Она была по-настоящему красива. Красива той холодной, северной красотой, когда лицо кажется будто бы застывшим, то ли спящим, то ли всем недовольным. Нет, в её прищуренных глазах под тяжёлыми веками не было презрения. Но и любви... Да что там любви, в них не было даже жизни.
Однако только мне она смогла доверить самое ценное, что имела, — себя.
Мы встретились... Тебе действительно интересно? Можешь не слушать, но я расскажу, раз уж ты здесь. И вовсе я не глупо улыбаюсь, хотя, каюсь, когда думаю о ней, улыбка заполняет меня прямо из сердца.
Так вот, впервые мы встретились на петушиных боях. Представь, она очень азартна. Была. Она, с этой её неземной красотой, стояла среди мужланов и выпивох, среди работяг и простушек. Помню как сейчас её тёмно-зелёный... Да-да, как мои глаза, хотя, если вот так повернусь к фонарю, видишь, они больше светлые, выцвели от старости. Плащ у неё цвета моих глаз в молодости был с чёрным блестящим мехом вокруг шеи. И бледная кожа. Тонкая шея, торчащая, как молодой побег из вытоптанной земли, из этого меха. И шёл снег. Нет, сейчас таких снегов не бывает. А тогда толпа говорила, снежинки таяли от дыхания. Да что там снежинки?! Целые хлопья исчезали в облаках пара. А она, казалось, даже не дышала.
Помню лицо это её бледное, глаза синие или серые — не разобрать. И пятна на щеках и подбородке от холода красные. Дурацкие такие. И рука, держащая у груди маску с перьями. Рука. Ты бы видел её руки. Эти пальчики, тонкие, будто стеклянные, белее снега. И костяшки тоже красные.
На чёрного петуха она ставила. Он бился, проигрывал, пёрья-пёрья летели. А она молчала и губки так в куриную гузку поджала. И я понял, что пропал. Знаешь, когда то, что казалось неживым и холодным, вдруг оказывается совсем настоящим, с чувствами, с эмоциями, и ты это видишь... Знаешь, это как чудесное открытие.
Нет, пожалуй хватит, благодарю, не могу больше столько пить.
И вот тогда я понял, что пропал. А она молчала, дулась, а потом как крикнула: "Дерись, погань бескрылая!"; так тут все разом и примолкли. А она засмущалась, видать, маской лицо закрыла, а ручку в кулачок сжала — смешная моя девочка. И я понял тогда, что она не старше меня, а, наоборот, чуть помоложе. Хорошая моя.
Я за ней пошёл...
Воды, пожалуйста, тёплой, в горле пересохло. Благодарю. Вот, так хорошо. Кх-кх... М-да. Что, нет, не кровь на платке. Нет, не покажу. Так, кто здесь лекарь, я или ты? Ну вот. Раз я лекарь, мне и виднее, что со мной. М-да-а...
Пошёл за ней, увязался, как глупый мальчишка. И не только я. Чёрный петух новичок совсем был, но победу вырвал по праву. И вот шла моя девочка по улице, а следом проигравшие тащились и ворчали. Ну что, не знаю я их, думаешь? Знаю. Сам таким был, пока её не встретил.
Я ж потом, через несколько лет только, благодаря ей лекарским делом занялся. Признал дар свой. И однажды... А, сбился? Прости. Да, не всё сразу, верно. Проход, петухи... Вспомнил. Да, память уже не та. Хотя кое-что помню очень хорошо. Хорошо-хорошо, закажи мне выпить немного, да, того самого.
Смотри, вон там в углу под фонарём, да цветок этот дурацкий в горшке. А раньше там стол стоял самый маленький. Она вошла прям сюда, а те, что следовали за ней, даже порог не переступили, все попадали, как замертво. А я устоял, хотя ноги подкашивались знатно. Она вошла и села, сразу напитки подали, будто ждали. Я вошёл и сел напротив. Она так пригубила вина своего жеманно, мизинчик оттопырив, ну прям дитя дитём. Я спросил у неё, как она всех так положила, а она только плечиками повела под этим своим мехом, а потом руку мою взяла эту... Нет, эту. Да, взяла в свои ручки, а они тёплые... знаешь, я ведь думал, она ледяная вся...
Нет, всё хорошо, расчувствовался я что-то, старость не радость, знаешь ли. И вот глянула она на мою руку и рассказала прошлое моё, и каков я, и что судьбой мы с ней связаны. Сказала, мол, раз так, то вручает мне себя. А я сижу и улыбаюсь как дурачок. Счастлив был до небес и обратно.
И сказала она, что еще я с ней намучаюсь. Не обманула. Да она всегда честной была, коли говорила. А говорила она редко. А вот шептала часто. У неё, как она сказала, дар испорченный. Проклятье там или ещё что, я так и не понял. Вот только остальным из её племени песнями других лечить удаётся, а она не могла. Но если шептала, то либо порчу наводила, либо исцеляла. И сама, представь, никогда не знала, что получится.
Говорила мне, что хоть мы и связаны с ней, раз я от её шёпота устоял, но однажды она меня этим своим чародейством прикончит. Вот такая она была: загадочная, противоречивая, честная... А ты, погляди ж: я тут, а она — пеплом по миру.
Мы с ней тогда выпили, поели, она с петуховых денег расплатилась, и мы вышли. А там метель. Будто снег снизу вверх летел. Холодно, страшно. Я в своей коцубейке мигом продрог. А она ко мне прижалась, плащ на плечи накинула. Так мы с ней в обнимку под её плащом и дошли до гостиницы.
Там женщина нас встретила, что комнаты давала, сказала нам, мол, всё занято и стенки тонкие, чтоб мы не кричали. Моя девочка тогда шёпотом ответила, а хозяйка взяла и померла на месте. Я тогда призвание открыл своё. Увидел, как нить жизни у неё в груди натянулась и тренькнула. Схватить хотел, заживить. А сил не было, опыта тоже. А девочка моя, северная моя, снежная радость, сказала, что и не надо. Мы денег за комнату оставили под тетрадкой, ключ взяли последний от комнаты, да наверх поднялись.
Мы спали на разных кроватях, держась за руки. И во сне она шептала разное, не разобрать. А меня от её шёпота чуть не убило. Так до утра едва глаза сомкнул. И поседел в ту же ночь. А знаешь, я ведь раньше рыжим был, ага, как куртейка твоя. Огненно-рыжим, как мне все говорили. А теперь — вот. Совсем седой. Под стать её волосам. Только у неё они с рождения такие.
А ещё её звали Эда Морталес.