «волонтеров», которые против своей воли были мобилизованы, чтобы сражаться на стороне Франции в шедшей тогда войне. Что же касалось в свою очередь простого и скромного «résistence», то оно, с большей или меньшей активностью, обрушивалось на символы: отказ от фригийских колпаков, срубленные или сожженные деревья «свободы»… В Аннеси жена одного булочника, когда к ней пришли с обыском, принялась поносить «свободу» (декабрь 1793 года). Она получила двадцать дней тюрьмы. Эти мелкие поступки показывают историю «сопротивления» в его повседневности[218].

Слабое или сильное, собственно сопротивление вызывает в ответ репрессии, которые даже могли разворачиваться самостоятельно, самоопределяться, без какого-либо конкретного мотива. Репрессии, другими словами, во многих случаях террор: в Савойе тоже имели место, хотя и в меньшем масштабе, чем в других французских регионах. Ничего общего с кровавой баней в Лионе, Вандее, Париже. Жертвами робеспьеровских мер в Савойе было не так много людей — контрреволюционеров и лиц, причисленных к ним. Жан Николя отмечает четверых расстрелянных в Аннеси, одного в Тононе. К этому «окончательному расчету» нужно добавить умерших своей смертью, которые при жизни враждебно относились к новому режиму, оставшихся на поле боя или казненных во время восстаний в Аннеси или Тоне в мае 1793 года: от 50 до 100 погибших[219]; а также бойцов (в частности крестьян), захваченных с оружием в руках и казненных, тех, которые сражались на стороне пьемонтской армии, обращенной в бегство в сентябре 1793 года при попытке отвоевания савойской земли. Может быть, около сотни погибших? А еще проводились аресты, многочисленные и бывшие частью террора: в Аннеси в период с 1 апреля 1793 года по июль 1794 года 750 человек были брошены в тюрьму, и их заключение в общей сложности длилось 19 347 дней. К 18 апреля 1794 года в этом городе более 300 подозреваемых или «преступников» находились под замком, из которых только 82 были дворянами (среди них 54 женщины). Из этого видно, что простой люд Савойи пополнял если не ряды активной контрреволюции, то заключенных в тюрьмах, оказавшихся там по подозрению — обоснованному или необоснованному — во враждебном отношении к «восстановительной» кампании 1793 года. Это значит, что дворянство всегда рассматривалось в качестве «подозреваемого номер один». В Савойе командированный туда член Конвента Альбит приказал арестовать всех дворян в возрасте от 18 до 70 лет, как мужчин, так и женщин! Власти округа приняли на себя заботу о воспитании и содержании детей, оставленных на попечение кормилиц или добрых патриотов[220]! Это значит, что тюремное заключение редко заканчивалось казнью, и в этом было огромное отличие от Парижа и Нанта. «Настоящий» террор в Савойе был обращен в большей степени против душ, чем тел, которых избегали «рубить надвое»[221]. Он вылился в основном в яростную борьбу с христианством в течение зимы 1793–1794 года: разбитые колокольни, великолепные «дароносицы, чаши, патеры, дарохранительницы» были реквизированы, конфискованы, переплавлены…

Завершающей стадией упомянутых здесь различных процессов, начиная с первого момента вторжения, то есть оккупации, явилось освобождение. В этот термин мы вкладываем исключительно технический смысл. Он попросту обозначает, что государство средних размеров (Савойя) отныне избавляется, в данном случае военными силами, от присутствия войск оккупантов, иногда выступавших в качестве угнетателей. Эти войска выставило большое государство (Франция) в целях завоевания, конечно, революционного и прогрессистского, что не преминуло сильно изменить перспективы… Употребление нами слова «освобождение» не заставляет нас умалчивать об успешных освободительных последствиях, которые, напротив, повлекло за собой вторжение французских «вооруженных миссионеров» в 1792 году, они выступили в качестве разрушителей феодальной системы, часто несправедливой и устаревшей. Однако, независимо от этого замечания, в 1814–1815 годы произошло все-таки «освобождение» Савойи. Другими словами, имел место возврат к давней независимости этой страны в рамках сардинской монархии. Это «освобождение» (очень позднее, как можно увидеть) свершилось силами австрийской армии, таким образом вернувшей землю и корону очень древней династии наследников «Белорукого» в лице Виктора-Эмманюэля I и его ближайших наследников Карла-Феликса и Карла-Альберта. Это «возвращение» династии было также и воскрешением законности; ее поддержали, насколько об этом можно судить, народные массы в своем большинстве; их мнение по этому поводу спрашивали в ходе плебисцита, результаты которого, в этом можно быть уверенным, не были полностью фальсифицированы[222].

Произошедшее таким образом «освобождение» в этих местах не вызвало гражданскую войну и не сопровождалось чисткой. Савойя во время окончательного разгрома Наполеона не знала Белого террора, который практиковали в это время во французском королевстве, в частности, в Ниме, Тулузе и Юзе в 1815 году. Савойские буржуазные династии, выделившиеся при Первой империи, например, Рюфи и Колломб в Аннеси, не пострадали из-за поражения Орла. И таким же образом маркиз де Сен-Марсан, посол Наполеона в Берлине между 1809 и 1815 годами, стал без особых трудностей представителем Виктора-Эмманюэля I на Венском конгрессе[223].

Историю нельзя переписать, но кажется достаточно вероятным, что за двадцать с лишним лет до того, в августе 1793 года, события могли бы получить более трагичное развитие. Летом пьемонтские войска предприняли попытку «освобождения» Савойи, за год до того завоеванной французами. Заброшенная таким образом сардинская армия поначалу одержала несколько побед благодаря тому, что проникла на савойскую территорию тремя путями — через Шамони, Тарантез и Морьен. Но уже в следующем октябре «освободители» (!) были отброшены к исходным рубежам, для них это было поражением. В период между этими двумя событиями им, однако, удалось volentes nolentes спровоцировать у части местного населения, которые были преданы им, некоторые попытки жестокой чистки, направленной против видных якобинцев и именитых граждан, обвиняемых в сообщничестве, или, как мы сказали бы, сотрудничестве с Францией. Среди них можно было найти присягнувших представителей духовенства: одного епископского викария, одного епископа, принявшего конституцию, а также конституционных священников. Еще одно доказательство того, что вопросы церкви были центральными в этом деле. Но процедуры линчевания или охоты за человеком, хотя и были реальными, но не доходили до убийства; победа республиканских солдат, пришедших с запада, под командованием Келлерманна, уже с осени положила конец атмосфере чистки. Стрелки повернулись в другую сторону. Чрезвычайный трибунал[224], который ревнители Старого режима устроили в Мутье к концу лета 1793 года, чтобы вычислять и наказывать местных революционеров, потерял свой голос из-за якобинского реванша в сентябре-октябре 1793 года, и это произошло до того, как он смог по-настоящему начать функционировать.

Мы оставили для окончания этого параграфа, в некотором роде «на десерт», проблемы эмиграции как неизбежного последствия процесса вторжения — оккупации — разрушения старого; этого процесса, одновременно идущего извне (из революционной Франции) и изнутри — другими словами, от общего подъема, почти геологического, некоторых слоев буржуазного, разночинного и крестьянского населения Савойи, что явилось продолжением того, что можно назвать французской «агрессией» 1792 года, осуществленной, по правде говоря, в более или менее искреннем стремлении освободить население Савойи. Последовавшая за этим эмиграция затронула людей, принадлежавших ко всем классам, и больше всего дворянство, и массовое стремление дворян к отъезду из страны было, конечно, предсказуемым и совершенно обычным явлением для этой беспокойной эпохи. На 1 800 савойских эмигрантов, фигурировавших в списках, составленных их противниками в период между 1794 и 1799 годами, 407 человек были дворянами, и многие вернулись в страну «без энтузиазма»[225] после амнистии флореаля X года Республики. В период их отсутствия их имущество было конфисковано и превратилось в национальное имущество вторичного происхождения, большая часть которого была продана новым владельцам, обычно происходившим из буржуазии или крестьянства. Изменения собственности, или смена собственников, которая произошла таким образом, должно быть, затронула, если брать по максимуму, примерно 7 % земли в регионе, находившейся в частном владении. Это не огромное число, но и его не стоит сбрасывать со счета.

Стоит отдельно поговорить о человеке, которого мы не решаемся назвать «эмигрантом чести», Жозефе ле Местре, в любом случае, одном из самых знаменитых из числа тех, кто уносил частицу своей альпийской родины на подошвах своих башмаков. Самым любопытным в этом деле было то, что сам Местр не рассматривал себя как эмигранта ни объективно, ни субъективно. Конечно, он бежал из Савойи в 1792 году, но это было прежде всего, если ему верить, для того, чтобы продолжать служить своему законному государю, Виктору-Амадею III в славном городе Турине; и затем оттуда он уехал в Лозанну, где он стал «посланником» все того же Виктора-Амадея, который впоследствии назначил его послом в России. Его долгие периоды пребывания «за границей» по отношению к савойскому провинциализму как раз и делают из Местра «эмигранта извне», если нам позволено будет такое словесное излишество, и это несмотря на то, какое экзистенциальное определение он считает себя обязанным дать самому себе и в котором он всячески отказывался от слова «эмиграция». Подчеркнем по этому поводу, что основные произведения Местра были задуманы за границей, за пределами родных савойских границ. Они были, что само собой разумеется, набросаны и записаны по-французски, то есть на языке савойской элиты, который в течение долгого времени постепенно вытеснял местные, франко-провансальские диалекты, еще сохранявшиеся в XIX веке и начале XX века в достаточно сильной форме, но затем утратившие свое значение. Контрреволюционная мысль Местра является прежде всего отказом от любой философии и политологии Общественного договора. Он выступал против Гоббса, против Руссо, и в наше время эквивалент этому можно найти в концепциях Раймона Полена, которые также пронизаны «договорофобией». По мнению Местра, остановимся на этом авторе, хорошо устроенное общество не смогло бы опираться на добровольные соглашения, свободно заключенные между людьми. На этой основе можно было бы получить только исключительно внешнюю «установку», лишенную всякой органичности; это была бы установка типа Вокансон[226], посредственного качества компьютер, как сказали бы мы. На самом деле, хорошо устроенное общество должно иметь основу религиозную, традиционную, с устоявшимися обычаями, укрепленную веками, обязательно не зависящую от воли людей или, как минимум, «лишенную волюнтаризма». Однако Французская революция захотела перестроить социальную систему с чистого листа. Она действовала по примеру маркизы де Мертей из «Опасных связей», которая говорила о себе: «Мои принципы явились плодом моих глубоких размышлений. Я их создала и могу сказать, что я сама — мое собственное произведение[227]». В силу этого и по многим другим причинам, маркиза была несколько демонической личностью. Французская революция, как считал Местр, также могла быть исключительно порождением Сатаны. В этих условиях власть народа неизбежно подпадала под схему какой-нибудь тирании, деспотизма. Вера в прогресс, столь распространенная в революционных кругах времен Кондорсе, была, по мнению Местра, не чем иным, как глупостью. И напротив, католическая вера была сердцевиной единственно законной системы: вследствие этого папа должен был играть в духовной области такую же роль, какая была у короля, облеченного временной властью, будь то пьемонтский король или кто-либо из Бурбонов, это не имело значения. Любой выпад против верховного понтифика, совершенный в этих условиях, будь то со стороны галликан или протестантов, а приори должен считаться недопустимым, поскольку в глубинном смысле он содержал в себе материализм, разрушительный и коварный. Самая странная и, может быть, самая глубокая теория Местра относилась к большому кровопролитию, которое устроили революционеры: они очень часто набрасывались на людей невинных, даже выдающихся, если верить этому философу, бывшему уроженцу Альп, — монахинь, священников, благочестивых светских дам, дам из буржуазии, утонченных аристократов, которых таким образом обрекали вместо жизни на смерть, ведя на эшафот с гильотиной. Эти массовые убийства, как пишет Местр в письме к маркизе Коста (1794), были эквивалентом жертв, которые приносили евреи или римляне. Они никогда не приносили в жертву[228], как можно себе представить, опасных животных, хищников, таких как гадюк, волков, грифов. Но скорее в жертву приносились животные симпатичные, друзья человека — телята, коровы, быки, свиньи, козы, ягнята. Возможно, таким способом наш автор хотел сказать, что бойня, организованная якобинцами, в конце концов, представляла собой приношение, приятное Богу (или богам), которое было предназначено для того, чтобы искупить грехи человечества, восставшего против власти Добра; это искупление, в свою очередь, совершалось благодаря жертвоприношению невинных людей, в запахе крови, который поднимался чудесными парами и доходил до трепещущих ноздрей Божества, и это было компенсацией (непредвиденной) преступлений, совершенных такими, как Робеспьер и Фукье-Тенвилль. Здесь можно найти дорогую для мыслителей-аристократов[229] идею отказа, лишения, самоотречения, которая в данном случае могла доходить до высшей жертвы, в преступных руках классового[230] или сословного врага.

В любом случае, никто не может оспорить тот факт, что Местр хорошо почувствовал, по своему собственному опыту и в своих теоретических построениях, ту огромную пропасть, которую Французская революция установила, в европейском масштабе, между Старым режимом — христианским, монархическим, дворянским, и будущим веком — эгалитарным и демократическим. Как утверждает этот автор, Французская революция — это не событие, это эпоха.

Савойя 1792–1815 годов со своей примечательной последовательностью эпиодов от вторжения — освобождения от старого вплоть до изгнания захватчиков, между которыми были фазы как сопротивления, так и эмиграции, функционировала, таким образом, как маленькая модель Западной Европы (и даже шире, чем просто Западной Европы), где в гораздо более широком масштабе в XX веке пришлось пережить похожие испытания, но еще более трагичные, еще более мучительные. Савойя, над которой можно работать таким образом до бесконечности, ничем не вызывая идеологических бурь, которые неизменно провоцирует подобное исследование, относящееся к XX веку, Савойя была подобием маленькой модели, лаборатории, и при этом страной, по собственному опыту привыкшей к подобного рода «оккупационным» опытам, поскольку ей пришлось пережить несколько таких эпизодов в XVI и в XVIII веке. Поэтому хорошо и даже полезно остановиться здесь на ее примере, в нескольких строчках или на нескольких страницах. Выразим свою крайнюю признательность Жану Николя, который ранее поднял для нас эту историографическую целину, эту пересеченную местность, ужасно обрывистую и по природе своей горную…

*

Савойя дала нам Местра, Авейрон — Боналя, Бретань — Шатобриана. Именно на периферии, в провинции, на языковой периферии мы находим, таким образом, самых строгих, самых непреклонных судей по отношению к Французской революции, которая была очень парижской и крайне нейтралистской по своему принципу. Однако после 1815 года савойское общество на некоторое время вернулось в свою раковину, или, скажем так, оно в течение периода в несколько десятилетий находилось в фазе интеллектуального и социально-политического регресса. Несмотря на некоторые скачки в развитии, произошедшие из-за потрясений 1814–1815 годов (поражения Наполеона во Франции, Сто Дней, Ватерлоо), Савойя действительно в конце концов вернулась полностью под власть сардинской и пьемонтской монархии; это возвращение было закреплено в ходе плебисцита, выразившего достаточно хорошо, несмотря на некоторые «несовершенства», пожелания сельского населения, которое привлекала стабильность, «отдых», как тогда говорили; плюс к тому, по этому случаю несколько изменилась граница, в пользу Женевского кантона, чья территория, ставшая большей по протяженности, приняла форму «грыжи, вклинившейся в континентальную Францию». Это возвращение к старому, от новой столицы к древней, от Парижа к Турину, соответствовало, однако, в правительственной политике, реакции по всем направлениям, материализовавшейся, в частности, во введении крайне мелочной цензуры. По правде говоря, если рассматривать под этим углом, то предыдущая власть, императорская и французская, подали пример. Что касается экономики, оставшейся традиционной, начало «нового» режима (реставрированного) несколько смазалось: конечно, появилась крупная хлопковая промышленность, центрами которой были Аннеси и другие города, но сильнейшее извержение вулкана Тамбора в Индонезии осенью 1815 года создало некое подобие ядерной зимы (туман с частицами пыли над планетой) в 1816 году, и это отрицательно сказалось на урожае зерна в течение всего последовавшего за этим лета, холодного и влажного, каким оно выдалось в том неблагоприятном году. В результате возникла нехватка продовольствия, уже не голод, конечно (эпоха этому не способствовала); дефицит продуктов особенно чувствовался в Савойе, где сельское хозяйство в горных районах более чувствительно реагировало, чем на равнинах, на подобные периоды сильнейших холодов и сильнейшей влажности. Этот небольшой продовольственный кризис захватил большую часть 1817 года, по меньшей мере, вплоть до летней жатвы, которая в любом случае была поздней на высокогорных склонах, где сельское хозяйство было не основным занятием. Новый подъем экономики региона, после всех безумств Наполеона, в которых Савойя долгое время, хотя более или менее пассивно, принимала участие[231], задержался. Если быть точными, примерно на два года. Политическая… и религиозная власть также не отличалась большими дарованиями: три короля, сменившие друг друга на престоле — Виктор-Эмманюэль I, Карл-Феликс и Карл-Альберт I — были малопросвещенными[232] консерваторами, иногда грубыми, особенно с Карлом-Альбертом. Священники, в свою очередь, были хорошо образованными в области теологии, но, стоит ли об этом говорить, они оказывали слишком большое влияние и их было, в любом случае, очень много; представьте себе в современной Франции 180 000 служителей Церкви, не считая монахов и монахинь, и тогда вы составите себе представление об огромном количестве среди населения (в 1847 году) тех, кого антиклерикалы презрительно называли «попами». Местное дворянство, обычно говорившее на французском языке, вернуло себе по меньшей мере часть своей власти, которой оно обладало до революции; чтобы получить «сравнительное» представление о Савойе тех времен, также следует напрячь воображение и представить себе Францию, где Карл X, но все-таки чуть менее глупый, остался бы у власти до 1848 года. А на самом деле Карл X был вынужден терпеть некоторый контроль со стороны парламента, который в итоге и лишил его власти в 1830 году. Но в Пьемонте и Савойе не было парламента (по меньшей мере, до ратификации «Статуто» в 1848 году). В Шамбери, как и в Турине, в течение почти четверти века после Наполеона все еще остается система абсолютной монархии: это была любопытная смесь структур, организованных на манер Франции до 1789 года, и административного авторитаризма, чьи истоки лежат в «консульстве», то есть… они бонапартистские. Отсутствие законодательного противовеса, каким могли бы быть выборы, даже цензорные, таким образом, болезненно чувствовалось, чего не было в соседней Франции, которая обучалась парламентской жизни в достаточно больших объемах с 1815–16 годов и до 1848 года. А fortiori в последующие периоды.

Заслуживают всяческого осуждения неповоротливые, авторитарные по сути различные учреждения времен консулата и Наполеона, оставшиеся неизменными после разгрома императора. Эти учреждения оставались, однако, залогом некоторого опыта по модернизации, на которую делала ставки местная буржуазия. Чиновничья карьера не вызывала у нее антипатии. Буржуазия региона, населенная юристами, нотариусами и сыновьями разбогатевших фермеров, конечно, имела в себе что-то немного архаичное. Она была мало связана с промышленным капитализмом и больше походила на ту буржуазию, «чертовски юридическую», которую описывал Люсьен Февр[233] в Франш-Конте… XVI века в своей толстой диссертации. Этот относительный традиционализм в рамках социального класса не мешал поддерживать, в недрах этого класса, идеи, откровенно заимствованные у революции: многие буржуа, сидя у своего камина, продолжали скромно высказывать антиклерикальные суждения; каждый настолько современен, насколько он может. Крестьяне, между тем, продолжали рожать детей «под сенью церкви в цвету» (рождаемость оставалась очень высокой — 38 человек на тысячу населения). Некоторые из них появлялись на свет с недостатками физического и даже умственного развития (зоб, кретинизм), с которыми в то время еще не справлялись. Это чисто физиологическая констатация, опирающаяся, главным образом, на факторы экономического характера, а нисколько не расового, и говорящая о продолжавшей существовать бедности: это призывает историков к состраданию и сочувствию к жертвам, а нисколько не к презрению, как это неправильно полагает г-н де Пенгон.

*

Революция 1848 года, начавшаяся в Савойе с некоторых реформ 1847 года, многое изменила. В этот период начался продовольственный кризис (местный), охвативший в то время практически всю Европу. Карла-Альберта выбили из привычной колеи более или менее революционные выступления, как французские, так и итальянские (в Неаполе, а также в Риме, где молодой Пий IX — не очень надолго, правда, — начал проводить реформы). Итак, Карл-Альберт решился на значительные уступки, которые конкретизировал в «Статуте», или «Статуто» 1848 года: полупарламентский режим, организация выборов в законодательные органы, естественно, подбор голосующих в соответствии с цензом, относительная свобода прессы и собраний. Война, объявленная австрийцам (март 1848 года), обвиненным в угнетении Италии, по существу приняла формы итальянского национального крестового похода, но закончилась катастрофой, обозначив себя серией поражений в Пьемонте, и это ничего не изменило. Похожее на фарс вторжение «Ненасытных», французских и савойских оппозиционеров, принадлежавших к левым силам, пришедших из Лиона, которые моментально захватили Шамбери, закончилось трагически — погромами против «Ненасытных», охотой за людьми. Захватчиков перебили крестьяне из округи Шамбери. Эта резня послужила назидательным уроком: она временно блокировала политические преобразования, рожденные революцией», которые должны были бы вести к «прогрессу». Нельзя презирать консерватизм католических масс, верных своим священникам, с недоверием относящихся к непрошеным гостям, «слишком» либеральным, радикально настроенным или республиканцам, приходящим из Франции или из больших городов. Именно этот религиозный консерватизм резко и парадоксально переменил направление и сыграл в пользу Франции Второй империи все в той же альпийской области, но десяток лет спустя.

В период с 1849 по 1859 год, между революцией и новым присоединением, в недрах альпийской монархии зрело несогласие, которое вылилось в итоге в полный разрыв, поскольку:

1. «Подвластные» савойцы чувствовали себя неудовлетворенными, во многих отношениях, по сравнению с «властвующими» пьемонтцами. Последние более чем когда-либо представляли собой руководящую силу в этой неравной упряжке, соединившей вместе пони и коня, герцогство и пьемонтское королевство, Шамбери и Турин.

2. Затем, неудовлетворенность в том, что касалось католицизма: Кавур, гениальный министр Виктора-Эмманюэля II (долгое время политика Кавура по объединению Италии не сеяла зубов дракона, в отличие от кровавых стратегий Бисмарка, какими бы блестящими они ни были), итак, Кавур вел антиклерикальную политику и стремился отделить церковь от государства. В этом он был на полпути к Шуазёлю… и к маленькому отцу Комб. Этот правительственный активизм (туринский) был воспринят как просто неприличный католическими массами (савойскими)… или всякого рода лидерами, которые говорили от их имени.

3. Также наблюдалась неудовлетворенность по отношению к «итальянским делам». У савойцев было гораздо меньше мотивации, чем у их «восточных братьев» по другую сторону Альп, чтобы участвовать в кампании, конечно, плодотворной, по объединению полуострова.

4. Крупные внешнеполитические предприятия Кавура (участие Пьемонта в Крымской войне против русских, чтобы обеспечить себе союз с французами и англичанами) в 1855 году воспринимались савойцами без всякого энтузиазма.

5. Пьемонт в 1850-е годы находился в стадии экономического подъема, это соответствовало тому периоду, который в соседней Франции получил название процветания Второй империи. Если говорить в более общем плане, то этот динамизм затронул и мировую экономику в глобальном масштабе… и, в части ости, Пьемонт, и он был связан, в числе других причин, с открытием и «проникновением» в золотые прииски в Калифорнии. Это только подчеркивало архаизм, который сохранила савойская экономика того времени. Экономика, которая, напротив, впоследствии извлечет выгоду, на долгое время из сотрудничества с Францией, договор о котором будет заключен в 1860 году.

6. И наконец, «последними, но не менее значимыми» выступают другие мотивы «разрыва», вероятно, менее почетные, но все же неоспоримые: должности в центральных административных органах Турина становились все менее и менее доступными для молодых людей, происходивших из савойской элиты, но жадно стремившихся к общественной деятельности. Туринская бюрократия — при всем том «открытая» (в теории) — становится все более «итальянской». Отсюда «скверное настроение, озлобленность и брюзжание» савойских братьев, еще не отделившихся, но уже способных отделиться, уроженцев западных горных областей, еще на некоторый, короткий, период времени сохранивших зависимость от сардинского королевства.

В этом контексте, несколько отталкивающем, «Альпы возвышаются, а Юра понижается». «Присоединительные» тенденции, благоприятствовавшие самому близкому союзу с великим французским соседом без лишней сдержанности проявились в Шамбери, Аннеси et passim[234]. Несколько дам, предметы или участницы интриг, были замешаны в этом деле. Наполеон III имел короткую связь с Кастильоне, опасной пьемонтской нимфой, которую очень плохо восприняла императрица. Ищите женщину? Факт в том, что был предусмотрен брак, который должен был бы крепко связать Париж и Турин (с «взятием по ходу» Шамбери, как в игре в шахматы, еще раз), между пузатым принцем Плон-Плоном (Жеромом-Наполеоном) и благочестивой принцессой Клотильдой Савойской, которую совсем не прельщал этот крупногабаритный претендент, известный развратник и «принц» второго эшелона. Но у соображений государственного порядка свои требования. Соглашение, заключенное между Пьемонтом и Францией, где было заложено единство Италии, через несколько лет вылилось в ратификацию передачи Савойи империи Бонапарта. На этот раз это «скольжение к западу» стоило вознаграждения, в частности, символического и брачного, для Наполеона, государя из Тюильри, для его семьи и французских подданных, которые были действительно крайне полезны для объединительной политики Кавура и в которые испытывали сильные патриотические чувства.

В 1859–1860 годах процесс аннексии[235] Савойи набирал силу, а затем завершился. И еще в самом начале, на первой стадии, в ближайшем или дальнем окружении этой «страны» поднялся занавес, и перед взором предстали несколько игроков или «актеров» международной сцены, чья деятельность, по правде говоря, началась не вчера. Среди них фигурировали два крупных государства — Франция и Англия, но последняя играла второстепенную роль, потому что находилась слишком далеко. Затем шли средние государства, которые также следует принимать во внимание: Швейцария и, конечно, на первом месте — Пьемонт; до 1860 года он удерживал власть над савойским государством. Савойя создавала ему проблемы. К счастью, во главе туринского правительства стоял политик высшего уровня — Кавур, человек, равные которому в европейском масштабе появились в Италии только во времена Криспи, Джолитти, Гаспери. Граф Кавур на пике своей карьеры потерпел неудачу. Постепенно установившейся целью этого человека, премьер-министра «сардинского» короля с 1852 года, оставалось единство Италии, частичное или полное; чтобы этого достичь, необходимо было расстаться с Савойей, которую следовало уступить Франции, от которой таким образом можно было получить поддержку. Дорого доставшаяся победа франко-пьемонтских войск при Сольферино (июнь 1859 года), сопровождавшаяся насилием и большими потеряли в живой силе, была первым шагом в «добром» направлении. Но Наполеон III положил конец этой войне, так «хорошо начавшейся» против Австрии, поскольку чувствительному императору крайне многочисленные, повторим, случаи гибели в сражениях и прусская угроза на Рейне, казалось, предписывали быть осторожным. За всем этим про Савойю забыли. Она оставалась под контролем туринских властей. Опечаленный Кавур подал в отставку (июль 1859 года); он предпринял короткий «переход через пустыню». И затем, вернувшись к власти в январе 1860 года, Кавур еще раз полностью посвятил себя своим грандиозным планам, касавшимся полуострова; он практически вернул себе военную поддержку Наполеона III. Савойя оторвалась от Пьемонта и вошла в состав Франции (март 1860 года). В следующем месяце был проведен плебисцит, который поддержал аннексию; он состоялся в условиях «демократии» тех времен, несколько отличавшихся от условий нынешних; но в данном случае нельзя говорить о том, что данные были фальсифицированы; и, таким образом, желания населения Савойи или более чем достаточного большинства устремились на запад. Великий итальянский министр (он сильно «перерос» свое пьемонтское происхождение) умер в июне 1861 года, успев к тому времени распространить свое влияние на папское государство и королевство Неаполитанское. В марте 1861 года Виктор-Эмманюэль II был провозглашен королем Италии. Чтобы завоевать «Сапожок», на севере сбыли с рук Аннеси и Шамбери, которые позволили совершить над собой мягкое насилие, или скорее ненасилие. Очевидное офранцуживание савойской элиты еще облегчило процесс. Католическое духовенство будущей французской провинции смотрело на Наполеона III преданными глазами, настолько политика Второй империи была еще сосредоточена вокруг безупречной солидарности с Церковью во Франции и других странах. Итак, савойским кюре не пришлось тратить много усилий, чтобы убедить свою паству в пользе присоединения к Франции. Швейцарцы, которые желали отделить для себя «сектор» (территориальный) в северных областях Савойи, вынуждены были отступить, к своему разочарованию (несмотря на некоторую поддержку, которую им оказывали в этих регионах), поскольку в массе своей савойское население, начиная с правящих классов, желало, сохранить географическую целостность бывшего герцогства. Итак, все сложилось в пользу Франции, которая «обрастала» землями с восточного и юго-восточного фланга. Религиозное сознание объединилось с провинциальным. Однако, в ходе следующего десятилетия наступило некоторое разочарование (см. infra[236]). Это значит, что прикрепление Савойи к Франции все-таки состоялось. Оно осуществилось даже на уровне префектур, и это не только из соображений неискоренимого централизма («разделять, чтобы властвовать») парижского правительства. На местах соперничество Аннеси и Шамбери было таким, что первый из этих городов ни в какую не хотел приносить себя в жертву второму, а он с незапамятных времен выполнял роль столицы региона, которая «утерла нос» остальным городам региона. Итак, были созданы два департамента, Савойя и Верхняя Савойя, чьи префекты, соответственно, имели свои резиденции в Шамбери и Аннеси. Отметим, чтобы закончить разговор об этом важнейшем периоде, что Англия, хотя и была достаточно недовольна такому увеличению территории у ее французских соседей, не сделала ничего значительного, чтобы воспрепятствовать аннексии. Савойя была далеко от Кента, озеро Леман — это не Ла-Манш. Эвиан и Тонон нисколько не были похожи на пистолеты, наведенные в сердце Англии, как был Антверпен в 1830 году, когда Франция под давлением Лондона вынуждена была отказаться от надежд на присоединение к себе некоторой части бельгийцев, слишком франкофилов, по мнению британцев.

*

В самом начале аннексия, скажем так, — это эйфория (иногда быстро проходящая). И в самом деле, как это часто случается в такой обстановке, наступает период расставания с иллюзиями. Медовый месяц заканчивается. Супружеский союз, в котором есть любовь, несомненно, переходит, как сказал бы Фрейд, из лирической фазы (краткосрочной) к своей эпической фазе (длящейся долго и неизбежно периодически отмеченной конфликтами). Выражаясь менее галантно, скажем, что расставание с иллюзиями — это не просто неизбежное последствие маятникового движения общественного мнения. Разочарование (но это не было настоящее «похмелье») соответствовало вполне конкретным мотивам: в 1860 году Вторая империя во времена своего апогея практиковала священный союз с католической Церковью. Но впоследствии прихотливые изгибы французской дипломатии обязали стареющего Наполеона III поддержать, или хотя бы не сражаться в открытую с пьемонтским империализмом (антиримским) в центральной понтификальной Италии; именно эта поддержка и оказалась источником значительного разочарования среди савойских католиков.

После проигранной войны 1870 года, в которой солдаты из бывшего герцогства, как говорят, проявили себя очень достойно во французской армии против пруссаков, итак, после этой войны аннексия обрела, так сказать, второе дыхание. В обоих департаментах можно было увидеть появление, немного неожиданное, борцов-республиканцев, и даже, по прошествии нескольких лет, на выборах в законодательные органы 1876 года, департаменты оказались свидетелями самого настоящего триумфа все той же республиканской партии. От этого «присоединение» оказывается как бы во второй раз ратифицированным; но в данном случае эта вторичная ратификация, насколько бы неформальной и фактической она ни была, происходила среди левых сил, или, скажем так, по меньшей мере, левых центристских, а не так, как это было в 1860 году, преимущественно под эгидой местной католической церкви, слепо подчинявшейся в то время Наполеону III, а также ультраконсервативным идеям Пия IX. Так что же все-таки произошло после войны «семидесятого года»? Откуда такая «республиканизация» этой провинции, где а приори ничто не предвещало такой радикальной, скажем так, эволюции («радикальной» в англо-саксонском или немецком смысле этого слова, что подразумевает глубокий и характерный отрыв в сторону республиканской «зловещей стихии»). В Савойе «изменение точки зрения» стало тем заметнее, что республиканизация, увеличение количества голосов, получаемых левыми партиями, продлились, по меньшей мере, до 1920 года, когда местные правые силы получили некоторый вес, как в Шамбери, так и в Альбервилле. Конечно, в нашем распоряжении имеются на этот счет классические объяснения, которые можно применить ко многим другим провинциальным регионам, a fortiori парижским, Франции прошлых эпох. В ходе 1870-х годов республика герцогов очень быстро лишается своей жизненной силы и вскоре в итоге превращается в республику Юлиев. Конец сословия именитых горожан начиная с 1875–1880 годов предвещал конец старой аристократической элиты (в Савойе — не обязательно герцогской, она там была просто дворянской). Новым социальным слоям, которые гениально приветствовал Гамбетта, — врачам, нотариусам и особенно адвокатам, — отныне пришла пора сказать свое слово. И кроме того, развитие железных дорог и туризма, начало «белого угля» и все шире распространяющееся образование, в виде публичной школы по образцу Жюля Ферри, — все это большинство населения Савойи переживает как благодеяния существующего режима, другими словами, III Республики: в двух североальпийских департаментах накануне Первой мировой войны насчитывалось отныне менее 1 % неграмотных — есть о чем заставить мечтать наших педагогов 2000 года. Это превращение, которое кажется а приори удивительным, вполне сравнимо с многими другими аналогичными достижениями в остальной части Франции, и заслугу в этом стоит приписать республиканским учреждениям (и это притом что частное, католическое образование, в частности, на уровне средней школы, смогло в свою очередь сыграть неоспоримую роль в том, что касалось приобщения к культуре представителей элиты и даже масс).

Это значит, что остается еще место для тайны. В чем причины такой кардинальной перемены в 1870-е годы, которая показала себя конкретно в 1876 году прореспубликанскими проявлениями в Савойе, о которых мы только что говорили? Предложим гипотезу, и уже будет делом региональных историков сказать, имеет она или нет какую-либо ценность: во Франции быть правым, быть монархистом (другой способ, эквивалентный, объявлять все ту же принадлежность к правым силам) — это значило претендовать в итоге на верность графу Шамбору, единственному претенденту на трон, включившемуся в борьбу за власть в первые годы президентского срока Мак-Магона. Однако граф Шамбор, по правде говоря, звезд с неба не хватал. Он был посредственным лидером, к тому же пресловутых французских правых сил, привыкших к «размножению делением» внутри себя, а следовательно, к саморазрушению, самопогребению, принесению себя в жертву, или самосожжению, это можно назвать как хотите — вечная вдова Бенареса, эти французские правые силы!… Итак, граф Шамбор вызвал разочарование во Франции, не только в Савойе, у своих сторонников активной политикой разделения правых сил, которые он держал как будто на медленном огне, и более конкретно, своим упрямым отказом принять флаг-триколор, своей неразумной привязанностью к белому знамени, при виде которого и перед которым «ружья стреляли бы сами собой[237]».

Но то, что с этой точки зрения было справедливым для «внутренней» Франции, не было ли оно справедливым и для Савойи тоже? У монархистских стремлений в бывшем герцогстве не было особенных причин распространяться на династию Бурбонов. Они были направлены, если предположить, что они еще существовали, на Савойский дом. Аннексия 1860 года, только она одна, пробила в них сильную брешь, и они моментально устремились к Наполеону III и к (имевшей совсем мало законных прав на престол) династии Бонапартов. И не было никакой мотивации, которая могла бы это аннулировать и заставить монархистов от всего сердца примкнуть к делу графа Шамбора, который был абсолютно чужд, и не без оснований, савойским традициям. Преданность претенденту Бурбону могла себе найти в альпийском регионе (еще!) оправдания только в виде интересов голой политики настоящего момента, в любом случае крайне эфемерных, какими бы подлинно монархическими они не могли в действительности быть. Глупость Шамбора в этой неблагоприятно настроенной среде оказалась тем более губительной для него, если учитывать чисто савойскую обстановку. Итак, отсутствие местных корней удваивало in situ[238] политическую неадекватность: Шамбери не мог поладить с Шамбором. И кроме того, бывшие сторонники Кавура, антиклерикалы, которых в Савойе было много, которым уже больше нечего было искать со стороны Италии, массово обратились в сторону Республики… французской, поскольку она тоже была антиклерикальной…

Так открылась широкая дорога республиканскому вторжению, и жители Савойи с 1876 года уже больше не могли ему сопротивляться. Политики, представлявшие левые силы, смогли в таких условиях утвердиться надолго и обеспечить себе широкий круг избирателей в регионе: будь они «чужестранцами», как Теодор Райнах, или «источали местный дух», как это было с чудесным образом избранным Сезар-Константином Амперёром, бесспорным депутатом… республиканцем из Тарантеза; или наконец, тому или иному местному левому политику удавалось положить начало значительной династии. Такие династии были типичны для Третьей республики, как, например, семья Шотан, выходцы из крестьян Валейри[239]; эта семья дала целую плеяду региональных политических деятелей, таких как Эмиль и Феликс Шотан, а также из нее вышли и политики национального уровня, постепенно терявшие свое савойское поле деятельности, каковым был Камиль Шотан, ставший мэром Тура, и более того — министром и председателем правительства. Камиль Шотан стал в итоге одним из самых известных политических деятелей относительно малоизвестной республики 1930-х годов.

*

И вот мы подошли к несколько сложному десятилетию между двумя мировыми войнами, 1920–1930 годам, и, в качестве короткого вступления, «самой» Первой мировой войне… Она лишила два департамента (Верхнюю Савойю и просто Савойю) 3,5 % их населения из-за того, что погибло 18 000 солдат. Высокогорные деревни заметно опустели. Тем временем промышленность, стоявшая на службе войны (пушки, взрывчатые вещества, точные измерительные приборы) и просто промышленность интенсивно развивались в течение этих четырех или пяти роковых лет (1914–1918): в Шедде, Южине, Аннеси и др. (прямо как в другой области в Тулузе), поскольку также Савойя, казалось, должна была быть избавлена от немецкого вторжения, и оно действительно ее миновало.

*

В период между 1919 и 1939 годами политическая жизнь в Савойе лишилась своей драматической или, по меньшей мере, драматургической стороны, которая нам известна по времени поворота в сторону республиканского пути в 1870-е годы, и особенно в 1876 году. В этих условиях движения «качелей» смены политиков воспроизводили, за небольшими исключениями, жизнь в стране. В 1919 году Савойя голосовала за «Национальный блок» Военной палаты. 3атем маятник вновь качнулся в сторону республиканских сил, и отныне это была победа, как в региональном, так и в национальном масштабе, Картеля левых сил в 1924 году. Индустриализация также неизбежно вызывала некоторые «законодательные» последствия: один социалист, мэр Южине, вошел, в свою очередь, в состав палаты депутатов спустя несколько лет после этих выборов «в пользу Картеля». В 1936 году, во времена триумфа Народного фронта, депутатская Савойя представлена левыми силами, тогда как Верхняя Савойя более чем когда-либо поворачивает в сторону правых сил. Появляются новые имена, которые независимо от того, образуют ли они династии или нет, будут доминировать также и после войны: Ко, де Мантон… Со стороны Церкви епископ Аннеси, дворянин и бретонец, принадлежит к «Аксьон франсез», но его духовенство объявляет себя христианскими демократами. Все идет своим чередом, и таким образом можно было поставить «заслон марксизму».

Что касается демографической ситуации, то она претерпевала незначительные изменения. Несмотря на небольшой подъем или рост, численность местного населения все еще оставалась примерно на уровне 500 000 жителей, что совсем ненамного превышает отметку 1861 года. Однако, наблюдались и новые веяния: изменилось направление миграции населения. Савойя была страной массовой эмиграции. И вот она стала принимающей страной, благодаря различным видам деятельности, которые там развивались: естественно, белый уголь, токарное производство металлических изделий (гайки и болты всех видов и др.), и еще сгущенное молоко и сыр грюйер… и зимние виды спорта! Так смогла вырасти на досуге, или, вернее, в работе, очень динамичная социальная группа крестьян-рабочих, которые могли выполнять двойную работу; они были на самом деле рабочими на заводах и фермерами-животноводами в свободное время. Во всех отраслях оживилось производство, что стало предвестником мощного подъема региональной экономики во второй половине XX века, опровергшим пессимистические и даже катастрофические предсказания, которые охотно делают в наши дни «савойско-лигистские» мыслители.

Не пора ли упомянуть об очень специфической проблеме, характерной для департамента Верхняя Савойя? Речь идет вовсе не о «зоне». Ее отделили при Второй империи, в 1860 году, во время аннексии, чтобы удовлетворить требованием местного населения (северного), которое желало сохранить свою успешную торговлю с Женевой и Лозанной, с французской Швейцарией и просто Швейцарией и через ее посредничество — с германскими странами. Она включала в себя (помимо нескольких более старых маленьких зон, датируемых 1815–1829 годами[240]) несколько важных населенных пунктов, среди которых Эвиан и Тонон, конечно; а также Бонвиль, Салланш, Шамони… и многие другие. Она стремилась избежать разделения Савойи в пользу Швейцарии, которое местное население считало позорным, но при этом не отказывалось, в том числе и к югу от франко-швейцарской границы, от некоторой швейцарской ностальгии жителей Верхней Савойи, когда они отправлялись на северную окраину своего департамента, ограниченную берегами Лемана. И фактически эта зона стала для ее жителей областью всеобщего процветания, которая продавала женевцам и другим жителям французской Швейцарии гораздо больше, чем она у них покупала: она экспортировала вина, дерево, зерно… и в то же время щедро импортировала сахар, кофе, спички и tutti quanti. И вот прошли годы; из-за целой серии конфликтных мер и процедур, произошедших между Швейцарией и Францией, зона была практически уничтожена после Первой мировой войны, и последний эпизод, связанный с ее исчезновением, пришелся на 1932 год. Разрушение этой зоны, к тому же не окончательное, вероятно, было ошибкой со стороны Французской республики. Ошибкой, которую в наши дни подчеркивают борцы Савойской лиги. Историческая самокритика по этому поводу действительно вполне оправдана. Но она больше связана с ностальгией, какой бы хорошо обоснованной она ни была. Поскольку уже последнее поколение савойцев прошлого века отныне имели в своем распоряжении все выгоды (пусть даже с нюансами мельчайших недостатков) европейских учреждений, включая свободную торговлю. Это скорее Швейцария продолжает колебаться на пороге необходимого прогресса, которого уже достигла провинция-сестра к югу от нее; швейцарцы, более пугливые, чем савойцы, действительно, боятся пройти последние ступени полной интеграции со старым континентом, находящимся на пути постепенной унификации. И именно эта интеграция, наперекор привычной схеме, сделала бы из Швейцарской конфедерации зону нового типа и еще более процветающую, чем она есть сейчас, если бы исчезли, и это тогда было бы практически неотвратимо, великолепные таможенники в кепи, которые придают некий живописный колорит границам Конфедерации.

*

Вторая мировая война была отмечена в Савойе оборонительными боями, которые велись против немцев в июне 1940 года, и таким образом удалось избежать оккупации Шамбери. Кроме того, савойцы сдерживали итальянцев, можно сказать, успешно и отбивали их татки в направлении Тарантеза и Морьена. Бывшее герцогство объявляло себя, за многочисленными исключениями, естественно, больше сторонниками Петена в 1940 году и даже в 1941, а затем более «сопротивленческим» начиная с 1941 года. До этих пор все проходило по классической схеме. Итальянская оккупация, которая стала особенно чувствоваться начиная с ноября 1942 года, показала себя относительно безобидной (что, однако, ни в коей мере не оправдывает чрезмерное всепрощение по отношению к ней в историографических работах, написанных впоследствии). Также, однако, остается верным и тот факт, что были все основания пост фактум вспоминать о ней с ностальгией, когда установилась нацистская оккупация, летом 1943 года, которая была гораздо более тяжелой. Потому что берсальеры сильно отличались от СС… Итак, кульминация французского Сопротивления была достигнута именно в Савойе, еще до высадок в Нормандии и Провансе, которые полностью изменят расстановку сил в этой ситуации.

Эта «кульминация» имела место в первые месяцы 1944 года, когда партизаны разместились на плато Глиер… и через короткий промежуток времени были уничтожены. Этот «Капитолий» (?) был совсем близко от скалы Тарпейен. И вот Глиер на несколько недель оказалось «первой освобожденной частичкой национальной континентальной территории». Освобожденной…но на очень короткое время и слишком высокой ценой. То, что Морис Шуман что-то не понял по радио, говоря от имени свободной Франции во время выброски парашютистов… возможно, оказалось одной из причин выбора такого географического расположения партизан, слишком изолированного (Глиер), которое стало для немцев легкой мишенью, где они оставили после себя сто пятьдесят убитых с французской стороны.

В августе 1944 года, напротив, силы регионального Сопротивления, теперь окрепшие, полные воодушевления, вдохновленные продвижением союзной армии, идущей с юга, провели почти полное освобождение департамента Верхняя Савойя, включая крупные города. Тяжелым был итог человеческих потерь за годы оккупации; Морьен был опустошен. Многие тысячи савойцев погибли в боях или пали жертвами гражданского террора — были расстреляны, депортированы, не вернулись из лагерей и т. д. Что касается «людей напротив», «сообщников» или рассматриваемых в качестве таковых, обоснованно или нет, то можно насчитать 134 человека, к которым была применена высшая мера наказания, и это только по суду «по всем правилам», к этому добавляются многочисленные расстрелы без суда и следствия. Стоит ли причислять их к «достижениям и потерям» неизбежной гражданской войны, как это делают большинство историков; или же мы должны думать, вслед за историком Стефаном Куртуа, что речь также шла о сведении счетов, связанном с продвижением к власти Коммунистической партии Франции (будь оно даже утопическим с компромиссной позиции); может быть, эта партия желала устранить или, по меньшей мере, напугать буржуазные элементы и других, кто мог составить препятствие ее политическому и психологическому росту? Мы понимаем, что в том, что касается этой крайне деликатной страны, историку «чужестранцу» как минимум трудно разобраться с определенностью. Итак, я даже здесь ограничился тем, что привел различные имеющиеся в распоряжении утверждения, предложенные к размышлению и тем, и другим, в эпоху (современную), когда разнообразные страсти, и это нормально, значительно остыли в сердце конфедеративной, если не федеральной Европы.

*

Во второй половине XX века Савойя, как и остальные страны Старого света, сначала западные, потом, в наши дни, центральноевропейские и даже Восточная Европа, подошла к тому, что можно было бы назвать «европейским счастьем», каким бы относительным оно бы ни могло быть. После исчезновения нацизма, а затем, в 1953 году, смерти Сталина и постепенного уничтожения шокового большевизма, со всех сторон были изгнаны демоны тоталитаризма; и то, и другое привело бывшее герцогство к беспрецедентному миру, в котором широко принимал участие также и весь регион Рона-Альпы. На первом месте стоял небывалый рост населения: оно увеличилось от полумиллиона жителей (эта цифра была привычной для Савойи в период с 1860 по 1950 годы) до почти миллиона (конец XX века). Этот рост сравним, и он еще плюс к тому существенный, с тем, который происходил в тот же период во Франции (от 40 миллионов до 60 миллионов жителей), а также в Швейцарии.

Помимо этого политическая жизнь в обоих департаментах становится постепенно «более правой», и ощущаются последствия этого, досадные по мнению одних людей и благоприятные для других: конечно, все зависит от политических убеждений каждого. Как бы то ни было, это движение в сторону правых сил, будь то христианско-демократических, голлистских или постголлистских, не является столь существенным и не затрагивает глубоко судьбу провинции, поскольку политические идеи сильно сблизились между собой по отношению к другому лагерю — республиканскому. Если привести знаменитое изречение, в духе Корнеля и немного преувеличенное, то «правые больше не правые, они все левые». Другими словами, клерикализм и просто католицизм отныне очень далеки от того, чтобы делать погоду в савойских правых силах, какими бы динамичными они ни были: один молодой «умеренный» политик из этого региона говорил мне, что у него к духовенству отношение механика: «Меня просят как избранного отремонтировать батареи в церкви или центральное отопление в доме священника. Я подчиняюсь, и все. Это проблемы с трубами. Что касается остального, то у меня практически нет никаких идеологических или политических отношений со священником, каноником, епископом». Преувеличение? Чрезмерное дистанцирование со стороны члена городского совета, консерватора, конечно, высокопоставленного? Возможно. Однако, оно остается показательным.

В списке неудач и среди идей совершенно другого порядка поместим также рассказ о судьбе того «героя» савойской истории вчерашнего и позавчерашнего дня, я хочу поговорить о мифах и реальности «белого угля»: время было уже не то, когда, как в первое послевоенное десятилетие (1954), могли себе позволить заточить целую деревню и даже небольшой городок (Тинь в данном случае) в озере у плотины; и все это для того, чтобы счастливые горожане в разных регионах могли пользоваться своими электробритвами, а позже — микроволновыми печами. В любом случае, из-за всеобщей национализации во Франции, после 1945 года, сети электростанций, которые отныне стали принадлежать «Электрисите де Франс», савойцы стали извлекать для себя меньше выгоды (по причине выравнивания цен в стране) из многочисленных местных электростанций. Кроме того, искусственные водохранилища, а также радиоактивные отходы атомных электростанций, были не в почете у экологов, которые стали задавать тон во многих отношениях.

Будущее за «зелеными»? Вполне возможно. Но снег в своей девственной белизне продолжает приносить доход в обоих департаментах, в частности, в Верхней Савойе. Там была развита, еще до и в особенности после Второй мировой войны, мощная индустрия зимнего туризма; он дополнил моду на летний туризм, давно уже укоренившуюся в этих местах. Савойские предприятия, работающие в этом секторе, пользуются в такой обстановке удобствами, которые им дает двойной сезон, холодный и теплый. Мертвый сезон… почти мертв. В общих чертах, безработица, конечно, распространена, но в процентном отношении к активному населению она меньше, чем в остальных районах Франции. Она носит менее массовый характер, чем на средиземноморском Юге, зоне, куда солнце в любое время года манит «соискателей работы», даже и особенно притом, что они не занимаются этими поисками со всей необходимой энергией.

В Савойе количество мест для размещения туристов (более миллиона) превышало в 2000 году количество местного населения, будь то коренные жители или недавние иммигранты. Крупные достижения Савойи послевоенного периода или периода до 2000 года, регионального масштаба или выходящие за его рамки, носят названия Снежный план, Зимние олимпийские игры, Реблошон и Бофор (в ущерб… или из-за сокращения большей части горного сельского хозяйства). И еще Южин, Боллоре, BSN-Эвиан, «Карфур» (крупная торговая сеть), естественный парк в Вануазе, университеты в Аннеси и Шамбери (свыше 13 000 студентов), и наконец, туннель под Мон-Бланом… до недавней катастрофы, которая в результате привела к достойному сожаления загромождению долины Шамони, задыхающейся от грузового транспорта.

Печальное бедствие, на самом деле, этот подземный пожар, и это принесло несчастье многим: как в Швейцарии, как и в Австрии, чрезмерное движение транспорта, пересекающего Альпы, вызывает вполне понятную реакцию — недовольство со стороны живущих там людей, и здесь не имеет значения их происхождение. Это одна из составляющих «плохой жизни», конечно, наблюдающейся у меньшинства, которая привела в данном регионе к развитию Савойской лиги, очень четко прослеживающегося в последние годы последнего десятилетия века. Стоит ли напоминать, что в соседних или ближайших странах, также находящихся во власти экономической экспансии, также родились, на Альпийском хребте или в его окрестностях, северо-итальянская лига, стремящаяся к независимости или автономии Падании и швейцарский UDC Кристофа Блошера; не забудем также австрийский FPO Георга Хай-дера, того самого Хайдера, который, в справедливом негодовании против нашего премьер-министра, решился назвать главу французского государства «карманным Наполеоном». Но справедливо будет сказать, что Патрик Абей, савойский лидер, достаточно популярный в северных долинах бывшего герцогства, удержался от того, чтобы впасть в знаменитые семантические производные, так называемые крайне правые, в которых столько упрекали Георга Хайдера, не без некоторых оснований.

Еще раз потороплюсь сказать об этом, не будем смешивать, не будем путать современных борцов за независимость Савойи, таких как Патрик Абей и Жан де Пенгон с такими как Георг Хайдер, о котором мы знаем только то, что он излишне склонен к словесным выпадам. Что касается Патрика Абея, он прошел классический путь от выпускника высшей школы с улицы Ульм, сертифицированного преподавателя, когда-то «левого анархиста» (по его собственному определению), затем ненадолго члена КПФ, наконец ударившегося в савойский автономизм или стремление к независимости. Он даже носил звание, более показное, чем реальное, первого главы временного правительства Савойи (были бы у де Голля наследники?). В 1998 году г-н Абей получил для Лиги, главой которой он стал, 6 % голосов в Верхней Савойе и 4,4 % — в Савойе; иногда свыше 10 % в некоторых деревнях. Эта организация, такая какая она есть, в октябре 1998 года собрала на свой конгресс в Севрие (Верхняя Савойя) примерно тысячу участников. Этот конгресс, как добрый принц, оставлял открытую дверь для вступления в его ряды любого человека, даже если он приехал в Савойю после 26 мая 1996 года… если только этот человек, среди других предпочтительных условий, «принимал идею суверенитета Савойи». Борец той же организации и товарищ Абея, Жан де Пенгон в 1996 году опубликовал шокирующую работу, озаглавленную «Французская Савойя». Отказываясь от итальянских корней, также как и от французских, не обращая внимание на общность языка, автор в этой книге[241] предлагает на примере Савойи (стр. 140 sq.) путь развития для Литвы и других стран Балтии, недавно отделившихся от бывшего СССР, или же еще, вооружившись цитатой из Франсуа Миттерана, автор «Французской Савойи: Истории аннексированной страны» предлагает на модели бывшего герцогства современный путь развития бывших советских республик Центральной Азии, таких как Узбекистан, Таджикистан и Киргизстан, которые также стали суверенными государствами, к счастью или к несчастью, после удаления коммунистической пуповины. В таких перспективах, признаем это, нет ничего особенно радостного, учитывая низкий уровень жизни и разнообразные внутренние проблемы в этих, не решаемся так их назвать, рискуя не понравиться господам Абею и Пенгону, несчастных странах, расположенных как на северо-западе, так и на юго-востоке от современной России, вряд ли более счастливой, чем они, как нам говорят. Что касается выходцев из внутренних районов Франции, находящихся в Савойе (их, скорее всего, несколько сотен тысяч, некоторые из них родились там, а другие — французы по происхождению), де Пенгон напоминает им, что русские в Крыму, также в принципе иностранцы по отношению к своей новой украинской родине, проголосовали, однако, в большинстве своем за то, чтобы эта обширная территория стала независимой, и они стали полноправными гражданами этой отныне независимой территории. Я признаюсь, что зрелище того, как сейчас корабли российского Черноморского флота ржавеют в порту Севастополя (не говоря уже о некоторых диктаторских режимах в Центральной Азии среди бывших мусульманских «республик» СССР) нисколько не кажется мне ценным образцом и источником вдохновения для жителей берегов озера Аннеси или озера Бурже. Но, возможно, я просто пессимист.

Многие историки, среди которых Гишонне, Греслон, Жан Николя, обрушились с критикой на некоторые из выводов Пенгона, какими бы стимулирующими они не могли показаться в глазах некоторых: мы не можем утверждать, что плебисцит 1860 года, на котором сказали «да», был фальсифицирован, тем более рассматривать его как маскарад, и одновременно требовать в качестве носителей будущего 47 076 бюллетеней, которые на севере Верхней Савойи громко заявляли «да и зона». Также видеть в аннексии «утверждение настоящего экономического краха в Савойе» (де Пенгон, op. cit., стр. 62) — это значит умалчивать о замечательном экономическом и культурном подъеме все той же страны, ставшей французской при III Республике (Гишонне, «Новая история Савойи», стр. 301 sq.).

За неимением других выгод и каким бы производителем периодических не правдоподобных теорий оно ни было, «заслуга» современного савойского движения[242], однако, состоит в том, что оно показало: периферийные автономисты далеко еще не ушли в прошлое; было бы ошибкой навсегда убрать их на полку с аксессуарами историографии о национальностях…


9. Области диалектов «ок»

Мы оставили напоследок наиболее важное из лингвистических различий — между областью диалектов «ок»[243], охватывающих треть французской территории на юге, и областью диалектов «ойл», занимающих основную часть северной территории страны. Это различие относится не только к области семантики. Также оно касается того, что можно назвать «южным вопросом» во Франции, и, в более широком смысле — контрастов между Севером и Югом внутри границ, в пределах которых расположена страна.

Области диалектов «ок» зародились как таковые около 5800, даже 6000 года до нашей эры. Такое утверждение, естественно, не имеет ничего общего с диалектами «ок» или «ойл». Здесь рассматривается, на современной территории «Франции» или за ее границами, контраст, очень древний — уже! — между континентальным Севером и средиземноморским Югом; конечно, этот контраст не стоит возводить в абсолют, поскольку имели место многочисленные контакты между двумя «областями», особенно Юга с Севером. Контрасты и контакты — эту пару нельзя ни разделить, ни разорвать. Как бы то ни было, «кардиальная» цивилизация, пришедшая со Среднего и Ближнего Востока через Средиземное море и Южную Италию, привела с собой иммигрантов, которые сыграли роль основателей местной культуры, особенно когда ассимилировались с коренным населением; скажем в общем, что эти вновь прибывшие принесли с собой земледелие, почти абсолютно новое в этих регионах, находившихся на стадии мезолита, основанной на собирательстве и охоте в этих районах, где они процветали и раньше, еще до 6000 года до нашей эры. Земледелие, пришедшее извне, основывалось, в частности, на выращивании ячменя, на втором месте шла пшеница или мягкое зерно, из которого делали хлеб; здесь тоже прослеживается четкое различие по сравнению с жителями придунайских областей из Рюбане, постепенно мигрировавших наземным путем в северные районы Франции и вообще в Европу: важное место в питании занимала «крахмальная» пшеница, которая тоже происходила с далекого Среднего Востока, но из нее получался пышный хлеб, как из вышеупомянутого мягкого зерна; из него скорее делали каши и сухие хлебцы. Добавим также, что северные выходцы из Рюбане были «чемпионами» по разведению коров и свиней, тогда как наши «кардиальные» южане больше внимания уделяли козам и баранам, также как и ячменю, который в течение тысячелетий оставался у них одним из главных продуктов питания. Правда, быки в южных областях компенсировали свою относительную немногочисленность своими значительными объемами и весом, гораздо более «приличными», чем относительно скромные размеры какой-нибудь южной козы или овцы.

Своеобразие средиземноморских областей Франции — и не только этой страны — заключается в том, что системы земледелия были завезены в Прованс и Лангедок около 5800 года до нашей эры — это за четыре столетия до того, как эти «системы», правда, несколько отличные, начали распространяться на Севере[244] (с 5400 до нашей эры). Кроме того, название домашних животных и культурных растений не были абсолютно одинаковыми с обеих сторон широтной «баррикады», какой бы проницаемой она ни была, в данном случае. Подведем в этой таблице итог некоторым, упомянутым выше вопросам:

Общие основы земледелия, зародившегося на Среднем Востоке или на Ближнем Востоке, изобретенного там, где-то на крайнем севере Сирии (в нынешних ее границах) и на юго-востоке центральной части Турции (по современной географической номенклатуре) около 9000 — 8000 годов до нашей эры, стали сильно различаться в зависимости от того, распространялись ли они по Средиземному морю («кардиальная» культура нашего Юга) или через Дунай (более поздние выходцы из Рюбане на Севере, впоследствии ставшие галлами или французами).

*

Между прочим, констатацией таких фактов устанавливаются точные границы Империи памяти, которой слишком часто некоторые подлинные исследователи, являющиеся при этом людьми политики или метафизиками, даже пата-физиками, хотят приписать в большей или меньшей степени наше историографическое наследие. Сельскохозяйственная история Юга пять или шесть тысячелетий, не более того — абсолютно выпадает из памяти. Она основывается исключительно на археологических находках и исследованиях с использованием углеродного метода. Все открытия, совершенные таким образом, однако, очень реальные, соответствуют (очень приблизительно) данным, которые уже полностью исчезли из воспоминаний мужчин и женщин и сохранялись там только в форме мифов (Деметра и происхождение зерна, Ной и начало виноделия и др.).


«Своеобразные характеристики» двух систем земледелия


*

Между первыми зачатками земледелия на Юге и галло-романским сельским хозяйством нарбоннской провинции, этого прекрасного зародыша современной Окситании, был, если так можно выразиться, всего один шаг, и мы его сделаем, немного слишком бойко, чтобы еще раз установить самобытные характеристики этого обширного региона, более или менее «берегового» по отношению к внутреннему морю. Соха, так отличающаяся от того, что впоследствии станет плугом в северных областях, уже присутствовала на Юге еще даже до римского завоевания. На быка или корову, или на пару быков, которые тянули за собой соху, надевали ярмо, которое впоследствии, из региона в регион, соперничало с лошадиным хомутом, пришедшим от северных земледельцев. Севооборот в Лангедоке был двупольным и оставался таким в течение тысячелетий: за годом под паром следовал год сбора урожая. И напротив, на Севере в разное время восприняли «трехпольную» инициативу. Орошение лугов и плодовых садов, специфичное для французских провинций крайнего Юга, а также для Каталонии и Лигурии, существовало, скорее всего, с римской эпохи. Напомним по этому поводу знаменитый стих одного латинского поэта:

Claudite jam ripas, pueri, sat prata biberunt

(Закрывайте трубы, рабы, луга достаточно напились).

«Южная» жатва производилась серпом, или скорее воланом, «длинным серпом с узким и слабо изогнутым лезвием»[245]. Коса для срезания колосьев появилась значительно позднее, с севера пришла на юг, начали ее использовать во Фландрии, а, конечно, не в Провансе. На юге, в средиземноморском климате, зерно молотили на гумне. Достоинства такой «молотьбы» не стоит, кстати, преувеличивать. В этой системе, которая заключалась в том, чтобы пускать лошадей бегать по разложенным колосьям, была масса недостатков, которые отмечал, значительно позднее, каталонский аббат Марсе, столь дорогой исследовательницы мадам Марсе, и кюре Корнелла из Ривьеры в 1785 году. «Владельцы лошадей заламывали непомерные цены, забирая у земледельца по одному колосу из каждых тридцати. С другой стороны, надо было кормить возчиков (этих лошадей), людей, которые готовы были есть за троих, всегда хотели пить, считали, что пить воду очень вредно и приводили с собой собак, которые после жатвы становились особенно упитанными. Что касается лошадей, которые молотили, они тонули в колосьях до самого брюха и съедали часть их. Не было такого животного, которое за день молотьбы не съело бы около половины меры зерна…». В итоге оказывается, что молотьба цепом, распространенная в Северной Франции и в некоторых немногочисленных деревнях Нижнего Лангедока, была более экономичной, более «прогрессивной»[246]?

Виноград и оливковые деревья были завезены в благоприятную климатическую зону (средиземноморскую) сначала греками, потом римлянами. И наконец, многочисленные сельскохозяйственные орудия, более или менее своеобразные для данного региона, относятся также к доримской эпохе, или, самое позднее, к периоду римского завоевания.

Последнее тысячелетие до Рождества Христова было действительно богато событиями, которые предопределялись географическим положением региона. Юг первым испытал на себе влияние эллинизма, благодаря тому, что около 600 года до нашей эры была основана родосская колония в Марселе. Юг также был первым регионом, где оставила отпечаток римская культура, в том числе и в области языка, что вполне естественно явилось предвестником окситанского своеобразия, как в прошлом, так даже и настоящем. Это «первенство» относится к раннему утверждению Нарбоннской провинции, которая вскоре стала производить вино и оливковое масло; она была связана еще до нашей эры с метрополией в Лациуме, который вскоре стал столицей империи. Рим уже не в Риме, он уже весь в Провансе…

Поныне квадратный дом в Ниме, «Антик» в Сен-Реми-де-Прованс, Пон дю Гар служат свидетельством огромного культурного вклада, оставленного «Urbs». В течение всего этого периода, короткого, по правде говоря, этому процессу не было равных в Косматой Галлии в Центре и на Севере: это опять же свидетельствовало об опережении Юга в развитии, как за пять или шесть тысяч лет до того. Впоследствии Югу стал принадлежать самый настоящий административный, если не политический, перевес. Римские дороги, которые свидетельствуют о некотором централизме, сходятся, на самом деле, в Лионе, в южной половине Галлии. Геохронологические несоответствия такого рода сохранились. Например, виноградники в галло-романской зоне во времена апогея Империи долгое время были сосредоточены к югу от линии, проходившей между Либурном и Женевой. За эту границу развивающееся виноделие вышло и продвинулось на север только в III веке нашей эры…

…Но виноградники в Нарбоннской провинции не были единственной культурой: перед нами предстает, по меньшей мере, в строго средиземноморской зоне, классическая триада — оливы, виноградники, злаки. О важности последних, например, на равнинах в нижнем течении Роны, говорит загруженность водяных мельниц в Барбегаль, около Арля. Что касается производства оливкового масла, то археологи часто находят каменные противовесы для выдавливания масла, а также разнообразные сельскохозяйственные и винодельческие орудия, очень похожие на те, что сохранялись в Провансе (и их названия — в провансальском языке близки к латинским) практически до наших дней: то различные типы мотыг (eissado), то разного рода кирки (trenco, descaussadou, bucaas или bigot) или poudo для срезания виноградной лозы, произошедший от «faix vineatica» Колуселя. А еще лопаты, топоры дровосеков, лемехи плугов в форме наконечников копья, но гораздо более тяжелые и приземистые, чем оное. И наконец, орудия ремесленников, как по металлу, так и по дереву, чья работа была так важна для местных жителей: «молоты, щипцы, долота, напильники…».

Сельское или «крестьянское» поселение римской эпохи, в свою очередь, представляло собой oppida — поселение на возвышенности, более или менее укрепленное… и более или менее опустевшее в эпоху империи, поскольку люди спускались на равнины, где их привлекала большая безопасность, которую им гарантировали римские завоеватели, великие миротворцы перед лицом вечности. Итак, существовали oppida, хотя и приходили в упадок, а также vici, другими словами, небольшие, но иногда и крупные хутора, предшественники нынешних хуторов, деревень и даже ферм. И затем получили распространение одиночные дома — в этом также сказалось римское влияние. Это знаменитые виллы, большие или очень большие владения, их центром был отдельно стоящий дом хозяина, который окружали ферма и хозяйственные постройки. Распространение вилл, благодаря римской инициативе и римскому миру, явилось одним из коренных новшеств или достижений на юге на рубеже тысячелетий (в нарбоннской провинции это произошло в последнем веке до нашей эры и особенно в первые века после Рождества Христова). Обычно виллы группировали свои постройки вокруг большого двора, часто снабженного бассейном, вокруг которого располагались жилье владельца и хозяйственные помещения: сараи, конюшни, стойла, риги, чердаки, погреба, кузницы, столярные и ткацкие мастерские и наконец жилища сельскохозяйственных рабочих, рабов и ремесленников, прикрепленных к владению[247]. Виллы во многих случаях были предками некоторых современных крупных сельских владений в области диалектов «ок», как, например, тех, что встречаются на равнине, между Монпелье и морем, ставшей в то время виноградарской или винодельческой, пока в наше время здесь не начали строить огромные магазины… Галло-романская вилла была комфортабельной, даже роскошной, что касалось жилья владельца, происходившего из римлян или выходца из местной элиты, до того кельтской. Она также представляла собой (благодаря мастерским, которые ее окружали) мануфактурное предприятие в этимологическом значении этого слова. На местах производили орудия, необходимые для местного сельского хозяйства и для продажи собственной продукции. На больших виллах в средиземноморском Лангедоке (Аспиран, Корнельян, Саллель д'Од…) мы находим в наши дни остатки гончарных печей, находившихся рядом с домом хозяина владения, в которых обжигали амфоры, необходимые для хранения вина. Потом для этого станут использовать бочки, изобретенные к северу отсюда аллоброгами из Дофине, также в римскую эпоху, в окрестностях города Вьенн.

В Нарбоннской провинции разводили баранов, коз, крупный рогатый скот и свиней. Животные, из молока которых делали сыр — овцы, коровы и козы, — паслись в окрестностях Нима или в Жеводане. И наконец, по костям и останкам разнообразной дичи, которые находят в наши дни археологи в выгребных ямах вилл, можно судить, на кого охотились в то время.

Рыбу ловили бронзовыми крючками и сетями с привязанными к ним каменными грузилами. Конечно, рыболовством занимались на море, но также на «соленых озерах» Латт, а устриц ловили в нарбоннских прудах.

Что касается промышленного производства, то здесь выплавляли металл, и археологи часто находят куски окалины с кузнечными щипцами. Таких мест очень много в районе Марти, расположенном в Монтань Нуар.

Процветало здесь и гончарное производство. Изделия из Грофесенка снабженные печатью, долгое время пользовались известностью на широких просторах Империи. Экспорт этой продукции шел через нарбоннский порт. Свидетелями этого, хотя на них и не обращают должного внимания, являются непроданные вазы, горшки, разбитые до погрузки на корабль; они все еще остаются, поскольку никто не знает, что с ними делать, в галло-романском слое археологических раскопок на территории нарбоннского порта. Владельцами горшечных мастерских в южных районах центрального массива, авторами этих куч продаваемой или выбрасываемой керамики были свободные люди, использовавшие труд рабов. Зимой все, рабы и свободные, возили дрова для печей, вазы обжигали весной[248].

*

В том, что касается городской жизни в Нарбоннской провинции, примером нам может служить Арль, занимавший центральное положение. В эпоху расцвета Империи население Арля составляло приблизительно от 5 000 до 10 000 жителей. Миновать этот город на Роне было невозможно, ибо здесь находился понтонный мост на пути из Испании в Италию, соединявший Виа Аурелия (на востоке) и Виа Домиция (на западе). Этот самый понтонный мост продолжал функционировать вплоть до времен нашего Старого режима, настолько Рона была глубокой в этом месте, и для того, чтобы построить настоящий каменный мост потребовались разнообразные инженерные работы, которые в античную эпоху не всегда могли выполнить. На этом мосту всего-навсего одну за другой меняли лодки, по мере их износа, и это в течение жизни примерно пятидесяти поколений, которые прошли, таким образом, со времен Римской империи и до королей династии Бурбонов… Итак, в галло-романскую эпоху через Арль[249] доставлялись в Галлию товары, приходившие из средиземноморских земель Империи. В обмен через этот город шло в Рим зерно из внутренних областей страны, включая Бургундию. Это было зерно, которое везли по Соне и Роне, а в Барбигале обязательно превращали в муку. Римские поселения представляли для этих будущих провансальцев, каковыми были жители низовьев Роны, великолепный рынок сбыта, поскольку в столице империи, по достоверным оценкам, насчитывалось от 800 000 до миллиона жителей, включая пригороды, в эпоху триумфа тех удивительных глав государства, какими были Флавии, затем Антонины, прекрасным образцом которых был Марк Аврелий.

*

Виллы и деревни Нарбоннской провинции были духовной и физической обителью галло-нарбоннского пантеона, «старшего сына» римского пантеона. Во главе этого собрания богов стоял, как и следовало, Юпитер, повелитель молний…и таким образом, защитник от молний. Этой способностью защищать от молний, которой наделяли бога-громовержца, в свою очередь широко воспользовалась христианская Церковь в Лангедоке: она приказывала звонить в колокола на колокольне приходской церкви, чтобы отвести угрозу грозы. Марс со своей воинственностью с добавлением местного колорита, кажется, также был очень важным персонажем среди языческих богов Нарбоннской провинции. Что касается остальных, то может показаться, что в этой южной трети Галлии существовал целый легион божеств с разнообразными утилитарными функциями. Меркурий покровительствовал торговли, Сильван — рубке леса и разработке карьеров, Вулкан — кузнечному делу, Бахус — виноделию (в частности, в Безье ему поклонялись), Аполлон — медицине, Геркулес — путешественникам. Было еще огромное количество «бессмертных», связанных с многочисленными источниками, начиная с Немозуса, ответственного за фонтан в Ниме. Преемственность, конечно, не без разрывов, от античности к католицизму, была обеспечена изначально: скит Нотр-Дам-де-Коллиа (Гар) раньше имел множество алтарей, посвященных Юпитеру, Марсу и галльским Матерям; впоследствии это небольшое святилище было посвящено христианскому отшельнику в VIII веке, и наконец, оно стало местом паломничества, одобренным епископатом, в эпоху модерна и примерно до 1914 года. Конечно, это вопрос места, а не архитектурного воплощения.

Не касаясь более ранних событий, отметим, что сама христианизация, постязыческая или антиязыческая, на юге Галлии имела свои достаточно точно установленные хронологические контуры. Наиболее ранней она была в городах; в Арле были здания и объекты культового христианского назначения, а также епископ, уже со второй половины III века; некоторые свидетельства говорят о том, что религия Христа в этом городе существовала даже раньше, но не обязательно относить ее к концу II века. В аграрном обществе христианские «следы» были более поздними. В Од (современном), Эро и Гарсельские погребальные базилики, датируются V–VI веками[250]. В сельской местности язычество долгое время сосуществовало с новой религией: в первой половине VI века святой Цезарь Арльский, мощи которого уже в наше время недавно получили точную датировку и хронологическое подтверждение благодаря радиоактивным методам исследования, итак, святой Цезарь констатировал, что в его диоцезе источники, фонтаны и священные деревья «продолжали питаться приношениями». В Жаволе, на священном озере в Сент-Андеоле, в середине VI века крестьяне упорно бросали в воду сыры и мотки шерсти в знак почитания местного водного божества, которое они представляли себе в образе человека, любителя даров, приношений и жертв всякого рода. Тогда местный епископ велел построить около озера базилику, посвященную святому Иларию из Пуатье, и поместил в ней мощи этого благочестивого человека. Знаменательный переход языческого культа (источник, фонтан, вода) к христианской религиозности (мощи). И паломничество к озеру Сент-Андеоль продолжалось вплоть до Французской революции. Знаменательная преемственность…или эволюция, уже очень древняя, в своей непрерывности…

Вернемся к более светским вопросам: в конце III века сосуществовали две административные Галлии, Тревизская и Арльская (наша); вполне правдоподобно, что они уже разделились из-за некоторых языковых различий, а не только бюрократических.

Начались нашествия варваров: франки оказали очень сильное влияние на севере Галлии, в частности, на диалекты «ойл», несмотря на то, что они остались привязанными навсегда к своим латинским структурам, но, и в этом заключался главный аспект их своеобразия, отмеченным германизмами. И напротив, это франкское влияние оказалось слабым, даже нулевым, на Юге, где продолжали говорить на достаточно правильной латыни (будущем окситанском или провансальском языке) и где процветали, в зависимости от эпохи, вестготские или остготские королевства. Их плодотворное культурное влияние не стоит отрицать. Завоевание Хлодвига на Юге около 670 года не помешали образованию независимой Аквитании. Когда в начале VIII века возникла мусульманская угроза, южный идеал, кажется, моментально реализовался, правда, в худших условиях. В то время сосуществовали Аквитания, Прованс и северный Лангедок, которые, все трое, временно оставались более или менее автономными или даже независимыми перед лицом опасных соседей с севера, с юга и с востока. Когда арабы поднялись с севера и их разбили, как известно, при Пуатье в 732 году, это в ответ спровоцировало новую франкскую «лавину» в форме жестоких контратак, среди которых была и та, опустошительная, которую возглавлял Карл Мартел. Таким образом готовилась интеграция современной Южной Франции и Каталонии в каролингские структуры, оказавшиеся прочными в плане культуры, но неустойчивыми в том, что касалось повседневного управления.

Превратности политического режима делали свое дело: Юг, до наступления эры христианства, а затем и после то присоединялся к Северу[251], то отделялся от него. Но культурное своеобразие оставалось, оно проявляло себя начиная с эпохи поздней античности, затем во времена варваров, потом Меровингов; интеллигенция высокого уровня, которую прославили такие писатели, как Озон, Сидоний Аполлинарий, Фортунат и уроженец Оверни Григорий «Турский», показывала интеллектуальное превосходство Южной Галлии, расположенной между Клермоном и Бордо. Прованс того времени был средоточием монахов и епископов, а на Юге, искушаемом арианством и адоптианством, начала распространяться ересь.

Между тем различиям суждено было проявиться в языке. Французский диалект «ойл» был незаконнорожденным сыном латинских наречий, на которые на местах наложился кельтский субстрат (более ранний) и мощный германский «суперстрат» (более поздний). Напротив, на юге разыгрывалась совсем другая пьеса, за пределами необитаемого пространства, которое после варварских вторжений моментально образовалось между Луарой и Гаронной: с IX–X веков между Жирондой и Камаргом выделилась совокупность протоокситанских диалектов «южного галло-романского языка». В этих регионах местное наречие римлян, легионеров-язычников и христианских проповедников долгое время сохраняло чистоту латинского языка; этот язык был более подлинным и более богатым, как мы упоминали выше. Специфические кельтские, а затем германские выражения «загрязнили» его в меньшей степени, чем в Северной Галлии. Аналогичное явление, характеризовавшееся прекрасной сохранностью языка, наблюдалось примерно в ту же эпоху в Испании и в Италии, но диалектные разновидности там были другие, нежели в области диалектов «ок».

Так и не исчезло полностью стремление к экспансии с востока на запад. В IX веке ее осуществила Лотарингия, не без проблем для себя. Однако, ближе к тысячному году различия между Севером и Югом постоянно оставляли свой отпечаток самыми разнообразными способами. В сельском хозяйстве и в слоях аристократии феодализм и крепостное право получили меньшее развитие на юге, чем в областях между Луарой и Мёзой. Сеньориальные владения, предки крупных сельскохозяйственных угодий, в «Окситании» были менее крупными, чем в других местах. Эта черта, но в других формах, просуществовала вплоть до XIX века и даже до наших дней.

*

Области диалектов «ок» показали себя вполне способными на инициативу и на создание новых учреждений: именно оттуда пришла в X–XI веке в области Клермона, Бриуда, Орийякк и Пюи-ан-Веле вскоре распространившаяся по всей Европе идея Божьего мира[252]. Но там не хватало централизаторской воли: побеждала тенденция к географической рассеянности, несмотря на стремление к единству, зарождавшееся в районе Тулузы. На пространстве между Овернью и Пиренеями нельзя было найти ничего, сравнимого с терпеливыми усилиями по укреплению династии Капетингов начиная с 987 года (символическая дата). Южная аристократия, настроенная не столь воинственно, была ослаблена действиями, которыми она располагала к себе. Ее владения действительно теряли свою жизнеспособность из-за постоянных их разделов между наследниками, в том числе и женщинами. Во времена испытаний «южное» дворянство не шло в сравнение с равными им по положению могущественными северянами, закованными в железо и в жестокие идеи.

Неоднократно (как шесть или семь столетий тому назад, во времена Озона, Сидония, Григория) литературное творчество — устное, письменное, поэтическое — с самого начала эпохи Высокого средневековья открывает дорогу для самобытных талантов Юга. Трубадуры превозносят старопровансальский язык в ущерб латыни; они подчеркивают дворянские ценности и обесценивают клерикальные образцы. Возвращение в обиход римского права, привезенного из Италии в южную Францию через Прованс, способствует в ХII–ХIII веках началу быстрого распространения нотариусов, этих трубадуров повседневной прозы жизни. Консулаты, первые муниципальные органы, более живые и активные, чем в областях диалектов «ойл», наделяют города, а затем и крестьянские общины, статусом юридического лица. Сначала они распределяют полномочия власти среди дворянства, затем среди городской буржуазии и даже ремесленников или сельского населения. Ячейковая муниципализация и отсутствие макрорегионального единства становятся основными чертами политической жизни на Юге для про-еретического «либерализма». Все относительно, конечно… В ХII–ХIII веках три группы сильных мира сего, то есть Плантагенеты, прославившиеся благодаря Альеноре Аквитанской, графы Тулузские и владыки Каталонии или Арагона пытались навести некоторый порядок, и каждый тянул одеяло на себя, на этом экстенсивном Юге по эту сторону Пиренеев, который был тогда всего лишь географическим понятием. Три вора на ярмарке, это значит, что двое из них лишние.

Вопреки всему своеобразие Юга находило выражение в романском искусстве, в противоположность более позднему готическому стилю, который прежде всего черпал свои корни в Иль-де-Франсе и Нормандии. В самом сердце «южной зоны», не заботясь о постепенно исчезающих административных границах, четко ограниченная географическая область произвела на свет, преодолев диалектное разнообразие, языки «ок», общие для поэтов-трубадуров и чиновников. Эта область включает в себя юг Центрального массива и даже выходит за его пределы; она, грубо говоря, соответствует древним провинциям или попросту областям Керси, Тулузен, Альбижуа, Руэрг, Геводан, Нарбонне, Нимуа. В терминах (которые историки иногда употребляют) «провансальские» или «лимузенские» язык или поэзия, таким образом, в данном случае мало точности. Поскольку роль первого плана в этой кристаллизации письменности и устной формы языка «ок» сыграли военно-монашеские ордена, такие как госпитальеры святого Иоанна и тамплиеры. Крошечная община святого Евлалия в Руэрге, в которой достаточно было монахов-рыцарей, также внесла свой солидный вклад в этот языковой процесс, более, нежели крупные романоговорящие сообщества в Лиможе или Марселе.

*

Присоединение южной «туманности» к Франции, ее захват капетингской галактикой произошел в XIII веке в ходе крестового похода против катаров, или альбигойцев, и последующей аннексии.

Присоединение Лангедока к Франции касалось не только частных судеб большей части областей «ок», судеб, важных, конечно, для строительства французской общности. Это присоединение поставило также обширную про блему катарской ереси на юге, alias религии альбигойцев. «Ловушка для глупцов», — эта катарская ересь, сказал мне однажды Жорж Дюби, потрясенный тем нагромождением глупостей, которые только могли быть написаны об этом странном явлении; но несмотря на это кажется, что в какие-то моменты они открывают что-то из сокровищницы человеческих познаний. Но однако, в наши дни положение дел уже совсем не такое, как тогда, когда на него сетовал Жорж Дюби. Наши знания о катарах сделали большой шаг вперед за последнюю четверть века, благодаря работам одного крупного юриста, ставшего историком, Жана Дювернуа, а также благодаря исследованиям специалиста по грамотам Анны Бретон и профессора Шиффоло.

Итак, что же такое катарская ересь, та которая получила на территории современной Франции свое такое блестящее и такое несчастливое развитие на территориях нынешних наших департаментов Верхняя Гаронна, Арьеж, Од, Тарн и в восточной части Эро[253]. Что касается этой квинтэссенции «ереси», в наше время мы уже почти не верим в далекое влияние дуалистической идеологии (принцип Добра против принципа Зла), которая имела бы нехристианское происхождение. Или, если точнее, мы верим в дуализм в данном случае, но христианского происхождения! Вышеупомянутое «псевдо-влияние», по этой гипотезе, сейчас уже устаревшей, шло, возможно, от древних учений восточных, даже иранских мыслителей, начиная с Зороастра (VII–VI века до нашей эры?) и Манеса (III век нашей эры). Но в реальности катарская ересь была прежде всего неким подобием «крайне левого христианства», если хотите охарактеризовать ее таким умышленно анахроничным образом.

Если быть точными, катары восстановили, более или менее сознательно, некоторые традиции, идущие от первых евангельских христиан. Такие поиски альбигойцами «корней» могли быть даже несколько «марцианитскими», то есть отрицающими некоторые положения Ветхого Завета. Как бы то ни было, катарская мысль[254], вместе с Деяниями Апостолов и святым Матфеем, считает, что Церковь Божия — это не какое-то строение из камня или из дерева, которое таким образом подвержено всякого вида отклонениям: они могли быть милитаристскими — превращением «Святого места» в крепость, или же «модными» отклонениями — чрезмерной роскошью, уже давно осужденной Священным Писанием. В данном случае речь могла идти об осуждаемом избытке материальной роскоши, золота, серебра, художественных излишеств во внутреннем или внешнем убранстве церквей, как городских, так и сельских. В реальности, по видению катаров, Церковь Божия не имела ничего общего со всей этой мишурой; она представляет собой просто Мистическое тело, которое образуют в своей совокупности «настоящие христиане», «праведники»: они берут на себя миссию распространять уроки Святого духа, который нисходит прямо на них.

Эта нематериальная Церковь, в основном духовная, получила от Христа власть соединять и отпускать, короче говоря, отпускать грехи, ту власть или способность, которой ни в коей мере не обладала, несмотря на свои утверждения противоположного, лжецерковь, римская и папская, та, которая, как говорили, драла шкуру и управляла испорченная мирскими богатствами.

Настоящая (катарская) церковь воздерживалась от убийств и насилия, в этом она отличалась от образа из Эпинала с епископами в сапогах и шлемах или инквизиторами-убийцами, которых еретические полемисты любили изображать, даже в виде карикатур, отдавая себе отчет в том, что в этом было, бесспорно, зерно истины, хотя бы частично, и как бы мало оно ни было, оно все же присутствовало в их сатирах и антиклерикальных нападках. «Добрая Церковь», с другой стороны, «держалась вдали от «плотской грязи»; она предотвращала в принципе любой блуд, даже в браке, вплоть до того, если он происходил, о, это уже слишком! между мужем и женой. Они были крайними ригористами, даже если существовали, в этой области, некоторые уступки небу или скорее полу, поскольку плоть слаба (смотрите по этому поводу иногда скабрезное «Совершенство» Гийома Белибаста). В любом случае, эта идеология была направлена на заботу о чистоте, желательной, если не выполнимой невинности, и, по крайней мере, теоретическом воздержании; она проходила и будет еще проходить красной нитью сквозь две тысячи лет христианства; а также, абсолютно независимо, среди религий Индии (весьма характерен в этом отношении пример с воздержанием Саньязи).

Оставим в стороне область наслаждений, добровольно запрещенных, и продолжения рода (стоило бы скорее говорить на тему отказа от продолжения рода или об антисексуальности) и скажем, что догматика катаров обращалась также к проблемам хозяйства, труда, и если можно так сказать, бизнеса. В этом направлении альбигойцы верны святому Матфею, опять же ему, а также посланиям Петра и Павла (к жителям Эфеса, к римлянам): «Не укради и не пожелай того, что принадлежит ближнему твоему».

После этих разнообразных экскурсов (насилие, секс, собственность и владение землей, но еще в большей степени деньгами и т. д.) катарская тематика возвращается к центральным духовным ценностям; это, в частности, отказ от лжи, от лжесвидетельства, от богохульства и даже от любого злословия, а также от клятвы, которая также осуждалась. И наконец, «еретики» должны были уважать закон, правила Справедливости и Правды, что приводило просто-напросто к тому, чтобы подражать в своем поведении Иисусу Христу и подвергаться гонениям, как он! Нельзя было быть более христианином, и в этом не было ничего от Зороастра. Монах Томас А. Кемпис, позднесредневековый автор бессмертного «Подражания Иисусу Христу», не смог ничего найти такого, чтобы противопоставить этим последним заповедям.

Добавим также, что альбигойская церковь могла представлять собой и церковь пятидесятников; Наполеон Пейра говорил о ней также как о «церкви Параклета»[255]. Эта неортодоксальная церковь действительно широко смотрит на крещение, не ограничиваясь крещением водой, как его задумал святой Иоанн Креститель в начале евангельского повествования: южная «Новая ересь» предлагает в качестве важного дополнения к крещению водой крещение без воды, вдохновленное историей Сошествия святого Духа на головы учеников во время первой Пятидесятницы, о которой рассказывается в Деяниях Апостолов. Отсюда напрямую происходит удивительный обряд «Консоламентум», специфического для катаров таинства — изысканного и практичного. Уже и католическая Церковь сильно упростила обряды. Ритуалы, конечно, абсолютно понятные, как приношение в жертву животных, широко практиковавшееся в античности, как языческой, так и библейской[256], и, с другой стороны, обрезание (законность которого мы ни в коей мере не оспариваем), не забывая также и о крещении путем погружения в воду, столь дорогом православным христианам (оно, конечно, в редчайших случаях могло вызывать простудные явления у младенцев, и мы были свидетелями такого случая), итак, такие ритуалы католическая Церковь заменила крещением путем легкого окропления водой, таким образом не представляющего угрозу, которой смачивают лоб и голову младенца. Катары предельно упростили этот обряд, поскольку они проповедовали чисто духовное «крещение»: материальность жидкости, изливаемой тем или иным способом — воды, масла, крови — была сведена к нулю в «Консоламентуме»: это таинство проходило в форме возложения рук и Святой книги служителем на голову посвящаемого (взрослого) при активном и коллективном участии присутствующих «еретиков», и все это сопровождалось благочестивыми чтениями, подобранными для соответствующего случая. Уже упомянутый изысканный практицизм обряда «Консоламентум» проявляется также и прежде всего в том, что он носил абсолютно синтетический, или скорее соединительный, характер. Это альбигойское таинство выступает одновременно в роли крещения, уже упомянутого здесь, но также в качестве конфирмации (Святой Дух!), и еще покаяния, миропомазания, мистического брака (между божественным Святым Духом и душой верующего), и наконец, посвящения; верующий, один раз прошедший «консоламентум», тем самым возводится в практически екклезиастический ранг «Доброго христианина» или Праведника. Только одно из семи таинств католической Церкви не «захватывается» этим удивительным «всеобъемлющим» «консоламентумом». Речь идет о евхаристии: среди еретиков она понизилась в своем статусе и была сведена, лишившись роли таинства, к простой трапезе из освященного хлеба. Это принятие пищи, значение которого не стоит преувеличивать, могло быть, однако, дополнено символическим поеданием «хлеба насущного», который был не чем иным, как соответствующим образом принятым Законом Христовым. Несмотря на исключение евхаристии, или, принимая во внимание антиевхаристию, можно только восхититься, в чисто техническом плане, этим процессом унификации полудюжины таинств и сведением их к одному-единственному «Консоламентуму», одновременно утешающему и священному. Впечатляющая храбрость… Снимаем шляпы!

А где же во всем этом дуализм? Действительно, в бесконечном потоке теолого-политической литературы, повторяем, авторы много раз настаивали на первоочередном характере идеологии дуализма в стране катаров: Добро против Зла, Свет против Мрака и т. д. Такая позиция не исключает или преуменьшает все элементы, «превышающие два», то есть троичность, четырехчленность и т. д. И толкует беспрестанно о «манихействе» этих славных людей из Каркассона или из Безье примерно 1200 года, которое пришло к ним напрямую от Манеса первых веков нашей эры, нехристианском, если оно только было когда-нибудь таковым. Мы понимаем, что подобные утверждения (на самом деле, гипотезы) могли раньше очаровать многие поколения исследователей, крупных теологов, таких как отец Донден, или видных историков из северных областей, среди которых Арно Борет, Стивен Рансиман и Ганс Содерберг. И тем более сильным становилось это очарование, когда думали, что таким образом в древнем Лангедоке углубляется подлинно нехристианский угол зрения в идеологии, и это исключительное явление в европейской культуре, будь она южной, которую считали поначалу «христианской на 150 %», если взять выражение, дорогое крупному немецкому писателю Виктору Клемпереру. Это нехристианское интеллектуальное направление, даже при всей своей проблематичности и построенное «на глиняных ногах», не заканчивалось в XIII веке, ни а fortiori[257] в XV веке. Его продолжали до наших дней! Манихейство, бывшее катарское, является так называемым наследием темных или дохристианских веков (Зороастр), вновь стало популярно в XX и XXI веке благодаря реинкарнации в манихейских идеях и практиках нашего времени, неизбежно сопровождавших самые разнообразные тоталитарные режимы, уничтожавшие расовых или классовых врагов; и даже, уже в новой ипостаси, эти манихейские понятия стали обязательными спутниками демократической мысли 2000 года, которая энергично борется, имея, с одной стороны, политкорректность, новую религию, светскую и блистательную, Прав человека, которые олицетворяют хорошее; с другой стороны, внешний Мрак Расизма, этнической Дискриминации, которые олицетворяют плохое, проклятое и т. д. Впрочем, не все ложно в этих «анализах», за исключением того, что «бинарное» наследие не идет, на самом деле, ни от Зороастра, ни от Манеса через катаров, но скорее всего от «иоанновского» христианства (Евангелие от Иоанна, первое послание этого апостола, Апокалипсис и др.), действительно через катаров, а также другими путями, вплоть до крупных «бинарных» идеологических систем нашей эпохи, которые на самом деле опираются время от времени на то или иное простейшее противопоставление Добра и Зла, Правильного и Неправильного.

Говоря о дуализме лангедокских катаров XIII века, мы не будем в ограниченном объеме данной работы касаться всех нюансов и тонкостей в различиях между абсолютным дуализмом и умеренным дуализмом. Сатана, гений Зла, является ли он на самом деле, по выражению Ламартина, «падшим архангелом, вспоминающим Небеса», короче говоря, падшим ангелом, созданным Всевышним в самом начале и ставшим одиозной фигурой («умеренная» точка зрения); или же перед лицом Всемогущего, создателя Всего, вышеупомянутый Сатана воплощает во всей своей радикальности завершенное Могущество Пустоты, Ничто, «Nihil» или «Nichts» у немцев, того, что физики нашего времени, в совсем другой области, называют «энергией пустоты». Вместо того, чтобы бросаться в такие тонкости, от которых знаменитая мадемуазель Тузе лье немного утомилась в течение своей длительной и плодотворной работы, скажем, повторим или подчеркнем, вместе с Жаном Дювернуа, что дуализм катаров из областей «ок» (и других тоже) времен Высокого средневековья[258] глубоко, и даже полностью, отличался от дуализма Манеса и его учеников, повторим еще раз. У него дуализм первичен. Он строит, он сообщает изначально полную доктрину Манеса и манихеев в своих изначальных и последующих структурах. И напротив, у катаров дуализм — самое больше последствие, конечно, важное, но вторичное, производное, результат, не решимся сказать, осадок фундаментально христианских доктрин, или христианско-демократических, построенных, употребим тавтологию, вокруг Христа, и, возможно, более того (нюанс по отношению к официальному средневековому христианству), — вокруг Святого духа, в духе Иоакима де Фиоре. Добавим, что дуализм, при условии что он не является «полным и абсолютным», — это привычный для Средневековья факт, типичный также для нормального христианства, даже тривиальный (в любом случае, нисколько не «еретический»), в таком виде, каким он установился после тысячного года. В таких условиях «дуальная» или бинарная катарская ересь — всего лишь вариант по отношению к христианским нормам средневековой духовности — Бог против Дьявола! — какой ее принимали папы, соборы и бесчисленная масса народа, как на севере, так и на юге. Дуализм катаров — это не отклонение и не метеорит, упавший с другой идеологической планеты, он представляет собой всего лишь крайний случай. Добавим, что более или менее постоянное зрелище (несмотря на некоторые перерывы) действий «Зла» в Мире, эпидемий, войн, голода и т. д., могло лишь подтолкнуть наших предков или предшественников в ту древнюю эпоху к тому, чтобы представлять себе Мир как театр достаточно трагических теней, которые время от времени пронзает ослепительный Свет, идущий от Бога в его славе и от Церкви в ее величии.

*

Сейчас скажем вкратце о событиях (в Лангедоке и на Юге) XI–XIV веков, рассматривая их с позиций альбигойской ереси, Крестового похода с севера и французской аннексии. Как христианская или парахристианская ересь, ересь катаров, в строгом смысле этого слова, была достаточно распространена в XI и даже в XII веке в разных странах Европы: тогда можно было найти ее адептов в Кёльне, Бонне, Майнце, Суассоне, Льеже, Орлеане и, конечно, дальше на юге, о чем свидетельствовали полыхавшие то здесь, то там костры, на которых их сжигали, и тлеющие после них угли, вызывавшие тревожные раздумья у клириков, оставшихся верными официальной Церкви. Но очень скоро репрессии или даже просто враждебность со стороны безмолвствующего большинства отодвинула эти проявления нонконформизма на задний план, по меньшей мере, в северных областях. Сфера распространения ереси сжалась, или, скажем так, катарская ересь была как древняя звезда, которая сжалась… и зажглась вновь с еще большей силой. Она «потеряла север», сконцентрировав свои силы на юге, особенно после 1170–1190-х годов (французский протестантизм прошел тот же путь, с севера на Юг…и не говоря уже о регби…!). Вторая звезда также зажглась между Лионом и Дюране, звезда вальденской ереси[259]. Как будто на самом деле в воздухе витала ересь. С конца XII века и на протяжении всего XIII века катары присутствовали прежде всего в балканском регионе (богомилы), в Северной Италии (патарены), а также в Лангедоке и графстве Фуа (праведники). Была ли сеньориальная или княжеская власть Юга более мягкой, нежели в восточной Германии или северной Франции? Дело было в том, что они терпимо относились к «ереси» и решали этот вопрос полюбовно: так было в случае с графами Тулузскими. Они даже дошли до того, что стали заигрывать с ней, это касается графов. Некоторые дамы из этой знатной семьи Фуа даже перешли грань и непосредственно обратились в религию праведников. Новые верования были настолько распространены на Юге, что знаменитый святой Бернар Клервосский в 1145 году поехал с миссией в Тулузу и Альби, чтобы попытаться отвратить жителей от ереси, но его усилия оказались тщетными. Название «катары» появилось около 1163 года (в Германии) и в дальнейшем его смысловое значение изменилось. В 1167 году один епископ-богомил из Константинополя (?), некий Нисетас или Никинта, даже, возможно, присутствовал (?) на проходившем на Юге съезде лидеров еретиков[260] в Сен-Феликс-де-Караман (?). Подчеркнем по этому поводу, что г-н Шиффоло практически не верит даже в само существование такого собора, тем более епископского. Появление вальденской ереси (в долине Роны, затем Дюране) пришлось на 1170–1182 годы. Апогей катарской ереси, как в Лангедоке, так и в Арьеже, пришелся на начало XIII века и совпал с «царствованием» графа Раймона VI Тулузского. Примерно в то же время (1206 год) святой Доминик, все в той же большой южной провинции, предпринял попытку контрпропаганды; он стал бороться с ересью ее же собственным оружием — евангелические проповеди, образцовая жизнь в бедности, которой жили ученики «доминиканцы» (напомним, что катары, любившие добровольную бедность, находили параллель с тенденциями «отказа от богатства», которые в ту же эпоху имели место в ниществующих орденах, как у францисканцев, так и у доминиканцев. Именно в этом вопросе наблюдалось соперничество между еретиками и целым блоком «нормального» католицизма, испытавшего на себе влияние «Поверелло»).

Инициатива святого Доминика так и не принесла ощутимых результатов. Нужно было как-то «противодействовать» успешно распространявшейся ереси. По призыву папы Иннокентия III рыцари из Иль-де-Франса, Нормандии и Бургундии в рамках крестового похода открыли военные действия против «альбигойцев», как они их называли; за этим последовали территориальные завоевания. В 1215 году Симон де Монфор, предводитель крестоносцев, захватил в плен графа Тулузского. С 1216 по 1224 год лангедокское (и катарское) контрнаступление нанесло

314

поражение северным завоевателям. Но новые крестоносцы под предводительством короля Франции Людовика VIII спустились в долину Роны (1226 год) и затем вновь взяли почти полный контроль над Лангедоком. После многих жестоких расправ, в первом ряду среди которых фигурирует казнь на костере в Монсегюре (1244), графство Тулузское было присоединено к французской короне (1271). Это было значительное событие: оно окончательно скрепило соnnubium средней и южной части области диалектов «ок» с капетингским королевством. Кроме того, этому нелегальному сочетанию предшествовали акты насилия, которым не было равных по степени в других окситано-французских союзах, в частности, с Овернью (XIII век), Борделе (1453 год) и Провансом (1480-е годы). На короткий период между 1295 и 1325 годами катарская ересь возродилась благодаря проповедям братьев Отье, с которыми они выступали в высокогорной деревне Монтайю в Арьеже.

*

В действительности не было преемственности с другой ересью, гугенотской, которой суждено было обосноваться в Лангедоке…и далеко за его пределами, начиная со второй четверти XVI века. Однако в старой и новой ересях прослеживались некоторые параллелизмы и даже схожесть их генезиса, раннего или более позднего. Так же, как катарская ересь, Реформация сначала получила развитие на севере, потом была изгнана оттуда и более свободно сохранялась на Юге, где она подвергалась гонениям, особенно жестоким в XIII и XIV веках, но не была полностью подавлена даже во времена последующих поколений протестантов, которых, тем не менее, преследовали в XVII веке. Катарская ересь была пробным ударом внутри-христианского неортодоксального движения. Неудачный удар! У альбигойской ереси не было средств для проведения ее политики. Гугеноты, напротив, располагали таким великолепным источником общественного резонанса, каковым было книгопечатание Гутенберга. Они могли таким образом утвердиться окончательно, несмотря на все преграды, с реками крови, проливаемой с обеих враждующих сторон, что происходило много раз. Все те же протестанты развязали таким образом настоящую идеологическую войну внутри Франции, прежде всего направленную ими против римской Церкви и ей суждено было продлиться несколько столетий, с перерывами: про тестанты, которые находились вне католицизма, затем янсенисты, которые находились внутри него, антихристианская философия Просвещения, революционная борьба с христианством, антиклерикализм, иногда достаточно болезненный, XIX и первых лет XX века, и затем установление новых гражданских религий нашего времени. Несчастные катары, лишенные всего или практически всего, были совсем неспособны добиться подобного успеха. После них, в течение жизни шести следующих поколений и до более позднего утверждения протестантизма, в этот период не было больше столь жарких дебатов об идеях или догмах, скорее шла борьба между группировками в рамках войн или придворных ссор: Арманьяки против Бургиньонов, а затем многочисленные партии без каких-либо серьезных различий в доктринах, во времена Большого раскола… Но и в рамках повествования об областях «ок» важно подробно остановиться на проблематике южной ереси и борьбы с ней. Хотите вы того или нет, но это — составляющие французской общности, которая является одним из главных сюжетов данной работы. Это «составление» прошло как с худшими (массовые убийства в Безье в XIII веке), так и с лучшими последствиями: французские левые силы, республиканские, достоинства которых нельзя оспаривать, при этом не обязательно телом и душой к ним принадлежать, итак, французские левые силы, в частности, на Юге, играющие такую важную и решающую роль в национальном масштабе, опираются, помимо всего прочего, на идею, насколько бы мифической она иногда ни была, относящуюся к ереси, борьбе с ней, унификации, частично принудительной, Севера и Юга.

В более скромном масштабе, в конце XIII века были заложены первые камни, на самом деле антикатарские, готической эпохи в областях «ок», и на первом месте среди ее свидетельств стоит собор Сент-Сесиль в Альби, строительство которого началось в 1282 году; но также[261] были и Нотр-Дам в Родезе (1277) и еще, на этот раз вдалеке от альбигойства, Нотр-Дам в Клермон-Ферране (XIII–XIV века…); и наконец, поздний собор Сент-Мари д'Ош, уже полностью постальбигойский со всех точек зрения (1489). Области диалектов «ок» и, в частности, зоны катарской ереси, и те, и другие были областями с высокой культурой и в предшествующую эпоху стали свидетелями расцвета, примерно одновременного (но совсем не обязательно эти два явления были связаны между собой), поэзии трубадуров и приверженцев ереси. Борьба с ней, со своей стороны, в итоге «генерировала», как говорят в наше время, некоторое обновление культовой архитектуры (готика), сделав таким образом из этого региона «ок» сад Марии и установив там другие женские культы. Славные праведники и их адепты, всегда составлявшие лишь меньшинство, конечно, активное среди населения своей большой и малой родины, вероятно, обошлись бы без этого благородного архитектурного посвящения Богу, которое, вдобавок ко всему, противоречило их самому главному пожеланию, поскольку они выступали хулите лями красивых церквей и роскошных культовых построек.

И наконец, «катарская эпопея» с негативным опытом борьбы против ереси надолго оставила последствия в том, что касается воскрешения провансальского или окситанского движения, называйте его, как хотите, — это возвращение к жизни было наполовину светским с XIX века (парадоксально, в этой связи говорить о провансальском движении, поскольку крупная провинция на юго-востоке — Прованс — была далеко в стороне от катарской ереси, этого явления, которое, во время своего расцвета, было свойственно Лангедоку и лишь стороной коснулось Арьежа). В любом случае, Наполеону Пейра[262] (родившемуся в 1809 году), протестантскому пастору с Юга и хорошему историку южных ересей, принадлежит заслуга в этом воскрешении или возрождении пост фактум, и его слова произвели удивительно чарующее воздействие на великого Мишле. Обладавший интуицией, Пейра был автором «Истории альбигойцев», последние тома которой, во время их появления на свет (1880), озарили светом III Республику, даже «Красный Юг». Пейра хорошо почувствовал, и в этом он явился предшественником Дювернуа, что влияние Зороастра и Манеса не оказало большого влияния на зарождение альбигойской теологии (мы сказали бы сейчас, что они не имели с ней практически ничего общего, если только не говорить о сравнительной истории). Прекрасный писатель и даже мастер стиля, Пейра справедливо заметил в катарской ереси продолжение мыслей Иоанна и теологии Параклета, основанной на Любви и на Слове. Таким образом определенная «еретическая» тенденция без обиняков противопоставила себя (в XIII веке) тому, что решительный Пейра считал, в свое время, самой Сутью главного притеснения: а именно, колоссальная церковь святого Петра, папское и римское Святилище, которое держало мир в страхе, Иоанн против Петра. В этом были хорошие сюжеты для размышления, также дуалистские, в своем необычном стиле. И этого было достаточно, чтобы окситанисты и неокатары (они существовали) признали в Пейра одного из своих учителей и почетного предтечу некоторого постальбигойского взрыва: он обрел плоть и кровь при V Республике после фильма Клода Сантелли «Катары», также изобилующего захватывающими сюжетами… и неизбежными ошибками.

Вхождение в средние века областей «ок» в состав областей «ойл», которое не обошлось без кровопролития, обозначило движение Юга в сторону Севера и частичный его отрыв от своих древних средиземноморских тропизмов. «Франция» извлекла из этого выгоду, оттеснив за Пиренеи каталоно-арагонское государство (что касается споров о владении Руссильоном, то это «оттеснение», как мы уже видели, обрело полный и необратимый характер только с 1659 года). Но задолго до этой даты королевство Капетингов уже с XIII века держало Окситанию со всех сторон через Овернь и Лангедок. Кроме того, полным ходом осуществлялась интеграция еще двух крыльев в состав Франции. Крыло, представленное Жирондой и Гасконью, потеряло свою независимость (или свою англоманию?) в 1453 году, когда англичан изгнали из Бордо. Провансальское крыло французы мирно «проглотили» начиная с 1482–1483 годов.

Попытаемся в данном случае избежать анахроничных выражений, таких как колониализм и тем более геноцид. К Окситании, по меньшей мере, к ее лангедокским частям, сначала применили насилие французские власти. Затем, как случается у супругов, долгое время проживших вместе, даже состоящих в странном браке, или вступивших в супружеские отношения вопреки своей воли (возьмите для примера Анну Бретонскую…), Оскитания постепенно привыкла к Северному государству. Капетингская королевская власть не приходила с пустыми руками. Ей было чем задобрить и тех, и других. Клирики в Тулузе или Каркассоне были признательны ей за то, что она консолидировала монополию (практически угнетающую) папистской веры. Она также узаконила муниципальные структуры, отчего возгордилась южная буржуазия. И наконец, она предложила минимум правосудия и возможности продвижения в военной карьере для крестьянства и дворян. Конечно, и речи быть не может о том, чтобы рисовать в розовом цвете этот союз, где не обходилось без конфликтов и даже «домашних сцен», иногда достаточно жестоких. Но никогда, в целом, дело не доходило до развода.

В XIV и XV столетиях, жестоко отмеченных серьезными кризисами (эпидемиями чумы, Столетней войной и др.) на местах зародились и начали развиваться крупные административные органы региона. К тому же их появление было желанным для монархии. В состоянии административной «микроцефалии», в котором тогда находился данный регион, у нее не было ни средств, ни стремления практиковать массивные стратегии прямого управления; в данном случае они были бы абсурдными. Среди сильных местных организаций, которые таким образом будут составлять своеобразие и гордость Юга, назовем в первую очередь штаты Лангедока и тулузский парламент; последний, как и аналогичные структуры в других регионах, был, если можно употребить такое выражение, воплощением королевского централизма с децентрализаторским подтекстом! Парламентарии, несмотря на то, что были желанными фигурами для монархии, нисколько не были соглашателями по отношению к ней. И начнем с того, что они были местными…

Вторая половина XIV века в областях «ок», по меньшей мере, в их южных или юго-западных частях, прошла под знаком замечательной личности графа Фуа (и сеньора Беарна) Гастона Фебуса (1331–1391). Он обеспечил превращение беарнского виконтства в «фактически суверенное княжество», каковым оно и оставалось до 1620 года (и это даже притом что это княжество в основном старалось во всем поддержать внутренние обычаи, эффективно контролировать, как дипломатическими, так и военными методами, внешнее окружение, даже самое ближнее). Фебус как историческая личность был забыт в период между XVI и XVIII столетиями. Но восхитительная рукопись его «Книги об охоте» с миниатюрами принесла пиренейскому князю широкую известность и увековечила его имя как живописца и охотника. За последнее столетие выпущено в свет много роскошных факсимильных фотографических изданий его книги. В них восхищают прекрасные иллюстрации знаменитого текста, датированные концом эпохи Средневековья. Эта книга знакомит с дикой фауной XI–XV веков: сокращение количества населения из-за войн или эпидемий чумы, происходившее начиная с 1348 года, привело к увеличению численности диких животных всех видов, обитавших в горах на юге, где стали разрастаться леса, — Южных Альпах, Севеннах и Пиренеях, столь дорогих, в первую очередь, сердцу знаменитого Фебуса[263]. В 1440-х годах начался мощный подъем экономики и рост населения, а после 1453 года, когда закончилась война с англичанами, люди взялись за освоение целины, стали возделывать недавние пустоши, заросшие деревьями и кустарниками, хотя в них и водилась в избытке дичь[264]

*

В конце XV века, после окончательного присоединения Прованса и Марселя (начало 1480-х годов), Окситания, или, по меньшей мере, то географическое пространство, которое иногда называли этим именем, приобрела свои почти современные очертания. Оставались за пределами этой территории только районы Ниццы (до 1860 года), Конта (папское владение в течение всего периода Старого режима) и Беарн, попавший более чем на столетие под власть пиренейской династии Альбре-Наварр (из которой произошел Генрих IV).

В этих условиях стало возможным дать определение этой так называемой «Окситании», уже практически образовавшейся. Фактически она соответствовала обширной зоне между Альпами и Пиренеями, где говорили на романских языках («не на языках «ойл»»), которую французы объединили и благодаря этому уберегли от зависимости от Италии, Каталонии, Кастилии. В конце концов, присоединение какой-нибудь из частей областей «ок» к одной из этих трех стран было бы вполне возможно, но история распорядилась иначе. «Южный акцент», который разнообразен в своих оттенках, но кажется одинаковым для слуха неспециалистов из Парижа, и поныне отличает большинство жителей и уроженцев этой странной области. Окситания — это большой корабль, который плывет, потушив все огни, сквозь темную ночь, как я когда-то написал в книге про Монтайю…

На заре Ренессанса культура здесь становится многообразной: французский язык («ойл»), начиная с 1480–1490 годов, осуществляет первый прорыв в эту расширяющуюся область. Явления меценатства (которые проявляли король Рене в Экс-ан-Провансе, агенты пап в Авиньоне, «Веселая мудрость» и «Цветочные игры» в Тулузе) сопровождал или лежали в основе литературного и другого творчества, которое далеко не сводилось только к парижским, лигистским[265], лионским образцам. Театральные представления на религиозные сюжеты давались на местном диалекте, заменив в различных регионах искусство трубадуров. Если говорить более конкретно, то характер землевладения был более свободным, даже более современным: внесеньориальные владения (сельские владения, находившиеся в полной собственности земледельцев, без вмешательства со стороны сеньора) были гораздо более распространенным явлением на юге, нежели на севере. Крестьяне-южане необыкновенно дорожили «открытой» максимой: «нет сеньора без титула», тогда как северяне вынуждены были покоряться жесткому девизу: «Нет земли без сеньора». В Лангедоке и Провансе налог был «реальным», установленным в соответствии с размерами полей и качеством земли; в Парижском бассейне он был «поголовным» и буквально был «по головам». Население Юга по своей государственной принадлежности подчинялось королю Франции. Но оно практически везде управлялось, еще в XVI веке, представительными ассамблеями трех сословий, или «estais». Полудемократическая община, которая характеризовала расцвет власти в этом регионе, дублировалось, таким образом, региональными представительными органами, неким подобием предтечи конституционного режима, однако, с тенденцией к олигархии. Это было то, что американский историк Рассел Мейджор назовет монархией (ограниченной) эпохи Ренессанса. Другие элементы, «демократические», несмотря ни на что, по меньшей мере, в течение длительного времени, как, например, знаменитые княжеские роды Юга (Альбре, Фуа, Арманьяк и др.) были обречены на исчезновение, хотя и славное. Тем более что на некоторое время в принадлежавшей им главной роли их заменили другие семьи, пришедшие с севера, но развернувшие свою деятельность на Юге. Возьмите к примеру Роанов (бретонцев) и Монморанси (парижан), которые встали во главе мятежей южан против королевской власти в XVII веке. Поражение этих лидеров облегчило, в свою очередь, окситанской буржуазии и мелкому и среднему местному дворянству восхождение к вершинам власти.

Своеобразные черты Юга проявились, с другой стороны, благодаря предпочтительному принятию протестантизма, hic et nunс. Но не следует считать этот процесс исключительно характерной чертой Юга; изначально факты принятия гугенотской веры имели место в городах по всей Франции, как в Mo, так и в Тулузе, как в Кане, так и в Монпелье. На Юге тропизм по отношению к гугенотам изначально был негативным к репрессиям; их действительно постепенно вытеснили из северных областей жестокими наказаниями, которые исходили от монархического государства, армии, Сорбонны и парламента Парижа. Однако эта католическая «сила» теряла свою мощь и смягчалась по мере удаления от «центров притяжения» централизованных решений. В качестве остаточного островка выживания, протестанты сконцентрировались, консолидировались и сплотились в зоне в форме полукруга, на почтительном расстоянии от столицы, на территории гугенотского «полумесяца», который шел от Ла Рошели до Нима и Женевы, проходя через Тоннен, Монтобан, Соммьер. Однако, на Юге и, в частности, на южной территории Центрального массива, в областях «ок» (Руэрг, Геводан, и, конечно, в Провансе, Оверни, Аквитании), сохранились мощные блоки католической веры.

Весьма примечательной, трагической и подлинно провансальской, на территории этого «полумесяца» была история вальденсов с восточного берега Роны[266]. Дальние последователи Пьера Вальдо, или Вальдеса, и Лионских бедняков, эти «еретики» основали в Валь де Дюране и, в частности, вокруг поселений Мерендол и Кабриер, ставших благодаря им знаменитыми, новый и скромный Иерусалим. Они порицали ложь, отказывались давать клятвы, не верили в Чистилище и, принимая для своей паствы импровизированных исповедников, не являвшихся священнослужителями, «нелегально практиковали» Таинство покаяния. Это вызывало возмущенные нарекания со стороны «настоящего» католического духовенства, единственно компетентного в данной области, по меньшей мере, в принципе. К этому у вальденсов, и особенно у их Бород[267] добавлялся решительный «донатизм»[268]: они на самом деле считали, что священник-блудодей (который, например, только что вышел от проститутки) не мог освящать хлеб для евхаристии тем более превращать его в тело и кровь Христа, что бы ни думали по этому поводу римские теологи. Священники, не соблюдавшие обет целомудрия, который им предписывал принятый ими целибат, теряли, по мнению вальденсов, свою способность совершать пресуществление. Также вальденская ересь враждебно относилась к смертной казни, и это враждебное отношение нам может показаться весьма актуальными: оно объяснялось в то время абсолютной верностью библейской заповеди «Не убий». С другой стороны, ни папы, ни епископы не были окружены для вальденсов ореолом святости, поскольку они считали себя несправедливо гонимыми официальной епископской властью. И наконец, последняя черта, предвосхищавшая протестантскую Реформацию: почитание Богоматери и святых не был в почете у последователей Вальдеса. И однако, несмотря на эти поверхностные элементы сходства с новыми доктринами реформации, ничто не предвещало того, что вальденсы, после трех столетий независимости, войдут в подчинение протестантизма, как южного, так и швейцарского или идущего с северных берегов озера Леман. Тем не менее они душой и телом предались этому «слиянию» во времена Франциска I, а точнее в 1532 году. Им пришлось по этому поводу отказаться, немного поворчав, но не более того, от своей веры в человеческую свободу и эффективность добрых поступков. Таким образом, они приняли крайне суровую догму о предопределении, на которой несколько позднее Кальвин неплохо поживился. Чтобы еще более угодить сторонникам Реформации, вальденсы, на манер гугенотов, сократили до двух количество таинств, оставив только причащение и евхаристию, вместо тех семи таинств, которые они сохраняли на протяжении столетий, как официальная католическая Церковь. И наконец, все те же вальденсы, как только они стали «протестантами», как бы поверхностно это не выглядело вначале, были вынуждены пойти на большие расходы, по доброй воле, конечно, чтобы финансировать типографское печатное издание реформированной Библии на французском языке. Это «составление» Библии было, к тому же, одним из эпизодов того, что Адольф Брюн назвал проникновением французского языка на Юг, которое было очень решительным в течение XVI столетия, по меньшей мере, в письменной культуре и, в частности, благодаря книгопечатанию.

Последствия такого превращения, имевшие более чем местное значение, оказались плачевными: в 1545 году вальденсы из Валь де Дюране, незадолго до того перешедшие в веру, которую будут называть гугенотской, оказались жертвами массовых репрессий, организованных по распоряжению парламента Прованса или под его «прикрытием» и все это при Франциске I, который в первые десятилетия своего правления зарекомендовал себя гораздо менее суровым или менее жестоким (Франц-Оливье Жисбер описал эту кровавую историю в своем недавно опубликованном романе). Перефразируя Габриэля Одизио, видного исследователя этой общины, также сломленной преследованиями, можно сказать, что вальденсы из Дюранса сначала совершили концептуальное или идеологическое самоубийство, отказавшись от своей идентичности сохраняемой в течение более чем трех столетий, в пользу протестантских убеждений, привезенных с северо-востока или с севера, как германских или немецких, так и идущих из французской Швейцарии или северной Франции. И потом за этим актом самоубийства (чисто символическим!) последовали, как мы только что видели, убийства или геноцид, свершенный недалеко от берегов Дюранса (1545 г.) силами сбиров, которых прислали провансальские судьи, чтобы убивать «кого надо». И тем не менее, пламя сопротивления вальденсов не угасло, и впоследствии оно полыхало в Пьемонте, но также в Ломбардии, Тоскане, Романии, на Сицилии …даже в Уругвае, доставленное туда переселенцами-приверженцами гугенотской веры. Что касается Прованса, то там решительное и весьма спорное отношение парламента из Экса, занимавшего в данной ситуации ультракатолическую позицию, возможно, явилось одной из причин не столь широкого последующего развития протестантизма в этой провинции, в отличие от нижнего Лангедока, где парламент Тулузы, находившийся, вероятно, слишком далеко, не смог ввести настолько эффективные репрессивные меры. Не стоит недооценивать резонанс репрессивных и превентивных мер в истории «еретического движения» в эпоху Возрождения: в областях «ок» массовые убийства вальденсов «защитили» (!) Прованс от вторжения Реформации. В Италии показательный костер Савонаролы (1498) также заранее сыграл «защитную» роль, — о, насколько эффективную, увы, — против распространения идей Реформации на полуострове в последующие десятилетия.

*

Говоря опять же о протестантской экспансии и католическом сопротивлении, мы можем с пользой принять во внимание несколько южных или окситанских монографий, а путешествия братьев Платтер, Феликса в середине XVI века, и Томаса-младшего с 1595 по 1599 годы, должны нам позволить конкретизировать некоторые аспекты того, о чем уже было сказано по поводу удивительных религиозных разногласий того времени: братья Платтер оставили нам образ обоих явлений, как гугенотской, так и католической веры, в импрессионистской, даже…барочной манере, но от этого он не теряет очертаний системы. Католическое пространство находилось на востоке, в Конта и Провансе, в Авиньоне и Марселе, среди земель и больших городов Прованса; и некоторые города могут действительно послужить для нас показательными образцами, не решаюсь сказать, указательными столбами. Затем весь центр этого самого крупного региона «ок» становится, напротив, протестантским и с трудом, но продолжает таковым оставаться: Ним, Монпелье, севеннские города. И наконец, к югу отсюда снова царит доминирующий католицизм, в агрогороде Нарбонне, лишившемся, конечно, своего торгового блеска как римской, так и средневековой эпох, но все еще верном римской Церкви; и еще прежде всего две великих аквитанских сестры остаются также католическими, по доброй воле или силой — это Тулуза и Бордо. Обратим также свой взгляд на запад, но на этот раз на оплот Реформации, остающийся в меньшинстве: гугенотский Монтобан и скромная цепь маленьких протестантских городков (Тоннен, Кларак…), разбросанных в долине Гаронны…

За нехваткой места, на этих нескольких страницах мы приведем только два знаменательных примера. С одной стороны, это будет крупный провансальский католический город, между прочим, портовый, то есть Марсель. С другой стороны — это город в Лангедоке, средней важности, но владевший высоким назначением в гугенотской среде — Ним.

Марсель. Феликс Платтер посетил этот большой порт и прилегающий к нему город приблизительно в 1555 году, но он сообщает об этом мало подробностей, настолько он был занят на берегах Канебьер своими проблемами (несварение желудка, колики и т. д.). Напротив, младший брат Томас, посетивший город при Генрихе IV, не скупится на информацию о жизни в Марселе: рыболовство, таможня, береговые укрепления, галеры и жалкое существование каторжников, запах, который источает порт, средоточие всяческих отбросов, хозяйственных и других, местное правительство города и провинции во главе с герцогом Гизом-младшим, оппортунистом или скорее бесчестным человеком, разные типы кораблей, от яликов и тартан до судов с высокой палубой, между которыми стояли «mezas barcas», крупная торговля с Левантом, местные экзотические зверинцы, мастерские по работе с кораллами, по производству драгоценного стекла, женские моды, сеть водоснабжения, акведуки и другие приспособления, карнавалы вперемежку с религиозными процессиями, — все это разнообразие не скрылось от взгляда Томаса. Если точнее, то именно католическая сторона жизни города увлекла молодого человека более, нежели морское сообщение и торговые возможности этого крупного центра торговли. Папизм, скажем мы, и особенно реликвии, которые он детально описывает: только в марсельском аббатстве Сен-Виктор от смог увидеть могилу Семерых Спящих, выдолбленную в скале, а еще пещеру Марии Магдалины-грешницы с отпечатками ее колен на камне, крест святого Андрея, положенный в деревянный ящик, чтобы его не повредить, забальзамированные тела двух святых женщин и могилы шестерых святых мужей, кувшин из белого камня, из которого Иисус омыл ноги апостолам, а может быть амфора, из которой Мария-Магдалина омывала ступни Христа (или просто, как отмечает Платтер, который в данном случае выступает немного как «вольтерьянц», римская урна для хранения праха умерших?). И еще был железный ларец, где находилась голова святого Виктора, включая торс, покрытая серебром, и три головы других святых мужей и женщин, и эти женщины входили в число знаменитых одиннадцати тысяч девственниц, а еще бок святого Лазаря, посеребренный кусок настоящего креста Христа, две головы невинных младенцев, убитых Иродом, рука святого Кассиана, зуб апостола Петра (в драгоценной шкатулке), палец святого Мартина и палец святого Антония, волос из бороды святого Павла, воткнутый в серебряную голову, с накладным золотом, с длинной бородой из этого металла; ароматное масло, которым Мария-Магдалина смазывала нашего Спасителя, палец Марии-Магдалины и пять рук разных святых, среди которых левая рука святого Виктора. Только эти одни голова и рука святого Виктора при продаже стоили бы 300 000 турских ливров, то есть столько же, сколько гвоздь из креста Христа, который затем был выкован в форме подковы и хранился в церкви в Карпантра; или в пять раз больше, чем большой боевой корабль, продаваемый, правда, без парусов и снастей, и в сто или более раз дороже, чем картина, приписываемая Микеланджело, «Воскрешение Лазаря», — прекрасное произведение искусства и на самом деле главная работа Себастьяно дель Пьомбо, в наши дни составляющая гордость лондонской Национальной галереи, куда она попала после долгого пребывания в соборе в Нарбонне, где Томас Платтер и имел возможность полюбоваться ею в 1599 году. Такое соотношение, между произведением Микеланджело и рукой святого Виктора, в наши дни было бы обратным, или даже больше! Мощи — это телесная, или, в более общих терминах, физическая связь, которая соединяет божественное с человеческим, как это показал Питер Браун. Они не заслуживают, в том числе и марсельская реликвия, всех этих грубых насмешек, которые на них обрушивали сначала Кальвин, а потом Вольтер. В любом случае, реликвии иллюстрируют католическую духовность той эпохи, основанную…в данном случае на материальном начале, «материалистическую» духовность, которая достаточно сильно отличалась от протестантской религиозности, согласно которой в отношениях между человеком и Богом было что-то прямое и нематериальное, прекрасно обходившееся без вещественной сущности, имей она прозаически телесное происхождение (волос из бороды святого Павла) или минеральное (кувшин Марии-Магдалины или ком земли, взятый с поля, где Бог сотворил Адама, — дар одного паломника, вернувшегося из Палестины, который доставил самое большое удовольствие Томасу Платтеру).

Добавим, что в Марселе, в Авиньоне и в других местах речь шла о народной религии, поскольку за процессиями Битых и других Кающихся, проходивших в этом «фокейском городе» в феврале, когда выносили мощи святого Лазаря и святого Виктора, следовали тысячи облаченных в капюшоны жителей города, принадлежавшие ко всем слоям общества. Гугенотское вторжение потерпело полное поражение в Марселе и не смогло вырвать с корнем, как раз напротив, старую религию как народа, так и буржуазии, какой бы при этом реликтово папистской она ни казалась; она претерпела глубокое обновление на берегах Канебьер благодаря барочным и посттридентским инициативам духовенства Контрреформации[269], Platter dixit.

*

Католические контрфорсы Прованса, как в Авиньоне, так и в Марселе, тем не менее представляли собой сильный контраст с просекой света протестантизма, которая начиналась от Севенн и шла до моря, проходя через Ним, Эг-Морт, Монпелье… В Ним, о котором мы сейчас поведем речь, Феликс Платтер попал в октябре 1552 года. Он посетил арены и познакомился, конечно, в общих чертах, с разнообразными конфигурациями города: в первой четверти XVI века город функционировал, среди других его «ролей», как коллектив благочестивых сельскохозяйственных работников, которых озаряли впечатляющие чудеса, замеченные вокруг изображения Прекрасного Креста. Все это перевернулось начиная с 1530 года; новые испытания обнищанием, от которых страдали низшие классы, пробудили в руководящей элите, проникнутой духом ренессансного гуманизма, неистовую волю к регулирующей деятельности: обязательная работа для попрошаек, опека властей над бродягами, которых в случае необходимости заковывали в железо и отправляли на галеры. Мэрия Нима в 1532 году закрыла местный публичный дом, рассадник венерических болезней, которые были привезены из Америки за тридцать пять или тридцать семь лет до того. Местные муниципальные власти, при всем светском характере своего состава, считали себя вправе реформировать монастыри и следить за чистотой нравов монахинь. На этой морализаторской волне «ересь», которой было суждено в этих местах большое будущее, набирала себе сторонников в достаточно больших количествах. Несколько сменивших друг друга епископов, происходивших из рода Брисонне из Турени, находившиеся под покровительством Маргариты Наваррской, которая и сама была открыта для гуманизма в духе Эразма Роттердамского, были одновременно абсентеистами (что устраивало городских вольнодумцев) и сообщниками Реформации, пока она оставалась умеренной (что было не всегда…). Гугенотская вера стала распространяться еще в большей степени, по мере того как клирики Нима, которые, плюс к тому, сильно симпатизировали новым идеям, проявляли все меньшую бдительность по отношению к неортодоксальным учениям, чем их авиньонские собратья, находившиеся под практически прямым контролем суровой папской власти. С 1534 года (еще одно свидетельство роста, как интеллектуального, так и экономического) одна средняя школа в городе, «распространительница» авангардных педагогических методов, стала действовать в интересах «секты» гугенотов. В этом городе с населением от 6 000 до 7 000 жителей, гордившихся своими памятниками римской эпохи, но где были грязные притоны, и глухие переулки, время традиционного католицизма осталось позади. Пытки и костры могли затормозить распространение протестантизма, но захват власти кальвинистами стал казаться неизбежным в 1561 году, с началом волнений и иконоборческого движения. Что касалось развития промышленности, производства шерстяных и особенно шелковых тканей, то в XVII и XVIII столетиях они были в основном сконцентрированы в Ниме. Когда Феликс проезжал через Ним в довольно счастливом 1552 году, символ экономического оживления, торговая биржа, в частности, служившая для обмена, находилась на площади Калад, старинной площади недалеко от кафедрального собора. И еще одно свидетельство хорошей обстановки состояло в том, что голод и эпидемии чумы не разоряли больше город…

В конце XVI века, когда Ним посетил Платтер младший, обстановка полностью изменилась, но это было логично, принимая во внимание предшествовавшие события. Захват власти кальвинистами происходил с 1560 по 1595 годы, в Ниме он был практически полным. Все или почти все католические церкви были разрушены в промежутке между этими датами, и в данном случае можно говорить о фактическом иконоборстве, даже притом что Кальвин всегда выступал против, с твердостью, которая делает ему большую честь, полного иконоборчества де юре. Интеллектуальная элита, придерживавшаяся протестантских религиозных убеждений, во главе которой находилась именитая семья выходцев из Германии, Писториус, задавала тон среди горожан Нима, так что действительно никто не мог поставить под сомнение моральное и культурное превосходство этих просвещенных людей. Для восстановления католической религии в Ниме, которое так и осталось лишь частичным, понадобились несколько поколений, и даже веков… Само собой разумеется, что Томас Платтер не нашел ни одной реликвии на тех местах, ибо мало что осталось от старинных храмов города. Этим реликвиям выпала доля, практически аналогичная той, которая досталась в районе Лодев[270] голове святого Пульхрана, покровителя Лодев, которую гугеноты вытащили из раки, где она раньше хранилась; в начале религиозных войн ее гоняли как футбольный мяч городские дети под предводительством хулиганов.

*

Сквозь острые религиозные разногласия проступает главный факт: франкофония продолжает развиваться в области «ок» в начале 1600-х годов, так сказать, со всех сторон, в продолжении того, что уже было сказано здесь о времени, относящемся к 1520-м годам. Гугеноты и, например, реформистские проповедники, объединившиеся в районе Юзе, на своих собраниях, охотно пользовались «национальным» (французским) языком, изобилующим окситанизмами и с таким произношением, которое соответствовало для того времени крайне выраженному «южному акценту». Но это уже неважно…

Что касалось католической Церкви и муниципальных органов управления, там также говорили или, по меньшей мере, писали, на французском языке (но также на латыни, частично, как это было в случае с духовенством). Оставим в стороне окситанский Центральный массив, менее доступный и поэтому еще некоторое время остававшийся верным языкам «ок», в том числе и в письме иной практике. Конечно, народ и даже элита по всему Югу продолжали говорить на различных диалектах «ок» в повседневной жизни. Но если рассматривать это в масштабах многовековой истории, можем ли мы сказать, что они «отошли назад, чтобы лучше прыгнуть»? Простая констатация, и в этой констатации нет ни неуместной иронии, ни презрения по отношению к языкам «ок».

*

Ни религиозное своеобразие, ни перемены в языке не создают полной картины. Поскольку период развития литературного творчества снова оказался длительным на просторах Юга, где элита (но не простой народ) изучала и знала национальный язык. Впервые там появляются крупные франкоязычные писатели между 1550 и 1600 годами: Монтень, Ла Боэти, Монлюк, Брантом, даже д'Обинье… Заполоняющий все лес (ойл) тем не менее не должен скрывать за собой несколько прекрасных деревьев (ок). В конце XVI века и в течение первых двух третей XVII века строго диалектная литература (которая, плюс к тому, обновлялась в жанре плутовского романа, в театральном искусстве и в барочном направлении) процветала в Эксе, Авиньоне, Безье, Ажане благодаря таким именам, как Брюэй, Зербен, Кортет, Мишаль и некоторые другие. Она была не лишена своеобразия и привлекательности. Эта региональная драматургия оставалась живой и в XVIII веке: достаточно недавно превосходный гасконский историк Кристиан Депла опубликовал остававшуюся долгое время неизданной комедию «Свадьба Камарду»[271], поздний беарнский фарс, написанный около 1750 года. Одной из главных интриг была шумиха, поднятая, чтобы сорвать свадьбу старого вдовца с очень юной девушкой.

Однако, вернемся к XVI веку и скажем, что Нострадамус, пророк из Прованса, со своей стороны остается одним из самых популярных, если не самых читаемых, авторов во французской и даже мировой литературе, с тех пор как его перестали рассматривать как писателя для определенной «аудитории». Этот расшифровщик будущего за четыре года «предвидел» жестокую смерть Генриха II в 1559 году, смертельно раненного на турнире, где ему выкололи глаз:

Юный лев победит старого

На поле брани в странном поединке.

В золотой клетке глаза ему вырвет.

Из двух уроков один, затем умереть, жестокая смерть.

Еще более показательное «предзнаменование» бегства в Варенн, в случае с королем Людовиком XVI в 1792 году, чью голову отсечет нож гильотины, которая сопровождала революционные «бури»:

Из ночи выйдут через лес Королев

Двое на грифа, Эрн белый камень.

Черный монах в сером в Варенн:

Избранный курс причина бури, огонь кровь режет.

И Нострадамус, «не сбавляя темпа», предсказал и Людовика XIV (Из мраморного кирпича будет иметь маленькие стены), затем Наполеона (император родится недалеко от Италии и т. д.).

Было бы, естественно, гораздо более разумным считать, что «Мишель де Ностр Дам» был крайне далек от того, чтобы предсказывать будущее, ему просто нравилось в завуалированной форме с позиции наблюдателя описывать события близкого или далекого прошлого. Его центурии с неясным смыслом, его металлические десятисложные стихи выдают очень талантливого поэта, равного или даже превосходящего наших лучших сюрреалистов, включая Бретона; его священнодействие над приготовлением джема на основе сахара также делает его предшественником его южного земляка Оливье де Серра, который тоже был великим мастером по джемам перед лицом Вечности, в те времена, когда сахар действительно и постепенно отодвинули в конец пиршества, на десерт[272]. И наконец, если говорить о религиозной политике, Нострадамус был «центристом» в духе Екатерины Медичи, Монтеня или Генриха IV, то есть занимал позицию посередине, враждебно относясь к любого рода фанатизму[273].

*

В XVII и XVIII столетиях на фоне некоторого экономического отставания ставшего одной из составляющих[274] «южного вопроса», были достигнуты замечательные успехи как эпохи классицизма, так и постклассического периода. Они могли идти «свыше», то есть от властей Версаля или Монпелье (Южный канал, сеть дорог, созданная штатами Лангедока). Или же они внезапно возникали «из низов», как было с мелкими и средними хозяевами мануфактур: подумаем, например, о производстве сукна в Лангедоке или Каркассоне, которое экспортировалось в земли Леванта, правда, это производство стимулировалось Кольбером. К этому добавлялся рост местной экономики, который касался не только сельского хозяйства. Можно ли говорить в этих условиях (как это часто делают окситанисты) о наступившей уже маргинализации Юга в последнем столетии Старого режима? Факты городской жизни противоречат этому утверждению: во времена от Людовика XIV до Людовика XVI Лион, Бордо и даже Марсель (несмотря на чуму 1720 года) были динамичными городами в королевстве. Несмотря на то, что отставание Юга продолжало быть заметным, хотя и несколько смягченным, это не должно заслонять собой постоянные попытки наверстать отставание или даже перегнать…

В областях «ок» особенно примечательным был рост Марселя и Бордо. В Бордо общий рост торговли, основанной на перевозке рабов, самой по себе аморальной, составил 4,5 % с 1717 по 1789 годы. Что касается колониальной торговли, то эта цифра составила 4,9 %; такие цифры достойны Тридцати Славных лет нашей IV и V Республики. В Марселе, несмотря на эпидемию чумы 1720 года, общая численность населения в течение XVIII века выросла от 80 000 жителей до 120 000 жителей (город + пригород). Рост на 50 % — это интересная цифра, но еще достаточно скромная, это даже меньше, чем вдвое. Но вернемся к экспорту сукна из Лангедока, к импорту из Леванта и к импорту в целом, а также к заходящим в порт кораблям: в Марселе их количество удваивается, увеличивается в пять или даже в десять раз. Как и в Бордо, происходит значительное обогащение людей в расчете на душу населения, даже притом что распределение было социально[275] не справедливым. Та же самая картина наблюдается даже в таких маленьких городах, как Орийяк, которого едва коснулся демографический рост — его население составляло 6 000 человек как в начале, так и в конце XVIII века. Орийяк — городок, затерянный в Центральном массиве, глубокая Окситания! И тем не менее, здесь происходит тоже самое, что в Марселе и Бордо только в меньшем масштабе и с той лишь разницей, что изменения носили скорее качественный, чем количественный характер. С 1720 года там начали сносить городские укрепления, уже давно устаревшие, служившие напоминанием о древней небезопасной эпохе. В 1774 году их разрушили окончательно: Орийяк вышел из своей скорлупы служившей защитой при осаде в разные исторические эпохи. И еще улицы через регулярные промежутки времени стали тщательно мыть водой, несмотря на то, что крупный рогатый скот, овцы и свиньи продолжали ходить по всему городу. Здесь как и в других местах скотобойни вывели за пределы города, а могилы — за стены церквей. Грамотность в Орийяке возросла с 42 % до 58 % населения в век Просвещения[276].

*

Выше мы говорили о лангедокском сукне, о том, как его учитывали в марсельском наблюдательном комитете, как только его грузили на корабли, чтобы отправить потребителям и на рынки Леванта. Но в самом Лангедоке, где родился премьер-министр Флёри, церковный деятель и кардинал (умер в 1743 году в девяностолетием возрасте, все еще занимая свой пост), благодеяния правительства сыпались розовым дождем на Лодев, город-производитель сукна, родной город Флёри, и он своими заботами стимулировал этот город, благодаря монополии на производство сукна для обмундирования французской пехоты. Выгодная привилегия! Кардинал из Лодев, который стал всемогущим в Версале и Париже, вплоть до своей смерти в 1743 году, был человеком открытий, и это было очень в духе Поппера[277], во всех смыслах, которыми французская политика Старого режима наделяла это слово: открытие для либеральных держав, морских, протестантских и капиталистических, другими словами, для Англии и Нидерландов; открытие (относительное) для религиозных меньшинств, подвергавшихся большим или меньшим гонениям, таких как янсенисты и гугеноты; и наконец, открытие для экономического роста, происходившего независимо от стимулирующих мер, конечно, эффективных, идущих со стороны политической власти. Прелат Флёри был также добросовестным священником, одним из тех людей, которым судьбой и долголетием было предопределено представлять Бога на некоторой части земной территории в течение трех четвертей века. Бога, и в еще большей степени Монарха… Ему служил Флёри, и еще несколько епископов…

На самом деле, стоит поговорить здесь подробнее о личностях других четырех южных прелатов (из областей «ок»), которые благодаря своей полулиберальной позиции внесли вклад в изменение политической обстановки в сторону «открытия» на всей национальной территории, под влиянием государственного импульса, к которому эти люди имели прямое или косвенное отношение. Этих четырех церковных деятелей звали Фенелон, Дюбуа, Флёри и Берни. В нашей историографии существует тенденция предавать их забвению, поскольку на первый план ставили таких знаменитых или чудесных кардиналов-министров XVII века, такими были Ришелье и Мазарини, а также чудесных южных политических деятелей, светских, либеральных или радикальных, даже социалистов, которые, бесспорно, оставили свои великие имена в анналах истории Франции: Гамбетта, Жоре, Комб и tutti quanti.

В исследованиях, посвященных периферии и специально Югу, я считаю, следует отдать должное этой четверке.

1. Сначала о Фенелоне (1651–1715). Он был родом из Перигора и очень тесно связан с реформатским дворянством своей провинции, которая принадлежала к областям диалектов «ок», он проповедовал дефляцию личной верховной власти монарха[278]: «Закон, а не человек должен править. У короля нет ни другого настроения, ни другого интереса, чем те, которые есть у нации, им управляемой. Фенелон попал в немилость к Людовику XIV и, хотя никогда не был министром, все же оказал не менее сильное и плодотворное влияние, интеллектуальное и политическое, на регента Филиппа Орлеанского, и через преподавание — даже на молодого Людовика XV.

2. Теперь о Дюбуа. Этот политический деятель, которого звали Гийом, родился в Брив-ла-Гайярд, на улице Фрер, в 1656 году, в месте, которое можно назвать, с географической и лингвистической точки зрения, северо-западной Окситанией. Дюбуа воплощает в себе символ социального восхождения, скромно начатого его предками, затем довершенного его собственным молниеносным взлетом. Он опровергает своим примером утверждение, часто выдвигаемое по поводу Кольбера, согласно которому продвижение семьи или достижение министерской должности при Старом режиме подготавливалось издалека, на протяжении достаточно длинного ряда поколений, с помощью возвышения семьи и ее постепенного роста, сначала к купечеству, потом к мантии, и наконец, к важным постам в государстве (мантия Совета), и в заключении, утверждение членов семьи на правительственных должностях высшего уровня (общий контроль за финансами, пример Кольбера). Однако в истории семьи Дюбуа все было совсем не так. Сначала было долгое и медленное восхождение, затем равномерное движение и потом молниеносный взлет у нашего героя. Что касается его происхождения, то его представляют как выходца из крестьянской среды, вполне возможно, из Беарна. Но с конца XVI века род Дюбуа обосновался в городе Брив. Прадед был хирургом, дед — адвокатом в гражданском и уголовном суде (этот суд действительно служил традиционным трамплином для восхождения по местной лестнице почестей); отец этого великого человека был аптекарем, занимаясь в случае необходимости и медицинской, и фармацевтической практикой одновременно. Во всем этом нет ничего сенсационного, но в то же время все это исключительно почетно, поскольку и отец, и дед, и прадед, все трое в разное время были консулами города Брив. Что в действительности свидетельствует о лидерской позиции в общине города, которая не доверяла муниципальные обязанности первому встречному. Гийом Дюбуа, чье детство по многим параметрам заставляет вспомнить детство Гамбетты, в 6 лет стал учеником одной небольшой школы (начальной, сказали бы мы) в Бриве при церкви настоятеля Сен-Мартен. Затем его покровителем стал один купец из Брива, состоятельный и щедрый; он оплатил шесть лет обучения в местном коллеже отцов христианской доктрины, где мальчик получил среднее образование и стал превосходным латинистом. Там же он приобрел вкус к политической философии (Маккиавелли) и химии. Позднее занятиям этой наукой будет предаваться герцог Орлеанский, который станет его учеником и будет находиться под сильным влиянием учителя. В 1669 году «тинейджер» Дюбуа получил свое первое причастие из рук епископа Лиможа. В 1672 году, если отбросить нелепые домыслы о незаконнорожденном ребенке и тайном бракосочетании, он получил, благодаря маркизу де Помпадур, королевскому наместнику в Лимузене, место в коллеже Сен-Мишель в Париже, на улице Бьевр, коллеже, основанным когда-то одним из предков наместника. Эти милости от Помпадура и от других именитых граждан Брива или Лимузена, показали, что они благосклонно относились к юному Гийому, одаренному ребенку, прекраснейшему ученику… Продолжение истории одновременно исключительное и классическое: юный Дюбуа, закончив свое обучение, становится помощником главы коллежа Сен-Мишель, важного церковного деятеля, связанного с семьями, представлявшими правящую верхушку королевства. После того, как он был воспитателем в нескольких благородных домах, Дюбуа познакомился с семьей герцогов Орлеанских, семьей брата короля. Дюбуа стал воспитателем герцога Орлеанского, будущего регента, и смог таким образом получить доступ, когда наступил подходящий момент, к креслу министра, а затем и премьер-министра при своем бывшем воспитаннике. Это он полностью придумал проанглийскую, даже паневропейскую дипломатию регента. Таким образом Дюбуа стал провозвестником, далеким и совершенно неизвестным, великих «европеистов» нашего XX столетия, таких как Бриан, Стреземанн, Роберт Шуман, Аденауэр, Гаспери и некоторых других[279]. Плюс к тому, он принял политику относительной терпимости своего покровителя Филиппа, в частности, по отношению к янсенизму и даже протестантам, а также стратегию экономического стимулирования в духе Лоу; и то, и другое, в дипломатическом и религиозном аспекте, оставило свой глубокий след на годах регентства герцога Орлеанского.

3. Эркюль де Флёри, с которым мы уже встречались на страницах этой книги, и который позднее превратит свое имя в более христианское Андре-Эркюль, родился в 1653 году в Лодев (современный Эро), в семье сборщиков налогов как светских, так и церковных; его отец был сборщиком королевских податей. В данном случае речь идет о семье провинциальных финансистов с Юга, которые служили и алтарю, и трону, но также были связаны с благородными судейскими семьями, землевладельцами и дворянами Лангедока, такими как Раншен и Сарре. Юный Эркюль, как и его предшественник Дюбуа, представлял собой тип человека будущего, вплоть до нашего времени: это был одаренный ребенок с Юга, который блестяще учился в Париже; затем он вошел, благодаря своим заслугам, в круг правящей элиты столицы, то есть королевства. С шести лет Эркюль, благодаря своим родителям, пользуется влиятельной дружбой двух важных персон из Лангедока, популярных при дворе молодого Людовика XIV. Речь идет о кардинале Бонзи и маркизе Кастри. Итак, Эркюль блистательно проходит курс школьного обучения. Сначала он учится в коллеже Наварры, на горе Сент-Женевьев, затем в коллеже Людовика Великого, и наконец в коллеже Аркур, современном лицее Сен-Луи. Это были те три учебных заведения, которые Сен-Симон, оставаясь, как всегда, любезным, называет «эти маленькие дешевые коллежи» (sic). Эркюль, которому была предопределена духовная карьера, стал затем каноником в Монпелье в 1668 году (это было возвращение — символическое? — в родную страну). Вернувшись в Иль-де-Франс, он стал в 1675 году духовником королевы благодаря постоянной поддержке со стороны кардинала Бонзи. Он получил степень лиценциата по теологии в 1676 году. В 1678 году он стал одним из восьми духовников короля, в 1680 году он был депутатом ассамблеи духовенства. Он был принят в лучшее общество, был любезным и остроумным, но совершенно не склонным к плотским удовольствиям (насколько нам это известно), он был в добрых отношениях в общении с высокопоставленными мужчинами (и женщинами) из разных придворных клик, но сам никогда не принадлежал ни к одной. Он был в хороших отношениях с иезуитами. Он был в замечательных отношениях с семьями Кольбер, Виллеруа, Аркур, Ноай, Кейлю, Виллар и Ламуаньон де Бавиль. Даже слишком замечательных! Людовик XIV считал его чересчур светским человеком и только в 1699 году пожаловал ему посредственное южное епископство Фрежю; итак, это была карьера, прекрасно начавшаяся, впоследствии менее успешная, хотя и не закончившаяся крахом.

В Фрежю, другом «главном городе» области «ок», Флёри пробыл около пятнадцати лет. Как активный прелат, он занимался благотворительной кассой, маленькой семинарией, синодами диоцеза, образованием для мальчиков и девочек; он боролся против янсенизма, но без излишней горячности; он оставался сдержанным (придерживался умеренных католических убеждений) по отношению к происпанскому фанатизму. Короче говоря, он уже придерживался относительно срединных, или «центристских» позиций, которые и будут ему присущи. Ни янсенист, ни ультрамолинист. В 1707 году, когда непредвиденно разгорелась война за испанское наследство, он проникся, кажется, глубоким патриотизмом (что бы на этот счет ни говорил Сен-Симон) перед лицом захватчиков, савойцев и других. Он их встретил с минимальной долей вежливости. Однако, город Фрежю утомил его, и он желал снова вдохнуть воздух двора. В начале 1715 года он отказался от своего епископства, а затем, в июле, уехал из этих мест. Его паства жалела о нем. Но отныне Людовик XIV, по образцу Виллеруа и маркизы де Ментенон, выразил ему полное доверие после нескольких лет «чистилища».

23 августа 1715 года Его Величество, незадолго до своей смерти, назначил «бывшего епископа Фрежю», которому было уже далеко за шестьдесят, на пост воспитателя маленького дофина, будущего Людовика XV. Это был шаг к успеху. Запоздалый шаг! В том возрасте, когда другие думают об уходе на покой, Флёри начинает свою карьеру. Она будет блестящей и больше не будет связана ни с Долевом, ни с Фрежю, короче говоря, с Югом, даже притом что семья старого епископа смогла себе позволить в XVIII веке значительно расширить свои владения в Лангедоке, пользуясь могущественным влиянием такого высокопоставленного родственника и прелата, ставшего главным министром.

Флёри (связанному с Югом или нет) было с кого брать пример. Он придерживался, хотя и с меньшей мерой духовности, линии как «ок», так и «ойл», будучи продолжателем своего почти земляка — архиепископа Фенелона, родившегося в семье перигорского дворянина и положившего начало пацифизму, который охотно подхватят Флёри и молодой Людовик XV. И в более близком соседстве, объективно говоря, идейным учителем Флёри был другой южанин из области «ок», кардинал Дюбуа, который, в отличие от «благодушного Эркюля» из Лодева, не очень проявил себя как священнослужитель, разве что в последние годы своей жизни; но он был, также и прежде всего, и это для нас гораздо важнее, изобретателем политики открытия, в частности, дипломатической, принципы которой Флёри, старательному ученику, оставалось лишь приложить на практике.

4. Первое «восхождение в Париж» в большой политической истории Франции людей южного происхождения, наделенных значительным талантом и продвинувшихся благодаря тому социальному трамплину, которым время от времени служил духовный сан и даже епископская должность, продолжилось, хотя и менее блестяще, в случае с другим кардиналом Франсуа-Иоашимом де Пьером, позднее кардиналом де Берни, который родился в Ардеше в 1715 году, в год кончины Людовика XIV, и умер в Риме в 1794 году, назавтра после великого парижского Террора, который эффективно прекратился в месяц термидор того же года, за несколько месяцев до смерти Берни[280]. Старый житель или бывший житель Ардеш, отдавал ли он себе отчет о всей важности термидорианского поворота? Знал ли он, что это уже начало конца якобинской революции, которую он так ненавидел? Как бы то ни было, перипетии долгой жизни этого аббата эпохи Просвещения (ставшего еще в молодом возрасте князем Церкви) подводят итог всего века Просвещения. Берни был младшим сыном в дворянской семье из Лангедока, очень знатной, но без гроша. Он был учеником в коллеже Барнабит в Бур-Сент-Андеоль (Виваре) и говорил с ужаснейшим южным акцентом, и затем молодой Берни продолжил свою карьеру, став блистательнейшим студентом в коллеже Людовика Великого, где он усилием воли избавился от своего акцента за несколько месяцев; затем он стал мелким аббатом и прославился в парижских салонах своими стихами и успехом у дам. Берни был искренним, подлинным католиком, лишенным, конечно, всякого фанатизма, но также и соблазнителем, дамским угодником, с которым не побоялся бы соперничать сам Казанова. У этих двух мужчин было, кажется, несколько общих побед на любовном фронте, в частности, среди прекрасных венецианских монашек. Это значит, что в качестве «мужчины для женщин» Берни на сто локтей ниже Казановы, тем более нет в нем ничего общего с де Садом, с которым, однако, Роже Вайян время от времени пытался его сравнивать.

Изначально именно поэзия — снова галантная — сделала Берни известным как писателя. Она его продвинула вплоть до Французской Академии, членом которой он стал в 1744 году, в 29 лет. «Вы слишком мол оды, — сказали ему, — чтобы так рано входить в Дом инвалидов». Насмешки на него не действовали, и он с самыми благими намерениями, или почти так, вступал в связи с известнейшими дамами из парижских салонов того времени: герцогиней де Мэн, мадам Жоффрен и особенно с маркизой де Помпадур, оказавшей гораздо большее влияние на политический курс. Именно через нее он добился в самом начале своей карьеры назначения на должность посла Франции в Венеции. Там он стал (возможно?) любовником одной из дочерей Людовика XV, инфанты с большой грудью. Молодую женщину затем отдали замуж недалеко от этого крупного порта на Адриатике. Но собственно прорывом и заслугой бывшего лангедокского аббата была дипломатическая миссия, которую все тот же Людовик XV ему доверил: она заключалась в том, чтобы достичь союза Франции с Австрией, знаменитого изменения союзнических отношений 1756 года. Эта операция прошла удачно и выявила в Берни зерно гениальности: наш герой был действительно одним из первых (и видный историк Бенвиль это настойчиво подчеркнет), кто понимал, какую огромную опасность представляет для Франции прусский динамизм, что моментально компенсировалось обходным маневром — заключением нашего союза с Австрией в 1756 году. Берни, ставший на короткий срок министром иностранных дел (1757–1758), действует на этом посту по логике «правого» политика: союз католических держав (Франции и Австрии) против протестантского блока (Пруссия и Англия). Десять лет спустя, под эгидой своего друга и врага министра Шуазёля, Берни, ставший к тому времени полностью пацифистом во внешней политике, проводит, напротив, левую или, по меньшей мере, левоцентристскую политическую линию, и она была разумной и умеренной. Он в действительности был одним из тех, благодаря кому стала возможной окончательная ликвидация иезуитских организаций, — это была дань, которую Людовик XV отдал Просвещению, или так называемому Просвещению. Эта кампания, направленная против иезуитов, к тому же умеренная, повторим еще раз, со стороны нашего ардешского дворянина, была одним из этапов его великолепной духовной карьеры. Берни стал архиепископом Альби и вследствие этого вернулся в земли «ок» и стал неустанно заботиться о благе прихожан своего диоцеза, во время всего этого альбигойского и провинциального периода своей жизни, когда, кажется, ни одна аквитанская дама не явилась скрасить жизнь великого прелата из долины Тарн. Затем Берни был послом в Риме. Там он принимал участие в выборах двух пап, насколько возможно профранцузски настроенных; он держал свой дом открытым, жил в роскоши, стал любовником молодой итальянской принцессы и очень умело отстаивал римские интересы версальского двора.

Берни — это в некоторой степени Эдгар Фор XVIII века, но с еще большим шармом и менее выраженным низкопоклонством, чем это было у знаменитого биографа Лоу и видного политика IV и V Республик. Берни был противником снобизма, деликатным честолюбцем, карьеристом, лишенным вульгарности выскочки, скромным соблазнителем; это был светский человек, который хотел, чтобы священники проповедовали суровую мораль, но который, однако, следовал в своей личной жизни своим желаниям и делал то, что ему нравилось. Он был набожным католиком, но при случае рабом своих страстей и удовольствий…

В Риме во времена Революции он сделался защитником умеренной и даже критичной позиции по отношению к французским эмигрантам, которые, на его вкус, были слишком возбужденными подстрекателями. Короче говоря, Берни представлял собой южный центризм, поскольку в областях «ок» появились в начале царствования Людовика XV еще несколько человек с подобными взглядами, в частности, Дюбуа и Флёри, которых мы уже встречали на страницах этой книги…

Берни, Флёри, Дюбуа с Фенелоном в хвосте, как сказал бы Сен-Симон, — это некоторый способ уехать из областей «ок» или заговорить об областях «ок», и напомнить о том, что в период Регентства (1715–1723) наблюдалось некоторое перемещение важных людей, и в окружении Филиппа Орлеанского на высшем уровне в 1715–1720 годы и даже раньше оказывались уроженцы Дофине, Перигора, Лимузена, Лангедока… и даже Шотландии. В некотором отношении люди, удостоившиеся доверия герцога-регента, с точки зрения провинциального происхождения, иногда даже социально были маргиналами, по меньшей мере, людьми с периферии, если использовать в данной работе наш современный язык. Они представляли собой среду, достаточно сильно отличающуюся от той, откуда при Людовике XIV выходили верные слуги монархии, такие как Кольбер, Ле Теллье, Лувуа, семья Фелипо, Вуазен, Шамийяр, семья Виллеруа… и другие деятели, выросшие в Парижском бассейне, в этой пропитанной готической древностью обстановке, которая станет затем нейтралистской и в конце концов якобинской. Выходцы из этой среды в течение веков служили опорой в проведении королевской стратегии. Речь всегда шла о том, чтобы собрать армию, воевать, устранить английских или голландских конкурентов. Речь шла о том, чтобы оттолкнуть или бесцеремонно «подвинуть» соседние державы. Подход Дюбуа, Флёри и Берни на втором этапе был более гибким. Эти южане, и это также верно по отношению к Фенелону и даже Тансену, не были главными ультрапатриотами или супернационалистами. Понятно, что с неким обновленным окружением Филипп Орлеанский, а затем его венценосный племянник Людовик XV могли вести политику, менее амбициозную и более примирительную по отношению к прогрессивным силам — протестантским державам на северных горизонтах и проводить более европейскую и еще более пацифистскую стратегию в том, что в итоге станет, под влиянием или при содействии Шуазёля, стилем Берни 1760-х годов…

Берни, блестящий ученик в самом окситанском коллеже в Бур-Сент-Андеоль (вспоминается тяжеловесное и восхитительное барочное убранство, которым украшена одна из главных церквей этого города, типичного для берегов Роны как со своей особой судьбой); Берни, который в своем значительном литературном наследии, как в прозе, так и в стихах, нисколько не гнушается выдающегося присутствия Юга во французской словесности, будь они на французском языке или на языке «ок»; и наконец, Берни, государственный деятель Юга по преимуществу, поскольку он был архиепископом Альби, то есть видным членом штатов Лангедока и находился, с другой стороны, в априорном поле воздействия Тулузского парламента; Берни демонстрирует нам таким образом две основные сферы деятельности государственной власти в областях «ок» в последнем столетии бурбоновского «абсолютизма»: я имею в виду его достижения в области культуры и государственные учреждения.

*

XVIII век ознаменовался действительно многочисленными литературными произведениями, внесшими вклад во французскую культуру, авторы которых были из Лангедока, а также из Прованса или Окситании. Сошлем здесь на научную Историю этой самой литературы «ок», составленную Робером Лафоном и Кристианом Анатолем, и ограничимся тем, что упомянем об удивительном интеллектуальном потенциале, практически уникальной для Франции, деревни Обе (современный Гар), откуда одновременно вышел шедевр диалекта «ок» в фантастической литературе, «Jean l'ont pris» или «Jean l'аn pras» аббата Фабра, викария в этом приходе; и другой шедевр, на этот раз на французском языке, другого писателя народа, в том смысле, что Менетра[281] в парижском регионе также принадлежал к народу: речь идет о Дневнике и воспоминаниях Пьера Приона, принадлежавшего к категории высших или средних слуг в замке Обе, уроженца Авейрона[282]. В Руэрге также можно отметить появление редких произведений, в 2000 году известно только «счастливое меньшинство», например, метеорологический и поэтический «Дневник» господина Муре из Сен-Жан дю Брюэль (Авейрон), чья проза, но, тем не менее, не научное изложение, во всех отношениях достойна стиля такого великого провансальского и мирового натуралиста, каким был Жан-Анри Фабр. Приведем здесь всего несколько строчек из тысяч других фраз, которые вышли когда-то из-под пера Муре:

21 марта (1757 года) на лугах можно было увидеть ноготки.

22. Бешеный волк напал на пастуха в 2 лье от Сен-Жан дю Брюэль и сожрал бы его, если бы его хозяин не пришел ему на помощь. Последний без оружия бился с волком и убил его, но волк успел укусить его тоже, хозяину посчастливилось не заболеть бешенством, потому что он принимал лекарства, а пастух от этого умер.

23. Каштаны, поздние деревья, находятся в самом соку, дети делают рожки из их коры.

26. Виноградники также в самом соку.

Речка Дорби вышла из берегов, несмотря на то, что дождя не было уже довольно давно, снега растаяли в Эсперу, где находятся ее истоки.

29. Бук, миндаль, молодые вязы цветут в Кантобре, в 2 лье к западу от Сен-Жан, расположенного на более низкой местности. В чаще кустарника начинают распускаться листья.

Муравьи побежали по меловой долине.

4 апреля. Луга начали зеленеть в Сен-Жан, там можно увидеть много цветов маргариток. Миндаль цветет, на грушах распускаются бутоны.

8. В деревне много ос, мух, несколько видов бабочек, ноготки цветут, на яблонях раскрываются бутоны, кое-где показываются маленькие листочки.

9. Несколько жителей вынесли летнюю одежду.

10. Появились летучие мыши. Мухи стали назойливыми. Сливы и груши цветут, яблони еще нет. Река все еще полноводная из-за таяния снегов в горах Эсперу, Эгуаль…

13. Сухость уже чувствуется. Рожь поднимается, очень редко разбросанная, а пшеница хилая. Слышно кваканье жабы.

18. Змеи выходят из-под земли. Кукушка поет.

21. Сливы, груши, вишни, яблони начинают зеленеть: тутовые деревья, каштаны остаются еще голыми.

25 апреля. Первый раз в этом году появились ласточки. Бутоны на каштанах начали распускаться, а на тутовых деревьях еще нет. Перестали держать огонь зажженным в караульном зале.

27. Первая весенняя обработка виноградников…

Читать это произведение утомительно, поскольку в нем огромное количество страниц такого содержания, но в принципе оно достаточно хорошо написано…

*

Что касается различных учреждений, то эпоха классицизма и эпоха Просвещения характеризовались двумя особенностями: во-первых, это было развитие (хорошо изученное и не всегда однозначное) монархического центр ализма, в том виде, в котором его воплощали в главных городах региона (Эксе, Бордо…) интенданты из различных финансовых округов юга: они происходили из парижской технократии и пользовались поддержкой католической иерархии. Бавиль, интендант в Монпелье, преследователь протестантов, представитель государственной администрации, был некоронованным королем Лангедока в течение всей второй половины царствования Людовика XIV. После отмены Нантского эдикта (1685) и по этой причине этот человек, вместе с Симоном де Монфором, стал, по праву или нет, одним из главных «негодяев» в исторической драматургии Лангедока. Акт 1685 года показывает стремление Версаля навсегда затмить гугенотский «полумесяц» во имя бессердечного централизма, передаваемого епископами.

Одновременно региональные административные органы — и в этом парадокс — укрепляют и расширяют в эпоху Просвещения свои полномочия, по меньшей мере, в нескольких провинциях земель «ок», которым посчастливилось сохранить у себя эти органы. На самом деле, антагонизм по отношению к процессу централизации в большей степени кажущийся, нежели реальный: в конце концов, штаты Лангедока, настолько гордые своей автономией, позволяют собой руководить местным прелатам… которые были лучшими представителями национальной власти в деле антикальвинистских репрессий! Это был диалектический или иезуитский синтез между ЗА (королевским) и ПРОТИВ (региональным)… При такой двусмысленной обстановке в Лангедоке сословная ассамблея сохраняла свои полномочия на сбор налогов и на равных договаривалась с Людовиком XV, который, бесспорно, был менее авторитарным правителем, чем его прадед Людовик XIV. В конце XVIII века синтез (вероятно, конфликтный) и соnnubium между двумя сущностями — централизмом и регионализмом — стали очень тесными, по меньшей мере, в нескольких областях. В Провансе, например, некоторые интенданты дошли до того, что «перешли во вражеский стан»; они стали громогласными защитниками своих подопечных перед Королевским советом.

Обращаясь к более частному вопросу — южным парламентам — скажем, что их развитие, при всем прочем позитивное, было также и крайне характерным. Сосредоточимся на примере тулузского парламента[283]. Он был очень галликанским и в начале 1760-х годов выступил против иезуитов, тогда уже сходивших со сцены, также он был противником проримского, пропапского ультрамонтанства, предпочитая ему галликанизм, сильно франко-французский, пора об этом сказать. Бдительность парламента еще удвоилась, подстегнутая инициативами против иезуитов, которые исходили от большинства «сенаторов» тулузского Верховного суда. Отныне она повернулась против всех религиозных отклонений, включая протестантов! Поскольку гугенотов также подозревали в том, что они смущали людей и подрывали общественный порядок. И вот еще злосчастное дело Кала: купец-протестант из Тулузы Жан Кала был ложно обвинен в убийстве своего сына якобы для того, чтобы помешать тому обратиться в католичество. Итак Жану был вынесен тулузским парламентом неправедный приговор, и он был абсолютно незаслуженно казнен (1762). Вольтер, благодаря энергичному воздействию на общественное мнение, заставил реабилитировать Кала и пересмотреть приговор. Однако примечательно, что почти сразу после этого скандала с убийством человека, тулузский парламент полностью изменил свою тактику, скажем даже, что по отношению к протестантам этот парламент больше не применял никаких репрессий. Его судьи на Цветочных играх присуждали отныне призы стихам либерального толка, и сам парламент начиная с 1769 года позволил признавать де факто браки и процедуры передачи наследства людей другой веры. Это больше не была простая терпимость из безразличия, как это уже бывало раньше в начале 1750-х годов, но принципиальная терпимость, согласно которой преследование людей иного вероисповедания считалось неразумным и абсурдным. Дух Просвещения одержал победу в «розовом городе», который был даже в XVI веке одной из столиц лигистов, крайне нетерпимых, что ни для кого не является секретом.

В этих условиях неудивительно было, что среда парламентариев Юга и, если говорить более обобщенно, среда независимых судов, в конце XVIII века и уже после гибели Старого режима, в начале XIX века, была охвачена сочувствующим и благоразумно умеренным либерализмом. Шарль де Ремюза (1797–1875), который начиная с царствования Людовика XVIII и до Наполеона III был одним из отцов либеральной доктрины и даже всей системы доктрин либерализма, доводился сыном генерального адвоката в независимом суде в Провансе, а его мать по прямой линии происходила из семьи первого председателя парламента Тулузы[284]. Шарлю де Ремюза было с кого брать пример. По семейной традиции, он пришел к либерализму, как ходят к источнику за водой.

*

Позволено ли нам в тот момент, когда разразится Французская революция на Юге, как и в других местах, столько всего изменится и коренным образом будут пересмотрены бесчисленные привычки и обычаи, которые, казалось, веками там укоренились; итак, позволено ли нам в некотором роде сделать паузу и охватить одним, но широким взглядом Старый режим на Юге в целом: ему не обязательно требовалось умереть и он протянулся со времен Ренессанса на почти десяток поколений. Мы выберем одну проблему, занимающую центральное место в Лангедоке, но также в Гаскони и, если говорить в более общих чертах, в Аквитании, и в Руэрге тоже: это будет «протестантский вопрос», и мы выберем для этих целей город, желательно небольшой, но, как нам хорошо известно, чем меньше на Юге, городское сообщество, тем оно более городское… Этим городом будет Милло, в современном департаменте Аверон, бывший Руэрг. Мы рассмотрим городское сообщество Милло, подвергшееся сильному влиянию «ереси», которая там то процветала, то приходила в упадок… чтобы потом снова начать решительное наступление. Бросим взгляд в прошлое, более чем на 300 лет назад, и вот какая картина предстанет перед нами, дополняющая то, что нам известно о событиях конца XVI века: гугенотский Ним находился в конфронтации с католическим Марселем, но никогда не выступал открыто против него[285].

Милло, что в Руэрге, у подножия Ларзака, расположен на высоте 365 метров недалеко от древних галло-романских гончарных мастерских. В 785 году город был резиденцией вигери и его приближенных. В 1172 году он стал принадлежать Арагону, поэтому, вероятно, мы находим там в практически первозданном виде прекрасные устные легенды, ведущие свое происхождение от легенд об основании аббатства Монсерра, крупного каталонского и барселонского монастыря, расположенного, на самом деле, в Арагонском королевстве. Затем Милло попал под власть графов Тулузских, и наконец, в 1271 году стал французским. В XIV и XV столетиях судьба города была обычной… и незавидной: эпидемии чумы, войны… Но начиная с последнего столетия Средневековья город стал производителем сукна, с 1437 года там начали проводиться ярмарки. Скромное начало экономического возрождения…. Демографический рост в XVI веке здесь был существенным… как и в других местах: 3 500 жителей около 1515 года, 5 500 — около 1547 года. В тексте Томаса Платтера (младшего) нам рассказывается об этом городе в 1599 году, и там «если бы мне представился случай обосноваться, — пишет он, — никто бы никогда не узнал, что со мной случилось, настолько это место находится глубоко среди гор. Именно здесь, в заключении говорит Платтер, и эта фраза значимая, — находят убежище протестанты во времена преследований». Действительно, Милло, превратившемуся таким образом в город беженцев, выпала привилегия иметь одну из первых протестантских церквей в королевстве, если верить виконту де Тюренну, который писал об этом позже, в 1588 году. Помимо общих причин установления протестантизма, отметим некоторое влияние, на местном уровне, которое оказывала евангелическая «среда», где вдохновительницей выступала Маргарита Наваррская. Начиная с 1550–1554 годов в некоторых нотариальных документах, являющихся брачными контрактами, говорится о «бракосочетании» церкви Иисуса Христа»[286]. Новые идеи частично завоевали местное дворянство, и первые местные проповеди, которые произносил один пастор из Женевы, датируются 1560 годом; по поводу начального развития протестантизма, в нашем распоряжении имеется превосходный Дневник одного кальвиниста из Милло (1560–1582). В ноябре 1561 года протестанты Милло захватывают монастыри и церкви[287], и это происходит одновременно с началом религиозных войн. Примерно в то же время один монах-францисканец женится и, что знаменательно, становится кожевником. В июне 1563 года вся община Милло заявляет, что они «за Евангелие», претендуя таким образом на монополию, возможно, излишнюю, в том, что касается возросшей важности Нового завета, приспособленного на женевский лад. Восемьсот жителей города присутствовали на собрании гугенотов, созванном по этому поводу. Вполне очевидно, что оставшиеся в Милло католики (а они оставались!) не решались ничего сказать, ни требовать для себя свободы отправления культа. Это род «тотального», если не тоталитарного общинного феномена, который был описан Морисом Агюльоном для ближнего Прованса. Крюссоль, глава протестантов, берет город под свою защиту. Гугеноты пытаются, часто силой, обратить в свою веру жителей соседних деревень. Монлюк, ревностный католик, лишенный угрызений совести, «борец папистского сопротивления», угрожает им ответными мерами. Парламент Тулузы в том же 1563 году обрушивается на них с бранью. В 1566 году, во время «папистского» контрнаступления, был найден компромисс: три консула — два католика и один протестант. Но в 1567 году Торин, мелкий дворянин, кальвинист и жестокий человек, установил в городе нечто вроде диктатуры, протестантской, конечно. Сен-Жерменский эдикт (1570) придал католикам некоторые силы, но не более того. Но Варфоломеевская ночь (благодаря вызванной ею реакции протеста или ее последствиям) привела на местах к все большему росту господства протестантов. В 1567 году «миротворческий» эдикт не смог отныне ничего изменить в сущности Милло, ставшего полностью гугенотским городом, и это, по меньшей мере, на два поколения, если не больше. В 1573 году в Милло основали коллеж, дававший среднее образование, гугенотской направленности. Консулат и мэрия города были в руках у протестантов. Церковный совет заставил соблюдать добрые нравы, и в протестантской среде вплоть до XVIII века фактически не было незаконнорожденных детей. Каким бы ни был возможный обман, можно только испытать крайнее удивление перед этой непогрешимой добродетелью, пуританской, вот подходящее слово, кальвинистских женщин и девушек в Руэрге времен Старого режима. Год основания коллежа — 1573 — был также и годом созыва протестантских «Генеральных штатов», на самом деле прежде всего южных протестантов, в Милло. Это был один из первых истоков того, что станет в продолжении 1580-1590-х годов очень эфемерными Объединенными Провинциями Юга, которые соберут на основе достаточно представительных органов и под эгидой Генриха Наваррского, впоследствии Генриха IV, протестантов и умеренных католиков. В масштабах региона начиная с 1585 года протестантский Милло противостоит лигистскому Родезу. Что касается населения Милло, то его численность, возможно, упала из-за войны и ее плачевных последствий до 4 000 человек около 1595 года. В начале 1600 годов несколько католических священников с трудом вернулись в город, чтобы служить для той четверти жителей, которая осталась в лоне римской Церкви, к которым добавились, также в городе, католические иммигранты, принадлежавшие к рабочему сословию, приехавшие из бедных областей Центрального массива. В руках протестантов (75 % населения города) оставались консулат, городской совет, суд, образование, благотворительность, и они оказывали сопротивление «вторжению» иезуитских проповедников. В феврале 1615 года за антипапистским мятежом последовали неоднократные скопления сотен вооруженных людей в масках, также сторонников гугенотов.

Затем последовали войны Рогана, последний этап религиозных конфликтов, на этот раз ограниченный территорией юга Франции и Ла Рошелью. Ассамблея протестантских церквей собралась в 1620 году в Милло, который был главной базой для военных и политических операций реформистской партии. Среди лидеров, присутствовавших на этом «саммите», можно было заметить Бетюн-Сюлли, Бурбон-Малоза и знаменитого Рогана — плеяда крупных сеньоров, приехавших с севера, чтобы руководить мятежами на Юге.

При Людовике XIII последняя религиозная война «разбушевалась» с 1620 по 1629 годы, когда произошла «милость Але» — поражение гугенотов, хотя и далеко не полное[288] и стратегический поворот: в Милло, как и в других местах, стали приниматься некоторые меры по «депротестантизации». В 1631 году консулат стал состоять из равных частей — два католика и два протестанта. Коллеж снова попал под контроль, хотя и частичный, римской Церкви. Доминиканцы, бенедиктинцы, капуцины а также, священники, живущие среди мирян, все преисполненные пылкости, стали приезжать, чтобы обосноваться в городе. Выделяются два периода: католическая реконкиста при помощи местных и региональных мер в период с 1629 по 1661 год и применение репрессивных указов, которые издавал Людовик XIV в Версале с 1661 по 1685 год. Кальвинистские церемонии отныне могли проводиться только при соблюдении сильно ограничивающих их условий, и в знак протеста против таких мер в феврале 1663 года начались гугенотские волнения. Королевский совет ответил на это несколько месяцев спустя, изгнав кальвинистов из мэрии и с консульских должностей. Это также было время начала сноса храмов. Появилось местное Общество Святого Таинства в католическим приходе, которое получило новые силы и ожило благодаря визитам епископа. Коллеж, управлявшийся раньше в равных частях католиками и протестантами, стал теперь на 100 % католическим. Но было еще, однако, достаточно далеко до капитуляции гугенотов: 9 октября 1683 года пастор, в храме вместе со своим народом, в присутствии кюре и представителя епископа отверг суровое предупреждение галликанской Церкви, датируемое 1682 годом, которое рекомендовало отречение от их веры в пользу «разделенных братьев»; и отречение, коллективное, неискреннее и вынужденное, все же произошло 11 сентября 1685 года в мэрии, которая была в данных обстоятельствах символическим местом. Последнее гугенотское крещение праздновали 7 сентября 1685 года. 18 октября произошла отмена Нантского эдикта. 2 ноября был разрушен храм. Еще в 1688 году новообращенные Милло подписывают, не по своей воле, а по принуждению, текст о верности католической вере и королю. Однако, в 1689 году на этом фасаде единодушия стали появляться некоторые трещинки: новообращенные стали менее прилежными на процессиях во время праздника Тела Господня. Но насилие камизаров 1703 года мало их привлекало: они боялись обвинений в сговоре с севеннскими мятежниками и постоянно демонстрировали свою верность королю перед де Боналем, католическим судьей, отличавшимся относительной терпимостью. В этой «демонстрации» превозносилась верность монарху, но не выражалось ничего определенного в отношении католической Церкви. В 1695 году пресекли одно подпольное собрание местных протестантов, впрочем, пресекли мягко… Стоял даже вопрос о создании службы инспекторов, чтобы наблюдать за новообращенными, с системой разделения городских кварталов на участки, как в Монпелье. Несмотря на то, что камизары как таковые не «добрались» до Милло, участники еще одного подпольного собрания, где руководящую роль играли вдовы, в 1712 году понесли суровое наказание. Еще в 1731 году епископ Родеза «проливал слезы» над заблуждениями и упрямством так называемых новых католиков из Милло. При этом не прекращались многочисленные успешные попытки их обращения на путь истинный; с 1701 по 1709 годы об этом хлопотали иезуиты, потом белые кающиеся монахи. Были основаны католические школы для девочек в 1700, 1726 годах… Также в городе населялись и братья из христианских школ, которым предстояло заниматься обучением народа. В период с 1730 по 1739 год было особенно много случаев обращения в католицизм, часто искренне, насколько нам известно. Однако треть населения оставалась гугенотами, и на этом дело не заканчивалось. После 1730 года протестантские церкви Руэрга официально присоединились к протестантской провинции Севенн, и они достойно заслужили благодарность своей кальвинистской «родины». В «десятилетие Шуазёля», другими словами, 1760-е годы, когда едва утихли бури процесса Кала, восторжествовала, наконец, не без помощи Вольтера, уже подлинная терпимость. Уже наступил тот период, когда протестантов перестали упоминать в списках, хранившихся в мэрии, как возмутителей общественного порядка из-за их церемоний и других культовых мероприятий, которые, тем не менее, активно проводились. Сосуществование папистов и гугенотов, иногда неприятное для обеих сторон, но ставшее отныне бесконфликтным. Жители Милло, вместо того чтобы ссориться по догматическим вопросам, все больше ориентируются, при «старом» Людовике XV и при Людовике XVI, на производственную деятельность: дубильное и кожевенное дело, изготовление перчаток, и на этом поприще выделились хозяева мастерских и рабочие из протестантов. Эдикт о веротерпимости 1787 года будет не только, как когда-то Нантский эдикт, счастливой констатацией фактического сосуществования на основе отказа обеих сторон от драматизации обстановки во имя общего дела.

В непрекращающемся поединке между защитой и нападением, кирасой и копьем, чтобы не говорить о блиндаже и пушке, Милло постепенно выбрал, начиная с 1680-х годов, первый компонент в этой альтернативе. Нужны были камизары, потрясающие копьем, шпагой, ружьем. Но также чувствовалась потребность и в жителях Милло, которые в 1685 году уступили натиску и якобы отреклись от своей веры, «павших духом», что некоторые несправедливо посчитали возмутительным, а затем постепенно при Людовике XV вернули часть потерянных позиций; тогда как сторонник Реформации Антуан Кур строил новые протестантские церкви, несмотря на нападки, после отмены Нантского эдикта, со стороны Короля-Солнца и Бавиля, но также они подвергались освистанию конвульсивных излишеств камизаров. В этом отношении случай Милло был символичным для областей «ок» и, в более широком смысле, областей «ойл»: его жители сумели под знаком и видимостью гибкой ловкости, которую некоторые несправедливо считали недостойной и отталкивающей, сохранить свободную гугенотскую мысль в узком кругу, также как и полную независимость в размышлениях о сосуществовании. Руэрг в лице этого небольшого городка, скромно оказывавшего сопротивление, достоин, таким образом, занять особое место[289] в итоговых заметках о Старом режиме в Окситании этими несколькими строчками. Авейрон Милло способствовал, действуя таким образом, выживанию французского протестантизма, который до наших дней еще представляет собой значительную силу в распространении терпимости, либерализма, открытия и рационального приспособления.

*
Революция на Юге

Французская революция перевернула все в областях «ок», также как и в областях «ойл»: общее восприятие феномена революции в южных областях в ее наиболее активной фазе и, если мне простят это слово, «разрушительное» (1793), может быть затронуто здесь, для начала, с точки зрения сельского населения, которое составляло, имеет смысл напомнить, более 80 % населения, говорящего на окситанских диалектах, в частности, это касается тех людей, которые не имели вообще или имели крайне малый доступ к знаниям, хотя бы элементарным, в области французского языка. И действительно, крестьянское движение на Юге, которое сопровождало, стимулировало, подстегивало Революцию, было в высшей степени самобытным, поскольку оно расшатывало и даже разрушало сеньориальную систему, включая феодальное землевладение. В данном случае это представляет собой контраст с прошлым: поскольку наиболее типичные крестьянские восстания при Старом режиме во всей его мощи, я хочу сказать, восстания в Аквитании в XVIII веке, называемые восстаниями кроканов, за редким исключением выступали только против налогов, которые они считали непомерными; против размещения войск, которое их угнетало; и против дороговизны зерна, которую они периодически рассматривали как невыносимую[290]. Итак, на Юге, как и в других местах, в 1789 году наметился двойной разрыв: с прошлым, и он был менее радикальным, и с сеньориальной системой, против которой отныне будут выступать, в отличии от предыдущего столетия. Это значит, что не стоит ни с чем спешить, поскольку выступление против сеньоров на окситанском Юге было достаточно поздним в том судьбоносном году, каким был 1789-й, по сравнению с другими регионами Франции, как «ойл», так и франко-провансальскими, Эльзасом и др. Действительно, в Дофине, Эльзасе и Франш-Конте с июля-августа 1789 года начались крестьянские выступления против сеньоров. Однако в областях «ок» подобные акты протеста антифеодального характера со стороны аграрного населения происходили сначала, в большом масштабе, только в Виваре: затем они перекинулись в Дофин. Но в Виваре недолго царило спокойствие: уже в течение следующего периода, с сентября 1789 года по сентябрь 1791 года, значительная часть аграрного Юго-Запада, где говорили на диалектах «ок», в свою очередь бросилась на борьбу против сеньориальных прав, полевой подати и десятины (против последней, по правде говоря, выступали уже давно, с подъемами и спадами, начиная с периода протестантской Реформации, но тогда речь шла, в некотором роде, о том, что касалось поборов со стороны сборщиков десятины, о побочном по отношению к классическому феодализму налогу). Хронология начала революционной активности на Юге, поскольку области «ок» подключились к ней позднее, чем другие провинции, показывает, что Юг действовал, находясь под влиянием примеров с Севера или ближайшего Северо-Востока. Однако, как только революционный механизм был запущен на Юге, в частности, в Аквитании, он стал сразу стремительно набирать обороты. Тем не менее отметим, что изначально южные, в частности, аквитанские движения не были глубоко политизированными с самого начала. Какими бы на самом деле ни были влияния, идущие с Севера, они оказали воздействие на крестьянскую массу, но ей нужно было перебродить самой, поскольку она не была особенно восприимчивой к заумным идеологиям, политизирующим, воинствующим, привнесенным в ее среду из городов.

Политизация сельского населения в областях «ок», конечно, происходила, но она была несколько запоздалой и стала набирать силу после бегства Людовика XVI в Варенн (июнь 1791 года), которое вызвало немедленную реакцию. И поэтому именно эта политизация, несколько поздняя (агитация, идущая из городских клубов, якобинской и другой направленности, «прибытие» лидеров и главарей восстания из городов и др.), будет характеризовать в большой степени сельские волнения 1792 года, в частности, в Таре, на юге Ардеш, в Нижних Альпах, в Кантале… И на этот раз восстания заполыхали на достаточно большой части территории Юга, как на «счастливых» землях средиземноморского Лангедока, так и в окситанской глубинке, в Центральном массиве. С одной оговоркой: «не все крестьяне восстали», а только «некоторые…», поскольку как участники волнений, восставшие, нападающие на сеньории и тем более поджигатели замков, всегда представляли собой, как на Юге, так и в других местах, всего лишь меньшинство среди сельского населения, конечно, активное и заставляющее с собой считаться.

В 1793 году на «сельской сцене», где разыгрывались драмы и иногда трагедии, происходит новый поворот. Революционные перемены неизбежно повлекли за собой серьезные экономические трудности, хотя и не стоит их за это подвергать слишком суровой консервативной критике. И тут значительная или даже большая часть крестьян стала воспринимать с отвращением, с неприязнью или даже с ненавистью те же самые революционные перемены, которые она вначале приветствовала, начиная, естественно, с ликвидации прав сеньоров. Несмотря на большое количество местных волнений, сельскому Югу не довелось узнать ничего подобного огромному по своим масштабам мятежу в Вандее. Но ограничимся тем, что приведем один пример: в тулузском регионе о настороженности крестьян свидетельствовало их отвращение к поставкам городам в обмен на обесценившиеся ассигнации зерна — продукта их труда, и это говорит о некотором направлении взглядов у производителей кукурузы и пшеницы на юго-западе Аквитании[291].

То, что имело историческое значение для деревень, без особых изменений можно перенести и на города: такой активист, как священник Рив, классический аббат эпохи Просвещения, бывший библиотекарь замечательных книжных собраний в Межане в Экс-ан-Провансе, смог вести, в Марселе и в Эксе, с далеко идущими последствиями и значительными успехами, политику «Бешеного» революционера, как его не колеблясь окрестил видный американский историк Губерт С. Джонсон, ученик Альбера Собуля и Мишеля Вовелля[292]. Смерть аббата Рива в октябре 1791 года не положила конец этим бурным волнениям, не прекращавшимся в течение целого года. Дело аббата Рива продолжил маркиз д'Антонел, арльский аристократ, также ставший революционером, с красными каблуками и красным колпаком[293], и один из видный провансальских политиков тех бурных лет (1789–1792), впоследствии ставший бабувистом. И напротив, кардинал Берни, как мы уже говорили, который родился и вырос в Ардеш и частично делал свою карьеру на Юге (он был архиепископом Альби), смог разумно сохранить и даже поддерживать свою центристскую позицию вплоть до времени расцвета террора якобинцев и монтаньяров, когда давление со стороны ультраправых сил дворянских эмигрантов в Риме, где он служил послом, чувствовалось со всех сторон в его окружении.

Рив, Антонель, Берни и затем Ривароль: судьбы у них разные, эти деятели оказались вовлеченными в водоворот событий, предрешить исход которых им не удалось. Начиная с 1793 года в городской среде областей «ок» происходит поворот в общественном сознании, вызванный состоянием экономики, которая находилась в полном развале, вплоть до того, что такое положение воспринималось некоторыми как отчаянное: резко возросла смертность в 1793–1794 годах, особенно в городах (повышение уровня смертности до 30–40 % в городах Нижнего Лангедока[294]), как результат того, что материальное положение стало крайне тяжелым для народных масс в городах, как и для сельских общин и даже для простого народа вообще. Воодушевление и даже агрессивность федералистского и жирондистского движения, направленного против монтаньяров и против Робеспьера (май-июнь 1793 года), проявилось очень ясно в Варе, а также в Ниме и в меньшей степени в Эро. Умеренная буржуазия, в том числе и протестантская (взять, к примеру, случай отца де Гизо в Таре), отвернулась от революции, которую она изначально приняла с симпатией. Кроме того, в 1790 году, и на этот раз в лагере решительно контрреволюционного настроя, в лагере Жале в Виваре выразили недоверие со стороны поборников чистого и истинного католицизма по отношению к новой фазе невероятных социальных перемен, когда гугеноты со всех сторон, из Севенн и из других мест, в 1789 году стали играть определенно чересчур важную роль, по мнению многих папистов. Отчаянные предприятия в Монтобане и особенно в Ниме («Драка» 1790 года[295]) также говорят, хотя и несколько преждевременно, об ожесточении позиции большинства папистов по отношению к революционным процессам, которые стали, как мы теперь знаем, необратимыми, именно они заложили основу демократической законности, которая постепенно утверждалась впоследствии, вплоть до нашего столетия; но в масштабе того времени и сиюминутных интересов эти процессы были крамольными и разорили не одного человека. Французская революция очень быстро поставила области «ок» в невыгодное положение, несмотря на то, что у нее там были сторонники, хотя и в меньшинстве. По отношению к ним традиционная элита и даже новая или модернистская элита Юга с трудом принимала упразднение важных органов управления этого огромного региона (штатов Лангедока, провинциальных парламентов и др.). Добавим также, что элита плохо переносила дехристианизацию, а еще хуже — отправку молодых людей, становившихся солдатами Республики, на границы. С другой стороны, Революция разорила крупных торговцев; например, она задержала на долгие времена развитие некоторых наиболее крупных средиземноморских городов, как это хорошо показал Бартоломе Беннассар на примере Тулона, где первая резня прошла в 1792 году как последствие «якобинского радикализма». Затем маятник качнулся в сторону жирондистского федерализма, наступила контрреволюционная военная и морская оккупация со стороны англичан в 1793 году. Начиная с этих дат численность населения Тулона упала на 75 % (в сравнении с 1790 годом, когда в этом городе насчитывалось 28 000 жителей). Только из-за репрессий со стороны Конвента и Фрерона, «который не знал снисхождения» (конечно…) погибло 700 человек. Однако в Тулоне, военном порту, имевшем большое значение для Директории, как позже и для Империи, численность населения возросла до 22 000 жителей в 1799 году, а затем до 33 000 человек в 1812 году.

В Марселе кризис оказался более длительным: более трети торговцев эмигрировали начиная с 1793 года вследствие военной оккупации города армией Конвента, и на месте было вынесено 300 смертных приговоров в городе, или скорее против города ставшего, в качестве ответной реакции, федералистским. В результате новой резни, в прериале (июнь 1795 года), погибло свыше ста человек. Из-за континентальной блокады крупной марсельской торговле удалось действительно вернуть себе всю ее силу и ожить только после 1815 года, и Марсель стал отныне и еще на несколько лет важным портом, где роялизм, как логическое следствие, стал представлять собой «Закон и Пророков».

Ривароль, южанин, также вошедший в парижское хорошее общество, станет выразителем интересов «реакции» в ходе революционных событий, реакции на Юге и вообще во Франции по отношению к этой переделке всего, плодотворные результаты которой (в дальней перспективе) часто скрываются от глаз этого автора, настолько он одержим сегодняшним днем и негативными последствиями этого великолепного разрыва со всем старым.

*

«Скользнем» на полтора десятилетия вперед, через время Консульства и Империи: в 1815 году Наполеон и его сторонники сошли со сцены, это были последние исторические личности одиннадцати революционных лет. И сразу стало ясно, что собой представляет Юг на самом деле, по меньшей мере, в своем большинстве — «старорежимный», пробурбоновский, реваншистский и несущий ответственность за Белый террор. А потом Реставрация с Деказом и Виллелем поставила к власти (исходящей из Парижа и верховной) дворян или именитых горожан Юга. Их благонамеренные умы, несмотря на то, что они были отмечены мягким либерализмом, привлекали доброго Людовика XVIII.

Новое превращение, хотя и лишенное единодушия, появилось на Юге (после 1830 года) под сенью зонта Луи-Филиппа, а затем сразу после падения этого государя (1848). В основном оно было обязано своим появлением в наиболее высоко развитых районах Окситании тому влиянию, которое оказывали на низшие сословия буржуа и мелких буржуа, ставших республиканцами. Пропаганда первых социалистов также сыграла и здесь некоторую роль: в 1849–1851 годы появился на свет «Красный Юг», который распространялся по побережью Лангедока и вплоть до Лимузена.

Такое «южное красное движение» не появилось вдруг во всеоружии ниоткуда, но также оно не возникло только во время правления одного монарха Орлеанской династии. В 1815 году даже за пределами протестантских зон, прослеживалось заметное безразличие по отношению к роялизму на границах Од и Эро, в таких районах, как Битерруа, Нарбонне, даже Минервуа[296]… Как бы то ни было, несмотря на многочисленные превратности судьбы, этому левому партикуляризму в большом регионе было суждено укорениться на века. Из удела меньшинства он постепенно превратился в окончательный выбор большинства. С течением времени он стал представлять собой мощную силу поддержки: именно она способствовала консолидации III Республики и, когда настал момент, принесла левым силам победы в национальном масштабе. Это настоящий гносеологический прорыв по отношению к «белому духу Юга» начала XIX века.

Равароль

Антуан «де» Ривароль (1753–1801), воплощающий в себе некий дух контрреволюции, представляет собой типичный пример интеллектуала окситанского происхождения из скромной среды, которого возросшая социальная мобильность, частая в этих кругах на Юге, неожиданно вознесла до важных в масштабе страны позиций в области литературы и даже политики.

Его дед (неграмотный) был родом из Пьемонта, служил солдатом-наемником в Испании и обосновался в Лангедоке, Бог знает почему. В Ниме в 1720 году он женился на дочери портного, выходца из Але. Этот портной был мелким буржуа и был связан с математиком и физиком Депарсьё, членом Академии наук. Итак, неграмотный солдат переделал свою фамилию на французский, или скорее южнофранцузский манер — из Ривароли в Ривароль. Среди детей этой итало-нимской пары был один священник, ставший кюре неподалеку от Авиньона; одна дочь вышла замуж (за человека из более знатной семьи, чем она сама) за господина из благородного рода Де Баррюэль, хорошо известного в регионе Гар в Баньоль-сюр-Сез; другая дочь осталась незамужней и в качестве тети или «tata» воспитывала своих племянников и племянниц; и наконец, был еще сын Жан, который жил в Ниме, как и его родители, и в свою очередь стал «pater familias» пятнадцати детей, среди которых Антуан, наш будущий знаменитый Ривароль.

Жан Ривароль, отец многочисленного семейства, сначала работал в шелковой мануфактуре, затем был хозяином постоялого двора, школьным учителем, сборщиком разнообразных налогов и податей.

Его судьба не была абсолютно исключительной в среде мелкой буржуазии Юга того времени: он был человеком образованным, латинистом, страстно ув леченным древней историей и литературой, знал итальянский язык, писал стихи (его профессия, хотя и в течение очень недолгого времени, школьного учителя предполагала достаточно высокий культурный уровень). С помощью «tata» он успешно воспитывал своих многочисленных детей. Будучи хозяином постоялого двора, он не без корысти проявлял общительность: его иногда будут обвинять в том, что он не совсем честно выписывает счета за приготовленные блюда.

Антуан учился в иосифитском коллеже в Баньоле, который был основан при Людовике XIV и по инициативе принца де Конти, сеньора этих мест и кузена короля. В коллеже в нем пробудился интерес к грамматике, истории, математике, физике, естественным наукам. Ему прочили будущее священника: «Ты будешь капелланом[297], сын мой». Молодой человек, находясь под покровительством местного епископа, магистра де Ла Бом, рано попал в семинарию в Авиньоне, и вот он уже с тонзурой, красивый парень в сутане. Не более чем аббат Фабр, который был крупным окситанским (in partibus) писателем той эпохи, Ривароль пытается играть в антиклерикального семинариста. В Авиньоне, традиционно южном городе, но также и понтификальном городе в тот период, монахи просто «кишели»: антонианцы, доминиканцы, кордельеры, августинцы, кармелиты, бенедиктинцы, тринитарии, селестинцы, обсервантинцы, иезуиты, францисканцы, францисканцы-реколлеты, ораторианцы, реформированные августинцы, члены третьего ордена монашеского братства из крупных орденов, разнообразные монахи, пожертвовавшие свое имущество монастырю, кающиеся монахи всех видов (серые, черные, белые, красные, фиолетовые), а также самые разные монахини. Помимо университета, естественно, церковного, в Авиньоне можно было встретить еще три городских семинарии; в одной из них юный Ривароль считался надеждой общины. Будучи кандидатом в священники, он был принят у де Баррюэлей, где продемонстрировал свой талант южной общительности, которым затем поразил парижские салоны.

В начале царствования Людовика XVI он уехал из Баньоля сначала в Лион, затем в Париж, и сменил облачение священника на гражданскую одежду, но при этом не приобрел ни неудовлетворенности, ни язвительности Жюльена Сореля. Сначала он был клерком у нотариуса в Лионе, потом интеллектуалом-карьеристом, сделавшим блестящую карьеру в столице, и стал (он, бывший окситанец) певцом французского языка[298], прямо как провансалец Сиейес стал защитником третьего сословия.

Когда события 1789 года и последующих лет принесли свои подчас горькие плоды, Ривароль проявил себя в Париже, а затем в эмиграции как один из самых одаренных полемистов на службе контрреволюции. Между блестящими отрывками и нападками на якобинцев или (впоследствии) на незадолго до того появившегося Бонапарта, он, как и Токвиль, мог демонстрировать примеры удивительного пророческого предвидения.

Задолго до того, как произошло то, что он предвидел, Ривароль написал: «Забавно было бы увидеть однажды, как философы и отступники последуют за Бонапартом на мессу, скрежеща зубами, и как республиканцы будут гнуть перед ним спину (…). Забавно было бы, если бы он создал однажды ленты (орденские) и награждал бы ими королей; если бы он делал людей принцами и породнился бы с какой-нибудь древней династией… Несчастье на его голову, если он не всегда победитель!»

И еще он добавил во время другого своего пророческого озарения: «Какой Бурбон не понадобится после нашей ужасной революции? Поскольку законность рано или поздно вернет королей и убьет Бонапарта».

В своей манере, Ривароль (он умер в 1801 году) смог предвидеть только еще грядущие злоключения Наполеона Бонапарта, установление монархии, по правде говоря, в большей степени императорской, чем королевской, и в итоге реставрацию кого-либо вроде Людовика XVIII. Несмотря на то, что монархия Бурбонов, едва появившись вновь, продержалась очень недолгий срок, самое меньшее, что мы можем сделать, это отдать должное дару предвидения у этого сына хозяина постоялого двора в Ниме, ставшего затем семинаристом в Авиньоне, ожидая лучшей, или худшей, доли.

*

Олицетворением побед левых сил была такая привлекательная и сильная личность, как Леон Гамбетта, «Южанин» в самом лучшем смысле этого слова. Он родился в 1838 году в семье бакалейщика из Кагора, итальянского происхождения, и в детстве Леон говорил на диалекте «ок», прежде чем «приняться» за французский; в его горячем красноречии сохранились следы его первого диалектного образования. Сначала он учился у святых отцов Пресвятого Сердца в Кагоре, а затем в маленькой региональной семинарии (но без духовного посвящения), и в возрасте 10 лет Леон страстно увлекся историей, переводами с латинского языка, публичными выступлениями. Затем он учился в лицее в Керси, потом изучал право в Париже и в 1861 году стал адвокатом, а в 1868 году — республиканским депутатом. И вот в день 4 сентября 1870 года, в день трудного основания того режима, который все еще правит нами, он стал министром внутренних дел, в 32 года. Он был, вместе с другими политическими деятелями, «создателем» III Республики и, должно быть, занимает в сознании французов такое же почетное место, какое американцы выделяют для Вашингтона и Джефферсона, чьи фигуры вырезаны на горах Рашмор. С Гамбетта человеческая несправедливость и преждевременная смерть (1882) распорядились иначе[299].

*

Юг времен революций, скажем так, между Тюрго и Гамбетта (сквозь великие потрясения 1789–1815 годов, мелкие волнения XIX века — 1830, 1848 годы, и южные Коммуны 1871 года в Нарбонне и в других местах), представляется в розовом и черном цвете. С одной стороны, древняя, высокоразвитая культура — то, что видится в розовом свете. Благодаря раннему принятию римского права современные концепции собственности, называемой «квиритарной», процветали там со времен Средневековья и до XVIII века; этот тип собственности был полным и нефеодальным, по сравнению с традиционными способами владения, которыми пользовались собственники в Северной Франции; они очень долго, вплоть до 1789 года, в отличие от южан, находились в зависимости от пережитков сеньориальных прав. С другой стороны, и это уже видится в черном цвете, что касается экономических перемен и, в более общем смысле, «количественных» изменений, обширные области «ок», казалось, были погружены как будто в сон, несмотря на прекрасные достижения местного масштаба, которым они были обязаны портовым городам, таким как Бордо, Марсель и др… Если выбрать такие критерии, как уровень грамотности, телосложение людей как знак хорошего уровня жизни, индустриализацию, производительность сельского хозяйства, можно констатировать, что Юг (во времена первых работ в системе государственного учета, которые осуществлялись в 1820–1840 годах такими людьми, как д'Анжевиль, Дюпен и др.) казался «стоячим болотом», если говорить об экономическом развитии. Естественно, мы должны внести нюансы в эту пессимистическую картину. На самом деле, «пелены» отставания в развитии еще закрывают обширные южные регионы, в частности, в Центральном массиве. Но нити, ниточки[300] переплетения заметно растущие, вырисовываются в долине Гаронны, в Борделе, Тулузене; затем они идут через порог в Норуз вплоть до средиземноморского Лангедока, такого процветающего, и по провансальским берегам; затем они поднимаются, с равнин в горы, в долину Роны, до Арля и Авиньона, до Лиона и Сент-Этьена, выходя уже за пределы собственно Окситании. Именно с этих областей, к тому же, долгое время остававшихся очень хрупкими, но уже занимавшими привилегированное положение, в XX веке начнется блестящее восстановление роста областей «ок». На заре 1990-х годов, когда солнце и голубое небо играют более значительную роль, нежели уголь из земли и суглинок с плато, в определении основ превосходства региона, французский Юг имеет тенденцию к тому, чтобы функционировать как «sunbelt», или «солнечный пояс»; он привлекает массу иммигрантов самого разного возраста. Наибольшее их число (как работоспособных, так и пенсионеров) едут из северных районов, но также из средиземноморских стран, как христианских, так и мусульманских. Географические оценки отставания и развития имеют, таким образом, тенденцию становиться противоположными. И в наше время уже не в Лилле или Нанси, а в Тулузе или Монпелье находятся самые активные зоны развития в национальном масштабе.

Это благоприятное движение вперед пошло на пользу данным регионам, но в ущерб их этническому своеобразию. Защитники самобытности и неповторим ости областей «ок» справедливо забили тревогу по этому поводу.

Некоторые стали рассматривать это как угрозу, как когда-то французскую централизацию, и эта новая судьба Юга вызвала в качестве ответной реакции требования, носящие характер меньшинства, периферийный, даже национальный характер. Но это вопрос достаточно старый: уже почти целое столетие на разных, вполне определенных территориях давал о себе знать «провансальский» или «окситанский» выбор, одновременно скромный и живучий, в виде небольших группок и стойкий. На восточном берегу Роны фелибриж[301] Мистраля крутился вокруг «троицы» Мистраль — Обанель — Руманий и был монархистским и правым, он существовал с середины XIX века и до Второй мировой войны. И напротив, окситанизм, на западном берегу реки, считал себя левым и был связан, среди других, с каталонскими соседями в период 1945–1950. Рене Нелли, Робер Лафон, Ив Рукетт и многие другие в свое время оживляли собой это движение. Значительные разногласия долгое время разделяли Прованс и Лангедок, левый и правый берега в долине Роны, сторонников Фредерика Мистраля и Луи Алибера. На самом деле, фелибры на востоке и окситанцы на западе, и те, и другие пишут или писали на языке «ок», придерживалась двух разных орфографических традициях. Это была битва между «а» и «о» на конце слов. Из-за нее пролилось больше чернил, чем крови.

*

Если говорить о кровопролитии или о том, что оно символизирует, то факт, что во время Второй мировой войны в регионах «ок» не наблюдалось «этнических» заносов в сторону оси Берлин-Рим, таких заносов, которые можно было констатировать во Фландрии, Бретани, а также, что неизбежно, в Эльзасе. Конечно, режим Виши восстановил, или скорее утвердил немного, преподавание провансальского языка в общеобразовательных учреждениях (эту инициативу подхватил и закон Дейксонна в 1951 году, от имени одного социалиста-руководителя, который явился его автором), но на территории между Клермон-Ферраном, По, Марселем и Монпелье не наблюдалось систематического и значимого отхода от французской общности в сторону нацистской Германии, или фашистской Италии, или франкистской Испании. Есть все-таки одно исключение, но его легко понять, если и не простить, принимая в расчет…очень необычные обстоятельства того времени. Речь идет о районе Ниццы, который, бесспорно, входил в окситанскую (или провансальскую) область, поскольку диалект Ниццы — это одна из разновидностей южноокситанского или среднеокситанского наречия, которое включает в себя лангедокский, и, на самом деле, провансальский язык[302]. Именно в Ницце в январе 1941 года были созданы по инициативе Энцо Гарибальди, внука великого агитатора с полуострова Гарибальди, «Gruppi di azione nizzarda». Падение фашизма летом 1943 года быстро положило конец этому предприятию, у которого, в любом случае, не было ничего общего со стремлением к диалектному или лингвистическому воскресению в местном или региональном масштабе[303].

Совсем в другом контексте, бесконечно более приятном, само собой разумеется, я упоминал недавно о такой сильной личности, как Робер Лафон: родом из Нима, южанин, родился в 1923 году; это сложная и, конечно, многогранная личность — писатель, романист, поэт, но при этом в нем присутствует дуализм homo doctus[304] и homo politicos[305], страстно увлеченного историей литературы и общественной борьбой. «Упрямый, как красный осел» (выражение принадлежит Иву Рукетт), он в 1945 году, когда ему было 22 года, стал выпускать ежемесячное издание под названием «L'Ase negre» («Черный осел»), которое претендовало на выражение идей левого окситанизма: таким образом, отметив свою собственную территорию, красные лангедокцы (позднее, розовые) отмели фелибров с другого берега Роны, которые, по их мнению, были слишком «белыми», реакционерами и ретроградами, если верить тем, кто их обвинял на западном берегу Роны. «Возьми фелибриж и сверни ему шею». В самый разгар процветания Тридцати славных лет, в начале шестидесятых годов, шахтерский кризис в Деказвилле символизировал особенный, специфический и даже точечный упадок некоторых отраслей промышленности на Юге, унаследованных от Людовика XVIII или, как говорил Альфонс Дюпрон, наследие посткольбертизма. Это вдохновило Лафона и некоторых его товарищей на социальную и даже политическую борьбу, то есть за социалистические идеалы. В плане литературы Лафон упорно желал «сокрушить все возможности, которыми наделяли южную прозу, от Мистраля до Жионо, не минуя Доде». (Не будем даже говорить о Шарле Морра, который был фелибром в молодости). Но быть таким «сокрушителем», не значило ли это нападать на более сильного противника, настолько могущественными были эти трое великих писателей. Люди читают Доде, Жионо, Мистраля… Будут ли еще читать Лафона через пятьдесят лет? Наш герой резонно ответит, что это не его проблема, и будет прав, Рукетт считает Лафона одержимым, на личностном уровне, такими призраками, как Народ, Секс и Разум, или же, в плане духовности, — Спасение, Грех, Смерть, что приближало бы нашего автора к некоторому базовому христианству («левому»?), врожденному в областях «ок»: барочно-папистскому или кальвинистско-севеннскому, в зависимости от случая. К этому добавляется «инвективная квадрига» — это когда писатель пытается, как это делали до него многие другие, выступать против войны, несправедливости, эксплуатации и всякого рода проявлений трусости. Обширная программа, как сказал бы генерал де Голль! Как если бы трусость не была, время от времени, началом мудрости. Посмотрите на наше время… В ответ на заданный до того вопрос об увековечении произведений хочу сказать, что две главные книги должны пережить борьбу, длившуюся несколько десятилетий, которую вел этот Сизиф из окрестностей Нима, который сейчас на пенсии в Тоскане: я имею в виду его магистральную «Историю окситанской литературы», написанную в соавторстве с Кристианом Анатолем, и в еще большей степени — его «Историю Окситании», какой бы тенденциозной она иногда не выглядела бы. Она является результатом сотрудничества литератора, то есть самого Робера Лафона, и настоящего историка Аквитании, очень мало известного в наши дни, Андре Арманго.

*

Поддерживаемые «Calendretas», школами начального обучения окситанскому языку, регионалистские требования Юга, или, если предпочитаете, областей «ок», не только обрушились очертя голову на централизаторские традиции. Против них с фланга поднялась волна патриотизма и профранцузских настроений, которые у избирателей в Лангедоке и Провансе были вызваны потоком иммигрантов из Алжира: черноногих и мусульман было много на средиземноморском побережье. Они не проявляли друг к другу большой нежности. Их взаимные нападки внесли свой вклад в успех, которым пользовался в тех местах Национальный фронт, столь дорогой для недавних французских алжирцев или для некоторых из них, которых окситанизм, вежливо говоря, по меньшей мере поначалу, заботил крайне мало.

Даже самые старые территории Красного Юга находились под влиянием НФ. В 1984 году каждый пятый избиратель (немного больше, немного меньше) в Альп-Маритим и Буш-дю-Рон голосовал за НФ. В городах картина была аналогичной, даже иногда за НФ отдавали больше голосов в Монпелье, Марселе, Тулузе и Ницце… С тех пор были взлеты и падения, но Юго-восток и особенно вышеупомянутый регион ПАЛБ[306] остался избирательным участком для некоторых представителей крайне правых сил, которые, к тому же, в настоящее время — о, парадокс — охотно причисляют себя, в частности, в Мариньяне, к провансалистскому наследию. Но сторонники Лафона (в отличие, возможно, от последователей Мистраля) видели, вероятно, это продвижение не очень ясно. Экс-ан-Прованс и Безье также довольно рано были затронуты влиянием НФ. В Марселе в этот период блок «Марсель Секюрите», близкий к «лепенистам», получил уже 5,9 % голосов. Партия Жана-Мари Ле Пена укреп ила снова свои позиции в динамичной городской среде окситанской области; в этом ее различие со старым пужадизмом[307], который был связан с территориями с немного замедлившимся развитием, какими бы достойными уважения они ни были, такими как Керси, Авейрон и Севенн. Кто говорил о «лепенизме» десять или пятнадцать лет назад, охотно упоминал Прованс — Альпы — Лазурный Берег, Лангедок — Руссильон и, во вторую очередь, Аквитанию. Помимо «черноногих», «зараза» достигла многочисленных «родных французов», как говорят в смешном лексиконе нашего времени. Опираясь на великолепное исследование Паскаля Перрино[308], скажем, что на муниципальных выборах 1980 года Национальный фронт представлял списки «наедине» в Ницце и в Монпелье; его кандидаты были представлены в других местах, на «Юге», в списках «традиционных правых сил», в частности, в Грассе, Антибе, Тулоне… В 1999 году во всех департаментах «ок», которые находятся на побережье Средиземного моря, имеется или имелся максимум голосов за Ле Пена или Мегре: так было в Альп-Маритиме, Варе, Буш-дю-Роне (и Воклюзе, который не на море), а еще Таре, Эро, Оде[309]

*

А как же правые силы на Юге? Естественно, не стоит о них судить по посредственным результатам, которые отмечаются вот уже примерно двадцать лет на национальном уровне у тех, кого называют умеренными правыми и даже правыми республиканцами (как если бы еще оставалось некоторое количество роялистов в нашей стране!). По их поводу хорошим тоном в среде людей, которые любят «стрелять по машинам скорой помощи», тем более по катафалкам, считается говорить, что «во Франции среди правых за последние двадцать пять лет в искусстве управлять страной были одни ничтожества». И добавлять, что то же самое происходит, и когда лидеры этих самых правых сил находятся в оппозиции. Такие серьезно пессимистические суждения, очевидно, сильно преувеличенны, даже когда они основываются на бесспорной истине. Но на самом деле, что убило эти умеренно правые силы (до их последующего воскрешения, которое каждый надеется считать близким…), так это в наименьшей степени отсутствие таланта у правых лидеров, которые часто представляют собой примечательные личности, чем их неспособность объединить, консолидировать наши «галльские племена» — это почти дьявольское искусство, в котором, напротив, среди левых Франсуа Миттеран был признан мастером. В любом случае, эти пренебрежительные суждения не соответствуют действительности в региональном масштабе, в том, что касается правых сил (умеренных) в областях «ок». Помимо все еще находящихся под их контролем бастионов в южных зонах Центрального массива, которые остаются верными и иногда традиционалистскими в лучшем смысле этого слова, им также удалось одержать несколько побед в равнинных областях, как в Лангедоке, так и в Провансе: в Марселе Жан-Клод Годен, христианский демократ и бывший преподаватель, после многолетнего поединка с Гастоном Дефферром смог одержать трудную победу в мэрии «фокийского города». К западу оттуда, в Монпелье, напротив, Франсуа Дельма, «модерантисту», пришлось уступить свое место социалисту Жоржу Фрешу, а в Тулузе династия, если не правая, то, по меньшей мере, центристская и очень просвещенная, отец и сын Боди, в течение нескольких десятилетий отдавала весь свой блеск «розовому городу».

*

Рассказ о правых умеренных силах на Юге, представляющих собой меньшинство, непреодолимо приведет нас к «Красному Югу», который столь долгое время был «доминирующим и уверенным в себе» в этих же областях, если нам будет позволено употребить здесь выражение достаточно дурного вкуса, которое генерал де Голль состряпал совсем по другому поводу…

*

На самом деле, существовал или существует Красный Юг, уже встречавшийся в XIX веке, Красный полумесяц южной Франции, «заповедная зона исторических левых сил». Историки, начиная с Генри Лернера[310], не затрудняют себя объяснениями по этому поводу. Они предлагают список факторов, неполный и беспорядочный: превосходство мелкой крестьянской собственности (мелкие собственники против крупных), влияние светского образования, враждебность, более или менее активная, по отношению к католицизму, падение рождаемости, часто раннее, несмотря на Церковь, конечно, старые «еретические» традиции (альбигойцы, протестанты), древние общинные, городские структуры (Ним и др.) на базе гражданского республиканизма на итальянский манер, эгалитаризм, виноделие на мелких участках, оказывающее демократизирующее воздействие (Безье, Нарбонн-ла-Руж…), антимилитаризм, если не пацифизм. Что я еще знаю… Левые силы, разделенные на куски, но никогда на крошки, постепенно воплощались в разные формы: республиканцы, чью инициативу подхватили радикалы, затем социалисты, и наконец, коммунисты, даже троцкисты… Большинство этих групп были достаточно одаренными, чтобы однажды объединиться под эгидой Франсуа Миттерана, что и происходило с 1970 года. Их лидеры обладали неоспоримыми способностями, и их забрасывали с баз Иль-де-Франса вплоть до областей на крайнем Юге. (Мы вспомнили о Леоне Блюме, депутате от Ода в период между двумя мировыми войнами, которому удалось объединить икру с кассуле, парижскую светскость и красное вино, аристократию, вынимающую пробки, и демократию, делающую бочки). Грузовики-цистерны винодельческого синистризма[311], наполненные до краев, несущие чаяния и голоса мелкого люда, таким образом смогли подниматься до столицы и определять «наверху» успех большинства социального прогресса или, по меньшей мере, тех решений, которые по этому поводу считались наиболее прогрессивными. У левых сил на Юге были свои взлеты и падения, свои вершины (комбизм, Картель левых сил, Народный фронт после Освобождения, «его величество» миттерантизм). А затем свои тальвеги, бесконечно разные, конечно, одни по сравнению с другими: Национальный блок, Виши, голлизм 1958–1969 годов, если не эфемерный (?) ширакизм. Левые силы на Юге преодолели свои слабости; они смогли управлять своим разделением и делаться совсем маленькими при «переходах через пустыню». При Виши, например, «Депеш де Тулуз», для которой это время, как и для многих людей, было годами «тощих коров», итак «Депеш» смогла возвести свое искусство компромисса на метафизический уровень (Генри Лернер). Что не помешало этой иллюстрированной газете широко вернуть себе размах вместе с замечательным Жаном Байле «глашатаем Юго-запада», ставшим одним из тайных властителей IV Республики, который сам был верен демократическим, светским., и в итоге консервативным концепциям бывшей радикальной партии, все еще солидно обосновавшейся в Аквитании. Что касается других периодов «тучных коров», например, после 1981 года, то пример такого департамента, как Арьеж, конечно, в демографическом смысле стареющего, но полностью взятого в руки социалистической партией сверху донизу, от Канигу до арьежской равнины, за исключением, все же, нескольких небольших городков, в этом отношении остается красноречивым. И можно сказать то же самое или почти то же самое о современном департаменте Од.

Нужно ли упоминать в связи с этим о масонском влиянии? Оно существовало, вне всякого сомнения, но оно не обязательно сыграло определяющую роль: среди примерно тридцати левых политиков[312], перечисленных господином Лернером в замечательном тексте, который мы уже цитировали, говоря об эпохе III и IV Республик, можно найти всего лишь примерно шесть или семь человек, которых можно определить как масонов, следуя определению, данному ad hoc[313] в большом словаре Даниэля Лигу[314]; самым знаменитым из этих масонов был, как и следует, Эмиль Комб. Эта энциклопедия «Братьев», несмотря на свой объем, не имела претензии на то, чтобы быть исчерпывающей, но, как мне кажется, она достаточно хорошо отметила вехи тенденций. Масонство, конечно, было одним из «двигателей» южных левых сил, но нисколько не единственным.

*

У Красного Юга были свои достоинства (в частности, во время Сопротивления, когда его лучшие представители объединились с правыми, не замешанными в коллаборационизме). Тем более бесспорны эти заслуги, что цвета со временем потускнели, красный превратился в розовый, более или менее яркий в зависимости от места, группы, людей. Проблематичен один «очень красный» эпизод, к которому имеет отношение лишь небольшая фракция левых борцов Сопротивления, самая экстремистская для того времени. Речь идет не о чистке вообще, а о конкретных случаях — расстрелах без суда[315] в 1944–1945 годы. Будем придерживаться тех цифр, которые дает в наши дни Институт истории; возможно, они занижены, поскольку неизбежно неполные. Но в любом случае они неопровержимы в том, что отражают подлинную картину. В двадцати девяти южных департаментах (области «ок» плюс Руссильон[316]), для которых приводятся эти данные, насчитывалось 3 347 случаев казни без суда на 8 042 случаев в восьмидесяти четырех исследованных департаментах. Итак, можно утверждать, что на 34,5 % департаментов (Юг областей «ок» плюс Руссильон) пришлось 41,5 % расстрелов. Но эта «вилка», если можно так выразиться, сужается, если мы рассмотрим пятнадцать департаментов (опять же южных, все в тех же границах[317]) — в каждом из них имели место свыше ста случаев расстрелов без суда. Таким образом, мы пришли к тому (опять же по отношению к общему количеству — восьмидесяти четырем департаментам, где было совершено 8 042 казни), что в данных пятнадцати департаментах произошло 2 669 расстрелов. Другими словами, в 17,85 % департаментов, самых «мотивированных», имели место 33,19 % расстрелов. Это и есть тот самый проблематичный эпизод. В данном случае Красный Юг еще краснее, чем можно было подумать. Плотность населения в этих пятнадцати южных департаментах, о которых здесь говорится, не была в среднем выше, чем в других департаментах, где было совершено меньше расстрелов, будь то на Севере или на Юге. И однако в среднем в каждом из этих департаментов из пятнадцати насчитывалось 177,9 расстрела, и это притом что из шестидесяти девяти «более умеренных» департаментов отмечалось в среднем всего 77,9 случая казней, то есть 43,8 % от предыдущей средней цифры (южной «экстремистской»). Разница не гигантская. Но тем не менее она значимая.

Среди причин этого «переизбытка» расстрелов в некоторых частях Юга (не везде на Юге) стоит, конечно, отметить вполне понятное желание отомстить за зверства, которые совершали немцы или их приспешники. Упомянем также «атмосферу» гражданской войны, с ее прискорбными сопутствующими явлениями, в разных частях страны. «Атмосфера, атмосфера…», — говорил когда-то ювелир Арлетти. Факт заключается в том, что большое количество этих расстрелов без суда имело место до Освобождения, то есть действительно в атмосфере гражданской войны. Но этого «оправдания» недостаточно. Стоит ли также, как это было в Савойе, тот или иной взрыв насилия[318], расценивать как желание коммунистов и сочувствующих им, а также «экстремистских» элементов смутить часть местной элиты, даже средний класс и народные массы, в данном случае не только петенистов, но и просто придерживавшихся правых позиций, которые могли бы создать препятствие на пути к власти для КПФ в региональном, если не национальном масштабе? Красный Юг в этом деле не всегда являл примеры человеческой нежности. Сейчас все было бы по-другому. Другие времена, другие нравы! Из ряда вон выходящие обстоятельства, в которые был погружен Юг, объясняли такие поступки, но от этого они не становились более законными. Тот факт, что вся южная часть сама по себе освободилась в 1944 году, также внес свой вклад в неразбериху, иногда кровопролитную. Когда говорят о самоосвобождении, стоит, кстати, внести некоторые уточнения и упомянуть о том, что когда немецкие войска покидали эти территории, это позволило утвердиться там новым французским властям, иногда мало регулируемым, и не обязательно при этом присутствовали регулярные войска союзников или французской армии, чтобы навести элементарный общественный порядок. Добавим, конечно, в качестве оправдания, что в других департаментах, не имевших отношения ни к Югу, ни к Окситании, не входивших в число тех пятнадцати департаментов «ок», наиболее пострадавших, в них также совершались многочисленные расстрелы без суда: я имею в виду, например, Об и Финистер.

*

Рассматривая в исторической ретроспективе области «ок», такие контрастные, такие неоднородные, убеждаешься, что они хранят наследие прошлого и воспринимают новшества. Юг действительно сохранил надолго или же поздно воспринял те структуры, которые Север как политический и стратегический очаг национальной власти либо оставил в прошлом, либо перерос. Среди этих «базовых данных», чудесным образом сохранившихся и на более долгий срок, чем в других областях, в окситанской зоне, приведем, ссылаясь на то, что уже было изложено в этой книге, упорную живучесть неуступчивого гугенотского меньшинства; барочную и впечатляющую набожность братств кающихся; этому не было аналогов по другую сторону Луары, и на местах это представляло собой материализованные славные реликты Контрреформации, установившейся в Марселе и других местах в посттридентском или латинском духе. Упомянем еще о неискоренимой привязанности южан к местным политическим институтам, муниципальным и прочим, основанным на принципах представительства и децентрализма, и о их неприятии, как это показали многочисленные мятежи в XVII веке, вмешательства парижских властей в налоговую политику. Стоит также отметить ностальгические и горячие требования возвращения к католическому и монархическому прошлому, которые конкретизировались в Белый террор 1815 года; позднее установление революционных и красных тенденций, таких заметных после 1851 года, которые утвердились в таком виде в этих областях многими годами позднее, чем в северных городах; сохранение на всей территории южных провинций некоторого отставания в экономическом развитии; и, конечно, долгое время поддерживавшееся блестящее сохранение языков и диалектов «ок». Это своего рода музей, в лучшем смысле этого слова, музей живой человеческой истории, а не окаменелых останков. Итак, наследие прошлого и новшества. Республиканские и социалистические идеи более чем на протяжении целого столетия развивались в одном из своих основных направлений вокруг таких личностей, как Гамбетта и Жан Жорес; творчество Мистраля вдохновило различные течения периферийного регионализма; во французском sunbelt[319] возникал и существует поныне разнообразный образ жизни, характерный для постиндустриальной эпохи или связанный с высоконаучным индустриальным развитием.

В конце концов, мораль этой истории об областях «ок» или скорее о сосуществовании «ойл»-«ок» в том, что называется сосуществованием. Согласно с этим, в эпоху тандема «Матиньон-Елисейский» дворец одна половина Франции правит с благословения другой половины (посмотрите на самые последние социологические опросы, благоприятно высказывающиеся об этом соотношении; они достаточно красноречиво свидетельствуют об этом). По аналогии можно сказать, что долгое время области «ойл» (то есть примерно, как минимум, сорок департаментов) управляли областями «ок» (около тридцати департаментов), и второй партнер не очень возражал против такого сосуществования старого типа, в которое он тоже активно вносил свой вклад и из которого извлекал самые разнообразные выгоды. Признаем, конечно, что эти выгоды не всегда полностью компенсировали недостатки: централизацию, чрезмерную, излишнюю, в частности, идущую из Парижа, ради выгоды областей «ойл» и др. Нынешнее превосходство левых сил плюс ко всему дает некоторые преимущества областям «ок», поскольку традиционные бастионы «синистризма» во Франции находятся, до некоторой степени, больше на Юге, нежели на Севере. Достоинство Юга в том, что там перевес на стороне левых сил, не столь значительный как на Севере, но, тем не менее, он есть, он традиционный, и, вероятно, просуществует длительное время.

*

В 2000 году Окситания представляет собой такую картину: около тридцати департаментов, 13 миллионов жителей[320] (среди которых много пенсионеров, приехавших с Севера). С другой стороны, согласно цифрам, достоверность к оторых всегда можно гарантировать, и которые точно представляют собой, во многих случаях, «потолок» скорее, чем среднее количество или нижнюю отметку, «от 2,5 до 3 миллионов человек говорят (?) на различных разновидностях окситанского языка, от 5 до 6 миллионов человек его более или менее понимают (?)». Окситания также основывается на городах, таких как По, Монпелье, Бордо, Орийяк, Лимож, Клермон-Ферран, Баланс, Авиньон, Марсель, Ницца, и его особенность — в диалектном разнообразии, и эти диалекты делят язык, как призма, изучающая лучи света: итак, существует североокситанский диалект, который включает в себя лимузенский (иногда дорогой трубадурам) и овернский; затем провансальско-альпийский, сразу к югу от франко-провансальской зоны, скажем, в общем, непосредственно к югу и западу от Баланса. И еще есть южноокситанский или среднеокситанский диалект, который по существу или в противоречии между собой включает в себя лангедокский и провансальский диалекты (прибрежные), к этому добавляется «нисар» (диалект жителей Ниццы) на крайнем юго-востоке. И наконец, на западе, отличающиеся особой оригинальностью гасконский и беарнский диалекты[321].

Реальная и чисто лингвистическая обстановка связанная с окситанофонией или, скорее, окситанофониями, многочисленными, поскольку язык разделен на региональные диалекты, в 1991 году изменилась в худшую сторону: тогда, в начале последнего десятилетия XX века, даже в XXI веке в «Лангедоке-Руссильоне» хорошо понимают язык «ок» всего 11 % опрошенных, от 4 до 5 % опрошенных могут поддержать хотя бы короткую беседу, «и менее 2 % часто употребляют свои языковые знания в этой области». Здесь можно только сожалеть о путанице, которую допустили при опросе, между окситанским и каталонским языками, между Лангедоком и Руссильоном, но тенденция кажется все же достаточно ясной[322].

Обилие провинций, очень часто престижных (Прованс, Овернь…), из которых состоит область «ок», создает некоторые сложности в сфере политики и самоопределения. Поэтому ей трудно найти общий способ выражения… или скорее некую общность, в некотором роде выражающую интересы всего многообразия провинций. Однако, существуют партии или политические объединения, основанные на окситанизме, но мы не оскорбим их, если скажем, что их вес достаточно невелик, в любом случае, они гораздо менее значимы, чем исключительно культурные движения и организации, которые развились все на той же земле «ок», хотя и, так сказать, побочным образом.

Итак, до сих пор функционирует прямо с шестьдесят восьмого года ОРК (Окситанский Революционный Комитет), далекая ипостась левых тенденций 1960–1970 годов, сконцентрированная на воспоминаниях о «Gardarem lou Larzac». И еще есть одна «окситанская партия», главой которой является один из сельских мэров в районе Пюи-ан-Веле; он хочет быть федералистом в сообществе с басками, савойцами и др. и с малыми или не очень малыми народами Европы вообще. И наконец, НОП (Национальная Окситанская партия), основанная в Ницце в 1959 году, до сих пор представлена в Интернете и поддерживает «независимость Окситании». Гораздо более значимым, но менее причастным к политике в строгом смысле слова является Институт окситанских исследований, представленный своими подразделениями в разнообразных департаментах областей «ок». В Безье окситанская библиотека, основанная когда-то при очень активном участии Ива Рукетт, находится под патронажем того, что когда-то было МЦОД (CJDO) (Международный центр окситанской документации), а сейчас стало называться CIRDOC. Она представляет собой незаменимый источник для исследований, хотя и несколько спорный, что в наши дни признают даже некоторые из ее основателей. Только в экономическом районе Юг-Пиренеи свыше 300 предприятий включили в свое название слово «окситанский». В 1970-е годы, как это хорошо подметила Ирина де Чирикофф, окситанизм больше не уравнивался с антиевропейскими тенденциями, когда борцы этого движения были так враждебно настроены против вступления Испании и Португалии в европейское сообщество из-за возможности опасной конкуренции в овощеводстве и особенно в виноделии. Однако в наше время окситанисты стали в высшей степени европейцами. Итак, виноделы Лангедока стали массово покидать тот окситанский корабль-цистерну, на который некоторые из них, в том числе замечательный и приятный во всех отношениях Маффр-Боже, взошли несколько лет назад, в благоприятное для Ларзака время. Все те же виноделы продолжают, без всяких окситанских коннотаций, отныне отстаивать свои собственные интересы, выступая, например, против импорта вин испанского производства, как это было в августе 2000 года. Водителям грузовиков, на которых доставляются вина испанских производителей, приходится иногда несладко, когда они, только что преодолев Пиренеи, оказываются на дорогах французского Юга, и их то там, то здесь берут в оборот местные виноделы… Перспективы областей «ок» отнюдь не кажутся плохими: их департаменты практически все, на самом деле, фигурируют среди традиционно южных зон, где смертность среди рабочих и служащих лишь немного превышает смертность среди занимающих высшие должности и представителей свободных профессий (в отличие, например, от Бретани и Арморики вообще, а также Севера-Па-де-Кале, где различия, не в пользу менее благополучных групп, гораздо более ощутимы[323]). Итак, на Юге более демократические структуры, в наиболее социальном смысле этого прилагательного. И еще, если оставить в стороне Канталь, Крёз и Коррез, то во всех департаментах «ок», можно сказать, численность населения будет расти, стабилизироваться или оставаться на том же уровне (как в случае с Авейроном) на протяжении 2000–2020 годов[324]. Но будет ли это выросшее население через двадцать лет сохранять связи, достойные такого названия, с культурой «ок»? Ответ на этот вопрос, мне кажется, должен быть положительным, но исследователи, слушатели, деятели культуры, борцы всякого рода, с любой стороны, лингвисты, регионалисты, автономисты — все они действительно вправе задавать такой вопрос.


Загрузка...