Глава XV Последнее возвращение

Вопреки надеждам Тургенева деревенский воздух не повлиял на течение его болезни. Первые дни в Буживале были особенно трудными. Несмотря на прекрасный, открывавшийся из окна вид на парк с нежной листвой, цветочными клумбами, прелестными бабочками он с ужасом следил за развитием своей болезни. Доктор Жакку, доктор Бертинсон прописали ему молоко. Он с отвращением поглощал его по двенадцать стаканов в день. «Болезнь моя определилась теперь как хроническая – и ни один врач не может сказать, как долго она будет сидеть во мне, – писал он Людвигу Пичу. – Ни о какой работе, ни о какой поездке и думать нечего – и так может длиться годами!» (Письмо от 18 (30) июля 1882 года.) Даже сидя, он чувствовал сильные межреберные боли. Ночью страдания усиливались. Тем не менее в редкие минуты передышки он пытался интересоваться тем, что происходило в мире. Прочитав брошюру о погромах в России, Тургенев переживал, что слишком слаб для того, чтобы написать о них статью. Он выразил свое сочувствие к гонимым евреям в письме к Колбасину. «Единственным средством к прекращению всех этих безобразий было бы громкое царское слово, которое народ услышал бы в церквах <<…>> но царское слово молчит, и что может значить отдельный голосок какой угодно интеллигенции. „Новое время“ (реакционный журнал. – А.Т.) заплюет и уличит тебя в желании порисоваться или даже намекнет, что тебя евреи подкупили. Остается только краснеть за себя, за свою родину, за свой народ – и молчать. Я еще так плох, что не могу долго писать; если станет лучше – дам Вам знать; если же не будет письма, так уж и знайте, что был когда-то писатель такой-то, в свое время что-то – немногое – сделавший; а теперь уж его нет; а живет где-то больной старик, который не только вперед не заглядывает – да и вокруг себя старается не глядеть». (Письмо от 27 мая (8) июня 1882 года.)

Он не мог писать и завидовал собратьям, которые невозмутимо продолжали путь. Литература не оставляла его в покое даже теперь – больного. Он высказывал свое мнение с той же строгостью, что и раньше. Его все больше и больше раздражала цветистость Гюго. Он противопоставлял ему искреннюю простоту и правду Толстого и не разделял увлечения некоторых Бальзаком. «Я никогда не мог прочесть более десяти страниц сряду, до того он мне противен и чужд», – писал он Вейнбергу. (Письмо от 22 октября (3) ноября 1882 года.) И горячо рекомендовал Стасюлевичу «Жизнь» Мопассана: «Я положительно пришел в восторг: со времени появления „Г-жи Бовари“ ничего подобного не появлялось». (Письмо от 12 (24) ноября 1882 года.)

Он смотрел из окна кабинета на сад и с грустью мечтал о большом, ожидавшем его доме в Спасском. Как бы еще раз хотелось побывать в местах своей юности. По его просьбе семья Полонских согласилась обосноваться там на лето. «Когда вы будете в Спасском, – писал он им, – поклонитесь от меня дому, саду, моему молодому дубу, родине поклонитесь, которую я, вероятно, никогда не увижу». (Письмо от 30 мая (11) июня 1882 года.) Полонские послали ему в письме цветы и листья из спасского парка. Он долго рассматривал со слезами на глазах это дорогое напоминание о родине. Крестьяне Спасского написали ему письмо, в котором желали скорейшего выздоровления. Он поблагодарил их за заботу и писал: «Дошли до меня слухи, что с некоторых пор у вас гораздо меньше пьют вина; очень этому радуюсь и надеюсь, что вы и впредь будете от него воздерживаться: для крестьянина пьянство – первое разорение. Но жалею, что, тоже по слухам, ваши дети мало посещают школу. Помните, что в наше время безграмотный человек то же, что слепой или безрукий». (Письмо от 4 (16) сентября 1882 года.)

Теперь доктора придумали устроить у него на плече аппарат, который опирался на левую ключицу. Это приспособление принесло некоторое облегчение. Однако малейшее неожиданное движение вызывало в груди боль. Он не мог поднять руку над головой. «Меня должны чесать и умывать другие руки», – признавался он госпоже Полонской. (Письмо от 1 (13) июня 1882 года.) Чтобы облегчить страдания, к телу прикладывали горячие салфетки. На ночь впрыскивали небольшую дозу морфия. И по-прежнему много молока. Он уже не жил, он переживал и принимал это испытание с фатальным мужеством. Он не был верующим человеком и не искал утешения в надежде на иной мир. Однако ощущение его было с ним на протяжении всего дня. Оно вдохновляло его, несмотря на усталость, писать время от времени стихотворения в прозе и рассказ, который первоначально получил название «После смерти».

В этот горький безнадежный мир, лишь редкие письма Марии Савиной приносили утешение и поддержку. «Вспоминайте иногда, как мне было тяжело проститься с вами в Париже, что я тогда почувствовала!»– писала она ему. Тургенев взволнованно отвечал: «Ваше письмо упало на мою серую жизнь как лепесток розы на поверхность мутного ручья. <<…>> Знаю наверное, что, столкнись наши жизни раньше… Но к чему все это? Я, как мой немец Лемм в „Дворянском гнезде“, в гроб гляжу, не в розовую будущность…» (Письмо от 7 (19) июня 1882 года.)

В следующем месяце, покончив с колебаниями, Мария Савина вышла замуж за Никиту Всеволожского. С едва скрываемым раздражением Тургенев поздравлял ее с этим решением: «Прежде всего позвольте поздравить Вас не столько с браком, сколько с выходом из ложного положения», – писал он ей. И так как она обещала прислать ему гипсовый слепок своей руки, добавлял: «А пока целую не гипсовую, а живую – и сверх того, что Вы, при новом Вашем положении, согласитесь предоставить моим ласкам». (Письмо от 27 июля (8) августа 1882 года.)

В августе он почувствовал себя немного лучше и воспользовался передышкой, чтобы закончить повесть «После смерти». Это произведение, получившее впоследствии название «Клара Милич», стало еще одной историей неразделенной любви и мрачного колдовства. Оно было навеяно реальными событиями, происшедшими с певицей Кадминой, в которую безумно влюбился некий профессор зоологии Аленицын после того, как она покончила жизнь самоубийством. Героиня Тургенева Клара Милич – молодая, талантливая актриса – влюбилась в холодного аскетичного Аратова. Отвергнутая им, она отравилась на сцене. После ее смерти Аратова преследуют магические воспоминания о ней. Он не любил ее живую, а теперь желал – мертвую. Она завладела им, посещала ночью в снах, сводила с ума пагубными наслаждениями, толкала к смерти.

Как большинство неверующих, Тургенев, отрицавший церковные догмы, неожиданно стал страстно надеяться на жизнь вечную. По мере того как иссякали его силы, он начинал верить в потусторонний мир, который не будет напрочь отрезан от нынешней жизни. Эта смутная надежда жила в нем рядом с заботой о совершенстве формы его произведения. Задуманная в условиях невероятных физических страданий, «Клара Милич» отличалась ослепительной чистотой стиля. Никогда Тургеневу в такой степени не удавалось соединить загадочность сюжета с ясностью языка. Первые читатели, познакомившиеся с текстом, были удивлены тем, что это произведение написал старый, больной человек. Пресса назвала «Клару Милич» «поэтической жемчужиной», «светлой правдой». Удивленный подобным приемом Тургенев позднее пометит в своем дневнике: «Повесть моя появилась и в Петербурге и в Москве – и, кажется, и там и тут понравилась. Чего!! Даже Суворин в „Новом времени“ расхвалил!» (И.С. Тургенев. «Дневник», 15 (27) января 1883 года.) И там же: «Кто знает – я, может быть, пишу это за несколько дней до смерти. Мысль невеселая. Ничтожество меня страшит – да и жить еще хочется… хотя… Ну, что будет – то будет!» (Там же, 31 декабря 1882 года (12) января 1883 года.)

Литературная гордость продолжала жить в нем несмотря на то, что тело угасало. С безнадежным отчаянием он правил корректуры нового собрания своих сочинений. Он хотел оставить за собой памятник из безупречных страниц. Только бы хватило сил довести до конца это необходимое дело! «Мое положение – престранное, – писал он Толстому. – Человек вполне здоров… Только ни стоять – ни ходить – ни ездить не может – без того чтобы у него в левом плече не заломило нестерпимо, как от гнилого зуба. Пренелепое положение, вследствие которого я осужден на неподвижность. И сколько времени это продолжится – тоже неизвестно. Понемногу привыкаю к этой мысли – но это нелегко. Впрочем, я последнее время опять принялся за работу». (Письмо от 19 (31) октября 1882 года.)

В ноябре 1882 года он собрался с силами и вернулся в Париж, чтобы провести там зиму рядом с семьей Виардо. В декабре страдания усилились. Пришлось увеличить дозы морфия на ночь. Взволнованный Тургенев отправил Анненкову письмо, в котором просил разобрать его свои бумаги после смерти. Тем не менее 5 января 1883 года, почувствовав неожиданный возврат сил, он с трудом добрался до улицы Риволи, чтобы посмотреть похороны премьер-министра Франции Гамбетты. «Ничего подобного я никогда не видел и, вероятно, не увижу», – писал он Топорову. (Письмо от 26 декабря 1882 (7) января 1883 года.) И порадовался, что среди гор цветов, сопровождавших катафалк, был венок из белых лилий с надписью «Гамбетте от русских друзей во Франции».

Восемь дней спустя по совету лечащих врачей его оперировал молодой хирург Поль Сегон от «такой же большой, как гнилая слива, нейромы», расположенной в низу живота. Так как об усыплении в его состоянии не могло быть и речи, его оперировали без анестезии. Операция длилась 12 минут. По истечении недели он написал госпоже Полонской: «Рана заживает, через неделю я встану». Однако его общее состояние вместо того, чтобы после хирургического вмешательства улучшаться, с угрожающей быстротой ухудшалось. «Старая моя болезнь вернулась с удвоенной силой, – написал он вскоре Топорову, – никогда мне не было так худо. Не только стоять или ходить – даже лежать я не могу – и без впрыскиванья морфином не в состоянии был бы спать». (Письмо от 17 (29) января 1883 года.) Страдать заставляло теперь не только левое плечо. Спина, грудь были средоточием огненной, стреляющей боли, которая прерывала дыхание. Шарко вновь осмотрел его, сказав, что обострилась невралгия. Вне всякого сомнения, он из милосердия хотел скрыть от своего больного, что так называемый неврит был раком спинного мозга. После его ухода страдания Тургенева возобновились с новой силой. Несмотря на согревающие компрессы, хлорал и хлороформ, он не мог сдерживать крики. Однако несколько дней спустя абсцесс, на который он жаловался, прорвался с гноем и кровью, и, испытав облегчение, он написал Анненкову: «Авось на этот раз поправлюсь наконец!» (Письмо от 26 марта (7) апреля 1883 года.)

Когда физические страдания давали передышку, возвращались волнения и заботы о дочери. Несчастная женщина вынуждена была уйти от мужа и укрыться с детьми – Жанной и Жоржем-Альбером – в отеле Куронн в Солере в Швейцарии. Тургенев регулярно посылал ей деньги. 21 февраля (5) марта 1883 года он написал ей еще раз по-французски дрожащей рукой: «Дорогая Полинетта, вот 400 франков за март месяц. Мое здоровье ничуть не лучше, и я провожу дни в постели. Целую тебя и детей».

Воспользовавшись некоторым облегчением в состоянии больного, его навестил на улице Дуэ Альфонс Доде. «Дом был по-прежнему полон цветов, – напишет он позднее, – звонкие голоса по-прежнему звучали в нижнем этаже, мой друг по-прежнему лежал у себя на диване, но как он ослабел, как он изменился!» Тургенев описал ему как настоящий литератор, для которого важна малейшая деталь, свои страдания. «Тургенева не усыпляли, и он рассказал мне об операции, ясно сохранившейся в его памяти. Сначала он испытал такое ощущение, словно с него, как с яблока, снимали кожуру, затем пришла резкая боль – нож хирурга резал по живому телу». В заключение Тургенев сказал Доде со своей обычной простотой: «Я анализировал свои страдания, чтобы рассказать о них на одном из наших обедов. Я подумал, что это может вас заинтересовать». (А. Доде. «30 лет в Париже».)

В середине апреля 1883 года было решено перевезти Тургенева в Буживаль. На внутренней площадке его ждал в своем кресле-каталке тоже очень больной, исхудавший, суровый Луи Виардо. Друзья молча пожали друг другу руки, обменялись долгим безнадежным взглядом и, наконец, одновременно прошептали «прощай». Им не суждено будет больше увидеться никогда.

Несколько дней спустя 6 мая 1883 года восьмидесятитрехлетний Луи Виардо угас на руках у своей жены. Так как всю жизнь он оставался убежденным атеистом, то его похоронили по-граждански на кладбище на холме Монмартр. Неделю спустя после похорон Полина Виардо возобновила уроки пения. Потом вся семья переехала к Тургеневу в Буживаль. Смерть Луи Виардо потрясла его, истощив последние силы. Он понимал, что потерял друга, с которым был близок на протяжении сорока лет, человека, с которым перевел множество произведений, который был его постоянным спутником на охоте, жену которого он глубоко любил. Что осталось от мирных разговоров, от этой странной привязанности? Тургеневу казалось, что смерть Луи Виардо открыла дорогу, по которой он сам скоро пойдет. «Как мне хотелось бы сегодня же присоединиться к моему другу!» – вздыхал он. А госпоже Полонской писал: «Болезнь не только не ослабевает, она усиливается, страдания постоянные, невыносимые – несмотря на великолепнейшую погоду – надежды никакой. Жажда смерти все растет». (Письмо от 12 (24) мая 1883 года.)

Боли были такими сильными, что он умолял Полину Виардо выбросить его из окна. Только морфий временами расслаблял его сознание. Тогда он видел себя в морской пучине – на него набрасывались чудовища; то ему казалось, что в еду его добавляли яд. Терпеливо и настойчиво ухаживавшая за ним Полина Виардо вдруг казалась ему леди Макбет. Она наняла двух сиделок – мужчину и женщину. Тургенев смиренно, даже с благодарностью принимал их заботу. В минуты просветления захотелось написать письмо Толстому, чтобы убедить его оставить философию и вернуться к литературе. Никакой зависти в этом человеке на пороге смерти, только глубокое, беззаветное преклонение перед искусством. Он написал карандашом на клочке бумаги:


«Милый и дорогой Лев Николаевич!

Долго Вам не писал, ибо был есмь, говоря прямо, на смертном одре. Выздороветь я не могу – и думать об этом нечего. Пишу же я Вам собственно, чтобы сказать Вам, как я был рад быть Вашим современником – и чтобы выразить Вам мою последнюю искреннюю просьбу. Друг мой, вернитесь к литературной деятельности! Ведь этот дар Вам оттуда же, откуда все другое. Ах, как я был бы счастлив, если бы мог подумать, что просьба моя так на Вас подействует!! Я же человек конченый – доктора даже не знают, как назвать мой недуг, nevralgie stomatique goutteuse[52]. Ни ходить, ни есть, ни спать, да что! Скучно даже повторять все это! Друг мой, великий писатель русской земли, внемлите моей просьбе! Дайте мне знать, если Вы получите эту бумажку, и позвольте еще раз крепко обнять Вас, Вашу жену, всех Ваших. Не могу больше, устал». (Письмо от 29 июня (11) июля 1883 года.) Обращение умирающего тронуло Толстого, однако ответить ему он не счел нужным. Позднее он будет упрекать себя за это.

В июне Тургенев, вернувшись к своим юношеским воспоминаниям, захотел написать рассказ о пожаре на борту парохода, который вез его в первый раз в Германию. Однако перо или карандаш он уже держать в руках не мог. И продиктовал его по-французски Полине Виардо. Несколько недель спустя в голову пришел новый замысел – повесть, которую он назвал «Конец». На этот раз Полина Виардо записала текст под диктовку, как смогла, по-французски, немецки и итальянски. Герой повести – обедневший, потерявшийся в жизни молодой дворянин – кончает жизнь самоубийством. Изнуренный болезнью Тургенев, собрав все свои силы, напрягая память, мысленно из далекого Буживаля возвращался в Россию. Не лучше ли было бы умереть в Спасском, а не в этом уголке чужой земли, где все вокруг него говорили по-французски? Нет, нет, он не может обходиться без Полины. Она единственная заменила ему все, что он потерял, покинув родину. Во время встречи со Стасюлевичем, бывшим проездом во Франции, он сказал: «Я желаю, чтоб меня похоронили на Волковом кладбище, подле моего друга Белинского; конечно, мне прежде всего хотелось бы лечь у ног моего „учителя“ – Пушкина; но я не заслуживаю такой чести». (М. Стасюлевич. «Воспоминания».)

Теперь он знал, что дни его сочтены. А может быть, и пора? В шестьдесят пять лет он – как ему казалось – слишком много пожил, слишком много написал. Он был прикован к большой постели с балдахином, и его единственным миром были стены и мебель комнаты. Сознание почти не возвращалось. Он жаловался на то, что его атакуют ассирийские солдаты, и собирался защищаться, кидая в ноги стоявших у его изголовья людей камни, вырванные из стен крепости. 21 августа (2) сентября 1883 года в Буживаль приехал князь Мещерский. У изголовья умирающего он застал все семейство Виардо: Полину, ее сына Поля, двух ее дочерей Клоди и Марианну, двух зятьев Дювернуа и Шамеро. Все с тревогой следили за изможденным, искаженным страданием лицом, за глазами, затуманенными бредом. Он говорил по-русски с этими не понимавшими его людьми; читал стихи, выученные в детстве. Вдруг он прошептал: «Ближе, ближе ко мне, пусть я всех вас чувствую тут около себя… Настала минута прощаться… прощаться… как русские цари… Царь Алексей… Царь Алексей…» Показалось, что на мгновенье он узнал Полину Виардо и произнес отчетливо: «Вот царица цариц, сколько добра она сделала!»

На ночь женщины ушли; князь Мещерский, Поль Виардо, Дювернуа и Шамеро остались у изголовья умирающего. Ему ввели сильную дозу морфия и дали несколько глотков молока. Утром 22 августа (3) сентября он начал волноваться. Лицо исказила судорога, на руках появились красные пятна. Около двух часов пополудни он попытался подняться на подушках, брови страдальчески сдвинулись, из приоткрытого рта вырвалось хрипение. Он вытянулся и затих. Женщины зарыдали. Мужчины опустили головы. После посмертного туалета лицо Тургенева предстало во всей своей спокойной красоте. Как будто бы он решил загадку, которая мучила его всю жизнь – загадку странной принадлежности двум странам. «Казалось, что он вот-вот улыбнется», – напишет Полина Виардо Людвигу Пичу. Пригласили фотографа и муляжиста, чтобы сделать маску с лица усопшего, отправили телеграммы во все концы Европы. Сначала Полинетте в Швейцарию. Полина Виардо и ее дочь Клоди Шамеро сделали несколько портретов Тургенева на смертном ложе[53].

Отпевание состоялось в Париже в православной церкви на улице Дарю. По словам Эдмона де Гонкура, «богослужение у гроба Тургенева вызвало <<…>> из парижских домов целый мирок: людей богатырского роста с расплывчатыми чертами лица, бородатых как бог-отец, – подлинную Россию в миниатюре, о существовании которой в столице и не подозреваешь». (Гонкур. «Дневник», 7 сентября 1883 года.) Тело в Россию отправляли на поезде. На Северном вокзале Ренан и Эдмон Абу произнесли речи.

Тем временем в России газеты получили секретное распоряжение Министерства внутренних дел, запрещавшее разглашать меры, которые были предприняты полицией во избежание волнений по время похорон. В самом деле, известие о смерти Тургенева было осознано в России как событие национального значения. Этот человек, которого хулили при жизни, после своей смерти оставлял ощущение невосполнимой пустоты. Лишь у его праха общество осознало, что не воздало достаточно чести этому упрямому либералу, уравновешенному, мягкому человеку, который завоевал любовь народа и любовь культурного мира, который верил в Россию и снискал восхищение Запада. Плакавшие над его романами стали рядом с теми, кто ценил его за глубокую мысль. Единодушие воцарилось между интеллектуалами и сентиментальными женщинами, между любителями искусства и людьми дела. Тургенев возвращался домой победителем. Но слишком поздно. Он уже не сможет грустно улыбнуться этому повороту в отношении к своей судьбе и творчеству.

«Я ждал смерти Тургенева, – написал Толстой своему другу Страхову, – и тем не менее, я часто думаю о нем». (Письмо от 2 сентября 1883 года.) А несколько дней спустя – своей жене: «Я беспрестанно думаю о Тургеневе, и я его ужасно люблю и жалею, перечитываю его. Я живу с ним… Только что перечитал „Довольно“. Прочитайте – это чудо!» (Письмо от 30 сентября 1883 года.)

Шли дни. Власти все больше беспокоились. Писатель, смерть которого вызвала такое волнение общества, становился нарушителем покоя. Террористы опубликовали прокламацию, в которой назвали Тургенева другом революционной молодежи. Политические заключенные собрали деньги на венок. Санкт-Петербург готовил грандиозную встречу. 27 сентября (9) октября 1883 года громадная толпа с плакатами, транспарантами, гирляндами цветов сопровождала тело до кладбища. За гробом шли Клоди и Марианна, приехавшие на похороны с мужьями. На всем пути траурного шествия тротуары были заполнены толпами людей. «Таких похорон еще не бывало в России, да и едва ли будет, – писал в своем дневнике публицист Гаевский. – Замечательно отсутствие всякой официальности: ни одного военного мундира, ни одного не только министра, но сколько-нибудь высокопоставленного лица. Администрация, видимо, была напугана. На кладбище послано было, независимо от полиции, 500 казаков, а на дворах домов и в казармах по пути шествия находились войска в походной форме. Думал ли бедный Тургенев, самый миролюбивый из людей, что он будет так страшен по смерти!»

Несмотря на огромное стечение народа, инцидентов не было. Тургенева похоронили, как он того желал, на Волковом кладбище недалеко от могилы Белинского. У открытой могилы, окруженной грудами цветов, было произнесено множество речей. В безоблачном небе холодно сияло солнце. Прижавшись друг к другу, люди зачарованно смотрели на гроб в глубине могилы. Все оплакивали Тургенева, размышляли над его странной судьбой. Он никогда не забывал России, живя вдали от нее. Теперь он вернулся на землю своей юности. В глазах соотечественников ценностью являлась уже не его жизнь, но его творчество. Его произведения, написанные частично за границей, были русскими по духу и мысли. Разве это не чудо – он был вдохновенным певцом своей родины и в то же время человеком, который открылся всем соблазнам Европы?

Загрузка...