Ведущим литературным направлением в странах Западной Европы начала XIX века является пришедший на смену классицизму, просветительскому реализму и сентиментализму романтизм. Русская литература откликается на это явление своеобразно. От романтизма западноевропейского типа она многое заимствует, но при этом решает проблемы собственного национального самоопределения. Русский романтизм имеет по сравнению с западноевропейским еще и свою специфику, свои национально-исторические корни. А кроме того, перед русской литературой начала XIX века стоит давно решенная в литературах стран Запада проблема создания зрелого литературного языка, существенно осложняющая русское литературное развитие. В чем же заключается сходство русского романтизма с западноевропейским и каковы его национальные отличия?
Конец XVIII века в истории христианской Европы был ознаменован глубоким социальным катаклизмом, взорвавшим до основания весь общественный порядок и поставившим под сомнение веру в человеческий разум и мировую гармонию. Кровавые потрясения Великой французской революции 1789-1793 годов, наступившая вслед за ними эпоха наполеоновских войн, установившийся в результате революции буржуазный строй с его эгоизмом и меркантильностью, с «войною всех против всех» – все это заставило усомниться в истине просветительских учений XVIII века, обещавших человечеству торжество свободы, равенства и братства на разумных началах.
В опубликованном в 1794 году письме «Мелодора к Филалету» Н. М. Карамзин отмечал: «Конец нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нем последует важное, общее соединение теории с практикою, умозрения с деятельностию, что люди, уверясь нравственным образом в изящности законов чистого разума, начнут исполнять их во всей точности и под сению мира, в крове тишины и спокойствия, насладятся истинными благами жизни. О Филалет! Где теперь сия утешительная система?… Она разрушилась в своем основании!…Век просвещения! Я не узнаю тебя – в крови, в пламени не узнаю тебя, среди убийств и разрушения не узнаю тебя!…» Люди конца века потрясены случившимся. «Вот плоды вашего просвещения! – говорят они, – вот плоды ваших наук, вашей мудрости!…Да погибнет же ваша философия!» И бедный, лишенный отечества, и бедный, лишенный крова, и бедный, лишенный отца, или сына, или друга, повторяют: «Да погибнет!» И доброе сердце, раздираемое зрелищем лютых бедствий, в горести своей повторяет: «Да погибнет!»
Восприятие событий Французской революции как вселенской катастрофы было характерно и для Радищева в его последнем предсмертном произведении – оде «Осьмнадцатое столетие» (1801-1802), и для Д. И. Фонвизина в последней его комедии «Выбор гувернера» (1790), где «равенство состояний» он назвал «вымыслом ложных философов, кои красноречивыми своими умствованиями довели французов до настоящего их положения».
Но вернемся к Карамзину. В ответном письме Мелодору Филалет как будто бы соглашается с другом: «…Мы излишне величали восемнадцатый век и слишком много ожидали от него. Происшествия доказали, каким ужасным заблуждениям подвержен еще разум наших современников!» Но в отличие от Мелодора Филалет не впадает в уныние. Он считает, что эти заблуждения заключены не в природе разума, а в человеческой гордыне. «Горе той философии, которая все решить хочет! Теряясь в лабиринте неизъяснимых затруднений, она может довести нас до отчаяния…» В чем же видит спасение герой Карамзина, в чем источник его оптимизма? «Подобно мореплавателю, который в гибельный час кораблекрушения… не теряет надежды, сражается с волнами и хватает рукою за плывущую доску», Филалет обращается к вере: «Пусть докажут мне наперед, что Бог не существует, что Провидение одно слово без значения, что мы дети случая, сцепление атомов и более ничего! …Я взгляну на сапфирное небо, на цветущую землю, положу руку на сердце и скажу атеисту: „Ты безумец!“… Бог вложил чувство в наше сердце, Бог вложил в мою и в твою душу ненависть ко злобе, любовь к добродетели – сей Бог, конечно, обратит все к цели общего блага».
В словах Филалета – русский ответ на то смятение умов, на тот мировоззренческий кризис, который переживал европейский мир на рубеже XVIII-XIX веков. Крах веры в разум привел европейское человечество к «космическому пессимизму», безнадежности и отчаянию, сомнению в ценности современной цивилизации. Отталкиваясь от несовершенного земного миропорядка, романтики обратились к идеалам вечным и безусловным. Возник глубокий разлад между этими идеалами и действительностью, который привел к так называемому романтическому двоемирию.
В противовес отвлеченному разуму просветителей XVIII века, предпочитавшему извлекать из всего «общее», «типическое», романтики провозгласили идею суверенности и самоценности каждой отдельной личности с богатством ее духовных запросов, глубиною ее внутреннего мира. Главное внимание они сосредоточили не на обстоятельствах, окружавших человека, а на его переживаниях и чувствах. Романтики открыли своим читателям неведомую до них сложность и богатство человеческой души, ее противоречивость и неисчерпаемость. Они питали пристрастие к изображению сильных и ярких чувств, пламенных страстей или, напротив, тайных движений человеческой души с ее интуицией и подсознательными глубинами.
В России романтические веяния тоже возникли под влиянием событий Великой французской революции, но окрепли в годы либеральной политики начала царствования Александра I, пришедшего на русский престол после дворцового заговора и убийства в ночь на 11 марта 1801 года его отца – императора Павла I. Эти веяния питал подъем национального и личного самосознания в ходе Отечественной войны 1812 года. Наступившая после победоносной войны реакция, отказ правительства Александра I от либеральных обещаний начала его царствования привели общество к глубокому разочарованию, которое еще более обострилось после краха декабристского движения. Таковы исторические предпосылки русского романтизма, которому были свойственны общие черты, сближавшие его с романтизмом западноевропейским. Русским романтикам тоже присущи обостренное чувство личности, устремленность к «внутреннему миру души человека, сокровенной жизни его сердца» (В. Г. Белинский), повышенная субъективность и эмоциональность авторского стиля, интерес к отечественной истории и национальному характеру.
Вместе с тем русский романтизм имел свои национальные особенности. Прежде всего в отличие от романтизма западноевропейского он сохранил исторический оптимизм и надежду на возможность преодоления противоречий между идеалом и действительностью. В романтизме Байрона, например, русских поэтов привлекал пафос свободолюбия, бунт против несовершенного миропорядка, но им оставались чужды байронический скептицизм, «космический пессимизм», настроения «мировой скорби». Русские романтики не приняли также культ самодовольной, гордой и эгоистически настроенной человеческой личности, противопоставив ему идеальный образ гражданина-патриота или гуманного человека, наделенного чувством христианской любви, жертвенности и сострадания. Романтический индивидуализм западноевропейского героя не нашел на русской почве поддержки, но встретил суровое осуждение.
Эти особенности нашего романтизма были связаны с тем, что русская действительность начала XIX века таила в себе скрытые возможности к радикальному обновлению: на очереди стоял крестьянский вопрос, созревали предпосылки к большим переменам, которые совершились в 60-е годы XIX века. Существенную роль в национальном самоопределении русского романтизма сыграла и тысячелетняя православно-христианская культура с ее тягой к общему согласию и соборному решению всех вопросов, с ее неприятием индивидуализма, с осуждением эгоизма и тщеславия. Поэтому в русском романтизме в отличие от романтизма западноевропейского не произошло решительного разрыва с духом и культурой классицизма, просвещения и сентиментализма.
Карамзинский Филалет, осуждая уныние и скептицизм Мелодора, говорит: «Знаю, что распространение некоторых ложных идей наделало много зла в наше время, но разве просвещение тому виною? Разве науки не служат, напротив того, средством к открытию истины и рассеянию заблуждений, пагубных для нашего спокойствия?… Светильник наук не угаснет на земном шаре… Нет, Всемогущий не лишит нас сего драгоценного утешения добрых, чувствительных, печальных. Просвещение всегда благотворно; просвещение ведет к добродетели, доказывая нам тесный союз частного блага с общим и открывая неиссякаемый источник блаженства в собственной груди нашей; просвещение есть лекарство для испорченного сердца и разума…» Карамзин здесь не только не противопоставляет веру разуму, но говорит об их естественном и вечном союзе: он отстаивает истину просвещающего разума, согретого лучами веры, пронизанного светом высоких нравственных истин. Это тяготение к синтезу романтизма с просветительством способствовало раннему и более легкому преодолению свойственного романтизму двоемирия и переходу русской литературы к реалистическому освоению действительности с диалектическим взаимодействием идеала и реальности, человеческого характера и окружающих его обстоятельств.
Но более или менее отчетливо собственно романтическое течение в русской литературе восторжествовало лишь в 1820-е годы. В первое десятилетие XIX века преобладающее положение в русской поэзии и прозе занимает сентиментализм, ведущий успешную борьбу с отживающим свой век классицизмом и расчищающий путь романтическому движению. Однако исследователи давно обратили внимание, что определять литературный процесс 1800-1810-х годов как историю борьбы сентиментализма с классицизмом можно лишь с большими натяжками, что «специфика этого периода не может быть охарактеризована по аналогии с тем или другим из общеевропейских художественных направлений» (Е. Н. Купреянова). Ясно пока лишь одно: Батюшков и Жуковский, Вяземский и юный Пушкин – все считали себя «карамзинистами».
Карамзин был и оставался признанным главой русского сентиментализма. Но в его творчестве начала XIX века произошли довольно существенные перемены. Сентиментализм на уровне «Бедной Лизы» остался в прошлом и стал уделом эпигонов типа князя П. И. Шаликова. И Карамзин, и его соратники ушли вперед, развивая ту перспективную сторону русского сентиментализма, которая органично связывала его с просветительством на одном полюсе и с романтизмом на другом, которая открывала русскую литературу навстречу насущно необходимым ей в процессе своего становления самым разнообразным западноевропейским влияниям. Сентиментализм карамзинской школы в начале XIX века ярко окрашен предромантическими веяниями. Это течение переходное, емкое, синтезирующее в себе черты классицизма, просветительства, сентиментализма и романтизма. Без обогащения русской духовной культуры западноевропейскими общественными и философскими идеями, эстетическими представлениями и художественными формами дальнейшее развитие и самоопределение новой русской литературы, стремящейся стать «с веком наравне», было невозможно.
На этом пути русская литература столкнулась в начале XIX века с большими препятствиями: необходимо было решить «задачу огромной национально-исторической важности – привести лексический состав русского языка в соответствие с инородными ему западноевропейскими идеями и понятиями, уже освоенными образованной частью общества, сделать их общенациональным достоянием» (Е. Н. Купреянова). Образованная прослойка дворянского общества выражала эти идеи и понятия на французском языке, а для перевода их на русский в отечественном языке не существовало слов адекватного смысла и значения.
Разумеется, в галломании дворянского общества проявлялись космополитизм, пренебрежительное отношение к России и русскому народу. Не случайно язык дворянского общества Москвы Чацкий в «Горе от ума» Грибоедова остроумно назовет «смесью французского с нижегородским». Но в увлечении французским языком была и другая, может быть более существенная, причина, ничего общего с галломанией и низкопоклонством перед Западом не имеющая. После петровских преобразований в России возник разрыв между духовными запросами просвещенного общества и семантическим строем русского языка. Все образованные люди вынуждены были говорить по-французски, ибо в русском языке не существовало слов и понятий для выражения многих мыслей и чувств. Даже для Пушкина порой «язык Европы» был «привычнее нашего» (письмо к Чаадаеву от 6 июля 1831 года).
Кстати, в то время французский язык действительно имел общеевропейское распространение; не только русская, но, например, и немецкая интеллигенция предпочитала его родному языку, что оскорбляло национальные чувства Гердера не менее, чем Карамзина. В статье 1801 года «О любви к отечеству и народной гордости» Карамзин писал: «Беда наша, что мы все хотим говорить по-французски и не думаем трудиться над обрабатыванием собственного языка; мудрено ли, что не умеем изъяснять им некоторых тонкостей в разговоре» – и призывал дать родному языку все тонкости языка французского. Карамзин успешно разрешал эту задачу тремя путями:
1. Обладая незаурядным стилистическим чутьем, он ввел в русский язык такие варваризмы (прямые заимствования иностранных слов), которые органически прижились в нем: «цивилизация», «эпоха», «момент», «катастрофа», «серьезный», «эстетический», «моральный», «тротуар» и многие другие.
2. Новые слова и понятия Карамзин создавал из русских корней по образцу иностранных: «in-flu-ence» – «в-ли-яние»; «de-veloppe-ment» – «раз-ви-тие»; «raffine» – «утонченный»; «touchant» – «трогательный» и т. д.
3. Наконец, Карамзин изобрел слова-неологизмы по аналогии со словами французского языка: «промышленность», «будущность», «потребность», «общеполезный», «усовершенствованный» и др.
В статье «Отчего в России мало авторских талантов» (1802) Карамзин обратил внимание на необходимость обновления не только лексического, но и синтаксического строя русской речи. «Истинных писателей было у нас еще так мало, что они не успели дать нам образцов во многих родах; не успели обогатить слов тонкими идеями; не показали, как надобно выражать приятно некоторые даже обыкновенные мысли». Поэтому «русский кандидат авторства, недовольный книгами, должен закрыть их и слушать вокруг себя разговоры, чтобы совершенно узнать язык. Тут новая беда: в лучших домах говорят у нас более по-французски… Что ж остается делать автору? Выдумывать, сочинять выражения; угадывать лучший выбор слов; давать старым некоторый новый смысл, предлагать их в новой связи, но столь искусно, чтобы обмануть читателей и скрыть от них необыкновенность выражения!» (Курсив мой. – Ю. Л.).
Глубоко реформировал Карамзин сам строй русской литературной речи. Он решительно отказался от тяжелой и несоответствующей духу русского языка немецко-латинской синтаксической конструкции, введенной Ломоносовым. Вместо длинных и неудобопонятных периодов Карамзин стал писать ясными и краткими фразами, используя как образец легкую, изящную и логически стройную французскую прозу. Поэтому суть реформы Карамзина не может быть сведена к сближению «книжных» норм с формами разговорного языка дворянского «света». Карамзин и его сподвижники были заняты творчеством общенационального языка, литературного и разговорного одновременно, языка интеллектуального общения, устного и письменного, отличающегося как от «книжного» стиля, так и от бытового просторечия, дворянского в том числе. Осуществляя эту реформу, «сентименталист» Карамзин, как это ни странно может показаться, ориентировался на языковые нормы не сентиментализма и не романтизма, а французского классицизма, на язык Корнеля и Расина, а также на язык французского Просвещения. И в этом смысле он был гораздо более последовательным «классиком», чем его противник А. С. Шишков. Ориентация на зрелый и обработанный французский язык позволила сторонникам Карамзина Жуковскому и Батюшкову создать в поэзии «школу гармонической точности», усвоение уроков которой помогло Пушкину завершить становление языка новой русской литературы.
А это говорит о том, что ни классицизма, ни сентиментализма, ни романтизма в чистом виде в русской литературе просто не существовало. Это и понятно: она в своем развитии устремлялась к созданию реализма общенационального масштаба и звучания, реализма ренессансного типа. Исследователи литературы эпохи Возрождения давно обратили внимание на то, что искусство писателей и поэтов того времени, как в зерне, содержало все последующие направления в развитии европейской литературы, все элементы будущих литературных течений. Собирая в мощный синтез на национально-русской духовно-нравственной основе разбежавшиеся в западноевропейской литературе течения, русский реализм формально как бы двигался «назад», но фактически устремлялся далеко вперед.
Карамзину не удалось, конечно, избежать крайностей и просчетов. В. Г. Белинский заметил: «Вероятно, Карамзин старался писать, как говорится. Погрешность его в сем случае та, что он презрел идиомами русского языка, не прислушивался к языку простолюдинов и не изучал вообще родных источников». Действительно, стремление к изяществу выражений приводило язык Карамзина к обилию эстетических перифраз, заменяющих простое и «грубое» слово: не «смерть», а «роковая стрела»: «Счастливые швейцары! Вся жизнь ваша есть, конечно, приятное сновидение, и самая роковая стрела должна кротко влетать в грудь вашу, не возмущаемую тиранскими страстями».
Эту односторонность Карамзина русская литература первой четверти XIX века уравновесила явлением баснописца И. А. Крылова. В языке Крылова просторечие, разговорные и народно-поэтические обороты, идиомы, идиоматические и фразеологические сочетания перестали быть приметами «низкого стиля»: они используются не нарочито, а естественно, в согласии с духом самого языка, за которым скрывается исторический опыт народа, строй народного сознания. Вслед за Крыловым А. С. Грибоедов в комедии «Горе от ума» освоил язык московского фамусовского общества и дал образец дворянского просторечия.
Стремление к тонкости мысли и точности ее словесного выражения нередко приводило Карамзина, а особенно его эпигонов к манерности, вычурности, чрезмерной перифрастичности. «Чувствительность» вырождалась в приторную слезливость. Резкий разрыв с церковнославянизмами, с высоким стилем древнерусской литературы и русского классицизма ограничивал возможности нового слога изображением интимных переживаний. «Новый слог» оказался мало приспособленным для выражения гражданских, патриотических чувств. Сам Карамзин это чувствовал и в поздних трудах пытался исправить свои недостатки. Повесть «Марфа Посадница, или Покорение Новагорода», особенно «История государства Российского», которой писатель отдал последние двадцать лет жизни, написаны уже слогом не только чувствительного автора, но гражданина и патриота, что превращает труд Карамзина в крупнейшее достижение русской допушкинской прозы. Стиль «Истории государства Российского», без сомнения, оказал прямое влияние на становление гражданской лирики декабристов и на вольнолюбивую лирику Пушкина петербургского и южного периодов его творчества.
Начало XIX века в истории русской литературы было отмечено спорами о языке. Это был спор «архаистов» и «новаторов» – «шишковистов» с «карамзинистами». В лице адмирала и русского патриота А. С. Шишкова, основателя литературного общества «Беседа любителей российского слова», Карамзин встретился с сильным и благородным противником. Старовер, поклонник языка Ломоносова, Шишков был литературным классиком с весьма существенными оговорками. В противовес европеизму Карамзина он выдвинул идею народности литературы. Но проблема народности – важнейший признак не классицистического, а романтического мироощущения. С этой точки зрения Шишкова можно тоже причислить к предромантикам, но только не прогрессивного, а консервативного направления, отрицавшего послереволюционную западную действительность с аристократических дворянских, а не с демократических позиций.
В 1803 году Шишков выступил с «Рассуждением о старом и новом слоге российского языка», в 1804 году добавил «Прибавление» к этому сочинению, а затем опубликовал «Рассуждение о красноречии Св. Писания и о том, в чем состоит богатство, обилие, красота и сила российского языка» (1810) и «Разговоры о словесности между двумя лицами…» (1811). В них Шишков ратовал за возвращение литературы к устному народному творчеству, к народному просторечию, к православной церковнославянской книжности. В «Рассуждениях о старом и новом слоге» он упрекал «карамзинистов» в том, что они поддались соблазну европейских революционных лжеучений: «Вместо изображения мыслей своих по принятым издревле правилам и понятиям, многие веки возраставшим и укоренившимся в умах наших, изображаем их по правилам и понятиям чужого народа…» Стиль языка он считал приметой идеологической принадлежности автора.
Шишкову казалось, что реформа языка, осуществленная Карамзиным, антипатриотична и даже антирелигиозна. «Язык есть душа народа, зеркало нравов, верный показатель просвещения, неумолчный свидетель дел. Где нет в сердцах веры, там нет в языке благочестия. Где нет любви к отечеству, там язык не изъявляет чувств отечественных», – заявлял Шишков. А поскольку Карамзин отрицательно отнесся к обилию церковнославянских слов в русском языке, Шишков утверждал, что «новшества» Карамзина «исказили» благородную и величественную его простоту. Шишков ошибочно считал русский язык наречием языка церковнославянского и полагал, что все выразительное богатство его заключается в использовании славянизмов из богослужебных книг. Шишков упрекал Карамзина в неумеренном употреблении варваризмов («эпоха», «гармония», «энтузиазм», «катастрофа»), ему претили неологизмы («переворот» – перевод слова «revolution», «сосредоточенность» – «concentrer»), его ухо резали искусственные слова: «настоящность», «будущность», «начитанность».
Иногда критика его была меткой и точной. Шишкова возмущала, например, уклончивость и эстетическая жеманность в речи Карамзина и «карамзинистов»: почему вместо выражения «когда путешествие сделалось потребностью души моей» не сказать просто: «когда я полюбил путешествовать»? Почему изысканную и напичканную перифразами речь – «пестрые толпы сельских ореад сретаются с смуглыми ватагами пресмыкающихся фараонид» – не заменить всем понятным выражением: «деревенским девкам навстречу идут цыганки»? Справедливы были порицания таких модных в те годы выражений, как «подпирать свое мнение» или «природа искала нам добронравствовать», а «народ не потерял первого отпечатка своей цены».
В «Беседе…» делались первые шаги в изучении памятников древнерусской письменности, здесь увлеченно штудировали «Слово о полку Игореве», занимались фольклором, выступали за сближение России со славянским миром. Предромантические веяния проявлялись в том, что даже Шишков не только защищал «три штиля» Ломоносова, но и признавал необходимость сближения «выспренного» «словенского» слога с простонародным языком, а в поэтическом творчестве («Стихотворения для детей») отдавал дань традиции сентиментализма.
Наконец, в споре с Карамзиным Шишков выдвинул веский аргумент об «идиоматичности» каждого языка, о неповторимом своеобразии его фразеологических систем, делающих невозможным дословный перевод мысли с одного языка на другой. Шишков писал: «Происхождение слов или сцепление понятий у каждого народа делается своим особливым образом». Русское идиоматическое выражение «старый хрен», например, при дословном переводе на французский «vieux raifort» теряет переносный смыл и «означает токмо самую вещь, а в метафизическом смысле никакого круга знаменования не имеет». Следовательно, «каждый народ имеет свой состав речей и свое сцепление понятий». Здесь Шишков подходил к пониманию неповторимого своеобразия национального характера вообще и басенного стиля Крылова в частности. В. Г. Белинский тоже говорил потом об «оригинально русских, не передаваемых ни на какой язык в мире образах и оборотах» крыловских басен.
В пику карамзинской Шишков предложил свою реформу русского языка: он считал, что недостающие в нашем обиходе понятия и чувства нужно обозначать новыми словами, образованными из корней русского и старославянского языка. Вместо карамзинского «влияния» он предлагал «наитие», вместо «развития» – «прозябение», вместо «актер» – «лицедей», вместо «индивидуальность» – «яйность». Утверждались «мокроступы» вместо «калош» и «блуждалище» вместо «лабиринта». Большинство его нововведений не прижилось в русском языке. Шишков был искренним патриотом, но плохим филологом: моряк по своей специальности, он занимался изучением языка на любительском уровне.
Однако пафос его статей вызвал сочувственное отношение у многих литераторов. И когда Шишков вместе с Г. Р. Державиным основали литературное общество «Беседа любителей российского слова» (1811) с уставом и своим журналом, к этому обществу примкнули П. А. Катенин, И. А. Крылов, а позднее В. К. Кюхельбекер и А. С. Грибоедов. Один из активных участников «Беседы…» плодовитый драматург А. А. Шаховской в комедии «Новый Стерн» высмеял Карамзина, а в комедии «Урок кокеткам, или Липецкие воды» в лице «балладника» Фиалкина создал пародийный образ В. А. Жуковского.
Это вызвало дружный отпор со стороны молодежи, поддерживавшей литературный авторитет Карамзина. Так, Д. В. Дашков, П. А. Вяземский, Д. Н. Блудов сочинили несколько остроумных памфлетов по адресу Шаховского и других членов «Беседы…». Один из памфлетов Блудова «Видение в Арзамасском трактире» дал кружку юных защитников Карамзина и Жуковского название «Общество безвестных арзамасских литераторов» или, попросту, «Арзамас». В организационной структуре этого общества, основанного осенью 1815 года, царил веселый дух пародии на серьезную «Беседу…». В противоположность официальной напыщенности здесь господствовала простота, естественность, открытость, большое место отводилось шутке. Пародируя официальный ритуал «Беседы…», при вступлении в «Арзамас» каждый должен был прочитать «похвальную речь» своему «покойному» предшественнику из числа ныне здравствующих членов «Беседы…» или «Российской Академии» (графу Д. И. Хвостову, С. А. Ширинскому-Шихматову, самому А. С. Шишкову и др.). «Похвальные речи» были формой литературной борьбы: они пародировали «высокие» жанры, высмеивали стилистическую архаику поэтических произведений «беседчиков». На заседаниях общества оттачивались юмористические жанры русской поэзии, велась смелая и решительная борьба со всякого рода официозом, формировался тип независимого, свободного от давления всяких идеологических условностей русского литератора. П. А. Вяземский назвал «Арзамас» школой «литературного товарищества» и взаимного литературного обучения. Общество превратилось в центр литературной жизни и общественной борьбы второй четверти XIX века. У членов «Арзамаса» были свои литературные клички: Жуковский – «Светлана», Пушкин – «Сверчок» и т. п.
Участники «Арзамаса» разделяли тревогу Карамзина о состоянии русского языка, нашедшую отражение в его статье 1802 года «О любви к отечеству и народной гордости». В своем литературном творчестве они стремились привить национальному языку и сознанию европейскую культуру мышления, искали средства выражения на родном языке «тонких» идей и чувств. Когда в 1822 году Пушкин прочел в переводе Жуковского «Шильонского узника» Байрона, он сказал: «Должно быть Байроном, чтобы выразить с столь страшной силой первые признаки сумасшествия, а Жуковским, чтоб это перевыразить». Здесь Пушкин точно определил суть творческого гения Жуковского, стремившегося не к переводу, а к перевыражению, превращающему «чужое» в «свое». Во времена Карамзина и Жуковского огромная роль отводилась таким переводам-перевыражениям, с помощью которых обогащался наш литературный язык, становились общенациональным достоянием сложные философские мысли, утонченные психологические состояния.
И «карамзинисты», и «шишковисты» при всех их разногласиях в конечном счете стремились к одному – к преодолению двуязычия русского культурного сознания начала XIX века. Их спор вскоре разрешила сама история русской литературы, явившая Пушкина, диалектически снявшего в своем творчестве возникшие противоречия.
Примечательно, что сам Карамзин в этих спорах участия не принимал, а к Шишкову относился с уважением, не питая на его критику никакой обиды. В 1803 году он приступил к главному делу своей жизни – созданию «Истории государства Российского». Замысел этого капитального труда возник у Карамзина давно. Еще в 1790 году он писал: «Больно, но должно по справедливости признаться, что у нас до сего времени нет хорошей истории, то есть писанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием… Говорят, что наша история сама по себе менее других занимательна: не думаю, нужен только ум, вкус, талант». Все эти способности, конечно, были у Карамзина, но, чтобы осилить капитальный труд, связанный с изучением огромного количества исторических документов, требовалась еще и материальная свобода и независимость. Когда Карамзин стал издавать в 1802 году «Вестник Европы», он мечтал о следующем: «Будучи весьма не богат, я издавал журнал с тем намерением, чтобы принужденною работою пяти или шести лет купить независимость, возможность работать свободно и… сочинять русскую историю, которая с некоторого времени занимает всю душу мою».
И тогда друг Карамзина, товарищ министра просвещения М. Н. Муравьев, обратился к Александру I с ходатайством о помощи писателю в осуществлении его замысла. В именном указе от 31 декабря 1802 года Карамзин был утвержден в качестве придворного историографа с ежегодным пенсионом в две тысячи рублей. Так начался двадцатидвухлетний период жизни Карамзина, связанный с созданием «Истории государства Российского».
О том, как нужно писать историю, Карамзин говорил: «Историк Должен ликовать и горевать со своим народом. Он не должен, руководимый пристрастием, искажать факты, преувеличивать счастие или умалять в своем изложении бедствия; он должен быть прежде всего правдив; но может, даже должен все неприятное, все позорное в истории своего народа передавать с грустью, а о том, что приносит честь, о победах, о цветущем состоянии, говорить с радостью и энтузиазмом. Только таким образом он сделается национальным бытописателем, чем, прежде всего, должен быть историк».
«Историю государства Российского» Карамзин начал писать в Москве и в подмосковной усадьбе Олсуфьево. В 1816 году, в связи с хлопотами по изданию завершенных восьми томов, он переехал в Петербург. Здесь он невольно оказался близок ко двору, лично общался с Александром I и членами царской семьи. Летние месяцы семья Карамзиных проводила в Царском Селе, где их навещал юный лицеист Пушкин. В 1818 году восемь томов «Истории…» вышли в свет, в 1821 году был опубликован девятый, посвященный эпохе царствования Ивана Грозного, в 1825 году – десятый и одиннадцатый тома.
«История…» создавалась на основе изучения огромного фактического материала, среди которого ключевое место занимали летописи. Совмещая талант ученого-историка с талантом художественным, Карамзин искусно передавал сам дух летописных источников путем обильного их цитирования или умелого пересказа. Историку было дорого в летописях не только обилие фактов, но и само отношение летописца к ним. Постижение точки зрения летописца – главная задача Карамзина-художника, позволяющая ему передавать «дух времени», народное мнение о тех или иных событиях. А Карамзин-историк при этом выступал с комментариями. Вот почему его «История…» сопрягала в себе описание возникновения и развития российской государственности с процессом роста и становления русского национального самосознания.
По своим убеждениям Карамзин был монархистом. Огромное влияние оказали на него события Французской революции, определившие, по его мнению, «судьбу людей на протяжении многих веков». Карамзин был хорошо знаком с политическим учением французских просветителей, сформулированным в «Персидских письмах» и «Духе законов» Монтескьё. Французский мыслитель различал три типа государственного правления: республику, монархию и деспотию. Последний тип он считал «неправильным», требующим уничтожения. Идеальной формой государственного устройства Монтескьё провозглашал республику, жизненными принципами которой являются усвоенные просвещенными гражданами республиканские добродетели: любовь к отечеству, любовь к равенству, привязанность к законам. В «Персидских письмах» в уста персиянину Монтескьё вложил такие слова: «Монархия есть полное насилия состояние, всегда извращающееся в деспотизм… Святилище чести, доброго имени и добродетели, по-видимому, нужно искать в республиках и в странах, где дозволено произносить имя отечества».
Эта идеализация республиканских нравов французскими просветителями сыграла роковую роль в судьбе французской монархии. А якобинская диктатура, пришедшая ей на смену, явилась страшной и горькой пародией на их идеальные республиканские представления. Карамзин, хотя и называл себя «республиканцем в душе», был убежден, что этот общественный строй является красивой, доброй, но неисполнимой на практике утопией, ибо он требует от помраченного грехом человека таких доблестей, какие ему не под силу. Принцип современного общества, замечал Карамзин, несказанно далек от прекраснодушных идей просветителей о свободе, братстве и равенстве: «сперва деньги – а после добродетель!». Поэтому Карамзин считал, что самодержавная форма правления исторически оправданна и наиболее органична для такой огромной страны, как Россия.
Но в то же время он, вслед за Монтескьё, замечал и постоянную опасность, подстерегавшую самодержавие в ходе истории, – опасность перерождения его в «самовластие». Это происходит всякий раз, когда государь нарушает принцип разделения властей, «симфонические» отношения между властью светской и духовной. Когда светская власть уклоняется от контроля власти духовной, она становится тиранической, «самовластной». Такими предстали в последних изданных при жизни Карамзина, девятом, десятом и одиннадцатом, томах «Истории…» Иоанн Грозный и Борис Годунов. Изображение венчанного злодея Иоанна и преступного царя Бориса потрясло воображение современников и оказало прямое влияние на становление декабристской идеологии.
Карамзин действовал при этом совершенно сознательно. Он говорил, что «настоящее бывает следствием прошедшего. Чтобы узнать о первом, надо вспомнить последнее». Вот почему Пушкин назвал «Историю…» «не только созданием великого писателя, но и подвигом честного человека». Когда в 1821 году вышел в свет девятый том, К. Ф. Рылеев не знал, «чему более удивляться, тиранству ли Иоанна или дарованию нашего Тацита». А декабрист В. И. Штейнгель назвал девятый том, «смелыми резкими чертами изобразивший все ужасы неограниченного самовластия и одного из великих царей наименовавший тираном», «феноменом, небывалым в России». Тома о Борисе Годунове и Смутном времени вышли за четыре месяца до восстания декабристов и вызвали отклик Пушкина: «Это злободневно, как свежая газета». В течение этих четырех месяцев Пушкин написал «Бориса Годунова».
Опровергая распространенный взгляд на крестьянские мятежи и бунты как на проявление народной «дикости» и «невежества», Карамзин показал, что народные мятежи порождались уклонениями монархической власти от принципов самодержавия в сторону самовластия и тирании. Чрез народное возмущение Небесный Суд вершил кару за содеянные тиранами преступления. Именно в народной жизни проявляет себя, по Карамзину, Божественная воля в истории, именно народ чаще всего оказывается мощным орудием Провидения.
Как истинный патриот своего Отечества, Карамзин не раз высказывал Александру I нелицеприятные истины. В 1811 году он сделал это в «Записке о древней и новой России». Историк нарисовал в ней безрадостную картину внешнего и внутреннего положения России, беспомощные попытки правительства решить важные экономические проблемы. Он резко осудил Александра I за его реформаторские начинания, «коих благотворность остается делом сомнительным», ибо правление государя не принесло России обещанного блага, но укрепило страшное зло в лице паразитической бюрократии, чиновников-казнокрадов. Он высказал правду о самом царе как неумелом и неопытном во внешней и внутренней политике властителе, занятом не благом России, а желанием пускать «пыль в глаза», увлеченным бездумным заимствованием тех или иных учреждений Западной Европы, без учета русского исторического опыта. В этой связи он указал Александру I на ошибки в правлении его великого предшественника Петра I. Главная пагуба его царствования – пренебрежение к опыту истории, неуважение к нравам и обычаям народа. «Пусть сии обычаи естественно изменяются, но предписывать им (русским людям) уставы есть насилие, беззаконное для монарха самодержавного». Самовластие Петра I и Александра I как раз и не принимает Карамзин. Результаты самовластия всегда оказываются печальными для Отечества: «Мы стали гражданами мира, но перестали быть, в некоторых случаях, гражданами России. Виною Петр».
Когда Пушкин уже в конце 1830-х годов познакомился с этой «Запиской…» в рукописи, он сказал: «Карамзин написал свои мысли о Древней и Новой России со всею искренностью прекрасной души, со всею смелостию убеждения сильного и глубокого». «Когда-нибудь потомство оценит… благородство патриота».
Карамзин ушел из жизни 22 мая (3 июня) 1826 года, работая над двенадцатым томом «Истории…», где он должен был рассказать о народном ополчении Минина и Пожарского, освободившем Москву и прекратившем смуту в нашем Отечестве. Рукопись этого тома оборвалась на фразе: «Орешек не сдавался…»
Значение «Истории государства Российского» трудно переоценить: ее появление в свет было крупным актом русского национального самосознания. По словам Пушкина, Карамзин открыл русским их прошлое, как Колумб открыл Америку. Писатель в своей «Истории…» дал образец национального эпоса, заставив каждую эпоху говорить своим языком. В последних томах Карамзин использовал опыт исторического романа Вальтера Скотта, давая Борису Годунову глубокую нравственнопсихологическую характеристику. Труд Карамзина оказал большое влияние на русских писателей. Опираясь на Карамзина, создавал своего «Бориса Годунова» Пушкин, сочинял свои «Думы» Рылеев. «История государства Российского» стимулировала развитие русского исторического романа от М. Н. Загоскина, И. И. Лажечникова до Л. Н. Толстого. «Чистая и высокая слава Карамзина принадлежит России», – сказал Пушкин.
Начиная с издания «Московского журнала» (1791-1792; второе издание без перемен: 1801-1803) Карамзин предстал перед русским общественным мнением как первый профессиональный писатель и журналист. До него решались жить на литературные заработки лишь писатели третьего ряда. Культурный дворянин считал занятие литературой скорее забавой и уж никак не серьезной профессией. Карамзин своим трудом и неизменным успехом у читателей утвердил в глазах общества авторитет писательского дела и превратил литературу в профессию, пожалуй, самую почетную и уважаемую. По преданию, восторженные юноши Петербурга мечтали хоть пешком пройти в Москву, лишь бы взглянуть на знаменитого Карамзина. Об изменившемся отношении дворянской молодежи начала XIX века к литературному труду свидетельствует письмо юного Жуковского Александру Тургеневу: «Писатель, уважающий свое звание, есть так же полезный слуга своего отечества, как и воин, его защищающий, как и судья, блюститель закона».
В 1802 году Карамзин приступил к изданию «Вестника Европы» – журнала не только литературного, но и общественно-политического, давшего прообраз так называемым «толстым» русским журналам, просуществовавшим весь XIX век и дожившим до конца века XX. Название журнала отвечало его назначению – Карамзин считал необходимым знакомить русскую публику с последними достижениями не только русской, но и западноевропейской культуры. В журнале сообщались русские и зарубежные политические новости, публиковались и разбирались наиболее интересные произведения отечественной словесности. Карамзин не только расширял круг читателей хорошей русской книги, но и воспитывал эстетический вкус, готовил культурное общество к восприятию поэзии В. А. Жуковского и А. С. Пушкина. Его журналы уже не ограничивались Москвой и Петербургом, а проникали в русскую провинцию.
Иного направления придерживался издававшийся с 1808 года «Русский вестник» С. Н. Глинки. В программном вступлении к своему журналу С. Глинка писал: «Философы осьмогонадесять столетия никогда не заботились о доказательствах: они писали политические, исторические, нравоучительные, метафизические романы; порицали все, все отвергали, обещевали беспредельное просвещение, неограниченную свободу… словом, они желали преобразить все по-своему… Мы видели, к чему привели сии романы, сии мечты воспаленного и тщеславного воображения! Итак, замечая нынешние нравы, воспитания, обычаи, моды и проч., мы будем противополагать им не вымыслы романтические, но нравы и добродетели праотцев наших». В противовес европейской ориентации Карамзина Глинка обращал внимание на защиту национальных устоев, посвящая лучшие страницы журнала отечественной истории, русской литературе и искусству. Он вел борьбу с французоманией дворянского общества. Ревностно отстаивая чистоту православно-христианской веры, Глинка не допускал публикацию стихов, содержащих мифологические имена. Его журнал сыграл важную роль в воспитании патриотических чувств в эпоху антинаполеоновской кампании (1805-1806) и особенно в период Отечественной войны 1812 года, после которой он стал терять своего читателя и был закрыт самим издателем в 1824 году.
На волне общенародного патриотического подъема, в 1812 году, был открыт в Петербурге другой журнал – «Сын Отечества». Инициаторами этого издания были директор Императорской публичной библиотеки А. Н. Оленин и попечитель санкт-петербургского учебного округа С. С. Уваров. Многолетним редактором журнала стал Н. И. Греч. На первых порах здесь преобладали известия о ходе военных действий, но потом журнал приобрел литературно-художественный характер, отстаивая принципы романтизма гражданского, декабристского направления. В 1820-х годах, вместе с «Соревнователем просвещения и благотворения» и декабристскими альманахами «Полярная звезда» и «Мнемозина», журнал способствовал объединению оппозиционных общественно-литературных сил.
Специфической особенностью общественной жизни начала XIX века была организация литературных обществ, являвшаяся показателем относительной зрелости литературы и стремления придать ей характер общественного дела. Самым ранним из них явилось возникшее в Москве в январе 1801 года «Дружеское литературное общество», выросшее из студенческого кружка воспитанников Московского университета и университетского Благородного пансиона – братьев Андрея и Александра Ивановичей Тургеневых, А. Ф. Воейкова, А. С. Кайсарова, В. А. Жуковского, С. Г. Родзянки. По словам старшего участника, поэта и преподавателя Московского университета А. Ф. Мерзлякова, в этом обществе «молодые люди, знакомством и дружеством соединенные, сочиняли, переводили, разбирали свои переводы и сочинения и таким образом совершенствовали себя на трудном пути словесности и вкуса». Один из инициаторов общества, Андрей Тургенев, начал свою литературную деятельность убежденным «карамзинистом». Его перу принадлежит оригинальная элегия «Угрюмой осени мертвящая рука…» (1802), предвосхищающая переводное «Сельское кладбище» В. А. Жуковского. Ранняя смерть (1803) не дала развернуться его многообещающему дарованию. В. К. Кюхельбекер заметил в своем «Дневнике»: «Несчастна Россия насчет людей с талантом; этот юноша, который в Благородном пансионе был соперником Жуковского и, вероятно, превзошел бы его, умер, не достигнув и 20-ти лет».
Вскоре между членами общества возникли разногласия по отношению к Карамзину. Радикально настроенные Андрей Тургенев и А. С. Кайсаров под влиянием Шиллера стали утверждать романтическую идею народности и высокой гражданственности литературы. В конце марта 1801 года Андрей Тургенев произнес на заседании «Дружеского литературного общества» речь, в которой осудил Карамзина и его последователей за отсутствие в стихах «высокого» содержания, за безнародность и «подражательность». Карамзин «слишком склонил нас к мягкости и разнеженности, – заявил А. Тургенев. – Скажу откровенно: он более вреден, чем полезен нашей литературе… Он вреден потому еще более, что пишет в своем роде прекрасно; пусть бы русские продолжали писать хуже и не так интересно, только бы занимались они важнейшими предметами, писали бы оригинальнее, важнее, не столько применялись к мелочным родам». На одном из заседаний общества в речи, обращенной к отечеству, Андрей Тургенев сказал: «О ты, пред которым в сии минуты благоговеют сердца наши в восторге радости! Цари хотят, чтоб пред ними пресмыкались во прахе рабы; пусть же ползают пред ними льстецы с мертвою душою; здесь перед тобою стоят сыны твои! Благослови все предприятия их! Внимай нашим священным клятвам! Мы будем жить для твоего блага!» Уходя от элегической настроенности «карамзинистов», Андрей Тургенев в стихотворении «К отечеству» (1802) возрождает традиции торжественной оды, героической и мужественной поэзии, предвосхищающей на много лет вперед гражданскую лирику декабристов:
Тебя, отечество святое,
Тебя любить, тебе служить -
Вот наше звание прямое!
Мы жизнию своей купить
Тебе готовы благоденство…
Радикальные настроения Андрея Тургенева и Андрея Кайсарова не разделяли последовательные «карамзинисты» Василий Жуковский, Александр Тургенев, Семен Родзянка. Они придерживались более умеренных взглядов, сосредоточивая свое внимание на проблемах нравственных, культивируя в духе Карамзина личную, а не общественную добродетель. Осенью 1801 года общество распалось, многие его участники разъехались из Москвы.
Как кружок молодых единомышленников 15 июля 1801 года открывается в Петербурге «Вольное общество любителей словесности, наук и художеств». Его интересы не ограничивались одной литературой. В общество вошли скульпторы (И. И. Теребенев, И. И. Гальберг), художники (А. И. Иванов), ученые археологи, историки, медики (А. И. Ермолаев, И. О. Тимковский, Д. И. Языков и др.). «Предметом упражнений своих избрало общество словесность, науки и художества», писал В. В. Попугаев, с целью «взаимно себя усовершенствовать в сих трех отраслях способностей человеческих» и «споспешествовать по силам своим к усовершенствованию сих трех отраслей».
Но лидирующее положение в обществе занимали, конечно, литераторы. В отличие от «Дружеского литературного общества», они были чужды карамзинскому направлению, придерживались просветительских традиций и развивали в своем творчестве гражданскую тему. Среди них оказались люди разного социального происхождения: выходцы из мелкого чиновничества, духовенства, купечества. Казанским купцом, например, был поэт Г. П. Каменев, автор первой русской баллады «Громвал» (1804). Поэты и публицисты И. М. Борн и В. В. Попугаев, представители наиболее радикальной части общества, были разночинцами. Из незаконнорожденных дворянских детей происходили поэт и филолог А. X. Востоков, поэт и публицист И. П. Пнин. Не случайно перу Пнина, не признанного отцом, фельдмаршалом И. В. Репниным, принадлежит трактат «Вопль невинности, отвергаемой законами» (1802), представляющий «замечательную по силе гражданского чувства критику семьи и брака в современном ему дворянском обществе» (В. В. Орлов). Среди участников «Вольного общества» был Н. А. Радищев – литератор, сын автора «Путешествия из Петербурга в Москву».
Группу поэтов этого круга часто называли в литературоведении «поэтами-радищевцами», поскольку они развивали в своем творчестве идеи, близкие просветительской идеологии XVIII века. Но мировоззрение их не поднималось до радикализма автора «Путешествия…». Они были сторонниками постепенного улучшения общественных нравов и государственных учреждений путем распространения просветительских идей. Наиболее полным отражением их общественно-политических взглядов является второй трактат Пнина «Опыт о просвещении относительно России», в котором причины общественного зла автор видит в невежестве народа.
Члены «Вольного общества…» надеялись добиться правительственной поддержки для проведения в жизнь своих просветительских начинаний. Оба трактата Пнин, например, направил Александру I и получил высочайшее одобрение. Деятельность общества была признана официально и узаконена. Члены общества получили право устраивать открытые заседания и выпускать свои труды. Сначала это был альманах «Свиток муз» (1802-1803), потом журнал «Периодическое издание „Вольного общества любителей словесности, наук и художеств“» (вышел в свет в 1804 году лишь один номер журнала), а также сотрудничать в других повременных изданиях. К направлению общества примыкали журналы «Северный вестник» (1804-1805) и «Лицей» (1806), издававшиеся И. И. Мартыновым, «Журнал российской словесности» (1805) Н. П. Брусилова, «Цветник» (1809-1810) А. Е. Измайлова и А. П. Бенитского, «Санкт-Петербургский вестник» (1812), созданный по решению общества.
С 1804-1805 гг. в члены общества были приняты поэты К. Н. Батюшков, А. Ф. Мерзляков, С. С. Бобров, Н. И. Гнедич. Наиболее яркий период в его деятельности совпадает с временем расцвета правительственного либерализма (1801 – 1807 годов). После смерти одного из активных членов – И. П. Пнина (1809) общество переживает кризис. В ходе напряженной борьбы между его членами инициатива переходит к умеренному крылу во главе с Д. И. Языковым и А. Е. Измайловым.
Деятельность общества оживилась и во многом изменила свою направленность с приходом в него писателей-«карамзинистов» – Д. Н. Блудова, В. Л. Пушкина и особенно Д. В. Дашкова, который в 1811 году был избран президентом общества и попытался придать ему боевой характер, направленный против шишковской «Беседы…». Но консервативные члены выразили недовольство и недоверие новому президенту. После его выступления на заседании с язвительной «похвальной речью» графу Хвостову, бездарному, но плодовитому поэту-«шишковисту», Дашков был изгнан из общества, после чего в 1812 году оно прекратило свою деятельность.
Она возобновилась в 1816 году во главе с новым президентом – А. Е. Измайловым, собравшим вокруг себя второстепенных литераторов и издававшим журнал «Благонамеренный». В это время общество оказалось на периферии литературной жизни. Существенные перемены в нем произошли в начале 1820-х годов в связи с приходом сюда поэтов лицейского круга, будущих декабристов. По мере становления и развития декабристского движения тайные общества (сперва «Союз спасения», потом «Союз благоденствия») ставят задачу подчинить своему влиянию ранее созданные легальные литературные организации. Постепенно декабристы добиваются доминирующего положения в «Вольном обществе…». Сюда входят К. Ф. Рылеев, А. А. Бестужев, В. К. Кюхельбекер, А. Ф. Раевский (брат В. Ф. Раевского), О. М. Сомов и другие видные литераторы-декабристы.
В 1811 году при Московском университете было организовано «Московское общество любителей российской словесности», просуществовавшее более 100 лет. Оно включало в свои ряды преподавателей, литераторов и просто любителей изящной словесности. Председателем общества на первых порах был профессор Антон Антонович Прокопович-Антонский. При обществе был организован подготовительный комитет из шести активных его членов, который готовил очередные открытые заседания: отбирал произведения для устного чтения, обсуждения или публикации в трудах общества. Заседания открывались, как правило, чтением оды, а завершались чтением басни. В промежутке обсуждались другие жанры литературы в стихах и прозе, читались статьи научного характера (о русском языке А. X. Востокова, о литературе д. Ф. Мерзлякова, о церковнославянском языке Д. И. Каченовского, о порядке слов и парадоксах из Цицерона И. И. Давыдова и др.). Н. И. Гнедич на заседании общества впервые прочел отрывок из своего перевода «Илиады» Гомера, В. А. Жуковский – переводы из Гербеля «Овсяный кисель» и «Красный карбункул». Басней в конце заседания чаще всего тешил публику В. Л. Пушкин. Деятельность общества была лишена строгого литературного направления, хотя и намечался благодаря А. Ф. Мерзлякову и другим организаторам крен в сторону классицизма. В 1818 году Мерзляков выступил здесь против гекзаметра и балладного жанра.
«Беседа любителей русского слова» (1811-1816) и противостоящий ей «Арзамас» попали в центр литературно-общественной борьбы первой четверти XIX века. С закрытием «Беседы…» и прекращением литературного спора с ней в деятельности «Арзамаса» (1815-1818) наступает кризис. В 1817 году в него вступают члены тайных декабристских организаций – Н. М. Муравьев, М. Ф. Орлов, Н. И. Тургенев. Недовольные тем, что общество занято обсуждением литературных вопросов, декабристы пытаются придать ему политический характер. Свободная структура общества не удовлетворяет их серьезных намерений. Они пытаются принять на заседании строгие «законы» общества, настаивают на издании специального журнала. Наступает раскол, и в 1818 году деятельность общества прекращается.
Основанные в 1818-1819 году «Вольное общество любителей российской словесности» и «Зеленая лампа» становятся филиалами («управами») тайных декабристских организаций. Участники «Союза благоденствия» в соответствии с уставом обязывались проникать в легальные литературные общества и осуществлять контроль за их деятельностью.
Заседания «Зеленой лампы» проходили в доме Н. Всеволожского, в зале, освещавшемся лампой с зеленым абажуром. Это было не зарегистрированное в правительственных кругах литературное объединение с радикальной политической направленностью. Сюда входили молодые оппозиционеры, среди которых были люди с республиканскими убеждениями. В заседаниях «Зеленой лампы» участвовали поэты (Ф. Глинка, Н. Гнедич, А. Дельвиг, А. Пушкин), театральные критики (Д. Барков, Я. Толстой), публицист А. Улыбышев, кипящие вольнодумством светские щеголи (П. Кавелин, М. Щербинин).
В 1816 году с дозволения правительства было основано «Вольное общество соревнователей просвещения и благотворения», которое в 1818 году получило высочайшее утверждение под именем «Вольного общества любителей российской словесности», с правом издания собственного журнала «Соревнователь просвещения и благотворения. Труды „Вольного общества любителей российской словесности“». Вся выгода от издания назначалась «тем, которые, занимаясь науками и художествами, требуют подпоры и призрения». Декабристы (Ф. Глинка, братья Н. и А. Бестужевы, К. Рылеев, А. Корнилович, В. Кюхельбекер, О. Сомов), войдя в члены этого общества, начали решительную борьбу с благонамеренным его крылом (Н. Цертелев, Б. Федоров, Д. Хвостов, В. Каразин). Борьба увенчалась успехом, и с 1821 года общество превратилось в легальный филиал декабристского движения. Стали проводиться регулярные заседания с обсуждением самых острых проблем гуманитарной науки, литературы и искусства. Члены общества поддерживают своими произведениями близкие им по убеждениям журналы «Сын Отечества», «Невский зритель», а потом и созданный Рылеевым и Бестужевым альманах «Полярная звезда». Постоянным становится выпуск собственного журнала «Соревнователь просвещения и благотворения». Таким образом, в начале 1820-х годов «Вольное общество любителей российской словесности» «стало самым влиятельным и наиболее значительным из всех организаций подобного типа» (Р. В. Иезуитова). Деятельность общества была прекращена в конце 1825 года в связи с восстанием декабристов и начавшимся следствием по их делу.
В 1823 году в Москве, при участии В. Ф. Одоевского, Д. В. Веневитинова, И. В. Киреевского, С. П. Шевырева и М. П. Погодина, было открыто «Общество любомудров» – объединение нового типа, тяготеющее не к общественно-литературным и политическим, а к философско-эстетическим проблемам, которые приобрели особую популярность и значимость уже в последекабристскую эпоху.
Русская поэзия 1800-1810-х годов не была единым течением. Уже в начале века произошло ее размежевание на психологический предромантизм школы Н. М. Карамзина и гражданский предромантизм поэтов классической ориентации. Оба эти течения обладали историческим оптимизмом и верой в будущее России. Но пути достижения желаемого идеала у них были разными.
Поэты школы Карамзина видели источник зла и социального неблагополучия не в общественных отношениях, а в помраченной грехом дисгармоничной природе современного человека. Поэтому и пути исцеления больного общества они искали во внутреннем перерождении, в самовоспитании человека, в обуздании свойственного ему эгоизма. Отсюда – их особый интерес к внутреннему миру человеческой личности, нравственным проблемам, тонкому проникновению в тайны и загадки человеческой психики. В 1802 году Н. М. Карамзин опубликовал программное для его направления стихотворение «Меланхолия. Подражание Деллилю»:
О Меланхолия! Нежнейший перелив
От скорби и тоски к утехам наслажденья!
Веселья нет еще, и нет уже мученья;
Отчаянье прошло… Но, слезы осушив,
Ты радостно на свет взглянуть еще не смеешь
И матери своей, Печали, вид имеешь.
В этом переходном состоянии души, промежуточном между горем и радостью и столь благостном для несовершенного человека, Карамзин видит спасение и прибежище от бед и волнений окружающей жизни. Меланхолию он определяет как «страсть нежных, кротких душ, судьбою угнетенных, несчастных счастие и сладость огорченных».
Поэты «гражданского предромантизма», напротив, усматривали источник зла в окружающих человека обстоятельствах и утверждали идеал гражданина-патриота, любящего свое отечество и вступающего в решительную борьбу с «самовластием», с несовершенным устройством общества. В литературе они видели действенное средство патриотического воспитания человека-борца.
Первое, что бросается в глаза при сравнении русской поэзии этого периода с поэзией второй половины XVIII века, – это бесконечно усложнившееся представление о мире и человеке. Кризис просветительской идеологии XVIII века отражается в самой образной системе всех направлений русской поэзии начала нового столетия. «Новый век пришел в таком сложном переплетении общественных вопросов, что многие чаяния и верования предшествующего показались наивными, – отмечает Ю. М. Лотман. – Сознание XVIII века воспринимало жизнь как соединение многих простых задач, каждая из которых может быть выделена и разрешена в отдельности. Противоречие воспринималось не как внутреннее свойство явления, а как насильственное соединение двух противоположных, но внутренне простых сущностей. Так же понимал сложность, противоречивость и Державин:
Я телом в прахе истлеваю,
Умом громам повелеваю…
Потребовался глубокий переворот в сознании, чтобы материалист и единомышленник Гельвеция Радищев подвел итог прошедшему столетию в следующих стихах:
Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро.
Проклято будешь во век, в век удивлением всех…
XVIII век знал идею народа. Более того, именно в эту пору выдвинута была доктрина народного суверенитета, мысль о том, что все в политической жизни должно совершаться для народа и через народ. Однако сам народ мыслился как категория количественная, как многократное повторение отдельных, однородных человеческих единиц. Полагали, что все свойства народа можно изучить на примере искусственно изолированного человека, Робинзона. В этом смысле идея прав личности и идея народного суверенитета не противостояли, а дополняли друг друга. Именно потому безусловный и полный демократизм так легко давался передовым теоретикам XVIII века.
В начале нового столетия народ предстал как единство, обладающее не только теми же качествами, что и каждая из составляющих единиц. Проблема народности получила самостоятельное существование, независимое от идеи прав личности, а порой и вступающее в противоречие с этой идеей… Свобода человека и свобода народа для просветителя XVIII века – один и тот же вопрос. Разделение их, с его точки зрения, абсурдно… События конца XVIII века раскрыли историческую действительность в глубоких и драматических внутренних конфликтах, и это не могло не повлиять на движение литературы и общественной мысли. Проблемы личности и народа отделились друг от друга. Каждая из них стала внутренне богаче, конкретнее, противоречивее».
Катастрофические события Великой французской революции, последовавшие за ними европейские наполеоновские войны, в которые оказалась втянутой и Россия, Отечественная война 1812 года, наконец, показали со всей очевидностью вечную правду христианских представлений об изначальной противоречивости помраченной первородным грехом природы человека, болезненные изъяны которой проявляются как в жизни отдельной личности, так и в судьбах целых народов, представляющих собой личности собирательные, не сводимые к арифметической сумме составляющих народ единиц.
Противоречивость человека, дисгармоничность его природы оказывается в центре внимания русского предромантического сознания начала XIX века. Андрей Тургенев скажет о человеке в 1802 году:
Ума ты светом озарен
И видишь бездны пред собою;
Но к ним стремишься, увлечен
Слепою, пламенной душою.
На небо скорбный вздох летит,
Ты слаб – оно тебя терзает,
В тебя отчаянье вливает
И твердым быть тебе велит.
Свободы ты постиг блаженство,
Но цепи на тебе гремят;
Любви постигнул совершенства -
И пьешь с любовью вместе яд.
«В дальнейшем тема эта с особой силой прозвучит в поэзии Жуковского и войдет в поэтический мир русского романтизма, – отмечает Ю. М. Лотман. – Противоречия внутри сознания человека, конфликт между чувством и сознанием, столкновение человека и общества, трагический разрыв «мечты и существенности», неудовлетворенность прозой земного бытия и жажда иного существования – весь этот круг типичных для поэзии тех лет переживаний отмечен одной общей чертой – ощущением дисгармонии жизни и одновременно страстным порывом к гармонии».
Ведущие мотивы лирики Жуковского предвосхищаются в творчестве многих поэтов начала XIX века, образующих своего рода «хор», из которого выделяется порою солирующий голос автора «Сельского кладбища». Тот же Андрей Тургенев пишет элегию «Осень», в которой угадываются ключевые темы поэзии Жуковского, начиная с эпиграфа из Ж.-Ж. Руссо «Так угасает все, что мгновенно блистает на земле!»:
Угрюмой осени мертвящая рука
Уныние и мрак повсюду разливает;
Холодный, бурный ветр поля опустошает,
И грозно пенится ревущая река,
Где тени мирные доселе простирались.
Беспечной радости где песни раздавались, -
Поблекшие леса в безмолвии стоят,
Туманы стелются над долом, над холмами.
«Смотри, как сохнет все, хладеет, истлевает;
Смотри, как грозная безжалостная смерть
Все ваши радости навеки поглощает!
Все жило, все цвело, чтоб после умереть!»
И разрешается это противоречие в элегии Андрея Тургенева, как и у Жуковского, упованием на вечное блаженство, которое ждет смертного человека за гробом:
Не вечно и тебе, не вечно здесь томиться!
Утешься; и туда твой взор да устремится,
Где твой смущенный дух найдет себе покой
И позабудет все, чем он терзался прежде;
Где вера не нужна, где места нет надежде,
Где царство вечное одной любви святой!
Эти же противоречия проявляются и в поэзии гражданской, которая на первый взгляд следует классической просветительской традиции XVIII века, используя ее высокую лексику, ее образную систему. Но в лирике начала XIX века старые образы получают новое звучание и новый, предромантический смысл не только потому, что поэзия начала XVIII века становится более экспрессивной, что эти образы окружаются сугубо личностным, эмоциональным ореолом. Кардинально изменяется представление о гражданском служении, сам человек, ему отдающийся, приобретает неведомую эпохе русского и европейского просвещения сложность и противоречивость.
Просветители были глубоко убеждены, что стремление человека к личному счастью не противоречит общему благу. «В чем же заключается счастье? – спрашивал Гольбах и отвечал. – В непрерывном удовольствии, а удовольствие нам доставляется тем, что возбуждает в нас движение, согласное с нашей индивидуальной природой, вызывает в нас деятельность, не утомляющую нашего организма, интерес есть единственный двигатель людских поступков, бескорыстных людей нет, а принято так называть тех, поступки которых, будучи полезны другим, кажутся нам бесполезными для того, кто их совершает. Такой взгляд ложен, ибо никто не совершает бесполезного для себя».
Свою творю, творя всех волю, -
заявит Радищев. «Жертва – это сапоги всмятку», – скажет Чернышевский устами одного из героев романа «Что делать?». Стремление к личному счастью не противоречит для просветителя стремлению к общественному благу: так устроен человек, таковы естественные потребности его природы.
Гражданская лирика первой половины XIX века отличается тем, что главный герой ее, отрекаясь от личного счастья, жертвует собой для счастия других – для народа, для Отечества. Обращаясь к Отечеству, Андрей Тургенев говорит:
Погибель за тебя – блаженство,
И смерть – бессмертие для нас!
Ему вторит А. X. Востоков в «Оде достойным», которой открывался первый выпуск альманаха «Вольного общества любителей словесности, наук и художеств» «Свиток муз» (1802):
Нет – кто, видев, как страждет отечество,
Жаркой в сердце не чувствовал ревности
И в виновном остался бездействии, -
Тот не стоит моих похвал.
Но кто жертвует жизнью, имением,
Чтоб избавить сограждан от бедствия
И доставить им участь счастливую, -
Пой, святая, тому свой гимн!
Тему подхватывает А. Ф. Мерзляков (перевод Второй оды Тиртея, 1805):
Какая слава, радость, честь
За жен, за милых чад
На брань кипяще сердце несть
И погибать стократ!
Ф. Н. Глинка в стихах «Военная песнь, написанная во время приближения неприятеля к Смоленской губернии» (1812) поэтизирует массовую жертвенность героев – защитников Отечества:
И всех, мне мнится, клятву внемлю:
Забав и радостей не знать,
Доколе враг родную землю
Престанет кровью обагрять!
Там друг зовет на битву друга,
Жена, рыдая, шлет супруга,
И матерь в бой – своих сынов!
Жених не мыслит о невесте,
И громче труб на поле чести
Зовет к отечеству любовь!
Мотив жертвенности в гражданской лирике начала XIX века, противопоставленный оптимистическому и упрощенному взгляду французских просветителей на природу человека, все чаще приобретает черты христианского самопожертвования. Отсюда – библейская окрашенность образа героя, прямая связь его с русской житийно-церковной культурной традицией. Осмеяние христианских этических идеалов было боевой программой французских просветителей («Орлеанская девственница» Вольтера). «В России, – писал Ю. М. Лотман, – вопрос осложнялся в значительной мере тем, что церковная литература воспринималась как традиция национального искусства. Ломоносов предпринял попытку построить стиль новой русской литературы, синтетически соединив художественное наследие прошлого („церковные книги“) и современные ему нормы национального языка… Особый смысл получил интерес к древнерусской и церковной литературе в начале XIX века. Стремясь противопоставить этике наслаждения поэзию подвига, радостной гибели, литератор тех лет обращался к библейской и древнерусской житийной традиции. Стилистика библеизмов вносила в поэзию атмосферу высокого подвига. Античные и героико-библейские образы воспринимались не как противоположные, а в качестве вариантов одного и того же героического идеала».
В творчестве поэтов гражданского направления героическая тема нередко сопровождается грозными сатирическими инвективами, направленными против тиранов и временщиков. Стихотворение Н. И. Гнедича «Перуанец к испанцу» (1805), проникнутое политическими аллюзиями и широко распространявшееся в декабристской среде, содержит прямой призыв к борьбе с тиранией:
Иль мыслишь ты, злодей, состав мой изнуряя,
Главу мою к земле мученьями склоняя,
Что будут чувствия во мне умерщвлены?
Ах, нет, – тираны лишь одни их лишены!…
Хоть жив на снедь зверей тобою я проструся,
Что равен я тебе… я равен? Нет, стыжуся,
Когда с тобой, злодей, хочу себя сравнить,
И ужасаюся тебе подобным быть!
Я дикий человек и простотой несчастный;
…
Ты просвещен умом, а сердцем тигр ужасный.
И не толпы рабов, насильством ополченных,
Или наемников, корыстью возбужденных,
Но сонмы грозные увидишь ты мужей,
Вспылавших мщением за бремя их цепей.
Мастер политической сатиры М. В. Милонов предвосхищает в своем стилизованном под античность послании «К Рубеллию. Сатира Персиева» (1810) образно-стилистический строй сатиры К. Ф. Рылеева «К временщику». Ссылка на античный образец здесь употреблена для усыпления бдительности цензуры. У римского поэта Персия такой сатиры нет:
Царя коварный льстец, вельможа напыщенный,
В сердечной глубине таящий злобы яд,
Не доблестьми души, пронырством вознесенный,
Ты мещешь на меня с презрением свой взгляд!
Адресат этой сатиры тот же самый, что и у Рылеева, – любимый и обласканный Александром I временщик Аракчеев. Создавая свою сатиру «К временщику», Рылеев даст ей подзаголовок «Подражание Персиевой сатире „К Рубеллию“», тоже употребленный для отвода глаз и одновременно отсылающий читателя к стихотворению Милонова.
В гражданской поэзии начала XIX века предвосхищаются многие поэтические открытия пушкинской поры. Так, «Гимн негодованию» А. X. Востокова, являющийся переводом «Гимна Немезиде» греческого лирика Месомеда, отзовется в стихотворении «Негодование» П. А. Вяземского, а потом и в пушкинской «Деревне». Вольные переводы из «Фарсалии» Лукана Ф. Ф. Иванова повлияют на юного Пушкина – автора лицейского стихотворения «Лицинию».
В русской гражданской поэзии начала XIX века существует и другое течение, тоже ориентирующееся на традиции французского классицизма и Просвещения и тоже окрашенное предромантическими веяниями. Рядом с лирикой, пронизанной идеями героического аскетизма, развивается лирика, отстаивающая стремление к личному счастью, радости, наслаждению. Ее главою оказывается К. Н. Батюшков в первый период его творчества.
«Если тираноборческая гражданская поэзия реализовывала себя в сравнительно узком круге тем и жанров, – утверждает Ю. М. Лотман, – то лирика второго типа отличалась большим разнообразием, вмещая в себя широкий круг произведений от условно-античных идиллий до дружеских посланий и любовной поэзии. Сюжетная широта сочеталась здесь с определенной идейной диффузностью – поэзия этого типа легко переходила в лирику “карамзинистов“. Тогда тема счастья, любви, полноты жизни начинала восприниматься как некий иллюзорный поэтический идеал, возможный лишь в мечтах, противостоящих хаосу действительности». Если поэзия героической гражданственности предвосхищала романтическую лирику декабристов, то умеренное крыло второго направления (К. Н. Батюшков и поэты его круга), испытывая сильное воздействие субъективизма карамзинской школы, способствовало формированию стиля «гармонической точности» и сыграло решающую роль в формировании творчества молодого Пушкина.
Школа Жуковского и Батюшкова занимала в русской поэзии начала XVIII века лидирующее положение. Именно она осуществила полное преобразование языка поэзии. Выполнить эту роль оба поэта смогли, опираясь на карамзинскую реформу. В «Заметке о сочинениях Жуковского и Батюшкова» (1822) П. А. Плетнев писал: «Мы видели, что истинная поэзия никогда не дичилась угрюмого отечества нашего. Начиная с XII до конца XVIII столетия она то реже, то чаще оживляла лиры наших песнопевцев, хотя разными, но равно пленительными звуками. У нас недоставало только решительной отделки языка. Всеобъемлющий Ломоносов, отважный Петров и неподражаемый Державин обогатили словесность нашу высокими, может быть, единственными произведениями поэзии, но не победили своенравного языка» (курсив мой. – Ю. Л.). С царствования Александра I начался новый период русской поэзии. «В этот период появились два человека, которые совершенно овладели» ее „языком“, – Жуковский и Батюшков».
Слово в поэзии Батюшкова и Жуковского начинает говорить не только своим прямым предметным, вещественным значением, но и теми ассоциативными смыслами, которые «разбудил» в нем поэт для выражения индивидуального состояния, не имеющего в языке прямого обозначения или наименования. Таковы метафоры Жуковского «неволя золотая», «сладкая тишина», «семья играющих надежд», «уже бледнеет день», «как слит с прохладою растений фимиам», «страшилищем скитается молва». Метафора и эпитет начинают фиксировать подчеркнуто субъективные оттенки индивидуального мировосприятия. «Эпитет в традиционном значении поэтического тропа исчезает в эпоху романтизма, – замечает В. М. Жирмунский, – и заменяется индивидуальным, характеризующим определением». Прямое, предметное значение слова обволакивается, как облаком, многочисленными ассоциациями, приобретает многозначный поэтический подтекст, звучит, как музыка, не только прямыми, но и побочными своими значениями, обертонами (полисемантизм), в том числе и такими, какие придает ему сам автор в поэтическом контексте своего произведения (поэтическая этимология).
Вслед за перестройкой образной системы решительно изменяется и система жанров в новой поэзии. На смену «высоким» поэтическим жанрам классицизма (ода, гимн) на первый план литературного процесса выходят «малые» жанры: дружеское послание, элегия, сатира, баллада, песня, романс. При этом совершается глубокая перестройка внутри жанров: исчезает резкая граница между гражданско-ораторскими и интимно-лирическими жанрами, свойственная поэтике классицизма. «Высокое» содержание начинает проникать в элегию (Батюшков – «На развалинах замка в Швеции», 1814) и дружеское послание (Батюшков – «К Дашкову», 1812), интимно-лирическая тема соединяется органически с темой патриотической, гражданской (А. Ф. Мерзляков – переводы од Тиртея, 1805; Жуковский – «Певец во стане русских воинов», 1812). За этим стоит рост личностного самосознания, индивидуальным лиризмом окрашиваются и гражданские, патриотические чувства, обретающие несвойственную им в классицизме полноту и теплоту. Одновременно с этим нравственные искания, интимные чувства и переживания личности начинают обретать общественную значимость, выходят «из тени», из периферийных жанров классицизма на первый план литературного развития.
В то же время в поэзии первой половины XIX века еще сохраняется унаследованная от классицизма система жанрового мышления. В литературном послании, с его непринужденностью, с его живыми интонациями, стилистической свободой, оттачивается «разговорный стиль» русской лирики, который окажет потом влияние на новые жанры поэтического эпоса – «романа в стихах», стихотворной повести, шутливой поэмы, а также на становление реалистического стиля русской прозы. Элегия, погружаясь во внутренний мир личности, касаясь «вечных» экзистенциальных проблем человеческого бытия, движется к романтизму: не случайно одно из ведущих его течений в поэзии 1820-х годов иногда называют элегическим. Баллада вносит в русскую поэзию народный колорит.
К середине 1810-х годов карамзинская школа восторжествовала над «шишковистами». Даже решительный противник романтического направления М. А. Дмитриев вынужден был признать: «Те, которые держались прежних лирических форм, введенных с Ломоносова, а в языке высоких выражений, те, которые не приняли в слоге новейшей свободы, легкости и игривости выражения, те, несмотря на другие достоинства, стояли как бы на втором месте».
Однако на исходе 1810-х годов школа «гармонической точности» начинает испытывать полемические нападки не только со стороны ревнителей «старого слога», но и со стороны молодых поэтов, сторонников создания поэтического стиля, включающего все богатство русского языка (Ф. Глинка, П. Катенин, А. Грибоедов). Это связано с проблемой народности литературы, все более настойчиво утверждающей себя на русском Парнасе. В 1811 году Ф. Глинка публикует в «Русском вестнике» статью «Замечания о языке славянском и русском, или светском наречии»: «Какое изобилие! Какие возвышенные и какие величественные красоты в наречии славянском! И притом какое искусное и правильное сочетание слов, без чего и лучшие мысли теряют свою красоту». Ему вторит П. Катенин в «Сыне отечества» в 1822 году: «Знаю все насмешки новой школы над славянофилами, варягороссами и пр., но охотно спрошу у самих насмешников, каким же языком нам писать эпопею, трагедию или даже важную благородную прозу? Легкий слог, как говорят, хорош без славянских слов; пусть так, но в легком слоге не вся словесность заключается: он даже не может занять в ней первого места; в нем не существенные достоинства, а роскошь и щегольство языка».
Одновременно с отстаиванием высокого стиля в поэзии с новой остротой поднимается проблема народности литературы. Она волновала не только консервативную часть русских писателей, разделявших взгляды Шишкова. Уже в 1801 году в речи, направленной против Карамзина и «карамзинистов», глава «Дружеского литературного общества» Андрей Тургенев поставил ее со всею прямотой и непримиримостью. Средством преобразования литературы, призванным выявить «всю оригинальность, всю силу русского духа», Андрей Тургенев считал обращение к народным песням: «Теперь только в одних сказках и песнях находим мы остатки русской литературы. В сих-то драгоценных остатках, а особливо в песнях, мы и чувствуем еще характер нашего народа. Они так сильны, так выразительны, в веселом ли то или в печальном роде, что над всяким непременно должны произвести свое действие. В большей части из них, особливо в печальных, встречается такая пленяющая унылость, такие красоты чувства, которые тщетно стали бы искать мы в новейших подражательных произведениях нашей литературы».
Родоначальниками жанра русской песни можно считать поэтов конца XVIII – начала XIX века – И. И. Дмитриева («Стонет сизый голубочек…», 1792; «Ах! когда б я прежде знала…», 1792) и Ю. А. Нелединского-Мелецкого («Ох! Тошно мне…», 1791; «Выйду ль я на реченьку…», 1796). В первой половине XIX века обращение к фольклору становится более осмысленным, подкрепленным теоретически. Исследователи выделяют две разновидности обращения русских поэтов к фольклору: 1) поэзия, стремившаяся воспроизводить народно-эпические жанры; 2) имитация фольклорной лирики (Ю. М. Лотман). В сознании русских поэтов фольклорные жанры (сказка, легенда, былина) тогда еще не дифференцировались и нередко смешивались с мотивами из романов XVIII века и явлениями собственной фантазии. Это было связано с особым пониманием самой природы устного народного творчества. Письменная поэзия считалась поэзией «искусственной», а в фольклоре видели импровизацию. Народный певец руководствуется непосредственными душевными движениями и не знает предписаний теории. То, что мы теперь считаем традицией, жанровым ритуалом, устойчивыми эпическими и лирическими формулами, воспринималось как причудливая игра фантазии, каприз индивидуального вдохновения. Поэтому стремление приблизиться к фольклору в первой половине XIX века не сводилось к воспроизведению того или иного сюжета из произведений устного народного творчества, а мыслилось как игра свободной, никакими правилами не регламентированной фантазии. И чем причудливее была эта фантазия, чем далее уходила она от норм письменной речи, тем произведение считалось народнее, ближе к фольклору. Этот взгляд нашел отражение в балладах Жуковского, в фантастике Кюхельбекера, в «Руслане и Людмиле» Пушкина.
Второе направление заключалось в стремлении воссоздать сам строй народного сознания. Это нашло отражение в баснях И. А. Крылова и в песнях А. Ф. Мерзлякова, воспроизводивших характерные приметы языка, стиля, ритмического рисунка и композиции народной песни. Даже В. Г. Белинский считал песни Мерзлякова образцом подлинной народности. Н. И. Надеждин в рецензии на «Песни и романсы А. Мерзлякова» (1830) отмечал, что «их существенная прелесть состоит не в народности, которая трется по постоялым дворам и подслушивает поговорки извозчиков, но народности чистой и возвышенной, вслушивающейся в биение внутренней жизни, разлитой по всем жилам народного организма». «Весьма понятно, почему песни Мерзлякова перешли немедленно в уста народные: они возвратились к своему началу». Воссоздавая поэтические формы народной лирики, сознательно сгущая элементы фольклорного стиля, Мерзляков противопоставлял свои песни салонной поэзии «карамзинистов». При этом, как отметил Ю. М. Лотман, он приподнимал фольклорный образ до уровня «идеального» народа, созданного теоретической мыслью и творческим воображением поэта. Из песен Мерзлякова, очень популярных в первой половине XIX века, в современном устном репертуаре сохранились «Чернобровый, черноглазый…», (1803); «Ах, что же ты, голубчик…», (1806); «Песня» («Среди долины ровныя…», 1810).
Другим путем воссоздания в литературе народного характера было обращение к античной теме. В античной поэзии видели тогда выражение миросозерцания свободного, приближающегося к «норме», неугнетенного народа. Многие склонны были считать античную культуру близкой по духу и генетически родственной русскому национальному характеру. С этим связано стремление «русифицировать» античную тему, наиболее последовательно проявившееся в переводах Востокова, Мерзлякова и особенно Гнедича. Мерзляков переводил лирические произведения Сафо «русским размером» (тяготеющим к дольнику безрифменным хореем) и вводил в текст фразеологию русской народной лирики – «крылатые воробушки», «что сгрустилося», «не круши мой дух», «ударяючи крылами» и т. п. А стихи «Отыми, отвей тягость страшную…» предвосхищают «русские песни» А. В. Кольцова. Гнедич, используя гекзаметр и гомеровские мотивы, пишет «русскую идиллию» «Рыбаки» (1821):
Все спит; над деревнею дым ни единый не вьется.
Огонь лишь дымится пред кущею рыбаря-старца.
Котел у огнища стоит уже снятый с тренога:
Старик заварил в нем уху в ожидании друга;
Уха, уж остывши, подернулась пеной янтарной.
Не ужинал он и скучал, земляка ожидая…
Именно ощущение глубокой духовной общности поэзии Древней Греции и гомеровского эпоса с национальным характером русского человека и позволило Гнедичу завершить труд своей жизни созданием лучшего в мире перевода «Илиады» Гомера, на выход которого в свет Пушкин откликнулся проникновенным двустишием (1830):
Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи;
Старца великого тень чую смущенной душой…
Проза первой четверти XIX века развивалась более драматично, чем поэзия, которая на протяжении тридцати лет, вплоть до пушкинских «Повестей Белкина» и прозы Гоголя, занимала лидирующее положение в литературном процессе. Сказывалась инерция классического периода истории русской литературы XVIII века. Поэтика классицизма установила особое соотношение между поэзией и прозой. Проза считалась «низким» родом литературы. Сложные философские и нравственные проблемы были предметом поэзии или «высоких» жанров драматургии (трагедия). «Презренная проза» имела дело с «низменной» действительностью, чуждой разумных оснований, купающейся в невежестве и развращенности. Эта проза натуралистически описывала нравы общества, не чуждалась бытового просторечия. Картины порочной действительности в ней служили в качестве образцов для назидания, которое обычно вторгалось в повествование, как «бог из машины»: или в виде авторских морализирующих заключений и комментариев, или через включение в ход действия героев-резонеров, ходячих носителей добродетели. За всем этим, конечно, стояла гордыня возомнившего себя Богом человеческого разума, с высоты абстрактных теорий презрительно третировавшего живую жизнь. Художественным изображением схватывалась лишь пошлая ее сторона, светлое же начало привносилось извне в виде готовой моральной сентенции. Уклон в натурализм и резонерство был слабой стороной так называемого «просветительского реализма» второй половины XVIII века. Но его традиции перекочевали и в литературу начала XIX столетия. Они проявились в творчестве двух писателей-романистов этого периода – А. Е. Измайлова и В. Т. Нарежного.
Роман А. Е. Измайлова «Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества» (1799-1801) – это жизнеописание молодого дворянина Евгения Негодяева, испорченного богатыми и невежественными родителями. Порчу довершает общение дворянского недоросля с распущенным «вольтерьянцем» Развратиным, который из учения французских энциклопедистов выносит лишь безбожие и аморальную житейскую философию. Нравственное «образование» Негодяев увенчивает в столице, где умудряется в пять лет промотать отцовское состояние и отдать Богу душу. Все герои этого романа руководствуются в жизни только низменными побуждениями и поступками. Невежественные и порочные помещики, лихоимцы-чиновники, французские модистки из девиц легкого поведения, гувернер-каторжник, «вольнодумец» из разночинцев… Нравоучительная тенденция идет от автора, резонирующего над изображением порока и разврата. Никаких попыток найти что-либо светлое в самих героях сочинитель не предпринимает.
Свой первый роман «Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова» В. Т. Нарежный пытался опубликовать в 1812 году. Но изображение быта и нравов русского общества было в нем столь резким, что на три вышедшие в 1814 году части романа полиция наложила запрет, изъяв их из обращения и запретив дальнейшую публикацию. Три следующие части, последняя из которых осталась недоработанной, увидели свет лишь в советское время. Поэтому в литературную жизнь начала XIX века роман фактически не вошел. В предисловии автор связывает его замысел с просветительской нравоописательной традицией: цель его – «изображение нравов в различных состояниях и отношениях». В то же время Нарежный допускает существенные отклонения от этой жанровой нормы: вакханалия бесстыдств и безобразий в его сочинении ускользает от резонерского контроля автора, не уверенного вполне в истине и всесилии просветительских идей. В контексте произведения чувствуется какая-то неопределенность авторской позиции, соскальзывающей к моральному безразличию, ощутим безотрадный взгляд Нарежного на природу человека, что волей или неволей выбивает его роман из строгой просветительской традиции.
Так, секретарь всесильного государственного деятеля Латрона (от лат. latro – разбойник) с не менее колоритной фамилией Гадинский вразумляет Гаврилу Чистякова: «Выкинь из головы своей старинные слова, которые теперь почитаются обветшалыми и почти вышли из употребления. Слова сии суть: добродетель, благотворительность, совесть, кротость и прочие им подобные. Я думаю, что слова сии скоро совсем выгнаны будут из лексиконов всех языков на свете, да и дельно. Кроме сумы, ничего не наживешь с ними». Гаврила Чистяков, за которым порой прячется сам автор, ничего не может возразить на этот счет. Герой Нарежного даже не плут (не классический пикаро), каким был такой герой в традиции, идущей от романа Лесажа «История Жиль Блаза из Сантильяны», а безвольное существо, пассивно принимающее любые жизненные обстоятельства. Покинув свою избу в Фалалеевке, он побывал в помещичьей усадьбе, монастыре, уездном городе, губернском городе, Москве, Варшаве. Его судили, он сидел в тюрьме, был приказчиком московского купца, учеником «метафизика» Бабинариуса, секретарем вельможи Ястребова, секретарем руководителя масонской ложи Куроумова, на службе у князя Латрона. Как хамелеон, он принимает окраску той среды, в которую его забрасывает прихотливая судьба. Вся Россия перед ним открывается безобразными своими сторонами. И похоже, что не только Чистяков, но и сам автор готов принять их как грустную, но неустранимую норму жизни. В неожиданное нравственное перерождение героя в финале романа как-то не верится. Кажется, что и сам автор чувствует это: не потому ли столь вял и непоследователен в романе резонерский фон? С просветительской философией Нарежный очевидно не в ладу. Но этот недостаток оборачивается известным достоинством, самим автором, может быть, даже не осознанным: бытописание в его романе становится самодовлеющим и в своей бесконтрольности живописующим.
Эта особенность повествовательного стиля Нарежного отчетливо проявилась в двух романах из украинской жизни – «Бурсак» (1824) и «Два Ивана, или Страсть к тяжбам» (1825). Описание бурсацкой вольницы в первом романе вызывает в памяти начальные страницы повести Н. В. Гоголя «Вий». Комическая ссора между двумя украинскими панами Иванами и их соседом Харитоном Занозой, вспыхивающая из-за пустяков и приводящая к долговременной тяжбе, напоминает во втором романе гоголевскую «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
Ослабление просветительского начала приводит Нарежного к юмору, в чем-то предвосхищающему гоголевский. «Для Гоголя, – отмечает К). В. Манн, – в высшей степени характерно то, что можно назвать непроизвольностью и наивностью комизма, избегающего неожиданности и аффектации (которые нередко сопутствуют комизму в дидактической литературе). Персонажи «не знают» о своих смешных сторонах, не собираются выставлять их на публичное обозрение – они лишь непроизвольно проявляют себя. Да и жизнь в целом «не знает» о заключенном в ней комизме – она лишь естественно функционирует по своим собственным законам. Смешное выказывается, как говорил Гоголь, «само собою». Но и у Нарежного заметны его начало, его наметки. Отсюда и переклички, подчас поразительно неожиданные».
Спустя полвека после смерти Нарежного И. А. Гончаров подвел своеобразный итог его творчеству. Познакомившись с тремя томиками «Российского Жилблаза» в 1874 году, Гончаров написал М. И. Семевскому: «Нельзя не отдать полной справедливости и уму и необыкновенному по тогдашнему времени уменью Нарежного отделываться от старого и создавать новое. Белинский глубоко прав, отличив его талант и оценив его как первого по времени русского романиста. Он школы Фонвизина, его последователь и предтеча Гоголя. Я не хочу преувеличивать, прочитайте внимательно, и Вы увидите в нем намеки, конечно, слабые, туманные, часто в изуродованной форме, на типы характерные, созданные в таком совершенстве Гоголем. Он часто впадает в манеру Фонвизина и как будто предсказывает Гоголя. Натурально у него не могли идеи выработаться в характеры по отсутствии явившихся у нас впоследствии новых форм и приемов искусства; но эти идеи носятся в туманных образах – и скупого, и старых помещиков, и всего того быта, который потом ожил так реально у наших художников, – но он всецело принадлежит к реальной школе, начатой Фонвизиным и возведенной на высшую ступень Гоголем. И тут у него в этом „Жилблазе“, а еще более в „Бурсаках“ и „Двух Иванах“, там, где не хватало образа, характер досказывается умом, часто с сатирической или юмористической приправой. В современной литературе это была бы сильная фигура.
Замечательны также его удачные усилия в борьбе со старым языком, с шишковской школой. ‹…› Эта борьба, в которой он еще не успел, как почти и все тогда (в 1814 г.), отделаться вполне от старой школы, делает его язык тяжелым, шероховатым, смешением шишковского с карамзинским. Но очень часто он успевает, как будто из чащи леса, выходить на дорогу и тогда говорит легко, свободно, иногда приятно, а затем опять впадает в архаизмы и тяжелые обороты».
Так можно было оценить творчество Нарежного только ретроспективно. Современники относились к нему иначе. Представленный писателем в «Вольное общество любителей словесности, наук и художеств» в 1818 году роман «Черный год, или Горские князья» был забракован: шокировала стилистическая и языковая грубость автора, а также «шутки насчет религии и самодержавной власти». Магистральная линия развития русской прозы начала XIX века шла в ином направлении, так как перед нею стояла задача освоения высокого содержания русской жизни и выработки такого языка, который бы ей соответствовал.
Проза учится у поэзии, расширяет свои тематические границы, разрабатывает язык, способный изображать не только низкие, но и высокие предметы, схватывать сложные процессы духовной жизни современной личности. Становление русской прозы нового времени завершается в 1830-е годы Пушкиным и Гоголем. А до этого времени язык ее находится в стадии экспериментального роста, творческой разработки. В первой половине XIX века проза еще очень зависима от стиха, в ней преобладает «поэтическое» содержание. Прежние формы просветительского нравоописательного романа воспринимаются как препятствие на пути ее развития. Распространяется лирическая проза – пейзажные зарисовки, медитации, своего рода «элегии в прозе», психологические портреты. «Малые жанры, – отмечает Н. Н. Петрунина, – завоевывают право литературного гражданства и становятся теми “клеточками“, через которые в прозу проникают новые веяния… Своеобразной формой объединения этих миниатюр становится путешествие, которое в литературе русского сентиментализма оказывается основным “большим жанром“, оттесняя на второй план сюжетное повествование».
Опыты первого десятилетия XIX века восходят к «Письмам русского путешественника» (1801) Карамзина.
Вслед за Карамзиным к жанру путешествия обращаются многие русские литераторы: «Путешествие по всему Крыму и Бессарабии» П. Сумарокова (1800), «Путешествие в полуденную Россию» В. В. Измайлова (1800-1802), «Путешествие в Казань, Вятку и Оренбург» М. Невзорова (1803), «Путешествие в Малороссию» кн. П. Шаликова (1803). В центре внимания здесь оказывается не внешний мир, а реакция на него путешественника. Ум и сердце странника, способ восприятия и оценки им действительности, его привычки, чувства и переживания – вот что становится повествовательным нервом и главной целью путешествия. Именно в жанре путешествия впервые в русской литературе формируется образ современного человека, культурно-исторический тип его личности. Примечательно, что именно «частный» человек, с его склонностями и привычками, с его эмоциональным и интеллектуальным миром завоевывает свое место в литературе, стремится стать героем нового времени.
В 1810-х годах жанр путешествия существенно обновляется. Эпохальные исторические сдвиги и потрясения наполеоновских войн и Отечественной войны 1812 года вызывают поток писем и записок их участников. Первое место здесь принадлежит «Письмам русского офицера» Ф. Н. Глинки (1808, 1815-1816). Творческая их история растянута во времени. Сначала появляются записки юного автора, участника заграничного похода 1805-1806 годов. Потом Глинка описывает мирное время, свои поездки по России. Наконец, Отечественная война 1812 года и европейские сражения вплоть до полной победы над Наполеоном и вступления русских войск в Париж. Сама история непроизвольно формирует замысел этой книги и вторгается в ее повествование.
Перед нами новый тип рассказчика, «путешествие» которого совершается не из праздного любопытства, а по «обязанности», по воинскому долгу. В центре повествования оказывается проблема связи личности с историей своего времени. Впечатления от русской и европейской действительности у Глинки сплетаются воедино. Переломный момент отечественной и мировой истории неизмеримо расширяет проблематику писем по сравнению с жанром путешествий предшествующего периода. Л. Н. Толстой неспроста был внимательным читателем этой книги. В повествовании тесно переплетаются две темы: войны и мира. Австрийский поход неожиданно для автора оказывается в его письмах прологом к грозной и величественной эпопее Отечественной войны. Мы видим духовный рост автора, видим, как постепенно центральной проблемой повествования становится национальное самоопределение русского человека. Уже в первой части рассказа о чужеземном образе жизни постоянно присутствует мысль автора о России, о ее национальном укладе. Поездка по внутренним губерниям эту мысль укрепляет. В глубинах России Глинка присматривается к особенностям старинного русского быта, к национальным «нравам, обычаям, коренным добродетелям», не затронутым «наносными пороками». Его особо интересуют во время этого мирного путешествия «самородные дарования», формы проявления народной инициативы, самодеятельности, предприимчивости.
1812 год дает мыслям автора новое направление, он чувствует народный характер войны: «Солдаты будут драться ужасно! Поселяне меняют косы на пики. Только и говорят о поголовном наборе, о всеобщем восстании. „Повели, Государь! Все до одного идем!“ Дух пробуждается, души готовы. Народ просит вольности. ‹…› Вооружайтесь все, вооружайтесь всяк, кто только может, гласит наконец главнокомандующий в последней прокламации своей. – И так – народная война!» Он рисует несравненные картины Бородинского сражения, давая живой исторический материал стихотворению М. Ю. Лермонтова «Бородино»: «Все безмолвствует!… Русские, с чистою безупречною совестию, тихо дремлют, облегши дымящиеся огни… На облачном небе изредка искрятся звезды. Так все покойно на нашей стороне.
Напротив того: ярко блещут устроенные огни в таборах неприятельских; музыка, пение, трубные гласы и крики по всему стану их разносятся». Сравним у Лермонтова:
Прилег вздремнуть я у лафета,
И слышно было до рассвета,
Как ликовал француз.
Но тих был наш бивак открытый…
Глинка смотрит на события европейской жизни глазами русского православного христианина, давая живой материал для романа-эпопеи Л. Н. Толстого. В Наполеоне он видит прямое детище Французской революции, события которой оценивает по-христиански как прямое следствие суемудрия людей, обожествивших свой разум: «Переворот, постигший Францию, начался переворотом коренных мнений и общих понятий. Своекорыстие (l’egoisme) и суемудрие суть две главные пружины, двигавшие всеми колесами адской машины – революции!… Своекорыстие заглушило небесные поучения веры, воспалило в людях неисцельную жажду к деньгам, к собственным выгодам и оградило сердца их жестокою корою равнодушия. Тогда все поучения Евангельские упадали на камни, и милосердие, жалость и любовь к ближнему не могли уже более входить в души ожесточенных. Тогда показывались странные явления в обществе: люди без заслуг, дарований и просвещения пользовались неисчетными выгодами богатства в то самое время, как заслуги, дарования и просвещение стенали в ужасной нищете!…»
Так формируется историософское мышление русского офицера, будущего декабриста. Л. Н. Толстой в «Войне и мире» опирается на эти мысли Глинки, объясняя причины агрессивных войн французов во главе с Наполеоном: «Для того чтобы народы запада могли совершить то воинственное движение до Москвы, которое они совершили, необходимо было: 1) чтобы они сложились в воинственную группу такой величины, которая была бы в состоянии вынести столкновение с воинственной группой востока; 2) чтобы они отрешились от всех установившихся преданий и привычек и 3) чтобы, совершая свое воинственное движение, они имели во главе своей человека, который, и для себя и для них, мог бы оправдывать имеющие свершиться обманы, грабежи и убийства, которые сопутствовали этому движению.
И начиная с Французской революции разрушается старая, недостаточно великая группа; уничтожаются старые привычки и предания; вырабатываются шаг за шагом группа новых размеров, новые привычки и предания, и приготовляется тот человек, который должен стоять во главе будущего движения и нести на себе всю ответственность имеющего совершиться.
Человек без убеждений, без привычек, без преданий, без имени, даже не француз, самыми, кажется, странными случайностями продвигается между всеми волнующими Францию партиями и, не приставая ни к одной из них, выносится на заметное место».
Вслед за «Письмами» Глинки появляется целый ряд декабристских «путешествий» и «писем» – письма М. Ф. Орлова к Д. П. Бутурлину, «Письма к другу в Германию», приписываемые А. Д. Улыбышеву (1819-1820), и др. В них усиливается роль общественно-гражданской проблематики, которая постепенно вытесняет «чувствительный» стиль сентименталистской прозы. Сентименталисте кая стилистика и образность сохраняется лишь в «Походных записках русского офицера» (1820) И. И. Лажечникова – первом большом сочинении будущего исторического романиста. Но и тут национально-патриотическая тема, установка на впечатления «простого наблюдателя» напоминает «Письма» Глинки.
Другим популярным жанром русской прозы начала XIX века была повесть. Карамзин, стоящий у истоков новой русской литературы, первым дал ее жанровые образцы: 1. Бессюжетная лирическая повесть – «Деревня». 2. Любовно-психологическая повесть со сложной социально-нравственной проблематикой – «Бедная Лиза». 3. Ироническая повесть-сказка – «Прекрасная царевна и Щастливый Карла». 4. Разные типы исторической повести. 5. Таинственная повесть с элементами предромантической готики – «Остров Борнгольм». 6. Сатирическая повесть о нравах современного дворянства – «Моя исповедь». 7. Начало социально-психологического романа – «Рыцарь нашего времени».
Наиболее распространенным в начале XIX века оказался тип сентиментальной повести о несчастных влюбленных, продолжающей традиции «Бедной Лизы»: «Бедная Маша» (1801) А. Е. Измайлова, «Обольщенная Генриетта» (1802) И. Свечинского, «Линдор и Лиза, или Клятва» (1803) и «История бедной Марьи» (1805) Н. П. Брусилова, «Прекрасная Татьяна, живущая у подножия Воробьевых гор» (1804) В. В. Измайлова, «Инна» (1806) Г. П. Каменева и т. д. Здесь встречаются уже и первые попытки социальной конкретизации героев, возникает тема борьбы чувства и долга, пылких страстей и добродетели, нарастает анализ противоречивых движений человеческой души.
Таинственная предромантическая повесть, с элементами готики, развивающая мотивы ужасов и тайн английского готического романа (X. Уолпол, Анна Радклиф, М. Г. Льюис), жанр которой был открыт Карамзиным еще в конце XVIII века («Сиерра Морена» и «Остров Борнгольм»), получила разработку в повести В. А. Жуковского «Марьина роща» (1809). Если Карамзин в «Бедной Лизе» создал предание, поэтизировавшее окрестности Симонова монастыря, то Жуковский окружил мечтательной романтикой другой уголок Москвы – Марьину рощу.
Действие его повести-элегии приурочено к временам князя Владимира. Употребляются имена с колоритом русского Средневековья – Рогдай, Пересвет, Илья Муромец, Добрыня. Даются приметы исторического быта Древней Руси – «дружина», «сборище народное», «посадники новгородские». Но эти исторические детали не более чем декорация, исторический аксессуар. Повесть окрашена колоритом предромантической готики: мрачный оссианический лиризм, композиция, построенная на контрастах пейзажа, освещения, лирической тональности. В тему невинной «сентиментальной» любви девушки Марии и певца Услада вторгается демонический мотив, связанный с витязем Рогдаем, дом которого возносится над «низкими хижинами земледельцев» как символ рока, нависшего над счастьем мирного певца и бедной поселянки. Рогдай своей могучей властью и силой страстной натуры одерживает победу над Марией в момент долгого отсутствия ее возлюбленного Услада. Но его торжество непрочно, он не в силах покорить сердце Марии. Ревнивец губит свою жертву и гибнет сам. А жизнь вернувшегося певца Услада после пережитого им потрясения превращается «в ожидание сладкое, в утешительную надежду на близкий конец разлуки», на свидание с Марией за гробом. Повесть автобиографична и пронизана мотивами баллад Жуковского. На примере этой повести видно, как русская проза первой половины XIX века осваивает достижения поэзии. Она «усваивает композиционные принципы стихотворных жанров – лексические и синтаксические повторы, кольцевое построение, ритмический строй, приемы звукописания. Большое значение приобретают сложные перифразы, психологические эпитеты. Характерен интерес к контрастным состояниям: в природе и человеке подчеркивается то мирное, идиллическое, то бурное, разрушительное или скорбно-меланхолическое начало» (Н. Н. Петрунина).
Одним из достижений зрелого романтизма был всеобъемлющий историзм, охватывающий не только формы государственности, но и частную жизнь человека (быт, нравы, психологию, склад мышления), связывающий с общим ходом истории. Каждая эпоха с этой точки зрения мыслилась как неповторимое индивидуальное целое, а каждый человек в ней – органическая ее часть. Жизнь того или иного народа в истории воспринималась как естественный рост и раскрытие изначально присущей ему исторической идеи, из которой, как из зерна растение, развивался национальный исторический организм. Русской литературе на пути к зрелому романтизму предстояло преодолеть свойственную классицизму и просветительству отвлеченность в подходе к пониманию исторического времени, научиться видеть специфику каждого взятого жизненного момента в его связи с прошлой и будущей судьбою народа.
Одной из форм зарождавшегося европейского предромантического историзма была «оссианическая» поэзия и проза. Исторические корни ее были связаны с шотландским поэтом Джеймсом Макферсоном, собирателем фольклора, создавшим сентиментально-лирические поэмы-мистификации, приписанные никогда не существовавшему кельтскому барду третьего века нашей эры – Оссиану. В 1765 году Макферсон издал двухтомное сочинение «Песни Оссиана», принятое в Европе за произведения северного Гомера, открывшего человечеству поэтическую древность северных народов. Во всех европейских странах возник настоящий культ «шотландского барда», который явился фактом пробуждающегося национального самосознания. Этот культ стимулировал обращение писателей и поэтов к отдаленным эпохам, к праистории всего индоевропейского человечества, к истокам собственной народности, к национальным божествам и героям. В основе элегического лиризма Оссиана был образ могущественного и неумолимого времени, уносящего древних героев и самую память об их доблести. «Песни Оссиана» были окрашены колоритом суровой северной природы и выдержаны в единой музыкальной тональности – элегической скорби.
Оссианизм оказал большое влияние на становление в русской литературе национально-героической темы. Он определил духовную атмосферу, в которой совершалось наше восприятие и освоение былин, летописей, только что открытого «Слова о полку Игореве». Переводы и подражания «Песням Оссиана» стали появляться у нас с 1780-х годов. В 1792 году Е. И. Костров издал прозаический перевод 24 его поэм. Первые опыты оригинальной оссианической прозы относятся к 1790-м годам: «Оскольд» М. Н. Муравьева (издан Карамзиным в 1810 г.), «Рогвольд» В. Т. Нарежного (1798). В них воссоздается атмосфера древнего исторического предания, рисуются героические характеры, изображается мрачный ночной ландшафт. В лирической их композиции сливаются традиции сентиментальной повести и историко-героической элегии.
В 1803 году в «Вестнике Европы» Жуковский публикует начало своей исторической повести «Вадим Новгородский». Влияние Оссиана пронизывает в ней образный и интонационный строй, определяет особую «песенную» трактовку истории. Воспеваются времена «славы, подвигов славян храбрых, их великодушия, их верности в дружбе, святого почтения к обетам и клятвам». Упоминаются древние языческие боги, используются исторические и вымышленные имена Гостомысла, Радегаста, Вадима. Рассказывается об изгнании и гибели новгородских героев, о торжестве «иноплеменников». Прошлому придаются черты современности: мир человеческих чувств и отношений типичен для литературы сентиментализма. Вся повесть пронизана мрачной и суровой лирической напряженностью. Историзм ее, конечно, условен, да Жуковский и не ставил цели создания исторических характеров. Повести предпослана элегия в прозе – «дань горестной дружбы» и «памяти Андрея Ивановича Тургенева». Тональность этой элегии, как камертон, настраивает всю повесть на скорбный элегический лад.
Становление историзма в русской прозе можно проследить и на примере творчества К. Н. Батюшкова. Его первый исторический опыт – «старинная повесть» «Предслава и Добрыня» (1810) переносит действие в древний Киев, во времена князя Владимира. Рассказывается о несчастной любви дочери князя Предславы к юному богатырю Добрыне: великокняжеское происхождение является препятствием на пути их сближения – княжна сосватана суровому, гордому и мстительному болгарскому князю Радмиру. Любовники становятся жертвой его ревности. Повесть далека от исторической правды. Действие в ней погружено в атмосферу сказки. «Рыцарский» антураж соответствует романтическому облику героев с трагической напряженностью их страстей. Здесь Батюшков не оригинален: он движется в русле традиции исторической повести начала XIX века.
Участие Батюшкова в историческом европейском походе русской армии, завершившемся полным разгромом Наполеона и вступлением русских войск в Париж, заставило писателя обратиться к событиям современности. В повести «Путешествие в замок Сирей» (1814) Батюшков описывает посещение замка, связанного с именем Вольтера. В отличие от Карамзина он приходит в этот замок не как простой путешественник, а как участник великого исторического события, затронувшего судьбы всего европейского человечества. Поэтому нервом очерка является дух стремительных исторических перемен. Автор чувствует себя не только наследником французской культуры, но и участником исторических событий, решающих судьбы Франции и всей Европы. Образ Франции у него многолик: это Франция времен Вольтера, Франция периода революции, Франция Наполеона и поверженная Франция 1814 года. Современные события воспринимаются автором сквозь историческую призму разных эпох. Современность является продуктом истории, прямым следствием ее.
Историзм Батюшкова торжествует далее в этюдах «Прогулка в Академию художеств» (1814) и «Вечер у Кантемира» (1816). Описанию выставки в академии предпослана картина возникновения Петербурга из топи «финских блат», которую Пушкин использовал во вступлении к поэме «Медный всадник». Петербург Александра I и искусство Нового времени поставлены у Батюшкова в связь с реформаторской деятельностью Петра.
Диалог «Вечер у Кантемира» изображает дискуссию между русским представителем новой европеизированной культуры и французскими просветителями. При этом Батюшков стремится дать своим героям язык, соответствующий их времени. Но изобразить прошлое в его жизненной конкретности Батюшкову все-таки не удается. В процесс развития русской литературы войдет его умение воспринимать современность как продукт истории.
В 1822 году Пушкин писал: «Вопрос, чья проза лучшая в нашей литературе. Ответ – Карамзина». К такому выводу Пушкин пришел после прочтения первых восьми томов «Истории государства Российского», под влиянием которой с конца 1810-х до 1830-х годов совершалось развитие русской художественно-исторической прозы.
Драматургия начала XIX века развивалась в русле общих переходных процессов предромантического движения в русской литературе этого времени. Традиции высокой трагедии классицизма развивал очень популярный тогда драматург В. А. Озеров (1769-1816). Он написал пять трагедий: «Ярополк и Олег» (1798), «Эдип в Афинах» (1804), «Фингал» (1805), «Димитрий Донской» (1807) и «Поликсена» (1809). Новаторством Озерова-драматурга было то, что в высокую трагедию он ввел элементы сентиментализма. В «Эдипе в Афинах» сентиментальная поэтика используется при описаниях страданий несчастного отца, которому жизнь оставлена, «чтоб слезы лить». Герой «Фингала» познал «страдания любви, уныние, тоску, отчаянье разлуки». В «Димитрии Донском» патриотическая тема ушла на задний план, а в центре оказалась любовь героя к Ксении. Так Озеров переключал внимание зрителя с общего на частное – от «жизни в долге», составлявшей предмет трагедии классицизма, он перевел своих героев к «жизни в чувстве». Значительно реформировал драматург и язык трагедии, сделав его легким, естественным и правильным, не оскорблявшим эстетического вкуса. «Язык русский в трагедиях Озерова сделал большой шаг вперед», – писал В. Г. Белинский. Но при этом трагедии его оказались лишены чувства историзма: древнерусский князь у него говорит как современный сентиментальный влюбленный.
Жанр высокой стихотворной комедии, достигший в XVIII веке своих вершин в «Ябеде» (1798) В. В. Капниста, попытался возродить А. А. Шаховской (1777-1846).
Там вывел колкий Шаховской
Своих комедий шумный рой, -
так охарактеризовал Пушкин в «Евгении Онегине» русский театр начала века. Наиболее значительные комедии этого периода – «Модная лавка» (1806) и «Урок дочкам» (1807) были написаны И. А. Крыловым прозой. А высокие традиции поэтической комедии Капниста были вытеснены тогда переводными французскими сентиментальными драмами. Шаховской вернул русской комедии значительность проблематики и вывел этот жанр на первое место в театральном репертуаре. Главной темой его пьес было выступление против «чужебесия» русского дворянства, бездумного преклонения его перед всем иностранным. Шаховской был членом «Беседы…» и разделял консервативные воззрения Шишкова. Но на фоне общенационального подъема 1810-х годов его пьесы воспринимались с энтузиазмом и были актуальными.
Шаховской дебютировал на сцене комедией «Коварный» (1804). В подмосковной усадьбе князя Кермского находит приют итальянец Монтони – сентиментальный и хитрый лицемер. Дочь Кермского Софья влюблена в графа Вельского. Монтони хочет помешать свадьбе и завладеть богатым приданым невесты. Он обманывает Вельского, становится женихом Софьи, но в последнюю минуту его козни разоблачаются, его с позором изгоняют. В характере Монтони органически соединяются коварство и ложная чувствительность: низость прикрывается словами о чистоте помыслов, о любви к природе. Княжна Кермская, тетка Софьи, воспитанная на чувствительных романах Ричардсона, оказывается помощницей Монтони. На весь мир она смотрит сквозь страницы переводных книг: «Природа мила душам чувствительным… Мрачные облака питают меланхолию души необыкновенной…»
После выхода в свет книги Шишкова «Рассуждения о старом и новом слоге» (1803) Шаховской выступил в ее поддержку и в комедии «Новый Стерн» (1805) использовал некоторые рассуждения Шишкова. В своем трактате Шишков особенно обрушился на изобретенный Карамзиным неологизм «трогать», «трогательный». «Карамзинист» граф Пронский говорит у Шаховского с крестьянкой Кузьминишной:
Граф. Добрая женщина, ты меня трогаешь!
Кузьминишна. Что ты, барин, перекрестись! Я до тебя и не дотронулась.
Фока. Не грех ли тебе клепать на старуху?
В пьесе разоблачаются нелепости сентиментального воспитания, порождающего вопиющий разрыв с действительностью. Граф Пронский юношей вышел в отставку, начитавшись иностранных книг, и пустился путешествовать. Он живет в призрачном идиллическом мире, влюбляется в дочь мельника Меланью, которую называет по-французски Мелани, и собирается жениться на ней. Но как только Пронский соприкасается с действительной жизнью, в нем просыпается ярый крепостник. Вся пьеса пронизана критикой лживости сентиментального простодушия. Современники считали, что в лице графа Пронского Шаховской вывел Карамзина. Однако полемический пафос пьесы шире. Шаховской выступает здесь против карамзинизма как литературного направления. Он использует с пародийной целью не столько произведения Карамзина, сколько литературную продукцию его последователей. И биография, и образ мысли Пронского во многом напоминают, например, черты жизни и творчества В. Измайлова, автора «Путешествия в полуденную Россию». Романс, сочиненный Пронским, – очевидная пародия на романс Измайлова, включенный в его путешествие. В комедии есть пародийные стрелы и в адрес другого «карамзиниста» – князя П. Шаликова. Можно утверждать, что «Новый Стерн» уничтожал не столько Карамзина, сколько его эпигонов.
Успех комедии упрочил литературную известность Шаховского. Его комедии высоко поднялись над пестрым театральным репертуаром того времени: чувствительными драмами Н. Ильина («Лиза, или Торжество благодарности», «Великодушие, или Рекрутский набор»), В. Федорова («Лиза, или Следствие гордости и обольщения»), С. Глинки («Наталья – боярская дочь»).
Шаховской принимал участие в Отечественной войне 1812 года: он был командиром дружины ратников тверского ополчения. По окончании войны он написал водевиль «Крестьяне, или Встреча незваных» (1814), в котором вывел характеры мужиков с двумя чувствами, им свойственными: обожания царя и ненависти к французам. В водевиле «Иван Сусанин», первом по времени обращении к фигуре русского мужика-патриота, Шаховской сделал счастливый финал: в последнюю минуту враги захвачены русским отрядом, освобождающим Сусанина.
Вершиной творчества Шаховского стала его комедия «Урок кокеткам, или Липецкие воды» (1815), которая возвышается над всем, что создано в стихотворной комедии после «Ябеды» Капниста. Современники Шаховского – драматурги Б. Федоров, Ф. Кокошкин, Н. Сушков, Н. Хмельницкий, А. Жандр, А. Писарев – ограничивались в основном переводами-приспособлениями иноязычных пьес к русской действительности. Шаховской создал оригинальную русскую комедию. В ней дана широкая картина жизни дворянского общества в год окончания Отечественной войны. В центре конфликта – столкновение патриотов с космополитами. Патриоты – участники войны, князь Холмский, полковник Пронский. Космополиты – граф Ольгин, графиня Лелева и их окружение: престарелый селадон, барон Вольмар, отставной гусар Угаров и чувствительный поэт, «балладник» Фиалкин. Положительные герои, как и принято в пьесах классицистов, – рупоры авторских идей. Они много говорят о любви к России, но их любовь основана на вере в незыблемость старых патриархальных устоев. Князь Холмский иронизирует по поводу графа Ольгина, который даже свои болезни
…Вывез из Парижа…
С свободой все ругать, не дорожить никем.
Куплеты дерзкие и вольнодумный вздор -
Его единственный ученый разговор.
Более живыми красками написаны отрицательные персонажи – злоязычный граф Ольгин, старая княжна Холмская, графиня Лелева, сентиментальный поэт Фиалкин. Внешность Фиалкина не имеет ничего общего с внешностью Жуковского, но сам характер творчества пародирует темы и мотивы его баллад:
И полночь, и петух, и звон костей в гробах,
И чу!… Все страшно в них; но милым все приятно,
Все восхитительно, хотя невероятно.
Образ Фиалкина обобщает не только черты Жуковского, но и В. Л. Пушкина, и С. С. Уварова. Современники приняли комедию односторонне, все в ней свели они к сатире на Жуковского. Несчастный Шаховской даже вынужден был принести автору «Людмилы» публичное извинение. Но вот живой портрет друга Гнедича и Жуковского, еще щеголявшего в юности вольнодумством, – графа С. С. Уварова, сделанный Ф. Вигелем: «Он, щеголяя светскою ловкостью, всякого рода успехами и французскими стихами, старался брать первенство перед ровесниками своими… Воспитанный… каким-то ученым аббатом, он спозаранку исполнился аристократического духа… Говорил и писал по-французски в прозе и стихах, как настоящий француз. Барич и галломан во всем был виден; оттого-то многим членам беседы он совсем не пришелся по вкусу». Злоязычие Уварова, его склонность к сплетням и интригам отразились в характеристике графа Ольгина.
В этой комедии Шаховской добился больших успехов в передаче разговорной речи. Диалог Лелевой и Ольгина в 5-м действии с меткими характеристиками посетителей светских салонов напоминает первую встречу Чацкого с Софьей в комедии Грибоедова «Горе от ума». В 1818 году Шаховской написал комедию «Не любо – не слушай, а лгать не мешай», в которой использовал для передачи естественной речи разностопный вольный ямб, предвосхищающий стих Грибоедова. Таким образом, деятельность Шаховского во многом подготовила появление на русской сцене первой реалистической комедии.
История русской литературы. В 10 т. – М.; Л., 1941. – Т. 5;
История русской литературы. В 3 т. – М.; Л., 1963. – Т. 2;
История русской литературы. В 4 т. – Л., 1981. – Т. 2;
К истории русского романтизма: Сб. статей. – М., 1973;
Русский романтизм / Под ред. Н. А. Гуляева. – М., 1974;
Манн Ю. В. Поэтика русского романтизма. – М., 1967;
Русский романтизм. – Л., 1978; История романтизма в русской литературе: Возникновение и утверждение романтизма в русской литературе (1790-1825). – М., 1979;
От классицизма к романтизму: Из истории международных связей русской литературы. – Л., 1970;
Ранние романтические веяния: Из истории международных связей русской литературы. – Л., 1972;
Идеи социализма в русской классической литературе. – Л., 1969. – Гл. 2;
Литературные салоны и кружки. Первая половина XIX века. – М.; Л., 1930;
Арзамас и арзамасские протоколы. – Л., 1933;
Карамзин Н. М. Соч. В 2 т. / Сост., вступит, ст. и комментарии Г. П. Макогоненко. – Л., 1984;
Орлов В. Н. Русские просветители 1790-1800-х годов. – 2-е изд. – М., 1953;
Поэты-радищевцы. Вольное общество любителей словесности, наук и художеств. - Л., 1935;
Поэты начала XIX века. - Л., 1961;
Поэты-сатирики конца стиля Нарежного XVIII-начала XIX в. – Л., 1959;
Стихотворная трагедия конца XVIII-начала XIX в. – М.; Л., 1964;
Озеров В. А. Трагедии. Стихотворения. – Л., 1960;
Шаховской А. Л. Комедии, стихотворения. – М., 1961;
Батюшков К. И. Соч. В 2 т. – М., 1989;
Глинка Ф. Н. Письма к другу / Сост., вступит, ст. и комментарии В. П. Зверева. – М., 1990;
Глинка Федор. Сочинения / Сост., автор послесловия и коммент. В. И. Карпец. – М., 1986;
Бочкарев В. А. Русская историческая драматургия начала XIX века (1800-1815 гг.). – Куйбышев, 1959;
История русской поэзии. В 2 т. – Л., 1968. – Т. 1;
Мерзляков А. Ф. Стихотворения. – Л., 1958;
Гнедич Н. И. Стихотворения. – Л., 1956;
Аронсон М. И., Рейсер С. А. Литературные кружки и салоны / Ред. и пред. Б. М. Эйхенбаума. – Л., 1929;
Асоян А. А. Данте и русская литература 1820-1850-х годов: Пособие к спецкурсу. – Свердловск, 1986;
Богомолов И. С. Из истории грузино-русских литературных взаимосвязей / Первая половина XIX века. – Тбилиси, 1967;
Ботникова А. Б. Э. Т. А. Гофман и русская литература / Первая половина XIX века / К проблеме русско-немецких литературных связей. – Воронеж, 1977;
Вопросы стилевого новаторства в русской поэзии XIX века: Сб. науч. тр. Рязан. гос. пед. ин-та / Отв. ред. И. П. Щеблыкин. – Рязань, 1981;
Гинзбург Л. Я. О лирике. – 2-е изд., доп. – Л., 1974;
Касаткина В. Н. Предромантизм в русской лирике. К. Н. Батюшков, Н. И. Гнедич. – М., 1987;
Кожинов В. В. Книга о русской лирической поэзии XIX века. Развитие стиля и жанра. – М., 1978;
Коровин В. И. Русская поэзия XIX века. – М., 1982;
Карпец В. И. Муж отечестволюбивый: Ист.-лит. очерк об А. С. Шишкове. – М., 1987; Кулешов В. И. Типология русского романтизма. – М., 1973;
Кулешов В. И. Литературные связи России и Западной Европы в XIX веке / Первая половина. – 2-е изд., испр. и доп. – М., 1977;
Кусков В. В. Мотивы древнерусской литературы в русской романтической поэзии первой четверти XIX века. – М., 1973;
Лагутев В. Б. Жанр исторической баллады в русской поэзии первой половины XIX века: Учеб. пособие. – Самарканд, 1984. – Ч. I; 1985. – Ч. II;
Леонова Т. Р. Русская литературная сказка XIX века в ее отношении к народной сказке. Поэтическая система жанра в историческом развитии. – Томск, 1982;
Мешкова Е. Л. Рука и сердце брата. Из истории чешско-русских литературных связей первой половины XIX века. – Киев, 1971;
Новикова А. М. Русская поэзия XVII – первой половины XIX века и народная песня: Учеб. пособие по спецкурсу для студентов пед. ин-тов. – М., 1982;
Пигарев К. В. Русская литература и изобразительное искусство. Очерки о русском национальном пейзаже середины XIX века. – М., 1973;
Портнова Н. А. Проблемы стилевого развития русской лирики // В аспекте образной многозначности: Учеб. пособие. – Ташкент, 1985;
Русская литература XVIII – начала XIX века в общественно-культурном контексте / Отв. ред. А. М. Панченко. – Л., 1983;
Сахаров В. И. Под сенью дружных муз: О русских писателях-романтиках. – М., 1984;
Соллертинский Е. Е. Русский реалистический роман первой половины XIX века / Проблемы жанра. – Вологда, 1973;
Савельева Л. И. Античность в русской романтической поэзии: Поэты пушкинского круга. – Казань, 1981;
Тартаковский А. Г. 1812 год и русская мемуаристика: Опыт источниковед. изучения. – М., 1980;
Фризман Л. Г. 1812 год в русской поэзии. – М., 1987;
Шаталов С. Е. Время – метод – характер: Образ человека в художественном мире русских классиков. – М., 1976;
Шомина В. Г. Жанры русской поэзии первой половины XIX века и фольклор: Учеб. пособие. – Калинин, 1980;
Вацуро В. Э. Лирика пушкинской поры. «Элегическая школа». – СПб., 1994; Александров Н. Д. Силуэты пушкинской эпохи. – М., 1999.