Василий Андреевич Жуковский(1783-1852)

Жуковский о природе романтической поэзии.

В письме к Н. В. Гоголю «Слова поэта – дела поэта» (1848) Жуковский систематически изложил свой взгляд на природу и назначение романтической поэзии. «…Что такое дело поэта, что такое поэт или художник, что есть художество и где его источник?

Руссо говорит: „Прекрасно только то, чего нет“. Это не значит: только то, что не существует; прекрасное существует, но его нет, ибо оно, так сказать, нам является единственно для того, чтобы исчезнуть, чтобы нам оказаться, оживить, обновить душу – но его ни удержать, ни разглядеть, ни постигнуть мы не можем; оно не имеет ни имени, ни образа; оно посещает нас в лучшие минуты жизни…» И «почти всегда соединяется с ним грусть – но грусть, не приводящая в уныние, а животворная, сладкая, какое-то смутное стремление – это происходит от его скоротечности, от его невыразимости, от его необъятности.

Прекрасно только то, чего нет – в эти минуты тревожно-живого чувства стремишься не к тому, чем оно произведено и что перед тобою, но к чему-то лучшему, тайному, далекому, что с ним соединяется и чего в нем нет, но что где-то и для одной души твоей существует. И это стремление есть одно из невыразимых доказательств бессмертия: иначе отчего бы в минуту наслаждения не иметь полноты и ясности наслаждения? Нет! эта грусть убедительно говорит нам, что прекрасное здесь не дома, что оно только мимо пролетающий благовеститель лучшего; оно есть восхитительная тоска по отчизне, темная память об утраченном, искомом и со временем достижимом Эдеме; оно действует на нашу душу не одним присутственным настоящим, но и неясным, в одно мгновение слиянным воспоминанием всего прекрасного в прошедшем и тайным ожиданием лучшего в будущем». «Гений чистой красоты» – мимолетный гость на земле:

А когда нас покидает В дар любви у нас в виду,

В нашем небе зажигает Он прощальную звезду.

«Эта прощальная, навсегда остающаяся в нашем небе звезда есть знак, что прекрасное было в нашей жизни, и вместе знак, что оно не к нашей жизни принадлежит! Звезда на темном небе – она не сойдет на землю, но утешительно сияет нам издали и некоторым образом сближает нас с тем небом, с которого неподвижно нам светит! Жизнь наша есть, так сказать, ночь под звездным небом; наша душа в минуты вдохновенные открывает новые звезды; эти звезды не дают и не должны давать нам полного света, но, украшая наше небо, знакомя с ним, служат в то же время и путеводителями по земле!»

В стихотворении «Таинственный посетитель» (1824) Жуковский так изображает явление поэту божественной красоты:

Кто ты, призрак, гость прекрасный?

К нам откуда прилетал?

Безответно и безгласно

Для чего от нас пропал?

Где ты? Где твое селенье?

Что с тобой? Куда исчез?

И зачем твое явленье

В поднебесную с небес?

Иль Предчувствие сходило

К нам во образе твоем

И понятно говорило

О небесном, о святом?

Часто в жизни так бывало:

Кто-то светлый к нам летит,

Подымает покрывало

И в далекое манит.

«Это прекрасное, которого нет в окружающем нас вещественном мире, но которое в нем находит душа наша, пробуждает ее творческую силу, – говорит Жуковский. – Душа беседует с созданием, и создание ей откликается. Но что же этот отзыв создания? Не голос ли самого Создателя? Все мелкие, разрозненные части видимого мира сливаются в одно гармоническое целое, в один, сам по себе несущественный, но ясно душою нашею видимый образ. Что же этот неосуществленный образ? Красота. Что же красота? Ощущение и слышание душою Бога в создании. И в ней, истекшей от Бога, живет стремление творить по образу и подобию Творца своего, то есть влагать самое себя в свое создание.

Но Создатель всего извлек это все из самого себя: небытие стало бытием. Человек не может творить из ничего, он только может своими заимствованными из создания средствами повторять то, что Бог создал своею всемогущею волею. Сей произвольный акт творения есть возвышенная жизнь души; целью его может быть не иное что, как осуществление того прекрасного, которого тайну душа открывает в творении Бога и которое стремится ясно выразить в творении собственном. Сие ощущение и выражение прекрасного, сие пересоздание своими средствами создания Божия есть художество.

Что же такое художник? Творец; и цель его не иное что, как само это творение, свободное, вдохновенное, ни с каким посторонним видом не соединенное. В чем же состоит акт творения? В осуществлении идеи Творца. Верховный художник в самом себе почерпнул и идею и материал создания; земной художник, творя, также осуществляет свою идею, но материалы и для самой идеи и для ее осуществления он заимствует Уже из существующего, ему подлежащего творения Божия; творит же он потому, что по натуре души своей ощущает в себе к тому неодолимое, врожденное стремление».

Жуковский первым в нашей литературе утвердил столь высокий взгляд на поэзию. Писатели XVIII века часто видели в ней забаву. Г. Р. Державин в оде «Фелица» сравнивал ее с «вкусным лимонадом». Жуковский, напротив, считал поэзию «связующим звеном между миром земным и миром идеальным». Поэзия – отражение идеального мира, к которому стремится и о котором тоскует на земле душа. Поэзия приоткрывает нам его. В минуту вдохновения в душу поэта нисходит «гений чистой красоты» как вестник оттуда, как мечтанье «о небесном, о святом»:

Ах! не с нами обитает

Гений чистой красоты;

Лишь порой он навещает

Нас с небесной высоты…

Чтоб о небе сердце знало

В темной области земной,

Нам туда сквозь покрывало

Он дает взглянуть порой…

(«Лалла Рук»)

Поэзия у Жуковского – «религии небесной сестра земная», она «есть Бог в святых мечтах земли».

Из религиозно-возвышенного понимания природы поэтического творчества прямо вытекает высочайшее требование Жуковского к самой личности поэта, запечатленной в его создании. «Если таково действие поэзии, то сила производить его, данная поэту, должна быть не иное что, как призвание от Бога; есть, так сказать, вызов от Создателя вступить с ним в товарищество создания. Творец вложил свой дух в творение: поэт, его посланник, ищет, находит и открывает другим повсеместное присутствие Духа Божия. Таков истинный смысл его призвания, его великого дара, который в то же время есть и страшное искушение, ибо в сей силе для полета высокого заключается и опасность для падения глубокого.

Вопрос: исполнит ли поэт свое призвание, если, живя с откровенными очами посреди чудес творения, будет иметь предметом одну только роскошь этой внутренней поэтической жизни и то несказанное самонаслаждение, которое вполне объемлет и удовлетворяет душу в те минуты, когда она горит вдохновением творчества? Исполнит ли поэт свое призвание, когда, с одной стороны, будет иметь в виду одно только художественное совершенство произведений своих, а с другой – только успех, то есть гордое самоубеждение в своем превосходстве, и чародейную сладость хвалы и славы? Есть что-то чувственное, что-то унизительное, есть какое-то эгоистическое сибаритство в этом самообоготворении, в этой оргии самолюбия, в этом упоении самонаслаждения, которое в своих действиях так же гибельно для души, как пьянство для силы телесной».

«В произведениях художества мы наслаждаемся красотою создания, прелестью частей, гармониею целого и тому подобное, но все это есть одна низшая, так сказать, материальная сторона нашего наслаждения: мы можем дать себе отчет в том, что нас увлекает, можем указать на возвышенность или приятность содержания, на точность, живость, необыкновенность выражения, на музыку слов; но то, что безотчетно и неуловимо и что, однако, всему этому дает жизнь, – это есть дух поэта, в создании его тайно соприсутственный. И если он есть дух чистоты, если художественное создание (какой бы, впрочем, ни был предмет его) проникнуто им так же, как образец его, Божие создание, Духом Создателя, то и действие его (дело поэта, заключенное в его слове) будет благодатно, как действие неизглаголанного мироздания на душу, отверстую его святыне.

Не в том, что составляет содержание поэтического произведения, заключается его нравственно-образовательное на нас влияние, а в том, что есть сам поэт (сколько бы, повторяю, его личность ни далека была от избранного им предмета); увлекаемые прелестью его создания, мы нечувствительно проникаемся его верою, его любовию, его возвышенностью и чистотою, и они, по тайному сродству, остаются в слиянии с нами, как последний результат поэтического наслаждения». Жуковский утвердил в русской литературе на целый век писательское представление о божественной природе поэтического слова, о духовно преобразующей роли литературы, о действенном характере ее художественных образов.

Поэтом может быть лишь человек с верующей душой и чистым сердцем. Программа всей жизни Жуковского – «жить для души». «Лучшее наше добро есть наше сердце и его чистые чувства», – говорит он. «Из всех людей, которых я знавал, – писал о Жуковском Н. И. Тургенев, – я не видал другой души, столь чистой и невинной».

Русская литература обязана Жуковскому возвращением в нее христианского идеала. «Жуковский был, – по словам Белинского, – переводчиком на русский язык романтизма Средних веков, воскрешенного в начале XIX века немецкими и английскими поэтами, преимущественно же Шиллером». Если классицисты тосковали по Элладе и в качестве образца указывали на искусство Древней Греции, то романтики обратили внимание на христианское Средневековье. «Древние, – утверждали они, – имели как бы телесную душу, но сердце, повитое христианством, совершенно иное и требует иной поэзии. Древняя душа проста. Душа нового человека нуждается в бесконечных оттенках в передаче всего, что в ней происходит».

Романтизм утолил религиозную жажду европейского общества в эпоху кризиса веры в разум после Великой французской революции, обманувшей надежды просветителей. Но в русских условиях этот возврат к христианским ценностям совпал с моментом самоопределения новой русской литературы, национально-самобытной, восстанавливающей нарушенную в Петровскую эпоху преемственную связь с культурой отечественного православно-христианского Средневековья. Во всех своих произведениях Жуковский открывал красоту христианских идеалов, и в этом главным образом заключается его национальное своеобразие.

Но почему Жуковский для поэтического удовлетворения христианских чувств обращался к Западу, к немецкой и английской поэзии? «Переимчивость» его обусловлена процессами становления и развития языка молодой русской литературы, нуждавшейся в опоре на образцы более зрелой и разработанной литературы Запада для передачи психологических глубин христиански одухотворенной души.

Жуковский в своих переводах не столько воспроизводил содержание оригинала, сколько развертывал потенциальные возможности, которые в нем были скрыты применительно к русским проблемам и творческим задачам. Изучавшие русский язык по переводам Жуковского иностранцы отмечали, что стихи русского поэта казались им порой оригиналами, а оригиналы, с которых делались эти переводы, – копиями. Сам Жуковский говорил, что в поэзии переводчик не раб, а соперник: «Я часто замечал, что у меня наиболее светлых мыслей тогда, когда их надобно импровизировать в выражение или в дополнение чужих мыслей. Мой ум, как огниво, которым надобно ударить об кремень, чтобы из него выскочила искра. Это вообще характер моего творчества; у меня все или чужое, или по поводу чужого – а все, однако, мое».

Как отмечает доктор филологических наук В. Н. Касаткина, в переводах Жуковский «оставался самим собой, вместе с тем чужой текст, лежащий почти постоянно в основе собственного, придавал его лирическим произведениям особую окраску. Достоевский отметил «всечеловечность» поэзии Пушкина. Но своеобразная печать «всечеловечности» лежит и на творчестве Жуковского. Он переводил поэтические произведения многих и разных авторов: Гомера и Овидия, Мильвуа, Арно, Лафонтена, Матиссона, Шенье, Мериме, Шамиссо, Клопштока, Гердера, Бюргера, Гете, Шиллера, Уланда, Гебеля, Цедлица, Грея, Мура, Байрона, Вальтера Скотта, Саути и многих других. Он сочинял по мотивам литератур разных народов, причем обычно обращался не к первоисточнику, а продолжал предромантические и романтические традиции. Жуковскому, бесспорно, были близки представления немецких романтиков, в частности Ф. Шлегеля, об освоении исторического опыта наций, их культурных достижений; имелись в виду не только народы Западной Европы, но и Древнего Востока, Ирана, Индии. Опираясь на различные источники – обычно произведения немецких и английских романтиков, Жуковский лирически сопереживал, сближаясь с людьми разных национальностей. Он искал чувствительные сердца, губительные страсти, увлекательную романтику и нравоучительные коллизии во всех концах земли. Древнюю Грецию читатель находил в балладах «Ивиковы журавли», «Ахилл», «Кассандра», «Уллин и его дочь», «Элевзинский праздник» и в других его произведениях, а в итоге – в полностью переведенной им «Одиссее» Гомера. Жуковский как романтик донес до русского читателя высокие нравственные идеалы Индии в поэме «Наль и Дамаянти»; древнетаджикский эпос романтически ожил в поэме «Рустем и Зораб»; средневековая Франция – в балладах о Карле Великом, о Роланде, в лирической драме «Орлеанская дева»; Нормандия – в балладе «Гарольд», драматической повести «Нормандский обычай»; немецкое Средневековье – в балладах «Божий суд над епископом», «Адельстан», «Граф Габсбургский», в поэме «Ундина»; английское – в балладах «Варвик», «Замок Смальгольм, или Иванов вечер»; поэт соприкоснулся с поэзией Португалии в поэме «Камоэнс». Древнерусские мотивы звучат в его балладах «Людмила», «Двенадцать спящих дев», в его сказках, в переложении «Слова о полку Игореве», в песнях с русскими фольклорными элементами. Романтически переданный колорит места и времени, романтические характеры были в его творчестве призваны передать общечеловеческие переживания, нравственные и безнравственные побуждения и поступки людей разных рас, национальностей и эпох, выявить глобальные, всемирно-исторические, вековые, как казалось романтику, этические закономерности бытия». Но все эти общечеловеческие переживания перелагались у Жуковского на русскую почву, получали русифицированное выражение на родном языке, ради обогащения которого они в столь разнообразном виде и представлялись.

Переводы Жуковского – это искусство «перевыражения» чужого в свое. Тонкий и чуткий филолог С. С. Аверинцев, сравнивая подлинник баллады Шиллера «Рыцарь Тогенбург» с переводом Жуковского, заметил: Шиллер в своей балладе – поэт-историк. Он стремится к достоверной передаче нравов рыцарских времен. Он точно воссоздает «средневековый этикет», связанный с «культом прекрасной дамы», и совсем не собирается представлять изображаемое как некий идеал для своих современников.

Жуковский, сохраняя сюжет Шиллера, наполняет его русским сердечным содержанием. Он стремится, чтобы его читатели приняли историю платонической любви рыцаря как образец, достойный подражания, как идеал одухотворенных христианских чувств. Героиня у Жуковского заменяет вежливое «Вы» на доверительное «ты», этикетную учтивость – на живое чувство:

Сладко мне твоей сестрою,

Милый рыцарь, быть;

Но любовию иною

Не могу любить.

«Милый рыцарь» – так может обратиться к любимому православная русская боярышня, но в устах дочери владельца средневекового замка подобная нежность невозможна. Шиллер по католической традиции ставит в центр волю, Жуковский по православно-христианской – сердце. «Смысл слов, – пишет С. С. Аверинцев, – отказ от любви, но поэтическая энергия слов говорит о другом: первая строка начинается словом „сладко“ («сладкий мой» – обращение, распространенное в крестьянской среде. – Ю. Л.), вторая – словом „милый“, вторая фраза (после союза «но») заключена между „любовию“ и „любить“. Любовь как бы разлита, растворена в самом звучании: „любовию иною…“. У Шиллера будущая монахиня предлагает взамен отвергаемой земной любви отстраненное, беспорывное благорасположение. У Жуковского она предлагает – где-то за словами – едва ли не мистическую любовь, не духовный брак». И в финале она не выглядывает из окна монастырской кельи, как у Шиллера, «а воистину «является», как видение, без слов подтверждая, что все, что нам померещилось за ее словами в первой строфе, – правда:

Чтоб прекрасная явилась,

Чтоб от вышины

В тихий дол лицом склонилась,

Ангел тишины…

У Шиллера дева наклоняется над долиной – долина внизу, под ней. У Жуковского она склоняется «от вышины». Долина, над которой наклоняются, – это часть ландшафта; «тихий дол», в который склоняются, – это едва ли не «юдоль», не «дольнее». Лицо, никнущее в этот дол, – вне земных масштабов».

Столь интимное переживание духовной любви у Жуковского связано, конечно, с особенностями православия, где на первом плане, как мы заметили, стоит не волевое, а сердечное начало. Но дело еще и в другом. Романтизм Жуковского в отличие от романтизма на Западе выполняет несколько иную историческую миссию. Шиллера отделяют от эпохи Средневековья, по крайней мере, три века существования в Западной Европе светской культуры. Он смотрит на события баллады издали. У Жуковского дистанция короче.

Наша литература еще только вступает в стадию оформления. Начало ему положили петровские преобразования, столь недалекий для Жуковского XVIII век. Литература создается в России узкой прослойкой просвещенных людей. Ее окружает мощная стихия народной жизни, всецело остающейся в лоне православно-христианского сознания. На Жуковского-романтика выпадает миссия воссоединения «дворянской» и «народной» культур в единую русскую культуру. Эта устремленность к синтезу и придает романтизму Жуковского вневременную общенациональную значимость, которую проницательно чувствовал Пушкин, завершивший дело, начатое Жуковским. Не случайно в поэтической миниатюре «К портрету Жуковского» Пушкин сказал:

Его стихов пленительная сладость

Пройдет веков завистливую даль,

И, внемля им, вздохнет о славе младость,

Утешится безмолвная печаль,

И резвая задумается радость.

Детские и юношеские годы Жуковского.

Василий Андреевич Жуковский родился 29 января (9 февраля) 1783 года в селе Мишенское Белевского уезда Тульской губернии. Он был незаконнорожденным сыном помещика Афанасия Ивановича Бунина. Мать его, Елизавета Дементьевна Турчанинова (пленная турчанка Сальха), жила в усадьбе Мишенское сначала в качестве няньки при детях Буниных, потом домоправительницы (экономки). Родившийся у нее сын по желанию Бунина был усыновлен бедным дворянином Андреем Григорьевичем Жуковским, жившим у Буниных «нахлебником». Это позволило Жуковскому сохранить звание дворянина и избежать трудной участи незаконнорожденного ребенка.

Мальчик был принят в дом отца и вскоре сделался всеобщим любимцем. Он рос в окружении старших сестер по отцу и их дочерей. Женская атмосфера дома Буниных отразилась на его характере – мягком, чувствительном, мечтательном. Двусмысленное положение его в этой семье, болезненные отношения с матерью, служанкой отца и сестер, способствовали раннему духовному созреванию.

В 1797 году Жуковский был определен в Благородный пансион при Московском университете. Годы учебы в пансионе (1797-1800) сыграли решающую роль в формировании мировоззрения и эстетических вкусов Жуковского. Опытные и уважаемые наставники этого учебного заведения – директор университета И. П. Тургенев, друг Карамзина, бывший воспитатель Александра I, и настоятель пансиона д. А. Прокопович-Антонский – уделяли большое внимание духовному образованию воспитанников: утверждались идеалы нравственного самоусовершенствования, культивировались личные и гражданские добродетели, поощрялись литературные интересы и склонности. При пансионе существовало литературное общество, которое выпускало альманах «Литературная заря». Вскоре Жуковский стал членом этого общества и автором стихов, в которых он подражал Ломоносову, Державину и Хераскову, а также рассуждений на морально-этические темы.

И. П. Тургенев по просьбе Буниных опекал юного воспитанника, ввел в свое семейство. В его доме часто собирались известные писатели во главе с Карамзиным. Отзывчивый на добро Жуковский обрел здесь вторую семью, сдружился с сыновьями Ивана Петровича – Александром, Николаем (будущим декабристом, автором трактата «Опыт теории налогов») и особенно с Андреем, юношей поэтически одаренным, большим знатоком английской и немецкой литературы. Преждевременная смерть Андрея Тургенева в 1803 году была первой тяжелой утратой для Жуковского. Воспоминания о юношеской дружбе согревали его душу на протяжении всей жизни и отразились во многих лирических стихах.

В декабре 1800 года Жуковский окончил пансион с серебряной медалью и определился на государственную службу. В начале 1801 года Александр Тургенев вместе с Жуковским, А. Ф. Воейковым, А. Ф. Мерзляковым организовали «Дружеское литературное общество» бывших воспитанников Благородного пансиона. Они увлекались сентиментализмом и считали себя последователями Карамзина. Кроме литературных, общество ставило перед собою моральные цели. Жуковский выступал на его заседаниях с речами о дружбе, о страстях, о счастии. Он вел дневник, в котором описывал свои душевные переживания, занимался развитием «внутреннего человека». Духовный рост укрепляла специальная переписка, в которой друзья делились друг с другом успехами и трудностями самоусовершенствования. Дружба питалась высокими христианскими идеалами и отличалась взаимной доброжелательностью и нравственной требовательностью к себе и ближнему.

К службе своей Жуковский вскоре охладевает, да и в дружеском кругу начинаются разногласия. Поэт не разделяет критического отношения Андрея Тургенева и Андрея Кайсарова к Карамзину. В 1802 году он уходит в отставку и уезжает на родину, в Мишенское, чтобы целиком отдать свой деревенский досуг литературе.

Элегический жанр в поэзии Жуковского-романтика .

Элегия стала одним из ведущих жанров в поэтическом творчестве Жуковского. Она была созвучна интересу сентименталистов и романтиков к драматическому содержанию внутренней жизни человека. При этом жанр элегии У них существенно изменился по сравнению с классицистами. В элегии XVIII века тоже преобладало грустное содержание: поэты сокрушались по поводу смерти друга или измены возлюбленной, тосковали при долгой разлуке с ними. Но беды и несчастия воспринимались как факты случайные. Они не колебали веры в добрую природу человека и в разумную организацию мира. Тоскуя по возлюбленной, классицист Сумароков, например, рассуждал:

Но тщетен весь мой гнев. Кого я ненавижу?

Она невинна в том, что я ее не вижу.

Сержусь, что нет в глазах: но кто виновен тем?

Причина днесь случай в несчастии моем.

Его несчастье отнюдь не свидетельствует о том, что мир трагичен в своих основах и что всем людям суждено страдать и бедствовать. Такая грустная случайность выпала лишь на его долю. «Такой мне век судьбою учредился» или «Судьба, за что ты мне даешь такую честь?».

Поэт-романтик грустит иначе и по другому поводу. Его грусть касается самих основ мироустройства, в ударах судьбы он склонен видеть не случайность, а проявление самой сущности жизни: неверность земного величия и счастья, скоротечность бытия, несовершенство смертной человеческой природы. Романтическая личность, утверждая себя, сталкивается с коренными проблемами бытия: человек и общество, человек и Бог, смерть и бессмертие. В элегической поэзии Жуковского содержатся в сжатом виде те проблемы, которые будут решать герои Пушкина и Гоголя, Лермонтова и Некрасова, Тургенева и Чехова, Толстого и Достоевского. Не случайно Белинский видел в ней «целый период нравственного развития русского общества».

Литературная известность пришла к Жуковскому в конце 1802 года, когда Карамзин опубликовал в «Вестнике Европы» его элегию «Сельское кладбище» – вольный перевод английского поэта-сентименталиста Томаса Грея. Элегия открывается описанием наступающего вечера, когда над уединенным человеком не довлеет «злоба дневи», когда суетные заботы шумного дня оставляют его. В таинственной тишине обостряются чувства, пробуждается внутреннее зрение, душа откликается на коренные, вековые вопросы бытия. На сельском кладбище перед юным поэтом встает вопрос о смысле жизни. Смерть у Жуковского – это великий уравнитель:

На всех ярится смерть – царя, любимца славы,

Всех ищет грозная… и некогда найдет;

Всемощныя судьбы незыблемы уставы;

И путь величия ко гробу нас ведет!

Смерть еще и великий учитель. Перед ее лицом проясняются истинные и ложные ценности жизни. Она обнажает тщетность мирских благ, богатства и славы. Она указывает человеку на вечную правду христианской морали: не раболепствуй перед сильными, не пресмыкайся в лести, не служи своей гордыне, не будь жестоким к страдальцам, цени в жизни не успех, не славу, не наслаждения, а добросердечие, скромный труд, отзывчивость, чуткость к чужому страданию.

На сельском кладбище видишь, что ближе к Богу и его вечным заветам не сильные мира сего, а простые труженики, хранящие в своей душе «глас совести и чести», далекие «от мирских погибельных смятений»:

Как часто их серпы златую ниву жали

И плуг их побеждал упорные поля!

Как часто их секир дубравы трепетали

И потом их лица кропилася земля!

Элегия «Сельское кладбище» еще очень органично и глубоко связана с сентиментализмом Карамзина. Однако в ней уже появляются признаки романтизма. Если в поэзии сентименталистов на первом плане был культ ощущений, чувствительного сердца, то Жуковский от чувствительности переходит к решению глубоких этических вопросов, мировоззренческих проблем. Душевное перерастает в духовное, подчиняется ему и контролируется им.

На исходе XIX века русский поэт и философ В. С. Соловьев посвятил элегии Жуковского стихи под названием «Родина русской поэзии». Он заметил, что вместе с Жуковским наша литература явилась на свет не на гранитных набережных Петербурга, не на Красной площади в Москве, -

А там, среди берез и сосен неизменных,

Что в сумраке земном на небеса глядят,

Где праотцы села в гробах уединенных,

Крестами венчаны, сном утомленным спят…

На сельском кладбище явилась ты недаром,

О, гений сладостный земли моей родной!

Хоть радугой мечты, хоть юной страсти жаром

Пленяла после ты, – но первым лучшим даром

Останется та грусть, что на кладбище старом

Тебе навеял Бог осеннею порой.

Окончательное торжество романтизма проявляется у Жуковского в элегии «Вечер» (1803), две строфы из которой были положены на музыку П. И. Чайковским и вошли в его оперу «Пиковая дама»:

Уж вечер… облаков померкнули края,

Последний луч зари на башнях умирает;

Последняя в реке блестящая струя

С потухшим небом угасает…

Как слит с прохладою растений фимиам!

Как сладко в тишине у брега струй плесканье!

Как тихо веяние зефира по водам

И гибкой ивы трепетанье!

По наблюдению Г. А. Гуковского, эти стихи напоминают «музыкальный словесный поток, качающийся на волнах звуков и эмоций». И в этом музыкальном потоке, едином и слитном, слова звучат, как ноты, не только прямыми, но и ассоциативными, «музыкальными» значениями.

Это достигается с помощью особого поэтического синтаксиса, утверждаемого Жуковским. В любом поэтическом произведении диалектически взаимодействуют между собой два вида членения речи и два типа соотношений смыслов и слов. Первый вид – естественное синтаксическое деление и объединение словесных и смысловых групп. Второй вид – метрико-ритмическое их деление и объединение. «Синтаксис стиха» (второй вид) находится в постоянном взаимодействии с синтаксисом языка (первый вид). У Жуковского в элегии «Вечер» синтаксис стиха настолько активен, что подчиняет себе и разрушает логику языкового синтаксиса. В результате слово вступает в ассоциативное соотношение с другими словами: «Уж вечер облаков…» Слово «облаков», синтаксически связанное со словом «края», ритмически объединяется со словом «вечер». Создается впечатление, что смыслы рождаются не в словах, а как бы между словами. В словах начинают пробуждаться не постоянные, а побочные, дополнительные значения: определение «померкнули» относится и к «краям облаков», и к «вечеру облаков», края которых «меркнут». Стиховые связи рождаются еще и поверх связей языковых, синтаксических. И слова начинают сопрягаться друг с другом не только через логику их основных значений, а еще и через смысловые ореолы, ассоциации.

Это открытие Жуковского оказало огромное влияние на психологизацию слов в русской поэзии. Лейтмотивные слова первой строфы элегии «Вечер»: «померкнули», «последний», «умирает», «последняя», «потухшим», «угасает»… Нагнетание эмоциональных повторений, нанизывание однотонных слов, выдвижение на первый план качественных признаков за счет предметных приводит к тому, что эти качественные слова стремятся отделиться от предметов, тем самым и сами предметы освобождая от «материальности», от вещественной приземленности. «Облака», «лучи», «водные струи» одухотворяются, «дематериализуются», сливаются друг с другом, становятся прозрачными, открывающими за прямым смыслом целый мир дополнительных, побочных значений и звучаний.

Вторая строфа состоит из четырех стихов-возгласов, между которыми нет логической связи. Но связь эмоциональная есть: она достигается за счет повторения однотипных формул: «как слит», «как сладко», «как тихо». Первый стих строфы – «как слит с прохладою растений фимиам» – настолько осложнен для логического восприятия синтаксической инверсией (сказуемое «слит», стоящее на первом месте, отделено от подлежащего «фимиам» целым потоком второстепенных членов), что поэтический ритм фактически уничтожает синтаксическую связь: то ли фимиам слит с прохладою растений, то ли фимиам растений слит с прохладою. Слова, освобожденные от жесткой синтаксической взаимозависимости, начинают вступать с собою в причудливые ассоциативные сцепления, в результате которых природа одухотворяется в своей нерасчлененной целостности. А во втором стихе эпитет «сладко», отнесенный к «плесканию струй», еще более усиливает намеченный в элегии процесс дематериализации и психологизации летнего вечера.

Этот поэтический прием распространяется у Жуковского на всю элегическую и пейзажную лирику. Поэтическое слово становится емким и многозначным, богатым психологическим подтекстом. В стихотворении «Весеннее чувство»:

Я смотрю на небеса…

Облака, летя, сияют

И, сияя, улетают

За далекие леса -

эпитет «сияя» приобретает двойственный смысл: предметно-вещественный – облака, озаренные солнцем; психологический – радость возносящегося, легкого, весеннего чувства.

Основной пафос поэзии Жуковского – утверждение романтической личности, утонченное исследование внутреннего мира. «У Жуковского все душа и все для души», – сказал П. А. Вяземский. Поэзия у него разрушает рационалистический подход к поэтическому слову, свойственный классицизму и просветительскому реализму. Слово у Жуковского не используется как общезначимый термин, а звучит как музыка, с помощью которой он улавливает в природе какую-то незримую таинственную жизнь, трудноуловимые излучения и импульсы, которые через природу Бог посылает чуткой и восприимчивой душе. Жуковский склонен думать, что за видимыми вещами и явлениями окружающего нас природного мира скрывается образ Творца. Видимый образ природы в его восприятии – это символ невидимых божественных энергий.

В элегии «Невыразимое» (1819) Жуковский сетует на бедность человеческого языка, способного схватывать лишь видимое очами и неспособного уловить «Создателя в созданье». Когда неизреченному поэт стремится дать название, его искусство обнаруживает свою слабость и «обессиленно безмолвствует»:

Что видимо очам – сей пламень облаков,

По небу тихому летящих,

Сие дрожанье вод блестящих,

Сии картины берегов

В пожаре пышного заката –

Сии столь яркие черты –

Легко их ловит мысль крылата,

И есть слова для их блестящей красоты.

Но то, что слито с сей блестящей красотою -

Сие столь смутное, волнующее нас,

Сей внемлемый одной душою

Обворожающего глас,

Сие к далекому стремленье,

Сей миновавшего привет

(Как прилетевшее внезапно дуновенье

От луга родины, где был когда-то цвет,

Святая молодость, где жило упованье),

Сие шепнувшее душе воспоминанье

О милом, радостном и скорбном старины,

Сия сходящая святыня с вышины,

Сие присутствие Создателя в созданье -

Какой для них язык?… Горе душа летит,

Все необъятное в единый вздох теснится,

И лишь молчание понятно говорит.

В этих стихах, глубоко философичных по своей природе, уже предчувствуется Тютчев с его знаменитым стихотворением «Silentium!» («Молчание!» – лат.). Примечательно в «Невыразимом» сближение чистых, как райский сад, воспоминаний прошлого со святыней, сходящей с вышины, – обетованной райской жизнью, даруемой праведным душам за пределами земного бытия.

У Жуковского в элегиях есть целая философия воспоминаний. Он убежден, что все чистое и светлое, что дано пережить человеку на этой земле, войдет в будущую, вечную жизнь, которая ждет каждого человека за порогом земного бытия. В элегической «Песне» (1818), предвосхищающей пушкинское «Я помню чудное мгновенье…», Жуковский писал:

Минувших дней очарованье,

Зачем опять воскресло ты?

Кто разбудил воспоминанье

И замолчавшие мечты?

Шепнул душе привет бывалой;

Душе блеснул знакомый взор;

И зримо ей минуту стало

Незримое с давнишних пор.

О милый гость, святое Прежде,

Зачем в мою теснишься грудь?

Могу ль сказать: живи надежде?

Скажу ль тому, что было: будь?

«Можно некоторым образом сказать, что существует только то, чего уж нет! – замечал Жуковский. – Будущее может не быть; настоящее может и должно перемениться; одно прошедшее не подвержено переменяемости: воспоминание бережет его, и если это воспоминание чистое, то оно есть ангел-хранитель нашего счастия; оно утешает наши горести; оно озаряет перед нами неизвестность будущего». Воспоминания Жуковский называл «двойниками нашей совести»: благодаря им не разрывается в этой жизни живая цепочка добра, невидимые звенья которой уходят в вечность, в тот идеальный мир, вера в который поддерживала Жуковского во всех жизненных испытаниях.

Жуковский не уставал повторять, что истинная родина души не здесь, а там, за гробом, что в земной жизни человек странник и залетный гость. Земные испытания приносят ему немало бед и страданий, но счастье и не может быть уделом, целью жизни человека на земле:

Ты улетел, небесный посетитель;

Ты погостил недолго на земли;

Мечталось нам, что здесь твоя обитель;

Навек своим тебя мы нарекли…

Пришла Судьба, свирепый истребитель,

И вдруг следов твоих уж не нашли:

Прекрасное погибло в пышном цвете…

Таков удел прекрасного на свете! -

так говорит поэт в лучшей своей элегии «На кончину ее величества королевы Виртембергской» (1819).

Мысль о непрочности и хрупкости земного бытия, о неверности земного счастья, о неизбежности трагических испытаний вносит в элегии Жуковского устойчивый мотив грусти и печали. Но это не «мировая скорбь» Байрона с нотами отчаяния, неверия, дерзкого вызова Творцу. Печаль в элегиях Жуковского – грусть с оттенком светлой радости, сладкого упования. Поэт называет такую печаль, вслед за Карамзиным, «меланхолической», а само чувство – меланхолией. Оптимизм этой грусти основан на глубокой христианской вере. «Христианство, – пишет Жуковский, – победив смерть и ничтожество, изменило и характер этой внутренней, врожденной печали. Из уныния, в которое она повергала и которое или приводило к безнадежности, губящей всякую внутреннюю деятельность, или насильственно влекло душу в заглушающую ее материальность и в шум внешней жизни, оно образовало эту животворную скорбь, которая есть для души источник самобытной и победоносной деятельности». В страдании Жуковский видит суровую школу жизни и не устает повторять, что «несчастие – великий наш учитель», что главная наука жизни – «смирение и покорность воле Провидения».

«Теон и Эсхин» (1814).

«На это стихотворение, – писал Белинский, – можно смотреть как на программу всей поэзии Жуковского, как на изложение основных принципов ее содержания». В стихотворении сопоставляются разные жизненные судьбы двух друзей. Действие происходит в Древней Греции в эпоху зарождения христианства. Эсхин возвращается под родимый кров после долгих странствий. В погоне за мирскими благами он изведал все: роскошь, славу, вино, любовные утехи. Но счастье как дым, как тень от него улетало.

Теон был скромен в желаниях. Он остался дома, вел тихую жизнь, любил и потерял свою спутницу жизни. Неподалеку от его хижины – ее могила. Обращаясь к Эсхину, Теон говорит, что «боги для счастья послали нам жизнь, но с нею печаль неразлучна». Он не ропщет. Он знает, что блаженство надо искать не там, где искал его Эсхин, – земные блага тленны:

Что может разрушить в минуту судьба,

Эсхин, то на свете не наше;

Но сердца нетленные блага: любовь

И сладость возвышенных мыслей -

Вот счастье; о друг мой, оно не мечта.

Любимая Теона умерла, но сладость любви хранится в памяти сердца: «Страданье в разлуке есть та же любовь; над сердцем утрата бессильна». Поэтому и скорбь о погибшем – залог «неизменной надежды, что где-то в знакомой, но тайной стране погибшее нам возвратится». Все плотское гниет, превращается в прах. Но все, что возвышает нас над бездуховной тварью, что делает нас людьми, по замыслу Творца о человеке, никогда не умрет и будет с нами вечно – и здесь, и там, за гробом:

С сей сладкой надеждой я выше судьбы,

И жизнь мне земная священна;

При мысли великой, что я человек,

Всегда возвышаюсь душою.

Любовная лирика Жуковского.

В 1805 году случилось событие, которому было суждено сыграть важную роль в жизни Жуковского и по-своему отразиться на судьбах всей отечественной литературы, на русском понимании духовной природы любви. У старшей сестры Жуковского по отцу, Екатерины Афанасьевны Протасовой, жившей в Белеве, в трех верстах от Мишенского, подрастали две дочери – Маша и Александра. «Были они разные, и по внешности, и по характерам, – писал в биографии Жуковского Б. К. Зайцев. – Старшую, Машу, изображения показывают миловидной и нежной, с не совсем правильным лицом, в мелких локонах, с большими глазами, слегка вздернутым носиком, тонкой шеей, выходящей из романтически-мягкого одеяния, – нечто лилейное. Она тиха и послушна, очень религиозна, очень склонна к малым мира сего – бедным, больным, убогим. Русский скромный цветок, кашка полей российских. Александра другая. Это – жизнь, резвость, легкий полет, гений движения. Собою красивее, веселее и открытей сестры, шаловливей». Пришло время учить девочек, а средства скромны. Жуковский согласился быть их домашним учителем.

Так начался возвышенный и чистый любовный роман Жуковского и Маши Протасовой, который продолжался до преждевременной смерти его героини в 1822 году. Екатерина Афанасьевна, мать Маши, узнав о ее чувствах к Жуковскому, заявила сурово и решительно, что брак невозможен по причине близкого родства. Ни уговоры, ни подключения к ним друзей, ни сочувственное вмешательство высокопоставленных духовных лиц не могло поколебать решение Екатерины Афанасьевны Протасовой. Всякие надежды на земной брак для скрепления «брака духовного» были у Жуковского и Маши потеряны навсегда.

История этой романтической любви нашла отражение в цикле любовных песен и романсов Жуковского. По ним можно проследить перипетии этого чувства, глубокого и чистого во всех его состояниях. В «Песне» 1808 года оно светлое, радостное, исполненное надежд:

Мой друг, хранитель-ангел мой,

О ты, с которой нет сравненья,

Люблю тебя, дышу тобой;

Но где для страсти выраженья?

Во всех природы красотах

Твой образ милый я встречаю;

Прелестных вижу – в их чертах

Одну тебя воображаю.

В этой любви, одухотворенной и чистой, совершенно приглушены всякие чувственные оттенки. На первом плане здесь сродство любящих душ, своеобразная любовная дружба, в которой чувство бесплотно и идеально. Образ любимой девушки столь властно овладевает душою героя, что грезится ему везде: в красотах природы, в шуме городской жизни. Поэт настолько проникается мыслями и чувствами любимой, что понимает ее без слов: «Молчишь – мне взор понятен твой, для всех других неизъяснимый». И даже самого себя он воспринимает ее глазами:

Тобой и для одной тебя

Живу и жизнью наслаждаюсь;

Тобою чувствую себя;

В тебе природе удивляюсь.

В следующей «Песне» 1811 года, после отказа Екатерины Афанасьевны, тональность решительно изменяется в сторону меланхолии. Поэт жертвенно устраняется, желая любимой счастья, и просит лишь о том, чтобы она не забывала его и сохранила к нему дружеские чувства. Горечь разлуки смягчается другим, врачующим чувством: невозможная, разбитая здесь, на земле, чистая любовь не умрет и восторжествует за гробом:

Туда моя душа уж все перенесла;

Туда всечасное влечет меня желанье;

Там свидимся опять; там наше воздаянье;

Сей верой сладкою полна в разлуке будь -

Меня, мой друг, не позабудь.

В 1817 году Маша, с благословения Жуковского, выходит замуж за доктора медицины И. Ф. Мойера, человека благодушного и сентиментального на немецкий манер. Это был брак по рассудку, продиктованный желанием получить независимость от того семейного рабства, в котором девушка оказалась. Мойер с пониманием относился к платонической любви Маши и Жуковского. Появилась возможность посещать молодое семейство, общаться с Машей. Но из глубины души выплескивается удивительная «Песня» (1818) – «Минувших дней очарованье…» с недвусмысленным ее концом:

Зачем душа в тот край стремится,

Где были дни, каких уж нет?

Пустынный край не населится,

Не узрит он минувших лет;

Там есть один жилец безгласный,

Свидетель милой старины;

Там вместе с ним все дни прекрасны

В единый гроб положены.

Отголоски этого печального романа звучат во многих произведениях Жуковского: в стихотворении «Пловец» (1812), в «Песне» (1816), в «Воспоминании» (1816), в балладах «Рыцарь Тогенбург», «Эолова арфа», «Эльвина и Эдвин».

Гражданская лирика Жуковского.

В начале лета 1812 года войска Наполеона перешли через Неман и вторглись в русские пределы. В августе Жуковский покинул родной край поручиком Московского ополчения. Ночь на 26 августа он провел в засаде на окраине Бородинского поля, в резерве армии Кутузова. Участвовать в самом сражении ему не пришлось: резерв в бой не вводили, но обстрелу он подвергался, были даже и потери.

Доселе тихим лишь полям

Моя играла лира…

Но жребий выпал: к знаменам!

Прости, и сладость мира,

И отчий край, и круг друзей,

И труд уединенный,

И все… я там, где стук мечей,

Где ужасы военны.

В штабе Кутузова под Тарутином Жуковский написал большое патриотическое стихотворение «Певец во стане русских воинов», распространившееся в списках и получившее популярность в армии еще до его публикации в конце 1812 года в «Вестнике Европы» и двумя отдельными изданиями в 1813 году. По словам одного из современников, «Певец…» Жуковского «сделал эпоху в русской словесности и в сердцах воинов». П. А. Плетнев писал: «Впечатление, произведенное «Певцом» не только на войско, но на всю Россию, неизобразимо. Это был воинственный восторг, обнявший сердца всех. Каждый стих повторяем был, как заветное слово. Подвиги, изображенные в стихотворении, имена, внесенные в эту летопись бессмертных, сияли чудным светом. Поэт умел изобразить лучшие моменты из славных дел всякого героя и выразить его лучшим словом: нельзя забыть ни того ни другого. Эпоха была беспримерная – и певец явился достойный ее».

Секрет успеха нового произведения Жуковского объясняется не только актуальностью патриотической темы, но и тем, что он раскрыл ее с неожиданной и проникновенной для соотечественников стороны. Сюжетно произведение построено как цикл заздравных гимнов, которые в ночь перед битвой произносит певец в стане воинов, воодушевляя их на бой с врагом. Наиболее значимые, ударные места в этих гимнах подхватывает хор ратников.

Первый кубок певец поднимает во славу героев древних лет, тени которых «воздушными полками» проносятся над воинами: от Святослава и Дмитрия Донского до Петра Великого и Суворова. Потом он славит Отчизну, находя для ее характеристики теплые слова и лирически-задушевные интонации:

Отчизне кубок сей друзья!

Страна, где мы впервые

Вкусили сладость бытия,

Поля, холмы родные,

Родного неба милый свет,

Знакомые потоки,

Златые игры первых лет

И первых лет уроки,

Что вашу прелесть заменит?

О родина святая,

Какое сердце не дрожит,

Тебя благословляя?

В понятие Отчизны включаются у Жуковского отцы и матери, отчий дом, жены и невесты, друзья, «и царский трон, и прах царей, и предков прах священный». Патриотическое чувство безмерно расширяется и углубляется за счет сопряжений интимного и общего, частного и исторического.

В «Певце…» Жуковский широко использует традиции русского классицизма с его высокой гражданственностью и одическим пафосом, с использованием церковнославянской лексики («там днесь и за могилой», «горе подъял ужасну брань»). Отзвуки классицизма есть и в батальной живописи «Певца…» с ее «стрелами», «щитами», «перунами», с изображением современных генералов в виде греческих и римских героев.

Однако одический стиль у Жуковского теряет свойственный классицизму холодноватый рационализм, приобретает эмоциональное, личностное звучание, потому что Жуковский искусно сплавляет его со стилем элегическим. В свою очередь, темы интимные, частные, связанные с поэзией дружбы, любви, семейного очага, братаясь с «высоким штилем», свободно и легко поднимаются в ранг патриотический. Патриотизм в «Певце…» Жуковского становится и личной, и гражданской темой одновременно.

Огромной заслугой Жуковского, отмечает исследователь его творчества И. М. Семенко, «было новое понимание душевного мира человека. Он настолько расширил пределы внутренней жизни человека в поэзии, что в нее смогло войти как ее органическая часть то, что для поэтов прежней эпохи (в том числе Державина) оставалось вовне. В понимании содержания душевной жизни Жуковский произвел подлинный переворот, понятый и оцененный не сразу. Так называемые „объективные“ ценности играют в поэзии Жуковского большую роль. Это и сфера добра, морали, истины, и религия, и природа, и таинственная область чудесного, и, более того, сфера общественного долга, гражданственности, патриотизма. Новое, расширенное представление о духовном мире выразилось в важнейшем для Жуковского понятии и слове „душа“. Оно выражает сложную целостность человеческого сознания.

Поэзия Жуковского расширила пределы „душевной жизни“, включила в нее ценности, считавшиеся в XVIII веке атрибутами разума. Жуковский не только повысил значение внутреннего мира как такового, но придал личный смысл тому, что представлялось в поэзии старого типа „внешним“, „всеобщим“. Для последующей русской лирики это имело решающее значение. После Жуковского в лирике все становится личным переживанием – не только любовь, дружба и т. п., но и политика, и религия, и сама мысль, и само искусство. Патриотические чувства, в поэзии старого типа облекавшиеся в канонические формы оды – таковые во множестве сочинялись еще и во времена Жуковского, – предстают у него в новом выражении как проявления „живой души“. Жуковский создал совершенно необычный, неканонический тип гражданственного стихотворения».

В этом и заключается секрет необыкновенной популярности «Певца…» Жуковского, открывавшего новый период в развитии русской гражданской лирики, совершающего открытие, которым воспользуются поэты-декабристы, Пушкин в своей вольнолюбивой лирике, Некрасов и поэты его школы в 60-70-х годах XIX века. Вообще единство гражданской и личной тематики превратится в характерную особенность русской поэзии XIX-XX веков.

Вслед за «Певцом…», после сражения под Красным, Жуковский пишет послание «Вождю победителей», в котором славит Кутузова, сломившего гордыню тщеславного Наполеона. Послание, написанное по горячим следам битвы, печатается впервые в походной типографии при штабе Кутузова. Но в конце декабря Жуковский тяжело заболевает горячкой и после лечения в госпитале в январе 1813 года покидает действующую армию.

Слава «Певца…», не без участия друзей, докатилась до Зимнего дворца. Давний покровитель Жуковского поэт И. И. Дмитриев поднес его стихи вдовствующей императрице Марии Федоровне. С 1815 года Жуковский приглашается на должность ее чтеца. Не слишком еще обремененный придворной службой, он становится в эти годы душою вновь образовавшегося литературного общества «Арзамас», пишет шутливые и сатирические стихи, обличающие «шишковистов».

Балладное творчество Жуковского.

С 1808 по 1833 год Жуковский создает 39 баллад и получает в литературных кругах шутливое прозвище «балладник». В основном это переводы немецких и английских поэтов (Бюргера, Шиллера, Гёте, Уланда, Р. Саути, Вальтера Скотта и др.) со всеми особенностями Жуковского-переводчика, о которых мы уже говорили.

По своему происхождению баллада восходит к устному народному творчеству. И обращение к ней писателей сентименталистов и романтиков связано с пробудившимся у них интересом к национальному характеру, к местному колориту. А обилие в балладах народных легенд, поверий, фантастических и чудесных происшествий отвечало пристрастию романтиков ко всему иррациональному, неподвластному рассудку и логике.

В балладах отражалось миросозерцание христианина, озабоченного религиозно-нравственными проблемами, ощущающего за видимыми предметами и явлениями, характерами и событиями окружающего мира проявление действующих в нем невидимых сил, стоящих над природой и человеком. Это силы добрые и злые, божеские и сатанинские, незримо участвующие в судьбах людей. Такой взгляд на жизнь соответствовал романтическому мироощущению, разрывавшему связь с просветительским рационализмом.

Перед Жуковским-переводчиком стояла задача «переложения» балладного мира западноевропейских писателей на русские нравы, разработки русского литературного языка, развития в нем смысловой музыкальности, способности передавать тончайшие явления природного мира и ощущения верующей, иррационально настроенной души. Через приобщение к опыту зрелых литератур Западной Европы Жуковский добился в этом значительных успехов. Вот как, например, в балладе «Двенадцать спящих дев» изображает Жуковский воздействие благодатных сил, направляющих душу главного героя на стезю добродетели:

И все… но вдруг смутился он,

И в радостном волненье

Затрепетал… знакомый звон

Раздался в отдаленье.

И долго жалобно звенел

Он в бездне поднебесной;

И кто-то, чудилось, летел,

Незримый, но известный;

И взор, исполненный тоской,

Мелькал сквозь покрывало;

И под воздушной пеленой

Печальное вздыхало…

А в чудесной балладе «Эолова арфа» влюбленная Минвана, томимая недобрыми предчувствиями, вдруг слышит таинственный знак, передающий ей весть о смерти любимого человека, с которым ее насильно разлучили:

Сидела уныло

Минвана у древа… душой вдалеке…

И тихо все было…

Вдруг… к пламенной что-то коснулось щеке;

И что-то шатнуло

Без ветра листы;

И что-то прильнуло

К струнам, невидимо слетев с высоты…

Искусство Жуковского в этих стихах достигает художественной изощренности, которая предвосхищает зрелого Фета с его известной эстетической установкой: «Что не выскажешь словами – звуком на душу навей».

В балладах Жуковского осуществляется тонкое и точное «перевыражение» атмосферы католической службы, католических обрядов и праздников в православно-христианские. Вот описание благодатного дня Успения Пресвятой Богородицы в балладе «Братоубийца» из Уланда:

И окрест благоговенья

Распростерлась тишина:

Мнится: таинством Успенья

Вся земля еще полна,

И на облаке сияет

Возлетевшей Девы след,

И Она благословляет,

Исчезая, здешний свет.

Жуковский дает в балладе «Граф Гапсбургский», переводе из Шиллера, художественный образ поэзии, независимой от утилитарных требований, от желаний и вкусов властей, свободной, как природа, подчиняющейся лишь тайным движениям души поэта. В балладе заключены, как в зерне, все поэтические декларации Пушкина, Фета, Тютчева, Майкова, А. Толстого:

«Не мне управлять песнопевца душой

(Певцу отвечает властитель);

Он высшую силу признал над собой;

Минута ему повелитель;

По воздуху вихорь свободно шумит;

Кто знает, откуда, куда он летит?

Из бездны поток выбегает;

Так песнь зарождает души глубина,

И темное чувство, из дивного сна

При звуках воспрянув, пылает».

Поражает многоголосие поэтических интонаций и стилистических мелодий в балладах Жуковского, не только обнимающих в сжатом виде всю пушкинскую эпоху в истории русской поэзии, но и выходящих за ее пределы во времена 1850-1860-х годов, в эпоху Фета и Некрасова:

Были и лето и осень дождливы;

Были потоплены пажити, нивы;

Хлеб на полях не созрел и пропал;

Сделался голод; народ умирал.

На такой «некрасовской» ноте звучит зачин в балладе Жуковского «Суд Божий над епископом».

Исследователь поэзии Жуковского В. Н. Касаткина обращает внимание на то, что через все баллады Жуковского проходит одна волнующая поэта проблема – проблема аморальности, греховности человека: аморален богач, стремящийся к роскоши, честолюбец, аморальны балладные короли и владыки. Жуковский показал в своих балладах аморальность индивидуализма, наполеоновского властолюбия и самовластия. В основе большинства его баллад – тема преступления и наказания, причем наказанию отводится в них главное, решающее место. Источником наказания чаще всего является совесть – глас Божий в душе человека, приводящий преступника к покаянию. Но если совесть в душе преступника спит, Бог наводит на грешника внешнюю кару, поднимающуюся как бы из глубины жизни: природные катаклизмы – реки, выходящие из своих берегов, мыши, открывающие войну против епископа Гаттона, журавли, дающие знать об убийцах Ивика. Злой поступок, как облако, сгущает вокруг себя клубок событий, которые, в конце концов, обрушиваются на голову преступника. В поединке добра со злом в конечном счете всегда побеждает добро, а зло наказывается. Жуковский убежден, что таков закон миропорядка, нравственный закон, источник которого находится не в руках слабого человека, а в деснице всемогущего Творца.

Уже в первой балладе «Людмила», созданной по мотивам «Леноры» Бюргера, Жуковский говорит о необходимости обуздания эгоистических желаний и страстей. Несчастная Людмила гибнет потому, что слишком неумеренно и безоглядно желает быть счастливой. Любовная страсть настолько ее ослепляет, что она бросает вызов Богу, сомневается в милосердии Творца, упрекает его в жестокости. Между тем целью жизни, по убеждению христианина Жуковского, не может быть стремление к счастью. «В жизни много прекрасного, кроме счастья», – говорил он. Всякое односторонне-страстное, а значит, и эгоистическое желание губит человека. Возмездие является Людмиле в образе мертвого жениха, увлекающего ее в могилу.

Другой вариант той же самой судьбы, более близкий к национальным православно-христианским устоям жизни, дается Жуковским в балладе «Светлана» (1812). Чтобы подчеркнуть русский характер Светланы, поэт окружает ее образ народным колоритом. Действие баллады совершается в крещенский вечер, в поэтическое время Святок – игр, гаданий русской деревенской молодежи. Но национальная тема описанием святочных гаданий далеко не исчерпывается. Жуковский открывает русское начало в душе Светланы, которая несклонна обвинять Творца в случившемся с нею несчастье. И потому даже в страшном сне ее, в чем-то повторяющем реальный сюжет «Людмилы», есть глубокое отличие. Жених везет Светлану не на кладбище, а в Божий храм, и в страшную минуту, когда поднимается из гроба мертвец, голубок, символ не покидающего Светлану благодатного духа, защищает ее от гибели.

Оптимистичен финал баллады: вместе с пробуждением Светланы от искусительного сна пробуждается к свету и солнцу сама зимняя природа. Затихают вихри и метели. Ласковое солнце серебрит снежные скатерти лугов и зимнюю дорогу, по которой скачет навстречу Светлане ее живой жених. Верный своим этическим принципам, поэт предупреждает юную, милую и живую Светлану от порока самоуслаждения:

Лучший друг нам в жизни сей

Вера в Провиденье.

Благ Зиждителя закон:

Здесь несчастье – лживый сон;

Счастье – пробужденье.

Образ Светланы Жуковского не однажды отзовется в поэзии и прозе русских писателей XIX века. Но главная заслуга поэта заключается в том, что к его Светлане восходит образ Татьяны, девушки «русской душою» из романа Пушкина «Евгений Онегин».

Глубокая дружба связывала Жуковского с его учеником, быстро переросшим своего учителя. Нежную заботу проявлял он о Пушкине на протяжении всей короткой жизни поэта: уберегал его от Соловков, помогал освободиться из Михайловской ссылки, стремился предотвратить роковую дуэль, но безуспешно… Жуковский закрыл глаза усопшему Пушкину и оставил драгоценное описание его кончины и в стихах, и в прозе.

Жуковский как педагог и воспитатель наследника.

С 1817 года начался крутой поворот в жизни Жуковского, заставивший его на долгое время отложить занятие поэтическим творчеством во имя другой, не менее, а, может быть, даже более значимой в его глазах исторической миссии. В 1817 году он становится учителем русского языка великой княгини (впоследствии императрицы) Александры Федоровны. А в 1826 году ему предлагают должность наставника-воспитателя великого князя Александра Николаевича (будущего императора Александра II). Близость Жуковского ко двору вызывала иронические и даже язвительные улыбки у многих петербургских либералов того времени. Декабристу А. А. Бестужеву, по преданию, приписывается злая эпиграмма:

Из савана оделся он в ливрею,

На ленту променял свой миртовый венец,

Не подражая больше Грею,

С указкой втерся во дворец…

Но Жуковский смотрел на порученное ему дело иначе: «Моя настоящая должность, – писал он, – берет все мое время. В голове одна мысль, в душе одно желание… Какая забота и ответственность! Занятие, питательное для души! Цель для целой отдельной жизни!… Прощай навсегда поэзия с рифмами! Поэзия другого рода со мною. Ей должна быть посвящена остальная жизнь».

Жуковский сам подбирает педагогов, разрабатывает план воспитания наследника, рассчитанный на 12 лет. В основу положены гуманитарные науки, особое внимание уделено изучению истории, которую Жуковский называет лучшей школой для будущего монарха. Но главной задачей Жуковский считает «образование для добродетели» – развитие в питомце высокого нравственного чувства. О духе и направлении такого воспитания свидетельствуют стихи Жуковского, сочиненные им по случаю рождения своего будущего ученика в 1818 году:

Да встретит он обильный честью век!

Да славного участник славный будет!

Да на чреде высокой не забудет

Святейшего из званий: человек.

Жуковский с честью выполнил свою историческую миссию: в Александре II он воспитал творца великих реформ 1860-х годов и освободителя крестьян от крепостной зависимости. В 1841 году Жуковский завершил свое дело и, щедро вознагражденный, вышел в отставку. Последнее десятилетие жизни он провел за границей, где весной 1841 года женился на дочери старого друга, немецкого художника Е. Рейтерна.

Поэмы Жуковского.

В эти годы он занят в основном переводами эпоса европейских и восточных народов, среди которых главное место занимает непревзойденный до сих пор перевод «Одиссеи» Гомера. В центре переводных произведений последнего периода творчества Жуковского оказались романтические сюжеты, близкие по нравственнофилософскому смыслу его балладам. Это конфликтные ситуации, испытывающие человеческую совесть. В «Аббадоне» (перевод 2-й песни поэмы Ф. Г. Клопштока «Мессиада») – страдания серафима Аббадоны, восставшего против Бога и глубоко раскаявшегося в этом. Бунт против Бога губит душу Аббадоны, «вечная ночь» поглощает ее. Тщетны его мольбы и метания: в своих страданиях он обречен на бессмертие. Тема эта получит свое продолжение в русской поэзии сначала у Пушкина, а потом в поэме М. Ю. Лермонтова «Демон», где у нее будет иное разрешение, потому что сам образ падшего ангела обретет более живые и сложные человеческие черты.

Высшей добродетелью считает Жуковский раскаяние грешника, пробуждение в нем совести, которое искупает грехи и открывает двери в рай («Пери и ангел»). И напротив, человек, потерявший совесть, неизбежно обречен на возмездие: он или губит себя сам, или становится жертвой обстоятельств, за которыми скрывается Божье попущение, высший нравственный суд («Красный карбункул» из И. П. Гебеля; «Две были и еще одна» – переложение баллад Р. Саути и прозаического рассказа И. П. Гебеля).

В поэме «Суд в подземелье» (из Вальтера Скотта) Жуковский касается мотива христианской жизни, утратившей милосердие. Монастырь, его лишенный, становится оплотом жестокости. Девушка-монахиня, проявившая слабость в любви, погребается заживо в подземелье монастыря:

Уж час ночного бденья был,

И в храме пели. И во храм

Они пошли; но им и там

Сквозь набожный поющий лик

Все слышался подземный крик.

Когда ж во храме хор отпел,

Ударить в колокол велел

Аббат душе на упокой…

Протяжный глас в тиши ночной

Раздался – из глубокой мглы…

В этой поэме Жуковский предчувствует некоторые мотивы из будущего лермонтовского «Мцыри». Но особенно близок к ней перевод «Шильонского узника» Байрона. Казалось бы, здесь все предвещает «Мцыри» – и форма стиха, и герой, свободолюбивый, любящий природу, родину, братьев, томящийся в тюремном одиночестве. Но трагедия утраты свободы у Жуковского, в сравнении с Байроном и будущим Лермонтовым, приглушена: смягчены вольнолюбивые порывы героя, а в финале звучит мотив примирения:

День приходил – день уходил -

Шли годы – я их не считал;

Я, мнилось, память потерял

О переменах на земли.

И люди наконец пришли

Мне волю бедную отдать.

За что и как? О том узнать

И не помыслил я – давно

Считать привык я заодно:

Без цепи ль я, в цепи ль я был,

Я безнадежность полюбил…

И… столь себе неверны мы!…

Когда за дверь своей тюрьмы

На волю я перешагнул -

Я о тюрьме своей вздохнул.

Глубоко поэтична сказка Жуковского «Ундина» (стихотворное переложение прозаической повести Ф. Ламот-Фуке). Ундина – это дитя водной стихии, но не холодная русалка, а девушка, способная на глубокое чувство любви. И когда рыцарь, муж Ундины, заглушил совесть и оскорбил любовь, полились горькие слезы из ее глаз:

Плакала, плакала тихо, плакала долго, как будто

Выплакать душу хотела; и быстро, быстро лияся,

Слезы ее проникали рыцарю в очи и сладкой

Болью к нему заливалися в грудь, пока напоследок

В нем не пропало дыханье и он не упал из прекрасных

Рук Ундины бездушным трупом к себе на подушку.

«Я до смерти его уплакала», – встреченным ею

Людям за дверью сказала Ундина и тихим, воздушным

Шагом по двору, мимо Бертальды, мимо стоявших

В страхе работников, прямо прошла к колодцу, безгласной,

Грустной тенью спустилась в его глубину и пропала.

Но основной труд позднего периода жизни Жуковского пал на перевод «Одиссеи» Гомера. «Какое очарование в этой работе, – признавался поэт, – в этом простодушии слова, в этой первобытности нравов, в этой смеси дикого с высоким, вдохновенным и прелестным, в этой живописности до излишества, в этой незатейливости и непорочности выражения, в этой болтовне, часто чересчур изобильной, но принадлежащей характеру безыскусственности и простоты…» Удача этого перевода связана со зрелым чувством романтического историзма. Античный мир для Жуковского уже не предмет для копирования, не «образец», как для классицистов, а своеобразный, органичный и замкнутый в себе уклад жизни, со своими, исторически объяснимыми взглядами на мироздание и место человека в нем. Это детство рода человеческого, прекрасное в своей наивности и неповторимости.

Последним стихотворением Жуковского стал «Царскосельский лебедь» (1851), передающий трагические мысли поэта, пережившего своих друзей и оставшегося одиноким в новую историческую эпоху:

Лебедь благородный дней Екатерины

Пел, прощаясь с жизнью, гимн свой лебединый!

А когда допел он – на небо взглянувши

И крылами сильно дряхлыми взмахнувши -

К небу, как во время оное бывало,

Он с земли рванулся… и его не стало…

Жуковский скончался 12 (24) апреля 1852 года в Баден-Бадене. Согласно завещанию, тело поэта доставили в Россию и предали земле на кладбище Александро-Невской лавры в Петербурге.

Источники и пособия

Жуковский В. А. Полн. собр. соч. В 12 т. - СПб., 1902;

Жуковский В. А. Собр. соч. В 4 т. – М.; Л., 1959-1960;

Жуковский В. А. Все необъятное в единый вздох теснится… Избр. лирика // В. А. Жуковский в документах. Стихотворения русских поэтов XIX века, посвященные В. А. Жуковскому / Сост., вступит, ст., примеч. В. В. Афанасьева. – М., 1986;

В. А. Жуковский – критик / Сост., подгот. текста, вступит, ст. и коммент. Ю. М. Прозорова. – М., 1985;

Жуковский В. А. Эстетика и критика. – М., 1985;

Белинский В. Г. Полн. собр. соч. – М., 1955. – Т. VII;

Чернышевский Н. Г. Сочинения В. А. Жуковского // Полн. собр. соч. – М., 1948. – Т. IV;

Веселовский А. Н. В. А. Жуковский. Поэзия чувства и сердечного воображения. – Пг., 1918;

Гуковский Г. А. Пушкин и русские романтики. – М., 1965;

Зайцев Борис. Жуковский // Зайцев Борис. Далекое. – М., 1991;

Бессараб М. Книга о великом русском поэте. – М., 1975;

Афанасьев В. Жуковский. – М., 1986;

Золотусский И. П. Гоголь. Лермонтов. Жуковский. Литературные очерки. – М., 1986;

Лазарев В. Я. Уроки Василия Жуковского: Очерки о великом русском поэте. – М., 1984;

Осокин В. Н. Его стихов пленительная сладость… В. А. Жуковский в Москве и Подмосковье. – М., 1984;

Лобанов В. В. Библиотека В. А. Жуковского. Описание / Сост. В. В. Лобанов. – Томск, 1981;

Свой подвиг совершив… / Зорин А. Л. и др. – М., 1987;

Семенко И. М. Жизнь и поэзия Жуковского. – М., 1975;

Шаталов С. Е. Жуковский: Жизнь и творческий путь / 200 лет со дня рождения. – М., 1983;

Янушкевич А. С. Этапы и проблемы творческой эволюции В. А. Жуковского. – Томск, 1985;

Библиотека В. А. Жуковского в Томске. – Томск, 1978. – Т. I. 1984. – Т. И. 1988. – Т. III;

Жуковский и русская культура: Сб. научных трудов. – Л., 1987;

Янушкевич А. С. В. А. Жуковский. Семинарий. – М., 1988;

Жуковский и литература конца XVII-XIX века. – М., 1988.

Загрузка...