— Птича, — прошипел Кир, — одевайся, сюда кто-то ползет.
Маня, как обычно, в одной разноцветной повязке на голове медитировала на вершине горы. Оглянувшись на Кира, она посмотрела туда же, куда и он. Снова облом! Нигде нет спасения от человеков. Только они найдут клевое местечко, сразу кто-нибудь является, кантрушники, урелы. Остановились на озере Пяти Рупий, — и нет ни рупий, ни озера. Наткнулись на эту центровую горку с соснами, — и уже кто-то прется. А как здесь было мохнато! Маня даже перестала клясть цивильную гопоту, свинтившую озеро Пяти Рупий. Вот как только они взошли сквозь малиновый строй иван-чая на усыпанную хвоей и шишками макушку и увидели поля, холмы, верхушки лесов до горизонтов. Это место показалось ей странно знакомым. Кир влез на ржавую трехметровую вышку и сказал, что оттуда еще дальше видно. Маня тоже попыталась вскарабкаться на это сооружение из четырех железных уголков, сходящихся на обрезке полой трубы и охваченных посередине такими же уголками, но у нее ничего не получилось. «Ну, какая же ты Птича!» — не замедлил приколоться Кир над пыхтящей раскрасневшейся подругой с растрепанными рыжими волосами. «Ты бы лучше помог!» — ответила она, потирая ушибленный локоть, плюя на листок и прикладывая целебную слюну к ссадине. «Да! Далеко видно!.. — продолжал стебаться Кир, озираясь. — Вон… даже какие-то два белых поля вижу. Что это?.. Снег, Птича! Может, уже ледники Гималаев?! Да нет, я честно! Белые поля во-о-н на холме. Выращивают здесь хлопок?» — «Ты дурак?» — «Сразу дурак. Откуда я знаю! Где-то писали, что даже виноград уже выращивать научились мастера-садоводы. И правильно! Чтобы быть самодостаточными. Не зависеть от азеров и всяких арабов. Это называется автаркия». — «Еще тутовый шелкопряд приплети сюда». — «Искусственный шелк не хуже». — «Но искусственного хлопка еще не было на этой крейзанутой планете!» — «Так вот и стали у нас выращивать». — «Хлопок здесь никогда не вырастет!.. Поможешь ты мне или нет?» — спросила Маня, глядя снизу на долговязого друга в испачканных ржавчиной штанах со множеством карманов, в пропотелой футболке и синей бейсболке, повернутой козырьком назад. Снисходительно улыбнувшись, он спрыгнул, сплел руки и, подставив их Мане, велел становиться ногой, как в стремя. Наконец она оказалась наверху, оглянулась. «Что ты видишь, Маня?» Она молчала. «Видишь белые поля?» — «Вижу», — буркнула Маня. На самом деле ей нравилось. И она догадалась, что ей напоминает гора, — пик Заброшенности Керуака. Хотя, отсюда и не видна Канада, и вообще… Но если тебе нравится что-то — Керуак, Индия или Япония, — то рано или поздно, помимо желания, начинаются метаморфозы, и облака встают за лесом сияющими вершинами, кубышки превращаются в лотосы, а долговязый костлявый спутник оборачивается загорелым синеглазым крепышом Рэем Смитом, смотрителем с пика Заброшенности. Маня еще делала вид, что все ей безмазово в стране тоталитарных кантрушников; но позже спросила Кира, а нельзя ли соорудить помост? «Зачем?» — спросил Кир. «Смотреть на белые поля», — ответила она и подумала, что этот диалог совершенно в духе дзенских хокку. «Мы затормозим здесь надолго?» — «Даже если на одну ночь. Это что, так трудно? Или тебе просто влом?». — «Не влом, но рюкзак отдавил мне крыла», — проворчал Кир, но взялся за топорик и, пока Маня готовила ужин, нарубил внизу в чащобнике сухих жердей и уложил их на поперечные железные уголки, охватывающие вышку посередине. Маня робко поинтересовалась, а нельзя ли придумать и какую-нибудь лесенку? Но Кир запротестовал. Он и так обессилел. После ужина Маня очистила хвоей и травой котелок и пошла искать подходящую лесину, нашла и сама притащила, приставила к вышке, взяла топорик и обрубила лишние сучья, оставляя лишь самые толстые. Теперь она могла забираться на помост из скрипящих и ерзающих жердей самостоятельно, когда ей вздумается. «Что ты там делаешь, Птича?» — сонно спрашивал Кир из палатки под соснами. «Медитирую». — «… И… тебя не жрут комары?» — «Я намазалась». Тишина. «Птич! — очнулся Кир. — Ты все еще там?» — «Да». Потом она спустилась, забралась в спальник. Мир погрузился во тьму, ничего уже нельзя было разглядеть. «Не нравится мне… духота, — бормотал Кир, — если будет гроза… нас паяльником-то трахнет…» Но грозы не было, пришел солнечный синенебый день, все цветы горы раскрылись, в воздухе реял пух, сосны сверкали росистыми иглами и вырабатывали летучее вещество, очищавшее воздух. Маня сказала, что здесь стоит задержаться, она ощущает позитивные токи горы. Ей отлично спалось, и сны были прикольные. И раз с утра солнце, то ночью можно будет лукать звезды. Как у Ли Бо: «Ночую в покинутом храме/ До звезд могу дотянуться рукой». — «А чем еще он мог дотянуться? Ногой?» — поинтересовался помятый со сна, хмурый Кир. Маня сказала, что это необходимо для рифмы. «А нам, между прочим, на этой горе, знаешь что необходимо? Для полной рифмы? Аш два о. Где мы ее возьмем? В „И Цзин“ не указано? А я с утра хочу чая. Твоими сутрами не утолить жажды. Жалко, что дождь не пошел…» — «Мне кажется, надо провести разведку — там внизу». — «Я вообще-то собирался отдыхать летом, а не шариться по кустам». — «Отдыхать — это целыми днями заморачиваться играми в компе? И слушать фашистов? Послушай лучше птиц». — «Я и слушаю мою Птичу». Они поели бутербродов с паштетом и сыром и отправились на поиски воды. «Лучше бы мы постились, — стонал Кир, изнемогая от жажды. — Дурацкий паштет. И эти сволочи… спустили озеро. Целое озеро воды!» В низине, заросшей кустами, они обнаружили лишь кочки и серо-черные следы высохшей болотинки со следами копыт и орешками помета. «Какие-то звери… козлы, блин, насрали!» Их атаковали комары и слепни. Кир с остервенением стегал себя веткой, приговаривая, что это уже натуральное садо-мазо. Пот тек по его загорелым щекам из-под бейсболки, облепленной паутиной и древесной трухой. Маня хранила молчание, упорно пробираясь по кочкам, прорываясь сквозь заросли. «Где гора, Птича?! Ты врубаешься?.. Надо было компас брать, а не „И Цзин“. И побольше баклажек с пивом. От обезвоживания, между прочим, можно запросто копыта отбросить! Внимаешь ты, Птича?» — «Внимаю, — ответила Маня. — Не скули». После долгих блужданий они набрели все-таки на болотную лужу; вода в ней была черна. «Прямо кофе, заваривать не надо», — кривясь, проговорил Кир. Лужа была мелкой, и воду пришлось начерпывать крышкой от котелка, подолгу ожидая пока осядет муть. Кое-как им удалось набрать котелок черной теплой воды. Кир влез на разлапистую иву и, обозрев окрестности, увидел хвойную шапку горы. Они вернулись на гору запаренные, искусанные, с еле шевелящимися языками и сразу залезли в палатку, спасаясь от толпы преследовавших их комаров и слепней, растянулись на спальниках и продолжительное время лежали, ничего не говоря, а только шумно переводя дыхание и слушая жужжание кровососов. Потом Маня отважно выползла наружу, и вскоре на горе закурился дымок, она подбросила травы, и дым повалил гуще, сытный, плотный, вкусный. И облако кровососов рассеялось. Маня бережно повесила котелок с драгоценной влагой, с отвращением ощущая во рту пересохший язык. Заметив на ветке ближайшей сосны сверкнувшую крупную каплю росы, она встала, нагнула ее и лизнула, но капля оказалась горько-густой, тягучей, смолистой. Маня сморщилась… А все же рот увлажнился. «Я где-то читала, — с трудом выговорила она, — что в войну клали в рот камешек…» Кир безмолвствовал. Маня подбросила сучьев в огонь, обложила котелок ими, пылавшими жарко и радостно, но черная вода даже не шевелилась. Она еще подложила сучьев, отворачивая пунцовощекое лицо от красного жара, и стащила джинсы, осталась в одной рубашке. Дым и потянувший из открытых солнечных пространств ветер окончательно разогнали жужжащих тварей, и Маня скинула последнюю одежду, оставив лишь разноцветный жгут платка на голове. Наконец черная вода в котелке дрогнула, пошла кругами и нехотя взбурлила. Маня сняла котелок, насыпала в него заварки, положила пучок чабреца, плотно накрыла крышкой и позвала Кира: «Эй, иди дринчать, ореховая соня!» Кир даже не стал ворчать на «соню», а молча и быстро вылез из палатки, так что Мане пришлось его остановить. Но вот густая субстанция была разлита по кружкам, и, обжигаясь, Кир начал пить. На его лбу выступила испарина, глаза заблестели. «Человек — это машина для кайфа! — воскликнул он. — Нужно только быть немного садистом… Пфф! Мм… Ооо! Недаром „кайф“ арабское слово… Я теперь их понимаю, жителей Сахары». Маня возразила, что чай открыли не они, а жители Поднебесной. «Ну, у нас тут есть и свой чай, — заметил Кир, немного утолив первую жажду и кивая на стрелецкие малиновые шапки иван-чая, колышущегося повсюду. — И сидим мы под самым небом…» — «О, елы-палы, тебя поперло!» — со смехом воскликнула Маня. Кир смущенно взглянул на нее, потер вспотевшую переносицу и пробормотал, что в этой обстановке он поймал какой-то вирус, вирь. «Просто в тебе заработала основная программа, — сказала Маня. — Знаешь, что происходило с испанскими конкистадорами? Многие из них, оказавшись на Амазонке, впадали в мечтательность и оставляли отряды, уходили к индейцам». — «Ну, Птича, тебя я не оставлю, не бойся». — «Да я-то давно уже на Амазонке». Кир усмехнулся. «На шестом этаже посреди асфальта и труб?» — «Дурилка, — мягко ответила Маня, — я говорю о душе». — «Ну, начинаются байки из склепа». — «Хорошо, о психике. Против психики ты возражать не будешь?» — «Нет. И моя психика только укрепится от второй кружки этого пойла», — ответил Кир, протягивая пустую кружку. «Извини, но придется обломаться». — «Как?! Я только слегка губы смочил, Птича!» — «Нужно соблюдать питьевой режим». — «Так что, твоя Амазонка полный глюк? Это травмирует мою психику. Конкистадорам явно легче было… В Крыму мы купались бы и пили чистое вино. Прохладное кисленькое. И лопали бы фрукты. Персики, виноград, абрикосы. И знали бы, что будем делать дальше: то же что и вчера — валяться на песочке, нырять в волны. А захотелось пожрать — пожалуйста, кафе». — «Интернет-кафе, Кирчик?» — «Да ладно тебе, подруга. Если бы я был на самом деле такой упертый, то в рюкзаке таскал бы просто бяку, нотер, нутыбяку, короче — ноутбук, — и делов-то». — «Хм, как будто у тебя есть на него прайс», — ответила Маня. Кир ответил, что можно купить недорого и подержанный. Но… вообще, при чем тут все это? Виртуальной водой не напьешься. И он просит сейчас реальной воды. Маня пропела из Гребенщикова строчку о железнодорожной воде и все-таки сжалилась и налила в кружку Кира еще немного горного поднебесного чая. «Посмотрел бы я на этого гуру здесь на горе, — пробурчал Кир, — что бы он запел?.. Небось, не вылезает из „мерса“». — «Он пасется в Непале». Кир кивнул. «Ну, конечно, в гостиничном номере с холодильником, забитым „Будвайзером“». — «Меня напрягает твой попсовый вкус». — «А меня эта обстановка, приближенная к боевой. Ты что, Птича, хочешь еще здесь понежиться рыбкой на сковородке?.. Отсюда надо сваливать как можно быстрее, искать бесперебойный источник аш два о». Но Маня не хотела покидать гору и предлагала вернуться в лес, которым они вчера проходили, и попытаться отыскать ручей; в таком сыром лесу вода должна быть. А Кир уговаривал ее идти дальше по заросшей дороге, — наверняка она приведет в какую-нибудь деревню, пусть и заброшенную. Они долго спорили, и Кир даже вспомнил о Книге Перемен: в конце концов, пусть она решит… Даром они ее таскают, что ли? Но Маня без рупий гадать отказывалась. Обсуждалово закончилось тем, что Кир ретировался в палатку и разлегся на спальниках, а Маня полезла на вышку — созерцать… Но вскоре послышалось тихое гудение мотора, Кир подумал, что надо бы засыпать угасающий и сильно дымящий костер. Он высунулся из палатки и сразу заметил человека, поднимавшегося в зарослях иван-чая. Голой Мане он забросил на вышку джинсы и рубашку, обернулся. Человек скрылся с головой в иван-чае, только малиновые шапки, качаясь, его и выдавали. Кир посмотрел, где лежит его топорик… Наконец к лагерю вышел круглолицый невысокий коротко стриженный человек в штанах «милитари» и такой же футболке. Отдуваясь, он вытащил носовой платок из кармана, отер щеки, внимательно оглядел лагерь, задержал взгляд на вышке, не здороваясь, спросил, давно ли они здесь? Кир ответил, что со вчерашнего дня; подумал и в свою очередь спросил: «А что?» Кругленький мужик молчал, озираясь. Потом спросил, видна ли отсюда дорога внизу? «Нет, не видна», — сказал Кир. Мужик кивнул. «И никто здесь не проезжал?» — «Ну, дорога-то не видна», — напомнил Кир. «Ясно, — сказал мужик. — А вы че, грибы собираете?» — «А вы?» — спросил Кир. «А мы — сведения, — сказал мужик. — Значит, никто здесь не проезжал?» Кир засмеялся. Мужик вдруг тоже улыбнулся во все смуглое потное лицо и, кивнув на прощанье, пошел вниз.
— Кого-то ищут? — спросила с вышки Маня, когда мужик исчез в иван-чае.
— Ну, вот что ты делаешь?! — накинулся на нее Кир.
— Трузера снимаю, — удивленно ответила Маня. — А что?
— Можно немного и потерпеть.
— Мне жарко, — сказала Маня, стаскивая джинсы. — Чего ради я буду париться.
— Здесь не море, — сказал Кир. — Места дикие.
— Ну я бы не сказала, — ответила Маня. — Это просто по Майку: сидя на белой полосе… Я думала, он спросит, как пройти в библиотеку, этот кругляш-мэн.
— Черт, может, он знает, где тут вода, — спохватился Кир.
Слышно было, как заработал мотор под горой, хлопнула дверца, и тихий рокочущий звук начал отдаляться.
Маня сняла рубашку, устраиваясь на спальнике, накинутом на жерди, в позе лотоса.
— А я врубилась! — вдруг воскликнула она. — Кого они ищут!
— Кого? — устало спросил Кир.
— Да Уайта!
Кир хмыкнул, пожал плечами.
— А кого же еще? — спросила Маня.
— Ну, мало ли, — протянул Кир.
— Его, его, — убежденно сказала Маня, — этого стремного фазера.
— Да он не старый, — возразил Кир.
— Кто, Уайт?
— Да черт с ним!.. Птича, я изнываю от жажды, и сейчас выпью весь чай.
— Ты не посмеешь это сделать.
— А вот посмею!.. И мы свалим отсюда.
— Кир! Не будь таким кайфоломщиком!
— Буду, майн генерал.
— Кир! Это измена! Прекрати!
— Ха-ха-ха! Да, такой я гопник и фашист. — С этими словами Кир взял черный котелок и приник к нему. Разгневанная Маня тяжело соскочила с помоста и кинулась к палатке. Кир тут же поставил котелок и успел защититься от затрещины. Маня размахнулась опять, но Кир поднялся ей навстречу, крепко обхватил ее.
— У тебя не голубиная лапка! Хоть ты и Птича.
Маня потребовала, чтобы он отпустил ее, но Кир только крепче стиснул объятия.
— Абе найн! Не дам калечить себя. Меня. Знаю я ваш хваленый пацифизм! Коммандо цурюк!
— Кир! Больно же!
— А мне?
Он прижал Маню к сосновой коре, нагнулся и схватил ртом прыгающий пылающий сосок. Маня еще раз попыталась его оттолкнуть, но у нее ничего не вышло, Кир вцепился в сосновый ствол. Маня обмякла. «Дас ист шёон… — хрипло зашептал Кир, переводя дух, — дас ист шёон…»
Каменный Клюв видел внизу привычную зеленую кипень и малиновые разводы и пятна и ржавый штырь, на котором не раз отдыхал, чистил перья своего поношенного, но еще прочного иссиня-черного наряда. Хотел он и в этот раз туда опуститься. Но что-то было не так. Он заложил круг, поплыл над горой, разглядывая странное гнездо на ржавой верхушке… кострище… крошечный домик… и два сливающихся тела.
Каменный Клюв сделал еще один круг, поворачивая в разные стороны голову с серокаменным клювом, хотел было прокричать свое: «Кро! Кро!» — но не стал, полетел дальше, храня молчание. И только перья в правом крыле звучно поскрипывали. Внизу зеленела пучина лесов, пестрели поля цветами, с холма глядели узкие лики берез.
Округлая гора, сплошь заросшая иван-чаем, в шапке молодых сосен осталась позади. Мягкая полевая дорога среди тысячелистника и крошечных березок уводила дальше. Джип покачивался, как на волнах. Иногда в багажнике звякало, и коротко стриженный круглолицый с тяжким вздохом замечал: «Еще пробило сколько-то склянок на судне». После проводов в отпуск на заводе ему было не по себе. Но когда-то в юности он занимался спортивным ориентированием, и поэтому сейчас вынужден был сидеть рядом с водителем, держа карту на коленях и водя по ней грязным ногтем. Просьбы его и намеки оставались без внимания. Крепыш водитель — он же и капитан этого средства передвижения — был непоколебим.
— А если это уход? — нарушил молчание густобровый толстяк, развалившийся на заднем сиденье.
— Типа Льва Толстого? — переспросил светловолосый крепыш, не отрывая взгляда от дороги, крутя «баранку».
— Нет, — сказал толстяк, — по-японски.
Водитель взглянул быстро в зеркало на него.
— Это как?
Толстяк ответил, что некоторые японцы, дожив до середины, меняют имя, фамилию, город, специальность, даже порою семью. Начинают сызнова.
Сидевший с картой на коленях заметил, что пункт насчет семьи ему нравится, молодцы японцы… А то ведь на рыбалку уезжаешь — приезжаешь — все к той же Райке. А хорошо бы приехать, открыть дверь, а? что такое? глядь — молоденькая бабенка японской национальности прошмыгнула на кухню и уже семенит в кимоно с подносом. На подносе икра, водоросли и в пиалушке… Круглолицый звучно сглотнул.
Водитель и толстяк рассмеялись.
— Изверги! — бросил круглолицый, глядя в открытое окно на плывущие мимо кусты, деревья.
— Пашка, хватит мечтать. Гляди в карту. Дорога раздваивается!
Круглолицый Пашка уткнулся в карту, наморщил лоб, демонстрируя усиленную работу мысли.
— Ну? — спросил водитель, притормаживая.
— О-о, бодун, великий бодун, — простонал Пашка и наконец указал направо. — Туда!
— Ты уверен, Сусанин?
— Да, пан Влад.
Крепыш Влад в майке-тельняшке с татуировкой на плече из четырех букв IN RE оставил руль и взял у Пашки карту, спросил, где они находятся. Пашка ответил, что, судя по всему, в Старой Лимне. Влад посмотрел в окно.
— Ты видишь что-нибудь кроме бурьяна? — спросил он, оборачиваясь к толстяку.
Тот почмокал толстыми губами и нечленораздельно промычал. Пашка, кривясь, сказал, что и слепец бы уже увидел яблони. И действительно, среди бурьяна, высоченной крапивы и кустов угадывались яблони. Заросшее поле мягкими волнами уходило куда-то в низину, и дальше уже начиналась непролазная чащоба. Посреди поля стояла чуть наклонившаяся старая большая береза. Береста на ее стволе кое-где отслоилась и повисла клочьями рваного фартука.
— Представляю, какая там внизу за ольхой болотина. Вон, даже стволы ольшин покраснели от ржавчины. И чапать так можно до горизонта, — сказал Пашка. — Если этот мудрила туда совершил уход — хрен его найдут даже саперы с ищейками.
Джип тронулся и, прыгая на ухабах, подминая густую траву, проехал мимо пяти раскидистых ив над заболоченным прудом, мимо бугров слева, где в зарослях шиповника и крапивы торчали как будто обглоданные железные кресты. В траве с трудом можно было различить две колеи.
— С-сафари! — воскликнул Пашка, приложившись головой к боковому стеклу. — Барракуда!
— Что за зверь такой? — спросил толстый.
— Щука, два метра ростом.
— Это почти Рыба старика Сантьяго, — заметил толстый.
— Хочешь поймать? — насмешливо спросил Пашка.
— Куда мне, — ответил тот, — мелкому газетному мараке.
— «Барракуда и марака», М. Глинников! — подхватил Пашка. — А что, неплохо звучит. Наваляешь статью о нашей рыбалке, страниц на двести, — вдруг да покатит?..
— Приключения начались сразу, — монотонно, словно читая текст, продолжал Пашка. — Долго они собирались в заветные дембельские края на озера Скобаристанские, где цветут лилии, где на турбазах в песках скучают юные скобарейки… И вот все уже было готово, шхуна «Scobariland» загружена сухарями… И кое-чем еще. Но тут раздался звонок… из Москвы, звонил сам глава фирмы…
— Лучше сказать: из высших сфер, — предложил М. Глинников.
Влад выругался.
— Нет, — запротестовал Пашка, — только без мата. А то детям книжку фиг почитаешь. Задолбали современные творилы!
— Можно подумать, ты много читаешь, — заметил Влад, выворачивая руль.
— Так и кино в семейном кругу хер посмотришь, — парировал Пашка.
— А у меня есть «Ленинград», поставить? — спросил Влад.
Пашка с возмущением фыркнул.
— Ну-ну, — сказал Влад, — Ванессы Мэй у меня нет. Да и что толку ее слушать?
— Это почему? — воинственно спросил Пашка.
— Фигура ее скрипки не видна.
М. Глинников засмеялся. Пашка насупился. Он был фанатом Ванессы, визуальным. Правда, на заводе он в перерыв слушал с наушниками ее запилы, чем повергал в почтительное изумление бригаду. Мужики считали его эстетом.
Джип приближался к старому лесу. Лес вырастал, почти сплошь березовый, сизо-рябой, как будто подернутый дымком.
Джип уже ехал, покачиваясь и вздрагивая, среди высоких бело-черных деревьев в пятнах мха. На одной березе топорщилось чье-то гнездо.
— Глухо, как в тайге или после Наполеона, — сказал Пашка. — И три остолопа, с лодками и веслами. Где здесь плавать?!
Многие деревья в лесу попадали, растопырив лохматые лапы корней. Среди прошлогодних листьев, трухлявых стволов, гнилых пней нежно алела малина на выгнутых прутьях. Пашка иногда вытягивал руку, пытаясь сорвать ягоду. «Барракуда, не дается». Джип покачивало на лесной черной дороге как на речке с перекатами.
Неожиданно Влад надавил на тормоза.
— Засада! — воскликнул Пашка.
Поперек дороги лежала толстая осина.
— Мы вооружены и не безопасны, — проговорил Влад.
— Погодите, — подал голос Майкл. — Тут ведь не надо быть Шерлоком Холмсом, чтобы придти к простому умозаключению: он не мог здесь проехать.
Влад побарабанил пальцами по «баранке». Ему, по правде, не терпелось применить свое оружие. Он предположил, что дерево могло упасть совсем недавно.
Они вышли из джипа и принялись изучать дорогу. Следы каких-то колес на ней были явственны. Но Пашка утверждал, что такие громадные протекторы могут быть только у трактора.
И все-таки Влад извлек из багажника чешскую бензопилу, с которой он обычно выезжал на пикники вместе со своими сотрудниками, стащил чехол с полотна, открыл краник, пуская бензин, и дернул тросик, — мотор сразу завелся, мягко загудел. Влад мельком глянул на Пашку. Тот ожидаемо восхитился: «Барракуда!»
Влад добавил газа. Из пилы вылетело сизое облачко. Приятно пахнуло бензином. Движущаяся цепь полотна коснулась ствола и стала погружаться в древесину, потекли опилки, как мука. На руках Влада вздулись вены, лицо приобрело странное выражение удовольствия, напряжения и созерцательности. Влад был человеком дела, о чем свидетельствовала даже флотская наколка на плече.
Но вскоре полотно зажало, пришлось Пашке хватать приличную лесину и приподнимать ствол.
Наконец перепиленный ствол со скрипом рухнул на дорогу. Пашка попытался сковырнуть, откатить его, но у него не хватило сил. Влад остановил его и перепилил ствол в другом месте. Теперь Пашка с легкостью откатил бревно, и дорога была свободна. «С такой зверюгой тут можно Невский проспект пробить», — похвалил Пашка. Торжествующий Влад убрал пилу и уселся за руль. Техника с детства была его слабостью. Хотя, посмотришь на пропиленную дорогу, — сила.
Но не успели они проехать и полукилометра, как снова застряли, теперь уже прочно, надолго. Джип остановился перед низинным местом, затопленным то ли небесными, то ли подземными водами. В зелено-буром месиве бугрились стволы берез. Кто-то здесь переправлялся. Но явно не на автомобилях.
Влад, выйдя из джипа, хмуро озирался.
— Это тупик. Куда ты нас завел, Пашка?
— Это я завел? Да я уже сидел бы на Каменном или на Большом Иване, таскал лещей! Мне этот твой мудак с дуба рухнул!
Влад усмехнулся и спросил, на чем бы, интересно, Пашка туда добрался? На своих двоих?
Пашка махнул рукой и пообещал, что рано или поздно купит скутер и будет автономен. Влад заметил, что на скутере он будет добираться до Скобаристана год.
Вокруг них уже заныли комары. Послышались звонкие оплеушины. Пахло прелым июльским лесом. Разморенные птицы нехотя пересвистывались из кустов. Пашка говорил, что карта семилетней данности, это по писаному, а по-настоящему кто знает? Семь лет. Еще завод, где он работал, выпускал продукцию для «Бурана». А сейчас — кастрюли. И директор уже парит землю с пулей в черепушке. Пашка уже не помнит, какие деньги тогда в ходу были, вот за какие именно бабки директора грохнули? Они уже сменились несколько раз, эти бабки. И даже, сколько поллитра стоила не помнит. И кто правил страной и с кем страна воевала, а с кем дружила.
М. Глинников отошел и, глядя вверх на кроны, помочился.
— Ясно одно, — сказал он, возвращаясь, — наш беглец здесь не проезжал. Физически не мог проехать.
— И пусть бы его уже менты искали, а? — сказал Пашка. — Какого черта он молчит?! Позвонить не может? Или у него, как у нашего журналиста, синдром… Кто там прятал телефон в шкафе?
— Хармс, — ответил М. Глинников.
Пашка зашиб комара на макушке.
— Короче, хамство! Водить за нос честных ребят. Сколько ему лет? Может, у него склероз? Быстротечный? Забыл, откуда и куда ехал?
— Все может быть после аварии, — откликнулся Влад.
— И ты не знал, что он местный?
Влад пожал плечами и предположил, что технический директор, видимо, не хотел разводить кумовства. М. Глинников сказал, что ему не терпится с ним познакомиться.
— Посмотреть ему в глаза, — угрожающе сказал Пашка.
— Ничем не примечательный тип, — произнес Влад.
— А мы его ищем, — сказал Пашка. — В газете надо тиснуть объявление: «Разыскивается тип, чьей отличительной особенностью является отсутствие отличительных особенностей». — Он взглянул на Влада. — А фирма не обещала тебе награды? Повышения?
— Пошел ты, — огрызнулся Влад.
— А я бы на месте твоего московского шефа радовался. На кой ляд фирме старики? Издал бы сразу приказ: «О назначении Влада Никитаева, в случае ненахождения оного…» то есть… Барракуда, бодун, великий бодун. — Пашка, морщась, сжал пальцами виски. — Мысли отлетают в сторону от черепа.
— Это их обычное состояние, — заметил Влад. — Дай-ка карту.
Отовсюду смотрели черные крапины берез, сквозящие сизо-зеленые просветы. Тянули свои песенки комары. Какая-то мушка летала над лужей. И ясно было, что здесь никогда ничего не происходит. М. Глинников вспомнил какую-то репродукцию венгерского или румынского художника с похожим названием.
— Принимаем единственно правильное решение, — твердо заявил Влад, отрываясь от карты и взглядывая на своих спутников. — Идем в Новую Лимну этой так называемой дорогой. Что займет у нас от силы час. Убеждаемся, что там никого нет, — а он мог туда подъехать и по какой-то другой дороге, которая не отмечена на карте, — возвращаемся и уносим отсюда ноги. До темна успеем на озера.
— А нам это надо? — спросил Пашка.
— Ты можешь не ходить, — сказал Влад, доставая из багажника сапоги, — но в джипе мы тебя не оставим! Посиди на пенечке.
— Но это какой-то онанизм! — возмутился Пашка. — Кому вообще пришла в голову идея, что он поехал сюда? Чего ему надо в этой дыре? Или у него в голове дыра?
— Авария была удачной, если так можно сказать. На подъезде к Глинску просто лопнул баллон, скорость после пункта ГБДД они еще не успели набрать, но все равно, правда, легли на бок. У одного только треснула рубашка на спине. И все. И он даже отправился дальше на поезде в Калининград, как ни в чем не бывало, там намечено открытие магазина. Ну а техдиректор остался, «Понтиак» приволокли в Глинск, за два дня заменили баллон, вставили стекло, и он отчалил и уже должен был вернуться в Москву. И не вернулся, — говорил Влад, переобуваясь в сапоги. — Но позвонил жене и сказал, что, наверное, заедет на малую родину.
Влад с утра был зол и подробностями происшествия делился только сейчас. Еще бы, столько собираться, ждать, пока выплатят отпускные Пашке Шемелькову, — таков был ультиматум его жены Раисы, но, к слову, их пока так и не выплатили, как обычно, задержали, завод был полубанкрот, напрасно они столько дней потеряли; потом к ним вдруг присоединился Глинников — ни с того ни с сего, хотя, как ни с того ни с сего? Влад звал его на озера еще в ту пору, когда ездил на «Яве», но легче было Днепр повернуть вспять, чем заставить ленивца Глинникова отважиться на отдых дикарем; и снова пришлось затормозить и выжидать, когда он сдаст номер в печать и утрясет в редакции все дела… Ну а в последний момент раздался сокрушительный звонок КБ (Канифа Баяновича). И Влад решил не откладывать, отчалить всей командой, сделать крюк на малую родину злосчастного техдиректора, а оттуда прямо ехать на озера.
М. Глинников надел шляпу.
— Ты зонтик-то взял? — насмешливо спросил Пашка.
— Нет, — ответил он. — А что, нужно было?
— Конечно, вдруг пойдет дождь!
М. Глинников хмыкнул и ответил, что у него есть плащ. С этими словами он достал из чемодана — собираясь на рыбалку, он пытался ограничиться одной сумкой, но ничего не получилось, вещей набралось много, пришлось стащить с антресоли чемодан, — и перекинул через руку старый финский плащ.
— Трубки тебе не хватает!
— Не курю уже лет десять. Бросил, — с печальным вздохом откликнулся М. Глинников.
— А я на рыбалке курю, — сказал Пашка. — И пью, — добавил он угрожающе, с вызовом оглядываясь на Влада и — с нежностью — окидывая взором джип, полный лодок, палаток, спальников, консервов, хлеба, овощей, кофров с удочками и спиннингами и водки.
— Ладно, вперед! — скомандовал Влад, захлопывая дверцу. Нажал на кнопку пейджера, джип просигналил.
И они пошли.
Алекс отступал в глубь Местности. Он еще не знал, что предпримет. На Орефьинском холме издали он заметил какой-то блеск. И скоро увидел, что это бликуют лобовые стекла какой-то техники. Алекс ехал на велосипеде по заглохшей дороге среди высоких трав; часто ему приходилось спешиваться: дорога была перерыта кабанами. Страсть кабанов рыть дороги на первый взгляд непонятна. И сгоряча можно подумать, что они делают это нарочно, из ненависти к моторизованным частям Иерихона. Но на самом деле все проще, любой рыбак знает, где надо копать червей (если поблизости нет деревни с навозными кучами), — на утрамбованном проселке. Меднорылые вепри просто очень любят это лакомство. Но и пользу приносят: портят дороги.
Да строители стен выдвинули против меднорылых своих монстров: два мощных гусеничных бульдозера и экскаватор с огромными колесами. Кабаны им нипочем. Остановить их можно только траншеями — противотанковыми. Думал Алекс, выбираясь из трав на Орефьинский холм.
Здесь когда-то стояла деревня, и в магазине они с Егором покупали однажды соль и немецкие сигареты с бумажным фильтром. И пережидали грозу под тракторным прицепом. Сейчас только весной можно было узнать о деревне — по белым флагам. Деревня капитулировала. И после короткого цветения она снова сливается с зелеными стягами Грабора.
Алекс разглядывал технику, оставленную без присмотра на холме. Кабины, впрочем, были закрыты. Он подергал дверцы. В траках гусениц застряла глина и белел гравий, — мясо и кости Муравьиной. Раскручивать шланги было нечем, велосипедные ключи — малы. Можно было перерубить их топориком. Конечно, это не остановит врага надолго. И в первую очередь нанесет удар по исполнителям, а они не ведают, что творят. Надо было бить «Тойоту» и джипы на Чичиге.
Проклятая привычка рассуждать и прикидываться созерцателем — Ахиллом, поджидающим черепаху… Да и не был Ахилл никогда созерцателем! Он получил свою пулю под Троей в самое уязвимое место. Это Егор выдумал.
Но — момент уже был упущен.
А на дороге он приметил хороший увесистый булыжник!..
Чертова компания непротивленцев, задроченных интеллектуалов, бумажных марак! Неужели и Алекс принадлежал к ней? Революцию надо поднимать здесь и сейчас, прямо там и тогда, где и когда тебя все это достало. Разбей хотя бы стекло, выкрикни оскорбление стенам. Однажды ваши голоса резонируют, и булыжники обрушатся камнепадом. Даже старик Грончаков осмелился сделать свою революцию — вдвоем с Доктором. И в это самое время они ждут судилища. А ты готов предаться попсовым радостям туризма.
Эй! Не лукавь с самим собой. Никакое самое углубленное созерцание ничего не решит в этом мире. Плевать этот мир хотел на самые высокие и яростные слова. Хотя даже этого ты не сумел сделать: сказать. Мямлил что-то перед жующей сволочью. Хорошо, конечно, объявить себя смотрителем, прохлаждаться в тенечке ракит, ездить на велосипеде по дорожкам, удить рыбу в Дан Апре, и думать, что выполняешь некую миссию, возделываешь Местность, свой клочок ноосферы, как и другие неведомые граборы, что таятся до поры по оврагам, пустошам, каньонам континентов, — а когда придет время — встанут под зеленым стягом.
Ну вот, это время пришло, по крайней мере, для тебя и твоей Местности.
…Распалял себя Алекс, заняв господствующее положение, самую высокую точку Орефьинского холма, откуда открывался вид на березовый горб Вороньего леса и на распадок ручья, где стоял Карлик-Дуб, на пустошь и склоны соседних холмов, — на одном из которых высилось раскидистое дерево, отбрасывавшее тень — как будто от облака. Наверное, это было ошибкой. Кажется, тут действовал какой-то неукоснительный закон, по которому воин превращался в созерцателя, — закон господствующих высот. На горах всегда нисходит нирванический покой. Это уж так. Наверное, та вещь Шнитке, о которой писал Плескачевский, умиротворяюща.
Но это не умиротворение, а самоуспокоение, подумал он. Пока ты будешь умиротворяться, из-под тебя вышибут гору. Это умиротворение висельника.
Времени не остается. Надо что-то делать.
Анархизм Егора был все-таки теоретическим. Это был анархизм в зачаточном состоянии. А вот со зрелым учением, точнее, с одним из его представителей, Алекс столкнулся позже, уже после армии и севера, когда поступил на работу в Гидрометцентр гидрологом и ему, только что женившемуся, выделили комнату в историческом доме.
Несмотря на то, что Глинск с первого упоминания в летописи был яблоком раздора и за него постоянно воевали, круша все вокруг, сжигая и подрывая башни, дома, стены, храмы, этот дом уцелел, и на его позеленевшую оштукатуренную стену повесили мраморную доску, где черным по белому написали:
«Жилой дом первой половины 19 в. Памятник архитектуры. Охраняется государством».
Этим, государство и ограничилось.
Живым дом оставался и в новое захватывающее время. Хотя и ветшал, осыпался и протекал. Но молодые ликовали, въехав в него. Радовались толстым стенам, клену перед окном, укрывавшим их от любопытных взоров, а по осени облетевшим, — зато сквозь голые ветки стали видны окрестные крыши, сады. Зимой особенно слышны были колокола собора. Правда, в этом двухэтажном доме с деревянной лестницей были общие кухни и только отопление и свет, а вода и туалет на улице. Но все это казалось не столь существенным, готовить можно было и на электрической плитке в комнате, за водой на колонку под лестницу семинарии Алексу даже нравилось ходить. Видя этот дом издалека, его почерневшую шиферную крышу, серые стены и окно в кленовой вязи веток, Алексу почему-то казалось, что именно в нем он и должен был найти временное пристанище.
Аркадий с первого этажа сразу признал Буркотова: гидролог — значит, водник, речник?
Сам Аркаша временно — несколько лет — нигде не трудился. А когда-то был матросом, да-а-а… ходил на судне «Прогресс» типа речного трамвая, возил колхозниц, рыбаков, туристов вверх по течению; зимой кочегарил в детском саду речников. Но потом пассажирский, да и остальной флот на реке упразднили. «И жизнь моя, как кит-самоубийца, выбросилась на берег», — говорил лопоухий невысокий Аркадий, шмыгая носом. Участковый хотел привлечь его за туне-ядство, но разве он виноват? Если в нем нет духа сухопутной крысы? Аркаше приходилось скрываться у друзей. У друзей захватить его было непросто, они все жили здесь же, в оврагах, в частных домах, и он всегда успевал уйти огородами, как только участковый вывернется откуда-либо со своей папочкой. «Врагу не сдается наш гордый „Варяг“!» — приглушенно восклицал Аркаша, перелезая через подоконник или опускаясь в подполье, пахнущее картошкой. Конец противостоянию положила перестройка, и опальный матрос вышел из подполья, одернул тельняшку, распрямил плечи и при появлении на площади у пивной участкового, сплевывал чешую и повторял уже во весь голос про врага и «Варяга».
На небольшой площади сходились улицы-овраги: Зеленый Ручей и Красный Ручей. И когда говорили: «На Ручьях», — это значило: на площади у Вазгена. В центре там стоял заветный вагончик без колес, украшенный маскировочной сетью болотного цвета, — пивной ларек. Хозяином его был армянин Вазген Правильный: в долг он не наливал, но и не разбавлял пива. «Поди заработай! Принеси яблок!» — кричал он похмельному смертнику, и тот шел и притаскивал авоську яблок или овощей, благо всюду в оврагах росли сады и поспевали помидоры с картошкой, — и получал бокал напитка. Только для Аркаши он делал исключение, считая его пострадавшим от тоталитаризма, и бокал наливал бесплатно.
Мать кормила Аркашу на пенсию и выручку с продажи цветов, которые разводила вместе с подругой, жившей в своем доме неподалеку. Аркаша обещал сразу устроиться на работу, — как только новая власть пустит по реке пароход. А пока ходил под мост с удочками, ловил рыбу, пахнущую керосином, сушил ее на окошке и потом грыз возле ларька Вазгена, угощал соратников.
Соседку их, Зарему, промышлявшую самогоном, это возмущало и, заявив раз и навсегда, что он исчерпал кредит доверия, она Аркадию не наливала ни капли. Матрос, отпустивший волосы и длинные усы, и уже походивший скорее на попа-расстригу или хиппи, пробовал ее шантажировать, но Зарема знала твердо: к своему узурпатору участковому Юсому он не пойдет. Аркадий тогда, поймав новые веяния, поднял национальный вопрос. Но и тут его ждала неудача. «Узнай у Михайлыча, что это означает!» — победоносно откликнулась на претензии женщина, вполне русской внешности, да, но имечко носящая слишком затейливое. Житель угловой комнаты на втором этаже, Валентин Михайлович Грончаков, посмотрел на Аркашу с волчьей ласковостью из-под лохматых бровей и, осклабясь, объяснил, что Зарема — сокращенное «За мировую революцию!».
И с восклицательным знаком? поинтересовался Аркаша.
Знак уже, пожалуй, вопросительный, ответил сосед и добавил, что раньше в ходу были всякие экзотические имена, например, Рим Пролетарский, или Октябрина, или Владлен, — Владимир Ленин.
Блин, не дом, а музей, заключил Аркаша.
Так оно и было.
И самым любопытным экспонатом в этом доме был, конечно, Грончаков.
Сухопарый, с жилистой шеей, с аскетически впалыми щеками на бледном удлиненном лице, с явственно обозначившимся под редкими пегими волосами большим черепом, с вечной крепкой «Примой» в обожженных узловатых пальцах, на одном из которых красовался перстенек с черным камнем, — Валентин Михайлович Грончаков был чрезвычайно жив, крепок, несмотря на свои пристрастия. Жил он один после смерти жены в угловой просторной комнате с двумя окнами. Одно окно выходило прямо на соборную гору и когда клены и липы облетали, собор вылеплялся как на картине Кустодиева дооктябрьской, купеческо-мещанской поры. А в другое окно по дороге катили тяжко пыхтящие грузовики, автобусы и всякая мелочь — и перед самым домом сворачивали, огибая его и заставляя дрожать в старом буфете, под столом, за диваном пустые бутылки. «Первое окно выходит…» — как пел Макаревич, он Алексу сразу вспомнился в гостях у Грончакова. Хозяин предпочитал курить свою «Приму» перед вторым окном; осенью он порою даже вообще не отдергивал благоухавшую крепким табаком штору неопределенного цвета на первом окне, хотя вид соборной горы был явно живописнее дороги, железных врат и кирпичных строений Горводоканала и автоматов заправочной станции. Алекс посчитал это сначала случайностью; но потом решил, здесь кроется что-то другое… Может быть, все дело в возрасте. Впрочем, обычно в старости и обращают свои взоры на купола и кресты. Но старик Грончаков был незауряден, он жил одним днем и не хотел никаких напоминаний о неизбежном.
Алекс ошибался. Однажды у Грончакова его застал благовест. В колокола ударили на Соборной горе и слева, на колокольне семинарии. Дом-памятник стоял на перекрестке этих звуков, что лично Алексу нравилось. Это придавало времени историческое звучание, особенно в воскресенье, утром, когда по окну и ржавым водосточным трубам стучал дождь или наоборот, ясный солнечный воздух за кленом сверкал ледяными январскими иглами и к небу вставали дымы заснеженных домов. Но лицо старика сморщилось, как будто он услышал нож по стеклу или что-то еще неприятное, узкие губы скривились, и Алекс услышал досадливое бормотание: «Аминь! Аминь. И со духом свиным! Слава отцу Иванцу и сыну его Емельянцу, большому пропойце. Даждь им хлеб и масло и бензин!» — Он взглянул на гостя у книжной полки, хмуро улыбнулся и посчитал нужным объясниться.
«Облечена в порфиру и багряницу, — сказал он, упирая на „о“, — в золоте и жемчугах и упоена кровью святых, — про церковь и писано, вот в чем петрушка. А супруг ее — кесарь, хоть официально и заявлено о разводе. Это по Пруткову: увидев надпись, не верь глазам своим… Церковь и кесарь одно дело делают. Неспроста ж вон и Колю Кровавого святым объявляют. Это и есть подлинные герои церкви. Ты читал Библию? Не читай, лучше сразу возьмись за Кропоткина, он тоже был географом».
Алекс не понял, кого Валентин Михайлович еще считал географом, себя или Алекса, но совету внял, тем более, что том Кропоткина, весь исчерканный карандашом, был под рукой, на полке, пахнущей плесенью, с золотым истершимся тиснением по темно-коричневой обложке. В доме, несмотря на толстые стены и паровое отопление, было все-таки сыровато. Возможно, сказывалась близость реки, невидимая, она текла сразу за строениями и железными воротами Горводоканала, и речные туманы утром и вечером просачивались в дом, наполняли комнаты, напитывали книги, у кого они были. Ну, наверное, кулинарная книга, телефонный справочник, три-четыре номера «Огонька» и еще немного единиц печатной продукции были и в других комнатах, но настоящей библиотекой владел только Грончаков. В этом он тоже был экспонат. Так что в его жилище особенно сильно пахло речными туманами, проникшими в книги.
За Кропоткиным последовал Бакунин, затем «Единственный» Макса Штирнера. Больше всех Алексу пришелся по душе Кропоткин, он действительно был географом до мозга костей, и это чувствовалось в его философских работах, их писал человек, любящий землю. Даже название одного из главных трудов говорит о его предпочтениях: «Хлеб и воля». Кропоткин всюду поет осанну земледелию. Для него это главный источник наслаждения. Буркотова это не могло оставить равнодушным. Хотя идеи Кропоткина показались ему просто фантастическими. В некоторых местах он смеялся в голос. Он был еще достаточно молод, но уже успел испытать на собственной шкуре положительную природу людей: в армии, на севере. Князь, испытавший неизмеримо больше, почему-то продолжал толковать, что человек лучше, чем о нем думают и говорят враги свободы, попы и цезаристы. Кропоткин открыл закон взаимопомощи там, где другие, наоборот, нашли подтверждение своим теориям, кратко сформулированным в тезисе о войне всех против всех: у Дарвина. Из Дарвина возникли теории социал-дарвинистов и закон взаимопомощи Кропоткина. Борьба за существование и естественный отбор ставят крест на социалистических и анархических грезах, утверждали первые. Русский князь выводил обратное: человеческий род не сумел бы выжить без взаимопомощи; взаимопомощь это инстинкт, который будет и дальше развиваться и совершенствоваться и рано или поздно приведет к анархии.
Алекс читал: «Довольно с нас ювелирной дряни, выделываемой в Париже, довольно костюмов для кукол! — скажут себе парижские рабочие. — Идем в поле — набираться там свежих сил, свежих впечатлений природы и той „радости жизни“, которую люди забыли в своих мрачных мастерских, в рабочих кварталах», — и улыбался, представляя современного парижанина, хотя бы Пьера Ришара. Но что-то заставляло его верить, что действительно «в средние века альпийские пастбища лучше помогли швейцарцам избавиться от помещиков и королей, чем копья и пищали». Он верил, что в альпийских лугах сокрыта та же сила, что и в заглохших лугах Дан Апра, в затихших полях и покатых заросших холмах Местности.
Навещая Валентина Михайловича, Алекс узнал, что тот всею душой ненавидит государство, (взявшее на себя труд охранять этот дом и обустраивать заодно жизнь его обитателей, — при случае подчеркивал старик, саркастически ухмыляясь). Любимым писателем последних лет у Валентина Михайловича был Франц Кафка, тайный анархист. И среди всего у Кафки ему особенно нравился «Замок». Он считал «Замок» гениальной эпитафией Государству и своей молодости.
Француза Прудона Валентин Михайлович превозносил за одну только фразу: «Частная собственность — это кража». Эта фраза звучала в его устах на разные лады, всегда резонируя с тем, что происходило вокруг, будь то телеинтервью посла Черномырдина или проезд митрополита Кирилла с кортежем черных иномарок под окном двухвекового дома — вверх по мощенной булыжником улице к резиденции иерархов, обнесенной глухой стеной с телекамерами. Да что говорить, эта фраза резонировала с самим воздухом девяностых.
А когда-то, на заре новых времен, Валентин Михайлович был всего лишь заурядным демократом, как он сам аттестовал себя, и верил… ну, во все то, о чем сейчас не принято вспоминать и всем тем, кто сейчас мертв, даже если жив. Отрезвление приходило с успешным развитием бизнеса Большой Семьи, Биг Банд, как ее называл Грончаков.
Потом вдруг случилось мгновенное озарение: а ведь никто и не обещал иного сценария. Сломать старый социализм и построить новый капитализм.
Вот и строили.
И построили.
Характерный постер этих времен: женщины в мехах и подтянутые мужчины с саксонскими лицами перед камином, снизу надпись: «Вступай в союз хищников!» Реклама сигарет. Валентин Михайлович почувствовал отвращение к новому порядку вещей. Но не лучше пахло и старое. Сознание расщепилось, и у него началась депрессия. Боролся он обычным древним способом, как когда-то в молодости. Но вместе с испытанным средством из тех времен всплыло вдруг и старое увлечение, старая страсть внезапно, как дряхлый пень, выбросила росток.
Валентин Михайлович окончил Ленинградское арктическое училище, поступил в Арктический\Антарктический институт и чуть было не совершил кругосветное плавание. Как подающего большие надежды студента, его зачислили в экспедицию. Но в последний момент сняли с корабля и оставили на берегу. Сначала он не понимал, в чем дело. Ему никто ничего не объяснял, его никуда не вызывали, а когда он сам добивался ответа, — в кабинетах изображали полное неведение, обещали разобраться, поддерживали его тирады о недоразумении, чудовищном недоразумении!..
Конечно, чудовищно видеть унылые улицы, коридоры, двери, постные лица вместо чаемых туманных французских, испанских берегов и солнечной ряби Гибралтара с палубы «Оби», отчалившей из Калининграда и взявшей курс на Южный полюс.
А потом все объяснилось довольно просто: сокурсник Ваня, не в силах перенести такое безумное везение лучшего друга — ведь это была первая советская антарктическая экспедиция, об этом столько шумели, писали, корабль провожал весь город с флагами и оркестром, — а на самом деле вся страна, — в общем, Иван в последний момент не справился с разрывающими душу чувствами и предостерег органы от потери антарктического специалиста, может быть, большого ученого. Органы навели справки. Предостережения оказались небеспочвенны. Выпускник Антарктического института Грончаков был человеком слишком увлеченным посторонними, не научными идеями.
Началось все совершенно случайно, (как и у меня, подумал Алекс, слушая в сизой от табачного дыма комнате рассказ старика с волчьими бровями и мощным черепом под пегими редкими волосами) началось с труда Петра Алексеевича Кропоткина, который был не только анархистом, но и незаурядным географом, путешественником и получил за свои исследования в Сибири Золотую медаль, — с труда «Исследования о ледниковом периоде» все началось.
Но для вчерашнего студента все было наоборот: сначала географ, ученый, а потом уже анархист, князь… перед которым открывалось сияющее будущее: лучший ученик привилегированного Пажеского корпуса, камер-паж Александра Второго; камер-паж выбрал сначала Сибирь, службу в Амурском казачьем воинстве, а потом и совершенно иную стезю. Вслед за «Исследованием о ледниковом периоде» Грончаков проглотил автобиографию «Записки революционера» (Алекс еще так и не читал). И все, больше в те годы раздобыть ничего нельзя было, сочинения князя-анархиста публиковались лишь сгоряча, как очень быстро понял Валентин, в первые годы после революции. Потом на страну наехал большой ледник. Но фигура князя, его идеи поразили воображение арктического\антарктического студента, как северное сияние, которое ему довелось все-таки увидеть во время практики на островах к северу от Новой Земли, предсказанных, кстати, Кропоткиным. Было во всем этом, в его облике, судьбе, мыслях, что-то необъяснимо притягательное. Впрочем, отчего ж необъяснимо? Любой недюжинный характер привлекателен. Судьба Кропоткина прихотлива, как приключенческий роман. И мысли его — о Хлебе и Воле — не могут не найти отклика в живом сердце. Но было еще что-то ускользающее, что-то мгновенно растворяющееся в крови, пьянящее. Даже в самом звучании этого слова — анархия. Сиречь — безначалие, безвластие.
Антарктический исследователь выбрал, казалось бы, не самое худшее время для своего увлечения. Отец народов почил, сидельцев выпускали досрочно на волю, мертвых восстанавливали в правах, Берия застрелили, Маленкова, вдохновителя послевоенных чисток, сместили, оставался год до 20 съезда. Но читать «Исследования о ледниковом периоде» и «Записки революционера» — одно, а утверждать, что прислушайся Ленин к советам Кропоткина, и страна не погрузилась бы, как Атлантида, в кровавый мрак, — совсем другое.
Никаких мер больше к антарктическому мыслителю не применяли, только списали на берег, и все. Во избежание недоразумений. В качестве профилактики поступков подражающего характера: ведь вон Бакунина отпустили из Петропавловской крепости служить в Сибирь под честное слово, а он сбежал на американском пароходе. Да и сам князь Петр Алексеевич из той же крепости удрал — в Женеву. Испокон веку товарищам анархистам не сиделось дома.
Потом, много лет спустя, читая «Замок», Валентин Михайлович восклицал, что это все про него и написано! Это он был землемером и — несостоявшимся мореходом — и не мог добиться от Канцелярии Замка вразумительного ответа: за что, за что же его сняли с борта «Оби»?
Ну какой он был в самом деле анархист?!
Это же чушь полнейшая.
Он всего лишь сочувствовал взглядам Кропоткина, Бакунина, сидельцев, буйно помешанных на равенстве и свободе, этих, в сущности, мамонтах, вмерзших в лед действительности, — и размышлял. Но лучше бы он размышлял только о ледниках реальных, а не метафорических.
Следующая экспедиция — в 1956 году — состоялась также без него, а о первой он читал отчеты и слушал восторженные рассказы. И снова Канцелярия хранила молчание.
В отличие от западноевропейца землемера К. Валентин дрогнул и поддался восточноевропейскому соблазну отыскания ответов и истин, а попросту говоря запил. К нему однажды присоединился и друг Ваня, и честно спьяну во всем признался. Валентин не стал его даже бить.
Вот и все. В конце концов, неудавшийся анархист-исследователь очутился в тихом провинциальном Глинске, откуда когда-то уехал покорять льды и столицы; служил в научно-исследовательском институте гидротехники и мелиорации, преподавал физику в техникуме, затем работал сторожем на автостоянке. Из техникума его вынудили уйти, якобы по причине нетрезвых эскапад на уроках. Но это были просто реплики по поводу происходящего, с позиций здравого смысла, кроме того ему претил директорский бизнес, о чем он тоже не мог молчать.
Да, в техникуме можно было делать свой тихий бизнес, списывая мебель и компьютеры, закупая краски меньше, чем требуется, да и ту раздаривая нужным людям и просто родственникам, записывая в ведомости мертвые души, слесарей, электриков, дворников, курьеров и деля их зарплату с завхозом; кроме того, родители нерадивых учеников склонны были без понуканий жертвовать мобильные телефоны, видеомагнитофоны, те же компьютеры и просто некоторые суммы; тесные теплые отношения были у директора и с депутатами, а также кандидатами в оные, ведь любое учебное заведение — горячая точка публичности, где всегда можно повысить градус популярности…
«Что же вы так поздно спохватились? Столько времени терпеть, носить это в себе? Это же вредно… Да и характер портится. И вообще негигиенично. То-то мне всегда и казалось, глядя на вас со спины…», — сочувственно заметил директор. Грончаков кивнул и ответил, что шутки подобного рода как раз к лицу директору, весомо дополняют имидж. И он желает, чтобы когда-нибудь сей юмор материализовался в праздничный фейерверк: для депутатов и гостей бизнесменов в белых и малиновых фраках.
На том и расстались.
Валентин Михайлович Грончаков был бодр и не унывал, преодолевать кризис веры ему пособляли оттаявшие ископаемые кумиры, протянувшие дружески руки. Протянувшие, собственно говоря, свои труды, по крайней мере, теперь это стало возможно: читать Кропоткина и Бакунина, Годвина, Тукера, Прудона. Пусть демократы и ударились в бизнес, но и другим позволяли — читать. Рабам открыли доступ к Информации, Знанию, недоумевал Валентин Михайлович, а они кинулись за мишурой, как жалкие аборигены каких-нибудь островов Кука. Лучший книжный магазин города — так называемый «Неликвид». То есть в нем нераскупленные и потому уцененные книги. Какие же? «Факультет ненужных вещей» и «Лавка древностей», «Диалоги» Платона, «Человек бунтующий», «Закат Европы», «Ослепление», «Анархия и современная наука»… Чтобы понять наших горожан, надо сходить в этот магазин. Валентин Михайлович периодически туда наведывался — сначала за реку, а потом на перекресток улиц Ленина и Большой Советской, — Бэсов, как шутил он.
Правда, библиофильству серьезно мешала вторая, вечно дремлющая и то и дело пробуждающаяся страсть, вынуждавшая арктического анархиста пребывать в состоянии выбора — более экзистенциального, говорил он, чем у французов с немцами. Зарема с первого этажа, конечно, приходила ему на выручку, буквально иллюстрируя действенность закона Кропоткина, но Валентин Михайлович понимал, что эра анархии и всеобщего благоденствия еще не наступила и по долгам надо платить. Что он и делал, выходя из запоя. Зарема пыталась списывать долги, что весьма логично — с ее именем по отношению к последователю самых пламенных революционеров, но Грончаков просил ее не делать этого, — в профилактических целях. «Да господи, у меня и в уме нет никаких целей!» — восклицала Зарема. «Нет, вы меня неверно поняли, — говорил старик. — Что-то должно сдерживать меня. Знаете, как камень у входа в пещеру со змеем». — «Ну если так, то лучше бы вам совсем эту гадость не пить». — «Позвольте! Ваш продукт многократно качественнее того, что можно купить в магазине. Он благоухает ржаным полем». Светка ни капли не верила в альтруизм востроносой Заремы; и однажды подслушала — нечаянно, разумеется, — как она жаловалась кому-то на тесноту и замечала, что у соседа со второго этажа нет детей, и как помрет, комната отойдет государству, а комната в два раза больше, и он там только разводит тараканов и плесень. Светка была убеждена, что рано или поздно Зарема займет жилплощадь Грончакова.
Выпутываться из долгов Валентину Михайловичу помогал один давний приятель, время от времени наведывавшийся в дом на Тимирязева, — Доктор.
Доктор приезжал на белых «Жигулях», выходил, поблескивая большими очками в массивной оправе и лысиной, поднимался по скрипучей лестнице дома-памятника с портфелем из лоснящейся коричневой кожи… Домой его иногда увозил долговязый сын, вызываемый по телефону, но чаще доктор оставался ночевать у старика.
Грончаков порицал за это Доктора, техника-стоматолога, призывая к простоте, к перемещению по земле естественным образом, философским, как говаривал блаженный мудрец Сковорода: пешком. Но Доктор ссылался на ритм современности, на жену и, соглашаясь в основном с общим пафосом анархистских рассуждений Грончакова, настаивал все-таки, что некий минимум частной собственности человеку необходим. Доктор был либеральнее в этом вопросе, чем суровый старик Грончаков. Бездетному вдовцу Грончакову, конечно, проще было воспарять в ледяные высоты анархизма, чем Доктору, у которого был сын, помешанный на горных лыжах, и дочь, мечтающая… ну, о чем мечтают современницы Ксении Собчак?
Они беседовали за полночь у открытого окна, и запоздалые прохожие, стучащие каблуками по булыжникам Тимирязева, слышали их голоса, кашель курильщика с большим стажем и чистый перезвон рюмок.
«А почему бы тебе не отдать дачу таджикам?» — спрашивал старик.
И один их диспут неожиданно перетек из теоретической плоскости в плоскость практическую. Как раз в момент этого перетекания Алекс вышел во двор по нужде и наткнулся на кого-то, рыщущего в развалинах сарая. Это был Доктор.
«А, это ты? Не спится?» Алекс промычал что-то. «Мне нужна проволока», — сказал Доктор. Алекс смотрел на его мерцающее в отсветах фонаря нетрезвое лицо, как будто набросанное кистью импрессиониста. «Колючая, — уточнил Доктор. — Не знаешь, где взять?» Алекс видел ржавый клубок на крыше гаража ветерана Рымко. «Как же ее достать?» — спросил Доктор. «Влезть по вязу», — еще сонно ответил Алекс. «Ты не мог бы сделать одолжение…» Алекс переминался с ноги на ногу, поеживаясь в трико и одной майке. Ночь была прохладная. «Это принципиально, — сказал Доктор. — Будь добр». — «Ладно, — отозвался Алекс, — сейчас». И, побывав в скворечнике, он, вскарабкался по вязу и сбросил клубок проволоки. Когда он спрыгнул на землю, из темноты появился Валентин Михайлович в плаще и вязаной шапке, надвинутой на брови. «Алеша?.. — Он улыбался, протянул руку и потрепал его по плечу. — С нами?» Алекс оглянулся на Доктора. Тот клацал кусачками, отрезая проволоку. «Верно! Хватит интеллигентских разговоров, — продолжал Грончаков. — Пора действовать. Устроим революцию роз — из колючей проволоки». Алекс пребывал в замешательстве. «Да ладно, возьмем всю!» — сказал Доктор, поднимая клубок. «Прекрасно! — отозвался Грончаков с каким-то ожесточением и сжал плечо Алекса. — Едем дарить ее истукану». Алекс уже начал смутно догадываться, в чем дело; они как-то уже говорили с Грончаковым об этом. Алекс замялся. В отличие от новых заговорщиков он был абсолютно трезв. И вообще-то ему хотелось спать… Но ведь он соглашался с пафосом речей Грончакова против Истукана? Да или нет? Да, соглашался и с большим энтузиазмом. Вот — наступило время отвечать за свои слова.
Алекс сказал, что сейчас вернется. Ему нужно было одеться.
Но Светка не спала.
— Ты куда? — громко и отчетливо спросила она, бесшумно одевавшегося во тьме мужа. Он застрял головой в свитере.
— На двор.
— Ты уже был там, — спокойно проговорила Светка.
— Ну и что, — отвечал он со свитером на голове, — надо еще раз.
— Эти маргиналы снова что-то затевают? Как меня достало все. Тараканы, щи, плесень на стенах.
— Надо обработать их купоросом, — деловито заметил из свитера Алекс.
— Заодно и меня, — сказала Светка.
— Зачем? — настороженно спросил сквозь свитер Алекс.
— Чтобы я не чувствовала себя плесенью в твоей жизни!
Алекс втянул сквозь колючую ткань воздух, выдохнул и стал раздеваться. Да, тут был застарелый конфликт. Светка больше не хотела жить в этом месте, в этих руинах. Все началось с поломки каблучка; они собирались на свадьбу к ее лучшей подруге, дурацкая история…
И дарители розы войны уехали без него на призрачно белых «жигулях» с колючей проволокой в багажнике.
Сначала они завернули в гараж и наполнили канистру смесью бензина и солярки. После этого направились в центр Глинска. Первый же гаишник, остановивший их, пресек бы революцию ржавых роз на корню: Доктор хотя и проглотил сразу три таблетки «Антиполицейский» и вроде бы перебил запах, но не протрезвел, говорил слишком звучно, жестикулировал и двигался с излишней резкостью. Но, как это обычно бывает со стихийными авантюристами, они беспрепятственно проехали через центр города и остановили автомобиль в переулке за Домом офицеров.
Вышли.
Доктор предлагал Грончакову остаться в автомобиле, но тот был непреклонен. Он давно собирался сделать что-либо подобное, отомстить системе. И уж лучше Доктору задуматься, у него все-таки семья, будущее. А старику уже нечего терять.
Доктор достал из багажника канистру и заметил, что предпочел бы динамит… Он даже приостановился, что-то соображая. Но Грончаков выпрямился и глухо с угрюмой решительностью проговорил, что если они замешкаются, начнут откладывать, то скорее всего ничего не сделают. Здесь и сейчас!.. Впрочем, коли Доктор передумал…
Доктор зашагал вперед с канистрой. Грончаков в старом плаще и вязаной шапочке (доктор убедил его не надевать шляпу, слишком приметно, да и неудобно, слетит — будет вещдок) двинулся следом, неся шар колючей проволоки.
Окна Дома офицеров сияли, из-за них доносилась глухая музыка. Там проходила какая-то вечеринка. Перед парадным крыльцом стояли автомобили. Доктор с Грончаковым переглянулись и пошли дальше, стараясь держаться в тени, подальше от фонарей. Цель их ночной вылазки уже была видна. Оглянувшись, они быстро приблизились к объекту, возвышавшемуся на небольшой площади между жилым сталинским внушительным шестиэтажным домом с магазином на первом этаже и сталинским же зданием с колоннами, где сейчас находился колледж (в нем когда-то и преподавал старик). Это был памятник председателю Всесоюзного общества пролетарского туризма и Шахматно-шашечной ассоциации СССР, участнику альпинистских экспедиций на Памир, доктору государственных и правовых наук, первому прокурору республики, вдохновенному трибуну плахи и топора. Бронзовая его фигура в солдатско-рабочей тужурке, галифе и сапогах, с хищно протянутой, хватающей что-то, точнее — кого-то, рукой, стояла на небольшом кургане из булыжников, очень напоминающих черепа. Когда по всей стране валили гранитных и бетонных ильичей, а главного чекиста в Москве вздернули на кране, здесь, в тихом богоспасаемом Глинске с цветами и речами открывали памятник автору гениального умозаключения о том, что главная улика — признание преступника. Увидев из окна колледжа — тогда это был еще техникум — водружаемого на курган черепов монстра, Грончаков выругался, чем немало повеселил аудиторию. Аудитории он посоветовал не ржать, а читать Солженицына, который мастерски набросал проект памятника этому человеку. Проект был таков, дословно: «…там такие низкие нары, что только по пластунски можно подползти по грязному асфальтовому полу, но новичок сразу никак не приноровится и ползет на карачках. Голову-то он подсунет, а выпяченный зад так и останется снаружи. Я думаю, верховному прокурору было особенно трудно приноровиться, и его еще не исхудавший зад подолгу торчал во славу советской юстиции. Грешный человек, со злорадством представляю этот застрявший зад. И во все долгое описание этих процессов он меня как-то успокаивает». Дело в том, что у Пахана было такое правило: рано или поздно пускать в расход рьяных исполнителей, сваливая на них всю тьму мертвяков — с своей-то шеи. Оказался в Бутырке и прокурор. Кому пришло в голову ставить ему памятник? Мало, что ли, строчек в энциклопедиях… Родственникам бы помалкивать и памятник запретить, какая уж тут память, к чему дразнить гусей? Еще раз высовывать зады нашей юстиции? Грончакова и старые памятники, все эти каменные гости из кошмарных снов прошлого, раздражали, растлители умов, — «А разве Ульянов-Ленин не растлитель? Растлитель. Кого теперь завлечешь идеей коммунизма? Он хорошо поработал на мировую буржуазию, на Семью, на Союз Хищников в малиновых пиджаках. Наступило время пираний. Теперь им будут ставить памятники». Грончаков считал вандализмом установку всех этих памятников, и то, что они собирались сделать с Доктором, нечаянно зацепившим в «ГУЛАГе» имя земляка, много и вдохновенно поработавшего на социалистическую Фемиду с чашами, полными крови и регалий, страха и говна, вовсе не казалось ему сколь-нибудь зазорным и противоестественным. Наоборот, это очень даже естественно: очиститься от скверны. Если в чьем-то доме побывали воры, все перевернули там, нагадили, — разве хозяева не должны заняться уборкой? По всей стране следует убрать окаменевшие кучи самозванцев. Или давайте установим монумент и Гришке Отрепьеву.
Но, возможности Доктора и арктического анархиста были скромны, и они делали, что могли, как могли. Доктор влез на постамент, сумел дотянуться до бронзовой руки и на растопыренные пальцы насадили ржавый шар колючей проволоки.
Тут бы им и остановиться! Но оба были хмельны и жаждали чего-то большего. Пожара. Надо было немного подкоптить истукана. Грончаков открыл канистру и принялся поливать сапоги туриста и шахматиста, любившего загонять в угол заранее обреченных — зубодробительными пинками — и объявлять им сокрушительный мат: высшую меру — расстрел. Или просто сгонять с доски — хотя бы на время, как дочь Льва Толстого, вся вина которой заключалась в том, что она ставила самовар рассуждавшим о судьбах России петроградским профессорам, — и получила три года концлагерей. Грончаков облил уже хорошенько сапоги, когда канистру переняли сильные руки Доктора. Он поднял канистру выше. Грончаков посмотрел по сторонам. Окна колледжа за колоннами были темны. А в сталинке горело дальнее угловое. Жильцы спали. Воздух туго вибрировал под ударами музыкальных волн из Дома офицеров. Грончаков ни на мгновенье не усомнился в том, что они делают. Раз это не по зубам молодым глинчанам, отплясывающим, наверное, в Доме офицеров канкан, и дрыхнущим в мягких перинах. Вдруг он увидел бегущее через площадь существо… Это была дворняжка светлой масти. Заметив людей у черной кучи памятника, собачка замерла. «Спички?» — прошептал Доктор. «Да, — откликнулся Грончаков, отстраняя Доктора. — Я сам». Он вынул коробок из кармана плаща, чиркнул спичкой — та сразу занялась капелькой оранжевого света. «Осторожнее», — прошептал Доктор, отходя. Грончаков метнул спичку под ноги памятнику, в пахучее облако — и облако, туго хлопнув, тут же налилось синевой с красными языками и охватило лижущим ртом полы бронзовой тужурки, гневные сполохи озарили перекошенное лицо трибуна с пролетарской распальцовкой, увенчанной косматым шаром, на площади в страхе тявкнула собачка, припустилась прочь, поджав хвост, повернули и поджигатели и стремительно пошли в ближайшую арку. От Дома офицеров донеслись голоса… Вдруг кто-то звонко окликнул: «Эй!..» Доктор выругался, но не обернулся. «Эй! Вы!» Они пошли еще быстрей, почти уже побежали. А когда сзади послышался удивленный и вместе с тем грозящий возглас и затем раздался топот ног — бросились в спасительную темь арки, озаренной бронзовыми отсветами.
В арке Доктор сразу свернул налево, успев схватить старика за рукав. Они подбежали к подъезду, но металлическая дверь была закрыта. Они поспешили к следующему. На пути им попался огороженный кирпичной стеной и накрытый спуск в подвал и Доктор первым метнулся туда, Грончаков за ним, поскользнулся на ступенях, упал, сразу поднялся. «Тссс!» — прошипел Доктор. Дверь подвала тоже была закрыта. Но здесь можно было затаиться в темноте и остаться незамеченными.
В арке уже гулко раздавался топот ног. И тут же молодые голоса эхом разлетелись по двору. «Они в подъезде!» — «Сколько их?» — «Двое!» — «А там в беседке?..» — «Никого!» — «Здесь закрыто». — «Что? Домофон?.. Звони в любую квартиру». — «Не отвечают». — «Еще давай!..» — «Здравствуйте! Извините. Идет задержание… Откройте!» — «Пацаны, а с чего вы взяли, что они здесь?» — «Какое-какое задержание! Такое! Посмотрите в окна». — «Горите, пожар! Х-ха-ха». — «Блин, не сей панику, Серега». — «А кто это был?» — «Они визиток не оставили». — «Террористы». — «Чеченцы?» — «В ментовку уже кто-нибудь позвонил?» — «Не надо, мы сами их!..» — «Откроет здесь кто-нибудь, блин, или нет?! Что за барсуки!» — «Откройте, Горгаз!» — «Еще скажи спецназ». — «Але! Будьте добры…»
Наконец, им открыли.
Грончаков и доктор стояли в пропахшей мочой темноте подвального спуска и слушали, уже трезвые. Доктор разминал ненароком костяшки кулаков. Он вообще-то умел не только ставить зубы. В мастерской, где он был объявлен персоной нон грата, его побеждал в армрестлинге только Качок.
«Мальчики! Алексеев, Борисов!.. — вдруг послышался строгий женский голос. — Что происходит?» Мальчики стали сбивчиво горячо объяснять. Вышедшие из подъезда сказали, что там никого нет… Если только поджигатели не укрылись в какой-то квартире или не ушли на чердак, открыв его, например, заранее заготовленным ключом. Собравшиеся бурно обсуждали происшествие, удаляясь, — Доктор отер лицо платком, — но те же юные голоса неожиданно повернули назад и стали приближаться… «Вот здесь они где-то пропали! Серега сразу за ними вбежал, а их и след простыл». — «Мы курили на крыльце и слышим: опа! Пыхнуло!.. Смотрим…» — «Их было двое». — «Подъезд проверяли… Здесь? А здесь — нет».
И ласковый луч фонарика потек по кирпичной стене и осветил вонючую тьму подвального спуска и фигуры двоих: Доктора в джинсах и наброшенной на светлый джемпер рваной куртке, взятой в гараже, и высокого старика в старом плаще и вязаной шапочке, надвинутой на волчьи брови. Этот финал противоречил не только закону спонтанности, но… и как-то всему противоречил! Все это было как-то слишком просто и нелепо и похоже на дулю, которую вдруг больно сунули под нос в самом интересном месте. Но все именно так и было.
Как потом выяснилось, в Доме офицеров проходил бал выпускников школ. Выпускники и проявили бдительность. С их помощью были задержаны вандалы, Доктор и анархист.
Вот они стоят и щурятся от света фонарика в руке у сержанта. Бейте их бронзовыми сапогами!