Глава девятая

Огонь трещал в печке, за железной дверцей, круглые дырочки и щели мерцали. Свет в избе не включался, хотя под потолком висела кривая люстра с тремя плафонами, а над столом у окна потемневшая от пыли и копоти лампочка на витом шнуре. В избе пахло дымом, сырой одеждой, старостью. Висевшее между окнами в простенке дальней стены слегка наклоненное громадное зеркало в темной деревянной раме с «фронтончиком» в виде резных колец казалось еще одним окном, за которым находились какие-то сумеречные предметы, подсвеченные тусклыми кроткими лучами. У другой стены чернел внушительной тенью шкаф, за шкафом белели простыни, там кто-то лежал. Напротив стояла еще одна кровать с железными перилами, возле нее что-то вроде комода с часами. Центр избы занимала круглая железная печка, от нее шла вверх, а потом горизонтально под самым потолком труба, вмурованная в большую трубу кирпичной печи. Железная печка и топилась сейчас. Волны тепла от нее быстро катились по всей избе, касались мягко лица, охватывали ноги, как будто заворачивали их сухой нежной шерстью. Почему-то не доносилось тиканья, хотя такие большие часы должны были бы громко стучать. А может, работу механизмов заглушал дождь, падавший за окнами отвесно и безудержно, звякающий по стеклам, туго и монотонно бьющий по крыше, дробящий ртутные лужи. Две кошки, как заведенные, ходили по половицам взад и вперед, бесшумно перебирая лапами, подергивая поднятыми хвостами, останавливаясь, чтобы пристально посмотреть на гостей, сидевших у печки, принюхаться — и снова бесшумно заскользить в сумерках, перебирая лапами и подергивая задранными хвостами. На печке стоял чайник. Вскоре и он присоединил свой голос к шуму дождя, треску дров и рыхлому дыханию из-за шкафа.

С визгом открылась дверь, и в избу вошел человек в целлофановой накидке, он неловко повернулся с охапкой дров, чтобы затворить дверь, но поленья с грохотом посыпались. Кир вскочил и бросился подбирать.

— Сиби! Те тадо! Те тадо! — с тревожной предупредительностью воскликнул человек, хватая Кира за плечо и отталкивая. Толчок был внушительный, Кира качнуло. Человек бросил остальные дрова, закрыл скрипучую дверь, скинул кусок целлофана, развязав веревку на поясе, и, сев на корточки, принялся складывать поленья себе на руку. Кир потоптался и сел на место.

«Митя? — послышался голос. — Аа?»

Тот не отвечал, сосредоточенно продолжая заниматься своим делом. Уложив все до одного поленья, он довольно легко распрямился — с такой-то ношей — и, дойдя до круглой печки, осторожно и аккуратно сгрузил все на пол, отряхнул ладонь о ладонь и, посмотрев на девушку, широко улыбнулся.

— Тепка, бу-бу, — сказал он. — Тепка. Горухта.

«Митя-а?» — снова раздался хрипловатый, но какой-то совсем прозрачный старческий голос. Человек не отреагировал.

— Дмитрий, там тебя зовут, — сказал Кир.

Человек с улыбкой посмотрел на него. Улыбка на его темном лице с шишкастым носом, выдающимися скулами, срезанным подбородком казалась какой-то гримасой.

— Тепка, бу-бу, — сказал он, кивая на печку.

— Да, хорошо, уже согрелись, — ответил Кир, кивая. — Тебя как зовут? Дмитрий? Митя?

Человек напряженно на него посмотрел.

Кир протянул ему руку.

— Я Кирилл.

Человек охотно пожал его руку, сильно затряс. Кир с некоторым усилием высвободил ладонь из корявой мощной ручищи, подумав с удивлением, что он чертовски силен, а на вид так себе, поджарый, сутулый, невысокий.

— А ее зовут Маша, — сказал Кир.

Человек расплылся в улыбке.

— Ну вот и будем знакомы, — продолжал Кир, — Дмитрий. Так?

Человек покачал отрицательно головой.

— Не Дмитрий?.. Так как же тебя зовут?

— Беня? — он прижал лапищи к груди.

Кир кивнул.

— Мритрий? — переспросил человек удивленно.

— Ну да. Или Митя.

— Ме! Ме! — закрутил головой тот. — Йда Горухта.

— Горухта? — пробормотал Кир. — Горухта?

Человек удовлетворенно закивал.

— Горюхта, Горухта. Йда — Горухта.

— Ну, значит, тут должен быть кто-то еще, — проговорил Кир. — В общем, бабушка кого-то звала. — Он показал за шкаф.

Горухта отмахнулся.

— А! Тепка, бу-бу. Бу-бу тепка.

И он открыл дверцу голой рукой, хотя та уже накалилась, и всунул еще поленьев в пышущий зев. Чайник засипел громче и вскоре загремел крышкой.

— Тепка, тепка бу-бу! — обрадовался человек с непонятным именем, схватился за ручку и понес клокочущий чайник, со стуком поставил его на стол, помахал обожженной рукой и оглянулся на печку, но Кир сообразил двинуть поленом по круглой тяжелой крышке, чтобы она легла на отверстие, где только что стоял чайник, бьющее вверх радостным пламенем. И Горухта достал каких-то листьев и сунул их в чайник, открыл тумбочку и вынул большую жестяную коробку, высыпал на стол черных сухарей.

— Да, у нас там есть, — проговорил Кир и полез в сырой рюкзак. — Вот, конфеты и еще…

Но Горухта отстранил пакет с конфетами и поставил на стол небольшую кастрюльку с чем-то. Потом он вышел в сени и вернулся с мешком, легко приподнял его, и по столу забарабанили мелкие яблоки, некоторые катились и падали на пол. Горухта довольно хмыкал, глядя, как они прыгают, и что-то негромко бормотал. Кир шагнул к столу, пытаясь удержать раскатывающиеся яблоки.

— Я думаю, хватит, — говорил он, наблюдая, как растет яблочная горка.

— Таба? — спросил Горухта.

— Да, достаточно. Куда столько, — говорил Кир, с сомнением поглядывая на зеленые яблочки.

Но Горухта дал ему одно. Он надкусил.

— Мм! — Он повернулся к Мане. — Сладкое. А на вид дички.

Горухта закивал, радостно потер руки.

— Шушаки! — воскликнул он. — Шушаки. — И ткнул пальцем в кастрюльку.

«Митяаай! — снова провеял прозрачный голос. — Ты чего натапливаешь так?»

Но Горухта снова не обратил внимания на замечание. Он поставил железную кружку и два стакана на стол, пододвинул стул с отломанной спинкой, расшатанную табуретку, а сам отошел в сторону.

— Маша, нас приглашают, — позвал Кир.

Она не отвечала. Горухта наблюдал за ними.

— Тебе обязательно надо попить горячего, — сказал Кир.

Она не отвечала, неотрывно глядя на дверцу, игравшую огнем в круглых отверстиях, как будто это была странная флейта, железная флейта неведомого Пана. Тогда Горухта приблизился к ней и боязливо дотронулся до плеча. Маша вздрогнула, испуганно посмотрела на него. Горухта отступил назад.

— Шушаки, вар, — пролепетал он.

— Понимаешь, — сказал Кир, — она еще не обсохла и не может оторваться от печки. Ей холодно. — Он поежился, прижав локти к бокам.

— Латун? — спросил Горухта и тоже поежился. — Латун — дык-дык?

— Ага, — сказал Кир. — Я ей к печке подам.

Но Горухта уже вернулся к столу, приподнял его и легко перенес через избу. Из носа чайника проливался кипяток, стаканы звенели, яблоки снова падали, как с дерева в ветреный день.

— Скатерть-самобранка, — проговорил Кир.

Маша непонимающе покосилась на вставший рядом с ней стол.

Горухта налил кипятка из чайника в кружку и подал ее Маше. Пододвинул кастрюльку. Ей ничего не оставалось, как только взять кружку, пригубить. Чай был заварен из каких-то трав, пахло душисто и пряно. Горухта налил чая и Киру, потом и себе. Он следил за ними. Снова ткнул в кастрюльку. Кир пытался разглядеть содержимое кастрюльки.

— Не видно… Темно уже. А света у вас нет? Света, говорю, электричества? — Он указал на люстру с тремя плафонами.

— Лумины? — спросил Горухта и покачал головой. — Ме. — Он задумался и вдруг порывисто встал, пошел за печку. Там вспыхнула спичка. И Горухта появился, озаренный бронзовым светом керосиновой лампы. Он водрузил ее посреди стола и оглядел лица парня и девушки.

— Шушики. Йешь, ага. Сице! Йешь, сильна усна. Лепень шушики. Ага.

Кир снова заглянул в кастрюльку. Принюхался.

— Так это, кажется…

Горухта сунул сам в кастрюльку руку и достал что-то серое, сунул в рот, начал жевать, причмокивая толстыми губами, облизал пальцы, хлебнул чая.

— Мед в сотах, — определил Кир. Он взглянул на Горухту. — Мед?

— Шушики, ага. Лепень шушики.

— У вас есть пчелы?

— Шушики! — закивал Горухта радостно. — Шушики!

— Пасека? В саду?

— Ме! — поморщился Горухта. — Шушики залень. Сами шушики. Залень.

— Не поймешь, — пробормотал Кир. — Но вкусно. Вкусно, говорю!

— Ага! — закивал Горухта, жуя соты. — Лепень шушики.

— Что такое лепень?

— Лепень, сице, — повторил Горухта. Он посмотрел на молчащую девушку, вытянул скорбно губы. — Леля… — Он покачал головой.

— Ее зовут Маша.

Горухта кивнул, вытащил кусок с сотами и протянул ей. Она посмотрела на него. Горухта вздохнул. Поколебавшись, она взяла соты. Горухта заулыбался, придвинул к ней горку яблок. «Митяй, — снова раздался слабый голос. — Хто у нас тут есть?» Кир и Маша повернули головы на голос, потом посмотрели на Горухту. Тот прихлебывал свой чай и ничего не отвечал. «Какие тут люди?» — спросили из сумрака. Кир откашлялся и сказал:

— Здравствуйте. Мы попали под дождь…

За шкафом тяжело дышали. «Какие тут люди? — еще громче прозвучал старческий женский голос. — Митяй! Игорек воротился? Или хто? Тые за им?»

— Мы с Машей, — тоже повысил голос Кир.

«Ах, балбесина, — простонала женщина, — дурачок, нет от тебя проку. Кому ты так топишь?.. Спалишь хату. Дыхнуть нечем… Дай мне воды».

Кир вопросительно посмотрел на Горухту… или как его звали? Тот заворчал что-то, но с места не двинулся.

— Может, я подам?.. Где взять? — спросил Кир.

И тогда Горухта молча встал, пошел в сени, загремел там чем-то и вернулся с ковшом, пронес его по избе, скрипя половицами, за шкаф. «Ах, бестолочь! Вражина! Пошто меня мучишь?! Дай свежей водички! Или опять тебе лень? Два шага сделать до криницы? Как по лесу шататься, — хто угонится? Хто докличется? Лось! Лазаешь по кустам, кочкам. А сгинешь в трясине?»

— А, буся, глыть, глыть!

«Ты свежей принеси. Помру, носить не надо. Тада будешь без буси. Скакай по лесам, яби-ты-крапиву, скаль зубы, ржи, гогочи гусем, пока охотники не подшибут!»

— А! Буся! Балий калный, кыч! Сице! — в негодовании воскликнул Горухта и выскочил из дому, но тут же вернулся, закрутился в кусок целлофана, подпоясался веревкой и вышел, звякнув ведром.

Кир одурело оглядывался то на дверь, то на шкаф, белеющие простыни за ним, косился на Машу. Он уже переставал чему-либо удивляться. В голове его было слишком тесно от впечатлений. Чай и тепло печки разморили, и он чувствовал себя пьяным. Он собирался здесь только обсохнуть, переждать дождь, взять спички и идти дальше, искать место где-нибудь в лесу для ночевки. Но дождь не переставал, а стучал еще сильнее за черными окнами, в которых отражался зрак лампы и вспыхивали рдяные сполохи, напоминая почему-то о каких-то доисторических чудовищах. И в этом мороке мелькала догадка… догадка о том, что и девушку, похоже, поразило то, чему Кир еще пытался сопротивляться, то, что таилось за окнами: вирь. И он предчувствовал, что если сейчас уйти в темень, то попадешь в его кольца и уже вряд ли вернешься. Может, что-то такое и приключилось с этим черным мужиком или ребенком, заросшим щетиной, с мужицкими ухватками, мощными руками. Ему совсем не хотелось делать этот последний шаг. И если Маша его сделает, — а от нее можно было ожидать чего угодно, — то он просто свернется здесь у печки калачиком. У него не было больше сил воевать с этой женской стихией.

Вдруг где-то за стенкой сильно захлопал крыльями и закричал петух.

Кир вздрогнул в слабой надежде, что сейчас, как в сказке или в кино, морок пошатнется и разлетится вдребезги, уступив место ясной и здравой реальности. Но ничего подобного. Лампа горела на столе, трещала печка, фигура девушки проецировала иррациональную тоску, неотвязное несчастье и презрение, даже, наверное, ненависть, и кошки, проходя рядом со столом, отбрасывали огромные тени. За шкафом вздыхала и что-то бубнила женщина. Кир вдруг подумал, что сам сейчас расхохочется и выбежит вон. Он почувствовал злобу на того, в чьих руках оказался. Это было похоже на безжалостный эксперимент, и ему никто не сообщал о цели и средствах. Но — стоп, стоп, коммандо цурюк, он сам во все это ввязался, никто не принуждал. Сидел бы дома, щелкал «мышкой», тойфел… Он посмотрел на девушку, стараясь поймать ее невидящий взгляд. Она, как кукла, поднимала и опускала кружку, жевала соты, уставясь прямо перед собой, явно не чувствуя ни запаха, ни вкуса. Ее спутанные волосы медленно высыхали, на тонких запястьях мерцал бисер. Лицо осунулось и не казалось таким уж молодым и привлекательным, в нем появилось что-то рабье, бабье, дремучее. И он окончательно понял — новоявленный Сократ — что совсем не знает подругу. Не в его силах распознать язык этого программирования. Может, их собирали вообще в разных ойкуменах, как говорится.

Что же с ними будет дальше? Не через год, два, десять лет, а буквально сей час? Через двадцать минут? У каких пределов они окажутся?

* * *

Они остались в избе. Горухта хотел уложить их на высокую железную кровать, но видя, что это бесполезно, притащил из сеней соломы, постелил ее на том месте, где стоял до ужина стол — у окна, сверху накрыл ее дерюгой, дал ватное одеяло. Кир предпочел бы обойтись палаткой, но Маша наотрез отказывалась ею укрываться. Пришлось укрыться вонючим одеялом… Но все неприятные ощущения быстро исчезли, сквозь солому и запахи, треск дров и дудение печки, скрип половиц и стук дождя по крыше он продирался куда-то только несколько мгновений, — и прорвался в сны, пестрые и невероятные. Но наутро они ему показались понятнее, чем явь, — едва он все вспомнил и увидел над собой склоненное бледное лицо. Это была старуха. Кир смотрел ей прямо в глаза. Она как будто прислушивалась к нему или даже принюхивалась, потом распрямилась и, обойдя изголовье их шуршащей постели, нагнулась над Машей. Девушка беспокойно заворочалась. Кир следил за старухой сквозь прикрытые ресницы. Она была седой, с крупным носом, из-под ночной рубашки выглядывали дряблые белые плечи, с морщинистой шеи свисал темный крестик на серой веревочке. Старуха долго стояла над девушкой, напряженно прислушиваясь к ее дыханию, но глядя как-то мимо. Что ей еще надо, вяло подумал Кир, собираясь окончательно проснуться и спугнуть любопытную старуху, но как будто мягкая, нежная солома запорошила его лицо, труха засыпала веки, смотреть сквозь ресницы уже не было возможности, сил… и он вернулся в программу снов, крупная серая мышь щелкнула хвостом, зашумел стадион, ввысь полетели какие-то предметы, наверное, воздушные шарики или змеи, музыканты в кожаных безрукавках, с цепями настраивали инструменты… и вдруг прозвучал какой-то сигнал, вроде рожка, и Кир еще раз очнулся и зажмурил глаза, потер их, посмотрел вверх. Там сияла заросшая столетней пылью лампочка на витом шнуре золота, разбрызгивая лучи повсюду, как световую солому. Кир оглянулся. В окна било солнце. На улице квохтали куры и цвиркали какие-то птицы, раздавался монотонный стук. Он покосился: Маши рядом не было. Кир сел на соломе, озираясь, как матрос после кораблекрушения. Он увидел экран черно-белого телевизора «Рекорд» с вязаной салфеткой наверху. Перевел взгляд на часы. Они стояли.

— Доброе утро! — сказал Кир в тишине на всякий случай.

Ему никто не ответил. Только откуда-то мягко упала кошка и прошлась перед Киром, села и взглянула на него. Кир зевнул, покрутил головой, разрабатывая затекшую шею. Никто не отвечает? Нечему удивляться: они всё там же. А Маша?.. Кир встряхнулся и встал, поискал кроссовки. Они стояли перед железной печкой. Он принялся разминать заскорузлую кожу, чувствуя беспокойство и голод. Но дверь вдруг заскрипела, он обернулся: в избу вошла девушка, свежая и умытая, по-прежнему румянощекая и молодая. Рыжие волосы она заплела в тугую косу.

— Привет, — сказал Кир.

— Привет, — ответила она.

Он пытливо вглядывался в ее лицо. Маша нетерпеливо передернула плечами, и Кир отвел взгляд.

— А население?

Он заглянул за шкаф. Убранная постель была пуста. Тогда Кир схватил яблоко и захрустел им. Он подошел к окну.

— Хм, а казалось, речка должна выйти из берегов. — Он взял еще одно яблоко. — Где тут санузел?

Маша неопределенно кивнула за окно. Кир вышел в сени и увидел старуху в черной юбке, сером фартуке и малиновой выцветшей кофте с закатанными рукавами, повязанную платком. Она сидела перед узким деревянным корытцем и равномерно рубила ступкой крапиву.

— Доброе утро! — поздоровался Кир еще раз.

Лицо с крупным носом оставалось бесстрастным. Светлые глаза смотрели прямо. Белесо-золотистые как солома волосы выбивались из-под черного платка в мелкий горошек.

— Ясненько, — проговорил Кир и вышел на улицу. Где его тут же приветствовал петух яростно-злобным воплем.

Туалета он так и не нашел и помочился в бурьян, щурясь от яркого неба и солнца. Петух обнаружил его здесь и снова заорал. Кир возвращался в избу, поглядывая с опаской на ржаво-черную птицу. Неподалеку ослепительно белел березовый лес. Над домом, кладкой дров, укрытых панцирем коры и деревьями с темными бархатными стволами носились узкокрылые птицы с белыми грудками. «Ласточки? — определил Кир, но потом засомневался. — А может, стрижи».

Кир прошел мимо старухи с ее корытом, распространявшим терпкий зеленый запах, уже не заботясь о вежливых ритуальных вопросах и церемонных взглядах. Все было просто: старуха не видела и не слышала. И жила она здесь с дурачком. Правда, еще неясно, кто такой Митяй. Но, по крайней мере, других обитаемых домов в деревне не было. Соседний дом явно был нежилой.

— Убрать, что ли все это? — спросил он.

Маша пожала плечами.

— Убери.

Он сгреб солому и вынес ее в сени, подумал и пихнул ногой низкую темную дверь, ведущую куда-то еще. Похоже, это был хлев. Здесь тоже стояла кладка дров, перед ней чурбак с воткнутым топором; за перегородкой кто-то возился и чавкал. Под балками, обросшими куриным пометом, мелкими перьями, лежала солома, — туда он и швырнул охапку. Вернувшись, он решил и стол поставить на место, взялся за него, составив предварительно кружку, стаканы, закопченный зеленый чайник на тумбочку, попробовал поднять. Стол оказался на самом деле тяжелым. Он быстро взглянул на Машу, но она стояла перед фотографиями на стене, и тогда просто потащил его за собой. Установив стол, он съел несколько яблок. Они были мелкие, но довольно сладкие.

— А где же этот… как его?

Маша ответила, что не знает, когда она проснулась, его не было.

— Бабка вроде живая, — заметил Кир. — А вчера умирала, еле говорила… Что будем делать?

Она крутила бисерные браслетики в одну нитку вокруг запястья и молчала.

— Тут, конечно, никакого транспорта. Далеко до железной дороги?.. Как они вообще тут живут?

Маша не отвечала.

Послышались тяжелые шаги, дверь открылась и в избу вошла старуха.

— Хде этот лось, — ворчала она, — буина. Надо печку топить, воды принесть, дать хряку… Все баба, буся. — Она повела головой и вдруг спросила: — Как зайшли в наше нырище?

— Спрашивает, — пробормотал Кир удивленно.

— В нашу олафу. Йисть, небось, хочете? Не з Турухтанова? Ай откуда?

— Да нет! — сказал Кир. — Нет! — воскликнул он громче.

— Махистров не переслал батарейки?

— Нет, мы… не знаем!

— Махистров, говорю, Василь Палыч… — Она замолчала и вдруг обернулась к окну. Кир с Машей тоже невольно перевели на окно взгляды, но за стеклом только сияла листва деревьев и реяли вверх-вниз белогрудые птицы. Кошки терлись о ноги старухи. Она стояла, беззвучно двигая бледными губами в пигментных пятнышках, тяжело вздымая грудь. Неожиданно кошки забеспокоились. Одна из них вспрыгнула на подоконник, за ней последовала и вторая, потом обе дружно соскочили и кинулись к двери, замяукали. И через некоторое время на окно легла чья-то тень, сипло кашлянула входная дверь, взвизгнули половицы в сенях и, наконец, отворилась вторая дверь, обитая драными тряпками, войлоком, и кошки уже заныли одурелым дуэтом, наструнив хвосты и задирая мордочки с огромными чашами глаз: в избу шагнул Горухта, босой, в мокрых штанах, солдатской куртке без пуговиц, с холщовым мешком в руке, наполовину мокрым. В избе запахло тиной. Кошки ринулись к мешку, заголосили жалобно. Темное лицо Горухты расплывалось в улыбке, сизые глаза, напоминавшие цветом воду местной речки, прищуривались, скалились зубы, желтые, торчащие, как у коня, но крепкие. Он бухнул мешок на пол, сунул внутрь руку и кинул кошкам мелкой рыбешки. Те, сразу утратив свое обаяние, захрустели головами, плотоядно урча. Нос старухин дернулся.

— Буина, на Лымне был? Ах, батька твой гунка кабацкая и этот рыбак. Пошто сбёг? А поросенок з голоду пеёт? А у буси руки болять? Вчера к дождю всю ломило, головы поднять не могла. А он женуть тыю рыбу по Лымне. Кляпа ты там наловил?

Горухта быстро посмотрел на Кира с Машей, улыбнулся. При взгляде на старуху свел брови, махнул рукой.

— А, буся! Емшан! — Он скривился, как будто на язык попало горькое. — Горухта добле. Буся — емшан. — Он лукаво покосился на парня и девушку.

— Лось! Хто у нас в хате? Девка с вюношем?

Горухта застенчиво кивнул.

— Леля, Крын.

— Да нет, нас зовут, — начал Кир, но замолчал.

— Хто, говорю?! — грозно прикрикнула старуха.

И Горухта виновато взял ее за руку, наклонился к самому ее уху и гаркнул, что есть мочи:

— Леля! Крын!

На лице старухи отразилось беспокойство. Она как будто перебирала имена в памяти.

Горухта посмотрел на Кира с Машей, кивнул на мешок рыбой.

— Горухта добле, добле Горухта. Горухта пецися, пристяпати кляпцы в желды на Лымне. Горухта семо онамо. Споймай — рыбицы. Гы-ы! — Он выпустил было руку старухи, чтобы взяться за мешок, но та поймала его за руку.

— Ня по Григорю Фанасичу? Ай как?

Горухта посмотрел на Кира с Машей.

— Ме! Леля и Крын сице! — крикнул он.

Старуха задумчиво качнула головой, как будто повторяя про себя сказанное им. Если она вообще его слышала.

— Григорь Фанасич не сродственник ваш? — спросила она.

Горухта вырвал руку у старухи и, присев на корточки, покопался в мешке, достал крупную рыбину, показать «Леле» и «Крыну», и та вдруг ожила, хлестнула хвостом, выскользнула на пол, запрыгала к печке. Кошки, вздыбив загривки, тут же кинулись за ней и одновременно вонзили в нее когти, дико шипя, вращая глазами.

— Мёлки! Кшить! — закричал Горухта, пытаясь отпугнуть кошек. Но те вцепились намертво. Тогда он схватил полено и швырнул в них. Кошки только пригнулись, прижав уши. Горухта подбежал, цапнул рыбину корявой пятерней, совершенно не опасаясь кошачьих зубов, и только тут они отступили.

— Мёлки! — закричал он гневно на кошек. — Горухта детель! Дублий Горухта. Споймай рыбицы!

Кошки жалобно запели, дергая хвостами. Горухта еще раз показал добычу гостям и отправил ее в мешок. Кошки загнусавили еще жалобнее. Горухта строго на них посмотрел и что-то спросил. Кошки буквально заплакали по-детски. Тогда он вынул еще по рыбешке и кинул на пол. Кошки тут же превратились из детей в фурий: «Аааммххррыррр!»

— Буина, израдец, ты будешь кормить порося?!

Горухта завязал мешок и вышел в сени. Вскоре он вернулся и принялся растапливать печку. Старуха села возле буфета.

— Принеси воды, — сказала она.

Горухта возился с поленом, щепал лучины большим ножом с отломанным мыском и закрученной изолентой рукояткой.

— Курам налей, бусе дай, — продолжала старуха. — Хто твой казатель? Шоб ты без буси делал? А буся жедати. В роте пересохло. Свежанькой водички-то дай бусе. Из студенца. Бяги счас же, не мудити.

— Аа! Буся! — закричал Горухта, раздувая огонь.

Когда дрова хорошенько занялись, он выскочил на улицу, загремел ведрами. Кошки сидели в позе сфинкса на часах перед мешком. Глаза их были расширены, но если в мешке происходило какое-то движение, — расширялись в полмордочки.

— Лишеник ты, наследок поллитры. Бес лесовой. Хорошо еще, нет в округе лавок. А то б и сам в батьку — пропил бы поросенка, петуха, кур, да и меня, бусю. Буина? Митяй? Уйшел? — Старуха как будто прислушивалась. — Рыбник голожопый. Сшей сабе шубу из рыбьего меха. Людям на похуханье. Чапле на грех. Сыт ли будешь с тыю рыбли? Драный кот. — Она закашлялась, перевела дыхание. — А вы, значит, не з Туруханова? Штой-то зачастили в наше нырище иностранники. Григорь Фанасич приезжал. Посля за им, как будто изымать хотели. Што за люди. Кажуть из Хорода. Забеспокойничал народ. Прещение какое-то во всем… А, киса, киса, иде мои котики?

Оба зверька оглянулись на старуху, но только один оставил свой пост и вспрыгнул к бабке на подол, капризно замурлыкал.

— Дал жа он рыбки?

Кошка возмущенно вскрикнула. Она явно обманывала старуху.

— Чую, что дал, но мало, жлобина, — заключила старуха, гладя спину зверька.

Печка разгоралась. Кир взглянул на Машу.

— Чую, — повторила старуха, вставая и уверенно направляясь прямо к мешку. Кошки заныли. Старуха склонилась, развязала горловину, запустила внутрь руку, достала рыбку и бросила на пол, потом вторую. Тут звякнули ведра в сенях, дверь распахнулась и в избу вошел Горухта.

— Буся! — крикнул он, метнувшись к старухе, но вырвать мешок не посмел, только схватил ее за руку и закричал в ухо: — Буся! Кый буся! Не леть! А! Буся-а!!

Лицо его приняло просительное выражение. Но старуха была неумолима. Она вынимала рыбок и те шлепались на половицы, под нос кошкам, в торопливости забывавшим урчать. На ресницах Горухты блеснули слезы. «Кый буся… — лепетал он, — ипат калный, лихня, хх-хы… Не леть, не леть рыбцю мёлкам… хх-хы».

— Ня будешь рядиться на Лымну без спросу, — приговаривала старуха сурово, — лишеник. Стерво. Пездун бусин.

— Горухта добле, добле Горухта, — хныкал Горухта, беспомощно глядя на старуху.

Наконец та остановилась.

— Ладна. Остальное почисть. Жарь. И дай бусе пить.

Горухта схватил мешок и вынес его в сени. Старуха вернулась на место, передвинула стул ближе к окошку, под солнечный луч. Горухта зачерпнул ковшом воды и подал старухе, та приникла сморщенными губами в пигментных пятнах к воде, сведя светлые брови на переносице, и в этот момент стала похожа на какое-то странное древнее животное. Кир с Машей молча на нее смотрели.

— Фух… Сладкая… — Напившись, она обтерла губы концом темного платка и сказала: — Чаю-то поставь… — Она повела лицом в сторону гостей, безошибочно угадывая, где они. — Куды они йдут? Дявчонка с мальчишкой?..

Насупленный Горухта принялся начерпывать воду в чайник, начерпав, поставил его на огнедышащий железный круг, сняв перед этим с него заглушку, и вышел в сени. В избе пахло дымом, плесенью, рыбой. Луч солнца освещал пол-лица старухе, но быстро переместился, упал на комод с немыми часами. Голубоватый дымок стлался над печкой.

Кир не знал, хорошо ли здесь оставаться дольше, завтракать. Старуха с дурачком были бедны. Но у него почему-то не хватало ни сил, ни желания взять прямо сейчас, собраться и уйти. Ему просто не хотелось снова остаться наедине с Машей. Вчера у него было такое впечатление — там, на речке, — что еще миг — и она ускользнет от него навсегда, как рыба или какое-то существо, выдра, что ли. Это был реальный глюк.

Маша оцепенело сидела и смотрела на все в полусне. Как будто она действительно погрузилась в зазеркалье, незадачливая Алиса. Когда же они переступили незримую черту? И что будет дальше? Почему все это произошло именно с ней? Было ли это неизбежно? Вопросы всплывали, какие-то чужие, относящиеся к кому-либо еще, но не к ней, мелькали серыми тенями и исчезали.

На самом деле ей было безразлично, что будет дальше. Может быть, впервые будущее перестало ее волновать. Оно просто стерлось, словно карандашная надпись твердым ластиком. На месте «будущее» образовалось мутное грязное пятно.

Но, пожалуй, ей тоже не хотелось никуда отсюда уходить. Непонятные речи дурака и старухи лучше было сейчас слышать, чем что-либо другое. Чужая странная жизнь, здесь, в глуши, заслоняла свою. Свою жизнь надо было забыть. Не помнить имени, прежних мыслей, — ничего. Как будто она вошла в некую точку исчезновения, — где-то здесь, в этих печальных, онемевших местах, — и самая немота их сулила тихий ужас. И теперь в доме, пахнущем рыбой, с голубоватыми слоями дыма, часами, остановившимися когда-то в два часа пятнадцать минут — неведомой ночи или дня, — находился совсем другой человек.

Да, другой.

Она смотрела на кошек, часы, комод темно-вишневого цвета, слепой экран телевизора с салфеткой наверху, на зеркало в пятнах и в печальной оправе, и на солнечное утро за окнами, и чувствовала себя изолированной от всего, от целого мира, как будто ее поместили в глубоководную камеру. И внутреннее давление распирало грудную клетку, черепную коробку.

По избе шмыгали кошки, входил и выходил Горухта, заваривал чай какой-то травой, ставил на огонь большую сковородку и клал на нее чищеную рыбу, крошил лук. Старуха все давала ему указания, кряхтела, стул под ее большим грузным телом скрипел, подкашивался. Она, видимо, рада была возможности «поговорить» с новыми людьми, и она что-то толковала про новые беспокойные времена, снявшихся с мест людей, снова поминала какого-то «Григоря Фанасича» и вдруг запела:

Развяжитя моё крылля,

Дайте волю полетать.

Сва-а-ю заброшеннаю долю

Я полячу яе искать…

Голос у нее был не сильный, но плавный, он стлался, как дым. Горухта заулыбался, скаля торчащие зубы, но, наверное, вспомнив об обиде, снова насупился, забубнил враждебно: «А! Буся! Сякый млет, кыч калный, мегистаня…» Маше при звуках поющего голоса стало не по себе, давление ее камеры увеличилось, она судорожно крутанула бисерные разноцветные браслетики на запястье левой руки. И — если бы старуха продолжила петь, она не выдержала бы. Но та утихла. И, помолчав, вернулась к неизвестному Григорю Фанасичу. Маше не было никакого дела до этого человека, но она слушала.

Этот человек жил в Москве или в Питере, в «столичном». И полвека не был здесь. И вдруг приехал. Старуха помнила его сопливым мальчишкой пяти-шести лет, когда Любка увозила его отсюда и сама уезжала навсегда, сразу после войны, не было у нее сил больше жить здесь. Уехали они куда-то к родственнице на Украину. А тут их обступило горе-злосчастие. Всю их семью Мясниковых. Как немец пришел.

Но началось много раньше. Когда еще «Фанасий» Мясников власть получил, стал председателем. Председателем стал и взлетел высоко. Через это все и вышло. Когда стали жать церковников, он запряг лошадь и поехал в Николу Славажскую, за ним вся голытьба, и началось. Кто что себе тащил, оклады, кирпичи, железо с куполов. Старики просили не делать того. И жена, Люба, просила. А Фанасий Ярмолаевич хохотал: «Ззз-делаю! Не по вашему, а по моему, по нашему теперь будет». И еще говорил, что, мол, дуры вы и дураки, тыщу лет поклоны клали — кому? чему? Намалеванному. И выломал себе перегородку с Царскими вратами, погрузил на телегу и на двор свез. Вас туда не пускали? говорит, к престолу, в святая святых? «шуществ бабского пола»? Перегородил в хлеву вратами, поставил корыто. И свиноматка из Царских врат выходила, за ней боров. Думал Фанасий Ярмолаич, что вступил в царское дело. Он теперь здесь владыка. И у него свои святыни. И ничего, верно, ни з им, ни з хатой, все живы-здоровы: сам бугай, плеча — во-о, Любка красуля, Катька дочка, двое сыновей, Герман да Васька, потом и еще сынок, не вылупившийся до срока.

Но не балуй, холуй, скажу барину! И пришла сила. Билет не защитил Фанасия Ярмолаича, его первым тут же порешили, как только немец заступил, Стрысик на него сразу показал: председатель, коммунист. А немец с коммунизмом не церемонился. Потом Герман з Васькой осенью шли з Туруханова, глядят, белый листик, там еще и еще, в кустах, в грязи, ну, подняли один, а это с самолета сбрасывали, мол, держитесь, бей врага, победа за нами. Почитали. А тут патруль. Васька сунул листик за пазуху. А те их возьми и обыщи. Листовка?! Безоговорочная смерть. По деревням уже предупреждали. И за одну бумажку Васька с Германом одну смерть приняли. Немец не разбирал, кто перед ним, стар или мал: враг. Тут даже кусты и буераки были врагами.

А уже зимой схватили Катьку. Подружка яе, Тоня Андрюхина показала, что, де, та гаворила об железной дороге: хорошо б подорвать мост. Даже судить-рядить не стали, пошли и выволокли из хаты. Холуй Стрысик всех сгонял смотреть, мол, ученымя будете не спускать язык.

Меж лип прибил перекладину. Гонят дявчонку, как телку. Поставили на колодину — веревки не хватает, хотели збегать за другой веревкой, вязать новую петлю, но немец в бляхах по всей шинели велел тащить тый короб. Стрысик залупился было толковать, что это улей, но тот цапнул за кубуру, рявкнул, и приволокли домик. Катька на его лезет красными коленками, палтишко запахивает. Встала, глядит на деревню, народ. И с валенок у нее пар повалил. Обмокренилась. А что народ? Бабы плачут. Старики в снег смотрят, переминаются. Кто и на дебрь посматривает, мол, а? Но нихто оттудова не пришел, не прискакал. Только воронье грають, сбивают снег с веток на полянках, где под сугробами растет земляника, спелая, в травах, нагретых полуденным солнцем, с жуками, божьими коровками, кузнечиками, и братишки в срачицах льняных ползают, гукают, ждут старшую. И холуй вышиб домину пчелиную, заболтала она мокрыми катанками белого мягкого войлоку, побегла по воздуху.

А тут ревмя ревет одурелой коровой матка. Сдерживали ее в хате — и не удержали. Увидела — и вдрух повернула на немца, да з кулаками, трясца у нея, лихое. Немец освирепел, за кубуру, наганом тыкнул в зубы, губы раскровянил. А та не унимается, которатится на него. Еще мгновенье думал — и к стенке, солдату велел снять винтовку.

Тот исполнил, навел.

Да тут Труда, Хертруда, женка старосты Васильева Николая, он ее привез после румынского плена, когда еще при царе воевал, затараторила, залаяла по-ихнему, по-собачьи. А Любка Мясникова брюхатая была, уже пер живот сквозь все пуговицы. Труда и втолковывала, стерьву в шинели с бляхами. Он вроде отбрехивается, зыркает зверем. Но отошел. Не стал добивать Любку Мясникову. А она и так была почти мертвая. В какие-то считанные месяцы всей семьи лишилась. И только последний в брюхе сохранился, калачиком свернулся и, небось, ничего не чуял. Или чуял? Что ж его, Григорь Фанасича, вдруг повело сюда под старость? Может, тень на нем лежала, томила всю его жизнь. Либо тые ворота снились, покоя не давали, хоть он их и не видел и ничего про то не ведал, матка ему не рассказала. У него через яе второго мужика и фамилиё уже другое. Но это так и бывает. Что-то гнетет, манит человека. Он и не знает, что. Просто рассказать ему некому.

— А я сказала. Пусть знает, — сказала старуха. — А зачем он еще приезжал? из столиц? — Она перевела дыхание. — А про своих я уж вам и сказывать ня буду.

Горухта уже поставил на стол сковороду с рыбой, чайник, подсыпал еще яблок из мешка и подошел к умолкнувшей старухе, взял ее за морщинистую крупную кисть и позвал: «Буся, леть, емай рыбца». Она подняла голову как будто вглядываясь в него.

— Готово? Не хочу я исть.

— Бу-у-ся, — снова позвал Горухта и потянул ее за руку.

— Ну, ладно, испью чаю. А дявчонка з парнем?

— Ага, Леля, Крын, — сказал Горухта, приглашая и их.

Они, не отказываясь, пододвинули к столу табуретки, но на этот раз Кир все-таки выложил и свои припасы, галеты, арахис, изюм, банку консервированного зеленого горошка. Старуха обратилась куда-то в сторону зеркала, по краю которого сияли сполохи чистого сильного утра, а в сизую глубь уходили серые половицы, и перекрестилась.

Ели молча. Старуха выпила чай и отодвинулась. Помолчав, вновь принялась что-то негромко напевать себе под нос, пока и все не услышали: «Возьму гребень, возьму донце, Сама сяду под оконце. Против яркого солнца. Й не дождуся чарнаморца…»

Горухта на этот раз улыбку не гасил.

— Буся пеёт.

А та продолжала петь про «чарнаморца», который едет домой на тройке вороных с шелковыми уздами, но по дороге у Дона пустит их попастись и сам уснет, а море будет прибывать, пока не убаюкает «чарнаморца».

Среди темных фотографий на стене слева от зеркала, среди мужских, женских, детских лиц светлело овалом одно, это был мужчина в бескозырке, с ниточками усиков, его взгляд обещал всё этой старой ослепшей женщине, этой сумрачной избе, этим солнечным дням и плодоносным летним дождям, березовому лесу, заросшим полям. И, может быть, его и ждала все годы старуха, — а вместо него оттуда, из сизой глубины зеркала, явился другой — в шинели с бляхами, в сапогах и каске со стертым серым ликом.

Маша зажмурилась, — а когда открыла глаза, ничего и никого не увидела, словно и по этой избе шваркнули стирашкой, превратив и ее в грязное пятно… Но это было скорее нечто воздушное, клубящееся. И отсветы печных углей, лучей солнца уже расцветали повсюду. Маша обернулась и увидела расплывчатое окно. Потом разглядела печального светловолосого юношу со знакомыми чертами лица. Рядом с ним сидел черноволосый мужчина с синими глазами, грубым и спокойным лицом. А напротив она увидела женщину с чистым властным лицом и ясным взглядом. И от этого лица она уже не могла оторвать глаз, чувствуя, что вокруг все плывет, словно странный напев. Да, как будто все предметы обернулись звуками, не более того. Простыми звучаниями, окрашенными в синеву и пурпур, и пахнущими старым деревом, мхом, водой и невзрачными цветами, растущими в июле всюду на склонах.

И ее слезы были только прозрачностью сольного ключа, отомкнувшего эти звучания. Не более того. О чем же волноваться?

* * *

Из деревни Новая Лимна их провожал Горухта. Старуха не могла его удержать, хотя и пыталась, по каким-то признакам угадав, что «Крын с Лелей» уходят. Но «буина, лешак, лось, мытарь» был неудержим. Он вышел за ними босой, в залатанных штанах неопределенного цвета и солдатской куртке без единой пуговицы, махнув на старуху: «А, буся, керемида, бубубуу, кисляджа!» У девушки он сразу отобрал ее ношу на одном ремне — палатку, хотел и рюкзак взять у парня, но тот не позволил.

Он вел их по заросшей дороге, беззвучно ставя широкие ступни, и вдруг иногда резко вскидывая голову и куда-то взглядывая или к чему-то прислушиваясь.

Но никаких особенных звуков не было слышно. Посвистывали птицы, стрекотали кузнечики. Пахло горьковато полынью. Солнце уже скрылось за облака, недолго поблистав с раннего утра на небосклоне.

Они вошли в березовый лес. Девушка вдруг сразу почему-то узнала эту сухую опушку в серебристых метелках трав, зеленых земляничных листках и парадных опахалах папоротника. Здесь хотелось остановиться, но Горухта шагал дальше. Внезапно свернул и пошел сквозь кусты. Оглянулся, поманил их. «Леть, леть». Девушка с парнем в нерешительности последовали за ним. Некоторое время они шли без дороги. Наконец Горухта остановился и, лыбясь, указал на крошечные кустики среди мхов. «Глызы чрнцы». Кустики были усыпаны ягодами в сизом налете, — черникой. Широкий жест Горухты означал, что это он их угощает. Пришлось задержаться здесь. Черника вправду была вкусной. Губы и зубы у всех потемнели.

«Кро! Кро!» — разнесся над лесом звучный хрипловатый крик.

Горухта посмотрел вверх, прищурился. «Чернух Гра». Он немного подумал и вдруг крикнул: «Йде Фанасич?» Ворон промолчал, улетая дальше.


Они вышли из леса и среди трав под облаками увидели желтоватую глиняную дорогу. Горухта хотел идти с ними и дальше, но Кир решительно воспротивился этому.

— Нет, теперь мы уже и сами. Спасибо. Возвращайся к хозяйке.

Горухта упирался, что-то бормотал.

— Не леть, Горухта! — вдруг выпалил Кир, и тот сразу присмирел, удивленно зыркнув на него и отведя глаза. Безропотно отдал палатку Маше. «Леля».

Кир с Машей шагали среди кустов и трав, пока не вышли на дорогу, приходящую ниоткуда и за поворотом исчезающую нигде, обернулись, но вдалеке никого уже не было видно, только сумрачные фигуры орешника между березовых стволов, пятна иван-чая повсюду, метелки трав.

Кир перевел дыхание, скинул рюкзак. Они молча постояли, отдыхая, слушая легкий шелест трав, унылый тонкий посвист птицы, озирая лесистые горизонты, холмы и облака. Облака оцепенели. При первом же взгляде становилось ясно, что здесь давно ничего не происходит. Кир снова взялся за рюкзак, вдел руки в лямки, вышел решительно на середину дороги и затоптался на месте, бросил быстрый взгляд на Маню.

— Птича, подруга, — заговорил он, стараясь придать голосу напористость, потому что предвидел долгий обычный изнурительный спор, — ну и в какую сторону потопаем?

А Птича, Небесная Маня, Леля пожала плечами. Ей было все равно. Ведь во все стороны простиралась Олафа.

* * *

Каменный Клюв, окликавший Горухту, кружил неспешно над пестрым лесом, примечая гнезда в его кронах, перепархивающих Мелких Птиц, Белых Ночных Бабочек, сонно тычущихся в густую листву, дупла дремлющих Сов и Летучих Мышей.

Уходящего к жилью Вечной Бабы черного Горухту он угадывал по перелетам и треску Длиннохвостой.

От пестрого леса восходило теплое дыхание густым облаком, и Каменный Клюв, едва взмахивая крыльями, поднимался выше на нем и уже различал луга, белые поля за Дальней Рекой, на заросшей желтоватой дороге двоих путников, и вдалеке за пространством курчавых кустарников гору смолистых древес: над нею курился, истаивал и снова упрямо струился вверх дымок. Каменный Клюв поднимался в дыхании выше, без малейшего усилия, и перо в крыле со свинцовой дробинкой молчало.

Загрузка...