Да, по утрам она всё чаще начинала меня пилить. Шутковала, конечно, моя ненаглядная. Ну так и я к этому всерьёз не относился. Знаешь, за что? Что с ней был. На мне ж и места живого не осталось, всё шёпот её, проклятье это ужасное меня увечило.
Терпел я, надеялся. Пропала бы она без меня... Охохонюшки... Не пропала бы. Она, знаешь, какая сильная была! Сейчас расскажу тебе одну историю, давай только до вон той лавочки дойдём.
Ты хлеба-то взял? Тут, видишь, источники горячие, уточки. Как так был тут уже? И без меня? А-а, тогда. Ну, если тогда, то ладно. Я ж тогда был... А, что? Запамятовал, тьфу. Что ж я делал тогда? Не знаешь? Не знаешь. А я и не помню. Кажется, важное что-то, вот с этим связанное. Ай, не трогай. Да, до сих пор пальцы сводит и сердечко колет. А от чего — забыл.
Ты хлеб давай кроши уткам, видишь, набежали. У меня теперь рука нерабочая. Эх, да где ж я так её... Кху-кху... Нормально... Кх-кх... Всё норма... Кх-х... Не пережи... Кх-кх... У-уф... Тяжко. Сердце... Ох, распугал уточек бедненьких. Кули-кули, идите сюда, хлебушка покуш...кх-кх...
Уснул я что ли? Стемнело уже. А тепло тут, у источников. Ты хлеб-то уткам докормил? И хорошо. Историю? Да, помню одну историю...
С роднулечкой моей отвернули мы на восток, клячонка наша дни свои последние нас носила. Тяжело так переваливалась, пешком, авось, быстрее бы было. Но везла. Знаешь, мы когда рядом с ней шли, она губами своими так причмокивала то за рукав, то за воротник, и в сторону седла головой, мол, садись. Ох, верная была коняга, добрая. И глаза... Ты видел, какие у старой умной лошади глаза? А я видел...
Не молчу я.
Мы на солнце шли, долго так, с остановками. Ели всё, что находили. Едва-едва вместе со штиблетами во мне кило пятьдесят было. А тростиночка моя и того меньше. Не слишком тяжёлая ноша для старой коняги, да?
Вот только когда дорога в горы пошла, пришлось рядом идти с лошадушкой. Фыркала так, губами шлёпала и усами щекотала седыми. Хорошая была. Мы ж так имя ей и не дали. Всегда на голос шла. Добрая...
В горах тех туман прям дымом висел, жёлтым, непроглядным. Мы с утра в него вошли, думали, к обеду разойдётся, а он всё никак. Уже думали обратно сходить, но нас вело будто что-то напрямик.
К ночи услыхали мы пение, сначала казалось, будто дитя плачет: курлык-курлык, хнык да хнык. А потом дева почудилась. И ш-шурх так ш-ш-шурх. Из расщелины ветер на нас — гу-у-у. А мы стоим, шатаемся. Голоднющие!
Моя девочка уже тогда почти целыми днями рот себе крепко-накрепко шарфом заматывала, чтоб ни шепотка, ни словечка не вырвалось. А то бы мы там и полегли все втроём. И вот стоит она: одни глаза, огромные, испуганные, на личике осунувшемся горят, а ручки в кулачки сжаты. Решительная была... Значит, идём.
Чего попёрлись туда? В одной деревушке слышали, мол, там, у большой воды, жил Чародей, что всякое проклятье снимает. Вот ради него и пошли.
Начали искать проход какой. Щель, откуда ветром нас обдувало нещадно. И что-то... Не знаю, то ли я оступился, то ли у клячонки ноги на скалах разъехались — туман же был, мокрое всё, противное такое, по лицу рукой проводишь, а будто в глину сырую.
Так вот, беда случилась: камешки посыпались один за другим. И всё больше-больше! Лошадёнка к нам жмётся, кричит, плачет, тростиночка моя голову её к груди прижимает, в морду седую целует, а я как есть камни от них откидываю. А горы всё трещат. Страшно... Скользко...
Знаешь, мы там забились втроём в щель какую-то и стояли, друг с дружки глаз не сводя. Трясло и нас, и горы. Мы от голода на ногах еле держались. Вот пузо предательское: весь мир трещит, а нам бы пожратеньки чего.
Развязала тогда повязку свою моя девочка, и мы принялись со скалы серый мох объедать. Поганый такой, гнилушный, в помёте птичьем. А к обеду красавица моя с животом мучилась, корчилась бедолаженька. Выругалась она шёпотом, да от него большой кусок скалы обвалился прям за нами, да тропу открыл на лужок. А за ним... Большая... Вода... Необъятная... Как небо перевёрнутое.
Знаешь, как девицы на весеннее равноденствие у костра танцуют, да юбками своими туда-сюда, туда-сюда?! И вот юбки эти загибаются. Так и небо то будто бы загнулось, да к ногам нашим выстелилось с зелёными оборочками лужка того.
Мы дом Чародея сразу нашли. На мысу беседка зачарованная стояла. Мы в неё, а там — кости истлевшие. А на столе в ящике железном тетрадка с обращением к нам. Ох, память дырявая: тут помню, тут не помню.
Было там вроде того, что спасения нет от проклятия. Что оно так и будет висеть над нами топором до самой смерти. И что проклятие то навели... Навели... Не помню... Давняя история. Дальняя родня какая-то.
Моя ж роднулечка родителей своих не знала, так и блукала по свету одна-одинёшенька, пока меня не повстречала. Мы с ней как две половинки были. Она из Чародеев тёмных, а я из светлых. Её дар, что силой своей мог луну на землю снести, и мой, что тогда немощней двухдневного цыплёнка.
Мы в беседке этой жили ещё года два, пока шторм злющий всё не порушил. Записи того Чародея изучали... Лошадушка? Дак померла в первую же зиму у большой воды. Мы её к костям Чародея схоронили. А ночью над могилкой свет был и песня лилась. Только пели это звери морские, что дельфинами зовутся.
Выныривали у берега и курлы-курлы нам. Добрые они, сердечные. Мы их потом гладить приноровились, а они нам ракушки с жемчугом таскали. Да, так мы потом денежег и заработали на этих кругляшах. Всё чёрные да розовые... В сон клонит... Ночь уже... Отведи меня домой.