XII

Итамар вернул пьесы Менахема Мурама, так их и не прочитав. Выходя из университетской библиотеки, он наткнулся на группу молодых офицеров, прослушавших, как видно, курс утренних лекций во Дворце диаспоры. Один из них провожал лектора.

— Это верно, — ответил лектор на какой-то неизвестный Итамару вопрос слушателя. — Сколько простоты и мудрости в выражении «О мире говорят с врагом»! Чего бы я ни дал, чтобы найти того человека, который впервые сформулировал этот блестящий афоризм. Какая идейная и стратегическая глубина!

— О мире говорят или мир заключают? — спросил офицер с обеспокоенным выражением лица. — На лекции я записал «заключают».

— С точки зрения эпистемологической это одно и то же. И то и другое — действие. Иное дело — само подписание мира. Это уже конечный результат процесса. На этой стадии враг уже превратился в друга. Поэтому я не согласен с И.И.Тухнером, который год назад в «Annals of Politics» утверждал, что «мир подписывают с врагом».

— Значит, это неверно? — удивился офицер.

— «Подписывают»! — Лектор поднял палец правой руки. — Тухнер написал «подписывают».

Он открыл свой портфель, порылся в нем, вытащил затрепанный журнал и поднес его к глазам офицера:

— Как я уже доказал в моей ответной статье здесь, в январском номере «Journal of Geo Philosophy», можно с абсолютной точностью определить тот момент, когда метафизический враг превращается в друга. Это мгновение наступает в каждом конкретном случае в разные отрезки времени, но уж точно до подписания соглашения. Открытый мною закон применим к самым разным интерактивным актам: двусторонним и многосторонним международным переговорам, историческим конфронтациям, конфронтальным конфликтам. Речь, собственно, идет об универсальном законе. Но я предлагаю вместо того, чтобы говорить об этих вещах, стоя на ступеньках…

Собеседники удалились, вышагивая по дорожке, обсаженной деревьями, и Итамар не расслышал названия статей, рекомендованных лектором жадному до знаний офицеру. Через несколько минут Итамар вышел из ворот кампуса и направился к Северному железнодорожному вокзалу. Там он сел на иерусалимский автобус.

Через два-три часа, посетив мать в доме для престарелых, Итамар уже сидел на табуретке в студии Апельбаума, своего старого соседа, который покровительствовал ему с детских лет. Студия ничуть не изменилась за эти годы — те же большие окна, голые стены, широкий рабочий стол. Апельбаум был занят реставрацией большого холста, написанного маслом.

— Вообще-то, я уже не берусь за объемные работы, — объяснял он, — но об этой мелочи попросил товарищ.

В свое время Апельбаум принимал заказы крупнейших коллекционеров не только Израиля, но и стран Европы, Америки. Он даже основал школу реставраторов, но у его учеников отсутствовало должное терпение, и она просуществовала недолго. Когда Апельбаум вышел на пенсию, он увлекся другими вещами: привел в порядок большую коллекцию почтовых марок, прочел множество книг, иногда покупал понравившуюся ему картину и лишь изредка возвращался к своему ремеслу. Теперь он склонился над холстом и сосредоточился на лице изображенной на полотне смуглой женщины, лежащей на диване. Он обмакнул маленькую кисточку в голубую бутылочку и провел ею по лбу женщины.

— Это пятно от побелки? — спросил Итамар.

— Масляная краска. Она капала с кистей маляров, работавших в гостиной Нимрода Бермана. Не только эту картину забыли завесить. — Апельбаум кивнул на несколько холстов, стоявших на полу у стены.

— Знаменитый Нимрод Берман? Он еще жив?

— Конечно жив. Я тебе удивляюсь, Итамар. Всего два года назад вышла его новая книга, а сейчас он в полную силу работает еще над одной.

Апельбаум вернулся к работе. Итамар продолжал сидеть, несколько пристыженный своим невежеством, которое, впрочем, можно было оправдать. Ведь прошло уже больше двадцати лет с тех пор, как читающая публика слышала о Бермане. Правда, каждые несколько лет появлялась его новая книга, но даже самые близкие друзья забыли, когда на них печатались рецензии.

Тот, кто возьмет на себя труд порыться в газетных архивах, найдет в номерах лета семьдесят четвертого года развернутые рецензии на его роман «Против волн», который вышел тогда в свет. Скрупулезный исследователь обнаружит, что последний отклик на роман появился в субботнем приложении к газете «Коль ха-зман» за пятнадцатое августа. С тех пор имя Бермана полностью исчезло из литературных разделов газет и журналов.

Можно, конечно, высказать по этому поводу самые различные предположения, но не стоит учитывать мнения сплетников, полагающих, что здесь есть связь с открытым письмом Бермана, опубликованным в то же время и обнаружившим некоторые особенности его политического мышления. Это письмо произвело тогда колоссальный эффект, столь сильный, что Берман даже тешил себя мыслью пройти в кнессет. Однако буря после опубликования письма улеглась, и имя писателя навсегда исчезло со страниц израильской прессы.

Иногда, правда, кто-то вскользь упоминал Бермана, но, как правило, в статьях, посвященных другим литераторам. В последний раз его имя всплыло в новаторской статье Александра Эмек-Таля о книге Менахема Мурама «Высший высший». Критик тогда упрекнул Мурама в некоторой мелкотравчатости (например, в излишне детализированном изображении крупа благородной кобылы шейха Аль-Фарида), «свойственной нашей литературе в прошлом, которая нашла свое яркое воплощение в вызывающих зевоту писаниях Нимрода Бермана, принадлежавшего к школе первопроходцев поколения Палмаха[7] — их относят к более широкой группе писателей сороковых — начала пятидесятых годов, связанных ретроспективно, хотя и парадоксально, с поэтами тридцатых-сороковых годов».

Действительно, после публикации письма Бермана его имя исчезло с газетных страниц, и этот факт мог возбудить подозрение у мнительных людей. Но ведь такое совпадение могло быть и случайным? Разве мыслимо, чтобы каждая выходящая в стране книга сопровождалась рецензией? Тем более что в середине семидесятых годов в Израиле отмечался беспрецедентный рост книжной продукции. Даже у нынешних газет с их гигантским объемом есть пределы вместимости.

— Странно, что он выбирает такие картины, — сказал Апельбаум. — Если ты заглянешь в его книжный шкаф, то увидишь, какой у него тонкий вкус. Я уж не говорю о его собственных сочинениях, которые я очень люблю. Удивительно поэтому, что эстетическое чувство изменяет ему, когда он покупает живопись.

Бенцион поднял одну из картин, стоявших на полу, и продемонстрировал ее Итамару:

— Посмотри на эту пакость! Посмотри! Как он может повесить такое у себя дома? Обладая при этом острым зрением! Ты помнишь, конечно, как он изображает природу и людей в своих книгах?

Итамар кивнул.

— Разве у этого человека не острый глаз? — снова спросил Апельбаум. — Почему в таком случае он выбрал именно эти картины, чтобы повесить у себя дома и смотреть на них изо дня вдень? Ничего не поделаешь… Он их любит, и так вышло, что я наперекор своим принципам вожусь с ними.

Он взял скальпель и соскреб с темного участка картины белые точки.

— Что касается дилеммы, стоящей перед тобой, Итамар, я даже не знаю, что тебе сказать. С одной стороны, ты не хочешь поступиться своими принципами. С другой — рискуешь упустить шанс сделать то, о чем мечтал годами. И надо понимать — речь идет о всей твоей карьере, о твоем будущем, которое ты подвергаешь опасности.

При слове «карьера», Итамар махнул рукой, как будто отгоняя назойливую муху.

— Конечно, ты еще молод, — продолжал Апельбаум, — но знай, годы незаметно проходят, их запас, который кажется тебе неисчерпаемым, быстро тает. Придет день, и ты обнаружишь, что будущего уже нет, что оно бесследно испарилось.

Он положил скальпель, взял с полки кисточку для бритья и стал чистить очередной участок холста. В это время из гостиной послышался голос девушки, приглашающей выпить кофе.

— Это дочь моего младшего брата, — объяснил Апельбаум Итамару. — Живет сейчас у меня, изучает компьютеры здесь, в Иерусалиме. Сейчас, Гила! — крикнул девушке Апельбаум.

Он отложил кисточку, взял тряпку и обмакнул ее конец в банку с прозрачным раствором. Влажным концом тряпки он, как кистью, легко касался картины,

— Азнаешь, в этой работе, пожалуй, что-то есть. Если, к примеру, продлить линию бедер, немного изменить линию плеча — вот здесь, в этом месте, — то могло бы, в сущности, неплохо получиться. Что скажешь? Если уж большие писатели нуждаются в редакторе, то почему у посредственного художника … — Апельбаум разглядел подпись в углу картины — не то Г.Шульмана, не то Ульмана, — не должно быть редактора? Может, займемся этим, а?

Он положил тряпку на полку, и они вышли из студии.

Вид племянницы Апельбаума удивил Итамара. Ее белая блузка была глухо застегнута по самое горло, рукава спускались ниже локтя, а широкая юбка доставала до щиколоток. Религиозная, конечно. Она сидела у низкого столика, покрытого толстым стеклом, на котором стояли кофейник и ваза с печеньем.

— Я полагаю, что, если сделать требуемые сокращения, — Апельбаум, уже начавший пить кофе, вернулся к теме разговора, — это не снизит художественной ценности твоей работы. Я привык оценивать произведение искусства как отдельный изолированный объект. Иными словами, я задаю себе вопрос: хороша ли картина сама по себе с эстетической точки зрения? И меня вообще не интересует, похожа ли, к примеру, изображенная на ней церковь на некую реальную церковь. Главное то, что предстает перед моими глазами. Обладает ли вещь собственной красотой? И это верно по отношению к любому произведению искусства. В той же мере мне безразлично, был ли писатель верен исторической правде по отношению к той или иной реальной личности, или следовал ли он правилам этики. Точно так же, как мне все равно, был ли он в своей частной жизни порядочным человеком. Все это меня никак не интересует. Мне важно только одно: хорошо ли то, что он создал, или нет.

— Это подход потребителя искусства. Однако это не освобождает меня, автора, от вопросов самому себе: правильно ли то, что я делаю?

— Я согласна с Итамаром, — заметила Гила. — Вообще, если произведение искусства висит в безвоздушном пространстве, оно ничего не стоит. Его ценность определяется обществом. Когда художник работает, у него должно быть общее видение — я бы назвала его общественным видением. Разве он творит только для собственного удовольствия? И если так, то чего стоит его работа? Разве вы не считаете, что он должен ощущать себя призванным на службу обществу, а не только удовлетворять свои творческие инстинкты?

— Это, разумеется, традиционный еврейский подход, и он, собственно, относится к любому виду человеческой деятельности, — сказал Апельбаум. — Я могу понять такой подход и, в известной степени, солидаризироваться с ним. Но в данный момент я говорю не о творце, а о его произведении, которое уже создано, закончено. Оно существует независимо от автора, у него своя жизнь, которая будет продолжаться и после его смерти. Разве истинная ценность произведения, которое было спрятано долгие годы и внезапно найдено, меняется оттого, что никто не знает, кем оно создано?

— Вы не можете отрицать, что имена Пикассо или Ван Гога поднимут ценность картины до небес, — возразил Итамар. — Я не имею в виду денежное выражение, а говорю о художественной ценности.

— И я говорю об истинной художественной ценности вещи. Конечно, она может меняться, она зависит от критериев того или иного поколения. Но каждое из поколений оценивает произведение искусства как независимый объект.

Апельбаум сидел на диване рядом с Гилей, Итамар расположился напротив них в кресле и, пока Бенцион говорил, смотрел на девушку. Хрупкая, лицо тонкое, в темных глазах угадывалась глубина. Ее красота была неброской. Тихая красота, как будто принадлежащая иным, ушедшим поколениям. Она заметила, что Итамар не может отвести от нее глаз, но, видно, не сознавала своей привлекательности.

— Я верю в тебя, Итамар, — продолжал Апельбаум, — я верил в твои возможности, когда ты был еще ребенком, ты знаешь. И я не сомневаюсь, что ты создашь настоящую вещь. Но сам я не разделяю взглядов Меламеда и, наверно, не самый подходящий человек, чтобы дать тебе совет в этом деле.

— Если бы они так не уперлись именно в это! — пробормотал Итамар.

— Может быть, они говорят то же самое: если бы он только не упрямился.

— Мы живем в странное время, — сказала Гила. — Не исключено, что они уступят во многих вещах, но только не в этом.

— Но это так нелогично! — ответил Итамар.

— Ты ищешь у них логику? — спросила Гила. — Это ведь все эмоции, все строится на чисто эмоциональном уровне. Но отсутствует одна главная эмоция — любовь.

— Знаешь что, Итамар, — предложил Апельбаум, — давай поедем к Берману. Он сейчас пишет исторический роман о Бар-Кохбе. Кто, как не он, может разобраться, где должна проходить граница фантазии в произведении, опирающемся на исторические факты. Или назовем это границей «творческой свободы». Кстати, отнесем ему две картины, которые я уже отчистил.

Пока Апельбаум звонил Берману, Итамар и Гила оставались в гостиной.

— Когда я была ребенком, — рассказывала Гила, — я читала все, что писал Берман. Дядя Бенцион давал мне каждую его книгу, как только она выходила. Все они были с его дарственной надписью. Ты знал, что они дружили еще в детстве, в Чехии? Я ужасно любила Бермана, но другие дети у нас вообще о нем не знали.

— Наверно, их родители не разрешали им читать светские книги, такие, как романы Бермана? — спросил Итамар.

— Светские… — расхохоталась Гила. — Правда, что Бермана у нас бойкотировали. Но это было в кибуце.

— Так ты выросла в кибуце?!

— Что, трудно поверить? Но я не сожалею о своем прошлом. Нет худа без добра. Солженицын однажды написал, что его первый арест, когда он был офицером, научил его многому. Он начал видеть правду. И то, что я выросла в нерелигиозной среде, в кибуце, где декларативно отвергают религию, привело меня к глубокому пониманию религиозного чувства. Если бы я родилась в другом месте, кто знает, достигла бы я такого понимания, как сегодня? Ощутила бы я, что моя жизнь пуста и бессмысленна? Поэтому я не жалею. Ничего случайного не бывает. Все предопределено заранее. Еще кофе?

— С удовольствием, — ответил Итамар.

Гила встала и взяла у него чашку.

«Сколько изящества и очарования в ее движениях», — подумал Итамар, когда она легко откинула со лба непослушную прядь волос. Несмотря на ее одежду, а может быть, благодаря ей, Гила излучала истинную, чистую и покоряющую сердце женственность. С быстротой молнии в мозгу Итамара пронеслась мысль о разнице между ней и Ритой. Естественная, мягкая красота Гилы, отсутствие манерности покорили Итамара. Даже ее одежда вдруг привлекла его. Действительно, было что-то по-настоящему влекущее, хоть и в скрытой форме, в скромной одежде Гилы, прикрывающей почти все ее тело. Рита всегда одевается так, подумал Итамар, что какая-нибудь деталь обязательно несет вызов — будь то незастегнутая пуговица, позволяющая видеть бретельки лифчика, легкий разрез на юбке, через который проглядывает часть бедра, или шарф, завязанный таким образом, чтобы привлечь внимание к декольте под ним. Гила не делала ничего подобного. Она была полной противоположностью Рите, но Итамар подумал, что именно она может стать истинной спутницей жизни, настоящей союзницей во всех делах. Она бы помогла ему из чистого альтруизма, а не ради того, чтобы получить какую-либо материальную или моральную выгоду. Любовь, исходящая из сердца такой женщины, — это чистое чувство без всякой примеси эгоизма. А ее логика! С какой простотой в одной короткой фразе она оценила всю его запутанную ситуацию!

— Твой дядя сказал, что ты изучаешь компьютеры, — заметил Итамар, когда Гила протянула ему чашку кофе с ломтиком кекса.

— Да, в колледже «Эцха-дат». Я уже заканчиваю курс. Дипломный проект основан на разработанной мною программе со сложным статистическим анализом. Ожидают, что, когда результаты исследования будут опубликованы, они вызовут шок. Надеюсь, что хотя бы в далекой перспективе они окажут влияние на наше общество. Все наши инструкторы уверены, что так оно и будет. Что иначе быть не может. Логика неопровержима.

— Звучит впечатляюще. Я, конечно, ничего в этом не пойму — я полный невежда в науках, в математике, в компьютерах, — рассмеялся Итамар. — По-моему, компьютера вообще не существует. Если спросите меня — такого зверя вовсе нет!

Гила засмеялась.

— У меня действительно сложная тема. Но если упростить, то прослеживается несомненная связь между происходящими в стране несчастьями — личными и общественными — и дефектами в мезузах, установленных в наших домах.

Итамар взбирался по лестнице вслед за Бенционом Апельбаумом, неся в руках две картины. Они поднялись на третий этаж старого дома в квартале Бейт-ха-Керем.

— Добрый вечер, добрый вечер! — приветствовал их Нимрод Берман, открыв дверь.

Они вошли в прихожую, к которой примыкали три маленькие комнаты и кухня. Берман взял из рук Итамара одну из картин и приблизил ее к стоявшему в прихожей торшеру. Подняв очки на лоб, он внимательно осмотрел холст:

— Отлично, Бенцион, отлично. В точности, как было раньше, до «улучшений» маляров. Как обычно, твоя работа безупречна.

Берман вернул очки на нос и повел Итамара и Апельбаума осторожностью повесил обе картины на их постоянные места.

Итамар удивился, насколько загромождена эта небольшая комната. Повсюду стояли разнокалиберные вазы, разрисованные тарелки заполняли пространство между множеством картин. Вышитые скатерки покрывали маленький столик и пианино, заставленные безделушками. В шкафу вперемешку с книгами и альбомами стояли фарфоровые фигурки и подсвечники. Итамар невольно остановился посредине комнаты, подальше от стены, — у него было ощущение, что в любую минуту на него может упасть какое-нибудь произведение искусства. «Разве в такой комнате поговоришь?» — подумал он.

— Пойдемте в кабинет, — предложил Берман, как будто прочитав мысли Итамара, а может, потому, что там он обычно принимал гостей.

Кабинет был крошечным. Письменный стол занимал треть его площади. Книжные полки закрывали все стены и еще больше сужали пространство. Но, несмотря на это, Итамар почувствовал облегчение, потому что в комнате не было ничего лишнего. Он принес из кухни алюминиевый стул и уселся на нем в дверях, спиной к гостиной. В кабинете не было места для троих.

— Я ничего не предложил вам — нехорошо с моей стороны, — извинился Берман. — Юдит вышла, и все, что я могу дать вам… давайте посмотрим… Холодной воды? Содовой с сиропом?

— Нет, нет, Нимрод, правда ничего не надо, — поспешил уверить его Апельбаум.

— Ну, — обратился писатель к Итамару, — , Бенцион сказал, что ты кинорежиссер. Собираешься сделать фильм о Бар-Кохбе. От такой новости возликовало мое сердце, отвыкшее уже от подобных вестей.

— Это недоразумение, — возразил Итамар, — у меня нет намерения снимать фильм о Бар-Кохбе. Я хочу сделать фильм о Шауле Меламеде.

— А-а. Ошибка с моей стороны. Но и это хорошая новость в наши тяжелые времена. Фильм о царе Шауле. Трудно поверить, что до сих пор у нас нет картин о великих исторических личностях — о Бар-Кохбе, царе Шауле, Маккавеях. Почему о них не делают фильмы? Хотя, если подумать, пусть уж лучше не снимают…

— Не царь Шауль, — сказал Итамар погромче. — Шауль Меламед.

— Шауль Меламед? Никогда о нем не слышал. Кто он такой?

— Камерный певец.

— Меламед? Не знаю. Хотя… Да, Меламед. Теперь я вспомнил. Ты хочешь сделать фильм именно о нем? Почему вдруг о нем?

— Меня очень интересует его пение. И музыка вообще. Кроме того, мы были знакомы, и я думал…

— Ну, если у тебя есть личная заинтересованность, тогда совсем другое дело. Сегодня фильм о Шауле Меламеде, а завтра — кто знает? — о царе Шауле. Вам не кажется странным, что почти никто из наших деятелей искусства не интересуется тем, что обычно привлекает внимание творческой интеллигенции любого другого народа? Да я и сам, захваченный общим настроением, под влиянием тенденции презрительного отношения к «большим делам» и «громким словам», десятки лет отдал изображению повседневной жизни, психологическим пустякам. Я боялся всего, что могло быть истолковано даже как намек на пафос. И вот на склоне жизни я вдруг почувствовал необходимость заняться чем-то «большим». Но уже слишком поздно… Так при чем тут Бар-Кохба? Почему ты говорил мне по телефону о Бар-Кохбе, Бенцион?

— Бар-Кохба тут ни при чем, — ответил вместо Апельбаума Итамар. — Бенцион думал…

— Я думал, — вмешался Апельбаум, — что, поскольку ты пишешь роман об исторической фигуре, а Итамар тоже занят реальной личностью, человеком из плоти и крови, ты мог бы дать ему хороший совет, — и Апельбаум объяснил Берману суть дилеммы, перед которой стоял Итамар.

— Меня это не удивляет. Вовсе не удивляет, — ответил Берман, выслушав рассказ Апельбаума. — Что тебе сказать, Итамар? Проблема твоя не проста. Когда я еще только думал написать о Бар-Кохбе, то радовался тому, что до нас дошло так мало исторических фактов. Если бы ты делал фильм о нем, а не о Шауле Меламеде, тебе было бы гораздо легче. Что мы знаем о Бар-Кохбе? Очень немного. Ты обладал бы полной творческой свободой.

— Ты не пишешь о Бар-Кохбе? — спросил с тревогой Апельбаум.

Берман отрицательно покачал головой.

— Но даже в таком случае я не имел бы права искажать суть вещей. — Итамар вернул разговор к своему фильму.

— Конечно. Ты даже не представляешь себе, с какой легкостью можно все переврать, — сказал Берман. — Посмотри, что с ним сделали все эти псевдоученые, все эти, с позволения сказать, знатоки.

— Что вы имеете в виду? Что ему сделали?

— О, ты, наверно, не был здесь, когда короны пророков напялили невеждам, а борцов за свободу низвели до ранга кровожадных фанатиков. Откуда ни возьмись появляется человек, который никогда в жизни не занимался историей, и бац! — по мановению волшебной палочки становится авторитетом по Бар-Кохбе. Его сделали специалистом по восстанию! И он разглагольствовал о безумии Бар-Кохбы и о том, что тот якобы несет ответственность за изгнание еврейского народа. Разумеется, все это неспроста. Необходимо было на живом примере показать, к чему приводит противодействие «всему миру» и что случается, когда руководствуются «националистическими интересами». Представьте себе: Бар-Кохба виновен в нашем долгом изгнании! Ни больше ни меньше! Собрали симпозиумы, настрочили газетные статейки, чего только не делали. Даже телевизионный суд ему устроили. И таким путем написали новую историю для невежд, в которой Бар-Кохба привел к опустошению земли Израиля! Как будто после него не были написаны здесь, в Эрец-Исраэль, Мишна и Иерусалимский Талмуд. Как будто не было здесь — кроме, конечно, нескольких тяжелых лет после восстания — периода культурного расцвета и государственной автономии, длившегося свыше двухсот пятидесяти лет! Соединенные Штаты существуют меньше. Я был бы счастливейшим человеком, если бы мне сегодня пообещали, что государство Израиль продержится четверть тысячелетия.

— Я не могу разделить твои чувства, Нимрод, — запротестовал Апельбаум, — мне трудно радоваться при мысли, что наше государство не будет существовать вечно.

— Вечно? О чем ты говоришь, Бенцион? Ты можешь себе представить, что мы выдержим еще хотя бы пятьдесят лет, учитывая все, что происходит вокруг?

— Ну, если арабы…

— Арабы? Кто говорит об арабах? Конечно, при создавшейся ситуации арабы в конце концов завладеют всей страной до последнего кусочка земли и уничтожат каждого из нас — мужчин, женщин и детей, — но проблема не в арабах. Все дело в нас, евреях. Выясняется, что мы просто не хотим независимого государства. То есть мы не готовы взять на себя ответственность за его существование. Посмотри, с каким энтузиазмом наши министры передали арабам Бейт-Лехем, город, где родился Давид! И это еврейские государственные деятели? Хоть бы расстроились немного. Ты видел их лица? Сплошная радость. И с ними ликовало большинство нашего народа. Повсюду улыбки. И ты полагаешь, что такой народ способен выстоять двести пятьдесят лет? Даже Герцль отчаялся бы, если бы понял, с кем имеет дело.

— Только не говори, что ты действительно бросил писать роман о Бар-Кохбе, — сказал Апельбаум с печалью в голосе.

— Какой в этом смысл?

— Важно донести до людей то, что ты хочешь сказать.

— Думаешь, сейчас важен Бар-Кохба? А кто это вообще будет читать? Уж конечно, не те, кто его поносят. Если бы не его мужество, не воля народа, отказавшегося ассимилироваться, подчиниться страшному диктату Адриана, сдаться Риму, как все другие порабощенные и исчезнувшие из истории нации, не было бы сегодня у евреев Эрец-Исраэль возможности молоть всю эту чушь.

— Они имеют право задавать вопросы, Нимрод. — Апельбаум попытался немного успокоить разбушевавшегося Бермана.

— Именно поэтому они его ненавидят, — продолжал Берман, проигнорировав замечание Апельбаума. — В глубине души они думают, что ассимилироваться было бы лучше. Тогда не было бы и еврейского вопроса. Скорее всего, они хорошо понимают значение восстания Бар-Кохбы и поэтому исходят злобой.

Он остановился на мгновение и взорвался снова:

— Вопросы, ты говоришь? Да, могут быть вполне законные вопросы. Но ответы! Какие последуют ответы?! Апельбаум бессильно развел руками.

— И еще одно, — продолжил минуту спустя Берман. — В нас сидит лютая ненависть к борцу за высокие цели. Животная ненависть. Мы не только не прославляем его, а ставим себе задачей втоптать его имя в грязь.

— Это, по-моему, присуще каждому народу, — заметил Апельбаум. — Посмотри, как относятся в Восточной Европе к диссидентам, которые способствовали освобождению своих стран от коммунизма и от советской тирании, которые боролись все эти годы и сидели по тюрьмам. Моя кузина поехала туда преподавать иврит. Ты думаешь, там превозносят этих упрямцев? Дают им государственные пенсии? Как бы не так, их всячески поносят.

— Возможно, такое бывает у других народов, особенно когда большинство сдается и лишь немногие отказываются согнуться. Но это длится недолго, в конце концов гордость за избранных побеждает, им воздают должное. А у нас? Что мы за народ такой, почему мы изо всех сил стараемся забыть своих героев? Разве мы знали бы о Иегуде Маккавее, если бы христиане не сохранили книги о восстании против греков? Ведь он нигде не упоминается в нашей литературе. Как будто его не существовало! Ты не найдешь ни единого слова о нем ни в Талмуде, ни в других источниках. Ни слова о человеке, благодаря которому была восстановлена наша независимость, без которого у нас не было бы страны. Я не верю, что такое возможно у другого народа. Ведь старались стереть самую память о нем! Потому что он отказался прекратить восстание и ограничиться религиозной автономией. А Бар-Кохба? Что осталось от него, кроме нескольких малозначащих строк? Просто похоронили память о том, кто командовал мощным восстанием против Рима, кто более трех лет стоял во главе независимого государства. И теперь, когда его имя чудом вернулось из забвения, этого героя пытаются закопать снова, стереть из исторической памяти другим путем. И не враг это делает, а мы сами!

Голос Бермана гремел в маленькой комнате, сотрясая стены. Его очки сползли на кончик тонкого носа, но он не замечал этого и продолжал говорить:

— То же самое происходит по отношению к государству. Оно тоже мешает этим людям, оно не нужно им. Все это симптомы одной болезни. Мы думали, что после создания государства, после создания армии люди излечились от этой болезни. Но выясняется, что лекарство все еще не найдено. Какой же смысл писать? И если уж писать, так, может, лучше вернуться к психологическим безделицам? Надеюсь, в этом я найду немного отдохновения.

— Ты должен писать, Нимрод. Смотри вперед.

— Вперед, — повторил за ним Берман полным презрения и отчаяния голосом, — вперед…

Попрощавшись с Берманом, Итамар и Апельбаум шли при свете фонарей обратно. Долго брели они рядом в молчании, потом Апельбаум заговорил:

— В последнее время я редко захожу к нему. Это нелегко. Видишь, как заражает он своей депрессией. Всегда выходишь от него подавленный. Придется поработать над марками, чтобы успокоиться. Заночуешь у меня?

Но Итамар отказался, сославшись на то, что утром у него в Тель-Авиве назначена важная встреча с одним из членов комиссии. Он был рад покинуть Иерусалим. Они распрощались, пожав друг другу руки. Итамар повернул к ближайшей остановке и оттуда доехал до Центральной автобусной станции. Не прошло и нескольких минут, как междугородный автобус уже вез его обратно в Тель-Авив.

Загрузка...