Глава четвертая

Но Алекс отступал дальше.

Он спустился в распадок ручья, и, спрятав велосипед в густых зарослях, взошел вверх по нему и остановился под Карлик-Дубом, завязанным сольным ключом. Здесь было самое укромное место. Со всех сторон обширный плоский холм защищали ольховые джунгли: по серым стволам вился хмель, ядовито зеленела крапива выше головы, низины были заболочены. Идя за водой, Алекс обнаружил неподалеку от стоянки на осине гнездо: с него снялась, тяжко хлопая крыльями, бурая птица с пестринами, поднялась в небо, закружила над кронами, гнусаво крикнула. Канюк. В гнезде торчали светлые головы уже крупных птенцов. Алекс продрался сквозь малинник и пошел в густых зарослях иван-чая к старым березам на высоком берегу ручья, стараясь не задевать котелками о стебли. В долинке можно было увидеть пасущихся косуль.

Но в этот раз там никого не было. Алекс спускался по склону, розовеющему пятнами чабреца на кочках. Тропинка в траве была набита зверями. Здесь можно было столкнуться с лосем; выше стоянки находился Городок, бугор с зияющими дырами нор; когда-то там жили барсуки, пока их не вытеснили лисы; ночами лисята тявкали, мешая спать. Лис вообще-то стоило побаиваться, газета «Трудовой путь» писала об участившихся случаях нападения бешеных лис на собак; пострадал уже и один грибник, попробовавший покормить облезлую лисицу хлебом; такой вот «Лисичкин хлеб» — не по Пришвину. Черные торфяные тенистые берега ручья были испещрены копытами и копытцами. Над водой нависал смородинный куст. Алекс сорвал листьев для заварки, ополоснул их в ручье. Вода была чистой и холодной, ручей питали родники.

Для того, чтобы набрать воды в котелок, пришлось выкопать в песке ямку. В середине лета ручей сильно мелел.

Ныли комары. Ручей пробирался в черных берегах по светлому песчаному ложу почти беззвучно. В начале лета в нем можно было увидеть пескарей. Начинался ручей под Арйаной Вэджей, округлым холмом с редкой растительностью, — что и навело их на степные мысли. Алекс хорошо помнил тот день неохватного простора, как, собственно, и переводится Арйана Вэджа: Арийский Простор. Автор названия неизвестен, кто-то из сказителей Авесты. А название этому холму дал Егор. Оно его сразу просквозило, когда они поднялись на темя холма, округлого и огромного, как половина глобуса, оглянулись и увидели двух воронов, летящих куда-то над зелеными глыбами и плоскостями в цветущей майской синеве, запруженной мелкими кибитками облаков. Это был один из лучших дней. Им тогда открылся особый дух Местности, затерянного славянского края. И как будто они снова его обретали, совершив длинный переход в полземли.

…Было пасмурно, душно. С полными котелками Алекс поднимался по тропе. Справа склон казался парчовым от пальмовых ветвей папоротника. Пахло пряным чабрецом и сладковато-свежим иван-чаем. Этот высокий берег в березах казался пригрезившимся, но был реален. Никто из проходящих мимо, в километре отсюда, по грунтовой дороге, и подумать не мог, что здесь — так. Это было настоящее логово, местность в Местности. Обойдя стороной осину с гнездом, — соблюдая прайвиси (privacy, то бишь уединение) канюков, — он вышел на полянку с рухнувшей от ветра вершиной березы, нарвал бересты, наломал сухих веток и разжег огонь, достал из кустов старые рогульки, правда, поперечная палка уже сильно подгорела посередине, пришлось заменить ее новой. Повесив котелки над костром, Алекс раскатал легкую нейлоновую бескаркасную палатку, вытащил из развилки дуба колышки и шесты, и начал устанавливать ее. Каркасные палатки проще в использовании, может, надежнее, но Алексу нравилась эта — тем, что легче, и скрещенные шесты придавали ей схожесть с вигвамом или, скорее, с какой-то лесной избушкой. Палатка зеленовато-коричневого цвета поднялась под сводом густого орешника, среди сочной плантации ландышевых перьев, и сразу стало ясно, что она на своем месте. Десять шагов в сторону — и ничего не разглядишь. Даже дым костра сливался со стволами и листвой берез, дубов, осин. Но, конечно, пахнул горящей березой и горьковатой осиной и терпкими дубовыми ветками. На случай дождя у Алекса был с собой пятиметровый целлофановый полог с приклеенными резиновыми «ушами» для растяжек. Пока он решил не растягивать его, хотя, судя по всему, парило — к дождю. И хорошо, если бы он ударил прямо сейчас — градом и камнями по застолью на Чичиге. Алекс как-нибудь защитился бы. Надел на голову котелок вместо каски. Ведь бывают же такие дожди? Не помешал бы и шумерский ливень. Хотя, конечно, таким легким топориком плот не успеешь срубить. Интересно, из чего был корабль у шумерского Ноя — Утнапишти, Нашедшего Дыхание Долгой Жизни? Из ливанского кедра? Вряд ли. Гильгамеш рубил их много позже. Наверное, из тростника, пальмы.

И Гильгамеш, увидевший, как черви проникли в ноздри умершего друга, пустился в путь за бессмертьем, пересек степи, пришел к горам, к вратам, охраняемым людьми-скорпионами, держал перед ними речь и был пропущен в лабиринт; шел в полном мраке, пока не оказался в каменном саду, где его встретила хозяйка, подносящая богам брагу, не без иронии вопрошавшая, в чем дело? отчего его щеки впали, голова поникла и зачем он бежит по пустыне в поисках ветра? Гильгамеш снова говорил складно. Речь ему была послушна, хотя, наверное, тряслись поджилки. И хозяйка указала ему дорогу к корабельщику, который и доставил его через ядовитые гремучие воды смерти к острову блаженного Утнапишти, спасшегося не только от потопа, но и от смерти. Тот поставил точный диагноз его тоске, мол, плоть не только людей, но и богов в твоем теле. Преходящее и вечное в одном теле. И первая составляющая паникует. Проблема всех предыдущих и последующих тысячелетий обозначена.

Алекс сыпанул в забурлившую воду заварки и смородинных листьев, накрыл котелок крышкой; а во второй котелок ничего насыпать не стал, есть не хотелось, — только пить. Позже можно будет что-нибудь сварить. Он с нетерпением дожидался, пока чай настоится.

И ничего не изменилось. Только имена другие, роли. А коренной страх, как это называл Егор, все тот же. Алекс провел языком по пересохшим губам. На запах пота отовсюду слетались кровопийцы, даже дым их не отпугивал.

Алекс сбил ножом крышку, зачерпнул густо-бронзовой воды, обжигаясь, начал прихлебывать. Осушив полкружки, он вдруг почувствовал кристальную какую-то младенческую ясность. Вот эликсир странника! Мгновенное отрезвление от духоты и злости, непонимания, отчаяния. Алекс обвел взглядом стволы и кроны, низкое мутное небо. Серый свет дня мягко охватывал все. Пасмурная погода преображает мир в земной дом.

…И где-то в этом мире затерялся Егор. А если погиб, то в другом, думал Алекс, внезапно проснувшись ночью. Заметив дырочку над лицом, на скате палатки, удивился: обычно видел ее днем и собирался заклеить или зашить… Но сейчас глухая ночь. Он перевел взгляд и увидел еще одну прореху — да покрупней. Повернул голову: вся палатка сквозила звездами. А когда укладывался спать, небо было непроницаемым, тяжело лежало на кронах. Значит, ночью дул ветер? А он ничего не слышал… Но отчего-то проснулся. Алекс заворочался — и замер. Откуда-то нанесло, повеяло ветерком, словно бы дунули в отверстия многоствольной флейты. Вот — снова, два-три голоса, заунывные, неокрепшие, просительные. Алекс слушал, не шевелясь и не дыша. Это пел не ветер, а пробовали голоса маленькие волки. Значит, брат Волк поселился здесь, на этом острове? В Городке?.. Нет, кажется, дальше. Алекс пытался определить направление на слух, представил палатку, стоящую под сенью орешника, Карлик-Дуб, малинник, иван-чай и папоротники на высоком берегу с березами; по другую сторону от палатки — дубы, молодой осинник и березняки, овраг и другой ручей, в середине лета вовсе исчезающий, рассасывающийся в черных топях. Волчата правили свои голоса, как лезвия, где-то на Усадьбе. Туда их вывел брат Волк. И вдруг сам подал голос. Волчата подхватили ноту с воодушевлением, но у них эта нота суровой тоски ломалась, прерывалась и была похожа больше на жалобу.

Алекс живо вообразил Усадьбу, вековые осины с дуплами, заросли спиреи и шиповника, трав, дряхлые полузасохшие яблони и окаменевшие груши. Там, на восточном склоне холма-острова когда-то жили люди, стоял барский дом. Получив в свои руки карту одна тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года, лист этих мест, Алекс сразу предпринял поход по ней. И в указанном месте среди кочек, кустов и трав отыскал кирпичи столетней выпечки, с трудноразличимым клеймом, костлявые фруктовые деревья, которые, может быть, сажал дед Егора, Илларион Плескачевский. И таких усадеб в Местности было немало, особенно в Вепрях, на холмах.

Вообще мир Местности явственно разделялся на три части, три зоны. Первую можно было назвать Верхней, там были господствующие высоты, глубокие долины, истоки большинства речек и ручьев. Вторая — Срединная, с родниками и горами пониже, Вороньим и Белым лесами, озерами Чичигой (бывшим) и Длинным. Третья — Нижняя, приданапровская, луговая, болотная, с Крысиным холмом и Паучьими Утесами.

Баре предпочитали селиться в Верхней части, это хорошо видно по карте. Там отмечены господские дома Алексеева, Огаркова, Станькова, Крутилова, Твердохлебова, Васильева, Белкина. Не все фамилии можно было разобрать. Одно из названий Алекс прочел как «Нестона», хутор или деревня. Удивительное название. Как будто кто-то сумел устроить жизнь на этой земле, укрепиться на островке. Воображение уже рисовало крепкий дом, сад, липы у колодца, тучных коров, лошадей в белых «чулках», пасеку, знойное поле пшеницы, овса, кладки дров — как крепостные стены… Но потом ему удалось восстановить надпись, справившись с оригиналом карты, — и его воображаемое поместье покосилось, померкло, проткнуло небо костлявыми сучьями. На самом деле звучало оно так: «НЕЕЛОВО», в духе Некрасова. Хутор Нестона исчез с карты.

Не так просто было ориентироваться по этой карте. По сравнению с современной она казалась искаженной, как в советские времена, чтобы сбить с толку нового Наполеона или, скорее, Бисмарка. Там, где сейчас шумит лес, лежали поля. Там, где пустовали холмы, стояли деревни. Карта 1884 года густо населена. Славажский Никола — крупное село с церковью. В Лимне отмечена мельница. Алекс как будто попал в прошлый век, бродя исчезнувшими дорогами этой карты. Издана она была в Петрограде в 1915 году, но по результатам рекогносцировки 1884 года, а в некоторых районах — 1871 года. Масштаб 1 дюйм — 3 версты. В дюйме — 2,54 см, верста равна 1,06 км. Ну, в общем, почти километровка. Достаточно подробная карта. При Сталине за такую могли расстрелять.

Досталась она Алексу недавно, и он еще не успел сверить по ней всю Местность.

Жаль, что ее не видел Егор. Он отправился бы по ней в Местность и зимой. А Буркотов не любил зиму, холод (еще и поэтому его северный вояж закончился крахом), хотя и соглашался с другом, что зимой лучше видно, как оно все вылеплено — тело ландшафта. И безумную идею скольжения по линиям лучше всего претворять, конечно, зимой, кто спорит. И то, что зимой космос ближе, очевидная истина; каждый человек плывет в морозной дымке, аки астронавт, облаченный в скафандр теплых одежд, враждебная вселенная рядом, вокруг, дышит холодом, заглядывает в глаза искрящимися зрачками. А ты: «Жарче огонь раскинь! Вино разбавь нескупо медвяное». Егор любил античных поэтов и рекомендовал их Алексу, чтобы легче было справляться с зимней хандрой. Но Алекс уж предпочитал какую-нибудь прозу, тяжелую музыку и немного водки, смеясь над рекомендацией нетленного пиита: в холод пить вино? да еще разбавлять его нехило?.. или как там, нескупо?

Но однажды Егор все-таки уговорил его пойти на лыжах в деревню. Это был беспримерный переход. Глубокой ночью они постучали в мерзлую дверь и ввалились в модуль орбитальной станции, еле шевеля губами, языками, ногами и остальными членами. «А боженьки мои!..» — запричитала тетка. «Ну, вы, блин, папанинцы!» — изумился невозмутимый Саня. Алекс молча прижался к печке и беззвучно бесслезно заплакал. А когда руки-ноги начали отходить у обоих, из глаз уже покатились настоящие слезы. Егор приморозил мизинец, и ноготь у него в конце концов согнало. А он не унывал и через день уже звал Алекса кататься с железнодорожной насыпи. Алекс затравленно отвечал, что от печки его оторвет только бульдозер и уминал сало с яичницей, осушал чай с медом кружку за кружкой, чтобы восполнить энергетические затраты и погасить весь тот ужас, который… который… ему еще долго, короче, будет сниться. В самом деле, это было как сон: две темные фигурки в трагически белых полях со щетками рощ на фоне горящего тропическими красками феерического заката. Егор смеялся и уходил вдвоем с Саней. Тот тоже был большим любителем лыж. Из досок они построили трамплин, засыпали его снегом, к ним присоединился один деревенский, Савенок, известный тем, что от трусости, возвращаясь из клуба или откуда-либо еще в темноте всегда насвистывал фашистские мелодии из советских фильмов и печатал шаг, как на марше. А Буркотов слушал радио, не смолкавшее от гимна до гимна, грыз сушеные яблоки с печки и читал потрепанную, кажется, единственную книжку в этом доме: Жорж Санд «Консуэло». И на космос он предпочитал взирать в иллюминаторы орбитальной станции с жарко пыхтящей печкой, радуясь приличному запасу березовых и ольховых дров, мешку муки, из которой тетка выпекала блины на сале, россыпям картошки в подполье, трехлитровым банкам меда, застывшим на полках в сенях. И радовался вздохам коровы, блеянью овец, кудахтанью кур и голосу поросенка из хлева, — всей этой музыке противостояния русской зиме. Во вздохах коровы ему слышалось обещание — июльского полудня. И банки, наполненные медом, бодрили, как тугая мошна, и тоже обещали вечное возвращение Аполлона и Диониса русского лета, Иван-чая, Василька (метафоры Егора). Да, за мохнатыми от снега плетнями, посреди голых яблонь, сугробов в своих домиках тоже противоборствовали зиме медотворцы (неологизм Егора), тихо гудели там (Егор наклонялся, слушал).

Нет, зима хороша — возле печки. Это поэзия. Но все-таки летняя песенка лучше. Алекс был мерзляк. А в Егоре преобладала стихия огня. Поэтому он и любил лыжи, Лукреция, Хлебникова, позднюю осень, одиночные походы. А Буркотову, если честно, одиночество не по вкусу было, он предпочел бы небольшую компанию. Как-то он сманил Светку в Местность, но той эта параллельная реальность с комарами-слепнями, громом-дождями, «грязью» совсем не понравилась. А жаль! Когда они пошли рвать яблоки в саду перед Муравьиной, у Алекса дрогнуло сердце: вот золотой сон адамово-евов. Но Светку все это не вдохновило, особенно готовка на костре, да и прочие неудобства. Речи о Егоре она слушала с подозрением и однажды не выдержала: «Да это какие-то бесконечные поминки!.. Может, хватит? Мне уже твой дружок всюду мерещится». Алекс обиделся. Ведь это был необычный человек! Поэт-картограф, несбывшийся автор гениальной рок-оперы! Такого друга больше не будет. И такого певца этой Местности. Но на Светку скромные красоты Местности не произвели должного впечатления. Она не скрывала своего разочарования. Ей-то по рассказам Алекса казалось, что здесь что-то такое… вообще! Лазурные берега отдыхают. А тут запустение и убожество. Как будто после атомной бомбежки. Светка видела Местность по-другому, — так, как временами и сам Алекс. Но он считал это видение неверным, искаженным. А вот оптику Плескачевского — прозрачной, истинной. Егор видел главное, отсекая все случайное и ненужное, — как поступает любой картограф, и называется это генерализацией. Вообще, у Егора в голове была какая-то своя карта, яйцевидной формы, пронизанная линиями, испещренная формулами и различными знаками, звучащая, он описывал ее Алексу. Тот, конечно, с трудом мог представить, что это такое, но безоговорочно верил Егору и согласен был странствовать по ней. Эта карта сулила немало интересного и неожиданного; Егор и сам не мог постичь ее всю. Но, главное, он знал направление. Да, у Егора было необычное чутье на стороны горизонта, в незнакомом месте он мгновенно ориентировался.

Ну что ж, а Буркотову остается довольствоваться заводским компасом и листом карты, изданной в Петрограде в 1915 году и принадлежавшей дочери профессора-почвоведа Погуляева, с которым был знаком Грончаков; профессор давно умер, но Грончаков время от времени бывал в гостях у его вдовы и дочери; и как-то в очередной визит он застал в профессорской квартире человека, для которого сканировали старую карту. Незнакомец оказался учителем географии Малаховым. Грончаков, кое-что знавший о картографических опытах и пристрастиях Буркотова, тут же поинтересовался, нельзя ли будет и ему воспользоваться этой картой? Елена Даниловна, дочь профессора, не возражала. И пару дней спустя Алекс оказался у нее в гостях и получил вожделенный лист; а также вдоволь поговорил о ноосферах Тейяра де Шардена и Вернадского, о солнечных прозрениях Чижевского и проектах Федорова; просмотрел фильм «Тибет таинственный», выслушал получасовую мантру «Ом» в исполнении какого-то индийского баритона, напился чая с травами и еще раз убедился, что он на верном пути.

…Брат Волк снова подал голос с Усадьбы. Он тоже как будто что-то хотел этим сказать. Может быть, даже Буркотову, а не одним своим щенятам. Но никто так и не знает, зачем воют волки. Голод ли, мороз, луна их вынуждают? Но сейчас было лето, и небо снова непроглядное: все скважинки на скатах палатки исчезли. Волку подпели волчата, неумело, прерывисто, нестройно. Алексу даже померещилось, что это какие-то шутники разыгрывают в ночи концерт. И ему самому захотелось подхватить это «Ом!» ольховых чащоб и заросших полей. В голосе волка было какое-то суровое знание, тихое отчаяние и непоколебимость. Что-то подобное светилось всегда во взгляде арктического анархиста.

«А ты элементарный подкаблучник», — говорил себе Алекс.

И он снова видел, как они выходят со Светкой из дома-музея, наряженные и наглаженные, у Светки прическа; бородку и лохмы Алексу она собственноручно обработала портняжьими ножницами, он несет тяжелый букет, она пакет с чайным сервизом, Зарема на них пялится из окошка… Они ступают по отшлифованным камням мостовой, отшлифованным коваными сапогами, лаптями, колесами телег, гусеницами немецких танков… И тут раздается тихий хруст. Светкино лицо мгновенно искажается, как будто она сломала зуб. Нет, всего лишь каблучок перламутрово-розовой австрийской туфельки. Истерика. Ультиматум.

Черт, но где он возьмет полмиллиона? Примерно столько стоила небольшая однокомнатная квартира. Полмиллиона — это уже астральная цифра.

Светка резонно отвечала, что если бы он занимался другим делом, то они смогли бы взять кредит в банке. Другим — это в смысле ларечным? уточнил Алекс. (А жених ее подруги был бизнесменом, возил из Москвы и продавал в своем магазинчике паленую польскую парфюмерию). Ну, тут нужен талант. Нет, отвечала Светка, просто желание и все!

Хорошо, сказал Алекс, оно, допустим, возникло. Что дальше?

Ничего, ответила Светка. Тут как в программе анонимных алкоголиков: главное сделать первый шаг.

Какой?

Съехать отсюда в любом направлении!

Куда?

Мне абсолютно все равно!

Но съезжать на частную квартиру и платить за нее тоже немаленькие деньги, — вряд ли этот шаг будет разумен. Да и не с чего платить. Перейти на платное место?

Что это за место? Какое-нибудь местное бандформирование? Но Алексу не удалось повоевать в Чечне, о чем он нисколько не жалеет. Службу в армии радиотелефонистом, конечно, нельзя назвать боевым опытом.

Что еще? Какие варианты? Куда-нибудь уехать? В Америку? На север? На севере Алекс уже побывал, списался с армейским товарищем и уехал в Инту, республика Коми, край комаров, болот, сумрачных речек и гор, страна долгой ночи и летнего бесконечного дня.

Он поступил рабочим в геологоразведку и жил в Адзьвавоме на Усе. О жизни на севере у него остались печальные воспоминания. Пейзажи севера тоскливы, да еще человек вносит свою лепту: ржавое железо, содранные мхи и выжженные нефтью поляны, трактора и бочки, вышки, трубы. Север насквозь пропитан запахом солярки и мазута, по крайней мере, воспоминания о нем. Север как будто кто-то нарочно выдумал для России. Даже и без колючей проволоки и вышек он похож на зону. Хотя временами север и процветал: радугами над чистейшей речкой Заостренкой, белоснежными вершинами далекого Приполярного Урала, плавником хариуса, макушками елей в лучах полуночного солнца и — однажды в феврале — лентой северного сияния. И все-таки дух его был мрачен, Буркотову не хватало красок и тепла (хотя летом бывало очень жарко, особенно на покосах, геологи привлекались на косьбу в местные хозяйства), ему недоставало исторического измерения, — какая история у тундры? История появляется вместе с первым написанным словом; аборигены слишком поздно научились писать, впрочем, и до сих пор делают это нетвердо, с похмельной дрожью в руке. Но, конечно, оленьей упряжкой правят ловко и по тундре, поросшей карликовой березкой — комидубом, как шутили там, — умеют ходить без устали, тогда как обычный человек и километра не пройдет, чтобы не разразиться проклятиями: да кто набросал эти мотки проволоки!.. А это и не проволока, а — комидуб с корявыми непролазными ветками, растущий на моховых кочках. Как будто эту карликовую березу специально вырастили по заказу партии и правительства и лично товарища Сталина. И недельная метель в тундре, когда вихри рыскают как натасканные псы, рвут на путнике одежду, а балок — жилой вагончик, отапливаемый электричеством, заносит по крышу, и приходится утром прорывать ходы к столовой, бане, складу ГСМ, машинному парку, — тоже спецзаказ. Да и лето с мошкарой, забивающей глаза, уши, грызущей загривок, с душными испарениями болот, дымом пожаров. Год и три месяца жил там Алекс. Историческое измерение тех мест его угнетало. Даже свежеиспеченные сидельцы, недавно откинувшиеся, казались страдальцами все того же невидимого Усатого, Аменхотепа Гиперборейского, Нерона Евразийского. Может, надо было прожить там дольше, чтобы лучше все понять, разглядеть, разгадать? Но что гадать, если уже через месяц жизни там стало понятно, что геологи, нефтяники, лесоустроители и все северные делатели, кроме оленеводов, — варвары. Алекс вместе с ними и так слишком долго обдирал тундру, оставляя после себя железный хлам, горы пластиковых бутылок и мазутные лужи. Ему хватило года и три месяца оккупации, и он сложил оружие и дезертировал.

Алекс вернулся, не отыскав на севере золота, ни того, что можно хранить в банке, ни метафорического. Устроился в Гидрометцентр, поступил заочно на истфак пединститута.

«Никуда ехать не надо, — сказала Светка через неделю. — Один хороший мамин знакомый обещает нам жилплощадь в семейном общежитии. Комната двенадцать метров. Прихожая-кухонька, туалет. А кладовку можно переоборудовать в душ». Алекс поинтересовался, сколько это будет стоить. «Нисколько, — ответила Светка. — Просто тебе надо устроиться туда на работу». Алекс спросил, куда. «Туда, где этот человек работает снабженцем. На ДОЗ». Алекс засмеялся: «Трудиться на ДОЗе?.. Но ты же знаешь мой принцип: никакой химии даже для полетов во сне и наяву». — «Это разговор серьезных взрослых людей или…» — «Серьезных, взрослых. Как расшифровывается аббревиатура?» — «Деревообрабатывающий завод». — «…»

* * *

Завод встречал по утрам плакатом:

Кто желает выполнить задание,

Ищет средства для того.

А кто не желает —

Ищет оправдание.

Он приезжал на завод на велосипеде, показывал вахтеру пропуск и катил к гаражу из красного закопченного кирпича, приветствовал хозяина этой мрачной цитадели, если тот уже восседал в директорском списанном кресле, широком, мягком, залоснившемся, с торчащими там сям клоками внутренностей; проходил дальше, в раздевалку с железными шкафчиками, похожими на какие-то саркофаги, переодевался в брезентовую робу, натягивал кирзовые обрезанные сапоги.

В гараж один за другим приходили карщики, слышны были кашель, злые утренние шутки. Кары — электроаккумуляторные погрузчики, небольшие машинки, сваренные кустарным способом из железа, подзаряжались, накапливая электричество в больших аккумуляторных батареях, полных ядрёной химической смеси. Этот коктейль мог прожечь резину, отчего под батареями вместо задних колес был установлен металлический барабан-каток, гремевший на всех неровностях оркестровыми литаврами. Толстые провода тянулись от батарей к электрическому щиту. Кары, сосущие ток, чем-то напоминали животных, броненосцев. В человеке неистребимо желание одушевлять железо.

Алекс, взглянув на часы, отсоединял электрические щупальца с засахарившимися металлическими контактами, закрывал батареи крышкой, пробовал ногой, крепко ли сидят «бивни», смахивал пыль с треснувшего выщербленного пластмассового сиденья и под взглядами примолкнувших карщиков, электрика и насупленного с похмелья слесаря-механика выезжал из гаража.

На первый взгляд это плевое дело: крути баранку, дергай рычаг, все равно выжать больше двадцати километров в час не получится. Но из-за конструктивных особенностей на дозовских погрузчиках отсутствуют тормоза. И процесс торможения включает в себя сложную манипуляцию единственным рычагом скоростей: рывок на «нейтрал.», затем «задн.» и снова «нейтрал.». Делать все это надо быстро, плавно, чтобы не рассыпать башню паркета или стопку оконных рам, нагруженную на «бивни» — и не врезаться в неожиданно выросшее препятствие: грузовик или закрывшиеся перед носом ворота цеха. А надо заметить, тихоходная эта кара была довольно увесиста, ее специально создавали такой безымянные, еще советские, умельцы, — способной перевозить большие грузы на «бивнях» и не переворачиваться. Перевернуться на ней, конечно, мудрено, она слишком тяжела и приземиста, но произвести некоторые разрушения — вполне возможно. Алексу довелось самому в этом убедиться. Это были самые первые дни его карьеры (а неспроста в этом словечке тот же корень?) на ДОЗе. Один раз он разнес курилку на виду у мужиков. В другой — разогнался на спуске к паркетному цеху и всадил «бивни» в ворота, и большая створка повисла на петле, готовая в любой миг рухнуть и кого-нибудь убить. И Буркотов чувствовал себя уже настоящим татарином, берущим приступом вражескую крепость.

— Ты сам чем занимался до этого? — спросил видевший все из гаража слесарь.

Буркотов ответил, что служил гидрологом. Слесарь поразмышлял.

— Ну так, наверное, на моторке плавал?

Алекс ответил, что в основном на резиновой лодке или пластиковой, весельной, Гидрометцентр организация бедная. Слесарь поскреб грязными ногтями прокоптелую щеку с въевшейся железной пылью и озадаченно проговорил:

— А как ты вообще здесь оказался?..

Алекс пожал плечами.

— …у тебя и зрение не стопроцентное, — продолжал размышлять вслух слесарь.

Да, здесь, на ДОЗе, где громады лесов превращались в доски, оконные рамы, дверные блоки, фанеру, древесную шерсть (длинные стружки для упаковки и плит ДСП) и паркет, Алекс был не просто случайным человеком, а стопроцентным врагом. Например, в шумерском эпосе, в эпизоде похода Гильгамеша и Энкиду в Ливан за кедрами, симпатии Алекса были всецело на стороне Хумбабы, стража священного леса, по сути, древнейшего лесника. Но никто об этом не знал на ДОЗе. Да и во всем мире вряд ли кто-то еще ценил в эпосе тишину, охватившую ливанскую местность, горы, поросшие кедровым лесом, сразу, как только Гильгамеш зарезал старика… Да вот еще Егор считал это одним из лучших моментов эпоса, да и всей мировой литературы и даже выдвигал предположение, когда его музыкальные вкусы вдруг претерпели изменения, что тишина длилась 4''33, столько же, сколько пьеса авангардиста Кейджа. Егор даже слышал эту тишину Отцов Кедров на горах Местности, хотя там кругом росли только осины да березы. Но такой это был человек. Он и Алекса заставил услышать.

И вот Алекс, партизан этой тишины, въезжал в паркетный цех, в зев ревущий, визжащий, дышащий испарениями лака и клея, и лавировал среди бочек с разогретым клеем, между станков, за которыми управляются со своими заданиями мужчины и женщины в халатах, косынках и грязных бейсболках, резиновых сапогах, с лихорадочным румянцем на щеках и каким-то поэтическим блеском в глазах.

К вечеру он чувствовал себя рабом, предателем, Энкиду и неизвестно кем. Может быть, даже Гильгамешем. Ведь Энкиду умер. А Гильгамеш странствовал в поисках бессмертия. И его вела за собой речь.

Загрузка...